Первая часть
I.
II.
III.
Вторая часть
I.
II.
Третья часть
I.
II.
III.
Первая часть
I.
В начале лета 2018-го в помещение тихо закрывшегося на новогодних каникулах, да так и не открывшегося магазина «Веды», что ровно по дороге от английского посольства к администрации президента, въехала первая в Минске закусочная сети Subway. Весь магазин закусочной был ни к чему, поэтому дальнюю его треть, где был отдельный выход на улицу, перегородили стеной и сдали в аренду «Некоей N» (как она подписывалась в инстаграме), которая уже в первые осенние дни открыла в помещении книжный магазин без названия. На приклеенном к стеклу двери листе со временем работы почти сразу чья-то рука дописала корявым почерком: «Подарите женщине книгу – и вы займете ее на весь день. Подарите женщине зеркало – и вы займете ее на всю жизнь».
Новые владельцы ободрали серые квадратики подвесного потолка, по краям выложили фальшивый гипсовый карниз, а вместо энергосберегающих, горящих через одну и почему-то с разной силой ламп, создававших ровный тусклый свет, какой бывает у бережливых старух в туалетах, повесили пять беленых дешевых люстр под старину. На немаркую коричневую плитку бросили ковер. Книжные полки из коричневого ДСП покрасили в белый и сдвинули к стенам. Над обшарпанным черным пианино повесили портрет какого-то выпивохи с котом на руках. Между окнами поставили фальшивый камин, а на подоконники, к сожалению жильцов подъезда, совсем не фальшивый проигрыватель и колонки. Ставить все время пластинки, которые, оказалось, надо переворачивать каждые 20 минут, не было никакой возможности, да и пластинок столько не нашлось, поэтому скоро все свелось к тому, чтобы запускать с компьютера ютуб-канал про лоуфай-хип-хоп, из-за которого в магазине периодически повисала ленивая и глубоко неинтеллектуальная атмосфера мужской парикмахерской в обеденные часы. На Хэллоуин книжный украшали тыквами, на Новый год – Санта Клаусом и красными носками, а на Пасху – никак.
К зиме магазин расторговался, примелькался в соцсетях, и уже весной наблюдательные посетители могли сверять часы по одному из продавцов, высокому тощему юноше с каменным лицом, который каждый божий день в час пополудни выносил мусор, закуривал, шел обедать, через час возвращался, снова курил и переступал порог магазина ровно в два.
В один медовый, сладостный весенний день юноша, как всегда, вынес мусор и остановился чуть в стороне от двери закурить. Когда сигарета подходила к концу, из соседней двери с недоеденным сэндвичем в руках вышла прехорошенькая блондинка-старшеклассница и принялась быстро и сосредоточенно жевать, сглатывая так, что голова ходуном ходила. Юноша смерил ее глазами: она смотрела через стеклянную дверь и прикидывала, что сделает, когда войдет.
– Вы к нам?
Девушка перевела на него взгляд и замерла с набитым ртом.
– В магазин, – пояснил юноша.
– А! Да.
– Что-нибудь подсказать? Я продавец.
Юноша показал свой окурок. Девушка слизала крошки и подобралась.
– Я не за книгой. Я учусь в лицее БГУ. У нас есть литературный кружок, и обычно мы собираемся в Subway. Обсуждаем книги, читаем стихи, доклады друг другу делаем. Вот сегодня была тема «Екатерина Бакунина – лицо русского феминизма».
Старшеклассница испытующе посмотрела в лицо юноше. Тот без выражения ответил:
– Класс.
Из двери Subway с гиканьем выбежал толстый подросток, закутанный в женскую шаль, но, увидев продавца с сигаретой, осекся, густо покраснел и, бросая взгляды через плечо, перешел на другую сторону улицы строевым шагом.
– Мы подумали, может быть, лучше было бы проводить такие встречи в книжном. Тем более, таком красивом.
Юноша стоял не шелохнувшись.
– У нас не закрытый клуб. Пускай все желающие приходят, мы не против. Мы даже в актовом зале лицея проводили, только там сейчас ремонт и воняет. А в оплату мы можем на каждом заседании советовать купить у вас в магазине книгу, про которую говорили. А? Как думаете, можно так будет?
Старшеклассница смотрела разом с мольбой и капризно. Юноша бросил окурок в урну и сказал:
– Не советую.
– Чего.
– Вернитесь на тротуар – машина.
– Ой.
– Не советую ничего тут проводить.
– Почему? Мы никому не будем мешать...
– Это не книжный. Вас ввели в заблуждение.
– А что это?
– У вас майонез тут, – он, глядя девушке в глаза, прижал мизинец к уголку губ.
Та облизнулась.
– Ага. Это не книжный. Это, знаете, фотозона, что ли. Сюда приходят, – он начал загибать пальцы, – копирайтерши из провинции. Гордые молодые мамы, которые по 40 минут едут на такси из своей Маниловки ради фото в инстаграме. Креативный офисный планктон. Люди, которым нравятся книги как подарок. Снимают сторис, пьют кофе, иногда что-нибудь покупают. Вы какая из этих категорий?
Девушка смешалась.
– Позвольте предположить: вы никакая из этих категорий. Бакунину вы у нас точно не купите, уж это будьте уверены. Я вам первый ее не продал бы, даже будь у нее какие-нибудь издания, – придумали такую ерунду читать. Из того, что изящная словесность – мертвый вид искусства, еще не следует, что все мертвые писатели стоят внимания.
– Чего-о? – наконец собралась с мыслями девушка.
– А, вспомнил. Еще у нас продают открытки для посткроссинга – это когда на английском языке пишут 500 знаков ерунды 13-летней балбесине из Осиповичей или Кемерова за то, что прежде она написала это же вам. Вроде тоже не ваш вариант. Я не выгоняю, дело хозяйское. Если хотите, вон наша владелица, поговорите с ней.
Юноша все так же без выражения указал сквозь стекло на женщину, которая, стоя на цыпочках, поправляла отклеившуюся полоску обоев над окном.
Это была симпатичная, еще не старая женщина с нервным и всегда немного будто переспрашивающим лицом. Лишь взглянув на нее, некоторые мужчины чуть за 40 чувствовали острое желание как-то утешить ее и мимоходом самому утешиться рядом с таким очевидно гораздо более чутким, чем законная жена, человеком. Когда она поправляла обоину, она будто глядела на себя со стороны глазами случайного посетителя: «Как, и эта девица – хозяйка такого представительного магазина?!» Собственно, ради этой воображаемой «девицы» она и лазила поправлять обоину по три раза на дню, а не приклеивала один раз и накрепко. До книжного N работала менеджером в каком-то киевском издательстве, и о качестве ее работы каждый может судить просто по тому факту, что своими любимыми писателями в фейсбуке она как указала при вступлении в должность Пелевина и Мураками, так и оставила навсегда.
Из-за того, что о каждом своем увлечении она строчила посты в соцсетях, у нее сложилось впечатление, будто она умеет писать. Из-за того, что увлеченные ей мужчины, принимавшие за чистую монету ее рисовку, постоянно лепетали с ней о книгах, она решила, будто разбирается, как пишут другие. Один из таких мужчин, уже не юный, кругловатый и лысоватый добрейший господин с женой, двумя детьми и собственным породистым конем где-то в Ратомке, настолько увлекся ей, что аж сам начал читать нон-фикшн для старшеклассниц и в конце концов предложил N стать хозяйкой небольшого, купленного у третьих лиц, создавших его еще в середине нулевых, интернет-магазина, чтобы на его основе открыть магазин уже во плоти.
Со стартовым капиталом вызвался помочь господин, с бухгалтерией и налоговыми декларациями – бухгалтерша из фирмы господина и, соответственно, сама N могла полностью сосредоточиться на приятной стороне дела. N поехала на три недели в Лондон. Господин был не против, потому что с этим как раз совпадала его деловая поездка в Англию. В результате они посетили что-то около трех книжных магазинов для туристов, из которых вынесли только совершенно бесполезную информацию, что в отделе «Россия» англичане продают чертову бездну книг про Сталина каких-то своих, отчетливо несоветских авторов.
Дело бы тут, может быть, и застопорилось, а еще лучше – развилось бы просто в сторону развода мужчины с женой, покупки квартиры на Площади Победы и нормальной счастливой жизни, но посты женщины из Лондона попались на глаза опытной пиарщицы Аллы Дурень. Ударение в ее фамилии падало на второй слог. У нее было размыто благородное происхождение. Какой-то дед у нее, что ли, был полковником тайной полиции или, может быть, служил рабоче-крестьянским надсмотрщиком над архитекторами, застраивавшими город после войны. В любом случае, никаких деталей она никогда не сообщала и обходилась намеками на то, что с детства привыкла получать, что захочет, и ни в чем жизненно важном для культурного европейца себе не отказывать. Фейсбук обошла ее история о том, как она закупила в польском гипермаркете на границе багажник авокадо, но те, подумайте только, совершенно испортились, оставленные всего лишь на сутки в машине. Что ее отвлекло? «Проклятая косная советская система образования», что в переводе на человеческий означало, что ее вызвали среди бела дня в школу забрать двух ее детей, у которых обнаружились вши. Забегалась, отвлеклась, вот авокадо и забыла.
История эта так распалила Дурень, что она принялась строчить посты, какую бы школу хотела для своих детей. В основном она хотела бы такую, где те бы сидели весь день под присмотром нанятых людей и не мешали ей жить. «В такой школе можно будет даже делать на некоторое время интернат – на случай, если родители выедут из страны и детей будет не с кем оставить». Как все бездельники, Алла обожала путешествовать, и как все, кому повезло получать зарплату, ровно ничего не делая, была уверена, что нет ничего проще, чем начать с нуля новое дело. Однако, к ее ужасу, ее фантазии попали на благодатную почву: измученные действительно косной школьной системой родители со всего фейсбука стали сползаться к ней в комментарии и скоро от лайков и репостов перешли к сбору денег и добровольной вербовке в учителя. Когда сам собой организовавшийся чат будущих учителей просто скинул Алле новость, что почти в центре города как раз сдается в аренду по выгодной цене очень даже подходящее под небольшую школу помещение, та объявила, что, к сожалению, бюрократические формальности совершенно выбили ее из колеи, дальше она в такой обстановке создавать идеальную школу не может и уезжает на полгода в Сан-Франциско. Куда девать собранные деньги? Да вот же одна достойная женщина как раз открывает прогрессивный книжный, на него деньги и пойдут.
От изначального интернет-магазина новой хозяйке достались назубок знающая всю документацию курьер Катя, 26-летняя серьезная девушка со склонностью к меланхолии, и только-только устроившаяся на работу застенчивая заочница Алина, которую никто не звал Алиной, а все звали Алиночкой. Катя закончила филфак на такие оценки, что ее просили остаться на трех кафедрах сразу; Алиночка училась маркетингу в аграрно-техническом. Катя выросла в сталинке напротив парка Челюскинцев, Алиночка приехала из-под Жодино и первые месяцы боялась спуститься в метро. Но на полгода на третьем курсе Алиночка попала по обмену в Германию и оттуда приехала, вероятно, самым большим европейцем в истории Европы, так что с Катей она общалась не только наравне, но даже и чуть свысока.
Все свободное время девушки что-то полушепотом обсуждали. Планы на обед. Настоящие ли в Reserved скидки. Неотразимого брюнета-фотографа, который живет где-то в квартире над магазином и часто навеселе после удачных договоров скупает на сотню долларов альбомы с картинами и книги по дизайну. Посетительницу, которая была «отвратительно совершенно намазана», со «стрелками в пол-лица», «очищами гигантскими» и каждый раз доводила их до белого каления, капризно требуя подобрать «книгу в духе Ремарка». Посетительницу эту, единственную из сотни более-менее регулярных покупателей, ни разу не видел вообще никто, кроме Кати и Алиночки, потому что она являлась всегда и исключительно в их смены.
N в эти разговоры не принимали, и это до глубины души ранило ее. Всю жизнь она нехотя допускала, что окружающие считают ее за независимый нрав ведьмой, но тут в ужасные минуты прозрений начала понимать, что окружающие считали ее дурой. Книжный, который должен был стать ее триумфом как человека, созданного для интересных и прочувствованных разговоров, принес ей меньше общения с коллегами, чем любое предыдущее место работы. Как ни старалась, про Алиночку она узнала только, что у нее дислексия, причем в такой стадии, что даже в небольшом посте в фейсбуке она назвала ее сначала «диспепсией», а затем и вовсе «дистрофией». Про Катю она знала больше, но все факты заслонял один: это Катя привела в магазин Петра Волгушева, своего бывшего мужа, с которым до сих пор не могла разъехаться из купленной родителями на свадьбу квартиры в Малиновке.
Все до одного сотрудники и даже некоторые посетители знали, что единственным желанием Волгушева было делать все наперекор. Если его спрашивали о новинках, он как на духу говорил что-нибудь вроде:
– Что за безумная причуда – читать новые книги. Вы правда, что ли, думаете, будто за 500 лет книгопечатания именно сейчас выпускают все самое интересное? Что после века поощряемой государствами безвкусицы массового общества именно вот сейчас есть авторы, способные писать смелее и глубже Толстого?
После такого покупатели обычно не покупали ни Толстого, ни новинок, а как-то потихоньку уходили из магазина.
Спрашивали ли его о старой книге, или о новой, или вообще о чем-то, чего он не читал и читать не мог, Волгушев за словом в карман не лез. Лишь увидев, что он с кем-то из посетителей говорит, N холодела внутри и всякий раз, приблизившись, действительно слышала что-нибудь такое, чего от своего продавца никогда не хотела бы услышать:
– …писатель такого сорта, что если в одной сцене герой просит у девушки руку и сердце, то уже в следующей подробно и во всех деталях у нее их вырезает пилой. Как хотите, а по-моему, это остроумие где-то на уровне девятого класса.
Покупатель двигал кадыком от удивления, но только хуже делал, если пытался спорить:
– А Пелевин?!
– Ну, а что Пелевин. Это, извините, просто твиттерский, каламбурящий над брендами. «Семка Халвич проверен на ВИЧ». «Реклама курорта: для загорающих и выгорающих». Вы уж сразу сборник анекдотов купите лучше.
