Юлия До Банальная история

I

Эта история банальна сама по себе и полна мелких банальностей, покрытых толстым слоем пошлости в значении тривиальности, а не вульгарности. Осуждать меня имеют право лишь те, кто хоть раз писал, кто знает, насколько трудно придумать новое или же описать что-то обыденное так, чтоб читатель сначала вовсе не заметил этого предмета, пролистал шесть страниц вперед, задумался, вернулся и, вчитавшись уже внимательнее, понял, о чем именно идет речь, довольно улыбнулся и подумал: «Вот черт, как точно описал!» Подобное почти невозможно. И дело не в бездарности, а в том, что все в этой жизни уже описано, каждый самый сложный, самый философский вопрос был уже поднят классиками и дешевыми беллетристами. Простым скромным талантам, как я, ничего уже не осталось. Все, что я могу сказать, было когда-то уже сказано. Любые мои слова, не успев родиться, мутируют в банальности. Как прикажете мне быть, о чем писать? О, обращение к читателю, очередная банальность! Но что я могу поделать? Боюсь, вам придется потерпеть.

Что ж, для начала, должно быть, вас стоит познакомить с нашим героем. Его зовут Григорий. Предлагаю понаблюдать за ним, ведь, как подтверждают все зоологи, изучить вид можно, лишь рассмотрев поближе его среду обитания. Григорий обитал в дешевом пансионе в самой отдаленной от центра части города. Поселился Григорий в этом пансионе, обещав себе, что найдет достойную работу не позже, чем через месяц, разбогатеет и съедет, послав очень далеко грубого хозяина. Через три месяца его обещанию исполняется шесть лет.

С самого детства Григорий проявлял таланты почти ко всему, но развиты они были у него в малой степени, недостаточной для того, чтоб чего-то добиться. Про него говорили: «Гришенька у нас очень хороший и умненький мальчик!», но никто ни разу не сказал короткое, лаконичное, но желанное: «Талант!»

Гриша неплохо рисовал, писал стихи и прозу, готовил, понимал искусство, обожал кинематограф. Но все это было «неплохо», а не «хорошо» и уж тем более не «гениально». Поэтому герой наш и не стал известным на весь мир художником, поэтом, шеф-поваром лучшего ресторана столицы или кинозвездой. Он вообще никем не стал, жил, как уже говорилось, в дешевеньком пансионе и экономил на всем, на чем можно было, ведь денег Григорий почти не имел. Каждый грош давался ему с трудом работающего человека, горечью униженного самолюбия и разбитых надежд об известности и богатстве.

Друзей (если словом «дружба» можно назвать их равнодушное отношение друг к другу) Григорий имел немного, их было всего двое, и оба они справляли окончание рабочей недели у Григория. Ромка Разин – одноклассник, живший с ним по соседству в последние годы учебы. Он в их компании отвечал за логичность и здравый смысл, во всем знал меру, не позволял товарищам слишком много пить и дебоширить. Григорию порой он казался слишком сложным и даже нудным, но Разина герой наш не мог выкинуть из жизни, как знавший бедность старичок, сентиментальная женщина или простой жмот не могут выкинуть надоевшую и ненужную вещь. Вторым еженедельным гостем был Петя Дуин – бездарный поэт, подражающим всем, кому подражать можно и даже желательно, и тем, за подражание которым в писательских кругах били ногами. В сравнении с ним даже Григорий чувствовал себя талантом.

Разин всегда приходил раньше всех, даже раньше назначенного времени. Его этому научила бабушка. Он легонько постучал, открыл незапертую дверь, не дождавшись ответа, вошел. От заношенного бурого пальто несло сыростью.

– Что с твоим лицом? – спросил он мимоходом, выкладывая на стол кексы – гостинцы от матери. Всю неделю Разин работал, приходил домой затемно, в пятницу (единственный его выходной) на рассвете он навещал мать, помогал ей по дому, вечером, не сумев отговориться от навязчивых кексов и маминой заботы, шел к Григорию, сидел у него допоздна, доводил (волочил) до дома напившегося Дуина и ложился спать. С утра субботы цикл повторялся.

– А что с моим лицом? – лениво спросил Григорий, потягиваясь на кушетке.

– Ты знаешь, о чем я.

– Нет, не знаю.

