Я всегда знала, что я красивая. Нет, правда знаю — не «симпатичная соседка по лестничной клетке», а такая, на которую оборачиваются и мужики, а бабы в ответ кривят губы. Волос густой, тяжёлый, тёмный — как кофе без сахара. Талия есть, грудь — самое то, чтобы платье сидело как влитое (второй-третий размер, но держится бодрячком), а попа… простите, попа у меня рабочая: склад, коробки, подъёмник — всё это не зря. Упругая, круглая. Ноги — ровные, выхоженные, хоть и натруженные. Я с семнадцати таскала груз, потому что жизнь в нашем районе нежными не делает. Но если честно — мне даже нравилось. От этого я была не тонкой тростинкой, а живой женщиной, у которой всё на месте.
И да, я ухаживала за собой. Ноготочки — каждые две недели. Волосы — масла, масочки, укладка, когда удавалось. Кремы — по скидкам, но хорошие. Я знала: это мой билет наверх. Не диплом, не «таланты», не связи — красота. Не надо мне рассказывать сказки про то, что мужики женятся на умных. Женятся на удобных. Любят — тех, кто в голове поселяется и в постели не подводит. Я не дурочка: если я научусь держаться, говорить, улыбаться, — почему я хуже тех, что сидят на шкурках да в бриллиантах? Ну да, я не из их среды. Но у любого дверного замка есть отмычка.
И сегодня — тот самый день. Бал. Званый ужин. Наш городской особняк, где из окон — фонтан, из фонаря — золото. Простолюдинов туда почти не пускают, но я выбила приглашение: через знакомую девчонку из кейтеринга, через двоюродного снабженца, через «ну ты же мне поможешь, зайка». Обошлось в копеечку — я влезла в долги, у тёти Лиды заняла, у соседки Машки под расписку, у маникюрши обещала «в следующий раз всё закрою, клянусь». Платье купила в рассрочку. Коктейльное, чёрное, по телу. Ничего лишнего — открытые плечи, узкая спинка, ткань тянется ровно настолько, что подчеркивает все, что нужно подчеркнуть, и скрывает все, что нужно скрыть. Туфли — лакированные, каблук уверенный. Парфюм — не сладкий компот, а тонкий, с горчинкой. Я перед зеркалом крутилась и думала: «Сегодня. Сегодня я перестану считать мелочь на кассе. Сегодня начну жить, как женщина, а не как лошадь из мойки».
Перед балом я устроила себе генеральную репетицию. Рассортировала в голове все «как вести себя»: не тараторить, не смеяться громко, не трогать волосы, не пить залпом. Улыбаться уголками, смотреть прямо, но не сверлить. Если заговорят о музыке — кивнуть и сказать «обожаю камерные вечера» (я, если что, не знала толком, что это, но звучит красиво). Если спросит кто про спорт — пожать плечом: «йога и пробежки по набережной». Да-да, смешно, но врать убедительно — тоже талант.
Дома перед выходом я максимально себя отполировала: душ, маслица, десять минут на то, чтобы крем впитался, колготки без стрелки, бельё — кружево, но без блёсток (знала: блёстки — это в дешёвых фильмах, а не в реальной охоте). Помада — не яд, а вишня на рассвете. Я посмотрела на себя ещё раз и сказала вслух: «Ты не хуже. Ты — лучше. Возьми своё». И пошла.
Особняк светился. Высокие колонны, каменные львы по бокам, в них — лампы, внутри — музыка. Я показала приглашение. Охранник глянул, вернул с коротким «проходите». Лестница блестит, люстры как гигантские ледяные розетки, всё вокруг пахнет так, как пахнут чужие деньги: тонко и уверенно.
Внутри — шум и вино. Официанты с подносами, на подносах — тонкие флейты шампанского, бокалы белого, тарелочки с закусками. Я взяла шампанское осторожно, как будто держу кристалл. Первый глоток — и будто в груди зажглись огоньки. Пузырьки щекочут горло, но не дешёвой газетой, а так… как будто тебя гладят изнутри. Я хихикнула мысленно: «И это только начало».
Еда. О, еда… Канапе — крошечные, смешные, на один укус. Паштеты, тарталетки, сыр с голубыми венами (выглядит, как плесень, а во рту — сливочный грех), ломтики лосося, желе с чем-то морским. И маленькие квадратики хлеба с чёрной икрой. Я икру видела два раза в жизни — на Новый год у богатой начальницы и в интернете. Тут она лежала как будто для красоты. Я стояла, смотрела и думала: «Вот это — деньги. Вот это — жизнь». Подождала, пока все отвернутся (ну, мне так казалось), и изящно, будто невзначай, взяла не одну, не две — четыре. Съела быстро, нет, не торопясь — но жадно. Маленькие, да? Как семечки. Солёное, хрустящее, масло, хлеб — рот сам улыбается. «Господи, как вкусно…» Я отпила шампанского и почувствовала себя принцессой. Ну да, принцессой из нашего двора, но всё же.
Смотрела на дам — шеи в бриллиантах, плечи расправлены, у некоторых даже осанка, как у балерин. И я — рядом. И я не провинция в резиновых сапогах, а женщина. Я шла медленно, ловила взгляды мужчин. Они улыбались. Женщины — давились улыбками. И я понимала: у меня получается.
Я знала кое-кого по лицам. Ни к кому не рвалась, но держала в голове карту. Белозёров — седой, сухой, у него жена — как хищная птица, ревнивая, нос в потолок. Краснощёков — красивый, гладкий, но как-то приторный, про него говорили «свои наклонности». Был ещё один — фамилию не вспомню — щёки как яблоки, смеётся громко, на меня посмотрел, как на витрину. Про себя я отметила: «Мимо. С таким только к доктору потом бегать».
