Надев рабочий фартук, тетя Софи принялась снимать белье с высоко натянутых веревок. Сердце ее радовалось: скатерти, полотняные простыни и наволочки были белее свежевыпавшего снега. Надо сказать, что погода с незапамятных времен благоприятствовала отбеливанию полотняных сокровищ почтенного дома «Лампрехт и сын». В главном здании, фасад которого выходил на самую лучшую часть рынка, было достаточно и комнат, и залов, обитателей же было немного, так что в верхнем этаже восточного флигеля не было никакой нужды.
Но люди говорили другое. Несмотря на то, что пристроенная часть, ярко освещенная солнцем, со своими высокими, задернутыми гардинами окнами, казалась такой мирной, она была местом таинственной, постоянной и давней борьбы привидений. Так гласила молва в близлежащих улицах и переулках, и обитатели дома ее не опровергали. Да и к чему: ведь с 1795 года, когда в боковом флигеле скончалась после родов красавица Доротея, госпожа Лампрехт, не было ни одного из слуг, кто хотя бы раз не видел длинного шлейфа белого пеньюара, волочившегося по полу коридора. Потому-то никто и не жил в этом доме, считали люди. Причиной же всей этой чертовщины было нарушение клятвы.
Юстус Лампрехт, прадедушка нынешнего главы семейства, торжественно поклялся своей умирающей жене, госпоже Юдифи, что не женится вторично. Она потребовала этой клятвы будто бы ради двух своих сыновей, но на самом деле из-за безумной ревности не хотела уступать другой своего места рядом с овдовевшим мужем. Однако у господина Юстуса было горячее, страстное сердце, и такое же сердце билось в груди его воспитанницы, жившей у них в доме. Та не желала отказываться от своего возлюбленного и готова была идти за ним хоть в ад, тем более выйти за него замуж назло ревнивой покойнице. Они жили как два голубка, пока в один прекрасный день прелестная молодая госпожа Доротея не удалилась в боковой флигель, где в убранной с княжеской роскошью комнате произвела на свет дочку. Господин Юстус Лампрехт чувствовал себя на верху блаженства.
Была суровая зима, и на дворе трещал жестокий мороз, когда в ночь под Рождество, с последним ударом часов, дверь из коридора в комнату роженицы медленно, торжественно отворилась, и покойница влетела, вся точно окутанная паутиной. Облако в сером платье и кружевном чепце проскользнуло под шелковый балдахин и улеглось на роженицу, словно покойница хотела высосать кровь из ее сердца. У сиделки отнялись со страху руки и ноги, и, вся оледенев от смертельного холода, который исходил от привидения, она лишилась чувств и пришла в себя только когда закричала новорожденная.
Нечего сказать, хорош был рождественский подарок! Дверь в холодный коридор стояла широко открытой, госпожи Юдифи и след простыл, а госпожа Доротея сидела, выпрямившись в постели, вся дрожа от ужаса и стуча зубами; лихорадочный взор ее был прикован к ребенку в люльке. Потом она впала в безумие и через пять дней уже лежала в гробу с мертвым младенцем на руках. Доктора говорили, что мать и дочь умерли вследствие сильной простуды: сиделка по небрежности плохо затворила дверь. Сама же она заснула и видела страшный сон…
Предметом торговли предприятия «Лампрехт и сын» вплоть до конца прошлого столетия было полотно. Торговый дом нередко называли «Тюрингский фуляр»[1], что как нельзя лучше этому соответствовало.
Внутри дом на рынке походил в те времена на пчелиный улей: там царило постоянное движение. Тюки полотен громоздились до самой крыши, тяжело нагруженные фуры вывозили их со двора, и они отправлялись во все стороны света.
Как все меняется! Торговля полотном давно была заменена производством фарфора на фабрике, находящейся в близлежащей деревне Дамбах.
Теперь главой дома «Лампрехт и сын» был вдовец с двумя детьми. Тетя Софи, последняя представительница боковой линии Лампрехтов, вела хозяйство, соблюдая строжайший порядок и бережливость и ни в чем не роняя чести фамилии. Госпожа советница и ее супруг, господин советник, – родители покойной жены господина Лампрехта – жили на третьем этаже главного дома. Старик сдал в аренду свое дворянское поместье, уйдя на покой, но не мог подолгу выносить городской жизни, а потому часто покидал жену и единственного сына и больше проживал в Дамбахе, на деревенском воздухе, где к тому же и лес, и охота были под рукой; здесь в его распоряжении был довольно большой, примыкавший к фабрике зятя павильон, в котором он мог жить сколько угодно.
Поблизости, на ратуше, пробило четыре часа: это было время послеобеденного кофе, которым заканчивалось беление. Огромные корзины мало-помалу наполнились белоснежным бельем, и тетя Софи стала осторожно укладывать в ящики драгоценные старинные полотна. Вдруг ее как ножом полоснуло по сердцу.
– Вот так дела! – вскрикнула она испуганно и смущенно, обращаясь к своей помощнице, старой служанке. – Посмотри-ка, Бэрбэ! Скатерть с «Браком в Кане» порвалась, смотри, какая дыра! Конечно, это же старая вещь. Ее принесла в приданое еще госпожа Юдифь.
Бэрбэ громко кашлянула и украдкой покосилась на окна восточного флигеля.
– Ах, людей, которые не лежат спокойно в могилах, не надо называть вслух по имени, фрейлейн Софи, – упрекнула она ее, понизив голос и неодобрительно покачав головой. – Особенно теперь, когда они опять начали появляться. Кучер видел вчера вечером, как в углу коридора мелькнуло белое платье.
– Белое? Ну так это не было привидением в сером паутинном платье. Толстяк кучер просто дурачит вас там, в людской. Погодите, вот узнает хозяин! Из-за вашей трусости опять начнут болтать бог знает что о его доме. – Она пожала плечами и сложила скатерть. – Мне-то, собственно, все равно. Я даже люблю, когда люди говорят: «Белая женщина в доме Лампрехтов!» Да, Лампрехты настолько древняя и знатная фамилия, что могут позволить себе такую роскошь, как привидение, подобное тем, что живут в замках.
Последние слова, очевидно, были сказаны уже не для служанки. Карие глаза тети Софи весело посмотрели в направлении нескольких лип перед ткацкой – там блестели очки на тонком носу советницы. Старая дама вынесла своего попугая на свежий воздух и охраняла его от кошек; она вышивала, а около нее сидел за выкрашенным белой краской садовым столом ее внук Рейнгольд Лампрехт и писал что-то на грифельной доске.
– Вы, конечно, говорите это несерьезно, милая Софи, – сказала советница, слегка покраснев и строго глядя на нее поверх очков. – Такими священными привилегиями шутить нельзя, это неприлично, более строгие люди сказали бы – демократично.
– Ну да, это похоже на ваших строгих людей, – засмеялась тетя Софи. – Им бы только опять бродить по свету с огнем и мечом. Но почему же, если человек не хочет ползать по земле, как червяк, то он демократ? Выходцы с того света наводят ужас равно на всех людей, не делая никаких различий, и «белая женщина» в любом замке выходит из тлена, как и красавица Доротея, жена прадеда Юстуса.
Старая дама от возмущения сморщила свой тонкий нос. Она отложила пяльцы с вышивкой и подошла к Бэрбэ.
– Как, и кучер тоже видел что-то вчера в коридоре? – спросила она с любопытством.
– Видел, госпожа советница, и даже сегодня не может опомниться от испуга. Он до сумерек натирал полы в парадных комнатах, а когда стал уходить, ему показалось, что позади него тихонько отворилась дверь в коридор, где, госпожа советница, никогда не бывает живой души! Ноги у него как свинцом налились, и он весь похолодел, но все-таки еще нашел силы отойти немного в сторону и оглядеться, когда мимо него по длинному коридору пронеслась тонкая-тонкая фигура, вся в белом с головы до ног.
– Не забудь черных лайковых перчаток, Бэрбэ, – вставила тетя Софи.
– Что вы, фрейлейн Софи, на привидении не было ни одной черной нитки! Долетев до конца коридора, оно превратилось в туман и исчезло, кучер говорит, «как дым, развеянный ветром». Его теперь не затащить туда в сумерки и десяти лошадям.
– Никому и не нужно испытывать его мужество: это настоящая баба со своими россказнями! – сказала тетя Софи, не то смеясь, не то сердясь, и взялась за салфетку, чтобы снять ее с веревки, но бросила и повернулась, пораженная. – Тьфу, пропасть, что это мчится там? Ты вечно шалишь, Гретель!
Под высокий свод ворот въезжала хорошенькая детская коляска, запряженная парой козлов, ими управляла, туго натянув вожжи, девочка лет девяти. Круглая соломенная шляпка с широкими полями слетела у нее на затылок и держалась на лентах, подвязанных под подбородком, образуя венец, какой рисуют на образах, вокруг ее темных локонов, разметавшихся во все стороны от ветра.
Экипаж докатился до лип, под которыми сидел маленький Рейнгольд, и остановился, напугав громко закричавшего попугая; мальчик соскользнул со скамейки.
– Грета, ты не умеешь ездить на моих козлах. Я этого не хочу! – проворчал он слезливо, и его худенькое личико покраснело от гнева. – Это мои козлы, мне их подарил папа!
– Не буду больше, никогда не буду, Гольдхен, – стала уверять его сестра, выходя из «экипажа». – Не сердись! Ведь ты меня любишь? – Мальчик опять влез на скамейку и неохотно позволил ей обнять себя с бурной нежностью. – Ведь Гансу и Вениамину тоже хочется погулять! Бедняжки так долго были заперты в конюшне в Дамбахе.
– И ты в самом деле приехала одна из Дамбаха? – спросила госпожа советница, и в ее голосе послышались страх и негодование.
– Конечно, бабушка! Не может же толстый кучер сесть со мной в детскую коляску! Папа поехал домой верхом, а я должна была ехать в большой повозке с факторшей[2], но я не могла дождаться, пока она кончит торговать.
– Какое безумие! А дедушка?
– Он стоял у ворот и держался за бока от смеха, когда я промчалась мимо него.
– Да, ты и дедушка… Вы оба… – Старая дама вовремя спохватилась, не докончив своего резкого замечания, и указала на платье внучки. – И на что ты похожа? Ты же по городу ехала в таком виде!
Маленькая Маргарита теребила ленты своей шляпки, пытаясь их развязать, и совершенно равнодушно взглянула на вышитый подол своего белого платья.
– Пятна от черники! – сказала она хладнокровно. – И поделом вам: зачем всегда надеваете на меня белые платья? Бэрбэ говорит, что лучше всего носить дерюгу.
Тетя Софи смеялась, ей вторил мужской голос. Почти одновременно с маленьким экипажем во дворе появился красивый девятнадцатилетний юноша, сын советницы, ее единственный ребенок (она была второй женой своего мужа и мачехой покойной госпожи Лампрехт). Молодой человек нес под мышкой связку книг – он возвращался из гимназии.
Девочка бросила на него мрачный взгляд.
– Нет ничего смешного, Герберт, – проворчала она сердито, берясь за вожжи, чтобы ехать к конюшне.
– Хорошо! Слушаю, барышня! Не смею спросить, готовы ли ваши уроки. Кушая чернику, вы вряд ли изволили повторить французский, и могу себе представить, сколько клякс будет в тетради, когда придется второпях писать вечером.
– Ни одной! Я буду внимательна и постараюсь писать хорошо назло тебе, Герберт.
– Сколько раз нужно тебе повторять, непослушное дитя, чтобы ты называла его не «Герберт», а «дядя», – сердито заметила госпожа советница.
– Ах, бабушка, какой он дядя, хотя бы был десять раз папин шурин! – возразила упрямо малютка, нетерпеливо встряхивая густыми темными кудрями, которые падали ей на лоб. – Настоящие дяди должны быть старыми! Я же хорошо помню, как Герберт ездил на козле и бросал мячиком и камнями в окна.
При этой бесцеремонно высказанной детской критике молодой человек покраснел и принужденно засмеялся.
– По тебе плачет розга, дерзкая девчонка, – проговорил он сквозь зубы, смущенно взглядывая на находившийся как раз напротив пакгауз. Несколько покосившаяся внешняя деревянная галерея, которая шла вокруг старого дома перед окнами верхнего этажа, вся заросла густо сплетенными ветвями жасмина, местами образовавшими круглые своды, через которые в комнаты проникали свет и воздух. В одной из таких зеленых ниш мелькало иногда что-то золотым матовым блеском, над балюстрадой поднималась нежная белая рука и задумчиво проводила по золотистым волосам. Но в данную минуту там все было тихо и неподвижно.
Госпожа советница одна заметила взгляд, украдкой брошенный ее сыном. Она не сказала ни слова, но насупилась и демонстративно повернулась спиной к пакгаузу и въезжавшему во двор всаднику. Фигура на коне была весьма величественной. Господин Лампрехт был очень красив: стройный, с густыми черными бровями и небольшой черной бородкой, он был полон достоинства, несмотря на то что каждое его движение выдавало пылкость характера.
– Папа, вот и я! Я приехала на целых десять минут раньше тебя. Мои козлы бежали намного быстрее твоего Люцифера! – торжествовала Маргарита, которая выскочила из конюшни, заслышав цокот копыт по мостовой.
Стук отворяемых ворот вызвал движение и за зеленым трельяжем деревянной галереи над проездом: из-за жасмина выглянула белокурая головка; молодое лицо, сияющее весенней свежестью, и светлое платье девушки так ярко выступали на зеленом фоне листьев, что невольно должны были привлечь к себе все взоры.
Она выглянула из зеленой ниши, будто хотела посмотреть, кто едет; две толстые косы упали на балюстраду, ветер развевал вплетенные в них голубые ленты. На балюстраде, вероятно, лежали цветы, так как при ее быстром движении несколько чудесных роз упали на мостовую к ногам лошади. Та отпрянула назад, но всадник успокоил ее, погладив по шее, и въехал во двор. Он снял шляпу и, глядя прямо перед собой, проехал по цветам, не обратив на них внимания и даже не подняв головы к галерее, чтобы посмотреть, откуда они упали, – господин Лампрехт был гордый человек, и советница сочувствовала жильцам заднего дома, что он мало обращал на них внимания. Но его маленькая дочь думала иначе. Она подбежала к пакгаузу и подняла цветы.
– Вы, наверное, плетете венок, фрейлейн Ленц, – крикнула она на галерею. – Две розы упали. Бросить их вам или принести наверх?
Ответа не последовало – молодая девушка ушла внутрь дома, видимо, испугавшись отпрянувшей лошади.
Лампрехт тем временем спешился и был достаточно близко, чтобы слышать, как советница с неприятным удивлением сказала тете Софи:
– Как могло случиться, что Гретхен познакомилась с этими людьми?
– Я ничего об этом не знаю, но думаю, что она ни разу не была в пакгаузе. У девочки доброе сердце и ничего больше, госпожа советница. Гретель готова услужить всякому – вот настоящая вежливость, не то что у тех, кто наговорит тысячу комплиментов, а в душе дурно думает о других людях. Но, может быть, ребенок просто любит все прекрасное, я сама в этом грешна: как увижу прелестную девушку на галерее, у меня просто душа радуется.
– Ну, это дело вкуса! – заметила небрежно советница. – Я никогда не любила блондинок, – прибавила она тихо. – Впрочем, я ничего не имею против любезности Гретхен, меня даже радует, что и она может быть вежливой. Я, конечно, не принадлежу к тем, кто плохо думает о других, мне этого не позволяет христианская кротость, но я придерживаюсь консервативных взглядов и считаю, что известные границы между людьми должны существовать. Хотя эта девушка и была воспитательницей в Англии, но здесь она только дочь человека, служащего на фабрике, и это должно определять наши отношения с ней, не правда ли, Болдуин? – обратилась она к своему зятю, который поправлял седло на лошади.
Тот поднял голову, и его темные глаза украдкой бросили на кроткую женщину взгляд, полный такой злости, как будто он хотел ее уничтожить.
Ей пришлось подождать, пока он наконец равнодушно ответил, точно думая о другом:
– Вы всегда правы, матушка. Кто бы посмел не согласиться с вами!
Господин Лампрехт надвинул шляпу на лоб и повел лошадь к конюшне, устроенной в бывшей ткацкой.
Под липами между тем происходил довольно громкий разговор. Маргарита положила подобранные ею розы на садовый стол. «Пока фрейлейн Ленц не придет на галерею», – заметила она, становясь коленями на скамейку около маленького брата.
– Посмотри, Грета, – сказал Герберт, показывая на грифельную доску. Лицо его все еще было красным, и говорил он слегка дрожащим, точно не своим голосом. «Вероятно, со зла», – подумала девочка и увидела, как Герберт, очевидно по рассеянности, спрятал одну розу в карман.
Всегда сдержанный молодой человек стал неузнаваем. Бледный, зло сверкая глазами, схватил он маленькую ручку, прежде чем она успела дотянуться до цветка, и отбросил ее, как вредное насекомое.
Девочка пронзительно закричала, а Рейнгольд, испуганный, вскочил со скамейки.
– Что у вас тут такое? – спросил господин Лампрехт, который только что передал лошадь подоспевшему работнику и подходил к столу.
– Он не смеет, это все равно что украсть! – закричала девочка, у которой еще не прошел испуг. – Розы эти принадлежат фрейлейн Ленц.
– Ну и что же?
– Герберт взял белую, самую красивую, и спрятал в карман!
– Что за шалости! Какие глупые шутки, Герберт, – сказала в сердцах советница.
Лампрехт казался разгоряченным от верховой езды, словно вся кровь бросилась ему в голову. Он молча подошел к Герберту, помахивая хлыстом, который все еще держал в руках. С оскорбительно высокомерной, насмешливой улыбкой смерил он покрасневшего, смущенного юношу взглядом прищуренных глаз, которые метали искры.
– Оставь его, малютка, – проговорил он наконец, небрежно пожимая плечами. – Герберт стянул розу для школы, завтра во время урока ботаники он представит своему учителю прекрасный экземпляр «Розы Альба».
– Болдуин… – Голос молодого человека прервался, как будто кто-то схватил его за горло.
– Что с тобой, мой мальчик? – обернулся к нему с иронической поспешностью господин Лампрехт. – Разве неправда, что лучший ученик школы, самый честолюбивый из всех, думает перед выпускным экзаменом только о школьных занятиях? – Он насмешливо рассмеялся, потрепал молодого человека по плечу и повернулся, чтобы уйти.
– Мне надо поговорить с тобой, Болдуин, – закричала ему вслед советница, берясь в который раз за стойку с любимым попугаем. Лампрехт почтительно остановился, хотя не смог скрыть своего нетерпеливого желания уйти. Однако он взял птицу из рук тещи и понес ее в дом, куда впереди них пробежал, как сумасшедший, Герберт: было слышно, что он в несколько диких прыжков очутился наверху каменной лестницы.
– Герберт опять выкрутился! – проворчала Маргарита, ударив в сердцах ручкой по столу. – Я не верю тому, что он должен принести учителю розу. Папа пошутил, это, конечно, глупости.
Она собрала остальные цветы, связала их стебли лентой, которую сняла с головы, и побежала к пакгаузу, чтобы забросить маленький букет на деревянную галерею. Он упал на балюстраду, но никто не протянул за ним руки, нигде не виднелось кисейное платье, и не произнес «благодарю» голос, который так приятно было слышать.
Девочка с недовольным видом вернулась под липы. Во дворе стало необыкновенно тихо. Тетя Софи и Бэрбэ, сняв последнее белье, отнесли доверху наполненные корзины в дом, работник, заперев конюшню, ушел с какими-то поручениями со двора, а маленький тихий мальчик опять сидел на скамейке и с завидным усердием выводил буквы на грифельной доске.
Маргарита села около него и, сложив на коленях худенькие загорелые ручки, стала болтать беспокойными ножками, следя глазами за полетом ласточек.
Между тем вернулась Бэрбэ, вытерла тряпкой садовый стол, постелила скатерть и поставила поднос с чашками. Затем начала снимать и сматывать веревки. Время от времени она бросала сердитые взгляды на девочку, которая, совершенно не стесняясь, упорно смотрела на окна верхнего этажа страшного дома: старой кухарке это казалось дерзким вызовом, который нагонял на нее легкую дрожь.
– Бэрбэ, Бэрбэ, обернись скорей, посмотри, там кто-то есть! – закричала вдруг малютка, спрыгивая со скамейки и указывая пальцем на одно из окон комнаты, где умерла Доротея. Невольно, как будто ее толкнула какая-то посторонняя сила, Бэрбэ быстро повернулась к указанному месту, выронив от страха из рук клубок веревок.
– Боже мой! Занавеска качается… – пробормотала она.
– Вздор, Бэрбэ, если б она только качалась, это было бы от сквозняка, – наставительно сказала Маргарита. – Нет, там, посередине, – она опять указала на окно, – занавеска раздвинулась и кто-то выглянул, но как же это могло быть, ведь там никто не живет?
– Видно, опять привидение взялось за свое… Та женщина, чей портрет висит в гостиной, – пробормотала Бэрбэ.
– Не смей рассказывать глупости детям, Бэрбэ, тетя Софи не велит! – закричала рассерженная Маргарита, затопав ногами. – Посмотри, как испугался Гольдхен! – Она обвила руками шею мальчика, слушавшего их с широко открытыми, полными страха глазами, и начала его успокаивать, как взрослая. – Поди ко мне, бедный мальчик, не бойся, не слушай того, что говорит глупая Бэрбэ. Привидений не бывает на свете, это все вздор!
В эту минуту пришла из дома тетя Софи, принесла кофе и поставила на стол большой круглый, посыпанный сахаром пирог.
– Гретель, дитя мое, что у вас тут такое? – спросила она, между тем как Бэрбэ побежала за укатившимся клубком веревок.
– Там, в комнате, кто-то был!
Тетя Софи, начавшая уже разрезать пирог, вдруг остановилась. Она обернулась и бросила быстрый взгляд на окна флигеля.
– Там, наверху? – спросила она, чуть улыбнувшись. – Да ты грезишь наяву, детка.
– Нет, тетя, там правда был кто-то. В том месте, где занавеси краснее, они раздвинулись, я видела даже белые пальцы, которые их раздвигали, и на мгновение мелькнула голова с белокурыми волосами!
– Это солнце, Гретель, ничего другого, – хладнокровно возразила тетя Софи, продолжая нарезать пирог. – Оно играет на стеклах и вводит в обман. Если бы у меня был ключ, мы бы сейчас же пошли туда с тобой и убедились, что там никого нет и тебе только показалось, глупышка. Но ключ у папы, с ним теперь бабушка, и я не буду им мешать.
– Бэрбэ говорит, что выглянула женщина, портрет которой висит в красной гостиной, что она бегает по дому и пугает людей, – пожаловался Рейнгольд плаксивым голосом.
– Вот оно что! – сказала тетя Софи и, положив нож, посмотрела через плечо на старую кухарку, которая старательно наматывала веревки на гигантский клубок. – Ну уж хороша ты, Бэрбэ, настоящая подколодная змея! Что тебе сделала бедная женщина в красной гостиной, что ты пугаешь ею правнуков? – строго сказала тетя Софи. Она налила детям кофе, положила им по куску пирога и пошла высвободить розовый куст от веревок, которыми его замотала рассвирепевшая Бэрбэ.
– Но, как Бог свят, никакое не солнце! Уж я разузнаю, кто там бродит по коридору и прокрадывается в комнату, – прошептала про себя скептически малютка, сидя за столом и уплетая пирог.
– Я хочу поговорить с тобой, Болдуин. Прошу тебя, удели мне несколько минут, – сказала советница, а с тех пор как господин Лампрехт имел честь назваться ее зятем, просьбы равнялись для него приказаниям, и он всегда почтительно их выполнял.
Советница направилась к одному из маленьких, стоявших в глубоких оконных нишах кресел, полускрытых складками и кружевами шелковых гардин. Она привыкла с этого места смотреть на зятя, когда он сидел за небольшим письменным столом с изящным чернильным прибором.
– Ах, это восхитительно! – воскликнула старуха, остановившись около стола и глядя на лежащий на нем портфель.
Действительно, на медальоне, украшавшем портфель, с изумительным искусством были изображены переплетающиеся между собой нежные ростки папоротника и просвечивающая сквозь них низкая лесная поросль.
– Оригинальная идея и прелестное исполнение, – прибавила советница, рассматривая рисунок в лорнет. – Вот колокольчик тянется из своей чашечки и ягода земляники… Удивительно мило! Вероятно, это работа женщины, не правда ли, Болдуин?
– Возможно, – сказал он, пожимая плечами. – Промышленность использует теперь многие тысячи женских рук.
– Так это придумано не лично для тебя?
– Скажите мне, кто из всех наших знакомых дам был бы в состоянии сделать такую художественную, требующую громадного терпения работу, к тому же для человека, сердце которого для них навсегда закрыто?
Он отошел к другому окну, между тем как старая дама удобно устраивалась в маленьком мягком кресле.
– Ну да, в этом ты, пожалуй, прав, – сказала она, улыбаясь, тем равнодушным тоном, которым говорят о давно известных, неоспоримых истинах. – Фанни унесла с собой в могилу твою клятву в вечной верности. Третьего дня опять зашел об этом разговор при дворе. Герцогиня вспомнила о том времени, когда моя бедная дочь была еще жива и возбуждала своим счастьем всеобщую зависть, а герцог заметил, что ни к чему превозносить доброе старое время и сравнивать с нашим, что теперь бывают люди еще более благородные. Например, уважаемый всеми Юстус Лампрехт, которого даже боялись за его строгость, открыто нарушил в молодости клятву верности, правнук же как бы пристыдил его, доказав свою верность и твердость характера.
При словах тещи Лампрехт опустил глаза. Казалось, он на минуту потерял почву под ногами, утратил свою гордую самоуверенность, смелость и сознание того, что он богат и силен, – он стоял, словно пристыженный строгим выговором, низко опустив голову и до крови кусая губы.
– Ну что же, Болдуин! – воскликнула советница и наклонилась, всматриваясь, будто пыталась понять, отчего он так тихо стоит в оконной нише. – Разве тебя не радует такое лестное мнение о тебе при дворе?
Шуршание шелковых гардин, когда он отходил от окна, заглушило вырвавшийся у него глубокий вздох.
– Герцог, кажется, больше ценит в других эти благородные качества, чем в себе самом, – он женился во второй раз, – произнес он с горечью.
– Подумай, что ты говоришь! – накинулась на него с испугом старая дама. – Слава Богу, что мы одни и нас никто не слышит! Нет, я просто не понимаю, как ты можешь позволять себе подобную критику, – прибавила она, качая головой. – Да и здесь совсем другое дело! Первая супруга герцога была очень болезненна.
– Прошу вас, не горячитесь, матушка, и оставим этот разговор.
– Оставим этот разговор! – передразнила она его. – Тебе хорошо говорить. Ты застрахован от искушения. После Фанни тебя никто не может заинтересовать. Что же касается герцогини Фредерики, то, напротив, она была…
– Зла и дурна.
Господин Лампрехт сказал это только для того, чтобы перевести разговор на другую тему, не касающуюся его лично.
Она опять неодобрительно покачала головой.
– Я бы не позволила себе таких выражений – блеск высокого происхождения украшает и примиряет со многим. Кроме того, как я уже сказала, здесь большая разница: герцога не связывало никакое обещание, он был свободен и имел право вступить во второй брак.
Сказав это, она опять откинулась на спинку кресла и спокойным, мягким движением руки отодвинула от лица кружева своего чепчика, потом сложила руки на коленях и задумчиво опустила глаза.