На этом разговор кончился. Разин, уперев руки в боки, осматривал беспорядок в комнате. Что-то он поднял с пола, разгладил, сложил аккуратно, до чего-то даже дотронуться не решился. Разин всегда любил порядок и не понимал, как можно жить в окружении его противоположности. Поэтому в комнате Григория (да и во всем пансионе в целом) ему было не по себе. Разбросанные грязные вещи, их запах, мусор давили на Разина, словно сжимающиеся стены ловушки из книжки об искателях древних сокровищ. Особенно его волновали две единственные книги в комнате Григория – «Герой нашего времени» с доброй половиной вырванных страниц и второй (и единственный) том «Войны и мира». Их немое присутствие, одинокое стояние на заброшенной полке, вырванные страницы, заляпанные жирными пальцами обложки не давали его мыслям покоя. Даже дома он, бывало, думал о них. И сейчас, сидя на подлокотнике кресла (на сидении уже полгода красовалось странно пахнущее темное пятно, да и пружины проступали), он смотрел на эти самые книги, и беспричинная тревога сдавливала ему внутренности. Кто выдрал страницы? Почему только второй том? Где остальные? И почему именно второй? Ответов не было.

Наконец-то объявился Дуин, он, опоздав почти на час, влетел в комнату, держа перед собой завернутые в бумагу алкоголь и немного закуски, под аккомпанемент разъяренных воплей старухи-соседки, чью кошку он не заметил и чуть не задавил.

– Да простите уже, бабушка, простите, – крикнул он напоследок старухе и захлопнул перед ее носом дверь, проворно звякнув защелкой. Дуин, наполняя комнату своей энергией и вездесущим оптимизмом пьющего поэта, громко рассмеялся, отер ноги о придверный коврик и зашагал по маршруту Разина.

– Что с лицом, Григорий? – спросил он, осклабившись.

– Да что вы заладили: с лицом, с лицом! – огрызнулся Григорий, тычась не угодившим чем-то лицом в нестиранную подушку. – Нормально все с моим лицом, обычное оно! Отстаньте!

Завсегдатаи Гришиного дивана переглянулись, они слишком хорошо знали его и это «лицо». Оно появлялось только тогда, когда он либо нуждался в помощи, либо только делал вид этого. Дуин смахнул кудрявый чуб со лба, расплылся в улыбке неоднозначного значения:

– Людмила, что ли, бросила?

Григорий раскраснелся, он не хотел, чтобы его так быстро раскрыли.

– Да, но дело не в Людмиле. Вернее, в ней, но все-таки не совсем в ней. Людмила не стала причиной моих терзаний, но указала мне на них.

– В чем тогда дело, приятель? – заботливо, но без интереса спросил Разин. Он всегда говорил «приятель», а не «друг» или «брат» (любимое обращение Дуина после «батеньки»). Называть человека другом можно только тогда, когда он заслуживает этого, – так Ромочку учила мама.

– Я понял, что никогда не любил… – трагично, словно на сцене театра, простонал Григорий. Жаль, получилось смазано, душная наволочка, пропахшая грязными волосами и одеколоном, не давала войти в образ.

– Да-да, очень жаль, батенька. Ты лучше скажи, правильно ли я тебя понял: Людмила теперь совсем одна, свободная и одинокая? – встрял со своей «фирменной» улыбкой Дуин. Если бы не совсем еще юное лицо с ангельскими чертами и золотыми кудрями, кто-нибудь задушил бы Петю Дуина еще много лет назад за его приземленность, совершенно не вяжущуюся с гордым званием поэта, привычку говорить именно то, что говорить ни в коем случае не стоит, и эту его «фирменную» улыбочку.

– Ума не приложу, откуда такие мысли, – удивился Разин, подходя к Григорию, смотря на него сверху вниз.

– Вчера Людмила призналась мне в любви, она ждала, что я отвечу ей тем же, но я не ответил. Задумался: любил ли я когда-то, и понял, что нет, не любил. Сколько я себя помню, мое сердце было сокрыто под толстым панцирем, оно, как морской краб, росло, раковина становилась все меньше и меньше, жала, сдавливала мое бедное сердце, но оно не могло сбросить оковы, ведь тело мое – не океан, полный раковин больших размеров, и сердце дано нам лишь одно, и оставить его обнаженным – значит бросить на растерзание, на погибель. Я никогда не любил, никогда. Все друзья мои были поражены этим загадочным недугом – любовью, я же обладал иммунитетом. Я был последним выжившим в мире, опустевшем, разрушенном стенаниями чумы. И остаюсь им по сей день…

Как вы понимаете, герой наш любил жалеть себя, но если жалость к себе – это самоудовлетворение, то жалость других людей, их сочувствие – вожделение и сношение двух, трех, а то и четырех сердец. Григорий любил говорить красивые фразы. В такие моменты ему казалось, будто бы все его мечты сбылись, он – великий актер, и сейчас он на сцене производил фурор.