И он. Я знала его лицо из ленты — ну да, у всех этих людей официальные фотографии и репортажи, новости города. Константин Романович Белозубов. Высокий, статный, волосы — почти чёрные, лоб широкий. Пиджак как из рекламы, но сидит, как влитой. Движется спокойно, как человек, который всем вокруг управляет, и ему не нужно это доказывать. Говорят, у него четыре жены. У каждого свои слухи: одна моложе на 7 лет, другая — будто простолюдинка по происхождению, просто умная, сделала себе и лицо, и грудь, стала тоньше, чем струна, и ничего, зашла. Значит, и я войду. Я не претендую на главную, да вы что — мне бы рядом, мне бы учиться, мне бы родить, а там — как получится. Я умею быть благодарной. Я умею делать мужчине хорошо. Все, кто со мной был, — довольные уходили. Да, у меня не дворянские манеры, зато я знаю, как дать себя по-настоящему. А мужчинам это важно. Они все одинаковые: им подавай, чтобы «как в первый раз». Я улыбнулась своим мыслям и поймала его взгляд.
Он подошёл, будто прогулочным шагом. Как будто и не ко мне, а воздух сдвинулся сам.
— Добрый вечер, — сказал, и голос у него оказался низким, бархатным, но с железом внутри.
— Добрый вечер, Константин Романович, — ответила я. Улыбнулась аккуратно, без зубов. Как в роликах учат.
— Мы встречались?
— Я… — я чуть опустила ресницы. — Видела вас в новостях. Вы много делаете для города.
Он улыбнулся уголком губ. Без тепла, но и без насмешки — тогда мне так показалось.
— Потанцуем?
Я положила ладонь на его руку. Вальс. Шаг — и он ведёт, так уверенно, что мне оставалось только слушаться. Я ловила ритм, старалась не наступать на ногу, держаться мягко. Он наклонился к уху:
— Вам идёт это платье.
— Спасибо, — прошептала я. — Я… давно хотела его надеть.
— Сегодня — правильный день.
Я улыбнулась. Мы кружились. Мне казалось, что все смотрят на нас, завидуют. «Смотрите, бабы, — говорила я про себя. — Смотрите, как со мной танцуют. Вот, видите? Видите?»
Музыка сменилась. Он наклонился снова:
— Пойдём, провожу вас… покажу кое-что.
***
Он закрыл дверь так мягко, будто отрезал музыку на балу ножом. Ладони легли мне на плечи, скользнули вниз — деловито, спокойно, как у человека, который уже принял решение. Я вытянулась, расправила плечи. Он провёл пальцами по ключицам, по груди, по талии, задержался на бёдрах — оценивающе. Нравлюсь. Видит. Хочет, — сказала я себе и даже чуть улыбнулась.
Молния щёлкнула, и платье стекло по моим ногам, как тёмная вода. Я осталась в кружеве. Он улыбнулся краем губ — глаза при этом остались холодными, но я ухватилась за улыбку, как за знак: получилось. Он не потянулся губами ниже — даже не попытался — и я тут же объяснила это: бывают такие мужчины, они «берут глазами», у них страсть — не про поцелуи, а про силу. Ему нравилось смотреть, как я распаковываюсь.
Он стянул пиджак, запястья сорочки блеснули запонками. Я сама шагнула ближе, помогая с пуговицами, чувствуя под пальцами тёплую кожу и пружинистую плоть плеча. Щелчок ремня — короткий, уверенный. Когда ткань брюк сползла, я уже знала, чего он хочет, и опустилась на колени, будто это естественное продолжение танца.
Ладонями обняла его бёдра. Провела губами по горячей тяжести — осторожно, как будто прикасаюсь к запертой двери. Он отозвался низким, почти рычанием звуком; пальцы вошли в мои волосы — уверенно, как в ручку. Ритм нашёлся сам: он задавал — я ловила, он требовал — я давала. Дышать пришлось ровно, глубоко, чтобы не сбиваться; язык слушался, губы брали мягко и плотно. Вкус был солоноватый, тёплый; я работала, как умела, — показывала всё, чему училась, всё, что репетировала перед зеркалом, когда комната была одна на двоих с мечтой. Его ладонь тяжелела у меня на затылке, и от этого тяжёлого давления внутри возникал сливочный жар: получается… слышит меня… ему хорошо со мной… запомнит.
Он остановил меня в самый острый миг — легко поднял, развернул и уложил поперёк кровати на живот, одним движением подтянул меня на край. Ткань покрывала мягко проскрипела. Он стоял у кромки, я — коленями на матрасе, ладонями вжалась в покрывало. Ладони его легли на талию, одна скользнула выше — по позвоночнику вверх, другая вернулась, расправляя меня, прижимая. Похлопал по ягодице — не больно, а как команду: «слушайся». И я послушалась, выгнулась, как он хотел.
Вдох — и он вошёл. Не осторожно, не робко — взял. Разомкнул меня, как открывают тугие лепестки: медленно на долю секунды, а затем глубоко, одним точным толчком. Мир коротко провалился, звук в шторах стал далёким; я почувствовала всю длину — от тёплого входа до самого конца, где рождается тяжёлая сладость. Плоть приняла его с влажным жаром, дрогнула, как струна; внутренний браслет — там, где женщины хранят свои тайны, — растянулся, пропуская его стержень, и от этого растяжения волной прокатилась дрожь. Я застонала — не громко, но искренне. Он шлёпнул по ягодице ещё раз, уже жёстче, задавая такт. И началось.
Движения у него были прямые, уверенные, почти мерные. Он вдавливал меня в матрас, и я жадно подстраивалась: то прижимала грудь к покрывалу, то приподнималась, чтобы встречать его глубже; пальцы вцепились в край ткани так, что побелели косточки. Он не сдерживается. Значит, хочет. Значит, ему со мной хорошо — повторяла я, слушая его дыхание. Он не склонялся к моим лопаткам, не касался губами спины — и я объяснила это тем, что страсть у сильных всегда лаконична: ему нужно не целовать — брать.
Через несколько десятков ударов он замедлился — не потому что устал, а потому что менял решение. Пальцы на талии сжались, и он легко повёл меня плечом, будто разворачивая фигурку. Я сама перевернулась на спину — одна ладонь скользнула к его животу, другая — нашла простыню; он навис, и я потянула его к себе. Будь во мне. Лицом к лицу. Пусть видит, как я горю. Он вошёл снова — глубоко, без проб, как в знакомые двери. Я распахнулась навстречу, обняла его ногами выше, чтобы держать, чтобы не выпалить этот огонь впустую. Он двигался всё тем же уверенным, рабочим темпом; поцелуев не было, только дыхание у моего уха, тяжёлое, ровное. Я припала губами к его щеке, к линии челюсти — уловила соль кожи, шептала что‑то бессвязное, чтобы дать ему звук, который мужчины любят. Слушай, слышишь? Это — твоё. Это — я.