Такие же монологи у него были по нескольку раз отрепетированы для основных популярных авторов.
– Быков? Что ж, и у него, на мой вкус, есть неплохая вещь. Краткий пересказ романа «Дар» в сборнике от 1997, если мне не изменяет память, года. С этим пересказом книгу можно прочесть за восемь минут и еще успеть перед сном поиграть в «Доту». Правда, у нас вы его нигде не купите, но на сайте Briefly его можно прочитать совершенно бесплатно.
Покупатель глядел, не понимая, шутка ли это.
– Думаете, небось, хорошо ли я разбираюсь в том, что говорю?
Волгушев улыбался. Покупатель тоже.
– Я разбираюсь в этом отлично – в свое время я прочитал весь сайт «Вкратце точка ру» за 16 минут.
Если покупатель говорил, что ему нравится Хармс, Волгушев тут же говорил: «Как же, как же, автор афоризма «Конечно, убивать хохлов – жестоко. Но что-то же с ними надо делать!» – и, когда вместе с резко вспотевшим собеседником находил в книге соответствующую строчку, с деланным удивлением сокрушался, что перепутал «хохлов» и «детей».
Если ему на такое замечали, что у него, видимо, какое-то предубеждение против современных русских писателей, Волгушев отрезал:
– Это не русские писатели, а советские. Делать вид, что советская литература продолжает русскую традицию, – это как растить чужого ребенка и удивляться, что он непонятен и неприятен тебе в самых общих своих чертах. Может ли вообще быть что-то хуже, чем растить чужих детей против своей воли?
Такое поведение не только отпугивало покупателей, но и распускало других продавцов. Один раз N своими ушами слышала, как Алиночка на вопрос, есть ли у них «Дракула», не задумываясь, ответила: «Вон у кассы стоит».
Как-то в магазин заехал с презентацией своей книги о заморских территориях США улыбчивый американский трэвел-блогер. Волгушев еще в дверях подошел к нему, прихватил за локоть и вместо приветствия вполголоса сказал: «Ферст синг ю шуд ноу эбаут беларашенс из зэт ви а литерали зэ сэйм пипл эз рашенс. Литерали. Ду ю андестэнд ми? Ит из икстримли импотэнт». Американец, все глупо улыбаясь, кивал и только непроизвольно пытался застегнуть неверной рукой замочек горла свитера, пока его от Волгушева не отодрала уже рассыпающаяся в извинениях N. В магазине потушили верхний свет, и социалист-американец час рассказывал при свечах любознательным пенсионерам, как гончие подбитую куропатку, чующим бесплатные мероприятия, ерзающим студенткам из провинции и аппетитным офисным интеллектуалкам под 40 про то, что в американских колониях нет избирательного права, что даже в американской метрополии до сих пор нет гарантированной государством медицины и, конечно (это был конек лектора, пробуждавший от дремы всякий зал в его нудном турне), что в столице Пуэрто-Рико есть бар, где туристы могут выйти с бутылкой пива во двор и подпоить местную свинью-алкоголика. Американец иногда замедлялся, вглядываясь в публику и пытаясь сообразить, кто же из них Petya, но никакого Petya в магазине уже не было. В тот день вообще была не его смена, пришел он только ради американца и, сказав, что хотел, не задерживаясь, поехал обратно домой.
Раз в неделю являлась совершенно квадратная, что с ее порядочным ростом создавало для всех прочих посетителей и даже продавцов большие неудобства, толстая девица с неожиданно детским круглым и из-за поджатых накрашенных губ будто сразу обиженным лицом, которая застенчиво (как застенчив, наверное, среди ни в чем не виноватых рюмок и тарелок тот слон, которого присказка все гонит в посудную лавку) выбирала что-нибудь из новинок, о которых писали на «Медузе», жеманно расплачивалась с видом, будто даже набирая код карты, говорила продавцу: «Да, вот только мы с вами тут и есть культурные люди», – и перед уходом непременно минут пять сидела с раскрытой на случайной странице покупкой, быстро оглядывая поверх книги, кто еще есть в магазине, как выглядит и что о ней думает. Все продавцы знали, что в соцсетях девица представляется как Джек Гроб, но не были уверены, прилично ли к ней обращаться в мужском роде, или это так же невежливо, как взрослому влезть в детскую игру («Какой вы дом хороший на дереве построили. А сколько за отопление платите?»), и потому даже в таких коротких с ней контактах страшно смущались, чтобы, не дай бог, не применить к ней хоть в какую-либо сторону гендерно окрашенные слова. Как-то она имела неосторожность обратиться к Волгушеву:
– Привет. А подскажи, пожалуйста…
– Минуточку.
Волгушев чуть наклонил голову, но девушка как-то по интонации, что ли, решила прямо здесь замолчать.
– Мне кажется, или вы только что попытались навязать мне гендер?
– Чего?
– Я предпочитаю характеризовать себя при помощи местоимений «они», – он легонько наискось разрезал воздух ладонью, – «он».
Джек помолчала.
– Обращаться на «вы» типа?
Волгушев слегка поклонился.
– Хорошо. Извините.
Они обменялись натянутыми улыбками, и впредь Гроб в магазине на всякий случай не использовала вообще никакие местоимения.
N подводила к Волгушеву представительного мужчину с животиком и быстро переводила взгляд с одного на другого (мужчина снисходительно улыбается, Волгушев клацает клавишей в экселевской таблице). «А вот у нас как раз есть специалист по этому вопросу, да, Петя?» Мужчина, не торопясь, рассказывал, что ему хочется какого-то, понимаете, большого русского романа, как в школе читали, чтобы любовь, и диалоги со смыслом, и описания еды. Волгушев дожидался, когда хозяйка отойдет, и сразу же переходил к делу, часто еще на вопросе собеседника:
– Ну, так как вы все русские романы уже прочли, остается советовать американские. Вот, например, хит продаж: русский граф возвращается в 1922-м в Москву, его арестовывает чека и после допроса приговаривает к пожизненному домашнему аресту в гостинице «Метрополь». Так он там до конца книги и мучается, извините за спойлер.
– Это по реальной какой-то истории?
– А то. Станут американцы врать. Ну, может, был тот «Метрополь» в 22-м учреждением, а не гостиницей. Ну или должны были графу дать всяко не меньше десяти лет Соловков. Но не от балды же лауреат «Букера» такое написал, наверняка на что-то опирался. У них и нон-фикшна про революцию много выходит, отслеживают тему.
Мужчина, раскусив некоторую иронию, криво улыбнулся:
– И как, покупают такое?
– Покупать, может, и покупают, но что читают – ни за что не поверю.
– А вы сами, может быть, что-то пишете?
– Нет, я просто живу.
Работал Волгушев больше всех, и поэтому на его выходки закрывали глаза. Он таскал все тяжести, передвигал всю мебель, развозил заказы курьером и, в общем, относительно сносно торговал в зале. У него были и безусловно сильные стороны. Когда магазин участвовал в книжной выставке, к романтически растрепанному Волгушеву, закасавшему рукава свитшота и нацепившему на пояс барсетку для наличных, подошли абсолютно все женщины, какие вообще были в тот день в помещении.
Как-то фотограф, которого обожали Катя с Алиночкой, накупил за раз столько альбомов по искусству, что, хохоча, заявил, что из магазина их унести не сможет и, наверное, лучше поставит книги обратно на полки, но так, чтобы читать их никому, кроме него, не разрешалось. Тюк книг нести к фотографу, естественно, вызвался Волгушев. Фотограф открывал и придерживал двери, Волгушев, как носят арбуз, прижав к животу, нес книги. В большой светлой квартире, которая вся была видна от входной двери, были только разбросанные по полу вещи и разложенный диван у окна. На диване громоздилась гора белья. Из-под белья выглядывала босая женская нога.
– Она в порядке, просто вмазанная.
Волгушев поднял брови.
– Шучу. Книжку читала до утра, теперь отсыпается.
К тому же всегда случались покупатели, которые в упор ничего не замечали и оказывались Волгушевым именно из-за его выходок очень довольны. Одна пожилая женщина решила, что Волгушев – идеальный учтивый продавец, после того как он, утомленный ее долгим объяснением, что да зачем она должна купить, паясничая, сказал: «Книга – лучший подарок. Особенно если куплена в нашем магазине», – и теперь каждый раз норовила от книги в руке перейти с ним к разговору о неблагодарной молодежи. Другой, которая все требовала книгу, что после себя оставит «светлое ощущение, чувство легкости и счастья», Волгушев выдал оформленный как небольшую книжку блокнот и угадал – блокнот ей как раз нужен был в подарок.
Остальные его выходки проходили у N где-то на периферии зрения и в какой-то момент даже перестали вызывать сильные переживания.
Вот бородатый толстяк пыхтит у полки: он не находит почти совсем никаких комиксов. N, занятая своими делами, подсказывает ему, что необходимые он всегда может заранее заказать у, вот, сотрудника – и в следующий раз застает толстяка уже совершенно красного и почти кричащего на Волгушева:
– Комиксы – это тоже искусство!
– Да, и какое к тому же плохое! – вздыхает Волгушев.
N делает вид, что по-прежнему очень занята, и быстро проходит мимо. Толстяк, не сходя с места, читает небольшую лекцию о снобизме:
– Нет ничего плохого, если человеку одинаково нравятся и Достоевский, и «Сумерки».
– Конечно, ничего плохого нет. Плохой вкус – это не конец света. Не стоит только вести разговоров об иерархиях и авторитетах, если у вас о них нет внятного понятия. «Вас» я говорю просто как оборот речи, разумеется.
У полки шушукаются студентки, и по быстрым косым взглядам, которые они иногда бросают на окружающих, понятно, что они задумали какую-то на редкость незабавную каверзу. N шепотом просит Волгушева с ними переговорить, тот, не протестуя, оставляет кофемашину недомытой и идет к студенткам.
– Простите, можно вас спросить насчет книг?
– Можно, – тоскливо отзывается Волгушев.
– Вы же, наверное, много про писателей знаете. Как вы думаете, что писатели чаще пьют – коньяк или вино?
– Понятия не имею. Я в спиртном совсем не разбираюсь.
– Почему? – томно и глупо протягивает самая некрасивая девица.
– Не пью, – со вздохом отвечает Волгушев.
К девице вплотную становятся две подружки.
– По медицинским причинам? – сипло спрашивает раньше молчавшая.
– Да нет. В старших классах я вдруг заметил, что все поголовно стали выпивать. Паренек, с которым мы в четвертом классе строили шалаш на яблоне, уже в восьмом выпивал перед уроком стакан водки и сидел потом 45 минут, покачиваясь. В девятом мой класс как-то в полном составе остался после уроков и распил несколько бутылок, прямо не выходя из-за парт.
– Да, это обычное дело, – энергично подтверждает сиплая.
– И вот тогда я решил, что, ну логично ведь будет, если я хочу быть оригинальным, просто вообще не пить. Всем сразу будет интересно. Так и оказалось. Я сидел за партой с пареньком, который из кожи лез, чтобы рассказать, какой он пробовал абсент, и никто его не слушал. А стоило мне просто сказать, что я не пью, как сразу ко мне оборачивалось несколько голов. Ну и с возрастом это только лучше работать стало. Я еще ничего не сказал, а мне уже что-то доказывают и объясняют, спорят со мной. Всем я сразу интересен из-за этого, понимаете.
Студентки не знают, как это все понимать, и просто молча уходят. Уже из дверей доносится шепот: «Душнила».
Один раз N прямо доконала покупательница из тех, что пришли поболтать, а покупать и вовсе ничего не собираются.
– …Ну а разве это лучше Пруста, – спросила женщина с улыбочкой.
– А вы уже прочитали Пруста, то есть? – спросил вместо N, которая Пруста не читала и от разговора так утомилась, что была готова впервые в жизни в этом сознаться, неизвестно откуда взявшийся Волгушев.
– Ну да.
– Так Аксакова берите.
– Кого?
N тяжело вздохнула.
– Аксакова. «Детские годы Багрова-внука».
Женщина улыбнулась еще шире и повернулась от полки к юноше, вроде как готовясь к смешной части шутки.
– Чего вы улыбаетесь. Аксаков – это Пруст за полвека до Пруста. Это причем даже не моя характеристика, а Святополка-Мирского. Вы ж, небось, по-французски не понимаете?
Женщина перестала улыбаться. N шумно выдохнула.
– Так и какой смысл Пруста по-русски читать? Этак вы можете инстаграм просто листать дальше. У Аксакова вы хоть язык более-менее весь понимаете.
N скороговоркой представила юношу:
– Это Петр, он у нас продавец.
Волгушев прижал руки к бокам и поклонился. Женщина снова немного заулыбалась оттого, что история вроде бы все-таки обернулась шуткой.
– Но у нас нет Аксакова. У нас только мура разная новая. Вы лучше просто в интернете бесплатно скачайте.
Покупательница самым натуральным образом открыла рот от удивления.
– Может быть, вы хотите спросить, не стоит ли за моим нигилизмом какая-то система ценностей? Нет, я просто очень несчастен.
– Петя, ну ты перестанешь?! – вдруг взвизгнула N и тут же зарделась. – Ты шел куда-то. Вот и иди.
Она указала рукой на дверь: начинался уже обеденный перерыв Волгушева.
– Знаете, я, наверное, в другой раз зайду, – сказала старшеклассница, изучив через дверь N, Катю и Алиночку и пробежав глазами по рукописному афоризму на листе бумаги.
– Лучше поступайте куда-нибудь в Москву, а всю эту провинциальную культурную жизнь забудьте, как страшный сон. Надеюсь, годика через два-три встретить вас в каком-нибудь там нормальном, настоящем книжном, ну или на бульваре просто гуляющей. А лучше знаете что – в торговом центре. Я буду искать себе новые кроссовки, а вы будете уже совсем взрослая деловая студентка, пройдете мимо и даже не узнаете меня.
