Молодая женщина с гладко убранными каштановыми волосами, несколько смуглая, но с лицом строгих и чистых линий, склонилась над страницей. Ее глаз, таких густо-карих, из-за этой позы не видно. На ней розовое платье с пышными буфами на плечах, почти до пола, но оно не скрывает маленьких ножек в серых туфельках с узором из розоватых кораллов. Она сидит на диване со сплошною спинкой красного дерева и горой шитых бисером блекло-нарядных подушек.
Молодую даму зовут Алина Осоргина, урожденная графиня Головина. За высоким окном сбоку от нее горит и искрится февральский морозный полдень. Она же читает свой дневник с необычайным вниманием. Губы ее вздрагивают порой, не успевая сложиться в усмешку привычную, горькую, — но нынче она нервничает, спешит.
19 сентября (1836 года), в пятницу, она решилась отдать руку Базилю Осоргину. Руку — не сердце! Отчего она поступила именно так? Разве не представлялись ей куда как более блестящие партии? Искателей руки ее не счесть. Но она выбрала ничтожнейшего из них почти со злорадством. Она не смеет — и больше того, не хочет ни от кого ждать милости…
Вчера на бале у Бутеро, первом в этом сезоне, была объявлена их помолвка. Государь подошел с поздравлениями, спросив, однако, напрямик, не спешит ли Алина с выбором. Ее ответ был: «Я давно люблю этого человека!» Кажется, император обиделся. Во всяком случае, был сильно задет и держался еще прямее обычного. Но Алина безо всякого интереса смотрела теперь на его такую знакомую фигуру.
Алина все-таки задержалась на последней строке, перечтя ее машинально, потом подняла глаза. Взгляд ее остановился на портрете дамы, что висел над камином. Портрет был велик, его золоченая рама касалась потолка. Издали полотно казалось совсем темным, — лишь треугольник плеч и овал лица светились из пурпурно-черной мглы. Тонкими, трепещущими мазочками художник изобразил кругловатое лицо, тугие черные локоны, падавшие на щеки, чуть вздернутый носик и черные же лукаво-ласковые глаза. Роскошь одежды и обстановки на портрете, скорее, угадывалась, но этот едва данный намек еще больше производил впечатление почти императорского великолепия. Дама была знаменитая графиня Самойлова, а портрет принадлежал кисти верного ее паладина Шарло Брюллова.
Алина с грустью и нежностью посмотрела на лицо любимой своей подруги и продолжила чтение…
26 сентября, в придворной церкви, их обвенчали. Государя не было, зато от их величеств прислали подарки: Алине — чудный гарнитур из сапфиров и брильянтов, а Осоргина причислили наконец к лику камер-юнкеров, отчего он был в восторге.
О свадьбе шушукались все во дворце, отсутствие государя считая за большую немилость.
К концу ужина супруг приуныл заметно. Когда новобрачные остались в спальне, Осоргин замешкался у двери. Вид у него был точь-в-точь лакея, который ждет, чтобы его отослали.
На секунду Алине стало жаль его.
— Вот что, — сказала она, все же выждав несколько очевидно томительных для него минут. — Надеюсь, вы понимаете, что чувств к вам с моей стороны уже нет и не может быть никаких? После всего, что я знаю о вас (он тут вздрогнул), женщине невозможно любить такого!
Страх и тоска отразились на его круглом, всегда румяном лице и в черных — когда-то любимых! — влажных глазах.
— А теперь вон ступайте! Мальчишка…
Не сказав ни слова и, кажется, даже не обидевшись, он вышел за дверь.
Алина происходила из рода Головиных, — рода, в российской истории известного. Среди ее предков были адмиралы и посланники, фрейлины и кавалерственные дамы, что, наверно, считалось почетней всего. Однако отец Алины не искал при дворе фортуны. Он предпочел удаче свободу, — как ее понимал, конечно. В московских гостиных граф Петр Иваныч блистал еще лет сорок тому назад. В полосатом фраке с огромным воротом, с жабо и пудреной головой, он был, пожалуй, вылитый Робеспьер, но таковым его делало лишь всевластье парижской моды, ибо духом своим граф Головин считался даже пуглив, хотя и ветрен.