И всё же где‑то в железном ритме стало появляться что‑то отстранённое: как будто он не здесь, а на полшага в стороне, контролирует механизм, рассматривает технику. Ему становится скучно. Я поймала это краем сердца — и тут же сжала его бёдрами сильнее, перевела дыхание в шёпот. Не дала этому чувству разрастись.
— Ложись, — сказала я тихо, и он позволил. Перекатился на спину.
Я вытянулась над ним, посадила себя на него — медленно, намеренно. Приняла, как корона садится на голову: с почтением к весу. Скользнула вниз — глубоко, до тепла, где уже не различить меня и его; остановилась на миг, чтобы он почувствовал, как я держу его внутри, как обхватываю, как могу «сжаться» и «раскрыться» по команде. Это мой козырь, моя сцена. Я начала двигаться — не быстро, а правильно: меняла угол, рисовала тазом восьмёрки, уводила себя то вперёд, то назад; пульс совпал с его, и на миг мне показалось, что мы — одно целое. Я держала ладони на его груди, чувствовала под пальцами плоть и силу; смотрела прямо в лицо — и ловила взгляд, больше похожий на взгляд зрителя, чем участника. Он изучает меня. Значит — ценит. Значит — запоминает. Запоминай. Запоминай меня всю, я для этого сюда и пришла.
И всё равно — в глубине — мелькнуло то самое: ему как будто снова стало тесно в этой позе. Я улыбнулась — и пошла глубже.
— Хочешь… по‑другому? — спросила я одними губами, почти без звука.
Не дожидаясь ответа, поднялась на колени, повернулась боком, потом — животом к спинке дивана. Оперлась ладонями, приподняла таз — так, чтобы он понял, чего я прошу, что я готова. Боль — тонкая и горячая — лизнула нервное кольцо, попыталась стать паникой, но я была готова: дышала ровно, помнила, как отпускать, как доверить телу сделать шаг дальше. Я провела рукой по его стержню — смазала слюной и теплом, которые мы уже вдвоём добыли; другой ладонью направила, помогла. Он вошёл. Тугим, тяжёлым толчком. Внутреннее кольцо сопротивлялось — и от этого сопротивления понадобилось ещё. Я выдержала. Выдохнула. И тепло проросло вглубь, смешавшись с прежней сладостью. Он хрипнул — первый настоящий звук, не сдержанный, не ровный. Пальцы впились в мою талию, движения стали короче, грубее, как будто в нём наконец проснулась жадность, которую я хотела вытащить.
Вот, — радовалась я в этот странный, больно‑сладкий миг. — Значит, до меня ему никто так не отдавался. Значит, это — мой штрих. Запомнит. Вернётся за этим. За мной.
Он работал жёстко, уверенно; я держалась — то расслабляясь, то сжимаясь, ловя волны, переводя боль в жар. Кожа на ягодицах горела от его ладоней; щелчок по правой щеке — короткий, как знак: «так», ещё один — на левой — «хорошо». У меня дрожали колени, но я стояла — опиралась, шептала «да», «ещё», «как хочешь». Он, кажется, и услышал моё «как хочешь».
Легко сдвинул меня вперёд, в один рывок вытащил себя — и тут же вернул в другой вход. Я ахнула — от резкой смены чувств, словно меня резко бросили в прохладу и тут же сунули обратно в кипяток. Он начал менять меня, как музыку — то туда, то обратно: плоть привыкала — и тут же училась заново, каждое «туда» было ударом, каждое «обратно» — распусканием. Я терялась и находила себя раз, два, три; пот на висках стал солёным дождём, волосы прилипли к шее, пальцы скользнули по лакированной спинке дивана. Боже, какой он сильный. Какой требовательный. Это ведь и есть страсть: когда мужчина делает с тобой всё, что хочет, потому что ты — его. Его женщина. Его выбор.
Он притянул меня за талию, развернул, уложил снова на спину — будто собирался поставить последнюю точку. Вошёл одним глубоким толчком, упёрся так, что мне захотелось вцепиться в него зубами. Я обняла его ногами, не давая уйти; ладонями — за плечи, чтобы чувствовать мышцы под кожей, — и запела тихо, в голосе только воздух: «да… да…». Он ускорился, и мир стал короткой, жёсткой дробью — раз‑раз‑раз, глубоко, в самую середину. Я услышала в своём горле незнакомый мне звук — низкий, тянущийся, как струна, — и удивилась, что это — мой. Он сжал меня сильнее, вошёл ещё глубже — и замер ровно на миг, на ту долю между «было» и «есть», где распадается привычное.
Тёплая тяжёлая волна расплескалась во мне — густо, ощутимо. Я улыбнулась сквозь дыхание. Эта улыбка была не про удовольствие — про победу. Он оставил это во мне. Специально. Это знак. Так делают мужчины его круга, когда выбирают. Пусть не жена сразу — я знаю, как это у них бывает, — но женщина в доме, своя, под крышей, с возможностью учиться, одеваться, жить… Он не станет рисковать — он умный, он даст и на «если надо», но я не стану. Я не стану. Я понесу. Он сам захочет. Он же… он слушал меня телом. Он выбрал меня телом.
Я ещё держала его между коленей, ловила остаточные толчки, а в голове уже выстраивалась короткая жизнь впереди: комнаты с высоким потолком, женщина у зеркала — это я — учится правильным словам; рядом — он, строгий и тёплый; иногда — его жёны — and so what? Я уместная, я удобная, я — радость, к которой возвращаются. Я же всё показала. Я дала ему всё.