Старшеклассница посмотрела на него как на сумасшедшего, но все же улыбнулась на прощание. Волгушев зашел в магазин. У полок стояли две невысокого росточка и ужасно лохматые девочки в пестрых узорчатых рубашках из секонда. Одна, та, у которой из вьющихся каштановых волос выглядывала небольшая потрепанная капитанская фуражка, осведомилась, есть ли в магазине дневники и контурные карты. Другая, в берете, лихо сдвинутом набок, и в больших очках, услышав, что карт в магазине нет, громко сказала: «Пойдем, Софа», – и только тут Волгушев в самом углу заметил своего университетского приятеля Плавина, которого он с первого дня знакомства называл только и исключительно Львом Антонычем.
Пухлый, сутулый и громоздкий, Плавин работал редактором на сайте Vot.by и занимался тем, что с серьезным видом деревянным слогом пересказывал новости с других сайтов. Два от природы закрытых человека, они с Волгушевым все время, пока учились, общались исключительно насмешливым тоном, с каким обсуждают чужие глупости, но пару лет назад посреди особенно депрессивной зимы Волгушев случайно наткнулся на Плавина среди рядов гипермаркета (в руках – пластмассовая корзинка, в ней упаковка холодных жареных пельменей и много чая) и почувствовал к нему такое расположение и доверие, что прямо, как был, в здоровенном пуховике и сбоку обнял его между стеллажами с кашами и соками. С тех пор они говорили уже совсем откровенно и без обиняков. Плавин, щурясь и заложив руки за спину, рассматривал корешки книг и заметил Волгушева, когда тот уже прямо подошел к нему вплотную. Они пожали руки.
– А я с интервью шел, дай, думаю, зайду. Не подумал, что ты с обеда еще не вернешься.
– Что ж не позвонил?
Плавин с улыбкой пожал плечами.
– Можем, пока никого нет, и так поболтать, – сказал Волгушев, чуть скосившись на возившуюся у кассы Катю.
– Да нет, пойду уже домой. Лёлю подменю, пускай она по магазинам прогуляется.
– Как ребенок? Небось, орет.
– Орет, – согласился Лев Антоныч.
– И не надоедает слушать?
– Надоедает. Но каждый раз поглядишь на него и как-то успокоишься.
– Хорош собой ангелочек?
– Хе-хе, это нет. Чего нет, того нет. Просто сразу и на меня похож, и на Лелю.
– А если бы не был похож, уже удавил бы его?
Лев Антоныч широко улыбнулся:
– Пожалуй, что да. Наверняка не сдержался бы.
Жена Плавина выучилась с красным дипломом на юридическом и до декрета, в котором скучала уже третий год, совершила головокружительное карьерное восхождение в каком-то белорусском мобильном операторе. Плавин рассказывал, что вместо подруг она переписывается с эйчарами компаний, выбирая, в какую ей перейти. У Плавина же из друзей был только Волгушев. Он через неделю-две заходил к нему в книжный как бы между делом и часто оставался на несколько часов.
– Не надоедает только с женой разговаривать?
– Чему же тут надоесть? Я люблю свою жену. Мне нравится с ней разговаривать, – отвечал Лев Антоныч, но за время работы книжного успел наговорить с Волгушевым больше, чем за это же время написал по работе. Он и Волгушеву много раз предлагал на сайт устроиться.
– Журналистом? Уволь. Чтобы какая-то сволочь, двух книг в жизни не читавшая, меня еще поправляла.
– Ты придумываешь проблемы. Редакторы у нас в жизни ничего не правили. Ставят, не читая, да и спасибо. Вот если ты устроишься в рекламный отдел, тогда да, не позавидую. Тексты, проданные как реклама, правят все, кто рядом с компьютером оказывается – с нашей стороны, со стороны агентства, со стороны заказчика. Мысли нет, что раз текст выйдет на сайте, где этот же автор и работает, значит, он ровно, как читатели привыкли, и напишет – нет, сразу лезут править, как им самим кажется верным.
– Читающая нация!
– Конечно! Нация, читающая пресс-релизы. Народ-копирайтер.
От таких еще более-менее привязанных к реальности тем их скоро уносило в открытый океан чистого философствования:
– Я отлично знаю мировоззрение обычного человека. Каждый раз, когда у меня температура 39 или очень сильно болит голова, я сажусь читать фейсбук, научно-популярные треды в твиттере, статьи по текущей политике, и мне в таком состоянии все это идеально заходит: все понятно, все умно и интересно.
Лев Антоныч смеялся:
– Споловинивание айкью, так сказать.
– Да, физическое споловинивание айкью очень помогает понять заботы и тяготы моего народа. Но знаешь, что хуже всего? Наша владелица сама мне так и заявляет, что читать одну книгу ей теперь слишком много, она лучше после работы инстаграм полистает.
– Ну, имеет резон.
– Чего? И ты, брат, туда же.
– Ладно-ладно. Ну ты понял меня. Не всем же «Дар» читать.
– А, ты в смысле, что простонародью тяжело слишком. Знаю я эту теорию. Теперь послушай мою теорию. Ты же знаешь, что считается хорошим инстаграмом у простонародья?
– Послушаю твою формулировку.
– Простонародье презирает инстаграмы, где люди просто выкладывают любительские фотки себя и своего быта. Фотографии, какие были у наших родителей в фотоальбомах, сейчас не соберут лайков даже от бабушек и дедушек. Нужно, чтобы фотографии были похожи на студийную съемку провинциального журнала, а чтобы не одолела зависть, они должны быть с большими отвлеченными подписями. «Хороший пост» – это картинка и тысячи две знаков литературного, не просторечного текста. Верно?
– Никогда об этом не задумывался!
– Теперь «Дар». Ты читал когда-нибудь его краткое изложение?
– Нет, зачем?
– Именно. Смысла в этом нет никакого – это бессюжетный роман. Сам смысл его в том, что это бесконечно длинный поток связанных друг с другом сцен разной длины. Почти все сцены рисуют картины: портреты людей, жанровые сценки, исторические полотна, эротические зарисовки. Большая часть из них короткие: единица измерения интенсивности Набокова – афоризм. То есть, в конечном итоге, читая «Дар», ты просто скроллишь вниз, а если у тебя в руках бумажная книга – то в любую сторону ленту великолепных картин и литературно совершенных подписей к ним.
– Ха-ха, я понял. Ну это забавно.
– Я где-то не прав? Скажи, что «Дар» нельзя читать с любого места?
– Можно, конечно. Так даже лучше всего читать, когда перечитываешь.
И дальше неизбежно доставалось миру как таковому:
– Они определяют классику по тому, издана ли книга в очередной серии «классики в мягкой обложке». Сартр, «Поющие в терновнике», Томас Гарди, единственный роман Хемингуэя, который просто не надо читать, оказываются классикой, а о существовании Флобера, Стерна и Тэффи они просто не знают.
– Ну а знали бы, не много изменилось бы, – отвечал Лев Антоныч, не читавший, по правде, ни Стерна, ни Флобера. – Были бы такие же для них писатели, как Паланик какой-нибудь, только скучные.
– Да, это, конечно, корень проблемы. Мысль об отказе от иерархии в искусстве того же порядка, что мысль об отказе от иерархии в обществе и, что важнее всего, от иерархии в человеческих отношениях. Сказать, что «Война и мир» не может доминировать над «Тихим Доном», – это как сказать, что я не должен слушать своего отца, а моя жена не должна любить меня.
– Я думал, вы развелись.
– Да я не про себя, это как пример.
Все эти разговоры обыкновенно объединяло одно: они всегда заканчивались словами «господи, с чего мы начали?».
– Побудешь у нас сегодня? – спросил Волгушев.
– Да говорю же, просто мимо шел. Мне текст до утра сдать надо.
Они распрощались, и еще прежде, чем Лев Антоныч вышел, Волгушев уже направился в подсобку распаковывать очередную коробку книг. Катя была за прилавком, Алиночка возилась у кофемашины. Дверь раскрылась и чуть дольше, чем надо, не закрывалась. Катя неуместно саркастично поздоровалась с вошедшей невидимкой и попросила подождать. Волгушев подумал, не Лев Антоныч ли это забыл ему что-то сказать, и так прямо с выдвижным перочинным ножом выглянул в комнату. В кресле, болтая высоко задранной ногой в черном шлепанце и запрокинув голову на спинку, уже устроилась девушка и с невероятной скоростью, буквально высунув язык от усердия, что-то писала в телефоне. Через пару секунд она шумно выдохнула, шлепнула рукой с телефоном по голой коленке и посмотрела на спину Алиночки. Та с видимым презрением включила кофемашину, но к девушке даже не подумала поворачиваться. Девушка увидела Волгушева. Их глаза встретились. Она беззвучно поздоровалась и кивнула. Волгушев так и остался стоять с ножом. Он вдруг понял, что никого никогда красивее не видел и если сейчас хотя бы пошевелится, то прямо тут на месте умрет от разрыва сердца или чего похуже. Еще до того, как девушка отвела взгляд и снова принялась кому-то написывать в телефоне, он понял, что вдребезги и бесповоротно влюбился.
II.
Волгушев как-то случайно увидел в пакете, который Катя выставила у мусорки, среди старых рубашек и комом сложенного свитера (который он сразу и до боли узнал, дорисовав к черному фрагменту рукава домик с двумя окошками, трубу с дымком и лунную ночь со звездами, рассыпанными по Катиной плоской груди) розовый искусственный пушок пластмассовых наручников и моментально зарделся. Вспомнил, как Катя, деланно храбрясь, их заказывала в интернете, как вся раскрасневшаяся и совсем голая, не отдышавшись даже, пыталась их, совершенно не продумав вопрос заранее, как-то применить одним особенно нежным вечером и как стеснялась одинаково сильно своего желания и своей практической растерянности. Так эти наручники и провалялись в дальнему углу ящика с презервативами, а теперь вот объявились. Волгушев не знал, какую мысль отгонять первой: что он так никогда и не подумал, что за фантазия завела Катю на эту покупку, или что он какое-то критически долгое время их любви казался ей настолько другим человеком, раз она думала, будто он с этими наручниками что-то станет делать.
Они ходили в одну группу на английский. Ну ходили и ходили: первый курс даже не взглянули друг на друга. Он сидел с прыщавым белорусским поэтом всегда на предпоследней парте у двери, она сидела с будущей женой дальнобойщика, уютной тупицей из Барановичей, что ли. Год они варились каждый в своем одиночестве, а потом как-то в поразительно мерзкий ноябрьский день, когда едва плюсовую бесснежную серость придавил к земле, домам и каждому прохожему густой и разом бросающий в пот и тут же пробирающий холодом до кости туман, на мгновение взглянув друг на друга в полутемном (куда пошли-то в итоге все эти сэкономленные ватты нашей юности?) коридоре, они сговорились прогулять сдвоенную пару и, впервые каждый за неделю или больше улыбаясь, ушли прямо из-под двери и заливающегося звонка. Поели в столовке, потом пошли в кинотеатр «Пионер» и на самом дешевом сеансе пили, не сильно закидывая голову, чтобы не спалиться в пустом-то зале, коньячок из одной бутылки, а потом спокойно разошлись. Никто никого не порывался провожать – университет был вечен, английский был вечен, спешить было некуда.
Дальше они легко перешли к поцелуям, и все-все друг другу рассказали, и обсудили все книги, и фильмы, и всех, кого знали, и немного споткнулись, только когда выяснилось, что оба живут с родителями-домоседами, да еще такими, которые и утром могут припереться так, что Волгушеву придется судорожно натягивать штаны в шаге за тоненькой дверкой от постороннего мужчины, который, увидев в дверном проеме вспотевшую дочь, одетую в один плед, да после пары мужских ботинок в коридоре, должен был выслушивать, что сегодня, видите ли, к третьей паре, и делать вид, будто он сомневается в этом, а не в том, чем именно они за дверью занимались.
Поэтому стали ходить домой к нему. Все делали наскоро, пока мама не вернулась с работы, перекусывали и шли гулять до вечера. Волгушев возвращался затемно, ровно ничего не учил и засыпал в своей детской кровати, а подушка еще пахла Катиной головой.
Чтобы съехаться, они пошли работать. Волгушев устроился в Carl’s Jr на площади Свободы, чтобы работать по выходным и вечерам, а днем все так же прогуливать универ. Он быстро озверел от шума, вони и усталости до такой степени, что в вечерние смены стал на кассе предлагать посетителям, по которым было видно, что они лыко не вяжут, вместо обычной котлеты в бургер «ультра-котлету». Когда его спрашивали, чем она отличается, он не мигая отвечал: «Ценой», – а потом полученные деньги сверх обычной котлеты клал себе в карман. Как ни странно, сгубило его не это, а невинная шутка: каждый раз, когда покупатель спрашивал, какой бургер он посоветует, Волгушев заговорщицки оглядывался и по секрету говорил, что сам, вообще-то, веган, все мясо ему на один вкус и ест его только, чтобы понравиться – тут он показывал рукой каждый раз в разную коллегу – девушке. Девушки почему-то принимали это за оскорбление – или не это, а то, что это было неправдой. Кончилось тем, что Волгушева вызвал менеджер и сказал, что котлеты воровать у них нельзя, поэтому возвращаться на кассу ему уже не надо.
Катя устроилась курьером в книжную доставку. Волгушев нанялся туда же. После первой же зарплаты они отправились снимать квартиру.
Нужно было пройти насквозь парк Челюскинцев, и это был первый в году теплый день: глупый, с удивленным солнцем на заплаканном небе, припекающим ворчливо усевшиеся по обочинам и в тени сосен грязные сугробы. Они прошли по центральному лучу аллей, расходившихся от входа, сами собой умиляясь, – такие молодые и влюбленные, да ко всему еще и встретили белку. Потом прошли под заводской стеной, возле автостоянки, где была запаркована заодно и лающая ровно, как метроном, сторожевая собака, а когда стена кончилась, они оказались в пойме волшебной реки. За годы картинка стерлась: и река стала узким каналом в берегах еще советского потрепанного бетона, и рощи по берегам стали рядами куцых зеленстроевских кустарников, и высящиеся башни домов из красного кирпича на другом берегу стали стремными общежитиями, и длиннющий, изогнутый волной голубой дом в глубине кадра стал обычной девятиэтажкой с мусорными контейнерами на полтротуара, но в этой конкретной точке райончик навсегда для Волгушева стал стихотворением наяву. В квартальце за домом-волной они сняли крошечную, зато все-таки двухкомнатную квартиру на первом этаже за 200 долларов и вселились на следующий день.
