Российская империя. Конечная станция N-ской железной дороги.
Май, 1879 год.
По тому, как мало людей на станции Потап Архипович сразу же понял, что прибыл слишком рано. Выходит зря волновался. Пока собирался, три раза возвращался домой, забыв то одно, то другое, торопился, спотыкался, нервничал. Все боялся опоздать, сквернословил безбожно, гнал извозчика, гнал себя, а теперь, стоит тут как третья подпора. И стоять так несчастному еще целый час, да и то, если повезет и поезд прибудет в срок, что с поездом, отчего то случалось не часто. Вынув несвежий платок, он запыхтел, будто тот самый паровоз, которого ждал с такой тревогой, и, выдыхая воздух через плотно сомкнутые губы, торопливо протер вспотевшее лицо и лысину на макушке. Правда, вспомнив, что буквально с утра, так старательно каждый свой редкий волосок уложил воском, отдернул руку будто ошпаренный, испугавшись, что одним лишь неловким движеньем испортил все. Кто знает, вдруг именно сейчас, в самый важный момент его жизни, он стал похож на того самого глупого попугая с хохолком, которого графиня Батюшкова привезла из Москвы на потеху здешней публики. Покрутившись в поисках чего-то во что можно было бы поглядеться, он, встав на цыпочки, из-за плеча стоящего перед ним мужчины, посмотрел на свое отражение в окне, и, убедившись, что вид он имеет вполне презентабельный, казалось, наконец, угомонился. Но ненадолго. Через минуту вновь заволновался, стал переминаться с ноги на ногу, затем, запустив руки в бездонные карманы сюртука, начал судорожно что-то искать, пересыпая в их глубинах толи монеты, толи пуговицы, толи еще какой мусор, и выудив как из глубокого болота портсигар, спешно закурил. Как будто, даже обрел спокойствие, правда, ровно на пять минут, до той лишь поры, пока последняя искра не загорелась на конце сигареты, но лишь затем, чтоб навеки погаснуть. В ту же минуту, его глубоко и широко посаженные глаза снова забегали туда-сюда, по всей видимости, выискивая на платформе кого-нибудь из знакомых, однако же, с целью неизвестной, а точнее известной лишь ему самому.
Пара скучающих дам, мальчишки-посыльные в ожидании прибывающих, слоняющиеся без дела с одного края станции на другой и обратно, несколько путейцев, в ярко – зеленых суконных мундирах с янтарно – желтыми латунными пуговицами в два ряда, словно гонцы неистово буйного лета, в самом начале нежного, но скромного на цветение месяца май – вот и вся компания.
Постояв с полчаса, и выкурив не одну сигарету, Потап Архипович, наконец, увидел на противоположной стороне станции давнего знакомого, а по совместительству управляющего соседним имением Лихолетова. Да так обрадовался тому факту, что бросившись к нему со всех ног, он, человек, и в обычное время лишенный грации и гибкости, сейчас же находясь в крайнем возбуждении, чуть не сбил двух дам с зонтиками. Он, конечно же, поспешно извинился, но, не сменив ни скорости, ни траектории, продолжил движение, будто бы еще минута, на этом самом пироне, наедине с собой и со своей тревогой, может стать для него фатальной.
– Игнат Кузьмич, голубчик! Как же я вас видеть рад! Ей Богу! Доброго вам дня! Какими судьбами? Неужто, и вы ожидаете важных гостей? – запыхавшись, затараторил Потап Архипович.
– Типун Вам на язык, Потап Архипович! Не приведи Господь, Анатолий Константинович, со всем своим «дражайшим» семейством и их зловредной левреткой, прибудут не раньше июня. И, слава Богу, чем позже, тем лучше, это я Вам со всей ответственностью заявляю! А «майских» здесь не много: Арсентьевы только, сами знаете почему, да еще несколько семей, верно, для здоровью, не иначе. А я племянницу жду, вот-вот на поезде должна прибыть, в услужение Арсентьевым. К молодой барышне приставлена будет, к младшей, если быть точнее. Старшая недавно в замуж выдана. Говорят партия не из лучших, но у них сами знаете, состояние огромное, так что они вольны любую партию для себя выбирать. А Вы, Потап Архипович, какими судьбами?