Он выскользнул, уже отстраняясь, в два шага отошёл к столу, налил воды и сделал глоток. Двигался так же спокойно, как снимал с меня платье: будто всё произошло строго по плану. Его лицо снова стало ровным — нейтральным, как в зале, где люстры отражались в бокалах. Ловко застегнул верхние пуговицы сорочки, чуть поправил манжеты.
Я лежала, распахнутая, дыхание постепенно выравнивалось. Внутри было тепло — настоящее, тяжёлое, как печать. Я улыбнулась. Теперь он не сможет меня забыть. Теперь он вернётся. Он уже — во мне.
Он повернулся, достал бумажник. Пальцы ловко вытащили несколько купюр. Он бросил их на край кровати — так же спокойно, как сдёрнул молнию.
— Возьми.
Я моргнула. Не сразу поняла.
— Что?.. Зачем?..
Он улыбнулся — не глазами.
— Ты старалась. Я — тоже. Всё честно.
Слова вошли как игла. Я, кажется, даже не взяла деньги сразу — уставилась на них, как на гадость в тарелке.
— Но я… я не…
— Не простолюдинка? — он чуть вскинул бровь. — Не из трущоб? Девочка, девочка… Ты правда думаешь, что мы не видим?
Он подошёл ближе. Махнул рукой — так, будто объясняет очередные инвестиции сотруднику.
— Хочешь — дам тебе бесплатный совет. Расскажу, как ты выглядела сегодня на балу. Когда ты думала, что никто не смотрит, ты стояла у колонны и ела канапе с чёрной икрой. Четыре штуки подряд. Смешно сжимая губы, как будто крадёшь конфеты из магазина. Ты даже не заметила, как на тебя смотрели. Мы — люди, привыкшие к роскоши, — замечаем всё. И смеёмся так, чтобы ты думала, что мы улыбались тебе дружелюбно.
Я почувствовала, как кровь отхлынула от лица. «Я же… я же аккуратно…»
— Дальше, — он, кажется, даже получал удовольствие от лекции. — Туфли. Красивые, новые. Но на левом — крошечная, почти незаметная царапина на лакировке. Ты ее прятала, когда переживала. Манера держать бокал — пальцы сжаты слишком крепко, как будто боялась, что украдут или что уронишь и разобьешь. Он слишком дорогой для тебя. Аромат — хороший, но для дня, не для вечера. Слишком «сладкий», слишком… старательный. Смотрела ты слишком голодно. Не как женщина, которая здесь дома, а как та, что пришла добывать.
Он посмотрел прямо, не мигая.
— И ещё. Когда мужчина шутил рядом, ты смеялась на полтона громче остальных. Так смеются в дешёвых кафе, когда хотят понравиться официанту. Это не упрёк — это факт. Человека из трущоб можно привезти на бал, но трущобы из человека ты не вынешь. Не за один вечер. И не за год.
— Я… — я сглотнула. Хотелось оправдаться, закричать, сказать, что всё это — придирки. Что я красивее многих его дам. Что я умею такое, о чём они и не слышали. Что я — лучше, чем он думает. — Я могла бы… я бы… Я могу стать вам… — слова путались, как нитки под ногами.
Он чуть наклонил голову.
— Жёной? — усмешка без веселья. — Девочка, ты хороша в своей нише. Это ниша — не сцена и не дом. Ты — приятный вечер. И всё. Сегодня я взял тебя как дешёвую — давай скажем мягко — «компанию». Так тебя будут брать и дальше. Это не плохо и не хорошо. Это твоё место. А вот попытка выдать себя за «нашу» — смешна. И опасна для тебя. Здесь ты — чужая. Это — не обида, это правила.
Он ткнул взглядом в купюры.
— Возьми. И больше сюда не приходи. Тебя запомнили — улыбались не тебе, а над тобой. Следующий улыбнётся так же, а в комнате будет вести себя ровно так же, как я. Если повезёт — оставит больше. Если нет — не оставит ничего.
Он застегнул пуговицы. Поднял взгляд. На секунду мне показалось, что в нём мелькнуло что-то похожее на жалость. Или мне хотелось так думать.
— Ты красивая. По‑настоящему. Но красота — это не пропуск. Это всего лишь приманка. А рыба всё равно остаётся рыбой.
Он повернулся к двери. Открыл. На пороге задержался, не оборачиваясь:
— И ещё. Не верь сказкам. У нас сказок нет. У нас расчёт.
Дверь закрылась. Тихо. Как будто ничего и не было.
Я сидела на краю кровати, глядя на деньги, как на чужую кожу. На секунду показалось, что я слышу собственное сердце — оно стучит где-то в горле. Я подняла купюры. Пальцы дрожали. Хотела бросить их на пол, хотела крикнуть вслед, что я не такая. Но голос застрял. И слёзы поднялись неожиданно горячие. Я вытерла их ладонью — размазала тушь, чёрные разводы на пальцах, как клеймо.
Я оделась медленно. Молния вдруг стала такой упрямой, будто тоже решила мне сказать «нет». В зеркале — я. Та же. Только почему-то меньше ростом. Я подошла к столу, налила воды в стакан, не смогла проглотить, сплюнула в раковину. «Дура, — сказала себе. — Ну и дура. На что надеялась? На то, что в сказку позвали?»
Когда я спустилась вниз, музыка играла та же. Люди смеялись, те же бокалы, та же икра, та же «улыбчивость». Я прошла мимо, не глядя в глаза. Казалось, на мне написано всё. На выходе охранник кивнул, как и при входе, только в этот раз его «проходите» прозвучало как «свободна». У дверей на меня налетел чей-то шовинистичный шёпот: «Ну, бывает». Я ускорила шаг. На улице ветер пахнул холодом. И я пошла домой пешком, потому что на такси жалко. У меня теперь были деньги — чужие, липкие, с его пальцев. Деньги, которые я ненавидела, но знала: они мне нужны. Нужны, чтобы завтра не есть макароны на воде. Нужны, чтобы сделать укладку ещё раз. Нужны, чтобы — смешно — снова попытаться? Нет. Чтобы просто выжить.