Через узкую дорогу от их окна на первом этаже трехэтажки был удивительно богатый на оттенки запахов пота и нестиранного белья магазин. У магазина над входом была огромная неоновая розовая надпись «Продукты», совершенно неустранимая из квартиры даже плотными шторами. Как-то раз в этом магазине Волгушев купил пакет картошки, где среди немытых картофелин оказался крупный и тоже выпачканный в земле черный камень.
Как-то на рассвете к ним в форточку запрыгнул коренастый серый кот, серьезно, совершенно не обращая внимания на спящих на диване людей, прошелся по комнатам, а когда разбуженный Волгушев поднялся на него посмотреть, почему-то страшно перепугался, запрыгнул на штору (подло заблокировала подоконник), перевернул горшок с цветком (гнусно мешал разбежаться до форточки), свалился между рам (форточка оказалась закрыта москитной сеткой, комната-то другая), подтянулся на передних лапах и все так же, не издавая ни звука, пулей выбежал обратно в комнату с открытой форточкой и в два прыжка ушел на улицу.
Бешеный кот больше не являлся, зато стала заходить соседская черная с белой грудкой и как бы в галошиках на лапах кошечка. Сначала она случайно увязалась за Волгушевым из магазина и, поломавшись («Ты зайти, что ли, хочешь? Нет? Ну зайди, дам тебе паштету»), сразу же деловито обошла квартиру по периметру, зашла за диван и оба кресла, изучила подоконники, после чего поела, дала себя погладить и спокойно выпрыгнула через окно. Через пару дней она зашла уже без спросу, вскочив на жестяную отводную пластину прямо из-под окна, дождалась, когда к ней выйдут из кухни поздороваться и, мурча, направилась к все стоявшей с прошлого раза пластиковой коробочке с водой.
Кошка увязывалась за ними каждый раз, когда в ее присутствии они выходили из дома. В пределах квартала она чесала следом, забегала вперед, обходила их боком, слово пес на прогулке, но чем дальше, тем сильнее отставала и трусила. Смешнее всего было, когда она в дороге вдруг бросала их и припускала за совершенно посторонним встречным человеком на том, видимо, основании, что от него пахло родными дворами или, может быть, он шел в нужную ей сторону. Они не знали, как кошку зовут, поэтому стали звать ее Шлюха.
В конце квартала, с другой стороны уже нормальной городской дороги со светофором был всегда пустой, причем не помогало даже, что он единственный в округе работал до 23.00, магазин «На недельку». Они с Катей сразу переименовали его в «На минуточку» и в некоторые летние месяцы каждый вечер покупали там пакет переспелых, совершенно медовых бананов по рублю за кило и шли гулять до полуночи.
В одну летнюю субботу Катю так взбесили их коричневые деревянные полы, что она, прямо не завтракая, сгоняла в ЦУМ за банкой краски и до обеда покрасила все полы в желтый, после чего оставалось только пойти гулять. Они дошли пешком по Слепянскому каналу до Чижовки, и за это время Волгушев как раз успел вкратце пересказать ход февральской революции. Катя было удивительно необразованна в исторических вопросах. В тенистом парке на берегу искусственного озера они перекусили слойками с йогуртом, и Катя даже немного пустила слезу – Волгушев скинул ей на телефон фотографии царской семьи, и особенно ее проняло, когда к десятой милой живой сценке она сама стала различать в чужих красивых девочках Ольгу, Марию, Татьяну и Анастасию. Из Серебрянки они на трамвае доехали через полгорода к «Дому кино», где посмотрели какой-то боевик, съели на бульваре шаурмы и затемно вернулись домой умыться и проверить пол.
Пол сох отлично, однако у дома, как они и подозревали, их встретила Шлюха. Чтобы не дать ей потоптаться, они снова пошли гулять, уже втроем с кошкой. За каналом кошка отстала и потрусила обратно, а они дошли до круглосуточного, купили разной чепуховой еды и еще несколько часов слонялись по проспекту, закончив на скамейках бульвара напротив парка.
Часа в четыре уже было, в общем, светло, но каким-то слепым плюгавым светом. С обостренными чувствами сбивших себе сон людей они дошли до главных ворот парка, античной арки, приглашающей пройтись нарисованной по линейке мощеной аллеей куда-то в варварский сосновый лес, как раз когда солнце начало свое восхождение на стремительно голубеющее небо.
Они вошли в парк. В ветвях заливались расселенные по именным скворечникам телефонных операторов птицы. От их нестройного, но за счет трехмерного симфонизма, что ли, удивительно гармоничного пения, от режущей ноздри свежести воздуха и от происходящего прямо на глазах прояснения мира кружилась голова. Дома с наслаждением бросились спать на уже и не умевший складываться из-за отвалившейся боковушки диван, и когда Волгушев на прощание погладил хозяйским, ни к чему не ведущим жестом Катины ягодицы, те были приятно полными и прохладными, словно из нежно-розового мрамора.
Через день после каждого дождя из подвала поднималась сильнейшая гнилая вонь, так что порой Катя просыпалась ночью с дурной головой. В квартире над ними жил невозмутимый хромой алкоголик, который как-то раз открыл в заткнутой раковине кран и не закрывал, пока угол побелки на потолке в их квартире не вздулся серой бахромой в форме аккуратного квадрата. Когда у дома косили траву (а делали это кошмарно рано – простонародье и сейчас встает с петухами), они просыпались будто внутри блендера. Одним ноябрьским утром их разбудили звуки бензопилы: зеленстроевцы срезали все ветки деревьев у дома и сложили на пятачке парковки такую большую гору хвороста, что на ней можно было сжечь ведьму.
Зимой эта квартира с двойными и будто удвоенно продуваемыми ветром старыми оконными рамами превращалась в выстуженный склеп. Ледяной пол чувствовался через двойные шерстяные носки. Волгушев по дому ходил в старом Катином оверсайз-пальтишке, которое ему было как раз и делало из него грузинского князя. Чтобы забраться вдвоем под одеяло голыми и там уже толково согреться, требовался многоступенчатый ритуал: законопатить все окна, включить духовку на кухне и электрический обогреватель в комнате, посидеть в горячей ванне и уже оттуда вбежать в комнату.
В обед первого января они выходили гулять на опустевший канал. Вечером из чистого спортивного интереса (потому что в новогоднюю ночь увезли от Катиных родителей сумку еды на неделю вперед) через стылый пустырь, по которому, как в фильмах об Антарктиде, вечно клубилась мелким снежком поземка, ходили в «Евроопт», где кроме них были только две-три зевающие кассирши. Они говорили друг с другом вполголоса, шутливыми сюсюкающими голосами:
– «Кальмар командорский» – как про тебя написано.
– А про тебя написано – «хек».
Выбирать особенно было нечего – тогда свежая выпечка в городе была разве что в каком-нибудь головном «Евроопте» бог знает где, да в «Коронах» – поэтому Волгушев с пустой корзинкой в руках сытым взором удовлетворенного сластолюбия (и буквально, и нет) рассматривал оцеллофаненные, в трескучих пластиковых ванночках медовики, которые, как прустовские пирожные, волнами вызывали вслед за воспоминанием вкуса (рыхлого, суховатого, совсем не медового, а просто вареной сгущенки) во рту воспоминания вкусов из других времен, а следом и самих других времен. Вот он с матерью на рынке, уже, конечно, оголодавший, бредет мимо киосков, где в витринах копипастом, но в разных местах, чтобы игрок не прикопался, расставлены одни и те же выцветшие чаи, кофе, свободные от конфеты обертки сникерса и на самом видном месте – большой квадрат высушенного коржа наполеона, который надо самому промасливать. Рот полнится слюной. Вот он, после бассейна, ранними ноябрьскими потемками какой-то редкой счастливой подростковой субботы покупает в едва освещенном буфете чуть прорезиненный (но это контринтуитивно, наоборот, признак свежести) едва сладкий треугольник прослоенного молочным кремом торта и съедает так медленно, как это только может делать проголодавшийся подросток в компании двух других проголодавшихся подростков. У всех этих сладостей был вкус чуть-чуть сладостей из снов: как когда уминаешь небывалый торт, а у него вкус слюны, и, проснувшись, обнаруживаешь подушку мокрой. Проклятый желудок – забивает всю память своими переживаниями. Проживешь жизнь и только запомнишь: а, это тогда-то, когда на кассах появились «Шокерсы», но совсем не в тот год, когда в Бресте стали делать чуть вонючий твердый сыр, совсем как пармезан.
Потом как-то в этом же «Евроопте» Волгушев нашел в углу лотка для продуктов бесхозные два рубля, весело оглядел их, сунул в карман, и Катя, узнав их историю только на улице, наотрез отказалась когда-либо еще заходить в этот магазин – наверняка владелец утерянной сдачи скоро вернулся, они с кассиром поглядели камеры наблюдения, и теперь охранник предупрежден на их счет, стоит с их распечатанными портретами в кармане... На два рубля они в тот же день купили развесных орехов в пивной лавке.
В год, когда на кассах появились спиннеры, их с Катей счастье навсегда кончилось, а они даже не успели понять, что были счастливы все это время.
Через два года после переезда они сообразили, что почему-то все еще не женаты. Катиных родителей сильно напрягало, где они живут, и, убедившись, что молодые никуда не намерены разбегаться, родители предложили, как они выразились, элегантное решение. В Малиновке у них была трехкомнатная отремонтированная, но почти не обставленная новостройка, купленная относительно недорого еще на стадии котлована. В квартире жил старший брат Кати. Предполагалось, что он женится на девушке, с которой встречался еще со школы, дальше пойдут дети, и квартира будет ему как раз. Но годы шли, с девушкой он не только не поженился, но наоборот расстался и теперь просто один жил в захламленной холостяцкой новостройке, как забытый хозяевами пес.
Волгушева неприятно поразило, как Катя зачем-то сразу поставила своей целью брата из квартиры вытурить. Был он непривлекательный и неумный, но совершенно безобидный увалень-программист. От него плохо пахло, потому что мылся он раз в неделю и носил, не снимая, одни и те же байку и штаны с брендированием своей компании, но от души смеялся шуткам Волгушева и вел образ жизни бесшумный до полной незаметности. Катя же говорила с ним только обиженным голосом, ставила на вид каждую передвинутую банку сметаны в холодильнике, непомытый кроссовок, невыключенный в туалете свет. Через пару месяцев брат, вздохнув, сообщил, что, пожалуй, переедет к родителям, а то троим в квартире тесновато.
Быстро оказалось, что из квартиры уже нельзя просто пойти гулять. За домом сразу был обширный пустырь, заросший чертополохом, крапивою, репейником и даже хреном. Вдоль многополосного голого «проспекта» идти было примерно так же приятно, как по кольцевой, да и выйти к проспекту можно было только через несколько кварталов гнетущих новеньких коробок в 20 этажей, которые большую часть года от яростно задувающего ветра как будто стонали. Метро было в тех же 20 минутах ходьбы, что и прежде, но теперь 20 минут проходили вовсе не в парке и вдоль канала, и поэтому одна мысль, что любая поездка означает 40 минут телепания по ненавистному пейзажу, сразу все портила.
Зимой они еще как-то объясняли себе, ради чего сидят все выходные дома, но летом дошло до разговоров о покупке велосипедов, хотя оба по опыту прежней пешей жизни велосипедистов ненавидели и презирали. Волгушев ловил себя на мысли, что еще чуть-чуть, просто если бы городская велодорожка не была настолько далеко, что до нее одной нужно было ехать с полчаса прямо уже по железнодорожным мостам, то он, чем черт не шутит, и сам стал бы тем человеком, который несется через запруженные расслабленными воскресными гуляками тротуары в центре и делает вид, что ему не тяжело поминутно жать клаксон и лавировать с концентрацией автогонщика.
Не легче было и сидеть в квартире. Она все еще была чистенькая и новенькая, в отличие от слепянской, там не протекал ни один кран, не было жутко гудящего бойлера, а окна не пропускали даже самый сильный ветер. Но ее убранство, начатое с замахом на роскошь, было брошено на полпути. Квартира выглядела, как будто владелец постепенно обставлял ее для юной любовницы откуда-нибудь из Костюковичей, но где-то между ванной и спальней девушка в слезах собрала вещи, уехала к маме и уже к зиме вышла за парня, с которым раз целовалась за школой в старших классах. Под потолком в углу изгибалась гипсокартонная волна с несколькими маленькими лампочками. Матовые золотые обои на ощупь были похожи на замерзший пластилин, по которому кто-то водил туда-сюда расческой. При этом в квартире был только один стол – старый, замызганный, очевидно, ногами какого-то рабочего, все эти потолки и стены штукатурившего. Не было кровати, а только огромный диван буквой г, такой неудобный, что первые ночи Волгушев просыпался оттого, что отлежал ногу или плечо. Катин брат спал какое-то время на матрасе, так что после его отъезда тот так и остался лежать на полу в одной совершенно пустой комнате. В квартире был только один зеркальный шкаф-купе, и, когда место в нем закончилось, вещи стали просто складывать в комнате с матрасом. Волгушев стеснялся курить в общем коридоре, а спускаться на улицу надо было натурально минуты две, поэтому приходилось моститься на заставленном всякой дрянью застекленном балконе.
Оттого, что они стали больше времени проводить вдвоем, больше стало скандалов и обид. После какого-то прочтенного романа Волгушев стал звать жену «Катишь» с ударением на «и», но ей не понравилось, и он перестал. Как-то раз он в шутку последовательно объяснил фильм, который они только что посмотрели, тремя полностью опровергающими друг друга способами, и этим невероятно, до криков и чуть не слез взбесил Катю. К своему удивлению, он вдруг заметил, что всякий раз, когда разговор о книгах уходил от изложения содержания или той или иной рецензии к собственно обсуждению, на ее лице появлялась гримаса недовольства.