Как же разочаровался Григорий, когда открыл глаза и понял, что никакого фурора не было, он не на сцене, и друзья даже не шелохнулись. Разин привык к его выходкам со школы, он их не переваривал, но почему-то терпел. Дуин же, внимательно слушая, нашел в комоде Григория открывашку и, ни с кем не чокаясь, как на поминках, начал потихоньку пить. Слова Григория ему понравились, он даже подумывал отпроситься в туалет и записать их быстренько, пока помнит, но побоялся пропустить что-нибудь еще и остался.

– Брось, брат, – развел он руками, понемногу хмелея, – не стоит убиваться из-за этого. Даже думать об этом не стоит. Не любил – полюбишь. Знаешь, во сколько мой дядька женился? В шестьдесят три! Вон сколько человек ждал, а тебе всего тридцать с небольшим, не торопись и не печалься! И не порти мне настроение, это негостеприимно!

Григорий только вздохнул.

– Он прав, приятель, – подхватил Разин. – Ты еще молод, еще полюбишь, если тебе, конечно, вообще это нужно. Как же твоя теория «Долой любовь, даешь привычку»? Неужели ты забыл? Только не говори, что я зря столько лет слушал про нее.

Про теорию свою Григорий, разумеется, никогда не забывал. И, к слову, Разин ошибся, «Долой любовь, даешь привычку» – не теория, а жизненный принцип, проверенный на практике, на многих подопытных доктора Григория Подлецштейна. Этот принцип заключался в том, что никакой любви на самом деле нет, что есть только привычка, привязанность и т.п. Это, впрочем, было понятно из названия. Григорий жил по этому принципу уже много лет и всегда оставался доволен, но признание Людмилы все изменило. Он сам не мог понять, почему Людмила, почему она заставила его, Григория, задуматься над его, Григория, правотой? Людмила – вульгарная, посредственная, глупая женщина, в ней не было ничего, что могло бы заставить думать о возвышенности любви и страданиях тех, кто лишен ее. Возможно, все дело было в этом… Если такой человек, как Людмила, был способен любить, то с Григорием, ничего не чувствовавшим ни к противоположному, ни к своему полу, явно было что-то не так.

– Допустим, сейчас ты слишком циничен и угрюм для исканий настоящей любви, но ведь было время, когда ты не был таким.

– Верно! – подхватил Дуин. – Все мы влюблялись в девочек! С этими косичками, бантиками, белыми платьишками… Мы пачкались в грязи, раздирали коленки, хрюкали, как свиньи, когда смеялись, а они были такими чистенькими! Мою, помню, Дашей звали…

Петя расплылся в улыбке, глаза его поблескивали слезами умиления. Должно быть, он вспомнил свою Дашу, какой прелестной она была, как он дарил ей одуванчики. Она радовалась, смеялась, всасывала их широкими ноздрями, чихала, кашляла, но продолжала смеяться. Должно быть, что-то в этом роде. Это неважно, ведь наш рассказ о Григории.