Дома я сняла туфли у порога и рухнула на стул. Сняла платье, аккуратно повесила, будто тем самым возвращаю себе достоинство. Долго терла лицо мицелляркой, пока ватный диск не перестал сереть. На кухне нашла вчерашний хлеб, отломила кусочек, пожевала и вдруг захохотала. Смешно, горько. «Икра, — сказала я в пустоту, — чёрная… а у меня — хлеб». Смех превратился в икоту, икота — в рыдания. Я плакала тихо, чтобы соседи не слышали. Уткнулась в локоть, укусила кожу, чтоб не завыть. И выдохлась.
А потом в животе — в самом глубине — что-то едва заметно шевельнулось. Мне показалось? Наверное. Но мысль пришла ровно и холодно: «А если…» Я зажмурилась. «Ну уж нет, — прошептала. — Нет-нет-нет. Только не это. Только не сейчас». Но где-то очень глубоко уже щёлкнул выключатель, и лампочка загорелась: новая жизнь. От того, кто сказал мне: «Ты — никто». От той ночи, которая должна была стать билетом, а стала печатью.
Мы уедем потом. В другой город — подальше, куда глаза глядят. Я буду работать в другом месте, снимать другую комнату, пить другой чай. И никто не узнает, откуда у меня ребёнок. Я придумаю историю: «любовь, уехал, не вернулся», да любая. Главное — чтобы никто не спросил лишнего. Главное — чтобы мы выжили.
Я выключила свет и легла, свернувшись. Долго смотрела в темноту. Думала о люстрах, о шампанском, о четырёх канапе с икрой. О том, как они смотрели. О том, как он говорил «расчёт». И о том, что единственное настоящее от той ночи — было во мне.
***
Вот так я и появилась на свет.
Эту историю мама рассказала мне в мои восемнадцать — без слёз, почти гордо, как будто о выигрыше в лотерею, а не о том, что у неё в тот вечер украли последние иллюзии. Пишу это уже в двадцать, но рассказывать буду о том, что было до и ровно в те дни, когда мне исполнилось восемнадцать и я забрала брата.
Мы с мамой жили не там, где я родилась. После её «бала» и короткого романа, о котором мне потом не раз мечтательно напоминали дорогие духи в прихожей, мы уехали — быстро, без прощаний, с одним чемоданом — в Воронеж. Город был чужой, но крупный, шумный; в нём легче теряться. У мамы здесь не было ни подруг, ни «своих» мест, ни старых соседок, готовых занять до получки. Были только кредиты (о которых я тогда не знала) и привычка тратить деньги на вещи, благодаря которым, как ей казалось, судьба улыбается охотнее.
Называть её «мамой» иногда трудно до сих пор. Виктория — она же Вика — любила зеркало. Зеркало отвечало взаимностью. Она следила за техно‑ и лайфстайл‑блогершами, которые рассказывали «как стать лучше» и показывали «правильные» завтраки на чёрных тарелках, путешествия в выходные и «маленькие радости» с ценниками, равными годовой аренде комнаты в нашем районе. Вика повторяла за ними движения, угол головы, списки покупок. Она верила, что если делать всё «как у них», однажды кто‑то из «них» заметит и перенесёт её за стекло — в жизнь, где просыпаются без будильника, а кофе стоит больше, чем у нас квартплата. На меня времени оставалось всё меньше. Это сказалось позже.
Мне было тринадцать, когда у меня появился брат. Его отец — не аристократ, но из богатых торговцев; люди такого класса часто мечтают о пожаловании титула, но им обычно не хватает связей, крови и терпения. Вика говорила, что он «почти договорился», и улыбалась слишком широко. Договориться у него не вышло, зато у Вики вышло забеременеть. Она, как и прежде, жила для себя; кормить, пеленать и вообще жить с младенцем ей быстро наскучило. С того момента моя жизнь распалась на две простые роли: старшая сестра и человек, который делает так, чтобы дома было еда, тепло и чистое полотенце.
В шестнадцать у меня пробудилось Эхо. Само по себе — без церемоний, без героев; просто однажды чужая рука коснулась моей, и я знала, что человек улыбается из вежливости, а внутри у него — тревога и усталость. Я — эмпат. Не та, что читает зал с порога, нет: я ощущаю эмоции при прикосновении. Вначале это казалось лишним и даже мешало — чужая злость липла к пальцам, чужой стыд отдавался в солнечном сплетении. Я научилась фильтровать. Потом — пробовать действовать. Если аккуратно «подтолкнуть» эмоцию, она разгорается сильнее. Успокоение — спокойнее, надежда — светлее. Эта способность никогда не сделает меня нужной родам — слишком тонкая, слишком негероическая магия. Но именно она однажды пригодилась так, как ни один меч не смог бы.
И да, я красивая. Это факт, а не кокетство. Волосы у меня белые — будто электричество прошлось по прядям и оставило их такими навсегда. У мамы — тёмные; да и по описанию «того» мужчины — тоже. Думаю, это Эхо подыграло моим детским мечтам: я слишком любила книжные иллюстрации, где принцессы — светловолосые. Четвёртый размер груди, узкая талия, упругие бёдра — «фигура из родовой крови», сказала бы любая хозяйка ателье. Вика так и говорила: «аристократки все как на подбор». Меня это не радовало и не смущало — просто так вышло. Красота — не достижение. Это ресурс и риск сразу.
Я не ненавижу аристократов. Я ненавижу то, как мир вокруг них ведёт себя с такими, как моя мать: как дешёвые иллюзии продлевают унижение и маскируют пустоту. Я слишком часто видела красивых женщин, которые в интернете демонстрируют «свою» роскошь — арендные автомобили, съёмные апартаменты для фотосессий, кофе «по случаю» в ресторане, где чашка — это чья‑то годовая аренда в спальном районе, а в трущобах на эти деньги семья живёт два года. Их лайкают, их хвалят. А вечером они идут туда же, куда ходила Вика, — «на встречи». И возвращаются с пакетами, но без планов, с фотографиями, но без жизни.