– Вообще, ты не можешь судить о подобных дилеммах, милый Болдуин. Фанни была твоей первой и единственной любовью, и мы с радостью отдали за тебя нашу дочь. Твои родители плакали от счастья, когда ты с нею обручился; они называли тебя своей гордостью, потому что сердце твое всегда стремилось ко всему высокому и никакие заблуждения молодости не могли заставить тебя увлечься чем-то низким. – Она вдруг замолчала, тяжело вздохнув, и устремила печальный взор в пространство. – Один Бог знает, какой заботливой, верной своему долгу матерью была я всегда, не хуже твоих родителей, и вот теперь должна быть свидетельницей того, как мой сын сбивается с пути. Герберт доставляет мне много огорчений в последнее время.
– Ваш примерный сын, матушка? – воскликнул Лампрехт.
– Гм-м, – откашлялась советница и даже приподнялась в раздражении. – Да, он еще остался примерным сыном во многих отношениях.
– Великая цель его жизни – при дворе, это я всегда говорил. Он будет подниматься все выше и выше, пока не обгонит всех других и не признает выше себя только главу государства.
– Ты этого не одобряешь?
– Боже сохрани! Я так не сказал, хорошо, если у него хватит на это сил. Но сколько людей отказываются от своих убеждений, лицемерят, льстят сильным мира сего, чтобы из низкопоклонствующих лакеев с довольно ограниченными умственными способностями превратиться впоследствии во влиятельных людей!
– Ты так презрительно отзываешься о верности, преданности и самоотверженности, – сказала сердито старая дама. – Но спрошу тебя: неужели ты можешь быть настолько зол и дерзок, чтобы не признавать достойным одобрения стремление к высшим сферам? Я ведь прекрасно знаю, как тебе приятны приглашения в аристократические дома, и не припомню, чтобы ты когда-нибудь противоречил господствующим там мировоззрениям.
На это резкое, но справедливое замечание господин Лампрехт ничего не возразил. Он упорно смотрел на висевший перед ним на стене пейзаж и спросил после короткой паузы:
– В чем же вы упрекаете Герберта?
– В унизительном волокитстве, – вспылила советница. – Не будь это слишком грубо и вульгарно, я бы сказала, чтоб эта Бланка Ленц провалилась в преисподнюю. Мальчик постоянно стоит у окон галереи и смотрит на пакгауз. А вчера сквозняк на лестнице принес к моим ногам розовый листок, который, вероятно, выпал из тетради влюбленного юноши и на котором был написан, как и следовало ожидать, пламенный сонет Бланке. Я просто вне себя!
Лампрехт стоял все в той же позе, повернувшись спиной к теще, но вдруг взмахнул сжатой в кулак рукой, словно стегнул кого-то воображаемым хлыстом.
– Молокосос! – проворчал он, когда теща в изнеможении замолчала.
– Не забудь, что этот молокосос еще и знатного происхождения, – тут же заметила она, подняв палец.
Лампрехт резко засмеялся:
– Простите, милая матушка, но я не могу, при всем моем желании, считать опасным обольстителем безбородого сына господина советника, несмотря на ореол его рождения.
– Предоставь об этом судить женщинам, – раздраженно сказала советница. – Я имею основание думать, что во время своих ночных прогулок он бродит под деревянным балконом этой Джульетты.
– Он осмеливается? – перебил Лампрехт, и его красивое лицо до неузнаваемости исказилось от гнева.
– Осмеливается по отношению к дочери маляра? Ты бог знает что говоришь! – воскликнула, в свою очередь, глубоко возмущенная старуха. Но зять не стал выслушивать потока ее раздраженных слов, который должен был за этим последовать, а отошел к окну и начал так сильно барабанить пальцами по стеклу, что оно зазвенело.
– Скажи мне, бога ради, Болдуин, что с тобой? – спросила советница несколько смягченным, но все же раздосадованным тоном, идя следом за ним.
– Как вы этого не понимаете, матушка? – спросил он вместо ответа. – В моих владениях, даже в моем собственном доме, мальчишка, школьник вызывает на свидания, а я, по-вашему, не должен возмущаться? Не будем сердиться, матушка! – сказал он спокойнее, презрительно пожимая плечами. – С подростком, который должен бы знать только свой греческий и латынь, нетрудно справиться. Разве я говорю неправду?
– Вот видишь, мы с тобой одного мнения, хотя ты слишком жёсток в выражениях, – с видимым облегчением воскликнула советница.
– Чтобы жениться на дочери живописца по фарфору… Возможно ли? Его превосходительство наш будущий министр… – рассмеялся Лампрехт.
– Карьера Герберта вызывает у тебя сегодня едкую насмешку. Но чему быть – того не миновать, – сказала она колко. – Оставим это, однако, теперь главное, чтобы он хорошо выдержал экзамен. И наша священная обязанность устранить все, что может его отвлечь, и, конечно, прежде всего надо удалить его от объекта этой несчастной любви в пакгаузе. Я вообще не понимаю, почему эта девушка так зажилась в Тюрингии, – продолжала советница. – Сначала говорили, что она вернется в Англию и приехала только на четыре недели к своим родителям отдохнуть. Но прошло уже шесть недель и я, как ни слежу, не вижу никаких приготовлений к отъезду. Таких родителей надо хорошенько проучить, Господи прости! Девушка буквально ничего не делает целыми днями: поет и читает, прыгает туда-сюда да втыкает цветы в свои рыжие волосы, а мать восхищается ею и в поте лица наглаживает каждый день на галерее ее светлые платья, чтобы принцесса была обольстительно-кокетливо одета. И к этому-то блуждающему огоньку устремлены все мысли моего бедного мальчика! Она непременно должна уехать отсюда, Болдуин!
Листы книги зашуршали под быстро переворачивающими их пальцами.
– Не отправить ли ее в монастырь?
– Убедительно прошу тебя оставить шутки, когда мы говорим о серьезном и даже оскорбительном деле. Мне все равно, куда она отправится, говорю только, что она должна уехать из нашего дома.
– Из чьего дома, матушка? Это, насколько мне известно, дом Лампрехтов, а не имение моего тестя, к тому же живописец Ленц живет довольно далеко, на том дворе.
– Да, вот это и непонятно, – прервала она его, делая вид, что не слышала предыдущего замечания. – Не помню, чтобы пакгауз когда-нибудь был обитаем.
– Но теперь там живут, милая матушка, – сказал он с хорошо разыгранным хладнокровием, небрежно бросая книгу на маленький столик.
Дама пожала плечами.
– К сожалению, да. И еще для этих людей там стены оклеили новыми обоями. Ты начинаешь баловать своих рабочих.
– Живописец – не заурядный рабочий.
– Какая разница? Он красит чашки и трубки и заслуживает, по-твоему, жить в доме хозяина, в отличие от других? Ведь в Дамбахе места достаточно.
– Когда год тому назад я нанимал Ленца, он поставил мне непременное условие, чтобы я позволил ему жить в городе, потому что у его жены хроническая болезнь, которая требует иногда немедленной врачебной помощи.
– Вот оно что! – Советница на минуту замолчала, потом заявила коротко и решительно: – Согласна, против этого ничего нельзя возразить. С меня было бы довольно, если бы эта кокетка перестала порхать по галерее и голос ее не раздавался бы во дворе. Ведь есть же в городе квартиры для бедных людей!
– Вы бы желали, чтобы я ни с того ни с сего выгнал Ленца из его тихого убежища только потому, что у него красивая дочь? – В глазах Лампрехта сверкнул мрачный огонь, когда он взглянул на старуху. – Все мои люди подумали бы, что Ленц в чем-то провинился, а я этого не желаю и ни за что не сделаю, выкиньте подобные мысли из головы, матушка!
– Но, боже мой, надо же что-то делать, так не может продолжаться! – воскликнула она почти с отчаянием. – Мне остается только пойти к ним самой и постараться уговорить девушку уехать. Я не постою даже за деньгами, если понадобится.
– Вы действительно думаете так сделать? – В его голосе послышался испуг. – Вы будете смешно выглядеть, а главное, подорвете этим странным поступком мой авторитет как хозяина. Можно будет подумать, что судьба моих служащих зависит от ваших частных интересов. Я этого не потерплю. – Он приостановился, почувствовав, что зашел слишком далеко в разговоре с чувствительной дамой. – Я всегда считал за счастье, что родители моей покойной жены живут у меня в доме, – прибавил он уже с бо́льшим самообладанием. – Ваша власть в нашем домашнем обиходе была всегда полной и безграничной, я остерегался в чем-нибудь ущемить ваши права, но требую, чтобы вы не вторгались в мою область. Простите, милая матушка, но между нами могут возникнуть по этому поводу неприятности, что было бы нежелательно для нас обоих.
– Ты горячишься понапрасну, мой милый, – холодно перебила советница, заставив его замолчать движением руки. – В сущности же ты отстаиваешь так упорно только свой каприз, потом тебе будет совершенно все равно, где и как живет живописец Ленц с семейством. Я тебя хорошо знаю. Но, как бы то ни было, я уступаю. Конечно, у меня не будет с этих пор ни минуты покоя, я всегда буду настороже.
– Вы найдете во мне самого верного союзника, будьте покойны, матушка, – сказал он с сардонической улыбкой. – Даю вам слово, что не будет больше ни ночных прогулок, ни высокопарных сонетов. Я как полицейский буду следовать по пятам за влюбленным юношей, положитесь на меня.
Дверь в галерею чуть слышно отворилась, в зале раздались быстрые, вприпрыжку, шаги.
– Можно войти, папа? – послышался голосок Маргариты, и пальчики ее что есть силы застучали в дверь.
Лампрехт отворил и впустил обоих детей.
– Дитендорфское печенье вы съели еще вчера, лакомки этакие, а теперь не осталось никаких сладостей.
– Нам ничего и не надо, папа. У нас внизу есть сладкий пирог, – сказала девочка. – Тетя Софи просит дать ей ключ от комнаты в конце коридора, которая всегда заперта.
– Оттуда только что смотрела во двор женщина из красной гостиной, – добавил Рейнгольд.
– Что за бессмыслица, и что должен значить этот вздор о женщине из красной гостиной? – сердито спросил Лампрехт, не сумев, однако, скрыть напряженного ожидания ответа.
– Это только рассказывает глупая Бэрбэ, папа! Она страшно суеверна, – ответила Маргарита и поведала о том, что видела, как в окне появился большой просвет посредине спущенных гардин и в образовавшейся широкой темной щели показались белые пальцы и голова со светлыми волосами. Тетя Софи уверяет, что это был отблеск солнца, но она, Маргарита, этому не верит.
Господин Лампрехт отвернулся во время рассказа и опять взял отброшенный было миниатюрный томик, чтобы поставить его на книжную полку.
– Конечно, это было солнце, глупышка, тетя Софи совершенно права, – сказал он и, поставив наконец с необыкновенной аккуратностью книгу на место, повернулся к девочке. – Рассуди сама хорошенько, дитя мое, – продолжил он и постучал, улыбаясь, пальцем по ее лбу. – Ты приходишь ко мне за ключом от запертой комнаты, и он действительно у меня, висит вон в том шкафу вместе с другими ключами. Как же могло попасть туда какое-нибудь существо, ведь не через дверную же щель?
Девочка стояла молча и задумчиво смотрела прямо перед собой. Видно было, что она не убеждена, на ее круглом упрямом личике было ясно написано: «Что ни говори, я это видела собственными глазами!»
Советница многозначительно покачала головой, бросив выразительный взгляд на зятя, и прижала руки к груди.
– Только бы за всем этим не скрывалось чего-нибудь между Гербертом и теми людьми! Одна мысль об этом приводит меня в бешенство.
– Черт возьми! Неужели вы думаете, что такое возможно? – сказал Лампрехт, поглаживая бороду. – Тут действительно понадобятся глаза и уши Аргуса. Вечные россказни нашей прислуги мне и так надоели до тошноты. О доме пойдет дурная слава. Я нахожу, что сделали большую ошибку, оставив флигель пустующим, из-за этого с годами и укреплялись бабьи слухи. Но я положу этому конец. Можно было бы поселить там сейчас же несколько рабочих с фарфорового завода, но им придется ходить по галерее мимо моих дверей, а я не выношу шума. Однако, чтобы скорее покончить с этим, я сам поселюсь на некоторое время в комнатах госпожи Доротеи.
– Это, конечно, было бы радикальным средством, – заметила, улыбаясь, советница.
– Надо сделать еще запирающуюся дверь, которая отделила бы коридор от галереи, тогда эти трусы, приходя наверх, не будут коситься за угол и выдумывать какие-то видения. Я этим обязательно займусь.
Лампрехт взял бонбоньерку с письменного стола.
– Ну, вот вам, все-таки вы получили конфеты, – сказал он, высыпая их в руки детям. – А теперь идите вниз. Папе надо много писать.
– А ключ, папа? Разве ты забыл? – спросила маленькая Маргарита. – Тетя Софи хочет там открыть окна. Она говорит, что дождя не будет, так пусть ночью хорошенько проветрится, а завтра будут мыть полы в комнатах и в коридоре.
Лампрехт покраснел от досады.
– Это вечное мытье становится просто невыносимым! – воскликнул он, нервно проводя рукой по густым волосам. – Недавно в галерее было настоящее наводнение, у меня еще и сейчас шумит в ушах, так там скребли мочалками. К чему все это? Пойди вниз, Гретхен, и скажи тете, что это еще успеется, я сам поговорю с ней.
Дети убежали, и советница натянула пелерину, намереваясь уйти. Она довольно холодно простилась с зятем – мучившая ее забота не исчезла, живописец тверже, чем когда-либо, сидел в пакгаузе, а всегда рыцарски вежливый зять оказался несносно упрямым. Вот и теперь, несмотря на почтительный поклон при прощании, в глазах его не было и тени раскаяния или сознания своей вины – они выражали только нетерпеливое желание поскорее остаться одному. Она вышла, шурша платьем, видимо рассерженная.
Лампрехт неподвижно стоял посреди комнаты, ожидая, когда хлопнет дверь галереи и маленькие ноги в золотистых башмаках протопают по ступеням. Когда наконец замер последний звук на лестнице, он одним прыжком очутился возле письменного стола, схватил миниатюру, прижал ее к груди, потом к губам, провел ладонью несколько раз по рисунку, словно хотел стереть с нее взгляд старой дамы, и запер в ящик стола. Все это было делом нескольких секунд, затем комната опустела, розовый свет погас, и она стала мало-помалу наполняться легкими вечерними тенями.
В общей комнате[3] тетя Софи привольно расположилась у окошка и занялась починкой поврежденной скатерти «Брак в Кане». Ей нелегко было привести в первоначальный вид черты лица распорядителя пира, чтобы не было заметно штопки. Рядом, с домашними уроками устроились Маргарита и Рейнгольд.
Под окном со стороны рынка подрались две маленькие нищенки. Маргарита достала из кармана полученные от отца конфеты, наклонилась через подоконник и высыпала их в подставленные фартучки нищенок.
– Умница, Гретель! – сказала тетя Софи. – Вы в последнее время и так слишком много едите сладкого, а для бедных детей это большая редкость.
Относительно того, что дети ели в последнее время слишком много лакомств, тетя была совершенно права. Им даже опротивели сладости.
Как переменился папа! Раньше они проводили целые часы у него наверху; он катал их на спине, показывал и объяснял картинки, рассказывал сказки, делал бумажные кораблики, а теперь? Теперь, когда они приходили, он все бегал взад-вперед по комнате, часто смотрел на них сердито, говорил, что они ему мешают, и отправлял вниз. Иногда он забывал о присутствии детей, хватался за голову, топал ногами, потом, опомнившись, совал им в руки и карманы сладости и приказывал уходить, так как ему надо писать, много писать. Глупое писание, уже от этого одного оно всякому опротивеет!
Вследствие неприятных мыслей и особенно полного ненависти заключения перо было глубоко всажено в чернильницу, и на бумаге появилась громадная клякса.
– Ах ты, несчастная! – побранила ее, поспешно подходя, тетя Софи.
Промокательная бумага была под рукой, но, когда стали искать перочинный ножик, прежде чем тетя Софи успела что-либо сообразить, девочка уже выбежала из комнаты, чтобы попросить у папы его ножик.
Через несколько мгновений она стояла в сильном смущении наверху, около его комнаты.
Дверь была заперта, ключ вынут, и через замочную скважину девочка могла видеть, что никто не сидел на стуле за письменным столом. Что же это такое? Значит, папа сказал неправду, что ему надо много писать? Он вовсе не писал, его даже не было дома!
Девочка осмотрелась в обширной галерее: она была ей хорошо знакома, но в эту минуту показалась какой-то новой, другой. Она часто бегала и играла тут с Рейнгольдом, но никогда не бывала здесь одна.
Теперь же Маргарита оказалась в одиночестве, около нее не было маленького брата, который оттаскивал бы ее назад за юбку или испуганно кричал, чтобы она вернулась.
Она шла все дальше по коридору и только хотела остановиться перед одним из шкафов, как вдруг явственно услышала, будто кто-то поворачивает дверную ручку совсем рядом с ней. Малютка прислушалась, с радостным удивлением приподняла плечи, тихонько рассмеялась и скользнула в темное место между двумя шкафами, откуда наискосок была видна дверь в противоположной стене. Интересно будет посмотреть, какие глаза сделает тетя Софи, когда она ей расскажет, что это было вовсе не солнце. Тогда наконец она поверит Гретель, что то была Эмма, – как она ни притворяется, что боится, а все ж таки это она была там, в комнате. Ее надо напугать, да хорошенько, ей будет поделом.
В эту минуту дверь неслышно отворилась и с ее высокого порога на пол коридора ступила маленькая ножка, потом кто-то весь в белом скользнул в узкую щель приоткрытой двери.
Правда, не было видно ни белого фартука с нагрудником, ни кокетливо подобранного платья горничной с оборками – фигура была с головы до ног окутана густой вуалью, обшитый кружевом край которой волочился даже по полу. Но это все же была Эмма, желавшая всех напугать, – у нее были такие маленькие ножки в хорошеньких башмачках с высокими каблучками и бантиками. Броситься на нее! Вот будет славно!
Ловко, как котенок, девочка выпрыгнула из своей засады, помчалась за поспешно удаляющейся фигурой, набросилась на нее сзади всей тяжестью своего тела и обхватила обеими руками, причем правая ручка сквозь вуаль попала в мягкие волны падающих ниже талии волос. Маргарита крепко вцепилась в них и так грубо дернула в наказание за глупую шутку, что закутанная голова пригнулась к спине.
Раздался испуганный и вслед за тем жалобный крик боли. Все случилось потом с такой поразительной быстротой, что малютка никогда впоследствии не могла дать себе в этом отчет. Она почувствовала только, что ее схватили, резко встряхнули, потом ее маленькое тельце было отброшено, словно мячик, на довольно большое расстояние, почти к началу коридора.
Здесь она лежала некоторое время, ошеломленная, с закрытыми глазами, и когда наконец подняла веки, то увидела смотревшего на нее отца. Но она едва узнала его, испугалась и опять невольно закрыла глаза, инстинктивно чувствуя, что может совершиться нечто ужасное, – вид у отца был такой, как будто он хотел задушить или растоптать ее.
– Встань! Что ты тут делаешь? – заговорил он с ней не своим голосом, резко схватив и поставив на ноги.
Она молчала, страх и неслыханно грубое обращение сковали ее уста.
– Ты слышишь меня, Грета? – спросил он, несколько овладев собой. – Я хочу знать, что ты тут делала.
– Я пошла сначала к тебе, папа, но дверь была заперта, и тебя не было дома.
– Не было дома? Что за вздор! – сердито сказал он, направляя ее к выходу. – Дверь вовсе не была заперта, ты просто не сумела ее открыть. Я был здесь, в красной гостиной, – он показал на дверь, мимо которой тащил ее, – когда услышал твой крик.
– Но ведь я не кричала, папа, – сказала Маргарита, подняв на отца широко открытые удивленные глаза.
– Не ты? А кто же мог кричать? Не будешь же ты меня уверять, что здесь был еще кто-нибудь, кроме тебя!
Он сильно покраснел от гнева и нетерпения и смотрел на нее с угрозой. Он думал, что она солгала! Правдивую девочку до глубины души оскорбило подобное предположение.
– Я ни в чем не желаю уверять тебя, папа. Я говорю правду! – храбро заявила она, глядя в его пылающие гневом глаза. – Это правда, здесь наверху кто-то был, какая-то девушка, она вышла из той комнаты, знаешь, где я видела в окне голову со светлыми волосами. Да, она вышла из той комнаты, и на ней были башмачки с бантиками, я слышала, как стучали ее каблуки по полу, когда она убегала.
– Какое-то безумие!
Он опять шагнул по коридору. Розовое вечернее облачко уплыло дальше, и в высокое маленькое окошко смотрело сразу поблекшее небо. Серые сумерки спустились в длинный коридор.
– Видишь ли ты там что-нибудь, Грета? – спросил он, стоя позади и тяжело надавливая обеими руками на плечи ребенка. – Нет? Опомнись же, дитя. Ведь девушка, о которой ты говоришь, не могла убежать через галерею – мы загораживали ей дорогу, а все двери заперты, я это хорошо знаю, потому что у меня от них ключи. Ей оставалось только вылететь через окошко там, наверху, но разве это возможно?
Видимо, успокоившись, он взял дочь за руку, подвел к одному из окон галереи и, вынув носовой платок, стал вытирать с ее лица слезы, вызванные предшествующим испугом. При этом взгляд его выражал сочувствие.
– Понимаешь ли ты теперь, какой была дурочкой? – спросил он, улыбаясь и заглядывая ей в глаза.
Она порывисто обвила его шею своими маленькими ручками.
– Я так люблю тебя, так люблю, папа! – уверяла она со всем жаром горячего детского сердца, прижавшись худеньким загорелым личиком к его щеке. – Но не думай, что я солгала. Я не кричала, это она! Я думала, что это Эмма, и хотела напугать ее. Но у Эммы не такие длинные волосы, я только сейчас сообразила. Рука моя еще пахнет розами от косы, которую я держала, – от девушки пахло, как от чудесной розы. Да, это была не Эмма, папа. Через маленькое окошко, конечно, никто не может вылететь, но, может быть, дверь на лесенку, знаешь, которая ведет на чердак пакгауза, была не заперта.
– Упрямая девчонка! – воскликнул отец в сердцах; его лицо становилось все мрачнее. – Бабушка права, говоря, что тебя плохо воспитывают. Чтобы настоять на своем, ты выдумываешь всякие небылицы. Кому нужно прятаться в полном крыс и мышей чулане только для того, чтобы напугать и подразнить такую маленькую девочку, как ты? Я знаю, ты проводишь слишком много времени с прислугой, и она забила тебе голову своими бабьими сказками, о которых ты потом грезишь целый день. Кроме того, ты ведешь себя как сорванец, а тетя Софи слишком мягка и снисходительна. Бабушка давно просила меня положить этому конец, и я исполню ее просьбу. Года два под чужим руководством сделают тебя кроткой и воспитанной.
– Я должна уехать? – воскликнула девочка.
– Только на два года, Грета, – сказал он мягче. – Будь благоразумна! Я не могу тебя воспитывать, бабушка, при ее расстроенных нервах, не может быть постоянно с тобой и выносить твой буйный нрав, а тетя Софи… На ней лежит все хозяйство, и ей некогда заниматься тобой как следует.
– Не делай этого, папа! – перебила она его с твердой решимостью, удивительной для ребенка. – Да это и не поможет – я вернусь!
– Увидим.
– Ах, ты не знаешь, как я могу бегать! Помнишь, ты подарил господину в Лейпциге нашего Волчка, и однажды утром добрый старый пес очутился у нас перед дверями, полумертвый от усталости и страшно голодный? Он истосковался, перегрыз веревку и убежал – я сделаю то же.
Надрывающая сердце улыбка мелькнула на дрожащих губах девочки.
– От тебя всего можно ожидать, настолько ты необузданна. Но ты должна будешь покориться, с такими упрямицами расправа коротка, – сказал отец строго, а сам отвернулся и, делая вид, что смотрит во двор, беспокойно поглядывал искоса на дочь, личико которой выражало страшное душевное волнение.
Вдруг, как бы повинуясь какой-то непреодолимой силе, он быстро наклонился и нежно погладил мягкую, лихорадочно пылающую щечку ребенка.
– Будь моей доброй девочкой! – уговаривал он ее. – Я сам отвезу тебя, мы поедем вместе. У тебя будут красивые платья, как у принцесс.
– Ах, подари их лучше какой-нибудь другой девочке, папа! – возразила малютка упавшим голосом. – Я не умею их беречь, запачкаю или разорву. Бэрбэ всегда говорит: «На этого бесенка жаль что-нибудь надевать», и она говорит правду. Да я и не хочу быть такой, как девочки в замке, – она вызывающе подняла голову и перестала теребить свои пальцы. – Я их терпеть не могу, потому что бабушка всегда так перед ними приседает…
По лицу Лампрехта скользнула саркастическая улыбка, тем не менее он сказал строгим тоном:
– Грета, вот такими-то словами ты и приводишь в отчаяние бабушку! Ты невоспитанная девочка с дурными манерами, тебя приходится стыдиться. Как раз пора увезти тебя отсюда.
Девочка подняла на него свои блестящие от слез выразительные глаза.
– Маму тоже увозили, когда она была маленькой? – спросила она, с трудом удерживаясь от плача.
Кровь бросилась ему в лицо.
– Мама всегда была благонравным, послушным ребенком, ее не надо было увозить. – Он говорил, понизив голос, как будто кроме него и дочери здесь был еще кто-то, кто мог их слышать.
– Как было бы хорошо, если бы мама не умирала! Она, правда, брала Гольдхена на колени чаще, чем меня, но никто не говорил тогда, что меня надо куда-нибудь отправить. Мамы всегда лучше бабушек. Когда бабушка уезжает на морские купания, то всегда так радуется, что даже забывает хорошенько проститься с нами. Она же не знает, как дети любят всех и все – и наш дом, и Дамбах.
Девочка остановилась, ее маленькое сердце готово было разорваться при мысли о разлуке. Прижавшись головкой к оконному стеклу, она с мольбой заглядывала в глаза высокого мужчины, барабанившего пальцами по подоконнику и, видимо, старавшегося побороть свое волнение.
Тот не отвечал на красноречивую жалобу ребенка, бесцельно блуждая взором по открывающемуся перед ним далекому ландшафту. Отведя от него глаза, он вздрогнул и перестал барабанить. Папа испугался, но чего?
Малютка подняла на него глаза с настойчивой мольбой:
– Ты еще любишь меня, папа?
– Да, Грета. – Но он не взглянул на нее, по-прежнему устремив взгляд в какую-то точку перед собой.
– Так же, как ты любишь Рейнгольда? Да, папа?
– Ну да, дитя мое!
– Ах, как я рада! Так ты меня оставишь здесь? Кто же будет играть с Гольдхеном? Кто будет его лошадью, когда меня не будет? Другие дети не захотят, потому что он так больно бьет кнутом. Ты не серьезно говорил это?
Лампрехт точно пробудился от мучительного сна, вздрогнув от прикосновения маленькой ручки, которая трясла его за руку.
– У тебя ложное представление, Гретхен, – сказал он наконец более мягким тоном. – Там, куда я хочу тебя отвезти, у тебя будет много веселых подруг, маленьких девочек, которые станут любить тебя, как сестры. Я знаю детей, которые горько плачут, возвращаясь домой. Впрочем, мы уже давно решили с бабушкой отдать тебя в пансион, только время еще не было назначено, потому что не знали, когда ты сможешь туда поступить. Я принял решение и не изменю его. Сейчас пойду к тете Софи и сделаю необходимые распоряжения.