Он вдруг обнаружил, что Катю страшно злят любые его разговоры в духе, что он бы хотел что-нибудь писать, неважно что, лишь бы хорошо, как писали в прежние времена. Катя же считала, что ему стоит поискать работу поприбыльнее курьерской, и закатывала глаза каждый раз, когда он принимался (уже видя, как глупо выглядит со стороны – лентяй-резонер) объяснять, что, когда нет хороших вариантов действия, выжидание – вполне нормальная стратегия. Оказалось, Катя одержима тем, чтобы вещи были выглажены. Вроде ничего плохого, но каждая мятая майка вызывала скандал. Оказалось, Волгушев ненавидит, когда Катя весь день тратит на то, чтобы в духовке вялить помидоры. Однажды она смотрела что-то на ютубе, а на следующий день, когда он пришел со своей смены, оказалось, что она вертит огромные, с котлету, суши. У него больно кольнуло в сердце, когда он понял, что ей правда всей душой была ненавистна квартира в Слепянке, а эта искренне нравилась.
Когда они ругались, Катя вдруг принимала такой вид, будто холодна и спокойна, усталым голосом говорила: «Я прекрасно знаю, что ты сейчас думаешь», – и никогда не угадывала, что он думал. Она ненавидела, когда он, закинув голову, пьет йогурт из банки. Она могла по 15 минут зло шипеть из-за того, что, когда он спит на животе, у него, оказывается, на подушку течет слюна. Она кричала ему:
– Я лучше тебя, приживала!
Она, размахивая руками, говорила, что он мужик из анекдотов, который сидит сначала на шее у своей мамки, а потом у нее. Он разводил руками и только, как рыба, глотал воздух: таких анекдотов он не знал и вспомнить не мог, как ни старался. А когда отвечал что-то такое же необдуманное в сердцах, видел, что у Кати это вызывает злорадство:
– Ты сказал то, что хотел сказать всю жизнь!
– Я сказал то, что хотел сказать 15 секунд!
Они ругались и в Слепянке: в гневе Катя как-то выбежала из дома, не глядя добрела до Свислочи и шла вдоль велодорожки часа два сряду, опомнившись уже где-то за Парком Победы. Но тогда, помирившись, они становились друг к другу еще нежнее, а теперь даже после примирения на словах оба так и продолжали говорить нейтральными серьезными голосами, какими говорят люди в очереди в поликлинике или в загсе, когда пришли разводиться.
Волгушев не мог сказать, когда точно, но в какой-то момент обида и злость на Катины слова и поступки сменились ровным холодным раздражением, какое бывает от слишком затянувшегося разговора со случайным, посторонним человеком. Их отчуждение протекало так быстро, что скоро он уже не мог даже сказать, что именно Катю раздражало в нем и что выветрило всякие чувства из него самого. Так пассажир еще может заглянуть в окно случайного домишки даже из поезда, несущегося полным ходом, но решительно ничего не успевает разобрать в мелькающих окнах поезда, который мчит навстречу. Он оглядывался назад и больше не видел несправедливостей или гадостей, а только удивлялся: что же из этой ерунды и чепухи он принял за любовь? Не Катя, чужая надоедливая женщина, казалась обманом, а сама прожитая с ней жизнь и все ее мелкие частности, морочившие его, представлявшиеся не тем, чем они были, и какими-то по отдельности дешевыми, а в сумме очень правдоподобными трюками создававшие картину, которой просто не было. Как будто какой-то хитрый злодей все так подстраивал, чтобы он каждый раз путал одно чувство с другим и оказался в жизненном тупике, один, в Малиновке, с неинтересной соседкой.
Они не обменивались кольцами, так что Волгушеву даже не пришлось ничего снимать, когда они развелись.
У него на стенке Вконтакте висело старое видео с Катей, вроде бы времен еще их счастья, но почему-то, как Волгушев теперь с ознобом понимал, они в нем были в небольшой ссоре. У видео была подпись «записал вот новый трек», это были без монтажа снятые полторы минуты их с Катей летней прогулки по солнечным ласковым окрестностям оперного театра. На видео Катя, пятую минуту для него, но не для зрителя, редко, нудно шипевшая по телефону на брата по какому-то напрочь позабывшемуся поводу, в забытьи увлеченного разговора покачивалась на месте, смотрела в одну точку, водила носком по асфальту и была комично похожа на оцепеневшую у микрофона в экзальтации выступления певицу. Звонок их остановил под окнами музыкальной школы, где невидимый ученик повторял раз за разом одну и ту же короткую мелодию на пианино. Кварталом ниже под окнами дома с пьяными среди бела дня студентами остановилась машина, из закупоренного салона которой орущая внутри музыка доносилась лишь густым ритмичным басом. В одной конкретной точке улицы, ровно в той точке, где стоял Волгушев, из этих уродливых разнонаправленных звуков вдруг появилась полузадушенная меланхоличная песня, дискотечный хит, если слушать его из-за стены клуба. Тыц-тыц-тыц, «а я никто», пам-пам, «нет, чего уж», тыц-тыц-тыц, «знаешь что», пам-парам, «да пошел ты».
Видео стало относительно популярно, его даже перезалил кто-то, не спрашиваясь у Волгушева, на ютуб, и уже оттуда оно немного попало в ТикТок. Зрителям было уморительно, что видео совершенно передало именно волшебность, невозможную выверенность совпадения трех разных звуков, Волгушев и сам его так всегда воспринимал. Но сейчас мелкая приятная ложь видео ему казалась частью большой лжи, он теперь часто пересматривал его, и каждый раз оно за какую-то минуту выводило его из себя.
В один прекрасный день ему пришло уведомление, что ролику поставила сердечко Настя Такса. Он, опешив, растерявшись, задохнувшись, в момент забыв о Кате, их браке, коварстве судьбы и уликах памяти, зашел к Насте в профиль: на аватарке она была одета точно так же, как в тот день, когда он увидел ее впервые.
Когда он вторично вышел из подсобки, уже без ножа и тщательно вытерев вспотевшие руки о штаны, она стояла у стойки, чуть подавшись вперед, как будто клиент в непринужденном разговоре с бариста заказывает кофе. Алиночка куда-то исчезла, а Катя нарочно, и он видел это по выражению ее спины, не замечала девушку. Та не решалась повысить голоса и обратить на себя внимание, и не решалась даже постучать по стойке, а только перебирала длинными тонкими пальцами совсем беззвучно и часто облизывала губы, готовясь вот-вот заговорить – но все тщетно. Продленная во времени банальная поза оказалась, и Волгушев сам удивился, как быстро подобрал слова, скульптурой застенчивости, деликатности и детской старательности, с какой девушка изображала невозмутимую взрослую.
– Я могу вам чем-то помочь, – почти без вопросительного знака спросил он.
– Кофе жду, – замялась девушка.
– Пойдемте в Subway. У них дешевле, да и вкуснее.
– А вы… – девушка не вполне поверила тому, что услышала.
– Продавец здесь. Пойдемте, чего ждать.
Волгушев краем глаза увидел, как, услышав это, обернулась Катя, но сам не стал оборачиваться.
– Вы хотели какие-то книги еще, может, посмотреть?
– Да. Меня интересуют романы…
Она хотела продолжить, но Волгушев перебил ее:
– Это так редко в наши дни. Сейчас никто не хочет читать романы. Проходите, я придержу дверь.
– Да? Я не знала. Спасибо.
– Угу. Знаете, почему?
– Почему?
– Говорят, «зачем, мол, я должен интересоваться каким-то вымышленным чуваком». Представьте себе.
– Что за глупость?
– Вы думаете?
– Ну да. Вымышленный, ага! Иногда читаешь и, наоборот, думаешь: «Да не переживай так, это не по-настоящему все».
– Знаете, я тоже так считаю. Я думаю, если человек не понимает условности романа, то что он вообще может понять? Семья, родина, любовь, жизнь – тоже условности, если задуматься. Их он тоже не понимает, что ли?
Настя смотрела на Волгушева распахнутыми глазами и как будто даже не дышала. В Subway кроме них не было ни души.
– А уж если не можешь сочувствовать вымышленным людям, то откуда мне знать, что ты можешь сочувствовать реальным? Вы согласны со мной. Можете укусить мое печенье.
– Полностью! Спасибо.
Они потягивали кофе из пластиковых стаканов.
– А вы точно продавец?
Волгушев рассмеялся.
– Да. Клянусь. Я могу и с книгой помочь, если хотите.
Настя сказала «хорошо» и стала вылезать из-за стола.
– Куда вы?
– В магазин.
– Зачем. Я и тут вам помогу. Расскажите, что искали.
Настя ничего конкретного не искала.
– Попробуйте тогда «Ангела смерти» Ирины Одоевцевой. Это короткий роман, очень напряженный.
– А у вас он есть?
– В магазине? Нет, конечно. Не знаю, переиздают ли его вообще.
Настя посмотрела на него с недоумением.
– Давайте сюда телефон.
Он сначала установил ей приложение для чтения книг, а потом и скачал книгу.
– Ну вот и все. Если расскажете, как вам понравилось, буду благодарен. Спасибо за компанию, пойду обратно на работу.
Он был очень доволен своим хладнокровием, но так же смертельно страдал от сомнений, не создал ли у нее впечатление, будто ему было неинтересно с ней говорить. Через день Настя явилась в магазин и пошла уже сразу к нему.
– Привет, – полушепотом обратилась она.
Оказалось, она хочет все-таки купить какую-нибудь книгу, а иначе будет чувствовать себя плохо.
– Вы богачка?
– Я совестливая. Вы бы только знали!
Они, все так же зачем-то перешептываясь и вполоборота к стойке, за которой Алиночка сидела в телефоне, сошлись на том, что Волгушев подскажет ей, что прочитать, и продаст книгу того же автора из тех, что есть в магазине.
– Ну «Даму с собачкой» вы читали?
Настя вопросительно посмотрела на него.
– Это в школьной программе было, вы не могли не читать.
Она сделала жалобное лицо.
– Ну почитайте. Жизнь с нелюбимым мужчиной. Бездна интимности, которая возникает между даже посторонними людьми после секса. Как с этой интимностью жить. Вечные, так сказать, темы.
– И это в школе проходят?!
– А где это проходить. Возраст сексуального дебюта у нас, извините, какой в стране?
Пожала плечами, отвела глаза.
– Ну, я тоже не знаю. Невысокий, мне кажется. Как раз в десятом классе и вовремя задуматься об эмоциональном весе сексуальных связей.
Настя сглотнула.
– Ага. Ну я почитаю, спасибо за совет.
Чтобы загладить неловкость, она отвлеклась на полку с книгами и стала водить пальцам по корешкам. Он заметил, что у нее синей ручкой нарисовано на ладошке сердечко. Она чихнула на книги несколько раз, и в последний раз он уже не желал ей здоровья, а только улыбался, как будто у них есть только им понятная общая шутка.
Следующий день был выходной, но Волгушев без объяснения причин предложил Алиночке подменить ее. Настя, однако, не пришла. Вечером он просмотрел все женские профили подписчиков магазина во всех соцсетях. У многих красивых покупательниц он пролистал даже списки друзей – красивые девушки обычно дружат с другими красивыми девушками. Но Насти нигде не было. Она пришла через день часов в десять утра, и он не смог удержаться от глупой, во весь рот улыбки. Она тоже ему улыбнулась. Когда он готовил ей кофе, она отвлеклась на телефон и не заметила, как его рука добрых десять секунд провела так близко с ее лапкой, что в зазор и книжный лист не пролез бы. Как бы между делом он рассказал ей свой график, но так и не смог себя заставить спросить ее ник в инстаграме.
Иногда он караулил Настю у магазина, якобы устроившись прикурить. Это ни разу ни к чему не привело. Мимо шли туристы в кафе, дипломаты на службу, студенты в метро. Быстрым шагом и вжав голову в плечи, прошли два паренька. На расстоянии шагов в 20 за ними с такой же скоростью шли три еще меньшего размера девушки и орали парням вслед: «Арсений! Староста! Остановись! Скажи, как зовут твоего друга! Нет, скажи, как зовут твоего любовника! Ты говорил, мы просто забыли!» Орала, конечно, только одна, но две другие так дельно помогали смехом и улюлюканьем, что создавалось впечатление прямо-таки хора. Настя явилась сразу, как только он вернулся в магазин. Это был тот раз, когда он посоветовал ей «Весну в Фиальте», а она обмолвилась, что раньше жила возле кинотеатра «Киев» нагая. «На Гая», – мысленно поправил ее он. Он так ей расписывал, какие книги почитать, что она сунула ему руку пожать со словами «договорились».
Пришли заказанные и заранее оплаченные книги фотографу, и Катя предложила их к нему занести. Волгушев позвонил в домофон, не спрашивая, ему открыли. Он втащил свертки на третий этаж, а открыла Настя.
– Это вы здесь живете? – не своим голосом спросил Волгушев.
– Я здесь живу! – весело ответила Настя. – Вот так встреча!
Он посмотрел на оберточную бумагу, потом на дверь. Номера сходились.
– Извините, ожидал другого покупателя.
– Это Ромины книги? Заносите.
Она спросила еще, надо ли их оплачивать, и он медленно, озираясь по сторонам, тщательно рассматривая квартиру с разбросанными подушками, коробками из-под пиццы и прочим бардаком съемного жилья богемы, объяснил, что нет, ничего не надо, заказ оплачен, он просто курьер. Диван, на котором он пару месяцев назад видел босую ногу, был сложен. Когда Настя еще раз назвала по имени этого проклятого Рому, он сказал:
– Нельзя никого называть Рома. Самоназвание у них – цыгане.
Настя без любопытства, просто чтобы пощупать приятную хрустящую фактуру, присела к пакету книг. Волгушев увидел через ворот майки, как мягко изогнулся ее позвоночник.
– Я хотел, собственно, и с вами насчет книг переговорить. Я сделал вам сборник рассказов Тэффи. В интернете все плохие, там половина рассказов не те, а многих, каких надо, нет.
– Ого. И это специально мне?!
– Да. Подскажите, куда мне вам его переслать.
Она вытащила из кармана телефон, моментально перешла в его профиль из профиля магазина (показала ему экран: «Это вы?»), выстучала что-то по монитору и подняла брови. Он открыл свои сообщения, и там было одно от нее: «приветик».