С шестнадцати я работала в книжной лавке. Хозяйка — сухонькая старушка с острым носом и мягкими пальцами — заметила меня давно: я заходила к ней читать, когда денег на книги не было вовсе, и расставляла тома на полках лучше её внука. В лавке пахло бумагой и старой древесиной; часы там шли чуть медленнее, чем за дверью. Я перечитала всё, до чего дотянулась: романы, энциклопедии, дневники. Сказки о простолюдинках, ставших аристократками, у нас тоже были — их почему‑то печатают при любом строе, меняются только названия домов и покрой платьев. Я быстро научилась отличать сказку от лжи и мечту от глупости. Книги учили меня главному: любой выбор стоит дороже, чем кажется вначале.
В мои восемнадцать у брата — ему было пять — обнаружилась редкая болезнь. Таблетки не помогали, нужны были лекари с Эхо: те, кто умеет «подшивать» ткань тела к живой силе мира. Таких врачей у нас в городе мало, и стоят они около двухста рублей (пометка автора 1р = 10 000р Российским, так что сумма лечения около 2млн рублей). Вика сказала: «надо подождать, разрулится». Я смотрела на мальчика и понимала, что «подождать» — это дать болезни выиграть. Тогда я впервые по‑настоящему воспользовалась своим даром: я приходила к нему ночью, брала его за ладошку, «снижала» страх и зажигала тихую веру. Это не лечило. Это давало время. Ещё неделю. Ещё две. Но время — не лекарство. Нужны были рубли. Много.
Решение пришло не в один день. Сначала — список из десяти вариантов, из которых девять были смехотворны. Потом — две бессонные ночи. Потом — пустота, в которой появляется стоящий выбор. Я знала, где есть дом, который посещают аристократы и богатые торговцы, где платят особенно за «первый раз» — большие суммы, потому что покупают не только тело, но и историю о нём. Я понимала, что это — не красивый киношный «контракт», а грязная сделка с людьми, которые привыкли считать всё вокруг расходным материалом. Я все понимала. И всё равно пошла.
Хозяйка встретила меня так, как встречают редкую вещь: без лишних вопросов, с профессиональным взглядом. Она оценила фигуру, волосы, кожу, зубы — как лошадь на ярмарке. Я рассказала про свой дар. Она кивнула — не удивилась. Для неё это был плюс в прейскуранте: «девственность + эмпат, усиливающий ощущения». Аукцион объявили закрытым, конечно — подобные вещи в Империи запрещены официально, но тем, кому нужно, всегда есть куда постучать. Ставки росли быстро — мужчины любят соревноваться, особенно за то, что можно унести в номер. Я видела там одного — молодого, красивого, в котором не было ни злобы, ни застоя. Я надеялась, что он выиграет, тогда это было бы не так противно. Но до конца пошел другой: барон, постоялец дома, с тяжелым запахом табака, жирной шеей и узкими глазами человека, который привык получать «пакет услуг». Четыреста пятьдесят рублей — он будто залпом выплеснул эту сумму на стол. Для меня это была целая жизнь. Для него — вечер.
Хоть я и не люблю это вспоминать, но стоит рассказать. Чтобы вы поняли, почему я не могу назвать Викторию матерью. Для меня она — Вика. Женщина, которая выбрала свой путь и проходила через такое чуть ли не каждый день. Когда я сама оказалась на её месте, я поняла, что это значит — быть вещью, телом для чужого развлечения. С тех пор слово «мама» для меня стало чем-то другим, не про неё.
В зале он уже был мерзким. Толстая шея, лицо, блестящее от жира, мелкие глаза, которые скользили по моему телу так, будто он примерял товар на рынке. И всё же там, среди люстр и музыки, он держал маску. На нём был дорогой костюм, тугие запонки, запах парфюма — тяжёлого, мужского, перебивающего кислый пот. Если смотреть мельком, можно было подумать: состоятельный человек, один из тех, кто привык быть в центре. Я пыталась зацепиться за это: пусть будет противен, но хотя бы сдержанный.
Но когда дверь закрылась, маска слетела. В ту же секунду.
Он даже не сделал вид, что хочет поговорить или притронуться нежно. Снял пиджак, вытер лоб ладонью, и по лицу потекли капли пота. Дорогой аромат вперемешку с кислым, липким запахом тела ударил в нос. Он открыл рот — и из уголков потянулись тонкие струйки слюны. Я видела, как он сглатывает и она снова вытекает. И улыбка стала другой: не светская, а сытая, хищная.
— Раздевайся, — сказал он, даже не глядя в глаза. Голос низкий, вязкий, с хрипотцой.
Я молча потянулась к лямкам, стянула платье. Бельё — белое кружево, специально купленное для этой ночи. Он оглядел меня сверху вниз, как мясник тушу. Подошёл ближе, ткнул пальцами в грудь, приподнял, будто проверяя упругость. Провёл ладонью по животу, задержался на бёдрах. Я чувствовала липкость его пальцев даже сквозь ткань.
— Хорошо, — хмыкнул. — Девственность, говоришь? Сегодня проверим.
Он толкнул меня на край кровати. Я села, стараясь не дрожать. Он наклонился и неожиданно уткнулся лицом в моё плечо, провёл языком по коже. Меня передёрнуло. Но он будто опьянел от этого — шумно вдохнул, задышал чаще, и тут же опустился ниже.
Он облизывал всё. Не торопясь, с какой-то жадной тщательностью. Плечи, руки до запястий, ладони, пальцы. Каждый раз язык оставлял липкий след, и он шумно сопел, втягивая запах. Дальше — шея, грудь, живот. Он облизывал, посасывал, задерживался так, будто хотел выжать вкус.
Я старалась не думать о том, что происходит. Сжимала зубы и повторяла в голове: ради брата, ради брата, ради брата.
Он отстранился только затем, чтобы сдёрнуть с меня остатки белья. Швырнул на пол. Его глаза блестели, на губах пена слюны. Я впервые ощутила настоящий страх: не перед мужчиной, а перед животным, которому дали волю.
— Ложись, — приказал он. — Я всё попробую. Всё.
Я подчинилась. Легла на спину, руки вдоль тела. Он наклонился и снова принялся облизывать — теперь ноги, ступни, пальцы, бёдра. Я хотела отвернуться, но он сжал мою щиколотку и удержал. Его язык прошёлся по внутренней стороне бедра, задержался слишком близко. Я зажмурилась.