С последними словами он направился к двери на лестницу.
– Пойдем, Грета, ты не должна оставаться здесь, наверху, – крикнул он неподвижно стоявшей у окна девочке.
Она медленно, с опущенной головой пошла по галерее. Пропустив ее вперед, отец запер дверь, вынул ключ и стал спускаться по лестнице.
Господин Лампрехт не обратил внимания, следовала ли за ним девочка. Он уже давно был внизу, а она все еще стояла наверху лестницы. Услышав, что он вошел в общую комнату, она стала медленно спускаться со ступеньки на ступеньку, держась за перила. Через отворенную дверь комнаты раздавался сильный, громкий голос Лампрехта и Маргарита слышала, как он рассказывал тете Софи о крике и беготне в коридоре бокового флигеля, о воображаемых привидениях среди бела дня, когда он сам был в красной гостиной. Мужчина остался при своем мнении, что девочка вообразила себе это в темном коридоре, в чем были виноваты, конечно же, россказни прислуги, и поэтому желал как можно скорее отвезти Маргариту в пансион.
Малютка тихонько прокралась мимо двери, бросив робкий взгляд внутрь комнаты. Маленький брат перестал строить башню и слушал, приоткрыв рот, а милое лицо тети Софи помертвело, она прижала руки к груди и ничего не говорила, потому что всякие возражения были бесполезны, подумала девочка, прошмыгнув мимо. Если папа с бабушкой что-нибудь решат вместе, то никакие просьбы и мольбы не помогут – бабушка уж настоит на своем. Правда, был человек, который мог бы помочь, если бы вступился и стал шуметь и спорить, – это дедушка из Дамбаха. Он не позволит увезти свою Гретель и тем более запереть ее в большую клетку, где «все должны петь на один лад», – так всегда говорил он, когда бабушка заводила речь о пансионе. Да, он поможет! «Замолчи, Франциска! Я так хочу, а я хозяин в своем доме!» – Тогда бабушка выходила из комнаты и все делалось, как он хотел. О, если б только попасть в Дамбах, она была бы спасена!
Маргарита выбежала во двор, чтобы вывести козлов из конюшни, но работник запер дверь, да и шум экипажа могли услышать, прийти и запереть перед ее носом ворота, тогда она была бы вынуждена остаться. Надо было положиться на свои собственные ноги и храбро бежать. Проходя мимо, она захватила оставленную на садовом столе шляпу, завязала ленты под подбородком и пустилась в путь.
«Им хорошо!» – подумала девочка и прошла по мостику в ближайший переулок, заканчивающийся проемом в городской стене, откуда шла через поля вверх, на пригорок, тропинка к Дамбаху.
Ах, сегодня после обеда все было так хорошо! Так весело было выезжать на козлах из ворот Дамбаха: дедушка смеялся и кричал ей вслед «ура!», а деревенские дети, верные товарищи ее игр, пробежали немного рядом с ней, и мальчишки удивлялись, что она может так ездить.
Теперь она возвращалась, чтобы спрятаться у дедушки. Ах, если бы он оставил ее у себя насовсем! Она бы с радостью ходила в деревенскую школу. Бабушка никогда сюда не приезжала, она говорила, что не выносит фабричного шума, на что дедушка замечал, смеясь, что живет здесь потому, что не выносит крика попугая.
Наконец узкая тропинка вывела Маргариту на поля с картофелем и репой, потом она поднялась на горку, на которой раскинулась тенистая дамбахская роща, а за ней лежала деревня. На одном дыхании взбежала она на гору, сердечко ее стучало, как молоток, а голова горела и была тяжелой, словно налитой свинцом. У дедушки в комнате теперь так прохладно; там стоит диван с мягкими подушками, на котором он спит после обеда, а она отдыхает, когда устает от беготни. Пройти еще немного за деревню – и все будет хорошо.
На обширном дворе фабрики было тихо и безлюдно, рабочие давно закончили работу. Примыкающий к фабрике сад с прекрасными аллеями и светлым прудом, в котором отражался павильон, тоже был безмолвным, только тихонько шумели верхушки деревьев и под ними уже начинало темнеть.
Даже Фридель, легавый пес дедушки, не выбежал с лаем навстречу Маргарите – порог, на котором он всегда лежал, был пуст, дверь заперта, и, как она ни звонила, никто не шевелился в доме и не шел ей отворять.
В испуге девочка беспомощно стояла перед тихим домом: значит, дедушки там не было. Но он всегда был дома, когда она к нему приезжала! Возможность его отсутствия даже не приходила ей в голову. Она обошла дом со всех сторон, и будь открыто хоть одно окно в нижнем этаже, она бы влезла в него и прыгнула через подоконник в комнату, как часто делала из шалости, но все окна были заперты, и ставни затворены. Делать было нечего.
Готовая расплакаться, она все же мужественно сдерживала подступающие слезы. Дедушка, вероятно, пошел к фактору, который жил тут же, на фабрике. Во дворе молодая работница со скотного двора сказала ей, что фактор с женой уехали в город в возвращавшемся туда господском экипаже и что она сама видела, как господин советник отправился верхом несколько часов назад к судье в Гермелебен – там была сегодня вечеринка. Это имение было очень далеко от Дамбаха.
Боже милосердный! Что было делать бедному прибежавшему сюда ребенку? В отчаянии девочка бросилась было опять к воротам, в то время как работница вернулась в хлев. Но, сделав несколько шагов, она остановилась: бежать в Гермелебен было невозможно, это ведь так далеко! Нет, об этом нечего и думать, лучше уже ждать дедушку, быть может, он скоро вернется. Приняв это решение, девочка побежала назад к павильону и покорно уселась на пороге входной двери. Ее усталые ножки рады были отдохнуть, окружающие глубокий покой и тишина были для нее благом после быстрой ходьбы. Если бы только не стучало так в висках… Теперь, когда Маргарита прижалась к двери, боль в голове стала еще чувствительнее, и вместе с тем нахлынули беспокойные мысли. Дома давно прошло время ужина, а ее не было за столом. Ее, конечно, везде искали, и при мысли о том, что тетя Софи беспокоится, маленькое сердечко больно сжалось. Хоть бы никому не пришло в голову искать ее в Дамбахе до возвращения дедушки!
Вдруг Маргарита услышала приближение быстро мчащегося всадника. С минуту она прислушивалась, окаменев от ужаса, потом вскочила и что есть духу пробежала вокруг пруда и залезла в непроходимый кустарник, разросшийся на противоположной его стороне, около железной решетки, отделявшей сад от двора фабрики. Всадник ехал со стороны города – это был отец, он искал ее.
Девочка залезла в самую середину колючего кустарника; белое платье было теперь разорвано, ноги тонули в болотистой почве. Не обращая на это внимания, она присела на мокрую землю и вся так сжалась, словно хотела совсем исчезнуть. Затаив дыхание и крепко сжав стучавшие зубы, слушала она, как отец заговорил с высунувшейся из окна служанкой, которая сказала ему, что видела, как девочка побежала к воротам – вероятно, вернулась в город.
Несмотря на это, Лампрехт поехал в сад. Грета услышала близкое фырканье Люцифера – папа, должно быть, скакал во весь опор, – потом увидела и самого всадника. Он объехал вокруг павильона; с лошади ему был виден весь небольшой сад с его лужайками и группами кленов и акаций.
– Грета! – кричал он во все темные уголки. Всякий бы понял, что в этом крике был только страх отца, боящегося за своего ребенка, но для маленькой девочки, неподвижно притаившейся в кустах и с безумным испугом следившей за движениями всадника, это был голос человека, который, склонившись над ней в темном коридоре, собирался то ли задушить, то ли растоптать ее.
Лампрехт повернул лошадь и выехал из сада. Кто-то прошел тяжелой походкой по двору, чтобы отворить ему ворота, – вероятно, это был работник фактора. Господин Лампрехт говорил с ним таким тихим, слабым голосом, точно у него пересохло в горле. Он спросил, скоро ли вернется тесть, и человек отвечал, что старый барин редко возвращается с вечеринок раньше двух часов ночи. Что они говорили еще, нельзя было расслышать. Лампрехт выехал за ворота, работник его проводил, но поехал он назад, в город, не по тракту, а по полевой дорожке.
Маленькая беглянка опять осталась одна. Когда оцепенение стало проходить, она почувствовала, как больно сжимают ее тело колючие ветки, как вода проникает сквозь тонкую ткань ее башмачков, а комары жадно кусают лицо и голые руки. Маргарита задрожала от ужаса: ей показалось, что все шевелится вокруг нее и под ее ногами. Собрав все силы, она стала продираться сквозь дикий кустарник, пока наконец последние крепкие побеги не выпустили ее, с шумом и треском сомкнувшись за спиной.
На небе одна за другой загорались звезды, но сидевшая, вжавшись в угол двери, девочка не замечала этого. Когда она поднимала отяжелевшие веки, то видела только, как мрак, все больше окутывая пруд, поглощал последние отблески воды, как темнели лужайки под деревьями; слышала звуки пробуждающейся ночной жизни: кричали сычи и с чердака павильона почти бесшумно, по-воровски, слетали летучие мыши. Как сквозь сон доносился до нее лай собак в деревне да башенные часы пробили еще две четверти. Много таких четвертей будут бить часы, пока не наступит два часа. Как страшно!
Она опять закрыла глаза и вообразила себя дома, в спальне. Окна выходили в тихий двор; слышался убаюкивающий плеск фонтана. Она лежала в белой мягкой постельке, а тетя Софи, пока она не заснет, обвевала ее горящее лицо и искусанные руки…
Да, заснуть и спать дома – вот чего она хотела. Девочка вскочила, как от толчка, при этой мысли и побежала, спотыкаясь, через двор на полевую дорогу. Выйдя за ворота, она перестала с тоской отсчитывать каждую четверть часа, даже не слышала боя часов, не думала о том, как далеко ей идти. Перед ней была только одна цель – большая прохладная комната, где она наконец приклонит свою пылающую голову и услышит добрый голос тети Софи.
О том, что будет потом, на другой день, она уже не думала.
И окоченевшие ножки побежали быстрее.
Наконец Маргарита достигла города. Во многих домах, мимо которых она проходила, уже едва волоча ноги, горел свет.
Но все было заперто, безмолвно, и только гулкие шаги усталого ребенка раздавались на мостике через речку. Она уже вошла под свод ворот пакгауза, как тут ее ждал новый удар: они были заперты на тяжелый замок, который висел так высоко, что детская рука не могла его достать. В висках застучало, и только прохлада протекавшей вблизи речки немного оживила ее и не дала потерять сознание.
Вдруг она услышала чьи-то твердые шаги на улице, и через несколько минут к воротам пакгауза подошел человек. На звездном небе ясно вырисовывались очертания его фигуры, и маленькая Маргарита узнала господина Ленца, жившего в пакгаузе, которого она любила за то, что он часто шутил с ней, когда она играла во дворе, и ласково проводил рукой по ее волосам, когда она приветливо ему кланялась.
– Впустите меня тоже! – хриплым голоском проговорила девочка, когда он отпер ворота и хотел войти.
Господин Ленц обернулся:
– Кто тут?
– Я, Грета!
– Как, хозяйская дочь?! Боже, малютка, как ты сюда попала? Не отвечая, она старалась ухватиться за руку, которую он протянул, чтобы помочь ей встать, но не смогла подняться, тогда он взял ее на руки и внес во двор.
Была полная темнота. Ленц шел со своей ношей, пока наконец не наткнулся на дверь. Она бесшумно отворилась, и на них с крутой лестницы полился поток света.
– Это ты, Эрнст? – раздался сверху полный беспокойства голос.
– Да, я, собственной персоной, благодарение Богу, совершенно жив и здоров, Ганнхен! Здравствуй, моя дорогая!
Говоря это, Ленц показался из-за перил, и стоявшая наверху с лампой в руках госпожа Ленц отпрянула назад.
– Посмотри-ка, что я тебе принес, Ганнхен, подобрал это у ворот, – проговорил он, останавливаясь на верхней ступеньке, смеясь и вместе с тем обескураженно.
Госпожа Ленц поспешно поставила лампу на стол в передней.
– Дай мне дитя, Эрнст! – сказала она, озабоченно и торопливо протянув руки к малышке. – Ты так устал, бедняжка, а Гретхен надо сейчас же отнести домой, ее давно ищут. Боже, какая суматоха в большом доме! Все бегают, как безумные, а вопли старой Бэрбэ были слышны даже здесь.
– Поди ко мне, мой ангел! – ласково уговаривала она девочку. – Я отнесу тебя домой.
– Нет, нет! – испуганно отказывалась та, крепче прижимаясь к старику. Если все бегали дома, как безумные, значит, бабушка была внизу, и как все ни путалось в бедной головке малютки, но прием, который окажет старая дама, представлялся ей совершенно ясно. – Я не хочу домой! – повторила она, тяжело дыша. – Пусть тетя Софи придет сюда.
– Хорошо, хорошо, душечка. Мы позовем тетю Софи, – успокаивал ее Ленц.
– Как хочешь, моя крошка, – подтвердила его жена, с беспокойством прислушиваясь к хриплому, задыхающемуся голосу девочки и испытующе вглядываясь в ее осунувшееся личико. Потом, молча взяв лампу, она отворила дверь в комнаты.
– Бланка там, на галерее, – сказала жена в ответ на вопросительный взгляд, которым муж обвел комнату. – Она причесывала волосы на ночь, когда с парадного двора пришел кучер, спрашивая, не видели ли мы Гретхен. Но, боже мой, дитя, что с твоими ногами? – воскликнула вдруг госпожа Ленц, прервав свой рассказ, когда взгляд ее упал на покрытые тиной башмачки и пятна грязи, резко выступившие при свете лампы на светлом платье девочки. Поспешно ощупала она подол разорванной юбочки, насквозь пропитанной болотной водой.
– Девочка попала в воду, – испуганным шепотом сказала она своему мужу. – Ее надо поскорее переодеть во все сухое.
Посадив малютку на диван, она принесла теплой воды и полотенце, между тем как пришедшая молодая девушка, встав на колени, рылась в комоде.
И пока госпожа Ленц обмывала грязные ножки, все выстраданное в последние часы вылилось из взволнованного детского сердца.
Она с лихорадочной торопливостью рассказала, зачем она побежала к дедушке, об ужасах, пережитых в колючем кустарнике, о том, как боялась, что отец сойдет с лошади и найдет ее там; и что какая-то фигура ходит по темному коридору и пугает людей, и что комната не была заперта, конечно, не была… Она ясно слышала, как нажали ручку двери, потом кто-то, весь в белом, проскользнул через приоткрывшуюся щель, и под покрывалом были длинные волосы. А за то, что девушка так громко закричала, папа хочет теперь увезти Грету из дома и отдать в пансион.
В комнату вошла, задыхаясь от быстрого бега, тетя Софи и наклонилась над ребенком.
– Очевидно, у нее бред! Девочка тяжело больна. Все оттого, что с детской душой обращаются, как с плохим инструментом, и колотят по ней как заблагорассудится, – произнесла она с невыразимой горечью.
Она завернула девочку в плед, который принесла с собой, взяла ее на руки и протянула господину и госпоже Ленц руку. «Премного благодарна!» – все, что она сказала, уходя.
Внизу, во дворе, из темноты навстречу им выступила высокая фигура. Маргарита испугалась и задрожала, когда сильные руки подхватили ее и неистово прижали к груди – это был отец.
– Мое милое дитя, моя Гретель, не пугайся, это я, твой папа! – услышала она его низкий, дрожащий голос. Продолжая прижимать девочку к своей тяжело дышащей груди, отец прошел по двору и внес ее в ярко освещенную комнату. Все домашние бросились к нему и ребенку, но он сделал им знак молчать и прошел мимо них в детскую спальню.
– Да, теперь все хорошо! Цыгане ее не украли, и она, слава и благодарение Богу, жива! – говорила потом Бэрбэ в кухне другим слугам, поднося ко рту кусок жаркого, чтобы подкрепить себя после такой тревоги. – Но я не верю, что этим все кончилось. Достаточно было взглянуть, как болтались ручки и ножки бедной птички, когда барин нес ее домой, чтобы понять. Но только и слышишь: «Суеверная Бэрбэ все плачет и каркает как ворона!» Насмехаться-то может всякий, это дело немудреное, а чтобы доказать – на это их не хватает. Посмотрим, кто будет прав в конце концов: умные люди, которые ни во что не верят, или старая глупая Бэрбэ. Такая женщина, как та, с рубинами, не будет понапрасну появляться в коридоре. Уже не в первый раз уносит она бедных невинных детей. Вы меня вспомните… Скажу одно: нашей бедной Гретхен будет очень плохо.
С этими словами она отложила вилку с куском мяса и закрыла лицо голубым полотняным фартуком.
В продолжение нескольких недель кухонная пророчица имела удовольствие напоминать все с более печальным выражением о том, что она сказала. Но здоровая натура ребенка победила болезнь, в которой вдруг произошел счастливый перелом.
Опять засияло солнце в доме. Не отходивший от постели ребенка в часы опасности господин Лампрехт вновь выпрямил свой стан, во взгляде и движениях его опять появился огонь. Все даже говорили, что никогда в жизни у него не было такого победоносного, вызывающего вида, как теперь. К тому же он исполнил свое намерение поселиться на некоторое время в комнатах покойницы Доротеи, и даже коридор был теперь отделен от галереи всегда запертой дверью.
Дедушка, который, вернувшись из Гермелебена в ту ужасную ночь, поскакал сразу же, не сходя с лошади, в город, теперь опять балагурил и шутил со своей обычной грубоватой веселостью. Но когда его любимице позволено было встать с постели на целых полдня, он не выдержал и уехал, со смехом прокричав с лошади на прощание, что его выгоняет из дому проклятый крикун, эта избалованная бестия в верхнем этаже.
Два дня спустя уехал и господин Лампрехт, надолго, как говорили люди в конторе. Маленькая Маргарита удивленно взглянула в его лицо, когда он наклонился, прощаясь с ней и обещая прислать замечательные подарки.
– Я никогда еще не видела папу таким: он выглядел страшно довольным, но странным со своими сверкающими глазами, – говорила она.
– Еще бы, – сказала тетя Софи. – Он радуется, что его маленькая беглянка выздоровела и, окончив дела, он едет в Италию, а может быть, и дальше. Ему хочется еще раз посмотреть свет, да это и хорошо.
Когда выздоровевшую девочку выпустили на улицу, липы перед ткацкой уже потемнели, как всегда перед началом осени, на кустах роз, будто упавшие с неба кровавые капли, виднелись последние красные цветы и на блестящей поверхности бассейна плавали первые осенние листья.
Многое переменилось, но самым удивительным было то, что папа жил там, наверху, во время болезни Гретхен, и теперь, после его отъезда, эти комнаты проветривали. Окна были широко открыты, через них со двора была видна чудесная живопись на потолке большой комнаты в три окна и зеленый шелковый балдахин над кроватью в спальне.
Маленькая Маргарита задумчиво смотрела вверх: из той комнаты, что с великолепной росписью на потолке, вышла тогда окутанная вуалью фигура – именно из второй двери по коридору показалась ее ножка в изящном башмачке. Маргарита после болезни помнила все необычайно ясно, но молчала. С нее было достаточно, что никто не слушал и не отвечал на ее вопросы, когда она об этом заговаривала; она, конечно, не знала, что доктора признали видение в коридоре началом нервной болезни.
На открытой галерее пакгауза сегодня тоже было тихо, только ветерок пробегал иногда по зеленой листве жасмина, играя листьями. В уютной комнатке, где пахло резедой, сидела женщина с милым лицом, полная материнской нежности, и горевала, потому что прелестная Бланка сегодня рано утром тоже уехала, наверное, на место гувернантки в далекую Англию, как сказала утром Бэрбэ тете Софи.
Это известие разогнало утреннюю дремоту Маргариты, и она плакала потихоньку от тети Софи и Бэрбэ, уткнувшись носом в подушку.
Теперь девочка сидела под липами одна, Рейнгольд ушел за своим ящиком с кубиками. Вдруг она увидела Бэрбэ, которая несла что-то под фартуком и бросала испытующие взгляды на окна верхнего этажа главного дома.
– Фрейлейн Софи знает об этом и позволила дать тебе это, Гретхен, но госпожа советница не должна видеть, – сказала она. – Когда ты была больна, красивая девушка поджидала меня по целым часам на галерее, чтобы узнать о твоем здоровье. Но во двор она ни разу не выходила за все время, пока жила здесь, – уж очень гордые люди твои папа и бабушка, не выносят никакой фамильярности. Ну а сегодня ранехонько, когда я брала из колодца воду для кофе, она сошла ко мне уже в шляпе с вуалью, с дорожной сумкой через плечо, бледная как смерть и с заплаканными глазами – она ведь уезжает далеко. И сказала, чтобы я тебя расцеловала за нее и передала тебе вот это.
Вынув из-под фартука маленький белый сверток, она положила его на садовый стол. Девочка развернула бумагу и радостно вскрикнула, увидев красивую вышитую сумочку.
– Тише, тише, Гретхен, не кричи так, – уговаривала Бэрбэ. – Сегодня поутру уже была история, и нехорошо это было со стороны советницы, сказать по правде. Ну что ж из того, что молодой Герберт пришел как раз в ту пору со стаканом к колодцу, как он приходит каждое утро в последнее время. Он выглядел совсем больным и прямо подошел к девушке – я думаю, хотел что-то сказать, может быть, пожелать счастливого пути или просто поприветствовать. Но в ту минуту явилась госпожа советница, на ней был ночной чепчик, а капот надет так, словно она вскочила в него прямо с постели. Она взглянула на девушку, точно хотела ее проглотить, а та поклонилась ей и пошла к своим родителям, которые ждали ее в воротах.
– Знаешь, Гретхен, наша герцогиня не могла бы держать себя с большей гордостью и благородством, чем эта дочь живописца, а по красоте их и сравнить нельзя. Вот эта-то гордость так рассердила твою бабушку, что не успела я опомниться, как она развернула у меня в руках сверток и заглянула в него. «Это для Гретхен, госпожа советница», – говорю я. «Да? – сказала она громким, злым голосом. – Как же смеет фрейлейн Ленц дарить что-либо на память моей внучке?» И это должны были слушать бедная девушка и ее родители! Молодому господину это было так же неприятно, как и мне, он с ужасом взглянул на мать и опрометью кинулся в дом. Вот какая была история, Гретхен! Госпожа советница хотела отнять у меня сверточек, но я от нее убежала, а фрейлейн Софи говорит, что не понимает, почему тебе нельзя носить эту сумочку.
Город Б. не был герцогской резиденцией, но благодаря здоровому климату и прекрасному расположению стал любимым летним местопребыванием правителя, несмотря на то, что в замке, не слишком внушительном и по внешнему виду, с трудом размещался придворный штат.
Ежегодно, пятнадцатого мая, независимо от того, установилась ли погода, из резиденции тянулась вереница экипажей, и вслед за тем начинали гостеприимно дымиться трубы замка. На улицах мелькали ливреи герцогских слуг, перед знатными домами останавливались экипажи придворных, наносящих визиты. Дом Лампрехтов был одним из немногих коммерческих домов, пользовавшихся этим преимуществом благодаря тому, что к госпоже советнице Маршаль все так же благосклонно относились при дворе, как и десять лет назад. Да, целых десять лет прошло с того несчастного «дня беления», когда маленькая Маргарита, страшась пансиона, убежала в Дамбах.
Лучи герцогской милости освещали, разумеется, и всех, кто состоял в близком родстве со старой дамой. Так, например, владелец предприятия «Лампрехт и сын» был единственным коммерции советником в городе Б., поскольку его светлость редко кого удостаивал этого звания. И Болдуин Лампрехт не был нечувствителен к такому отличию: торговые люди говорили, что с ним даже трудно вести дела из-за его отталкивающего мрачного высокомерия. Прежняя любезность совсем исчезла, уже несколько лет никто не видел его улыбки.
«Ужасная меланхолия – наследственная болезнь Лампрехтов», – говорил, пожимая плечами, домашний доктор, объясняя угрюмость хозяина дома. А госпожа советница усердно кивала головой в подтверждение его слов: да-да, это было не что иное, как старинная наследственная болезнь. Но тетя Софи зло смеялась, когда слышала столь мудрое мнение.
– Конечно, ничего больше! – повторяла она с иронией. – Не может же это быть тоской по нормальной семейной жизни. Боже сохрани! Он должен до сих пор благодарить Бога, что много лет назад имел жену, и до самой смерти жить воспоминаниями. Я бы еще, пожалуй, ничего не сказала, оставь она бедному вдовцу парочку здоровых мальчишек, но Рейнгольд – несчастный ребенок, за жизнь которого дрожат с самого его рождения.
Действительно, за жизнь Рейнгольда Лампрехта продолжали бояться все в доме. Он страдал пороком сердца, и ему было запрещено всякое душевное и телесное напряжение. Сам он едва ли чувствовал лишение радостей молодости, так как вся его жизнь проходила в занятиях делами. Но когда коммерции советник видел долговязого, тщедушного, аккуратного, как старик, счетовода за конторкой, которому было все равно, осыпаны ли деревья белоснежными цветами или хлопья настоящего снега кружатся перед окнами, на лице его появлялось выражение досады и гнева, и он бросал горький, презрительный взгляд на слабого, тщедушного будущего представителя дома Лампрехтов.
Маргарита тоже была бледненькой и худенькой, но совершенно здоровой. Стоило почитать ее письма, где она описывала свои путешествия, полные трудов и опасностей, перенести которые под силу разве только мужчине! Долгое пребывание в аристократическом, проникнутом религиозным духом пансионе, потом представление ко двору, где она должна занять видное место и в заключение сделать выгодную партию, – вот как, по мнению света, должна пройти юность дочери из богатого дома. Но, как мы знаем, относительно пансиона план был разрушен упрямством Маргариты. Тогда и совершилась внезапная перемена.
Младшая сестра советницы была замужем за профессором университета, имя его имело европейскую известность. Он был историк и археолог, обладал значительным состоянием, много путешествовал с научными изысканиями, и жена всегда его сопровождала, так как детей у них не было. В то время супруги вернулись в отечество после долгого пребывания в Италии и Греции, и советница сочла себя счастливой, когда они проездом заехали к ней на несколько дней, потому что очень гордилась славой своего зятя.
«Невоспитанный подросток» Грета исчезла на целый день, так что рассерженная бабушка не могла ее найти. На второй день, утром, девочка залезла за буфет в галерее, стоявший напротив открытой двери в гостиную, где все завтракали у отца, и была поражена, увидев вместо страшного занудного профессора красивого пожилого человека. У него были великолепная густая белая борода и чудесные светлые глаза. Перед маленькой невежественной слушательницей за буфетом открылся мир, полный чудес и отошедших в вечность тайн. Она понемногу приподнималась, потом постепенно, неслышными шагами, как сомнамбула, перешла через галерею, и вот уже тоненькая фигурка с прижатыми к груди руками, ежеминутно готовая обратиться в бегство, очутилась в дверях гостиной. Девочка слушала, затаив дыхание. И когда через неделю к лампрехтскому дому подъехал экипаж, чтобы доставить уезжавших гостей на железнодорожный вокзал, из двери вместе с ними вышла и «невоспитанная» Грета в дорожной шляпе и тальме[4]: она уезжала добровольно, с твердой решимостью учиться у дяди и тети и сопровождать их в путешествиях.