В Эллочку он влюбился летом, в деревне. Она была не умной, но красивой девочкой. Она в точности подходила под описание Дуина. Вздернутый носик, реденькие, мягкие золотистые локоны, забавная картавость, прореженная по-детски улыбка – все умиляло в ней Григория, мальчика на год старше. Ему тогда было шесть или семь лет, и он уже мечтал о любви. Первая невинно-детская любовь, как это часто бывает, разочаровала Григория. Эллочку маленький Гриша любил настолько сильно, насколько мог любить шести-семилетний мальчик. Он рвал для нее цветы, ловил в маленькие кулачки светлячков, в сачок – бабочек. Он был героем в ее глазах, влюбленным рыцарем, готовым на все ради одного лишь поцелуя принцессы-недотроги. Он влезал, ради Эллочки, на соседскую яблоню, срывал и перекидывал через забор самые сладкие, по мнению Эллочки, яблоки в деревне. Она довольно хрустела ими, пока Гриша боялся разбудить собаку, рвал штанишки, перелезая. За один чмок он выслушивал упреки матери, когда она штопала штанишки, стоял в углу, когда возвращался отец, гостивший у соседа, который, оказывается, все время стоял у окна и видел, как мальчишка воровал у него, но молчал, ведь помнил, какие пухлые щечки были у его жены Тамары, когда они были детьми. Однажды маленький Гриша и Эллочка пошли на речку, он надеялся побыть с ней наедине, но за ними увязалась Эллочкина подружка – толстая и некрасивая ровесница Григория. Солнышко грело, девочки лежали на траве, играясь солнечными зайчиками, пуская их в глаза маленькому Грише, который в одних трусиках и закатанной кофточке стоял по пояс в воде и вылавливал для Эллочки водоросли. Но вот незадача: Эллочка видела водоросли под водой, глядя с сухого берега, она видела, как они красиво переливались, колыхались; но, оказавшись на суше, в ручках маленького Гриши, они переставали блестеть и извиваться. Эллочка обижалась на Гришу, она чуть ли не плакала. Подружка ее, толстая девочка, говорила, что Гришка ломает водоросли, что он –нехороший мальчик, а в руках нехороших мальчиков водоросли не хотят танцевать (так дети называли колыхание водорослей). Сама толстая девочка в воду лезть отказывалась. Гришка, умный мальчик, уговорил Эллочку подождать, чтобы водоросли привыкли к суше, перестали бояться солнышка и детей (они верили, что водоросли – разумные существа). Эллочка согласилась, даже положила «своих новых питомцев» на мамин платочек, чтобы не потерять их в траве. Но вот вторая незадача: без воды, под солнцем и пристальным вниманием глупых детей, под натиском постоянных тыканий коротких пальчиков и палок, водоросли быстро высыхали и начинали неприятно пахнуть. Они пропитали запахом несвежей рыбы платок Эллочкиной мамы (который, как оказалось, Эллочка взяла без разрешения) и оставили некрасивое пятно на белом хлопке. Эллочку отругали и поставили в угол на целых пятнадцать минут! Это показалось Эллочке ужасным и несправедливым наказанием, поэтому она ни разу не навестила Гришу, который, просидев слишком долго в прохладной воде, а потом, будучи мокреньким на ветру, заболел и лежал в кроватке почти две недели. О том, что Эллочка с родителями уезжает домой, в город, маленький Гриша узнал от ее подруги, толстой девочки, которая принесла ему яблок, не таких сладких, как любила Эллочка, но вкусных.

– Эллочка не любила меня, – пробормотал Григорий. – Возможно, в этом все дело. Я открыл свое сердце, но ей нужны были только яблоки, побрякушки и водоросли… Я тут подумал: если все эти годы я не любил ни одну из тех женщин, что были со мной, но при этом делал все, чтобы уверить их в существовании любви, то… может ли быть так, что и они не любили меня? Чего стоило Людмиле сказать: «Я люблю тебя!»? Не помню, что б она плакала, когда я покинул ее, не помню, что б она вообще хоть что-то сказала или сделала. Ей было наплевать, она не любила меня. Возможно, формула любви проста: если ты не любишь, то и тебя не полюбят. Значит, меня никто никогда не любил…

Молчание в память о прошедших вхолостую годах и страдающем сердце. Лишь негромкие глотки Дуина и похрустывание костей кулаков Разина нарушали тишину.

– А как же Вера? – сквозь зубы спросил Разин. Его пальцы больше не сжимались в кулаки, он притягивал их за средние фаланги к ладоням, немилосердно давя на них до победного звонкого хруста.

– Думаешь, Бог поможет мне найти любовь? – фыркнул Григорий. – Я его не очень люблю, да и он меня…

– Да нет, ты не понял, я говорю про Веру, – терпеливо продолжал Разин, – Веру Носикову, мы же на одной улице жили, помнишь? В школе одной учились. Неужели забыл? – Хруст-хруст. – Вы с ней самого детства знакомы были. Неужели забыл?

– Нет-нет, я понял, о ком ты, но причем здесь Вера? – удивился Григорий.

– Она любила тебя.