В следующие дни он с удивлением обнаружил, что не может принять произошедшее открытие как катастрофу, крушение всего. Если бы ему сказали, что Настя – сестра фотографа, он бы тут же поверил, хотя твердо и четко знал, что никакая она ему не сестра. Он ловил себя на том, что, решив заранее говорить с Настей как с обычным клиентом, разве чуть доброжелательнее, скоро начинал улыбаться, шутить и, заглядывая ей в глаза, говорить тихим голосом («да нет, Евгений Онегин – очень интересная книга, вы еще поймете»). Ему становилось страшно от этого, но еще страшнее ему было сказать себе, что Настя определенно отвечала на его открытость так же и была с ним свободнее и смешливее, чем с другими. «С какими другими? – отчитывал он сам себя. – Тут никого и нет больше». Но он видел Настю в историях инстаграма.
Она была совершенно непопулярна. Это было насколько абсурдно, настолько же и очевидно по скудным лайкам и вялым комментариям от почти исключительно бывших одноклассниц. Он быстро выяснил, что она училась в художественной школе. На самом донышке ее профиля лежала фотография очень серьезной и оттого довольно нелепой русой девочки с восемью лайками (надо думать, все знакомые и незнакомые на тот момент) и единственным комментарием от, видимо, «подружки»: «наконец-то ты стала 16-летней профурсеткой». На фотографии она была мало похожа на себя: еще одна старшеклассница в расфокусе, вполоборота, манерно закрывается рукой. Еще пару ее оставшихся от старших классов фотографий (было явно больше, но остальные не прошли отбор в какую-то из резких смен образа или просто не представляли даже ностальгического значения), таких же неживых и ценных разве что совсем уж с отстраненной исторической точки зрения, Волгушев пролистал, не вглядываясь. Дальше, видимо, после выпуска и выезда от родителей начинался похабный период.
Вот она стоит в мастерке, зажала в зубах розу. Вот небольшое видео: в больших трусах сидит на разложенной кровати, дует губки под музыку, а по экрану ходит надпись «ленивая жопа ждет, когда любовь всей жизни меня найдет». Вот еще видео, всего секунд шесть: сидит в байке и трусах, крутит в руках почищенную морковку, а потом сует в рот и звонко откусывает, а по тонкой кисти в рукав стекает мутная оранжевая струйка. Снова фоточка: большие кроссовки, подтянутые до колен замызганные гетры с двумя синими полосками, будто завязками над икрами, волосы собраны в пучок, на шее чокер, из-под прозрачной блузки глядят соски. Или: на бледных ляжках будто гелевой ручкой сделанные детские рисунки, свежий синяк желтеет по краям и почти без промежутка переходит в новое покраснение – ляснулась со скейта, пока шла от татуировщицы (это все в ответах на комментарии «ууу, красотка»). Темная комната, фиолетовый свет льется сбоку, свет монитора по центру. Громко играет будто зацикленная заторможенная гитарная мелодия, под которую Настя в глубине комнаты, словно в трансе, пританцовывает.
Этот период комичной первой гиперсексуальности, как Волгушев трезво понимал, почти наверняка указывал на некие совсем не попавшие в кадр (или, опять же, позднее тщательно вымаранные) отношения. Девушка, которая в 19 публично составляла список из полусотни мест в городе (детские площадки, пустой ночной дворик напротив кинотеатра «Победа», туалеты всех мастей), где занималась сексом с возлюбленным, в 25 станет примерной женой и матерью детей совершенно другого мужчины. И все же укол ревности от мысли об этом невидимом и, наверное, уже давно позабывшемся мужчине оказался даже сильнее, чем те, что Волгушев испытывал, думая о квартире фотографа и всем ее богемном бардаке. Как бы трезво он ни видел швы детской еще неестественности в явно не получающемся у Насти развратном образе, некоторые кадры, в этом невозможно было себя обмануть, вызывали ровно то волнение, что она коряво и пыталась вызвать. Одно ее видео он смотрел так внимательно, что прожег взглядом пластиковое ожерелье на шее: ниточка лопнула, черные шарики брызнули во все стороны, Настя, засмеявшись, бросилась их собирать.
Слава богу, этих фотографий и роликов было мало, едва одна пятая всего профиля. В остальном это был обычный непопулярный инстаграм «по правилам». Были и фотографии еды, и селфи, и красивые дома, и серии фотографий по девять штук за раз (все немного бирюзовые). По-настоящему живым профиль стал разве что в последние полгода, когда Настя стала выкладывать фотографии книг, которые прочитала. Даже через казенные деревянные формулировки, пугающую безграмотность (есть люди ,которые клеют запятую к следующему слову , но у Насти запятая жила просто как хотела и иногда оказывалась на,турально, посреди слова) и путаное изложение было видно, что дурацкий Ремарк правда что-то в ней задевает.
Про затертые, скучные, случайные романы она записывала и видео, и серии видеоисторий. Чтобы не повредить корешок, книги она читала, едва приоткрыв, под углом, под каким иногда в метро станцию или две читаешь через плечо соседа, будто не смотрела на страницу, а тайком, с независимым видом, подглядывала за героями. Рассказывая о прочитанном, она так увлекалась, что иногда проглатывала буквы и тасовала их не хуже запятых: «голость и предубеждение», «тысься и одна ночь», «никчтожество», «ни чуть-чуть совсем сомневалась». Читала она бестолково, но страстно, и меряла качество книги слезами: после хорошей и рыдала хорошенько. Обычная подпись: «После этой книги я реально заболела. У меня так разыгрались нервы, что я сидела и не могла ничего думать, только прокручивала концовку». Обычная подпись к плохой книге выглядела как «я не всплакнула, но мне все равно понравилось».
Чем ближе он двигался к моменту их знакомства, тем сильнее волновался. Наконец он дошел до видео, где Настя путано рассказала, что в старых книгах много очаровательных анахронизмов (конечно, слова «анахронизмы» она не говорила и передала его при помощи целого абзаца более простых слов). Например, возлюбленным говорят «вы», и тем чувствительнее оказывается переход на «ты». Волгушев не смог сходу вспомнить хотя бы один такой эпизод, и Настя пришла ему на выручку, процитировав фрагмент из «Весны в Фиальте», где утверждалось прямо обратное. То, что она ничего в рассказе не поняла, его совсем не смутило, а вот то, что вообще прочитала – тронуло почти до слез. Он закрыл глаза ладонью и попытался вспомнить мелкие детали тогдашнего разговора, и почему-то в памяти всплыло, как в ответ на его вводную, ничего особо не значащую конструкцию насчет того, что на разных людей книги действуют по-разному и прежде, чем советовать, надо прикинуть, какой человек перед тобой, Настя затаила дыхание и выпалила: «И какая я?»
Большую часть историй Настя записывала глубокой ночью или прямо на рассвете. Разбитая, растрепанная, с мешками под глазами – и для Волгушева особенно мучительно желанная – сбивчиво докладывалась своей ни разу на такие признания никак не отреагировавшей аудитории, какую книгу только что дочитала. Она потрясала гробиком страниц, пока говорила более-менее то же самое, что могла бы просто прочитать в аннотации или предисловии, только менее связно, и при этом автоматически делала все ужимки из самоучителей хорошего селфи. Пускала ладонь волной у подбородка, поправляла волосы за ухо, упиралась ладонью в щеку, жестикулировала без привязки к сказанному, так что смерть Гэтсби сопровождала половинка сердечка из скрюченных пальцев, а свидание Холдена Колфилда с Салли – сделанный пальцами зайчик «ок».
В один день она провела 24-часовой марафон чтения, где читала только книги, выбранные Волгушевым. Разумеется, она нигде не сказала, что книги выбрал он, и даже с ним это никак не обсуждала. Описывая один рассказ Аксакова как аниме про мальчиков со шпагами, она сделала оговорку: «Ну этого в тексте нет, это я в другом месте прочитала», – и только Волгушев знал, что слова эти сказал ей он.
У Насти была фотография от прошлой осени – она стояла у только-только отмытой витрины и спрашивала у своих читателей: «А вы тоже ждете, когда же откроется ваш новый любимый книжный».
Все изучив, он листал инстаграм заново, теперь только бегло выхватывая детали, как наевшийся человек все равно сладострастно облизывает тарелку, если его никто не видит. Соломенное каре с розоватым отливом у корней, белое худи и того же розового оттенка спортивные штаны с лампасами. У стены – гладильная доска, на которой утюг и сваленные вещи. Широкие темные пижамные штаны в звездочки и пушистые розовые тапки. Короткие бежевые шорты, абсурдно большой белый свитшот с принтом прибоя где-то в Калифорнии и такими длинными рукавами, что в них тонул телефон. На белой футболке вместо принта – несколько пятен от еды. Румянец от щеки до щеки через переносицу. Вспотевшие волосы прилипли ко лбу. Ела торт перед камерой, одновременно говорила и в какой-то момент аж запыхалась, так что пришлось переводить дыхание. Взглянула поверх очков прямо в камеру, и их глаза встретились. Она подождала немного и, показав мохнатую подмышку, молча выключила все на свете.
От знакомства в интернете их отношения не поменялись – собственно, никаких отношений и не было – но Волгушева все больше и больше переполняло ощущение приближающегося счастья. Раз в пару дней Настя заходила в книжный. Они говорили только про книги и редко больше получаса (это считая кофе и моменты, когда Волгушев не мог не отвлечься на случайных, лишних посетителей). Они совсем не переписывались, только если по предварительной устной договоренности он скидывал ей ссылку на книгу. Он сдержанно ставил ей лайки, она поставила эмодзи-сердечко под его постом трехлетней давности. Пару раз он, стоя у дверей с сигаретой, видел, как она в обед, спросонья, пересекает пустую дорогу и идет за фалафелем в кафе на углу. Как-то раз в сумерках он видел ее возвращающейся домой с пакетом чипсов. На следующий день он смотрел ее истории и увидел над губой замазанный прыщ от этих чипсов.
Первыми словами не о книгах или книжном, которыми они обменялись, были слова о стрижке. Волгушев порядочно зарос и предупредил Настю, что в завтрашний обеденный перерыв должен пойти в парикмахерскую. Настя поинтересовалась ценой, а затем уверенно посоветовала лучше сходить к своей подружке, которая «и мужчин тоже стрижет». Экономия выходила в десять рублей, но главным аргументом было, что Настя запустила ему пятерню за шиворот и быстро погладила затылок, словно показывая, чего именно он лишится и что приобретет.
Подружка снимала вскладчину с еще кем-то небольшую квартирку тут же на Маркса. Волгушев уселся просто на стул на кухне, и ему на колени сразу запрыгнула кошка. Парикмахерша рассказывала, как наводит порядок в подъезде, ведет переписку с коммунальными службами и какие блоги о путешествиях смотрит, а Волгушев только думал, что, в сущности, давно не попадал в ситуации глупее – почему-то ему мерещилось, что у подружки он сможет встретить и Настю.
Когда он отмучился, в дверь позвонили, и через мгновение в кухню ввалилась Настя. Она буквально на секунду положила ему руку на плечо, и он, однако, успел накрыть ее своей ладонью. Настя, смеясь, что-то говорила подружке, но Волгушев не вслушивался. Что-то вроде:
– Как стрижешь его?
– Роскошь бутиков?
– Я кота возьму.
Через пару минут парикмахерша закончила, а Настя вернулась на кухню с кошкой, наряженной в маленький задорный сарафан. Умирая со смеху, Настя объяснила, что случайно увидела его на «Алиэкспрессе» и не удержалась.
– Роскошь бутиков! – согласилась парикмахерша.
Волгушев проводил Настю до дома. Это заняло каких-то пять минут, они говорили только о кошке, но впечатлений оказалось так много, что впервые посмотреть в зеркало на то, как же его постригли, он додумался только на следующее утро. Подстригли нормально, не хуже, чем в настоящей парикмахерской.
Был самый конец августа. Волгушев из-за чего-то вдребезги разругался с Катей и весь день сидел в магазине. Уже в сумерках, закрыв дверь на ключ, он пошел выбрасывать мусор и, пока курил, увидел, не вполне веря своим глазам, как у подъезда фотограф Рома, который, наверное, не заметил его, обнял за талию красивого тонкого юношу, с которым только что вышел из такси, и крепко и сладко поцеловал того в губы таким долгим поцелуем, что их двоих можно было прямо в таком виде ваять в мраморе и выставлять у входа в какой-нибудь античный дворец. Волгушев на всякий случай отступил за мусорку, а когда выглянул обратно, фотографа с юношей уже не было.
Он вернулся в магазин, развалился в кресле с телефоном и часа два слушал по кругу с пластинки «Щелкунчика». Каждый раз, когда нужно было вставать поворачивать пластинку, он заодно делал глоток из бутылки вина и кусал большой сухой фалафель. Уже в темноте, дав себе зарок, что если – если она – если только она сегодня вдруг сюда заглянет – и вот в тот момент, когда он смог в голове договорить зарок до конца, в дверях оказалась Настя. Она тоже была подвыпившая и, давясь от смеха, отчаянно жестикулировала по-дирижерски. Играло как раз па-де-де, все было уморительно и волшебно.
– Ну чего, продолжайте.
– Я устала, – она тяжело вздохнула. – У вас глаза, что ли, красные?
– Ветром надуло. Вы туда или сюда?
– Я туда, – она указала пальцем вверх и опять вздохнула.
– Что ж, до завтра.
– До завтра.
– Погодите.
Она повернулась в дверях.
– Вспомнил – у меня завтра выходной.
Развела руками с улыбкой. У него пересохло горло.
– Может, хотите завтра пойти погулять? Погода вон какая.
– Завтра?
Глянула на телефон.
– Ну, уже сегодня, наверное. Если у вас дела, то, конечно… Просто подумал…
Он не успел забрать слова назад.
– Пойдем! А куда?
– Встречаемся в четыре на военном кладбище, а там посмотрим.
– У-у-у, как загадочно.
Повисла пауза.
– Если хотите, можем перейти на ты. Если хочешь. Настя.
– Хочу, Петя, – ответила она и немного присела в поклоне.
Потом она вышла и закрыла за собой дверь, а Волгушев закрыл лицо руками и беззвучно кричал добрых полминуты.
III.