После этого прошло пять лет, и за все это время Маргарита, теперь уже девятнадцатилетняя девушка, ни разу не посетила родительский дом. Со своими родственниками, особенно отцом, она часто виделась то в Берлине, то во время путешествий в заранее условленных местах. Тетя Софи была единственной из всего семейства, кроме Герберта, кто считал своим долгом отказаться от свидания с Гретель: ей не хотелось, чтобы сказали, что она из удовольствия, из своей душевной потребности бросила, хотя бы и на несколько дней, хозяйство. Она считала это нарушением долга, чего не позволяла ей совесть, а если глупое старое сердце тосковало, то что из того…
Но вот понадобилось купить новые ковры и портьеры в парадные комнаты, да и меховая тальма тети Софи давно вытерлась и требовала отставки.
И в один прекрасный день тетя Софи покатила по железной дороге в Берлин, может быть, конечно, слишком поспешно, но «лишь из хозяйственных соображений» и неожиданно предстала в комнате Маргариты, плача от радости. Тут само собой свершилось то, чего не могла добиться ни просьбами, ни сладкими словами, ни строгими уговорами госпожа советница: при виде любимой второй матери девушку охватило страстное желание вернуться на какое-то время домой. Ей захотелось провести там Рождество, чтобы тетя Софи зажгла елку, как в детстве, в уютной общей комнате на нижнем этаже. Итак, было решено, что Маргарита приедет вскоре по возвращении тети Софи, но никто не должен этого знать – пусть ее приезд станет сюрпризом для отца и деда.
И вот в один тихий, теплый вечер в конце сентября, придя пешком со станции, молодая девушка затворила за собой деревянные ворота пакгауза и остановилась под его темными сводами.
Из окон кухни лился, как и в былое время по вечерам, яркий свет настенной лампы и ложился широкой полосой по двору, резко освещая часть примыкавшего к дому «страшного» бокового флигеля и заставляя выступать из темноты массивные очертания белого каменного бассейна посреди двора.
«Наверное, в доме званый обед». – Выходя из-под темного свода ворот, Маргарита видела через окна галереи, что в большом зале горит люстра.
Вот хороший случай увидеть сразу «все великолепие» словно из глубины театральной ложи, самой при этом оставаясь невидимкой. Попробовать?
Она прошла через сени в общую комнату, где было уже темно и только проникавший через окна слабый свет лежал бледным пятном на циферблате красивых больших, хорошо знакомых Маргарите часов, стоявших у стены. Их размеренное тиканье до слез тронуло вернувшуюся домой девушку, словно привет милого голоса, зазвучавшего из прошлого.
Маргарите нетрудно было прокрасться неслышно, так как лестницу устилал новый пушистый ковер, который заглушал шаги.
Галерея была скудно освещена, зато через открытую дверь залы лился яркий свет, разделяя галерею широкой полосой на две части, и когда лакей зашел с подносом, Маргарита проскользнула за его спиной в темное пространство оконной ниши и спряталась там. Отсюда она, как из ложи, могла наблюдать за происходящим в зале, бо́льшая часть которой была хорошо видна. Прямо перед ней сидела за столом молодая, незнакомая ей девушка, исполнявшая, очевидно, в пьесе роль первой любовницы. У нее было красивое полное лицо, белоснежная округ лая шея и роскошные плечи. Она спокойно улыбалась.
Это не мог быть не кто иной, как Элоиза Таубенек, которой советница отводила теперь такую важную роль. Да и неудивительно, что бабушке совсем «вскружило голову это знакомство», как выразилась при встрече в Берлине тетя Софи. Перспектива назвать своей невесткой племянницу герцога, хотя бы и дочь от неравного брака покойного принца Людвига, превосходила все самые смелые желания госпожи советницы. Можно ли было вынести такое сверхъестественное счастье?
У старухи в торце стола на лице было выражение блаженной гордости. Почти набожно сложив руки, она не сводила глаз с белокурой красавицы, сидящей рядом с ее единственным сыном, который, быстро продвигаясь по службе, уже достиг к двадцати девяти годам звания ландрата[5].
Злые же люди уверяли, что, не будь известной девицы Элоизы фон Таубенек, никогда бы не получить господину Маршалю, несмотря на свои действительно выдающиеся способности, такого высокого назначения.
– Да, на свете много злых языков – закончила тетя Софи свое сообщение, с сожалением пожимая плечами, но глаза ее при этом плутовски смеялись. Впрочем, Герберт действительно стал важным господином, ему идет занимать высокий пост и знаться только с равными себе.
Да, он похорошел и стал настоящим дипломатом с аристократической самоуверенностью в тоне и манерах. Если бы она с ним где-нибудь нечаянно встретилась, то, наверное, не узнала бы, так как не видела его давно, пожалуй, лет семь. Теперь, когда у него была красивая темная бородка, он из презренного студента преобразился в господина ландрата, который к тому же намеревался жениться.
При входе в галерею слышался довольно громкий гул многих голосов, среди которых можно было различить, как ей показалось, милый суровый голос дедушки. С появлением лакея оживленный разговор стал тише, потом послышался приятный, хотя и несколько низковатый женский голос, с какой-то властной снисходительностью отвечавший на вопросы. Маргарита не могла видеть говорившую, но поняла, что та должна была сидеть по правую руку от отца, тогда как фрейлейн фон Таубенек сидела по левую сторону от него…
Невидимая дама мило и интересно рассказывала об одном приключении при дворе, прерывая себя иногда словами: «Не правда ли, дитя мое?», на что красавица Элоиза тотчас же равнодушно отвечала: «Конечно, мама». Значит, сидевшая рядом с отцом дама – баронесса фон Таубенек, вдова принца Людвига. У отца был такой гордый вид! На его красивом, хотя и постаревшем лице не осталось и следа мрачной меланхолии, которая пугала дочь при каждом их свидании. Видимо, не одна бабушка восторгалась лучами счастливой звезды, взошедшей над их домом.
Описывая со всевозрастающим оживлением, как лошадь герцога старалась его сбросить, госпожа фон Таубенек вдруг замолчала и прислушалась. Заглушая ее довольно громкий голос, в комнату проникали звуки чьего-то пения, они разрастались, оставаясь при этом нежными, как будто неземными, и наконец затихли на терции ниже.
– Восхитительно! Что за чудный голос! – воскликнула госпожа фон Таубенек.
– Ба, это один мальчишка, милостивая государыня, нахальный олух, который вечно надоедает нам своим пением, – сказал сидевший в конце стола, рядом с советницей, Рейнгольд слабым, дрожащим от едва сдерживаемой досады высоким голосом.
– Ты прав, пение в пакгаузе становится просто невыносимым, – поддакнула бабушка, с беспокойством поглядывая на него. – Но не стоит сердиться из-за этого. Успокойся, Рейнгольд! Семейство в пакгаузе – это неизбежное зло, к которому можно привыкнуть, и ты привыкнешь со временем.
– Никогда и ни за что на свете, бабушка! – возразил молодой человек, с нервной поспешностью бросая на стол сложенную салфетку.
– Фи, какой вспыльчивый! – рассмеялась фрейлейн Элоиза. Что за великолепные были у нее зубы! – Много шуму из ничего. Не понимаю, как могла мама прервать свой рассказ из-за какого-то пения, а еще меньше понимаю ваш гнев, господин Лампрехт, – я бы просто не стала слушать. – Говоря это, она взяла из вазы апельсин и начала его чистить. Бледное лицо Рейнгольда слегка покраснело – ему стало стыдно за свою горячность.
– Я сержусь только потому, – сказал он в оправдание, – что мы должны подчиняться всему этому. Тщеславный мальчишка видит, что у нас гости, но ему только того и надо, чтобы им восхищались.
– Ты ошибаешься, Рейнгольд, – сказала тетя Софи, проходя позади него. До тех пор она находилась при исполнении своих обязанностей по хозяйству – около кофейника – и, сварив ароматный кофе, поднесла первую чашку на серебряном подносе госпоже фон Таубенек.
Взяв сахарницу со стола, тетя Софи прибавила:
– Мальчик не обращает на нас внимания, он поет для себя, как птица на ветке. Песня сама льется из его груди, и я всегда радуюсь, когда слышу его чистый, божественный голос. Послушайте!
Она обвела глазами присутствующих, кивнув головой в сторону двора.
«Слава всевышнему Богу!» – пел мальчик в пакгаузе, и никогда еще не славил Бога более прелестный голос.
Рейнгольд бросил на тетю Софи взгляд, возмутивший притаившуюся в углу у окна девушку. «Как ты смеешь говорить в этом избранном обществе?» – ясно выражал надменный взгляд бесцветных глаз, сверкавших от злости.
– Прошу извинить мою горячность, – пробормотал он прерывающимся голосом. – Но это пение действует мне на нервы, как когда водят мокрым пальцем по стеклу.
– Этому нетрудно помочь, Рейнгольд, – успокаивающе сказал Герберт, вставая и направляясь в галерею, чтобы закрыть окно напротив двери залы.
Идя вдоль галереи, чтобы посмотреть, не открыто ли еще где-нибудь окно, Герберт приблизился к месту, где пряталась Маргарита. Она отодвинулась поглубже в темный угол окна, и шелковое платье при этом зашуршало.
– Кто тут? – спросил он, останавливаясь. Девушке стало смешно, и она ответила полушепотом:
– Не вор, не убийца и не призрак «дамы с рубинами». Не бойся, дядя Герберт, это я, Грета из Берлина.
Он невольно отступил назад и смотрел на нее, не веря своим глазам.
– Маргарита? – Молодой человек неуверенно протянул ей руку и, когда она вложила в нее свою, выпустил ее, даже не пожав.
– И ты приехала так таинственно, одна, ночью, не известив никого о своем прибытии? – спросил он.
Ее темные глаза задорно взглянули на него.
Знаешь, не хотелось посылать эстафеты[6], это мне не по средствам, и я подумала, что, если даже я приеду неожиданно, меня все же примут и разместят дома.
– Теперь я узнал бы «своевольную Грету», даже если бы в этом сомневался. Ты нисколько не изменилась.
– Очень рада, дядя.
Он отвернулся, чтобы скрыть улыбку.
– Что же ты теперь думаешь делать? Разве не пойдешь туда? – указал он в сторону залы.
– О, ни за что на свете! Могу ли я предстать среди фраков и придворных туалетов в платье с помятой оборкой? – В зале меж тем вновь завязался громкий, оживленный разговор. – Ни в коем случае, дядя. Тебе самому было бы стыдно ввести меня туда в таком виде.
– Ну, как знаешь, – сказал он холодно и пожал плечами. – Хочешь ли ты, чтобы я прислал к тебе папу или тетю Софи?
– Боже сохрани! – Она невольно выступила вперед, протягивая руку, чтобы удержать его, причем на ее голову упал яркий свет, подчеркнув необыкновенную привлекательность этой темноволосой головки. – Я сейчас уйду. Я видела достаточно.
– Да? Что же ты видела?
– О, много красоты, настоящей, удивительной красоты, дядя! Но также и много важности и надменной снисходительности – слишком много для нашего дома.
– Твои родные этого не находят, – сказал он резко.
– Кажется, так, – ответила она, пожимая плечами. – Но они, конечно, умнее меня. Во мне течет кровь моих предков, гордых торговцев полотном, и я не люблю, чтобы мне что-нибудь дарили.
Герберт отошел от нее.
– Я вынужден предоставить тебя самой себе, – сказал он сухо с легким поклоном.
– Погоди минуту, прошу тебя. Если бы я была «дамой с рубинами», я бы исчезла незаметно и не стала бы тебя беспокоить, а теперь, будь добр, притвори дверь в залу, чтобы я могла пройти.
Он поспешно направился к двери и затворил за собой обе ее половинки.
Пробегая по галерее, Маргарита слышала общее возражение в зале против запирания двери, и, прежде чем она успела выйти на лестницу, дверь опять медленно отворилась, и из нее украдкой высунулась голова молодого человека, желавшего, вероятно, убедиться, что она ушла.
Итак, чопорный господин ландрат и своенравная Маргарита были в сговоре. Ему, конечно, никогда не снилось, чтобы такое было возможным, и ей стало необыкновенно весело. Когда она вошла в общую комнату, ее встретил громкий крик – дверь в кухню распахнулась и из нее выбежала Бэрбэ.
– Опомнись, Бэрбэ! – воскликнула Маргарита, идя ей навстречу к порогу ярко освещенной кухни и весело смеясь. – Ведь я на нее нисколько не похожа – на даму из красной гостиной с рубинами в волосах, и совсем не такая прозрачная, как госпожа Юдифь в паутинном одеянии.
А Бэрбэ просто обезумела от радости. С хлынувшими из глаз слезами она схватила и начала изо всех сил трясти протянутую ей руку.
– Не годится сравнивать себя с привидениями в коридоре, это дело нехорошее, а вы и так бледненькая. Страх как вы бледны!
Маргарита с трудом удерживалась от смеха. Здесь все по-старому!
Легкая ироническая улыбка пробежала по ее губам.
– Ты права, Бэрбэ, я бледна, но настолько здорова и сильна, что никогда не поддамся твоим привидениям. И ты увидишь, что на здоровом тюрингском воздухе мои щеки скоро станут круглыми и красными, как берфордские яблоки. Но погоди, – из открытого окна опять лился голос мальчика. – Скажи-ка мне, кто это поет в пакгаузе?
– Это маленький Макс, внучек стариков Ленц. Его родители, должно быть, умерли, и дедушка взял его к себе, его фамилия тоже Ленц. Вероятно, он дитя их умершего сына, уже ходит в школу, а больше я ничего не знаю. Ведь это такие тихие люди, что никому не известны ни их горести, ни радости. А наш коммерции советник и госпожа советница не хотят, чтобы мы общались с этими людьми, фрейлейн, дабы не было сплетен; да и правда, это было бы унизительно для такого дома, как наш. Мальчику-то нет никакого дела до наших обычаев, он в первый же день сошел, не спросясь никого, во двор и играет там, совсем как, бывало, вы с молодым барчонком Рейнгольдом. И что это за прелестное дитя, фрейлейн Гретхен, такой славный мальчик!
– И правильно делает. Вот молодец! – «В нем видна сила и уверенность», – подумала Маргарита. – Но что же говорит на это бабушка?
– Госпожа советница просто выходит из себя, да и молодой господин тоже. Ах, как он зол! – сказала кухарка, махнув рукой. – Но, как они ни бесятся, что ни говорят, господин коммерции советник точно не слышит.
Бэрбэ вынула булавку из своей косынки и приколола полуоторванный бантик на платье молодой девушки.
– Вот теперь ничего, – сказала она, отступив немного. – Ведь там, наверху, сегодня так хорошо, а за шампанским будет улажено дело между придворными господами и господином ландратом. И красивая парочка, скажу я вам, фрейлейн, и большая честь для нашего дома!
С этими словами Бэрбэ взяла со стола лампу и хотела зажечь ее для Маргариты, но та отказалась от освещения – хотела дождаться в темноте, пока наверху все закончится, и влезла на подоконник в общей комнате.
Она сидела и размышляла, а старые часы сопровождали проносившиеся в ее голове мысли спокойным размеренным тиканьем. Ее душевное волнение мало-помалу улеглось; мысли о жестокосердии Рейнгольда и бабушки, так ее рассердившие, она гнала прочь, чтобы не отравлять своего возвращения в отчий дом.
Вот лицо придворной красавицы не имело ничего раздражающего. Эта племянница герцога была или очень умна, или очень флегматична – такое спокойное хладнокровие выражалось в ее лице и движениях.
Прошло немало времени, пока там, наверху, не решили встать из-за стола. На лестнице послышались голоса спускавшегося вниз общества, была открыта тяжелая входная дверь, и поток света хлынул на тротуар из вестибюля.
В этот яркий круг первой ступила баронесса фон Таубенек и пошла, переваливаясь, под руку с Гербертом к экипажу. Это была невероятно толстая женщина. За ней следовала дочь, обещавшая впоследствии сравняться с ней в этом отношении. Сейчас фрейлейн Элоиза была высокой, полной девушкой. Туже затянув кружевной шарф на белокурых, спадающих на лоб волосах, она со спокойной важностью уселась рядом с пыхтевшей матерью.
Герберт тотчас отошел, низко поклонившись, – не похоже было, что помолвка состоялась, – советница же взяла в обе руки руку молодой девушки и пожимала ее, не переставая что-то говорить. Это было несколько навязчиво и покоробило Маргариту, но вдруг, как бы в порыве нежности, старуха наклонилась над этой рукой в светлой перчатке и прижалась к ней щекой или губами.
Маргарита невольно отшатнулась. Кровь бросилась в лицо от стыда за седовласую даму, утратившую гордость и достоинство перед такой молодой девушкой.
Рассерженная, спрыгнула она с подоконника. К какой жалкой, ограниченной жизни она вернулась!
Красавица с рубинами, нарушавшая могильный покой единственно из чувства горячей, безумной любви, была, конечно, неизмеримо выше этих ничтожных людей.
Экипаж отъехал от подъезда. Маргарита вышла из общей комнаты, но не побежала навстречу своим, как сделала бы сразу по прибытии. Точно связанная, сошла она с тех нескольких ступенек, которые вели в вестибюль.
Герберт стоял у лестницы, намереваясь идти наверх, а коммерции советник возвращался от подъезда. Лицо его еще сияло гордостью от чести, оказанной его дому. Он изумился при виде Маргариты, но тотчас же, широко открыв объятия, с радостным возгласом прижал ее к груди. На губах девушки опять заиграла улыбка.
– Да это и в самом деле ты, Гретхен! – воскликнула советница, входя в вестибюль в сопровождении Рейнгольда. – Так неожиданно!
Шлейф, который она держала своими тонкими пальцами, высоко подняв, чтобы не запачкать, шурша, упал на пол, когда она протянула молодой девушке руку и подставила с достоинством щеку для поцелуя. Но внучка как будто этого не заметила и, притронувшись губами к руке бабушки, бросилась на шею брату. Перед тем она на него серьезно рассердилась, но ведь это был ее единственный брат, к тому же больной.
– Пойдемте наверх. Здесь такой сквозняк, да и вообще вестибюль – неудобное место для разговора, – убедительно сказал Лампрехт и, обняв Маргариту за плечи, стал подниматься с ней по лестнице за Гербертом, который шел на несколько ступеней впереди.
– Совсем взрослая девушка! – заметил он, с отцовской гордостью глядя на стройную фигуру идущей рядом дочери.
– Да, она еще выросла, – согласилась медленно следовавшая за ними под руку с Рейнгольдом бабушка. – Не находишь ли ты, Болдуин, что она живой портрет покойной Фанни?
– Вовсе нет! У Гретель настоящая лампрехтская физиономия, – возразил он с помрачневшим лицом.
Наверху, в большой зале, около обеденного стола стояла тетя Софи и пересчитывала серебро, укладывая его в корзинку. Лицо ее озарилось улыбкой, когда Маргарита подбежала к ней.
– Твоя постель ждет тебя на том же месте, где ты спала ребенком и придумывала свои шалости, – сказала она, передохнув наконец после бурных объятий молодой девушки. – А в уютной комнате рядом, выходящей во двор, все так же шмыгают под окнами, как ты всегда любила.
– Так это заговор! – с неудовольствием заметила советница. – Тетя Софи была поверенной, а мы все ничего не должны были знать до наступления торжественного момента? – Пожав плечами, она опустилась на ближайший стул. – Если бы он наступил раньше, этот торжественный момент, Грета. А теперь твое возвращение совершенно бесцельно – двор недели через две отправляется в М. и представление тебя вряд ли возможно.
– Ты должна этому радоваться, милая бабушка. Я бы тебе принесла мало чести, так как ты не можешь себе представить, что я за трусиха и какой неловкой становлюсь, когда робею. Перед нашими милыми стариками – герцогом и его супругой – я бы себя, конечно, не уронила, ибо они так добры и снисходительны, что никогда нарочно не приведут в смущение робкого человека, но другие… – Она не закончила фразу и невольно провела рукой по своим кудрям. – Да ведь я не для этого приехала, бабушка: меня привлекают елка и встреча Рождества там, внизу, в общей комнате. Мне до смерти надоело смотреть, как тетя Эльза покупает фигурные конфеты и книги в роскошных переплетах и навешивает их на дерево. Я хочу опять сидеть в нашей теплой общей комнате, когда на дворе гудит метель, а по столу катаются орехи, из рук в руки передается сусальное золото и из кухни через замочную скважину и дверные щели проникает запах кренделей и разных чудесных зверей, что печет Бэрбэ. Самого лучшего, конечно, не будет – закрытой рабочей корзинки тети Софи, из которой иногда высовывались кусочки незаконченного кукольного приданого, да и книжки с картинками я уже переросла. Но от Бэрбэ я потребую моего пряничного рыцаря!
– Ребячество! – сердито проворчала советница. – Стыдись, Грета. Ты нисколько не переменилась к лучшему.
– То же самое мне сказал и дядя Герберт.
– Не в этом смысле, – холодно поправил ее ландрат. Он вошел вместе с ними в залу, держался совершенно безучастно и, стоя у стола, осторожно раздвигал цветы и фрукты, чтобы рассмотреть снасти серебряного блюда-корабля, будто до сих пор не видел этой старинной, всем хорошо известной фамильной драгоценности Лампрехтов.
– Ты уже разговаривала с дядей? – спросил с удивлением Рейнгольд, поднимая глаза от груши, которую чистил. – Когда же это?
– Очень просто, Гольдхен. Я уже была здесь, наверху.
– Неужели ты хотела войти? – спросила советница с запоздалым испугом. – В этом ужасном черном платье!
Маргарита рассмеялась и посмотрела на свое платье.
– Не волнуйся, бабушка, у меня есть туалеты получше этого. – И, приподняв подол, она пожала плечами.
– Богом прошу тебя, дитя, не проводи ты постоянно рукой по волосам, как мальчик, – прервала ее бабушка. – Отвратительная привычка! И как тебе пришла в голову безумная мысль остричь волосы?
– Я была вынуждена сделать это, бабушка, и, признаюсь, даже всплакнула потихоньку. Но можно прийти в отчаяние, когда утром никак не заплетешь волосы, а дядя Теобальд нетерпеливо бегает перед дверью, боясь опоздать на поезд или к почтовому дилижансу. И в один прекрасный день, перед отъездом в Олимпию, я, недолго думая, схватила ножницы и остригла косы! Впрочем, не беспокойся, бабушка, мои волосы растут очень быстро, как сорная трава, и ты не успеешь оглянуться, как у меня опять будет приличная коса.
– Не так уж скоро, – сухо заметила старуха. – Безумие, настоящее безумие! – разразилась она вновь. – Удивляюсь, отчего тетя Эльза не смотрела за тобой как следует и не помешала тебе сделать эту глупость?
– Тетя? Ах, бабушка, она советовала мне остричь волосы чуть не на четверть короче. – Говоря это, Маргарита с плутовской улыбкой приподняла одну из завивающихся прядей.
– Вижу, какую цыганскую жизнь вы ведете во время ваших путешествий! – воскликнула возмущенная старая дама, нервно сметая со скатерти крошки торта. – Не понимаю, как может сестра так подчиняться научным занятиям своего мужа, забывая о праве женщины делать свою жизнь приятной! Посмотри на дочь, Болдуин. Годы пройдут, пока она опять станет презентабельной. Спрашиваю тебя, Грета, как ты теперь приколешь цветок к своим коротеньким волосам, не говоря уже о каком-нибудь драгоценном украшении? Вот, например, рубиновые звезды, которые так шли твоей покойной маме.
– Это те рубины, что на голове прекрасной Доротеи на портрете в красной гостиной? – спросила оживленно Маргарита, перебивая ее.
– Да, Гретель, те самые, – ответил за бабушку коммерции советник, который до тех пор не произнес ни слова и только что залпом выпил бокал шампанского. – Я тебя очень люблю, дитя мое, и дам тебе все, что ты пожелаешь, но рубиновые звезды выкинь из головы. Их не будет носить больше ни одна женщина, пока я жив.
Советница провела платком по грустно опущенным глазам.
– О, как я понимаю тебя, дорогой Болдуин, – сказала она с глубоким сочувствием. – Ты слишком любил Фанни!
На его лице мелькнула горькая улыбка, и он тяжелыми шагами направился в соседнюю комнату и захлопнул за собой дверь.
– Бедный! – сказала вполголоса советница, прикрыв на минуту затуманившиеся глаза. – Я в отчаянии от своей неловкости: этой никогда не заживающей раны нельзя касаться. И, как нарочно, сегодня он был так весел, можно даже сказать, гордо счастлив. После стольких лет я опять увидела его улыбающимся. Только одно меня сильно беспокоило, милая Софи, у меня раза два просто выступал холодный пот. – Тихое звяканье серебра прекратилось, так как тетя Софи должна была послушать, что ей говорили. – Блюда подавались слишком медленно. Моему зятю следует увеличить штат прислуги для таких приемов.
– Боже сохрани, бабушка, сколько же это будет стоить? – запротестовал Рейнгольд. – Мы не должны выходить из бюджета. Лентяй Франц может двигаться проворнее, я его вымуштрую.
Бабушка молчала, так как никогда не противоречила своему раздражительному внуку. Она взяла розы, которые Элоиза фон Таубенек оставила на своем стуле, и воткнула в букет острый нос.
– И вот еще что меня мучило во время обеда, милая Софи: мне показалось, что меню было составлено из чересчур тяжелых блюд, – повернувшись вполоборота, сказала она после небольшой паузы. – Знаете, дорогая, это было слишком по-мещански для таких высоких гостей. И ростбиф был не особенно хорош.
– Вы напрасно беспокоитесь, госпожа советница, – возразила Софи с непринужденной улыбкой. – Меню было составлено по сезону, никто не может дать того, чего у него нет, а ростбиф был так же хорош, как всегда за нашим столом. В своем Принценгофе они никогда не покупают хорошего мяса, я это слышала от мясника.
– Да, гм-м, – откашлялась советница и на минутку совсем спрятала лицо в розы. – Какой чудный аромат! – прошептала она. – Посмотри, Герберт, эта белая чайная роза – новинка из Люксембурга, выписанная герцогом для Принценгофа, как мне сказала фрейлейн фон Таубенек. – Ландрат взял розу, посмотрел на нее, понюхал и равнодушно вернул матери.
Коммерции советник стоял неподвижно в темной нише, куда проникал лишь слабый свет от висящей лампы. Толстый ковер заглушил шаги молодой девушки, и она, не замеченная глубоко задумавшимся отцом, подошла сзади и с нежной лаской положила руки ему на плечи.
Он быстро оглянулся, словно от неожиданного удара, и устремил дикий, горящий безумием взгляд на лицо дочери.
– Позволь твоей Грете побыть с тобой, папа! Не прогоняй ее! – попросила она нежно и горячо. – Печаль – плохой собеседник, с ней не надо оставаться с глазу на глаз. Мне скоро будет двадцать лет, папа! Видишь, я становлюсь уже старой девой; много поездила по свету, многое слышала и видела, душа моя открывалась для всего прекрасного и высокого, но я зарубила себе на носу, как говорит тетя Софи, немало полезного и поучительного и нахожу, что мир чудно прекрасен!
– Разве я тоже не живу на свете, дитя? – Он показал на соседнюю залу.
– Но живешь ли ты между людьми, которые могли бы разогнать твой душевный мрак?
Он резко рассмеялся.
– Конечно нет, и эти люди меньше всего способствуют тому. Но иногда можно развлекаться, затаив свою скорбь. Правда, потом с удвоенной силой накатывает тоска и начинаешь еще сильнее страдать от ужасной душевной борьбы.
– Зачем же подвергать себя таким страданиям, папа?