Будущая супруга его была, признаться, немолода. Пленившись модным видом пожилого уже вертопраха, она оплатила как-то невозможные карточные его долги. Человек чести, граф Петр Иваныч на ней женился. Анна Сергевна скоро забыла мечтания при луне, пение соловьев в лесных кущах и повести Николая Карамзина и даже била, осердясь, своего супруга. Тот ее трепетал и изменял ей хоть часто, но тайно, в самых дальних их деревнях.
И все же дочь назвали они Алиной в память о романтических мечтаниях самовластительной матери, заставившей приходского священника наречь девочку так «не по-людски». Должно быть, досада на грустную жизнь в деревне овладела барыней в тот серый осенний день особенно зло, — впрочем, в последний раз. Ибо после рождения дочки Анна Сергевна решила, что с романтизмом покончено навсегда, и заперла шкап с книгами, кои читала так жадно когда-то.
Ключ к заветному шкапу был найден Алиной через тринадцать примерно лет. Девочке открылся огромный мир, так не похожий на жизнь, — и мир прекрасный. Мать к тому времени умерла, Алина росла, предоставленная себе. Она читала страстно, любила также мечтать. Любила и край свой родной, подмосковную милую землю, и эту природу с ее снегом по самые уши или голубым майским маревом, осененным горловыми взмахами жаворонка.
Мужики пугали Алину, однако слуги казались добры. Беззаботный отец уже по привычке оставался в деревне. Он рассеянно приучал девочку к французскому языку и двум очередным своим конопатым нимфам — Раисе и Анфисе. Жар любовных восторгов папа за закрытой дверью изумлял Алину, пугал ее и заставлял мучительно думать о смысле жизни. Наконец Анфиса стала мачехою Алины.
Барышня с содроганьем познала вскоре тяжесть крестьянской длани. В ужасе умолила она отца написать в Петербург к тетушке княжне Прозоровской, и та призвала Алину к себе.
Впрочем, важная старая дева лишь холодно оглядела Алину из кружев своих и мехов и поместила ее в Смольный институт. За три года пребывания в нем Алины тетка ни разу не навестила ее. Лишь к Рождеству, Пасхе, дню рождения и дню ангела получала Алина подарки: конфеты, цветную тесьму, полоску тоненьких кружев. Богатые и знатные подруги свысока взирали на скромную институтку, которая — вот срам! — делала на первых порах ошибки во временах французских глаголов. Однако юность все-таки добродушна. К тому же Алина была умна и умела давать сдачи обнаглевшим «аристократкам». К началу последнего класса все девушки поклялись взаимно в дружбе «до гроба» и все вели — конечно, тайком! — дневники.
Из дневника Алины Головиной. «8 сентября (1835 года). Сегодня в жизни моей был, наверно, самый странный, удивительный день, — день, изменивший все. Сразу после второго часа (у нас был немецкий язык, который я приготовила дурно, и добрейший Карл Богданыч огорченно поставил мне «неуд») меня вызвали к Начальнице Института. Обыкновенно вызовы эти не предвещают ничего хорошего. Однако я не слишком встревожилась, ибо вины за собой никакой не знала. Вместе со мной в кабинет вошла и наша новая классная дама, о которой я так много уже писала. Но ждать каких-либо объяснений или предупреждения от этой иглы из гранита, конечно, не приходилось. У Начальницы, кроме нея самой, сидел изысканный господин лет сорока пяти, с чертами лица несколько мелкими, но миловидными, очень бледный, но красногубый, с двумя звездами на фраке, довольно тонкий и еще более того гибкий.