Стояла страшная жара. Когда Волгушев подходил к кладбищу, сердце уже не стучало даже, а словно ведрами окатывало его кровью к голове и обратно. Впереди подросток раскурил вейп. Наплыло облако ванили, и тут Волгушев увидел Настю. Она стояла у ближайшего ко входу дерева и зевала.
– Такой памятник уродливый, – сказала она, когда они поздоровались.
«А для нее все это совсем не страшно, – с тоской подумал Волгушев. – От меня-то ее не шатает».
– Что-то я не то несу, – Настя хлопнула себя по губам и отчетливо покраснела. Потом она опять нервно зевнула и показала, что прятала за спиной:
– Это мое худи для выхода в люди. Часто здесь бываешь?
– Да ни разу не был.
– Я тоже столько читала про свидания на кладбище, а сама ни разу не ходила. Как думаешь, почему их вообще назначают?
Он пожал плечами:
– Может, больше негде? Василий Розанов в молодости два года прожил в городе, где для прогулок годилось только кладбище. Женился и весь медовый месяц гулял с женой среди могил.
– И как у них сложилось?
– Плохо, конечно! Просто ужасно!
Они рассмеялись, и Волгушев впервые ясно понял, что это не сон, все взаправду. Они пошли гулять.
– Надеюсь, у тебя нет каких-нибудь трагических историй для кладбища? – с опаской спросила Настя.
– Из собственной жизни? Да я даже на похоронах ни разу не был.
Настя, деловито вышагивая мимо могил, рассказала про похороны бабушки, на которых была в одиннадцатом классе:
– Было довольно скучно, но мило. Совсем не страшно, уж точно. Мама с папой все время под ручку стояли, как молодожены.
Ее родители развелись лет за пять до того.
– Никаких скандалов не устраивали, я после развода с папой даже больше времени стала проводить, чем раньше. Только мама начала без конца вспоминать, какие у нее чудесные парни были до папы, и какая она дура, что за него вышла. Кто они? Папа – гитарист, а мама преподает танцы.
Ее отец был человеком широких жестов, но не таких широких, чтобы их можно было прямо пересказать первому встречному и удивить («Ну, как-то он подарил мне огромного, просто гигантского плюшевого медведя. Да, он поместился в дверной проем, почему ты спрашиваешь?»), а скорее таких, что, кроме этих жестов, о нем дочери и вспомнить было нечего. Раз в пару месяцев он дарил Насте пару сотен долларов «на что-нибудь красивое».
Волгушев рассказал про своих родителей. Его мать была учительницей, а папа – поэтом-бизнесменом. На самом деле бизнесменом был брат отца, но и ему перепадало. Сколько Волгушев себя помнил, родители были в какой-то стадии ссоры, скандала или развода, поэтому историю их знакомства и вообще того периода, когда они по какой-то причине любили друг друга до такой степени, что решили пожениться и даже завести ребенка, он знал лишь в виде облака слов и ассоциаций. «Институт». «Баскетбол». Фотография в советском загсе, где молодая мама и молодой папа стоят в неестественных позах, а у отца, ко всему, костюм не по размеру. Эта же фотография много лет спустя – в пакете с другими фотографиями, только отец уже оторван и мать в фате подает руку паре фаланг, торчащих из неровного белого краешка бумаги.
Разговоры в доме все время были в том духе, что отец вот-вот напишет нечто сверхсовременное, какой-то такой, что ли, роман и прославится. А когда отец в Петины 12 лет ушел из дома, разговоры резко оборвались – как будто оттого и ушел, что не написал.
Уже кончив школу, Волгушев как-то обнаружил, что отец на странице Вконтакте выкладывает свои старые и новые стихи, делится суждениями о политике и экономике. Прочитав все это взрослыми глазами, Волгушев так оторопел, что, отложив телефон, проговорил вслух: «Да он же идиот», – первый раз в жизни всерьез и не от избытка чувств.
– Такие плохие стихи? – с сочувствием спросила Настя.
Волгушев пожал плечами:
– А бог знает. Скорее, просто странно чувствовать, что тебя создали из ничего два каких-то случайных балбеса.
Они зигзагами ходили по аллеям, мельком оглядывая неброские памятники, пристально рассматривая изящные довоенные и уродливые времен независимости. Помпезнее всех и всех скучнее лежали писатели. Круглые, редко квадратные невыразительные упитанные физиономии зачем-то были перенесены художниками с фотореалистической точностью. Писатели к тому же были все неизвестные и, судя по тупой серости надгробий, один другого скучнее. Поинтереснее были улегшиеся на аллее у забора еврейские женщины сталинских времен. У них не было должностей под именами, зато по всем плакали оставшиеся на этом свете дети, внуки и друзья. «Тещи чьи-то», – сочувственно сказала на это замечание Волгушева Настя. За бодрой пузатой церковкой в тенистой части кладбища лежали вперемешку безвестные дореволюционные семёны, самуилы и стефаны, уже как будто без разбора, кто православный, кто нет. У многих буквы были так затерты временем («Будто ангелы слишком много раз приходили протереть надпись и вспомнить, как зовут клиента». – «Ах! Как поэтично! Это из какого писателя?» – «Таких плохих писателей я не читаю»), что из имени можно было разобрать только пару букв. Эти могилы были самыми притягательными.
– Умрем, полностью забудемся, а все-таки что-то от нас останется.
– Н-да-а, все так. Слушай, а кофе тут нигде не купить?
В кофейне на проспекте все столики были заняты скучающими программистами, которые в ноутбуках лениво листали альбомы фотографий. На улице столики были заняты уже красиво наряженными девушками, которые сидели по две и с совершенно непроницаемым видом зыркали по сторонам.
Дошли до рынка и пообедали супом в фошной. Пока ждали заказ, заглянули в соседнюю шаурмичную, и Волгушев шепотом предложил Насте лизнуть выставленные маслянистые пирожные, пока продавец не видит. Перед ними стояла девушка в костюме, похожем на мягкую бежевую пижаму, и, услышав это, в ужасе обернулась. На десерт тут же купили у последних продавцов фруктов по большому персику, помыли их в туалете ресторана в национальном стиле и на ходу, обливаясь соком, съели. Когда Волгушеву уже показалось, что он Настю перекармливает, она предложила зайти в KFC «за котлетками» («ну, наггетсы – они же на самом деле котлетки»), чтобы «было что есть по дороге». Перед ними вышли два аккуратно-растрепанно одетых юноши, один другому сказал: «Кали ты едзеш у Дана Молл, тады табе у други бок», – а второй, все так же следуя за ним прочь от метро, ответил: «Я тебя немножечко не понял». «Период белорусского языка, через две недели кончится», – подумал Волгушев, но вслух ничего не сказал.
У скульптуры, посвященной тому, как два ниже пояса голых ребенка передавали друг другу через лужу трусы, им вышла навстречу компания подростков. Подростки увидели скульптуру, видимо, впервые в жизни. «Это что такое!» – воскликнул мальчик и ругнулся. «Это насилие», – флегматично ответила девочка.
Из «Санты» на Богдановича вышел едва открывший плечом туго шедшую дверь школьник с доской наперевес. Испод доски был золоченый. Они зашли в секонд, и Настя чуть было не купила потертый и тяжелый фрак, который на ней сидел идеально и делал похожей на модного пингвина.
Они таращились на вывески.
– «Пан пёс». Какое дурацкое название.
– А какое лучше было бы?
– «Ёж твою мать».
– Пикантно. Я бы назвал «Господин хороший».
– А цветочный?
– Конечно, «Простите, извините».
– А этот фитнес-клуб?
– «Орех и персик»? Поняла?
– Отвратительно! Мне кажется, такие шутки на первом свидании шутить нельзя.
Они полюбовались, как кто-то поставил пустую пивную бутылку в рогатину ветвей дерева – теперь в ней преломлялось солнце, как в мутном от времени церковном витраже, – и свернули во дворы. На пустырьке посреди песка, волнами улегшегося после ночного дождя, два кота деловито ходили по мотоциклу и распаковывали его из чехла.
Настя показала, в каком доме пару лет назад снимала комнату. Дом ремонтировали. Он был затянут металлическими лесами, а у дальнего подъезда лежали штабелями такие свежие доски, что, казалось, пахучей смолой их кто-то специально полил, как душат духами платки и подушки. В кустах возилась женщина, выпалывавшая сорняки. На горячем асфальте прямо под окном спал, вытянувшись, будто выстиранный, кот. На клумбе лежала огромная пластмассовая лейка, словно уснувший слоненок.
На бульваре Шевченко на скамейке сидела старушка в леопардовом пальто и, отставив руку с сигаретой, читала разложенную на коленях книгу.
– Это мое будущее, – с придыханием сказала Настя.
Шел, будто насвистывая, толстенький мужчина. В одной руке он нес джинсовую куртку, а другой кончиками пальцев держал за горлышко уже наполовину выпитую полуторалитровую бутылку кваса.
– И кто-то ведь и его любит, – вздохнул Волгушев.
Когда они наконец дошли до парка, там сразу оказалось градусов на пять холоднее, чем в городе, и Настя накинула худи на плечи.
– Представь себе, никогда здесь не была.
– Да тут пять минут ходу от твоей квартиры!
– Я как-то не могла этого долго понять. У меня этот, топографический кретинизм. Один раз случайно почти дошла, но села на трамвай и поехала в Серебрянку.
– И чего там делала?
Настя засмеялась:
– По парку ходила, как дура.
В ямку разрытой жирной земли по пояс закопалась и кого-то, судя по напряженным задним лапам, силилась там зацапать здоровенная такса. Никакого человека рядом не было, и создавалось впечатление, будто такса сама приехала в парк разбираться с давним обидчиком.
– Боже, я так же выгляжу со стороны? – спросила Настя.
– Откуда у тебя это прозвище, кстати?
– Да со школы еще пристало.
– Хорошо, так а почему именно такса?
– Ну, мне кажется, мы еще недостаточно знакомы для таких историй.
Утомленные, они сели за столик на деревянной площадке с видом на озеро и цепь островков у берега. Они почти залпом выпили по бутылке воды, а затем, наоборот, так медленно, как только было возможно и не говоря друг другу ни слова, съели по мороженому. На площадку въехал толстый школьник на велосипеде, остановился у их столика и наставил пластмассовый пистолет. Настя сделала очень серьезное лицо, и школьник поехал дальше, но так неудачно, что тут же врезался в стул и свалился с велосипеда.
– Так, ну, посидели, и хватит, – хлопнул в ладони Волгушев, и они пошли дальше.
За небольшим островком, в один ряд усаженном густыми деревьями, и так спокойная вода озера казалась совсем неподвижной. Лучи заходящего солнца отражались от ее поверхности и ложились на кроны деревьев на островке легким слоем позолоты. На островке были небольшие деревянные сходни для причаливающих иногда на уборку старых веток и слишком разросшихся кустов коммунальщиков, и в таком освещении они казались маленькой пристанью у ворот спрятанного буквально за деревом сказочного дворца.
– Как красиво, погляди, – сказала Настя. – Вот бы взять лодочку и туда переплыть.
– Тут есть лодочная станция, левее того места, где мы спустились. Но сейчас, наверное, поздно уже.
– Да ну, я несерьезно. Еще не хватало на самом деле туда плавать.
На скамейке у дорожки сидел с книгой старшеклассник. Мимо шла пара – девушка и подтянутый, но уже седой мужчина в хиппи-расцветке. Мужчина пригнулся, заглянул на обложку книги и сказал спутнице: «А я что сказал». Настя сделала так же: «Так говорил Заратустра».
В пляжном песке возились с малышом двое взрослых, а в паре шагов стояли, подпирая друг друга, их велосипеды. У одного в корзинке на руле сидела лохматая белая собачка и, положив голову, как человек кладет подбородок на ладонь, рассеянно глядела вдаль. Настя сфотографировала собаку, а следом – смутившегося Волгушева.
– Я пришлю тебе потом.
Сели под деревцем с такой плотной низенькой кроной, что речная рябь, отражаясь, расписывала ее испод бледными волнующимися линиями.
– Я вот одного не понимаю. Как ты такие старые книги читаешь? Мне тяжело, когда на нашу жизнь не похоже.
– Где-то, может, и не похоже. Раньше говорили Прасковья, теперь – Милана. Раньше студенты ходили со шпагами, а сейчас не ходят. Только, по-моему, по-старому понятнее было. Тогда простолюдинка Параша была кухаркой у жены профессора, а сейчас Милана Поросюк работает в рекламном агентстве и внешне – точно как ты или я. А настоящая красота разве может устареть. Когда художник создает идеальный шедевр – тот просто правдив, как жизнь. А жизнь – она всегда жизнь.
Настя откинулась на спинку скамейки и слушала.
– Расскажу сюжет из Тургенева. После заката в сетевую пиццерию на окраине заходят два усталых фланера и, зачарованные, потягивают в углу пиво, слушая, как девушки-пиццайоло, смеясь, подпевают радио, пока готовят одну за другой пиццы на доставке. У кассы стоит молодой курьер и насмешливо улыбается, но ногой отстукивает в такт.
– Это с тобой было?
– Да, со мной и моим приятелем Львом Антонычем, когда мы как-то гуляли по улице Гамарника. Или сцена из Чехова: под утро все студенты уже разошлись из квартиры подруги, и только некрасивый, очень серьезный старшекурсник все сидит за столом, за которым последние пару часов играли, молча тасует карты и смотрит на миленькую, утомленную, совершенно разбитую случившейся с ее парнем размолвкой хозяйку. Мы не слышим их разговора, а только одну его реплику: «С какой стати мне быть с вами откровенным?»
– Боже, а это у тебя с кем было?
– Считаешь меня некрасивым?
– То есть с тобой этого не было?
– Ну пока нет, слава богу. Или стихи Фета. Они ведь сюжетные. Сюжет такой: суровый старик вспоминает, как молодым был взаимно влюблен в красивую девушку, но не мог жениться, потому что оба были без денег. Фет не мог бросить малоденежную службу, потому что за нее хотел вернуть себе дворянский титул, который у него отняли уже во взрослом возрасте. И вот он так увлечен своей гордыней, что по кошмарной случайности лишается любви своей жизни: девушка курила в постели, пока читала книжку стихов, пепел попал на платье, оно вспыхнуло, и девушка через пару дней умерла от страшных ожогов.