Насмешливая улыбка мелькнула на его мрачном лице, когда он погладил ее по волосам.
– Мой маленький философ, ты этого не поймешь. О, если б это было так легко! Ты спускалась в катакомбы, влезала на пирамиды, знакомилась в Трое и Олимпии с жизнью древних, но о современной жизни знаешь чрезвычайно мало. Чтобы иметь теперь какое-нибудь значение, недостаточно одного чувства собственного достоинства, надо, чтобы на тебя падали лучи из высших сфер. – Он пожал плечами. – Да и кто может изменить свой характер, стряхнуть привитое ему воспитание и жить среди людей, как на необитаемом острове, не обращая ни на кого внимания и слушаясь только голоса своего сердца? Тот… – Он не окончил своей горячей речи, махнув рукой.
Энергичная решимость девушки заставила его на минуту забыть, что она его дочь, и он излил перед ней свою скорбь.
– Пойди теперь вниз, дитя мое, – сказал он, овладев собой. – Ты, вероятно, устала и голодна, а тебя, пожалуй, еще не кормили. Того, что осталось от обеда, ты, думаю, есть не станешь. Лучше пусть тетя Софи напоит тебя внизу чаем, ведь ты так любишь быть с ней. Да ты и права, Гретель, тетя Софи – чистое золото, я всегда буду это говорить, как меня ни стараются разубедить. Какая у тебя горячая рука, детка! И как пылает твое всегда бледное личико! Вот видишь, маленькая храбрая гражданка, политика…
– Политика? Ах, папа, что политика такой дурочке, как я? Я только повторяю, что слышала. – Она хитро улыбнулась. – Мы, несмотря ни на что, живем в великое время, хотя и должны плыть против сильного течения. Как говорит дядя Теобальд, «добро и истина выплывут когда-нибудь наверх, а отвратительные пузыри, которые появляются на поверхности воды при борьбе, не могут вечно блистать, ослепляя слабые души». И ты еще говоришь, что должен скрывать свои чувства из боязни людского мнения! Ты, независимый человек, не можешь жить, как хочешь, не можешь быть спокоен и счастлив! К чему тебе все изъявления милости и благоволения, если душа твоя томится и изнывает?
Он вдруг схватил ее, подвел к лампе, отклонил назад ее голову и заглянул мрачным взглядом в открыто и бесстрашно смотрящие на него ясные глаза.
– Что это – ясновидение или за мной следят? Нет, моя Гретель осталась честной и правдивой. В ней нет фальши! – И он опять обнял ее. – Хорошая моя девочка! Я думаю, ты одна из всего моего семейства имела бы мужество не отречься от отца, если бы весь свет отвернулся от него с презрением.
– Конечно, папа, я всегда буду с тобой!
– Поможешь ли ты мне преодолеть позорную слабость?
– Разумеется, насколько хватит моих сил, папа. Давай попробуем. У меня достанет мужества на нас обоих. Вот тебе моя рука. – И прелестная улыбка, полуплутовская-полусерьезная, скользнула по ее губам.
Он поцеловал дочь в лоб, и она прошла в залу.
Тети Софи там не было, она уже сошла вниз, взяв корзинку с серебром, и, наверное, готовила чай. Лакей гасил люстру. Рейнгольд собирал с хрустальных ваз конфеты и раскладывал их по сортам в стеклянные банки для хранения, а советница удобно устроилась на плюшевом диване за столом. Бабушке и брату, таким образом, некогда было заниматься Маргаритой, и они рассеянно простились с ней.
Молодую девушку нисколько это не огорчило, напротив, она была даже рада так легко отделаться на сегодня. Проходя по полутемной галерее, она увидела стоящую у окна фигуру мужчины, который смотрел во двор, – это был господин ландрат. Ее голова и сердце были так заняты загадочными словами отца, что она совсем о нем забыла. Маргариту, с оптимизмом смотревшую на мир, поразил мрачный, таинственный разлад в душе отца, она не понимала той борьбы с самим собой, которую он переживал. А этот стоящий у окна молодой человек, превратившийся в холодного чиновника, – быть может, и он был в данную минуту охвачен воспоминаниями, которые невольно приковывали его взор к деревянной галерее, где когда-то мелькали в зелени листвы золотистые волосы Бланки.
– Спокойной ночи, Маргарита, – сказал он совсем другим тоном, чем те двое в зале.
– Спокойной ночи, дядя.
В комнате с окнами во двор всегда было что-то притягательное для Маргариты.
Она находилась на нижнем этаже «флигеля привидений» и примыкала к прежней спальне детей. Такой же полутемный коридор, как и тот, «страшный», наверху, шел здесь позади комнат и, образуя угол, отделял кухню от общей комнаты. Между обоими этажами не было сообщения; по счастью, их не соединяла лестница, поэтому можно было не бояться, что «белая женщина» или призрак в сером паутинном платье проникнет на нижний этаж, как всегда говорила Бэрбэ.
Кровать стояла на прежнем месте, около нее уселась тетя Софи и, так как первый день нельзя было омрачать ничем неприятным, долго рассказывала Маргарите все только веселое: новости о дедушке, о Дамбахе. О, дорогой Дамбах! Теперь она опять начнет бегать туда. Дед не присутствовал на званом обеде – «он опять нашел хороший предлог, чтобы не быть в избранном обществе», как колко сказала бабушка. Значит, надо было встать завтра пораньше и отправиться туда по росистой дорожке среди сжатых полей, хотя папа уверял, что старик приедет после обеда, чтобы идти с ним вместе на охоту.
И как трогательно было это свидание в Дамбахе! Даже лучше, чем Маргарита воображала его себе в Берлине. Да, она осталась любимицей деда. Маститый старик, всегда сухой и суровый, с ней был необыкновенно нежен и чувствителен; кажется, он с удовольствием посадил бы ее, как куклу, на свою широкую ладонь, чтобы показать сбежавшимся фабричным. Она осталась обедать, и жена фактора состряпала для нее свою чудесную яичницу, но еще более знаменитого ее кофе они не дождались, так как старый охотник поспешно взял ружье и быстро зашагал вместе с внучкой по большой дороге.
Немного в стороне лежал Принценгоф. Воздух был прозрачен, и день светел, видны были даже пестрые цветы на дерне клумбы.
Замок стал так хорош! Прежде он лежал, как спящая красавица, у подножия горы, полускрытый покрывавшим ее лесом, в котором ранняя осень уже разбросала там и сям красные и желтые пятна, был как-то незаметен, в нем не было ни блеска, ни красок. Теперь замок словно открыл глаза и выступил из зелени: из-за темных ореховых деревьев сверкали как бриллианты новые зеркальные стекла окон, вставленные в огромные каменные рамы, а ветхие, никогда не открывавшиеся ставни исчезли.
– Знаешь, Гретель, мы здесь стали необыкновенно важными! – сказал, указывая на замок, дед, шагающий, как богатырь, несмотря на свои семьдесят лет. – Да, из важности они стали настоящими иностранками, хотя матушка – чистокровная немка из Померании, а у дочки и с отцовской стороны нет ни кровинки от Джона Буля или «говорящего по-французски». Тем не менее, они имеют английскую кухню и говорят на французском языке.
Маргарита смеялась.
– Ты смеешься, и твой дедушка тоже! Да, я тоже смеюсь над тем, какую пыль могут поднять две женские юбки и как далеко она летит. – Он широко развел руками. – Настоящая обезьянья комедия, говорю тебе! «Был ли ты в Принценгофе? Представлен ли ты?» – спрашивают друг друга. Тому, кто не был там на большом обеде, едва кланяются, а если скажешь, что отказался от приглашения и предпочел обедать у себя дома, на тебя посмотрят как на сумасшедшего.
Маргарита сбоку взглянула на дедушку и не нашла на лице и тени улыбки, напротив, глаза его из-под густых седых насупленных бровей сверкали неподдельным гневом честного человека. Он улыбнулся и покосился на нее. Крошечный носок ее изящного сапожка смешно ступал рядом с его огромными охотничьими сапогами.
– Что за жалкие тросточки! И туда же, еще хорохорится! – подтрунивал он. – Брось это, Гретель. Вон там живет девушка, – он указал на Принценгоф, – так у нее совсем не такие ноги, она вообще внушительных размеров, черт возьми! Не подменили ли вас обеих в колыбели: тебе вовсе не пристало иметь такую неестественно маленькую ножку, ну а то, что при ее аристократической крови у той такая ножища, – просто непостижимо, злая шутка породы! Но все же надо признать, что она красива, эта молодая принцесса. Бела, румяна – кровь с молоком, белокура – ты и не показывайся рядом с ней, мой смуглый майский жучок; высока – он поднял руку почти вровень с головой, – тяжеловесна и дородна – в общем, чистокровной померанской породы и при этом положительна и спокойна! Такому борзому щенку, что скачет рядом со мной, там не место.
– Ах, дедушка, борзой щенок доволен своей жизнью и не желает никаких перемен, об этом не беспокойся, – смеялась молодая девушка. – А жалкие тросточки сослужили мне добрую службу, и еще вопрос, мог бы с ними поспорить в легкости твой огромный семимильный сапог, если бы пришлось влезать на швейцарские горы. Спроси-ка дядю Теобальда.
Она была рада переменить тему. Старик был почему-то сильно зол и раздражен и изливал на будущую невестку едкий яд своих насмешек. Вероятно, его отношения с бабушкой от этого еще более обострились. Но внучка не должна подливать масла в огонь, и девушка начала рассказывать с большим оживлением о гостинице на перевале Сен-Бернар, где им с теткой пришлось однажды заночевать во время страшной снежной бури, и о приключениях в Италии. Старик внимательно слушал. Так они пришли наконец к воротам пакгауза, и на дворе под их ногами зашуршали опавшие листья.
Входя в вестибюль главного дома, они увидели, как в узкую щель ворот, выходивших на рынок, проскочила крошечная собачка из породы пинчеров и пронзительно залаяла на них.
Маргарита знала эту собачку – ее привез откуда-то несколько лет тому назад господин Ленц. Из ее лохматой шерсти выглядывали тогда голубые шелковые бантики, а в холодные дни она бегала по галерее в красном вышитом чепрачке, и можно было подумать, что это любимая комнатная собачка какой-нибудь принцессы. Как дети ни звали ее, она никогда не появлялась у них во дворе – семья живописца берегла ее, как собственное дитя.
Вслед за собачкой в отворившиеся ворота бросился мальчик. В ту же минуту выходившее во двор окно конторы с шумом отворилось и оттуда высунулась голова Рейнгольда.
– Противный олух, не запретил ли я тебе проходить тут? – закричал он на мальчика. – Или ты, болван, не понимаешь по-немецки?
– Что же мне делать, если Филина вырвалась и побежала сюда? Я хотел ее поймать, но мне помешала корзинка в руках, – оправдывался мальчик, произнося слова с небольшим иностранным акцентом.
Это был необыкновенно красивый ребенок с сиявшим свежестью и здоровьем личиком, его античная головка с коротко остриженными каштановыми кудрями крепко и гордо сидела на округлой шейке.
Беглянке Филине вздумалось еще вспрыгнуть на ступени, ведущие в общую комнату, – видно, она чувствовала себя как дома.
Рейнгольд даже топнул при этом ногой, а мальчик побежал за тявкающей злодейкой.
– Ну, скверный мальчишка, если ты сейчас же не уйдешь отсюда, – раздался сердитый крик из окна, – я выйду и поколочу тебя и твою дворняжку!
– Это мы еще увидим, почтеннейший! Тут есть люди, которые могут тебе помешать, – сказал старый советник, внезапно очутившийся перед окном.
Рейнгольд невольно съежился при неожиданном появлении мощной фигуры деда.
– Нечего сказать, хорош гусь! – сказал старик сердитым и полным сарказма голосом. – Ругаешься, как прачка, и командуешь в отцовском доме, как полновластный хозяин. Подожди, пока оперишься и молоко обсохнет у тебя на губах. Почему же это мальчику нельзя тут проходить? Или он вытопчет ваш драгоценный каменный пол?
– Я… я не выношу собачьего лая, он расстраивает мне нервы.
– Перестань говорить о нервах, юноша! Меня тошнит от твоего хныканья. Стыдись! Можно подумать, что ты воспитывался в богадельне. Мои не-е-рвы! – сердито передразнил старик.
В это время подошла и Маргарита.
– Что же сделал тебе мальчик, Рейнгольд? – сказала она с упреком.
– Папа удивительно равнодушен и снисходителен, он позволяет этому мальчишке прыгать и шуметь на нашем дворе и даже усаживаться со своими тетрадками на нашем любимом месте, Грета, где мы всегда учили уроки. А третьего дня я сам видел, как он, проходя мимо, положил ему на стол новую книжку.
– Завистник! – презрительно пробормотал советник.
– Думай что хочешь, дедушка! – невольно сорвалось с языка раздраженного юноши. – Но я бережлив, как все прежние представители нашего дома, и меня бесит, что деньги бросаются на ветер. Делать подарки людям, которые и так нам порядочно стоят! Теперь, когда приходно-расходные книги у меня в руках, я знаю, что старик Ленц никогда не платил ни гроша за свое проживание в пакгаузе. К тому же при его медлительности он не может заработать даже на хлеб. Разумеется, ему надо было бы платить поштучно, но папа дает ему триста талеров в год жалованья, даже если он за целый год разрисовал только одну тарелку. Понятно, что наше дело терпит от этого большие убытки. Если бы мне хоть на один день получить власть, я навел бы порядок и немедленно удалил бы старого лентяя.
– Какое счастье, что такие молокососы не смеют распоряжаться пока!
– Да, пока главное место в конторе не сделалось вакантным, – добавил неожиданно подошедший к ним коммерции советник. Увидев, вероятно, во дворе тестя и дочь, он поспешил выйти, чтобы не заставлять ждать пунктуального старика, – во всяком случае, он уже был в охотничьем костюме. Спускаясь в вестибюль, он, должно быть, слышал бо́льшую часть разговора у окна конторы, что было видно по его разъяренному лицу. Маргарита заметила даже, как нервно дрожала его нижняя губа, когда он говорил. Однако отец не взглянул в окно, только пожал плечами и заметил как бы шутя:
– К сожалению, главное место еще занято отцом и мудрому сыночку придется, пожалуй, долго ждать.
Затем он поздоровался с тестем, пожав ему руку. Окно неслышно закрылось, и темная шерстяная занавеска опустилась, словно тут никого и не было, а строптивый юноша, надо полагать, скрылся в безопасном месте – за своим письменным столом.
Между тем мальчику удалось поймать Филину, в этом ему помогла тетя Софи, выходившая из общей комнаты с полной печенья фарфоровой корзинкой в руках. Маленькая группа остановилась посреди двора.
Слышно было, как стучали ножки мальчика, сбегавшего по лестнице; одной рукой он держал собачку, на другой висела корзинка. Он был явно расстроен.
– Ты плакал, мой мальчик? – спросил коммерции советник, наклоняясь к нему. Маргарита еще никогда не слышала у него такого нежного и задумчивого тона.
– Я плакал? Почему вы так думаете? – возразил ребенок. – Я не девчонка, чтобы реветь.
– Браво! Правильно рассудил мальчуган, – засмеялся удивленный неожиданным ответом советник. – Ты настоящий молодец!
Лампрехт схватил собаку, которая делала невероятные усилия, пытаясь освободиться, и поставил ее на лапы.
– Она побежит за тобой, когда ты пойдешь по двору – успокаивающе сказал он ребенку. – Но я бы постыдился на твоем месте ходить по улице с корзинкой. Это совсем не идет гимназисту, тебя засмеют товарищи.
– О, пусть только попробуют! – Он вспыхнул и смело и энергично, как боевой петушок, откинул назад свою красивую головку. – А все же я буду носить бабушке булки. Наша служанка захворала, а у бабушки больные ноги, не оставаться же ей без булочки к кофе, а мне все равно, что будут говорить глупые мальчишки.
– Это очень хорошо с твоей стороны, Макс, – сказала тетя Софи и, взяв из фарфоровой корзины горсть миндального печенья, подала мальчику. Тот с улыбкой взглянул на нее, но не взял.
– Премного благодарен, фрейлейн, – сказал он и принялся ерошить свои кудри, сам смутившись отказом. – Но я, знаете, никогда не ем сладкого, это хорошо для девочки.
Советник разразился громким смехом, с сияющим лицом поднял вдруг высоко от земли ребенка и крепко поцеловал в розовую щечку.
– Да, этот совсем из другого теста. Он мне пришелся по душе, клянусь Богом! – воскликнул он, выпуская мальчугана из своих сильных рук. – Как же попало такое чудесное дитя в этот старый склад, в пакгауз?
– Он француз, – сказала тетя Софи. – Ведь ты приехал из Парижа? – спросила она ребенка.
– Да. Но мама умерла и…
– Посмотри-ка, твоя Филина опять убежала! – воскликнул коммерции советник. – Беги за ней, не то она, пожалуй, поскачет к старой даме, что живет наверху.
Мальчик бросился вверх по лестнице.
– Его родители, кажется, оба умерли, – сказала тетя Софи вполголоса советнику.
– Неправда! – возразил сверху мальчик. – Мой папа не умер, он уехал далеко – так всегда говорила мама. Я думаю, за море.
– А ты не скучаешь по нему? – спросила Маргарита.
– Да ведь я его никогда не видел, моего папу, – ответил он как-то сухо и вместе с тем будто удивляясь, что можно скучать по человеку, о котором не имеешь ни малейшего представления.
– Вот странная история, черт возьми! Гм-м, – проворчал советник, замахав рукой, как будто обо что-то обжегся. – Так он, значит, сын одной из дочерей Ленца?
– Не знаю, но, насколько мне известно, у Ленца только одна дочь, – отвечала тетя Софи. – Как звали твою маму, дитя мое?
– Ее звали мамой Аполлиной, – коротко ответил мальчик. Ему надоели расспросы и хотелось поскорее уйти от обступивших его людей, да и Филина, соблаговолив наконец найти выход из вестибюля, с лаем выбежала во двор.
– Ну, беги же за ней, малыш, – сказал коммерции советник. – Смотри, опоздаешь со своими булками, кофе уже будет выпит.
– Ах, да он и не сварен, – засмеялся мальчик. – Я должен еще принести с чердака щепок и наколоть их.
– Мне кажется, что из тебя делают какого-то поваренка, – сказал коммерции советник, бросив быстрый взгляд на пакгауз.
– А ты думаешь, что это вредит мальчугану? – спросил его тесть. – И я колол дрова для кухни девятилетним ребенком, помогал в работах на конюшне и в поле, был пастухом. Разве это может обесчестить человека? Да и кто знает, какова будет судьба этого бедняжки. Тут дело неладно, как я замечаю: весьма сомнительно, чтобы отец вернулся из-за моря и исполнил свой долг относительно него – позаботился о его будущем. Это теперь не в моде. А старик дедушка, – он показал на пакгауз, – вряд ли накопил для него денег. Значит, этому французику придется самому пробивать себе дорогу, напрягая все силы, чтобы не пропасть в сутолоке жизни.
– Я впоследствии возьму его в контору, – поспешно перебил коммерции советник, при этом покровительственно положив руку на каштановые кудри мальчика. Его, по-видимому, взволновала мысль, что прелестное дитя может погибнуть в борьбе за существование.
– Это ты хорошо придумал, Болдуин, что меня радует! Но прежде скрути-ка хорошенько того, кто сидит там, – советник показал головой на окно конторы, где опять предательски зашевелились занавески. – Не то, пожалуй, будет смертоубийство.
Он нежно похлопал по щеке ребенка и подал на прощание руку тете Софи.
– До свидания, кузина Софи. – Он всегда ее так называл. – Сегодня буду ночевать на своей городской койке, так как хочу провести вечер с Гербертом и Гретель. Прошу вас почтительно доложить об этом моей грозной супруге, – прибавил он с иронически-торжественным поклоном и вышел на рыночную площадь.
– Гретель, ты осталась таким же ребенком, каким была, когда ходила за мной по пятам, держась за мою юбку, куда бы я ни шла – на чердак или в погреб, – говорила, смеясь, тетя Софи на другой день после обеда.
Она стояла в красной гостиной бельэтажа, а работник снимал со стен и подавал ей картины. Двери всех комнат на галерею были открыты настежь, в окна, с которых сняли гардины, лился яркий свет, и в воздухе весело летала и танцевала поднятая пыль. Везде надо было поменять обои, повесить новые гардины и портьеры, положить новые ковры. Все эти приготовления к предстоящему зимнему сезону, который, как предполагалось, будет блестящим и оживленным, создавали в течение уже нескольких недель страшную суматоху.
– Тебе здесь не место, Гретель! Какая ты упрямица! – повторяла настойчиво тетя Софи, показывая ей, чтобы она ушла с порога, на котором та, смеясь, остановилась. – Ну, уж если ты не хочешь уходить, помоги мне: возьмись за другой угол, я не могу тащить одна красавицу Доротею.
И Маргарита, взявшись за только что снятый со стены портрет, помогла пронести его через галерею в «коридор привидений», дверь которого сегодня была широко открыта. Там стояли уже снятые со стен портреты. Они были в полной безопасности, так как никто не ходил мимо них и сюда не падали солнечные лучи, которые могли бы повредить краскам.
Действительно, «Дама с рубинами» была очень тяжела. На портрете, вставленном в резную золоченую, хотя и несколько потускневшую раму в виде перевитой широкой лентой гирлянды роз и миртовых ветвей, была изображена молодая женщина в изумрудном, затканном серебряными цветами парчовом платье. В руках она держала несколько веточек мирта – она была невестой.
Маргарита вспомнила, что тетя Софи показывала ей, как хранятся праздничные наряды в шкафу красного дерева. Маргарита широко распахнула дверцу шкафа и увидела, что тетя Софи поставила на верхнюю полку и другие вещи, чтобы сохранить их на время уборки, но на вешалках по-прежнему висели рядами парчовые платья прабабушек. В одном из темных углов шкафа виднелся кусочек изумрудной юбки платья, в котором была представлена на портрете Доротея.
Корсаж, под которым когда-то билось молодое сердце госпожи Доротеи, был очень узок: Маргарита подумала, что он был бы впору ей самой, и уже не могла совладать с внезапно пришедшей в голову детской затеей.
Около шкафа, у стены напротив портрета, стояло высокое трюмо. Девушку не испугало то, что в нем отражалась горделивая, величественная фигура прадедушки Юстуса, она сняла с шеи длинную ленту и подвязала ею волосы вверх в виде шиньона. Брошка в форме звезды и такие же серьги и запонки из богемского граната заменили рубиновые звезды и на первый взгляд действительно могли ввести в заблуждение.
Было удивительно странно, что природа создала вновь точь-в-точь такую же невысокую, тонкую фигурку, как у женщины, которая ходила по дому Лампрехтов почти сто лет назад. Корсаж сидел на молодой девушке как влитой, а перед юбки из серебряной парчи доходил как раз до носков башмачков.
Она испугалась самой себя, когда, зашнуровав корсаж, еще раз подошла к зеркалу и боязливо покосилась на Юстуса Лампрехта, глаза которого смотрели из темноты за ее плечами, а спокойно лежавшая на большом фолианте рука с унизанными кольцами пальцами вот-вот, казалось, приподнимется и схватит дерзкую. Надо было скорей закончить этот святотатственный маскарад и вернуть платье в шкаф, но, конечно, сначала показаться тете Софи в образе прабабушки.
Невольно замедлив шаг, Маргарита вышла из коридора. Шлейф неожиданно шумно зашуршал по шероховатому полу. В таком звенящем, как железные доспехи, парадном платье красавица Доротея, естественно, не могла неслышно носиться по дому.
В это время из большой гостиной по галерее шел к выходу на лестницу работник. Услышав шорох платья, он, ничего не подозревая, обернулся, но тут же отпрянул в ужасе и, совершив умопомрачительный прыжок к двери, изо всех сил захлопнул ее за собой.
Засмеявшись произведенному ею эффекту, Маргарита вошла в гостиную, но, сделав несколько шагов, отступила в смущении: тетя Софи была не одна, рядом с ней у окна стоял Герберт.
Еще вчера после обеда ей было бы безразлично, есть он или нет. Дядя не принадлежал к тем членам ее семьи, о ком она любила вспоминать и даже тосковала в разлуке, и первая встреча с ним по ее возвращении не пробудила в ней никакого интереса. Однако со вчерашнего вечера, когда ей пришлось провести с ним несколько часов у дедушки с бабушкой, она стала чувствовать какую-то странную неловкость в его присутствии.
Вспыхнув от досады на саму себя, Маргарита хотела незаметно уйти. Те двое стояли к ней спиной и, казалось, были погружены в созерцание каких-то вещей на подоконнике, а стук двери, ведущей на лестницу, должен был заглушить шелест ее платья. Однако вдруг наступила такая тишина, что, когда она захотела вернуться, это привлекло внимание стоящих у окна. Тетя Софи обернулась и онемела от изумления, потом всплеснула руками и громко рассмеялась:
– Чуть-чуть ты меня не провела, Гретель. Вот был бы смех, если бы ты напугала старую тетку! Поверить-то я не поверила, но сердце у меня екнуло.
Она невольно прижала руку к груди.
– Только, бога ради, не показывайся Бэрбэ! Ты так похожа в этом костюме на бедную Доротею, хотя в тебе нет ни капли ее крови. Правда. Лицо у тебя совсем другое, с тонким носиком и ямочками на щеках.
– Все сходство – в выражении глаз и рта, да еще в манере держать голову, – заметил ландрат. – Красавица Доротея смело вступала в борьбу со светскими предрассудками, что доказывают ее ненапудренные волосы и замужество. Она была, вероятно, в высшей степени своенравна и заносчива, а эти свойства характера накладывают на человека особый отпечаток.
Маргарита бросила равнодушный взгляд в стоящее напротив зеркало, в котором отражалась вся ее фигура.
– Что правда, то правда: в этом глупом маскараде много детского своеволия, но меня он очень позабавил! И, кто бы что ни говорил, я не могла лишить себя удовольствия надеть парадное платье нашей фамильной «белой женщины». Правда и то, что я охотно вступаю в борьбу со светскими предрассудками, хотя знаю, что от такого «государственного преступления» у положительных людей поднимаются дыбом волосы. Поэтому ты прав, дядя Герберт, что прочел мне нравоучение, хотя и иносказательно. Боюсь только, что и теперь твои старания будут напрасны, как тогда, когда ты сердился на мое правописание и произношение французских слов. Пишу я и до сих пор как курица лапой, и мой тюрингский акцент не позволяет мне говорить по-французски с понимающими людьми.
– Ну, ты все преувеличиваешь. Я ничему этому не верю, – сказала, смеясь, тетя Софи. – Поди-ка лучше посмотри, что случилось. – Она взяла с подоконника осколки античной вазы и положила их на стол посреди комнаты. – Я всегда так бережно обращаюсь с вещами здесь, наверху, что до сих пор, слава Богу, ничего не разбила, а этот глупый Фридрих вдруг столкнул вазу с подзеркальника. И побранить-то я его не могла: у бедняжки стучали зубы от страха и он так уморительно подал мне несколько грошей, чтобы возместить убыток, – все, что было у него в кармане. Не знаю, право, сколько дукатов заплатили когда-то за эти глиняные черепки, наверное, безумные деньги, ведь вазу привез из Италии кузен Готгольф, твой дедушка, Гретель.
Маргарита подошла к столу.
– Имитация, да еще и плохая, – сказала она решительно после короткого осмотра. – Выбрось эти черепки, тетя. Любимый кофейный горшок Бэрбэ нисколько не хуже этой вазы.