Господин с неподдельною грустью взглянул на меня. Начальница дважды приложила к глазам платок и объявила мне скорбно о кончине тетушки. Признаюсь, эту весть я выслушала почти равнодушно, так что мне стало даже и неудобно перед собой. Перекрестившись, я вдруг смешалась, однако тотчас изысканный господин пришел мне на помощь. Обнаружив несколько мягкий, очень приятный по тембру голос, он сказал, что он мой двоюродный дядюшка, что он скорбит не менее моего и что самый долг родственного вспомоществования и любви требует не бросить меня в сих тягостных обстоятельствах. Он также добавил, что тетушка перед кончиной всецело пеклась о моем будущем, взяла с него слово заботиться обо мне, как о родной дочери, и назначила меня единственною своей наследницей.
С этой минуты жизнь моя, как в сказке, переменилась. Дядюшка Сергий Семенович изъял меня тотчас из Института, поселил у себя и поручил заботам тетушки моей, а своей жены, Екатерины Алексеевны, урожденной графини Разумовской. Сам же дядюшка — крупный вельможа, министр просвещения и президент Академии наук.
Итак, жизнь моя начинается, возможно, только теперь. Балы будут уже через месяц, однако тетушка желает вывезти меня впервой на праздник, который станет главным в сезоне, — к княгине Голицыной-старшей, в день ее 95-летия. Увы, сие случится лишь в январе… Тетушка очень добра: мне нашили целый шкап новых платьев, из коих больше прочих идут мне зеленое закрытое с бархатным лифом и палевое с серыми кружевами по вороту и подолу, для утренних визитов. Фасон моего первого бального платья мы, однако, еще выбираем».
…Как давно это было! Два года, — а точно целая жизнь промчалась.
Алина закрыла дневник. Часы на камине прозвенели двенадцать раз — двенадцать раз повернулась стеклянная зеленая сфера меж золоченых колонок.
Звон часов словно пробудил Алину: она вспомнила, что мужа нет дома уже третий час и что он сейчас там.
Базиль вернулся после отпеванья с дядюшкою. На дядюшку смотреть было нельзя, до того он казался страшен своей бледностью и как-то жалок, — вот именно жалок! Точно ростом уменьшился и еще более похудел.
Алина не стала встречать их, все увидала через окно. Но Базиль к ней тотчас явился и стал громко и многословно рассказывать о том, что церковь была полна народу, что вдова дома осталась, зато явились все послы, а французского простолюдины приняли даже за государя, — так величествен был в своей скорби барон де Барант. Но в толпе придворных шушукались равнодушно и больше говорили о Натали, об ее непростительном легкомыслии; жалели очень д’Антеса и боялись возможных волнений черни.
Алина смотрела на круглое, нежно-румяное лицо Базиля с восточными печально-выпуклыми глазами и красненькими губами, и ей опять, в который уж раз, удивительным стало, что когда-то — совсем недавно — она любила этого человека.
— Что дядюшка? — спросила Алина тихо.
— Ах, Сергий Семенович все принял так близко к сердцу, едва на ногах держался. Но, впрочем, это немудрено: покойный Пушкин был друг его молодости… И потом, он слишком понимает, какого человека лишилась наша Россия…
Алина вдруг рассмеялась:
— Оставьте меня!
Но тотчас он вышел — и Алина сама решила ехать на отпеванье. Она велела заложить маленькую карету.
В зале ей встретился дядюшка. При виде ее он, казалось, еще более побледнел; левая рука его задрожала. Глаза Алины и Уварова встретились на мгновенье — и он отвернулся.
Алина молча мимо прошла, не здороваясь.
К отпеванью она опоздала, хотя народ еще толпился у церкви, медленно расходясь.
«Я не увижу его! — подумала Алина с тоской. — Не увижу его лица… Чего я боялась, — нужно было ехать утром на отпеванье…»
Она вернулась домой, легла и точно в кромешную тьму провалилась. А проснулась к ночи уже — и снова ужасные мысли, тоска и это знание истины о случившемся заставило ее безмолвно мучаться и плакать тихо по временам.