– Боже, вот это страсти! – воскликнула Настя, которая уже не только не сидела расслабленно, а была готова вскочить.
– И очень понятно, откуда они взялись. Отец Фета так сильно влюбился в Германии в чужую беременную жену, что привез ее домой и сделал своей женой. И вот вроде старая история, в ней много забытых понятий, а все равно все понятно нам и сейчас.
– И что же нам сейчас понятно? – напряженно спросила Настя.
– Ну понятно, почему Фет не мог поступить иначе: он был уверен, что молодая жена будет, как бы не уверяла его в обратном, чувствовать его униженное положение и постепенно сама станет к нему относиться иначе. Сначала она станет презирать его за то, что он недостаточно уважает себя, а затем и он сам возненавидит себя за то, что не смог сохранить ее любовь. Но как было избежать этой трагедии, непонятно, если ты об этом.
– Конечно, об этом! Что за ерунда! Избежать было очень легко: надо было пожениться и жить вместе!
– Ну я же объяснил, почему такого варианта не было.
– Ничего ты не объяснил, это ерунда какая-то! Могли жить счастливо, а вместо этого вон что случилось!
– Я вижу, тебя это сильно задело.
– Конечно, задело! Такой ужас рассказал!
Волгушев помолчал и сказал, медленно подбирая слова:
– Я думаю, некоторые люди просто не могут переступить через свою гордость. Это стержень их личности, и без него они будут другими людьми. Фет, который женится на своей бедной невесте и вместе с ней долгие годы живет впроголодь, – это не Фет.
– Просто ужас, что ты говоришь.
– Ну как есть. Такие вот люди бывают. Почему ты, кстати, думаешь, что его девушка сама бы на такой брак согласилась?
– Ну не отказалась же!
– Может, и отказалась бы. Может, она и отказалась, а он просто об этом в воспоминаниях не написал.
– Она не могла – она его любила. Если любила, значит, конечно, согласилась бы даже и в бедности пожить, – твердо сказала Настя.
– Это мы с тобой так думаем. А люди бывают разные.
– Ну, значит, такие люди просто не могут быть счастливы, и все.
– Может быть, ты и права. Но, я думаю, нам просто конкретно эта проблема кажется несерьезной. Но если мы сами столкнемся с другим выбором, который будет для нас так же труден, как выбор между честью и любовью для Фета, бог знает, как мы себя поведем.
– Это с каким, например?
Волгушев рассмеялся:
– Ты прости, пожалуйста, но я сейчас не хочу думать, какой выбор мог бы сломать меня как личность. Я бы лучше поел, если честно. Тем более, если мы хотим успеть зайти в туалет в парке, то надо уже идти.
У самой воды было небольшое кафе. Играла музыка, повар обдувал из фена мясо на гриле. Они уселись на диванчики друг против друга и, оголодав, пока ждали заказ, не разговаривали, а только улыбались, когда встречались глазами. Настя достала телефон, и Волгушеву на секунду стало тоскливо: «Вот и заскучала». Его телефон загудел: «тут очень мило», – и следом: «думала, только мой папа может так громко включать Дэвида Боуи, когда жарит курицу». Он улыбнулся, она пересела к нему на диван.
Сумерки совсем сгустились, прохлада с воды заставила Настю надеть худи. Курицу принесли пересоленную, ее, картошку и квас они проглотили, даже не заметив. Официантку от них остановил мужчина за соседним столиком и попросил сделать музыку потише. Мужчина, отец семейства, купил себе пиво, жене – мороженое, дочке – дольки арбуза в прозрачном пластиковом стакане.
– Не хочется, чтобы эти грели уши, – вполголоса сказал Волгушев, совсем близко придвинувшись. – Я все хотел у вас, у тебя спросить.
Девочка с арбузом смотрела прямо на них.
– Что спросить?
– Нет, надо по очереди говорить и на ухо. А если не по очереди, мы носы друг другу расшибем. Хорошо?
Настя, улыбаясь девочке и заодно как бы рассеянно оглядывающему местность мужчине с пивом, на которого строго смотрела жена, послушно прошептала на ухо Волгушеву: «Хорошо».
– Так вот я хотел спросить. У меня сложилось впечатление. М-м, как сказать. Будто бы я тебе нравлюсь. Это так? Или я заблуждаюсь?
Она повернула голову, думая, что он, как в прошлый раз, отвернулся, но он не отвернулся. Она прошептала «да», и их губы встретились.
– Смотри! – восхищенно вскрикнула с набитым ртом девочка.
И действительно, как по щелчку по всему полукругу погруженной в темноту набережной прокатилась волной цепочка огней: зажглись фонари, будто кто-то встряхнул отсиженной ногой и по телу пошли острые уколы удовольствия от обретенной чувствительности.
– Я счастлив. Я не шучу. Надеюсь, я не много себе позволяю.
– Нормально, в самый раз, – ответила Настя и поцеловала его уже сама.
Ее ладошка легла ему в пятерню и чуть пожала ту, мол, ну чего уж тут, все свои.
Они еще погуляли. Где-то в ветвях проверяла дверные звонки невидимая птица. Они остановились послушать – ни одна трель не повторялась.
– Слышишь, ему кто-то с того края парка отвечает?
– Как в твиттере переписываются, – вполголоса ответил Волгушев.
Настя подняла руку на уже совсем темное и усыпанное звездами небо.
– Как они в книгах друг другу говорят, где какая звезда? Непонятно же, в какую указываешь. Вот я сейчас на какую показываю?
Она не видела, как он пожал плечами, улыбаясь.
– И я бы тоже не поняла! А в книгах вечно такие: «Это звезда там Баунти какая-то».
– В фильмах такая звезда еще обязательно подсверкивает. Типа вот я где. Но в жизни они все одинаково светят.
– Да! Я как раз об этом!
– Но, с другой стороны, и ты ведь не проверишь, какую тебе звезду назвали. Может, и ту, какую надо назвали, просто ты не туда посмотрела.
– То есть?
– Ну ты, допустим, показываешь, – он показал, – и спрашиваешь «это какая звезда?» на одну какую-то.
– Так.
– А я думаю, что на другую. Называю ее. Но ты-то думаешь, что я какую тебе надо назвал.
– Баунти?
– Вряд ли такая есть, – сказал он с сочувствием.
– То есть оба обманулись?
– Конечно. И оба довольны.
– Я совсем засыпаю, – сказала Настя и широко зевнула.
– Тут недалеко выход. Вызову тебе такси.
Они медленно пошли по аллеям под редкими фонарями, и Волгушев заметил, что она старается идти с ним в ногу.
Озеро поблескивало, как смятый целлофан. Воздух был теплый и влажный и чуть-чуть пах мокрой деревяшкой, как в предбаннике. Иногда их обдувал ленивый прохладный ветерок с озера, от которого не делалось зябко, а скорее на мгновение освежались все чувства и делались, как будто только что проснулся. Волгушев тихонько вынул из кармана мятную жвачку и немного пожевал.
У шумной, подсвеченной фиолетовым дамбы стояли два прокатных самоката, уперевшись рулями друг в друга, как влюбленные олени на лесной тропе.
– Самый короткий рассказ, способный растрогать любого.
– Да вот же владельцы.
И точно, над водопадом с другой стороны кованой чугунной ограды сидели, подобрав колени, двое. Из динамика их телефона доносилась песня, Настя, дурачась, стала пританцовывать. Волгушев тоже начал смешно, с невозмутимым видом переступать и поводить плечами. Один из подростков обернулся, и через секунду песня пропала.
– Здесь так красиво, так красиво, я перестаю дышать, – себе под нос запела Настя. Волгушев не запомнил мелодию и стал насвистывать «Спят усталые игрушки». В темноте насмешливо закрякала утка.
– Может быть, ты согласишься сходить со мной сюда и в следующие выходные? Я хочу ходить сюда с тобой до конца жизни, но сначала согласись на субботу. М? Как тебе?
Настино лицо на секунду исказила такая живая, совершенно детская гримаса разом испуга и стыда, что она даже стала некрасивой. Она прикрыла ему лицо рукой:
– Не смотри, пожалуйста, мне стыдно говорить. Я в Питер в понедельник уезжаю.
Волгушев отступил на шаг. Настя закусила нижнюю губу, пожала плечами.
– Да, вот это номер. И надолго?
Она бросала свою заочку и ехала учиться. То есть, во всяком случае, до зимних каникул. Было видно, что Настя сама не понимает, как эти безобидные планы, которые для нее были малоинтересной данностью с начала лета, вдруг нанесли такой подлый удар в спину, и потому Волгушев не мог даже разозлиться на нее. Он вернул брови на место и только сказал:
– Знаешь что. Я этих кроссовок не успею сносить, как мы будем вместе.
Она беззвучно посмеялась.
– Это как.
– Так. Мое дело, как.
Они поцеловались.
– Ты не обижаешься?
– Обижаюсь. Это тоже мое дело.
– Не обижайся, пожалуйста. Я сейчас заплачу.
– Не надо плакать. Я полностью счастлив. Я бы только хотел, чтобы сейчас появилась надпись «минуло около года» и мы просто были вместе.
– У тебя губы сухие.
– Обезвожен маненько.
Они еще поцеловались.
Вторая часть
I.
«Вся наша жизнь – это однодолларовая бутылка шампанского, которую, отбив горлышко, на пустынном ночном пляже пытаешься пить наотлет, но холодный ветер сносит брызги на воротник, плечи и дальше на песок». Так новый автор Петр Волгушев начал свою первую статью на Vot.by – новость на тысячу знаков о том, что два пьяных айтишника смешно подрались в последнюю летнюю ночь на Минском море.
На Vot.by его себе на замену сосватал Лев Антоныч. Дальше работать в книжном не было никакого смысла, да и встречаться с Катей чуть не каждый день Волгушев теперь больше не хотел. Сразу после Настиного отъезда он собрал вещи и без лишних разговоров съехал. Когда Волгушев вернулся домой после первого дня на новой работе, Лев Антоныч поздравил его с полным и окончательным крушением всех мечтаний.
– Сеньор-разработчик, ну ты поживи мечтой с мое, потом говорить будешь, – ответил Волгушев. – А в целом, спасибо.
Сам Лев Антоныч не был никаким разработчиком и даже, наоборот, с осени нигде не работал и сидел с ребенком в купленной в ипотеку квартире где-то на окраине Москвы, пока его жена работала юристом в гигантской компании, производившей многопользовательский шутер про беготню по советским пятиэтажкам. Предполагалось, что это только временно, пока он не найдет работу в новом городе, но зарплаты жены хватало и на жизнь им троим, и на выплату кредита, так что поиски шли медленно.
На первую же зарплату Волгушев нанял маленькую двухкомнатную хрущевку, в которой уже до него побелили стены, а значит, не надо было делать вообще никакого ремонта. Настя пришла в восторг, когда поняла, что он теперь живет в квартале от квартиры, где она пару лет назад снимала комнату. Она спросила, открыт ли еще магазин подержанной мебели на бульваре. Волгушев сказал, что там теперь продуктовый, зато напротив стали продавать подержанную одежду. Они, дополняя друг друга, прошлись по району еще раз: бассейн теперь – учреждение; липовая аллея у детского садика все так же пахнет медом каждый влажный вечер; на площади у кинотеатра подростки по-прежнему развлекаются, подбрасывая полупустую бутылку с водой так, чтобы она приземлилась на донышко; пешеходные полоски бульвара наконец соединили зеброй; в любой момент дня и ночи хотя бы на одной скамейке обязательно сидит пьяная женщина, которая пытается схватить голубя, пока крошит батон на асфальт. То, что в квартире две комнаты, а не одна, как было бы логичнее для холостяка с небольшим доходом, они не обсуждали.
Волгушев впервые в жизни жил один. Под малейшим предлогом он не ехал в офис и проводил весь день дома. Теперь он курил прямо в постели, а книги читал в основном в ванне, где лежал по часу утром и вечером. Когда обе руки были мокрые, он перелистывал страницы носом. Ровно в семь утра в квартире издалека доносился глухой звон церковного колокола. Чуть позже за стеной включался телевизор, попеременно передававший часов до десяти только новости и прогноз погоды. Через месяц Волгушев додумался купить беруши и больше никогда ничего этого не слышал. Он приучился не включать в комнате верхний свет, а только зажигать лампу и торшер. Так выглядело гораздо лучше. Этому он научился из Настиного инстаграма – у нее как раз начался декораторский период.
Пока было тепло, он по нескольку часов подряд сидел на балконе. В сумерках, когда на уровне глаз вдоль дороги постепенно загорались фонари, а стрижи особенно бойко летали от крон деревьев до своих гнезд под крышей, он иногда бубнил себе под нос строчки Фета про ласточек. Почти каждую ночь на балконе этажом выше убаюкивающе гудели голоса студентов – беззлобные, не пьяные, скорее, мечтательные. Были дни, когда в такие моменты приходило какое-нибудь пустяшное, но дышащее чувством сообщение от Насти, может быть, даже немного ее болтовни звуковым сообщением, и он, когда писал ей ответ, или сам, силясь быть серьезным, наговаривал ей что-то в динамик, ловил себя на том, что все время улыбается и что сейчас он счастлив, как никогда не был.
Он выходил затемно в магазин. Не спеша прогуливался по пустому продуктовому возле общежития иняза и, выйдя, подавал на водку нищему, примостившемуся у переполненной мусорки. Вот он медленно идет домой и что-нибудь жует. Наэлектризованная обертка конфеты липнет к пальцам. Пластмассовые коробки яиц скрипят друг о друга в пакете с тем же звуком, с каким нудит за окном мелкий ноябрьский дождь. В темноте из кустов у неоново-зеленого «Евроопта» печальный и пьяный мужской голос медленно тянет: «Да, конечно, я хороший мальчик». Быстрым шагом проходят два высоких щекастых студента и, чуть задыхаясь, обсуждают, что в Японии считается, чем человек толще, тем он лучше. Все это маленькие подарочки, которые можно, каждый отдельно завернув, придя домой, подарить Насте – самому благодарному слушателю в его жизни.