– Какой решительный тон, в точности как у самого дяди Теобальда, – сказал стоящий у окна ландрат. – Теперь я понимаю, как он должен сожалеть, что с ним нет его верной сотрудницы.
– Сотрудницы? – Ее это даже рассмешило. – Послушного ему духа, его гнома, хочешь ты сказать.
И она бросила осколок вазы на стол.
– Но с чего ты взял, что дядя Теобальд сожалеет о моем отъезде? – вдруг спросила Маргарита.
– Изволь, я скажу тебе. Моя мать получила недавно письмо от тети Эльзы. Твое отсутствие заметно не только в кабинете дяди, но и в гостиной тети, где друзья дома жаждут твоего возвращения. Господин фон Виллинген-Ваковиц пользуется, кажется, особенным расположением?
– Почему ты так думаешь? – Девушка вспыхнула и сердито сдвинула брови.
Герберт продолжал пристально смотреть на нее.
– Хотя бы потому, что в длинном письме тети нет и пяти строк, где бы не упоминалось о прекрасном мекленбуржце.
– Он любимец тети Эльзы, один из немногих дворян, посещающих дом старого либерала дяди, – сказала Маргарита, обращаясь к тете Софи.
Ландрат облокотился о подоконник.
– Так это политическая симпатия, Гретель? – заметил он насмешливо. – Тетя Эльза пишет об этом иначе.
Ее глаза загорелись оскорбленной гордостью, но она сдержала себя.
– Это похоже на какую-то семейную сплетню. Неужели тетя Эльза, такая умная женщина, могла так написать? – спросила она, недоверчиво пожимая плечами.
Герберт тихо, но резко рассмеялся.
– Я по опыту знаю, что все женщины, и умные, и ограниченные, питают слабость к сватовству.
– Пожалуйста, только не я, – запротестовала тетя Софи. – Никогда в жизни этим не занималась.
– Погодите еще хвалиться, фрейлейн Софи. Вам предстоит большое искушение. Господин Виллинген, говорят, красивый мужчина.
– Да, он высокого роста, бел и розов, как цвет яблони, – добавила Маргарита насмешливо.
Герберт не поднимал глаз, старательно рассматривая ногти.
– Главное, он носит такое знатное старинное имя, – гнул он свое.
– Да, конечно, древнее имя, – вновь подтвердила Маргарита. – Геральдики спорят до сих пор, представляет ли странное изображение на поле его герба каменный топор жителя пещер или это часть прялки позднейшего свайного периода.
– Вот так родословное древо! Перед ним спасуют даже наши старейшие дубы, – заметила тетя Софи, подмигнув. – Неужели ты думаешь взобраться так высоко, Гретель?
Глаза молодой девушки лукаво блеснули.
– А почему бы и нет, боже мой? Ведь все стараются в наше время взобраться повыше. Как же мне, девушке, мозг которой, говорят, как и у всех женщин, на восемь лотов легче мозга венца создания – мужчины, иметь собственное суждение и идти своей дорогой? Нет, я не так отважна. Я смело пойду только по протоптанной дороге, следуя за тем, что теперь всеми принято, и не понимаю, почему я должна отказывать себе в удовольствии стать знатнее, стряхнув с себя прах своего происхождения?
– Вот услышат тебя наши старики там, – попыталась напугать ее тетя Софи, показывая на несколько не снятых еще портретов купцов, важно смотревших со стен.
Маргарита, смеясь, пожала плечами, развернулась и собралась уходить, но было уже поздно: Рейнгольд шел по галерее в сопровождении бабушки.
Войдя в гостиную, он отступил назад при виде вышедшей из рамы «дамы с рубинами», которая подошла к столу посреди комнаты и стала с опущенной головой, будто покорно ожидала, что на нее сейчас посыпется град брани и упреков.
– Опять одна из твоих безумных выходок, Грета! Ты нас напугала до смерти, – сказал Лампрехт-младший, приходя в себя.
– Да, Гольдхен, это непростительное дурачество, – ответила она, кротко улыбаясь, и пошла затворить все двери, так как сквозняк был вреден брату.
– Какое-то сумасшествие, – ворчал он, следя за ней злыми глазами. – Ты шуршишь и шумишь платьем, а серебро осыпается с ветхой ткани. Жаль, что папа не видит, как ты волочишь по полу дорогую вещь, записанную в инвентарной книге. Кончилось бы то пристрастие, которое он возымел к тебе со вчерашнего дня. А он еще говорит, что ты стала необыкновенно умна в Берлине!
– Не волнуйся, Гольдхен. Я сейчас повешу платье на место и никогда больше к нему не притронусь, не сердись только. – И она нежно коснулась руки брата.
Он отодвинулся:
– Перестань дурачиться, Грета, ты знаешь, я с детства не переношу, когда ко мне прикасаются!
Девушка кивнула, улыбаясь, осторожно приподняла платье, чтобы оно не шуршало, и пошла к средней двери. Но на пороге остановилась и вернулась назад.
– Ну а это что случилось? – услыхала она голос Рейнгольда, разбрасывающего по столу черепки вазы.
– Видишь ли, Рейнгольд, это маленькое несчастье, которое всегда может случиться при генеральной уборке, – сказала тетя Софи, пожимая плечами и нарочно не называя виновника, беднягу Фридриха.
– Маленькое несчастье? – повторил возмущенный молодой человек. – Ты, кажется, не имеешь ни малейшего представления, тетя, о ценности порученных тебе здесь, наверху, вещей. Эта ваза стоила десять дукатов, я покажу тебе в нашей инвентарной книге. Целых десять дукатов! Да просто волосы дыбом поднимаются на голове, когда подумаешь, сколько денег выброшено на ветер! Добрый дедушка был порядочным расточителем. – Он покачал головой, бросив на стол черепок, который держал в руке. – Десять дукатов, конечно, это пустяки, безделица для всех в нашем доме, кто не умеет считать.
– Ну успокойся, пожалуйста, мне не надо уметь считать, я и без того знаю цену деньгам, – хладнокровно прервала его тетя Софи. – Десять дукатов были выброшены на ветер. И самого умного человека можно обмануть подделкой. – Она указала на осколки.
– Как подделкой? Кто это сказал?
– Это говорит Маргарита, – ответил, подходя к столу, ландрат.
Рейнгольд громко захохотал:
– Грета?! Она? – Он показал пальцем на молодую девушку.
– Да, твоя сестра, – подтвердил Герберт, глядя со строгим упреком на дерзко усмехавшегося племянника. – Я вообще попросил бы тебя поменять свой мальчишески грубый тон с тетей и сестрой. К тебе, из-за твоих расстроенных нервов, относились всегда слишком снисходительно, слишком многое прощали, это на тебя вредно подействовало, но должен же ты наконец понять, что обязан быть благопристойным.
Рейнгольд с изумлением смотрел на говорившего: строгий выговор от того был новостью. При всей своей дерзости юноша был трусом и пасовал перед более сильными, поэтому и теперь не сказал ни слова, а только закусил нижнюю губу, потом, ни на кого не глядя, вынул из кармана письмо, бросил его на стол, так что необычно большая печать оказалась сверху, и произнес угрюмо:
– Это получено в конторе на твое имя, Грета. Только из-за этого герба, который почти так же велик, как герцогский, влез я сюда, не побоявшись сквозняка на лестнице, вообще же мне нет никакого дела до того, с кем ты переписываешься.
Молодая девушка вспыхнула, заносчивость ее исчезла, с беспомощным детским испугом смотрела она на письмо.
– Это герб фон Виллинген-Ваковица, Рейнгольд, – сказала торжественно, с нескрываемым восторгом советница. – Я могу показать тебе несколько свято сберегаемых мною записок с этим великолепным гербом на печати. Одна фрейлейн фон Виллинген была ко мне расположена и переписывалась со мной о нашем дамском кружке. Боже, могла ли я тогда подумать!.. – Она остановилась с восторженно поднятым вверх взором, обняла внучку за талию и привлекла к себе.
– Моя милая, милая Гретхен, моя маленькая шалунья! – воскликнула она с глубокой нежностью. – Так вот какой магнит удерживал тебя в Берлине! А я ничего не знала и еще упрекала тебя, а ты призвана Всевышним принести счастье в наш дом! Какой слепой, несправедливой бабушкой я была! Ты на меня не сердишься, мое сокровище?
Внучка вырвалась из ее объятий и отступила на шаг. Она опять овладела собой.
– У меня нет причины сердиться, да и не годится внучке сердиться на бабушку, – сказала она почти сухо, бросив искоса взгляд на Рейнгольда. – Все изъявления чувств запрещены, пока я в костюме красавицы Доротеи. Рейнгольд, пожалуй, рассердится.
– Ах, если бы он знал, что я знаю! – возразила советница. – Тогда он, так же как и я, нашел бы, что тебе необыкновенно идет этот костюм. Ты, право, ничем не уступаешь тем знатным дамам, что смотрят со стен известной залы.
– Как, бабушка, с моими растрепанными волосами и мальчишескими манерами?
Советница чуть покраснела и подняла руки.
– Милое мое дитя… Но нет, я сегодня ничего не скажу. Быть может, завтра или на днях ты сама скажешь мне многое, очень многое, что осчастливит меня на всю жизнь, а до тех пор я буду молчать.
Маргарита ничего не ответила. Как-то робко взяла она письмо, сунула его в карман платья и вышла, чтобы поскорее переодеться и вернуть парадный костюм на место. В ту же минуту вспомнила и советница, что она, собственно, зашла сюда попросить у тети Софи рецепт приготовления торта. Господин ландрат, взяв шляпу и трость, тоже вышел в галерею, так как он и вошел-то сюда только потому, что услышал, проходя мимо, стук упавшей вазы.
Когда Маргарита шла по коридору, он стоял перед одним из буфетов и рассматривал с большим интересом старинные чаши и трубки.
– Тебе придется за многое просить у меня прощения, Маргарита, – сказал он вполголоса, но с особенным выражением, не оборачиваясь к ней.
– Мне, дядя? – замедлив шаги и безмолвно смеясь, она подошла к нему ближе. – Да я готова хоть сейчас, если ты желаешь. Дочери и племянницы всегда должны просить прощения, и это нисколько не унижает их достоинства взрослых девушек.
Он вдруг повернулся к ней, бросив на подходившего Рейнгольда такой строгий и мрачный взгляд, что долговязый юноша, смутившись, повернул назад и вышел с обеими старухами из галереи.
– Ты, по-моему, удваиваешь годы нашей разлуки, – сказал Герберт. – Я кажусь тебе очень старым и почтенным, Маргарита?
Девушка наклонила голову немного набок и лукаво посмотрела ему в глаза:
– Ну, знаешь, ты, пожалуй, еще не очень стар – в твоей бороде нет ни одного седого волоса.
– Хорошо уже и то, что ты их ищешь. Я даже удивился, когда в день приезда ты назвала меня дядей. Насколько я помню, так почтительно меня называл только Рейнгольд, ты же – никогда, – сказал он, глядя в окно.
– Правда, я никогда тебя так не называла, несмотря на строгие выговоры бабушки. Твое лицо не внушало мне тогда уважения: оно было белое и розовое – «кровь с молоком», как говорила Бэрбэ.
– Ах, так это оттого, что цвет моего лица изменился?
Она рассмеялась:
– Совсем не то. Все дело в твоей аристократической элегантной бородке – она невольно внушает уважение, дядя.
Он иронически поклонился.
– А когда я увидела тебя третьего дня в обществе красивой дамы и ты потом вышел в галерею, точь-в-точь «первый чиновник государства», весь пропитанный окружающей аристократической важностью, я прониклась к тебе уважением и мне даже стало за себя стыдно.
– Так я должен быть в восторге, что тебе теперь легко называть меня дядей?
Она, улыбаясь, покачала головой:
– Ну, пожалуй, этого от тебя нельзя требовать. Я понимаю, что не особенно приятно слышать от такой старой девушки, как я, обращение «дядя». Но с этим ничего не поделаешь. У нас, бедных молодых Лампрехтов, так мало родни – всего один брат нашей матери, и ты, хотя и не совсем родной нам дядя, должен будешь примириться с тем, что останешься для нас на всю жизнь дядей Гербертом.
– Хорошо, я согласен, милая племянница, но знай и ты, что если признаёшь меня дядей, то обязана мне повиноваться.
Маргарита вдруг смутилась и, казалось, что-то поняла.
– Ах, вот что, – сказала она, покраснев, и положила руку на карман, в котором лежало полученное письмо. В глазах ее вспыхнул враждебный огонек.
Он взглянул на нее мельком и промолчал.
– Понимаю, – продолжила она решительно. – Ты мыслишь одинаково с бабушкой. Вы гордитесь, что мне предстоит такая блестящая будущность, и готовы встретить жениха с распростертыми объятиями, хотя никогда его не видели.
– Удивляюсь твоей проницательности.
Маргарита грациозно поклонилась и, посмеиваясь, поспешно пошла в коридор, где за комнатой госпожи Доротеи стала проворно распускать шнуровку платья. Она услышала, как ландрат вышел из галереи, и в ту же минуту на лестнице раздался голос ее отца. Мужчины поздоровались, вероятно, столкнувшись в дверях, которые сейчас затворились, и коммерции советник направился в свою комнату.
Отец ездил сегодня спозаранку верхом в Дамбах, пробыл там до полудня и только что вернулся домой. Маргарите очень хотелось его видеть, тем более что, когда сегодня утром он молча, с мрачным лицом, садился на лошадь и она весело поздоровалась с ним из окна, он едва кивнул в ответ и не сказал ни слова.
Сердце девушки больно сжалось, но тетя Софи ее утешила, сказав, что на него, вероятно, опять «нашло плохое настроение» и что в это время все избегают с ним разговаривать и даже встречаться. Лучшее для него лекарство – это верховая езда на свежем воздухе и стук фабричных колес, он и сам это знает. Когда вернется, будет обходительнее.
Повесив в глубину шкафа парчовое платье красавицы Доротеи, Маргарита хотела привести в порядок волосы, но услышала, что дверь из комнаты отца опять отворилась. Он вышел и быстро пошел вдоль галереи в сторону коридора.
Маргарита испугалась: она была раздета, да и вообще ей не хотелось, чтобы отец ее тут застал, но, не зная, в каком расположении духа он вернулся и как примет ее посягательство на прадедовское имущество, которое хранилось как святыня, она, неожиданно для самой себя, под влиянием овладевшей ею боязни залезла в шкаф, зарылась в шелковые юбки, словно погрузилась в шумящие волны, и притворила за собой дверцу.
Сразу же после этого в коридоре показался коммерции советник. Дочь смотрела на него в узкую щель дверцы. Ни верховая езда, ни шум фабрики в Дамбахе не стерли отпечатка мрачной меланхолии с этого красивого мужественного лица, что так пугала всех домашних. Он шел, задумавшись, с букетом свежих роз в правой руке мимо портретов предков, не обращая на них внимания. Только портрет красавицы Доротеи, прислоненный к шкафу у стены так, что ее очаровательная фигурка как будто выступала ему навстречу, произвел на него потрясающее впечатление. Он отступил назад, закрыв рукой глаза, как будто почувствовал головокружение. Испуг его был понятен: в красной гостиной портрет висел на освещенной стене и демоническая красота этого лица никогда не была такой впечатляющей, как здесь, в таинственном полумраке. Бормоча про себя какие-то слова, он схватил портрет и, как в припадке безумия, повернул его лицом к стене. Тяжелая рама ударилась о каменную стену и затрещала.
Молодая девушка ужаснулась, подумав, что он был один со своими мрачными мыслями в пустых, неубранных комнатах. Никто в доме и не подозревал, что он приходит сюда. Бэрбэ уверяла, что хозяин и ногой не ступает в коридор, что ему было очень плохо, когда он тут жил, иначе почему бы такому мужественному человеку дать отсюда стрекача и никогда потом не решаться войти. Теперь, однако, он был там, словно погребенный в сумраке, так как оттуда не доносилось ни звука.
Какое счастье, что отец не вернулся десятью минутами раньше! Если бездушный портрет привел его в такое невыразимое волнение, то что могло бы быть, когда бы он вдруг увидел перед собой эту несчастную женщину, словно живую! Это большое испытание для погруженного в меланхолию человека.
Ночью разбушевалась первая октябрьская буря. Всю ночь она выла и бесновалась, не переставая, над городом, а на рассвете понеслась по улицам.
Советница была очень раздосадована: ее нежные ноги ослабели, и она не решалась выходить из дома при сильном ветре, так что пришлось отложить визиты, которые она хотела нанести сегодня вместе с вернувшейся домой внучкой.
А Маргарита была очень довольна тем, что освободилась и могла заниматься чем хотела. Она сидела в гостиной бабушки и помогала ей вышивать великолепный ковер, который предназначался в подарок Герберту на елку, как ей было таинственно сообщено, а потом должен был лежать в доме молодых перед дамским письменным столом. И Маргарита своими проворными пальчиками вышивала букеты, по которым будут ступать ножки прекрасной Элоизы.
В четыре часа вернулся со службы господин ландрат. Его кабинет был рядом с гостиной, и в продолжение некоторого времени было слышно, как туда входили и выходили люди. Какой-то чиновник принес бумаги, жандарм пришел с докладом, слышались голоса просителей, и Маргарита подумала, что теперь глубокая, всегда строго охраняемая тишина в верхнем этаже старого купеческого дома нарушается жильцами, которые не носят фамилии Лампрехт.
Несмотря на бурю, в ту самую минуту, когда окна зазвенели от налетевшего порыва ветра, из Принценгофа была доставлена красиво оформленная корзина фруктов. Советница так обрадовалась этому знаку внимания, что у нее даже задрожали руки. Богато одарив и отпустив посланника, она поспешно прикрыла работу и позвала сына.
Ландрат остановился на пороге, словно был удивлен, что его мать не одна, потом подошел ближе, поклонившись в направлении окна, где сидела Маргарита.
– Здравствуй, дядя! – с ласковым равнодушием ответила она на его поклон, продолжая вышивать видневшийся из-под укрытия угол ковра.
Он слегка сдвинул брови и рассеянно взглянул на корзинку, которую держала перед ним мать.
– Странная идея гнать человека в такую погоду в город, – сказал он, – точно это не успелось бы.
– Нет, Герберт! – прервала его советница. – Фрукты только что сорваны и потеряли бы аромат, если бы полежали. К тому же ты знаешь, что там не пропустят и дня, чтобы не напомнить о своем существовании. Какие чудесные фрукты! Хочешь, я положу тебе грушу и виноград на тарелку?
– Премного благодарен, милая мама! Ешь их сама. Я не хочу тебя лишать того, что ты так любишь. Это прислано тебе одной.
С этими словами он вышел из комнаты.
– Он обижен, что внимание оказано не лично ему, – прошептала советница на ухо внучке, взяла очки и вновь села за работу. – Но разве может, разве смеет Элоиза действовать так открыто? Да, дитя, ты сама скоро испытаешь, что такое ревность, – добавила она шутливо, поддразнивая ее и возвращаясь к теме прерванного посланием разговора. Ей хотелось выудить у внучки признание насчет письма Виллингена.
Маргарита сожгла его еще вчера вечером и отправила отказ, но не проронила об этом ни слова. Она отвечала с дипломатической кротостью, внутренне возмущаясь, что бабушка так громко и непринужденно произносила имя отвергнутого жениха, как будто он уже принадлежал к их семейству. Это тем более оскорбляло, что неплотно притворенная дверь в соседнюю комнату все шире и шире приоткрывалась, и тот, кто там был, мог слышать от слова до слова неосторожную болтовню старой дамы.
Бабушка, правда, сидела спиной к двери и не могла знать, что та открыта, пока шум в соседней комнате не привлек ее внимания и не заставил с удивлением обернуться.
– Тебе что-нибудь нужно, Герберт? – крикнула она.
– Ничего, мама. Позволь только не затворять двери, у меня сегодня сильно натопили в комнате.
Советница тихо рассмеялась и покачала головой.
– Он думает, что мы говорим об Элоизе, а это, разумеется, для него лучшая музыка, – прошептала она внучке и вновь начала говорить о Принценгофе и его обитательницах.
Вскоре стемнело. Работа была свернута и отложена, вместе с тем прекратились и восторженные рассказы бабушки. Маргарита с облегчением вздохнула и поспешно с ней распрощалась.
Девушке не надо было откланиваться, обращаясь в соседнюю комнату, так как дверь давно была тихо притворена изнутри.
Спускаясь по лестнице, Маргарита увидела стоящего у окна отца. Ветер налетал на его широкую грудь, трепал густые волнистые волосы.
– Сойдешь ты или нет? – Отец, стараясь перекричать шум бури, махал рукой кому-то во дворе.
Дочь подошла к нему, он вздрогнул и быстро повернул к ней свое взволнованное лицо.
– Сумасшедший мальчик хочет сломать себе шею, – сказал он сдавленным голосом, показывая на открытую галерею пакгауза.
Там, на деревянной балюстраде, стоял маленький Макс. Обвив рукой один из деревянных столбов, которые поддерживали выступающую далеко вперед крышу, он другой рукой выразительно жестикулировал, подставляя ее бурному ветру, и пел. В этом пении не было определенной мелодии, он издавал отдельные громкие звуки, которые постепенно замирали, заглушенные ветром. Казалось, он хотел помериться силой своих маленьких легких с мощным дыханием бури. Это и были те звуки органа, которые раздавались на лестнице.
Вероятно, он не слышал, что ему кричали из главного дома, потому как продолжал петь.
– Он не упадет, папа, – сказала, засмеявшись, Маргарита. – Я хорошо знаю, на что можно отважиться в этом возрасте. Балки на нашем чердаке могли бы кое-что рассказать и о моем акробатическом искусстве. И буря не может ничего ему сделать, он защищен от нее домом. Конечно, старой деревянной галерее доверять нельзя. – Она вынула носовой платок и принялась махать им из окна.
Этот сигнал был сразу же замечен мальчиком. Он замолчал и спрыгнул со своего высокого постамента, смущенный и испуганный, видимо, устыдившись, что его видели.
– У мальчугана не горло, а чистое золото, – сказала Маргарита, – но он не бережет его. В двадцать лет он не станет так безрассудно петь в бурю, будет беречь свое сокровище. Его ты никогда не залучишь в свою контору, папа, он будет великим певцом.
– Ты полагаешь? – Отец как-то странно, почти враждебно посмотрел на нее. – Не думаю, что он рожден для того, чтобы забавлять других.
Что случилось потом, не видели отскочившие от окна отец и дочь: им показалось, что ураган сейчас поднимет и снесет старый купеческий дом вместе со всем, что в нем живет и дышит. Затем последовал страшный треск, потрясающий шум разрушения и мгновенно настало затишье, словно злодей сам испугался своего преступления и не осмеливался коснуться непроницаемого серо-желтого облака, заполнившего двор.
Пакгауз! Да, именно над ним волновались, вздымаясь, клубы пыли. Как дикий зверь прыгнул коммерции советник мимо дочери на лестницу и стремглав бросился по ней вниз. Маргарита побежала за ним, но только во дворе ей удалось схватить его за руку. Онемев от ужаса, она не могла даже попросить, чтобы отец взял ее с собой.
– Ты не пойдешь, – сказал он повелительно, стряхивая ее руку со своей. – Или ты тоже хочешь быть раздавленной?
Маргарита со страхом смотрела, как отец пробирается между обломками.
Усилия его сопровождались криками из окон главного дома – теперь уже все обитатели бросились во двор: тетя Софи, вся прислуга и почти все конторские служащие.
Хозяин был в безопасности: никакой ураган не мог поколебать массивного свода ворот, под которым он скрылся, но ребенок, бедный мальчуган, вероятно, погиб под развалинами, раздавленный страшной тяжестью. Бэрбэ только что видела его на галерее из окна кухни.
Тетя Софи покрыла свои развевающиеся волосы платком и подобрала юбки. Молча, не обращая внимания на неистово бушующую бурю и все еще падающие куски черепицы и обломки дерева, она устремилась через двор к груде развалин, под которой должен был лежать бедный раздавленный мальчик, остальные последовали за ней.
Но почти в ту же минуту в открытой двери, ведущей из кухни на галерею, появился коммерции советник и закричал им, махнув рукой, чтобы они не приближались: «Назад, несчастья не случилось ни с кем!»
– Благодарение Богу! – Все лица посветлели. Что бы ни падало теперь с расшатанной крыши, не страшно – все поправят плотники и кровельщики. Можно было спокойно отправиться в вестибюль и спрятаться от бури.
– Ну вот, чуть не вышло беды, – сказала Бэрбэ, стирая фартуком пыль с лица. – Непонятно, как мальчик мог спастись, просто удивительно! Ведь до последней минуты он стоял на балюстраде! – Она недоверчиво покачала головой. – Ну, значит, так должно быть, и большое счастье, необыкновенное счастье, что не случилось такого ужаса. Это была бы страшная беда для нашего дома, такая, что, кажется, всю жизнь ее не забыть.
– Не говори глупостей, Бэрбэ! – прикрикнул на нее Рейнгольд, который все время оставался в вестибюле, так как боялся бури, словно своего злейшего врага. – Можно подумать, что опасности подвергался кто-то из нашего семейства. По-твоему, все Лампрехты должны были бы надеть траур, если бы случилось несчастье с мальчишкой живописца.
Он угрожающе потряс худой рукой с длинными, жесткими пальцами над столпившейся смущенной прислугой и презрительно пожал плечами.
– Эта история станет нам в копеечку, – сказал он служащим, показывая головой на пакгауз. – Непростительно со стороны папы, что задние строения доведены до такого разрушения.
Он вдруг замолчал, сунул руку в карман брюк и прислонился спиной к защищенной от бури стене вестибюля – по двору шел коммерции советник.
Подозвав к себе работника, Лампрехт дал ему принесенную с собой склянку и послал в аптеку за лекарством.
– Старуха там, в пакгаузе, захворала от испуга, ей дурно, а лекарство, которое ей всегда помогает, все вышло, – коротко, даже отрывисто, но вместе с тем как бы смущаясь и извиняясь, сказал он, обращаясь к тете Софи, и даже слегка покраснел при этом.
Эта небольшая услуга, помощь, которую всякий обязан оказать больному ближнему, со стороны неприступного, высокомерного человека могла показаться унизительным для него поступком, непонятным всем, а больше всего ему самому.
Маргарита последовала примеру тети Софи и, проворно повязав себе голову платком, молча пошла к выходящей во двор двери.
– Куда ты, Гретхен? – спросил коммерции советник, хватая ее за руку.
– Само собой разумеется, я иду к больной женщине, – ответила она, не останавливаясь.
– Никуда ты не пойдешь, дитя мое, – сказал он спокойно и притянул дочь к себе. – Вовсе не само собой разумеется, что ты должна подвергать себя опасности быть раненой из-за какого-то там нервного припадка. Госпожа страдает такими припадками, и никому из нашего дома никогда не приходило в голову оказывать ей при этом помощь. Вообще хождение в пакгауз у нас не было в обычае, и я совершенно не желаю каких бы то ни было перемен в этом отношении.
Услыхав так решительно высказанную волю отца, Маргарита молча развязала и сняла платок.
Прислуга неслышно разошлась по разным дверям, служащие поспешно ушли в контору. Остался один Рейнгольд.
– И поделом тебе, Грета, – сказал он злорадно. – Теперь у молодых девушек в моде, повязав синий фартук, отправляться в бедные дома ухаживать за больными и мыть грязных детей, и ты, разумеется, тоже воображаешь себе, что Грета Лампрехт будет чудно хороша в роли святой Елизаветы. Спасибо еще, что папа не позволяет подобных глупостей! А завтра должны будут сами собой прекратиться все эти пошлости, не так ли, папа? Ведь люди не могут оставаться в пакгаузе, когда там будет перестройка! Они должны съехать.