– Что? Не-е-ет, – недоверчиво протянул Григорий. – Вера была моим другом, мы детьми еще были, играли вместе, дурачились. Я дразнил ее сначала, не помню, правда, за что и как, она плакала, пыталась всегда ударить меня, и… сладили как-то.

И вспомнилась Григорию Вера Носикова, какой она была в третьем классе. Толстая, некрасивая, с пробивающимися, еще неуверенными, робеющими на ветру, но уже заметными черными усиками над пухлой губкой. Она была злючкой, врединой, никто ее не любил. Это она, кстати, была подругой Эллочки, той самой, которая задиралась и говорила гадости про Гришку за дедовской баней. Ах да, за это и не любил ее Гришка, и мстил, как только мог! Дергал за косички, обзывался, показывал язык. На огонь она всегда отвечала огнем, и было это в порядке вещей, а однажды, отмучившись в школе, идя домой, довольно размахивая портфелем, перепрыгивая лужи, Гришка заметил слезы у больших зеленых глаз, глубину которых он заметил только тогда.

Непонятно, как они подружились, у них не было ничего общего. Им не о чем было поговорить, посмеяться, у Верочки совсем не было чувства юмора, так Грише казалось в детстве, сейчас же, вспоминая ту или иную шутку, он тихо, сдерживая слезы, посмеивался, а порой и хохотал, ведь лишь теперь, как оказалось, он дорос до них. Им всегда было весело вдвоем. Если не весело, то хорошо, уютно. Гриша до глубокого вечера сидел в гостях у Верочки (у него дома постоянно плакала младшая сестра), пил с ней чай, делал уроки. В комнате у Верочки было хорошо. Стены обклеены бежевыми обоями с золотыми завитушками, Грише всегда нравилось рассматривать их; часто они с Верочкой сидели молча, рассматривая эти самые завитушки, и молчание почему-то не тяготило, не навевало скуки, оно было домашним, теплым, как молоко с медом в постели, таким родным, незаменимым… Только сейчас Григорий осознал, как хорошо было в комнате у Верочки, она угощала его конфетами, всегда утешала, выслушивала… Ее мама готовила такое вкусное печенье, с шоколадной крошкой, и покупала бананы, желтые-желтые, в круглой вазе…

– Верочка…– прошептал Григорий.

В первый раз они расстались лет в двенадцать, Григорий поступил в школу для умных мальчиков, получал больше домашних заданий, которые не делал, но использовал, как отговорку от всего на свете, в том числе от встреч с Верочкой. Сначала они гуляли по выходным, потом только по праздникам, а вскоре вовсе перестали общаться. Через четыре года он вернулся в старую школу, но с Верочкой почему-то даже не поздоровался, хотя, кажется, хотел. Первыми за много лет словами они обмолвились только в ноябре. Они столкнулись в коридоре, Григорий шел навстречу своей новой пассии, Катерине, первой девушке, с которой он начал практиковать «Долой любовь, даешь привычку»; Катерина стояла в самом конце коридора, показывала ему какие-то знаки, смеялась, вот он и не заметил Верочку и налетел на нее. Все было словно в низкопробном кинофильме: они столкнулись, она громко ахнула, ее книги упали на пол, они одновременно нагнулись за ними, ударились лбами. Избитый прием мелодрам! Он не сразу узнал ее, постройневшую, похорошевшую. Верочку нельзя было назвать красивой, но было в ее опушенных глазах под стеклами очков, туго затянутых на затылке волосах что-то, вызывающее добрую улыбку.

Поговорили они только через год. Не то чтобы Григорий не чувствовал Верин взгляд, безмолвно, но беспрестанно просящий обратить на нее хоть немного внимания. Чувство вины и Ромка Разин заставили Григория подойти к Вере, но сделал он это на глазах у всего класса, сел перед ней, сказал что-то доброе, вспомнил в двух словах былые деньки, как они катались на ковре и бились подушками, Вера в ответ умильно улыбнулась и что-то очень тихо ответила. После четырех таких разговоров, проходящих по одному и тому же маршруту через дебри, выросшие между двумя молодыми людьми, дружившими когда-то, совесть Григория была чиста, он, как ему казалось, выполнил свой долг, отблагодарил за все, что было ему дано в минуты полного одиночества, ведь в детстве его почему-то никто среди сверстников не любил (никто, кроме Верочки). О…

Загрузка...