— Не смей закрывать, — прорычал он, дёрнув меня за волосы так, что глаза открылись сами собой. — Я хочу видеть.
Три часа. Договор. Три часа, в течение которых он мог делать со мной почти всё, что угодно, кроме увечий. Я подписала это сама. Я знала, что мне придётся выдержать. И я знала, что не могу остановить.
Это только начало, — сказала я себе. Выдержи. Ради брата.
Он словно копил всё своё нетерпение именно ради этого момента. Лизал мои ноги, бёдра, и всё время возвращался выше, пока наконец не раздвинул мне колени грубыми, тяжёлыми ладонями. Я почувствовала, как его дыхание ударило прямо туда, где я пыталась забыть о себе. Тёплое, липкое, пахнущее вином и потом.
Он втянул воздух шумно, как будто вдыхает запах жареного мяса.
— Вот она… — пробормотал, и слюна потекла у него по подбородку.
Его язык прошёлся по самым краям, медленно, скользко, оставляя липкие следы. Я вжалась затылком в подушку и зажмурилась. Но он снова дёрнул меня за волосы — да, дотянулся, наклонившись, — и заставил раскрыть глаза.
— Смотри на меня, — потребовал. — Я хочу видеть, как ты это терпишь.
Я смотрела, и это было хуже закрытых век: его жирное лицо между моими ногами, блестящее от слюны, его маленькие глаза, в которых не было ни страсти, ни нежности — только прожорливое желание. Он ел меня. Ни ласкал, ни возбуждал — именно ел, как лакомство, которое купил на вечер.
Я чувствовала, как он облизывает всё: губы, лепестки, каждый миллиметр. Он посасывал, втягивал, шлёпал языком, будто наслаждался самим звуком. Иногда он покусывал — резко, неприятно, оставляя болезненные уколы. Я дёргалась, но он удерживал мои бёдра, расплющивая кожу под своими пальцами.
Слюни текли, капали, липли к коже, и он словно нарочно размазывал их по мне. Трижды он отрывался только затем, чтобы шумно сглотнуть и снова накрыть меня ртом. Временами он буквально хрипел от удовольствия, как зверь, дорвавшийся до добычи.
— На все четыреста пятьдесят, — бормотал он в перерывах, — я выжму из тебя каждый рубль.
Мне хотелось закричать, ударить его, вырваться, но я держала себя. Не ради него. Ради брата. Ради цели. Я включила дар — усиливала его возбуждение, толкала эмоцию сильнее. И от этого он становился ещё жаднее. Чем больше я работала, тем глубже он погружался в своё безумие.
Его язык не оставлял меня ни на секунду: он лизал, снова кусал, шумно сопел. Даже облизал область вокруг, бедра, живот, будто боялся упустить хоть кусочек. Потом вернулся к центру и принялся облизывать так яростно, что у меня поднимался приступ тошноты от самого звука.
Он наконец оторвался, вытер губы тыльной стороной ладони — и улыбнулся. На его лице блестели слюни, как у пьяного.
— Хорошая. Я тебя всю попробую, — сказал он. — А потом возьму.
Он навалился на меня всем телом. Его тяжесть придавила к кровати, и я едва успела вдохнуть, как он вогнал себя внутрь. Грубо, резко, без малейшей паузы, чтобы дать мне привыкнуть. Мир оборвался на секунду, и всё, что я чувствовала, — это его липкая кожа, пот, капающий на мою грудь, и его хриплое сопение у самого уха. Несколько толчков, тяжёлых, как удары, и я уже поняла: он не слышит ничего, кроме самого себя.
Я включила дар. Усиливала его страсть, подталкивала её, как огонь, в который подбрасывают сухие дрова. Пусть кончит быстрее. Пусть это закончится. Пусть брат получит своё лекарство. Его дыхание сбилось, движения стали короче, яростнее. Три минуты. Четыре толчка. И вдруг он резко вырвался.
— На колени! — прорычал.
Я сползла на пол, и он встал надо мной. Его руки обхватили себя, и, дернув несколько раз, он выплеснул горячие брызги прямо мне на лицо, на волосы, на грудь. Капли текли по коже, застревали на губах. Он шумно выдохнул, откинул голову, а потом посмотрел сверху вниз с мерзкой ухмылкой.
Я вытерла глаза, но остальное оставалось липким. В голове стучали слова договора: никаких увечий, ни внутрь, ни анал. Эти правила спасали меня. Он мог делать почти всё, но их он не нарушит. Не потому что жалеет — потому что знает: хозяева этого дома куда влиятельнее его. Если он попробует переступить грань — его сотрут. А значит, он будет выжимать всё, что разрешено. И выжмет до капли.
— Это только начало, — сказал он, вытирая руку о простыню. — У нас ещё два часа пятьдесят минут.
А мне показалось, что уже прошли сутки, — подумала я.
И сутки ада действительно начались.
Он не дал мне даже вытереть лицо. Наоборот, схватил за волосы, дёрнул голову назад и сунул ко рту свой вялый член, ещё пахнущий спермой и потом.
— Соси, — приказал. — Ты три часа будешь делать мне приятно. И не смей сбавлять силу. Усиливай каждое моё чувство.
Я подчинилась. Глотала унижение вместе с горечью, втягивала его, пока он снова не начал наливаться. Каждое движение языка отдавалось во мне тошнотворной волной. Но я держалась. Он хрипел, хватал меня за лицо, тянул за волосы, шлёпал по щекам, и каждый раз требовал: «Смотри на меня!»
Воспоминания дальше идут, как обрывки. Его жирное лицо, блестящее от пота, когда он снова и снова опускался между моими ногами, облизывая меня до боли. Его ладони, душащие мою шею, пока я кашляла и глотала воздух рвано. Его голос, требующий: «Сильнее! Сделай меня сильнее!» — и я чувствовала, как мой дар подталкивает его возбуждение к новой волне.
Он кончал снова и снова. Семь, может быть, восемь раз. На лицо, на грудь, на живот, на волосы. Каждый раз запрещал мне вытираться. Каждый раз заставлял продолжать — облизывать его, сосать, подниматься на колени, ложиться на спину, разворачиваться. Он пользовался мной, как инструментом, купленным на вечер. И я сама позволяла — потому что так был написан договор, потому что иначе денег не дали бы, а без этих денег брат бы умер.