– Перестраивать ничего не будут, и люди эти никуда не съедут, – коротко заявил коммерции советник, а Рейнгольд, засунув еще глубже руки в карманы и еще выше подняв свои и без того высокие плечи, повернулся и в безмолвной злобе пошел в контору.
Лампрехт обнял дочь, направляясь с ней в общую комнату. Он приказал подать вина и залпом выпил несколько стаканчиков крепкого бургундского, чтобы восстановить душевное равновесие.
Маргарита села у окна, на то место, где ребенком сиживала у ног тети Софи, и положила голову на сиденье кресла, обхватив руками колени. Во дворе продолжала бушевать буря; оконные стекла звенели, с рынка временами доносился стук разбитых окон или распахнувшихся ставен.
– Маленький Макс действительно цел и невредим? – спросила девушка.
– Да, оторвавшийся кусок крыши перелетел через него. Словно над кудрявой головкой распростерлись две руки, чтобы охранить его, – руки его покойной матери.
Коммерции советник отвернулся и молча налил себе еще вина.
– Наши люди тоже не могут успокоиться, – сказала Маргарита. – Они любят этого ребенка. Бедняжка! У него такое одинокое детство. Живет в чужой стране, мать его умерла, а отец, которого он никогда не видел, далеко.
– Судьба мальчика вовсе не такая жалкая, его обожают домашние, – заметил коммерции советник. Он стоял, отвернувшись и рассматривая на свет налитое в стакан темно-красное вино, поэтому слова его прозвучали как-то невнятно.
– А его отец? – резко и недоверчиво спросила Маргарита, покачав головой. – Он-то, кажется, мало заботится о ребенке. Почему не держит его при себе, как следовало бы по закону Божьему и человеческому?
Коммерции советник поставил невыпитый стакан на стол, и мрачная улыбка тронула его губы, когда он подошел к молодой девушке.
– Ты, конечно, строго судишь отца, который расстался со своей дочерью на пять лет? – спросил он, все еще улыбаясь, но нижняя губа его нервно подергивалась, что было признаком душевного волнения.
Девушка вскочила и обняла его.
– Ах, это совсем другое! – запротестовала она горячо. – Свою шалунью ты мог видеть в любое время, ты часто к ней приезжал, наблюдал, как она растет. Сейчас скажи только, и я останусь с тобой навсегда. А отец маленького Макса…
– Навсегда? – повторил коммерции советник, как будто не слыша последних слов, и заговорил громко и поспешно: – Навсегда? Дитя, а вдруг налетит вихрь из Мекленбурга и унесет мою снежинку тоже навсегда?
Она отошла от него с помрачневшим лицом.
– А ты уже знаешь? Тебе поторопились сообщить!
– О ком ты говоришь?
– О ком же, как не о бабушке и дяде Герберте, строгом господине ландрате! – Она комическим жестом провела рукой по волосам, откидывая их со лба. – Ужасно! Они уже и здесь успели подложить мины, хотя не прошло и суток, как было получено письмо тети Эльзы с известием. Ну да, меня нужно как можно скорее обвенчать. Впрочем, мы еще посмотрим. – Она хитровато улыбнулась. – Прежде надо поймать девушку, чтобы ее связать. Дядя Герберт…
– У тебя странное представление о нем, – прервал ее отец. – Герберт не нуждается в нас, Лампрехтах, и ему совершенно все равно, какое имя будешь ты носить впоследствии. Он не желает никому быть обязанным.
– Не может быть! – Она недоверчиво и удивленно покачала головой, всплеснула руками и рассмеялась. – Это совершенно противоположно тому, что о нем говорит свет.
– Свет! Да ведь никто не знает, что он думает. В обществе он любезен и предупредителен. Но, насколько я знаю, эта обходительность чисто внешняя. Он знает, чего хочет, и стремится к намеченной цели. Я завидую его холодному рассудку, ах, как я ему завидую! – Лампрехт глубоко вздохнул, залпом выпил вино и добавил: – Эта черта характера поднимает его на такую высоту, что он может достать до звезд над своей головой.
– Что ты, папа, не всегда, – прервала она его со смехом. – Было время, когда он спускался со своей высоты, увлекаясь земными цветами. Помнишь ли ты чудную красавицу Бланку Ленц с длинными белокурыми косами?
Он обернулся, и она испугалась его вида: лицо побагровело, а взгляд был такой же дикий, как вчера, когда он повернул лицом к стене портрет Доротеи.
– «Спускался с высоты»? Да? Так ты сказала? – И он поднял указательный палец, как будто уличая ее. – Видишь, как неустойчивы твои принципы равенства. Да! – резко сказал он, порывисто схватившись за голову и пожимая плечами. – Итак, моя Грета будет баронессой Биллингса! – прибавил он после паузы, несколько овладев собой. – Ну, что ж! Я бы этим гордился! Я бы стал с тобой в верхней зале перед старыми портретами и сказал: «Смотрите, вот моя дочь, она приносит в нашу семью корону с семью зубцами!»
Он вдруг оборвал свою речь и стиснул зубы, а Маргарита, вначале оскорбленная этими словами, теперь взяла его под руку и, улыбаясь, взглянула ему в лицо:
– Возьми-ка баронессу-дочь, гордый папа, и давай походим вместе. Но, пожалуйста, помедленнее, не таким скорым маршем, как ты сейчас шел, – сказала она, ласково проводя рукой по его пылающему лицу. – Ты такой красный, мне это не нравится. Так! Раз-два, раз-два – нога в ногу! А если ты думаешь, что я высказывала свои собственные взгляды, когда говорила о точке зрения дяди, то сильно ошибаешься. Для человека, который сватает себе невесту из княжеского дома, его первая любовь к дочери бедного живописца – унижение, так судит свет и он сам со своей теперешней точки зрения. Конечно, это безосновательно. А над принципами своей девочки не смей насмехаться, злой папа, мне очень обидно, что ты упрекаешь меня в непоследовательности! Я бы не променяла Бланку Ленц ни на какую померанскую красавицу из Принценгофа, как бы она ни была румяна, бела и роскошна. Очаровательная дочь живописца была идеалом моей восторженной детской души. У меня всякий раз так сильно билось сердце, когда она выходила на галерею, сияя свежестью молодости, милая и невыразимо прелестная, как сказочная фея! Ее бы я с радостью называла тетей, а при знакомстве с племянницей герцога я ограничусь глубоким реверансом и вопросом о драгоценном здоровье. И, право, дочери-баронессы у тебя не будет, ни за что не будет – это удовольствие стоило бы слишком дорого, – продолжала она тем же тоном. – Я думаю: зачем мне какое бы то ни было имя, если я за него должна отдать всю себя, со всеми своими мыслями и чувствами? Это невыгодный обмен.
Она перестала ходить, вернулась к отцу и положила руки ему на плечи.
– Не правда ли, папа, – сказала она с трогательной мольбой, – ты не будешь меня мучить, как другие? Ты дашь своей «снежинке» кружиться, как она хочет? В мои лета я сама могу выбрать себе дорогу.
Он ласково погладил прижимающуюся к его груди темноволосую головку.
– Нет, я не принуждаю тебя, Гретхен, – ответил он с тронувшей ее до глубины души нежностью.
– Решено! – воскликнула она, крепко пожав ему руку, как настоящий товарищ. – Теперь я спокойна, папа. Однако пойду принесу тебе стакан холодной воды – у тебя все больше горит лицо.
Он остановил ее, сказав, что выпьет лекарство против головокружений, которые в последнее время бывают у него почти ежедневно, и, поцеловав Грету в лоб горячими губами, вышел из комнаты.
Стало очень холодно, но тетя Софи погасила огонь в печи и поставила на стол кипящий самовар, чтобы нагреть комнату, так как сегодня топить было опасно: каждая искра в трубе из-за бури могла наделать много бед.
Сегодня не ужинали все вместе, как обычно. Коммерции советник отказался от ужина и остался наверху, Рейнгольд, все еще расстроенный из-за разрушения пакгауза, выпил в мрачном молчании чашку чая и ушел в свою комнату.
В двенадцатом часу ночи дверь общей комнаты отворилась и на пороге появилась Бэрбэ. Бледная, вся трясясь от ужаса, она подняла к потолку указательный палец:
– Там, наверху, в коридоре кто-то ходит и гремит сапогами, а в промежутках колотит в стену, словно его заперли и он хочет выйти на свободу, – прошептала она, стуча зубами, и исчезла, неслышно затворив за собой дверь, а тетя Софи встала, не говоря ни слова, с дивана, зажгла фонарь и вышла из комнаты в сопровождении Маргариты.
Тетя Софи поспешно поставила лампу, из которой вырывалось гонимое ветром пламя, на передний, защищенный от бури буфет, а Маргарита, высоко над головой подняв фонарь, вышла в коридор.
Буря выбила в конце его стекло и веяла прямо с неба своим ледяным дыханием, стуча оторванной рамой и налетая на прислоненные к стенам портреты, из которых уже часть лежала на полу, – это и были те «стуки», которые слышала Бэрбэ. Но окно было так мало, что через его узкий четырехугольник не мог бы ворваться такой сильный вихрь, который сейчас яростно налетал на девушку и шумел в коридоре и галерее.
Маргарита с трудом пошла дальше и вдруг отпрянула назад, подойдя к лесенке, ведущей вниз, на чердак пакгауза. Это был всегда темный угол, куда никто не заходил, а теперь через обнаженные стропила крыши просвечивало небо, никогда не отворявшаяся дверь была распахнута и едва держалась на петлях, а в ней, борясь с ветром, стоял отец.
Заметив упавший на пол чердака свет фонаря, он обернулся.
– Это ты, Гретхен? – спросил он. – И тебя тоже гонит по дому тревога? Здесь, наверху, очень плохо – не только солнце, но и буря высвечивает тайны, дитя мое, – добавил он со странной улыбкой, которая заставила Маргариту содрогнуться. – Смотри, целое столетие царил под этой крышей таинственный мрак, а теперь на доски пола льется свет с неба и кажется, что видишь на них след тех, кто когда-то по ним ходил.
Он поднялся по лесенке, а в это время тетя Софи подошла к ним из коридора и всплеснула руками:
– Никто не припомнит, чтобы эта дверь когда-нибудь отворялась, а теперь… Ее надо поскорее заделать, если мы не хотим, чтобы наш дом наполнился крысами.
– Крысами? А мне показалось, будто сейчас выпорхнула белая голубка, – сказал Лампрехт с улыбкой, которая тотчас же растаяла на его губах.
Тетя Софи испугалась.
– Еще только недоставало, чтобы снесло крышу с голубятни! – воскликнула она и решительно пошла на чердак, чтобы заглянуть между балками на крышу ткацкой, где помещались ее пернатые любимцы.
Коммерции советник отвернулся и, пожав плечами, пошел на нижний этаж.
Вскоре он вернулся в сопровождении кучера и работника, которые несли лестницу и подпорки. Им с трудом удалось затворить и подпереть балками дверь.
– Может быть, это и хорошо, что буря здесь пронеслась, – услыхала Маргарита, поднимавшая в это время с отцом и тетей Софи поваленные портреты, слова кучера, сказанные вполголоса работнику. – Привидение ищет выхода. Я сам десять лет тому назад видел собственными глазами, как закутанная в белое покрывало фигура пролетела, как облако, из коридора в этот угол, словно хотела вырваться на свободу. Как бы не так! Здесь все было крепко забито досками, и облако разбилось о стены. Это все та же история, которая продолжается со смерти несчастной женщины, ее душа никак не может попасть на небо. Будь тут хоть какая-нибудь щелочка, куда бы она, бедная, могла проскользнуть, было бы хорошо, пусть бы она наконец успокоилась.
Сквозной ветер доносил каждое слово, и гордого коммерции советника, вероятно, сильно рассердила критика его предков из уст слуги. Маргарита видела, как он поднял сжатый кулак, будто хотел ударить говорившего, но ограничился сердитым окриком:
– Что же вы? Пошевеливайтесь!
Испуганный кучер приставил лестницу, влез по ней к окошку и забил его, насколько это было возможно.
Маргарита вышла из коридора и на минуту подошла к ближайшему окну галереи. Она вдруг увидела около себя отца, меж тем как работники неслышно прошли за их спиной к выходу. Он положил свою тяжелую руку на плечо дочери и указал на неподвижный луч света на картине.
– Он лежит так тихо среди общего волнения, так спокойно, как сами обитатели нашего аристократического верхнего этажа. Если бы они знали… Завтра там, наверху, разразится буря, такая же страшная, как та, от которой теперь содрогается весь дом.
Тетя Софи вышла в это время из коридора, и Лампрехт замолчал.
– Так до завтра, моя дорогая, – сказал он, пожимая руку дочери, и, взяв лампу с буфета, ушел к себе в комнату.
После полуночи буря утихла. Огни в городских домах погасли, и встревоженные жители поспешили предаться наконец сну.
В доме Лампрехтов тоже наступила тишина, только Бэрбэ металась на клетчатых подушках и не могла заснуть от досады: на свете никому нельзя больше верить, ни на кого нельзя положиться! Теперь оба дурака – кучер и лакей – болтают со слов господ, что там, наверху, стучали картины, а сами забыли, как клялись и божились, что стук и топот не что иное, как чертовщина. Но терпение, придет время, тогда все увидят!
Наутро в воздухе было торжественно тихо. Солнце изливало свои золотистые лучи на развалины. Да, буря наделала много вреда, и предстояло много работы, чтобы все поправить.
С рассветом явился и посланник из Дамбаха с дурными вестями: фабричные постройки так повреждены, что можно опасаться приостановки работы на долгое время. Туда сразу же поехал верхом коммерции советник.
Маргарита вышла на крыльцо бокового флигеля и стала осматривать разрушения во дворе. В то же время из главного дома вышел ландрат в высоких сапогах со шпорами, с хлыстом в руке и отправился на конюшню. Не заметил ли он старика или, как было принято в главном доме, старался не обращать внимания на жильцов пакгауза, только он вошел в конюшню, не ответив на вежливый поклон живописца Ленца, стоявшего около бассейна.
Седой старик перелез через груды развалин, которые окружали пакгауз, по-видимому, только для того, чтобы собрать осколки разбитой нимфы из фонтана. Он только что поднял из травы голову статуи, когда подошла Маргарита и приветливо протянула ему руку.
Ленц обрадовался, как дитя, увидев ее, и на участливые вопросы о больной жене весело ответил, что все в доме живы, здоровы и довольны, хотя у них и нет в настоящее время крыши над головой. Буря наделала много бед, но самое большое ее злодейство – это то, что она разбила нимфу в фонтане – редкое произведение искусства, которым он всегда любовался. Эта тема была интересна Маргарите, и она с живостью поддержала разговор, тем более что старик высказывал тонкое понимание искусства.
Ландрат, между тем, выйдя из комнаты, поклонился молодой девушке и стал медленно ходить под липами, ожидая, когда подведут лошадь.
Маргарита ответила на его поклон лишь легким кивком головы – ее возмущала манера, с которой этот высокомерный аристократ избегал общества старика, и она решила, в свою очередь, не обращать на него внимания.
Продолжая разговаривать с живописцем, девушка перешла с ним через двор к пакгаузу, там залезла на груду развалин и протянула ему руку, чтобы помочь взобраться. Как она ни была легка, но шаткие обломки затрещали и подались под ее ногами, а каждый, хотя и осторожный шаг старика заставлял их сильно трястись. Теперь и безучастный, спокойный ландрат тоже остановился. Он бросил свой хлыст на садовый стол и быстрым шагом устремился к развалинам. Молча встал он на ближайшее бревно и протянул вперед руки, чтобы поддержать качающуюся Маргариту и помочь ей сойти вниз.
– Оставь, пожалуйста, дядя! Ты рискуешь порвать свои новые перчатки, – крикнула она, слегка улыбаясь и едва поворачивая к нему голову, между тем как ее глаза напряженно следили за последними усилиями старика, пытавшегося выбраться из обломков, и когда он наконец уже стоял на твердой почве, она с особой теплотой в голосе прокричала ему: «До свидания, господин Ленц», потом отошла на шаг в сторону и как перышко слетела на землю через торчащие бревна.
– К чему эта бравада, которая никого не удивит? – холодно спросил ландрат, стряхивая щепку с сапога.
– Бравада? – повторила она, как бы не понимая. – Неужели ты считаешь это опасным? Здесь, на земле, гнилые доски не раздавят никого.
Он искоса глянул на ее легкую гибкую фигурку.
– Это зависит от того, кто попадет между усаженными гвоздями обломками.
– А ты, значит, считаешь доброго старого живописца физически и нравственно неуязвимым человеком, ведь ты не пошевельнул даже пальцем, чтобы ему помочь, а перед этим не ответил на его вежливый поклон.
Он посмотрел твердым и испытующим взглядом в ее сверкающие гневом глаза.
– Поклон – мелкая монета, которая переходит из рук в руки, никого ни к чему не обязывая, – возразил он спокойно. – Но если ты думаешь, что я из глупого высокомерия не ответил на приветствие, то ошибаешься – я не заметил старика.
– Даже когда он стоял рядом со мной?
– По-твоему, я должен был подойти и тоже высказать свое мнение о нимфе? – прервал он ее, улыбнувшись. – Неужели ты хотела, чтобы тот, кому ты дала почтенное звание дяди, осрамился на старости лет? Я ничего не понимаю в таких вещах, и, хотя интересуюсь ими, у меня нет времени как следует этим заняться.
– О, и время, и охота у тебя были, дядя, – засмеялась она. – Я хорошо помню, как там, под окнами кухни, – она показала на главный дом, – стоял большой мальчик с полными камешков карманами и часами бомбардировал ими бедную нимфу фонтана.
– Как ты помнишь то время, когда я был молод!
– Как же это было давно, дядя! Бог знает, в каком уголке истлевает теперь забытая белая роза, за которую ты тогда сражался с таким ожесточением и жаром, как будто это была сама красивая белокурая девушка, являвшаяся на обвитой жасмином галерее.
Ей доставило бы большое удовольствие увидеть, что он изменился в лице.
Но он не казался ни пристыженным, ни даже смущенным. Повернувшись лицом к пакгаузу, он рассматривал его пустую галерею, которую прежде украшал густо разросшийся жасмин, обрамляя своей зеленью прелестную фигуру девушки.
– Фата-моргана! – прошептал он, погрузившись в воспоминания. Та самая улыбка, которая лишь слегка раздвинула его губы при упоминании о карьере, теперь заиграла на них, когда он сказал, невольно покраснев: – Не только роза, но и голубой бант, унесенный ветром с белокурых волос во двор, и клочок какой-то записки – все хранится у меня в старом бумажнике. – Он говорил почти иронически, стараясь скрыть, что был растроган. – И ты еще помнишь об этом происшествии! – прибавил он, покачав головой.
Она рассмеялась:
– Что ж тут удивительного, я так испугалась тогда твоей немой ярости. Ребенок такого не забывает никогда, ведь его чувство справедливости возмущается всяким произволом.
Герберт улыбнулся:
– И с той минуты ты объявила мне войну.
– Нет, дядя, у тебя плохая память: мы и до той минуты не были друзьями.
Его лицо омрачилось, когда Маргарита говорила, и он ответил совершенно серьезно:
– Я думал, что наши счеты были окончены еще тогда, а ты все продолжаешь со мной считаться.
– Теперь, когда я изо всех сил стараюсь выказывать тебе уважение сообразно твоему сану и называю тебя дядей? – Она, улыбаясь, пожала плечами. – Тебе, кажется, не понравилось мое упоминание о белой розе, и ты прав, это было опрометчиво и бестактно. Но странно, с тех пор как я поговорила со стариком, передо мной так живо предстал тот роковой день моего детства, что я не могу отделаться от этого воспоминания. Тогда я видела в последний раз дочь живописца – она была бледна, глаза ее были заплаканы, а распущенные густые белокурые волосы струились по плечам и спине. Об этой девушке никто не упоминает, никто у нас в доме и не знает, пожалуй, что сталось с ней.
Она замолчала и сбоку вопросительно взглянула на него.
– Я тоже ничего не знаю, Маргарита, – ответил Герберт. – С того утра, как она уехала и гимназист последнего класса раздумывал в диком отчаянии, стоит ли ему продолжать жить и не лучше ли застрелиться, я ничего не слыхал о ней. Но, как и ты, я не мог ее забыть, долго не мог забыть, пока наконец не появилась настоящая, потому что она все-таки не была той, «настоящей».
Маргарита посмотрела на него с удивлением – слова его звучали так правдиво, так убежденно, что она не могла сомневаться в его искренности. Он действительно любит эту Элоизу фон Таубенек… Так папа был прав, когда уверял, что при всем своем могучем честолюбии и энергичном стремлении возвыситься Герберт избегал кривых путей.
Между тем конюх уже несколько раз выходил из конюшни, и сейчас ландрат сделал ему знак, лошадь была подведена, и он вскочил в седло.
– Ты поедешь в Принценгоф? – спросила Маргарита, положив свою руку на его, которую он протянул ей с лошади.
– В Принценгоф и дальше, – подтвердил молодой человек. – В этом направлении буря наделала много бед, как мне сказали.
С нежным пожатием выпустил он руку, которую удерживал в своей руке, и уехал.
Маргарита постояла еще некоторое время, глядя ему вслед, пока он не скрылся с глаз, выехав из ворот главного дома. Она была к нему несправедлива, а что еще хуже, так это то, что несколько раз высказывала в оскорбительных выражениях свое нелестное и, кажется, неверное мнение о нем. Это было тяжело. Ведь он действительно любил.
Непостижимо!
С задумчиво опущенной головой молодая девушка медленно шла по направлению к боковому флигелю.
Позднее двор наполнился рабочими. Уборка развалин сопровождалась страшным шумом, который выгнал Маргариту из ее милой комнаты во двор. Она уселась, как в детстве, на подоконник в общей комнате и обмакнула перо в большую фарфоровую чернильницу, виновницу стольких клякс в тетрадях и на фартуках неловкой Греты.
Она собиралась написать своему берлинскому дяде, но от напряженного ожидания чего-то страшного, мучившего ее с ночи, не могла собраться с мыслями.
«Завтра там, наверху, разразится буря, такая же ужасная, как та, от которой теперь содрогается наш старый дом», – сказал отец, показывая на верхний этаж.
Что же там должно было случиться? Между папой и родственниками царило, по-видимому, полное согласие, не было заметно ни малейшего следа какой-нибудь ссоры, но, вероятно, был все же внутренний разлад, которого не мог больше переносить глава дома Лампрехтов и во что бы то ни стало хотел положить этому конец.
Вошла тетя Софи, тщательно осмотрела накрытый к обеду стол и согнала муху с вазы, заполненной фруктами.
– Сбегай наверх, Грета. Слесарь поправляет там чердачную дверь, и я боюсь, чтобы он не испортил портреты, если станет их переставлять.
Маргарита поднялась наверх и увидела, что портреты никто не трогал, подпорки от двери убраны и она стоит широко открытой, как в прошлую ночь.
На стропилах крыши работали плотники.
Под ее ногами скрипели половицы, над головой резко выделялись на голубом фоне неба крепкие, как железо, почерневшие бревна; октябрьское солнце ярко освещало следы ног, о которых говорил вчера отец.
Вспомнив об этом, она покачала головой: тонкие башмаки, конечно, не могли ходить по этим грубым, нетесаным доскам, разве только это были подбитые гвоздями сапоги прежних укладчиков. В старых домах есть свои тайны, и для родившихся в воскресенье людей из-под слоев пыли и паутины блестят глаза домовых, из всех углов раздается шепот о скрытых преступлениях и былых бедах…
Но почему именно тут, в прежних складах прозаических тюков полотна, буря должна была вынести на свет неразрешимую загадку? Это было теперь, при ярком сиянии солнца, еще непонятнее, чем ночью, когда так странно сказал об этом отец.
Здесь, наверху, под открытым небом, дул довольно сильный ветер, и, чтобы волосы не разлетались, Маргарита вынула из кармана маленькую черную кружевную косынку, надела ее на голову и пошла уже было вдоль амбаров, когда вдруг услышала донесшийся из кухни пронзительный женский крик. В окнах никого не было видно, но в эту минуту примчался кучер и бросился к конюшне, за ним бежали несколько человек не из их дома.
Работники спрыгнули с груды развалин, и посреди двора в одно мгновение люди сгрудились вокруг крестьянина, который что-то поспешно рассказывал, понизив голос, словно боялся, что его услышат стены.
– За Дамбахской рощей… – донеслось к ней наверх.
– За Дамбахской рощей нашли его, – вдруг сказал голос около полуотворенной двери ближайшего амбара – это прибежал из конторы ученик. – Лошадь его была привязана к дереву, – говорил юноша, задыхаясь, – а он лежал во мху. Торговки думали, что он спит. Его отнесли на фабрику. Такой богатый человек, у которого сотни рабочих, кучера и слуги, и должен был так одиноко… – Он вдруг замолчал, испугавшись мертвенно-бледного лица девушки в черном кружевном платке и ее больших, полных ужаса глаз, когда она прошла мимо рабочих с бессильно опущенными руками, словно сомнамбула.
Она не спросила: «Он умер?» Ее бледные губы были судорожно сжаты и не могли произнести ни слова. Маргарита молча сошла с лестницы пакгауза и вышла через открытые ворота на улицу.
Она быстро шла по отдаленным пустым переулкам – по той же дороге, по которой когда-то бежала из страха перед пансионом. Но сейчас она даже не вспомнила об этом. Вокруг нее, правда, были не волнующиеся нивы, согретые вечерними лучами июльского солнца, а далеко простирающиеся уже сжатые поля, над которыми летали стаи ворон. Их карканье нарушало мертвое безмолвие осеннего пейзажа, но Маргарите казалось, что ее преследует хор учеников. «Так решено Богом», – непрестанно звучало в ее ушах, заглушая резкий крик птиц.
Иногда она вдруг останавливалась и со стоном зажимала уши и закрывала глаза.
Неужели мог случиться такой ужас? Возможно ли, чтобы крепкий, полный сил человек упал, как тонкий колос от взмаха косы, и властная рука судьбы в одно мгновение остановила исполнение планов и намерений и внезапно сковала уста, готовые произнести решающие слова?
Она шла все быстрее, уже бежала по голым полям, через пригорок, по шелестящей под ее ногами листве, которой буря усеяла дорогу перед рощей.
Только бы попасть туда скорее, только бы освободиться от невыразимой муки! Там она увидит, что это всего лишь сильный припадок… Все пройдет, все будет опять по-старому, она услышит его голос, увидит устремленный на нее взгляд, и этот ужасный час забудется, как страшный сон.
«Они нашли его за Дамбахской рощей», – опять явственно раздалось в ее ушах, и сердце замерло от испуга, ноги подкосились, сладкая надежда рассеялась, как туман.
Вон там, где березы выступали из-за стволов буков, это место.
Земля здесь была вытоптана ногами многих людей, как на месте битвы, большие сучья на деревьях обломаны для расширения пространства.
Ее душевные силы иссякли при виде этого, и когда наконец перед ней невдалеке открылись фабричные строения, а лесок и первые дома деревни остались позади, она вдруг почувствовала страшную слабость и прислонилась к одной из лип, которые стояли напротив ворот фабричного двора, бросая тень на площадку, где всегда отдыхали рабочие.
Во дворе стояли группы фабричных, но оттуда не доносилось ни звука.