– А я, Игнат Кузьмич, важного гостя из синего вагона ожидаю. Теперь знаете ли, все вагоны расписные, по кошельку и цвет. Синий, стало быть, у кого он есть, а зеленый у кого дырка в кармане.
– Эк, как они лихо придумали, верно, чтобы по недоразумению, не спутать, да уважение к бедняку, за зря, да за спасибо, не дай Бог, не проявить, – заметил Игнат Кузьмич, пощелкав языком в знак обиды.
В ответ Потап Архипович покраснел, и затрясся, отчего невозможно было достоверно понять, толи он смеется, толи, поперхнувшись, закашлялся.
– Так, что за гость, из синего вагона к вам пожаловал? – переспросил Игнат Кузьмич, так и не удовлетворив своего любопытства.
– Знаете, голубчик, – многозначительно начал Потап Архипович, – скажу я Вам, конфиденциально, о том еще ни одна живая душа в N-ске не знает, но Вам, по старой нашей дружбе сообщу, – и его голос понизился до шепота, – в эту весну, аккурат в марте, Долгополов в скоростях продал именье, не дожидаясь сезона, да продал по смешной цене, разумеется, не спроста, не то проигрался, не то проспорил, не то еще чего, ну да не важно. И хотя Долгополов и копейку лишнюю не давал, но здесь бывал редко, а это для нас, управляющих очень положительно. И хотя хозяин он был не лучший, но ведь даже дурной хозяин, может так статься, лучше нового. А мне опять, кланяйся, спину гни, все заново. А именье построено, можно сказать моими силами, чуть ли не каждый камень, вот этими самыми руками, – и он в подтверждение своих слов продемонстрировал собеседнику своим маленькие пухленькие, с короткими пальчиками ручки, которые пристало иметь скорее женщине, а не мужчине, причем отнюдь не физического труда. В общем, Потап Архипович пустился в пространные рассуждения о труде, да так начал сочинительствовать, что сам и поверил.
– А теперь вот именье купил Михаил Иоганович Мейер. И что ж теперь мне делать? Тем более толкуют о нем разное, конечно, поди, разбери, где правда, люди сами знаете, источник сведений ненадежный, могут говорить всякое, однако же при всем при этом доподлинное известно, что оказался он здесь неспроста, ох не спроста. А если говорить по чести, произошла в столице некая щекотливая оказия, – после этих слов Потап Архипович многозначительно выпучил глаза, и уже с такой странной мимикой продолжил: – сами знаете какая, – затем вновь замолчал, но через минуту, словно боролся с нестерпимым зудом, снова заговорил: – да-да, – а после не проронил ни слова, да так и стоял с глазами навыкат.
И хотя Игнат Кузьмич ровным счетом ничего не понял, но, не желая, прослыть глупцом и невеждой, принял вид человека знающего, искушенного и все понимающего, замотал головой и что-то многозначительно промычал.
К счастью, через минуту, платформа прерывисто задрожала, а станция как по команде заполнилась людьми. Все говорят наперебой, волнуются, переглядываются, ждут поезда, и наконец, откуда ни возьмись, из-за горизонта, словно приближающиеся раскаты майского грома, скрипя, ухая, и выбивая дробь, мчался, озаряемый лучами яркого весеннего солнца, красавец поезд.
Потап Архипович обернулся, чтобы попрощаться, со своим знакомым, а того уже и след простыл, и оставшись наедине с собой, он, человек не верящий ни в Бога, ни в черта, украдкой перекрестился, наполненный страхом и тревогой, за будущее, что несет для него тот самый железный вестник.