Я не знаю, как выдержала. Тело к концу отказывалось слушаться, губы опухли, горло саднило, кожа липла от пота и спермы. Но я выдержала.
Он откинулся на спинку кресла, тяжело дыша, и довольно сказал:
— Хорошо. Я выжал из тебя всё, что хотел.
Я лежала на ковре, обессиленная, и думала только одно: ради брата. Всё это было ради него.
Когда всё закончилось, он тяжело поднялся, застегнул штаны и, даже не взглянув на меня, бросил коротко:
— Если захочешь повторить — через хозяйку. В следующий раз дам пятьдесят. Теперь ты уже не девственница.
И ушёл, словно забрав с собой воздух.
Я лежала неподвижно, пока хозяйка дома не вошла. Она посмотрела на меня спокойно, без жалости и без осуждения — будто видела это каждый день. Помогла подняться, отвела в умывальню. Словно привычным движением вымыла мне волосы, смыла липкую грязь с лица и тела.
— Отоспись до утра, — сказала она просто. — На дворе три часа ночи. Куда ты в таком виде пойдёшь?
Она показала мне маленькую комнату с узкой кроватью. Я рухнула на неё, едва коснувшись подушки, и провалилась в чёрный сон, в котором не было ни лиц, ни запахов, только тяжесть тела, ставшего чужим.
Утром я ушла — с деньгами и с ощущением, что кожа стала тесной. В клинике Эхо‑лекарь спросил про отчёт: «кто платит?» — «Я», — ответила я. Он не удивился. Таких, как я, у него было достаточно. Он лечил брата долго: убирал воспалённое, «сшивал» повреждённое, выравнивал то, что обычная медицина даже не видит. Я сидела рядом, держала мальчика за руку, «поддувала» ему спокойствие, когда он боялся, — и тихую радость, когда болеть переставало. Через месяц он начал смеяться без перерывов на кашель. Через два — бегать. Через три — спать ночью.
За эти же месяцы я оформила своё совершеннолетие не как просто возраст, а как право. Я собрала документы, нашла юриста (спасибо хозяйке лавки — у неё оказались связи полезнее, чем у всех мамкиных «подруг» вместе взятых) и подала заявление на опеку. Вика не спорила. Ей было удобно. Официально она называла это «дать вам свободу». Неофициально — ей было комфортнее фотографироваться в ресторанах без детских ложек за кадром и не прерывать ужин коликами младенца. Мне не было обидно. Я просто делала то, что считала правильным.
Мы с братом сняли маленькую квартиру на третьем этаже дома без лифта. Там было две комнаты и серая кухня, на которой постоянно пахло выпечкой из пекарни снизу. Кровать ему я поставила у окна — чтобы солнце по утрам будило смехом. Себе — матрас на полу: так удобнее вставать раньше и бежать в лавку. Я купила блендер, коврик в коридор, ночник в виде луны и большую белую кружку для какао. Мы жили впервые — не от случая к случаю, не «пока он не позвонит» и не «пока она не вернётся», а просто жили. И я каждый вечер убеждала себя, что этот дом — не на кредитной улыбке и не на чужом кошельке, а на моих руках, на моём выборе и на его смехе.
О матери — честно? Я не осуждаю женщин, которые зарабатывают телом. Я осуждаю тех, кто превращает эти деньги в пустые покупки и новые лестницы к ничему. Вика зарабатывала неплохо — по меркам нашего района её суммы тянули на «зарплату дома». Но у дома есть крыша, окна, плита и книги. У Вики — сумка, которая стоила десять моих окладов в лавке, фотосессии у арендной машины и ужины, где десерт — как два месяца наших расходов. Она приносила нам объедки и выкладывала в сеть «милые случайности», где в кадр «случайно» попадал чужой дорогой рукав. «Кому нужна женщина с детьми?» — говорила она, поправляя волосы. Удивительно, как легко из этой фразы выпадает второй вопрос: «А кому нужны дети без женщины?»
Я не ненавижу аристократов — повторю. В моём мире есть достойные мужчины и женщины с титулами. Я ненавижу ложь вокруг них и ложь вокруг нас. Ненавижу блогерские иллюзии про «простую девочку, которую заметили» — потому что большинство таких историй заканчиваются там же, где заканчиваются деньги арендатора камеры. И ненавижу, что я хоть раз в жизни подменяла слово «выбор» словом «не было другого выхода». Был. Всегда есть. Просто цена разная.
С тех событий прошло два года. Мы с братом до сих пор живём в съёмной квартире, и я каждый день стараюсь строить нашу жизнь заново — честно, по-своему. Но моя история этим не закончилась. Та ночь ещё не отпустила меня. Она аукнулась — и именно в тот момент, когда я села писать эти строки, прошлое снова входит в мою жизнь.
Заметка автора
Вас приветствует Арий Родович, автор этого произведения.
Спасибо, что дочитали историю до конца!
Я приглашаю вас подписаться на мою страницу на Author.Today . Ваши комментарии, лайки и подарки — это то, что подскажет мне: стоит ли продолжать путь Катрины или открыть новую историю. Именно ваша поддержка может сдвинуть этот рассказ дальше и превратить его в целую серию. У меня уже есть наработки и идеи, и всё зависит от вас.
Эта история — отдельный сюжетный виток в мире Эхо. Другое время, другие герои, но всё это часть большой вселенной.
Я всегда говорю: мир Эхо настолько велик, что в нём может написать историю любой. Даже вы. Если решитесь — буду рад, если укажете меня соавтором. Я с удовольствием помогу с деталями и сохранением целостности вселенной.
Отдельно хочу отметить, что эта история создавалась в соавторстве с Адой Родовной. Поэтому буду рад, если вы также подпишетесь на её страницу на Author.Today — там выходят её собственные книги и рассказы, и ей тоже важна ваша поддержка.
Спасибо за ваше время, поддержку и доверие.
Ваш Арий Родович.