Было только слышно, как прохаживали Гнедого.
В ту минуту, когда Маргарита подошла к липам, ландрат вышел из сада во двор и почти одновременно с дороги повернул экипаж и с шумом остановился перед воротами.
Как в тумане увидела молодая девушка развевающиеся ленты и перья на шляпах – в экипаже сидели дамы из Принценгофа.
– Успокойте меня, бога ради, дорогой ландрат! – воскликнула баронесса фон Таубенек, когда Герберт, бледный как мел, подошел к дверце кареты. – Боже мой! Какой у вас вид! Так действительно случилось то ужасное, невероятное, что сообщил мне встретившийся нам судья из Гермелебена? Наш милый бедный коммерции советник…
– Он жив, дядя, ведь он жив? – услышал он рядом умоляющий прерывающийся голос, и горячие пальцы сжали его руку.
Он обернулся, испуганный:
– Это ты, Маргарита?
Дамы высунулись из кареты и воззрились на богатую купеческую дочку, которая пришла, как служанка, в утреннем платье, покрытая черным платочком, разгоряченная, в пыли.
– Так это фрейлейн Лампрехт, ваша племянница, милейший ландрат? – спросила толстая дама, запинаясь, с недоверием и с тем любопытством ограниченных людей, которое они не могут скрыть даже при трагических обстоятельствах.
Он не отвечал, а Маргарита и не взглянула на его будущую важную тещу – она не помнила в эту ужасную минуту об отношениях, которые существовали между этими тремя людьми, взгляд ее был прикован к расстроенному лицу Герберта.
– Маргарита… – Он сказал одно это слово, но с такой душевной мукой, что она поняла все.
Содрогнувшись, девушка оттолкнула его руку и пошла по двору к павильону.
– Она, кажется, так огорчена, что совсем потеряла голову, – раздался сзади звучный холодный, выражавший сожаление голос красавицы Элоизы. – Иначе не решилась бы идти в таком виде по городу.
В сенях павильона стояли, уже собираясь уходить, два городских врача и обливавшаяся слезами жена фактора и разговаривали вполголоса. До Маргариты донеслись слова «удар», «прекрасная смерть», «смерть, достойная зависти».
Не поднимая глаз, скользнула она мимо говоривших прямо в комнату, где всегда сидел отец.
Теперь он лежал на диване. Его красивое лицо резко выступало на темно-красной обивке, казалось, он спал мирным сном: рука смерти похитила его внезапно, не причинив страданий и стерев с лица следы мрачных раздумий. У ног его сидел дедушка, обхватив руками свою седую голову.
Старик взглянул на внучку, когда она опустилась в немой скорби на колени перед отцом. Ему было понятно, что она пришла пешком и в «таком виде» – он знал свою Гретель. Нежно, не говоря ни слова, он притянул ее к себе, и на его родной груди из ее глаз хлынули наконец неудержимым потоком благодатные слезы.
В галерее, между дверью в большую залу и противоположным средним окном, было место, где все носившие имя Лампрехтов принимали последнее «прости» от своих близких, прежде чем сойти под сырые своды фамильной усыпальницы на тихом кладбище за городскими воротами.
Здесь лежала и госпожа Юдифь с озаренным злорадной улыбкой лицом: вынудив у своего супруга клятву, связывающую его на всю жизнь, она перестала бороться со смертью и тотчас же вытянула свое худое некрасивое тело в вечном покое.
Здесь же, под цветущими тропическими растениями, окружавшими обитый серебром гроб богатой женщины, увидел, как говорят, господин Юстус Лампрехт в первый раз красавицу Доротею.
Она была осиротевшей дочерью жившего в дальних краях купца, который вел дела с домом Лампрехтов и в своем завещании назначил господина Юстуса опекуном Доротеи. И вот однажды вечером перед домом Лампрехтов остановилась дорожная карета, на которую никто не обратил внимания – в дом по ярко освещенной лестнице входило необычно много людей. Приехавшая незнакомая девушка вышла из кареты, последовала за ними и очутилась, к своему ужасу, перед покойницей.
Таково было ее первое появление в доме будущего мужа – это было «дурным предзнаменованием», которое оправдалось: несколько лет спустя она лежала на том же месте в гробу, как прекрасное изваяние, с мертвым ангелом в объятиях, вся усыпанная цветами, несмотря на суровую зиму издалека привезенными за баснословные деньги. Шлейф ее белого шелкового платья спускался из гроба и лежал длинной полосой на полу галереи.
Это рассказывали еще и до сего времени. С тех пор много покойников бывало на том же месте, в спокойном безмолвии выслушивая последний приговор окружающих. Отцы и сыновья, матери и дочери, отжившие старики и преждевременно похищенные смертью юноши – все останавливались здесь, прежде чем обрести вечный покой. Но такого покойника, как умерший Болдуин Лампрехт, еще никогда не видела старинная галерея. Старушки, с трудом влезшие на лестницу среди жадной до зрелищ толпы, могли бы это подтвердить, так как никогда не пропускали похорон в доме Лампрехтов.
Действительно, казалось, что этот красивый богатырь вот-вот спрыгнет со своей странной постели, стряхнет с себя цветы, потянется, как после сна, и насмешливо сверкнет на любопытных своими горящими глазами.
Мужчины шепотом говорили между собой, что с его смертью сломался последний могучий столб, поддерживающий старый дом Лампрехтов, и неизвестно, что теперь будет.
И они были правы. Длинная фигура в туго накрахмаленном воротничке на худой шее, скользившая как тень, потирая зябнущие руки, была попросту жалкой рядом с величественным покойником. На такого наследника плоха была надежда.
Опасались, что испуг от внезапной катастрофы может иметь для него роковые последствия, но он даже не был испуган, а только удивлен и, пожалуй, смущен, так что первый день ходил как во сне. Затем его холодность еще резче проступила в обращении со служащими в конторе, и никого не удивило, что он уже на другой день сел за осиротевший стол покойника.
По окончании печальной службы бо́льшая часть присутствующих удалилась, остались только те, кому хотелось еще посмотреть на окруженного роскошью и величием покойника.
Совершавшее отпевание духовенство, дамы из Принценгофа, адъютант, присланный герцогом, и домашние собрались в большой зале, не было только дочери покойного. Она спряталась за черной суконной занавеской, которой было задрапировано среднее окно галереи, ища, как раненый зверь, темноты.
Неужели этот церемониал, эта демонстрация мертвеца и скорби оставшихся в живых были действительно необходимы? Здесь, наверху, где ей слышались замиравшие звуки внезапно оборванной струны человеческой жизни, где ей казалось, что отлетевшая душа, вернувшись, трепетала крыльями, здесь целый день стучали обойщики и садовники приносили по лестнице носилки с цветами из оранжереи. И неужели вокруг гроба должны были толпиться чужие люди, когда священники произносили берущие за душу слова прощальных молитв?
Но чем больше было посторонних, тем больше было чести фамилии. С каждым новым подъезжающим к крыльцу экипажем важная фигура бабушки, игравшей роль хозяйки, все вырастала. А какие бессмысленные разговоры вели эти люди! Если бы в это общество попал незнакомый человек, он бы подумал, что покойник был калекой, во всех отношениях жалким, нуждающимся в посторонней помощи человеком, которому можно было только пожелать «вечного покоя» и переселения на тот свет.
– Ему теперь хорошо! – говорилось на разные лады, но ни один из этих красноречивых ораторов не знал, что именно в последние часы жизни он был пронизан тайным намерением, которое хотел непременно исполнить.
Он не предчувствовал своей близкой кончины, когда выезжал из дому.
На фабрике среди всех взволнованных разрушениями людей он один был спокоен. Осмотрев все и сделав распоряжения, Лампрехт поехал домой, и здесь-то, на обратном пути, его подстерегла смерть.
Видимо, почувствовав головокружение, он сошел с лошади, привязал горячее животное и лег на мягкий мох в тени деревьев. Но какой ужас должен был охватить его, когда он понял, что умирает, – об этом не думал никто, ведь теперь его лицо выражало только холодное спокойствие.
Внезапно расстаться с жизнью, не выполнив своего намерения, не исполнив долга… Неужели отлетевшая душа погружается в такое полное забвение всего земного, что ей может быть хорошо, как утверждают эти люди, даже при таких условиях?
Все оставшиеся в галерее ушли, и наступила такая торжественная тишина, что в зале было слышно потрескивание горевших восковых свечей.
Тогда из глубины темной галереи вышел живописец Ленц, который, вероятно, стоял там незаметно в продолжение всей церемонии.
Старик был не один, а с маленьким внуком. По указанию дедушки мальчик направился к обитому черным крепом высокому катафалку, на котором стоял гроб. Но только он хотел занести ногу на первую ступеньку, как из залы, словно безумный, выскочил Рейнгольд.
– Не смей всходить туда! – выкрикнул он сдавленным голосом, задыхаясь от негодования, и отдернул ребенка за руку.
– Позвольте моему внуку поцеловать руку, которая… – Старый живописец не закончил своей скромной просьбы.
– Это не годится, Ленц, неужели вы этого не понимаете! – поспешил прервать его молодой человек. – Что же было бы, если бы все наши рабочие предъявляли подобные требования? А вы, конечно, согласитесь, что ваш внук не имеет на это больших прав, чем дети остальных служащих.
– Нет, господин Лампрехт, с этим я не могу согласиться, – горячо возразил старик, и кровь бросилась ему в лицо. – Коммерции советник был…
– Ну да, боже мой, – согласился Рейнгольд, нетерпеливо пожимая плечами. – Папа был, конечно, иногда непостижимо снисходителен, но, зная его образ мыслей, трудно допустить, чтобы он позволил такое фамильярное отношение со стороны мальчика в присутствии знатных друзей. – Он указал на залу. – Поэтому и я не могу этого разрешить. Уходи же! – Он развернул ребенка за плечи, указывая ему на дверь. – Никто не нуждается в твоем поцелуе.
Возмущенная Маргарита раздвинула черные гардины и вышла из своего убежища. Но в ту же минуту и Герберт поспешно пришел из залы, где стоял недалеко от двери. Не говоря ни слова, он взял мальчика за руку и провел мимо Рейнгольда по ступеням катафалка к гробу.
– Лучше в губы, – сказал мальчик шепотом своему провожатому с той краткой манерой выражаться, которая свойственна детям, отворачивая свое побледневшее личико от белой как воск, лежащей в цветах руки. – Он тоже целовал меня, знаете, там, под воротами, когда мы были одни.
Ландрат смутился, но только на мгновение, потом взял мальчика на руки и поднял его над гробом. Ребенок низко наклонил свою прелестную головку над неподвижным телом, причем его каштановые локоны упали на холодный лоб покойника, и поцеловал его в заросшие бородой уста.
Грустное лицо молодой девушки, раздвинувшей черные занавески и готовой дать энергичный отпор брату, просветлело, и она бросила благодарный взгляд на того, кто выказал серьезный решительный протест против жестокой бессердечности на этом священном месте.
Между тем находившееся в зале общество, стараясь не шуметь, вышло на галерею.
– Боже, как трогательно! – прошептала баронесса фон Таубенек, в то время как ландрат, сойдя со ступеней катафалка, мягко опустил мальчика на пол. – Но что это? – обратилась она вполголоса к советнице. – Я не знала, что в вашем семействе есть дети.
– В нашем семействе детей нет, милостивая государыня, сестра и я – единственные оставшиеся в живых Лампрехты, – запальчиво вмешался в их разговор раздраженный Рейнгольд, с трудом сдерживая клокотавшую в нем злобу. – Нежный поцелуй – только знак благодарности за оказанные благодеяния, вообще же мальчик не имеет никакого отношения к нашему семейству, он внук вон того старика. – Он указал на старого живописца, который, взяв за руку ребенка и с благодарностью поклонившись ландрату, молча выходил из галереи.
– Зачем ты так рано умер, Болдуин? – скорбно прошептал старый советник. – Помилуй, Боже, бедных людей, которые попадут теперь во власть этого бессердечного мальчишки, – он выжмет из них все соки.
В галерее не осталось никого, кроме деда и внучки, так как все остальные пошли провожать уезжавших.
– Перестань, Гретель! Мужайся! – уговаривал он стоящую на коленях на верхней ступеньке катафалка и горько плачущую молодую девушку, проводя рукой по ее кудрявым волосам.
Она поцеловала холодную руку отца, словно не решалась стереть детское дыхание с губ покойника, потом встала и вышла под руку с советником в соседнюю комнату.
– Самое тяжелое пережито, милая Гретель, – сказал он, войдя туда. – Теперь отправляйся-ка ты недели на две опять в Берлин. Там ты, даст бог, придешь в себя, и твое бедное изболевшееся сердце успокоится. Но вспомни тогда и о старом дедушке. Пусто будет в нашем милом Дамбахе – он ведь больше туда никогда не приедет! – Седые усы дрогнули. – Он был мне хорошим сыном, хотя его внутренний мир был книгой за семью печатями.
Сказав это, он вышел и затворил за собой дверь, а Маргарита убежала в самую отдаленную комнату – в красную гостиную. Она знала, что вместе со свечами погаснет и блеск, окружавший его при жизни и вызывавший зависть многих, что теперь начнутся приготовления к тому переселению в тихое пристанище за городскими воротами, которое должно произойти завтра рано утром. Да, завтра в это время все кончится, и ее уже здесь не будет – она будет далеко от осиротевшего отцовского дома. Сегодня с последним поездом должен приехать на похороны дядя Теобальд, завтра, около полудня, он уедет назад и увезет ее с собой.
Маргарита ходила взад-вперед, и шаги ее гулко отдавались в большой, слабо освещенной комнате. Бельэтаж привели в порядок на скорую руку, ковры не были постланы, портреты все еще стояли в коридоре бокового флигеля.
На выцветших обоях темнел большой четырехугольник на том самом месте, где висел портрет «дамы с рубинами» – горячо любимой красавицы, чью бедную душу жестокое суеверие заставляло уже сто лет бродить по старому купеческому дому, пока наконец ворвавшаяся в него буря не унесла ее на своих крыльях… О, эта бурная ночь, когда осиротевшая девушка в последний раз смотрела в глаза отца! «До завтра, дитя мое!» – были его последние, обращенные к ней слова.
Она схватилась руками за голову и забегала по комнате еще быстрее.
Вдруг дверь залы отворилась, вошел Герберт и пошел по анфиладе комнат, ища кого-то глазами. Он был в пальто и со шляпой в руках.
Маргарита остановилась, увидев его, и медленно опустила руки.
– Как это тебя оставили совсем одну, Маргарита? – спросил он с искренней жалостью, с которой в прежние годы обыкновенно говорил с больным ребенком, Рейнгольдом.
Он бросил свою шляпу и взял молодую девушку за руки.
– Ты такая холодная. Не годится тебе быть здесь одной в пустой, мрачной комнате. Пойдем со мной вниз, – ласково попросил он и хотел обнять девушку за талию, чтобы помочь идти, но она уклонилась и отошла на несколько шагов.
– У меня болят глаза, – сказала она с боязливой торопливостью. – Мне хорошо в полумраке после яркого освещения в галерее. Да, здесь пусто, но так тихо, так живительно тихо для моей израненной души после стольких мудрых фраз, сказанных мне в утешение.
– Многие были сказаны с добрыми намерениями, – попытался успокоить он ее. – Я понимаю, что стечение гостей и весь этот парад могли оскорбить твои чувства. Но ты не должна забывать, что наш покойник всегда придавал большое значение публичным торжествам и пышные похороны были бы ему по душе. Пусть это будет тебе утешением, Маргарита.
Герберт подождал ответа, но она молчала, и он взялся за шляпу.
– Я поеду на станцию встретить дядю Теобальда. Он лучше всех нас сумеет смягчить твою скорбь, поэтому я радуюсь его приезду. Но неужели ты решила уехать с ним в Берлин, как мне только что сказал отец?
– Да, я должна уехать! – ответила она поспешно. – Я и сама до сих пор не знала, как мне хорошо жилось, – тихую, безмятежную жизнь принимаешь как должное. А вот теперь меня постигло несчастье, и я не в силах с ним бороться, я потерялась, горе завладело моим существом со страшной силой.
Она невольно подошла к нему ближе, и он увидел скорбь в ее глазах.
– Ужасно постоянно думать все об одном, и нет сил направить мысли на другое, и меня даже сердит, если кто-то вторгается в этот круг и мешает мне. Здесь так и будет продолжаться, поэтому я должна уехать. Дядя даст мне работу, трудную работу – он составляет новый каталог, – она меня вылечит.
– Да и люди там тебе симпатичнее.
– Симпатичнее, чем дедушка и тетя Софи? Нет! – прервала она его, покачав головой. – Я слишком похожа на них и характером, и темпераментом, и никто не сможет нас отделить друг от друга.
– Но они не единственные твои родственники здесь, Маргарита.
Она молчала.
– А те несчастные, о которых ты не говоришь? С ними легко справятся в Берлине. Для этого померанским, мекленбургским или еще там каким-нибудь дворянам не придется даже вынимать рыцарского меча из ножен. – Он не окончил, покраснев под ее недовольным взглядом. – Прости, – прибавил он поспешно. – Я не должен был говорить об этом в эти мрачные часы.
– Да, в часы горя жестоко напоминать о вечно улыбающемся лице, – согласилась она почти запальчиво. – Я только теперь поняла, как можно во время глубокой печали возненавидеть выхоленного, розовощекого, хладнокровного человека. Чувствуешь себя еще более изломанной и несчастной рядом с цветущими и душевно спокойными людьми, каждая черта лица которых ясно выражает: «Мне нет до этого никакого дела». Так сегодня около меня у гроба стояла молодая баронесса – здоровая, гордая и холодная до глубины души. Я почти задыхалась от ее крепких духов, а постоянное шуршание ее длинного шлейфа так меня раздражало, что я готова была оттолкнуть ее от себя.
– Маргарита! – воскликнул Герберт, как-то странно взглянув на нее и схватив за руку, но девушка вырвала ее.
– Не беспокойся, дядя, – сказала она с горечью. – Я достаточно воспитана, чтобы этого не сделать. И когда вернусь, тоже буду учтивой.
– Снова через пять лет, Маргарита? – перебил он, напряженно глядя ей в лицо.
– Нет. Дедушка хочет, чтобы я вернулась скорее. Я приеду в начале декабря.
– Дай мне слово, Маргарита, что это так и будет, – сказал он поспешно, протягивая ей руку.
– Разве тебе не все равно? – спросила она, пожимая плечами и искоса пугливо взглядывая на него своими заплаканными глазами, но в его протянутую руку она все-таки вложила на мгновение кончики своих похолодевших пальцев.
Карета, которая должна была отвезти ландрата на железнодорожный вокзал, давно стояла у крыльца. В большой зале появилась советница и пошла по анфиладе к красной гостиной. Она казалась маленькой, как ребенок, в шерстяном траурном платье, а черный креповый чепчик придавал ее миниатюрному отцветшему лицу вид мумии. Вместе с официальной, торжественной печалью лицо это выражало в настоящую минуту и какое-то недовольное удивление.
– Как, ты здесь, Герберт? – спросила она, остановившись на пороге. – Ты так поспешно простился с высказавшими нам столько участия друзьями, что я могла это извинить только тем, что ты спешишь на вокзал. Но карета давно ждет тебя, а ты стоишь здесь с нашей малюткой, которая едва ли нуждается в твоих утешениях, – я хорошо знаю Грету. Ты опоздаешь, милый сын.
Легкая загадочная улыбка скользнула по губам «милого сына», он, однако, поднял шляпу и молча вышел, а советница взяла внучку под руку, намереваясь ее увести.
– Наверху, в гостиной, так хорошо и тепло и самовар кипит, – говорила старуха, печально понизив голос. – Дядя Теобальд приедет озябший и будет рад выпить чашку горячего чая. Так жаль, что его не было на отпевании – такого стечения знати никогда еще не видел дом Лампрехтов. Конечно, в нем бывали люди и с известными, уважаемыми именами, но высшего дворянства не было никогда. Не великолепный ли это конец земного существования гордого человека? Такому концу должны радоваться ангелы на небесах.
Наступила зима, настоящая тюрингская зима, когда госпожа Голле [7] до тех пор трясет свою перину над горами и долинами, пока все деревенские дома до самых коньков на крышах не потонут в белом серебристом пухе.
Теплый снежный покров, блестящий и гладкий, с мириадами загорающихся в нем на солнце снежинок, лег и на маленький городок Б. у подножия тюрингских гор.
Однотонная белизна скрыла все повреждения, причиненные октябрьскими бурями: с трудом починенные стены, кровлю, башни и исправленную черепичную крышу пакгауза. А за чертой города, перед позолоченной решеткой, окружающей каменную часовню, где подъемная дверь склепа опустилась два месяца тому назад за последним покойником из дома Лампрехтов, метель возвела стену, точно надгробный памятник, на искрящемся откосе которого, казалось, можно было прочесть: «Не подходите! Тот, кто лежит за мной, не имеет ничего общего с миром живых».
Да, теперь они спали в одиночестве, а перед тем, как их сюда опускали одного за другим, каждый из этих гордых купцов, сознавая неизбежный конец и прощаясь навеки с любимым делом, думал: что-то будет без него? Но и без него все шло своим порядком, раз пущенная машина не останавливалась, утрата забывалась, и даже по книгам не значилось никакого убытка.
Так и последнее переселение в другой мир главы дома не остановило жизни. Хотя Рейнгольду было восемнадцать лет и его еще нельзя было объявить наследником, это являлось пустой формальностью, которая не имела значения. Молодой купец с холодными принципами старика туго натянул вожжи с первых же дней своего управления, а что он хорошо знал дело, это было бесспорно. Главный бухгалтер и фактор, которым было на время поручено ведение дел, не имели почти никакого влияния, редко что-либо решали, учитывая как непродолжительность своих полномочий, так и нервную раздражительность наследника; конторские служащие и рабочие на фабрике робко и мрачно склонялись над своей работой, когда перед ними появлялся долговязый юноша с какой-то неопределенной небрежностью в походке и движениях, но с неумолимой непреклонностью во взгляде. Коммерции советник тоже был строг и редко удостаивал ласковым словом своих подчиненных, но он был в высшей степени справедлив и благороден в расчете с рабочими. Его правилом было «жить и давать жить другим», и все любили его за это, несмотря на высокомерие.
По поводу прежнего стиля управления молодой наследник высказывал уничтожающую критику.
– Теперь будет по-другому. Папа довольно разбросал денег. Он хозяйничал как дворянин, купцом не был никогда! – говорил Рейнгольд, начиная вводить новые порядки.
Наконец вернулась Маргарита; уже третий день она была дома.
Тетя Софи знала о времени ее приезда и выехала встретить на вокзал, советница соблаговолила тоже поехать с ней, чтобы как бабушка взять осиротевшую девушку под свое крыло. Но каково было удивление старой дамы, когда она увидела, что с внучкой из купе вагона выходит ландрат! Как депутат он уже несколько недель жил в Берлине и должен был вернуться нескоро. Оказалось, что он поехал по одному делу на ближайшую большую станцию, где пробыл несколько часов и вдруг встретил возвращающуюся домой племянницу, которой рад был оказать помощь и покровительство.
Он объяснил все это, улыбаясь, а советница сердито покачала головой. К чему ездить по холоду туда-сюда, разве нельзя было сделать все на обратном пути? Благодаря железным дорогам люди мечутся, исполняя свой малейший каприз…
А вчера рано утром, уговорившись заранее с Маргаритой, он подъехал в санях к крыльцу, чтобы взять ее с собой. Ему надо было сообщить что-то отцу об их сдаваемом имении, а для Маргариты это был хороший случай повидаться с дедушкой, как сказал он.
И они помчались по белоснежной равнине. Небо было сплошь покрыто снеговыми тучами, навстречу дул порывистый ледяной ветер, который сорвал вуаль с лица Маргариты. Взяв вожжи в одну руку, Герберт поймал развевающийся газ, потом скинул с плеч свою широкую шубу и накрыл меховой полой озябшую девушку.
– Оставь, – сказал он хладнокровно в ответ на ее сопротивление, подворачивая полы шубы. – Со стороны отца или старого дяди это не оскорбляет достоинства девушки.
– А если увидят из Принценгофа? – заметила она, бросив в ту сторону боязливый взгляд.
– Ну и что из того? Вот так несчастье! – ответил он, с улыбкой глядя на нее. – Тамошние дамы будут знать, что закутанная фигурка рядом со мной не кто иной, как моя маленькая племянница.
Да, конечно, красавица Элоиза была в нем так уверена, что в ее сердце не могло закрасться и тени сомнения.
К вечеру он опять уехал в столицу, чтобы присутствовать на последнем заседании.
Итак, вчера было так много пережито, что Маргарита едва пришла в себя сегодня, в воскресенье. Тетя Софи была в церкви, все слуги, кроме Бэрбэ, тоже отправились слушать проповедь. В доме царила обычная воскресная тишина, и девушка могла разобраться в своих впечатлениях, полученных по приезде.
Стоя у окна, она смотрела на покрытый искрящимся снегом рынок. Ей казалось, что жестокая стужа проникла и в милый старый дом, покрыв все невидимой коркой льда. И прежде здесь временами появлялся мрачный дух, когда хозяином овладевала меланхолия, удручавшая домашних. Но тот мрак был только отражением его уныния, которое он старался скрыть, уединяясь в своей комнате. Родной дом все равно оставался родным и приятным. Отец никогда не вмешивался в издавна заведенный в нем порядок, был щедр и не жалел денег, стремясь, чтобы всем домашним и служащим жилось у него хорошо.
Как все переменилось!
Хотя наследник много сидел за своей конторкой над торговыми книгами, этим его деятельность не ограничивалась: он был вездесущ. Его длинная фигура бродила как тень по всему дому, пугая людей своим внезапным появлением. Бэрбэ жаловалась, что он преследует ее по пятам, «как жандарм»: подзывает к окну конторы торговок, расспрашивая их, сколько они доставили на кухню масла и яиц, а потом бранит ее за непомерные траты; иногда он даже вынимает из-под плиты сложенные ею дрова и заменяет большую кухонную лампу маленькой, которая так слабо освещает обширную кухню, что такой старый человек, как она, может от этого ослепнуть.
«Получать как можно больше денег и копить их» стало девизом дома, и молодой хозяин уверял при каждом удобном случае, потирая свои холодные руки, что теперь весь свет будет опять называть Лампрехтов «тюрингскими Фуггорами[8]1» – звание, на которое они потеряли право при двух последних представителях фирмы, так как слава об их богатстве несколько померкла.
От тети Софи Маргарита не слышала ни слова жалобы, но ее милое лицо побледнело и с него исчезло выражение бодрой духовной жизни, а сегодня за утренним кофе она сказала, что весной пристроит к домику в своем саду две комнаты и кухню – жить среди природы всегда было ее заветной мечтой.
Тетя Софи шла по рынку. Обедня кончилась, и молельщики спускались по переулку, идущему от церкви к великолепной крытой торговой галерее с колоннами, которая окружала рынок с восточной стороны.
Были здесь и шляпы, на которых развевались вуали и перья, и бархатные и шелковые платья, волочившиеся по мостовой. Богатые и бедные, старые и молодые – все шли по одной дороге, никто не думал о смерти, но, кто знает, быть может, в следующее воскресенье кто-нибудь из них не пройдет здесь, похищенный ею. Люди обычно не чувствуют своего приближения к могиле. Так же твердо и самоуверенно ходили в былые времена через рынок богато разодетая надменная госпожа Юдифь и красавица Доротея, как теперь шла тетя Софи в своей новой меховой тальме.