Девятнадцать часов занимал путь из Петербурга в N-ск., и хотя путь был не близкий, Михаил Иоганович, даже рад был такой длинной и долгой дороге. Прежде всего, он был крайне доволен нововведениями в вагоне: спинка кресла теперь откидывалась назад, а само кресло вращалось, так что ежели попутчик вам пришелся не по нраву, говорлив, или дурно пахнет, а может он пришелся не по нраву, лишь исходя из самого факта своего присутствия, теперь можно извиниться, и развернуться к нему спиной, что он и не преминул сделать.
И теперь лицезря, пестрый и яркий весенний пейзаж, Михаил Иоганович, всегда любивший природу, больше чем людей, с одной стороны, искренне наслаждался ежеминутной сменой декораций в окне, а с другой стороны, подобно управляющему, ожидающего его на станции, неизменно возвращался к тяжелым думам о прошлом и с тревогой и беспокойством смотрел в будущее.
Решение приобрести именье пришло в одночасье, после скандала, он не желал больше оставаться в столице, но как человек, привыкший к роскоши и комфорту, в глушь, в Сибирь, ехать был не готов. В общем, душа требовала природы и уединенья, а уже не юное тело, не готово было испытывать, даже малый дискомфорт. Поэтому узнав, что его давний знакомый Долгополов, который, кстати, должен был ему не малую сумму денег, история, правда, умалчивает в связи с чем, и за что сей долг образовался, владел в двадцати пяти километрах от Петербурга, именьем, не раздумывая ни минуты, заявил на него права. Ибо ко всем своим отрицательным качествам, он все же обладал чертами и положительными, верно для равновесия, а именно, был по-немецки бережлив, и по-швабски рачителен, и посему не потратив ни гроша, он приобрел недвижимость, хотя и находящуюся не в лучшем состоянии, однако же, занимающую настолько прекрасное расположение, что сие достоинство, с лихвой компенсировало, хотя и ощутимый, но поправимый недостаток. Тем более сейчас, когда он потерял все, ну или почти все, и находился в крайне стесненном положении, лишнюю копейку тратить не желал, да и не мог.
Справедливости ради, стоит сказать, что N-ск славился не только своей живописной природой, но и первой железной дорогой, отчего сливки Петербургского и Московского общества считали своим долгом, а точнее долгом престижа, купить именье именно здесь, на первой и конечной станции технического прогресса, однако же, не науки ради, а во имя праздного времяпрепровождения на короткий летний сезон.
Но поезд начал замедляться, и Михаил Иоганович с удивлением, обнаружил, что даже огорчен, тем, что путь подошел к концу, погруженный в свои мысли под мерный стук колес, покинув жизнь прошлую, но, еще не успев начать новую, он словно сделал паузу, остановив время здесь и сейчас.
Поезд остановился, гудок, затем второй, шум, скрип, железный треск, и тишина, а потом радостный крик, улюлюканье, хохот, стало быть, приехали.
Выйдя из полумрака вагона, он еще минуту не мог собраться с мыслями, да так и стоял на станции, наблюдая толи с недоумением, толи с завистью, как ожидающие, радостно встречают пассажиров, и отправляются кто куда уже новым счастливым составом. Его никто не ждал. Скользнув по толпе, и не увидев ни одного знакомого лица, он к своему удивлению, был даже немного раздосадован, и хотя предполагал, что на пироне его может встречать управляющий именьем, которого он еще в глаза не видел, но был в том не уверен, и недолго думая, решил самостоятельно нанять бричку. В конце концов, N-ск не Париж, не потеряется. Как вдруг, в ту же минуту, к нему подскочил невысокий мужчина средних лет, едва достающий ему до плеча, и, кланяясь и улыбаясь, пропел:
– Ваше сиятельство, Михаил Иоганович, здравствуйте, очень рад Вас приветствовать, мое Вам почтение, добро пожаловать в N-ск, – начал тот, собрав все приветствия, что знал воедино, верно, чтобы показаться, чрезвычайно радушным и любезным. – Разрешите представиться, Потап Архипович Тяглов, ваш, так сказать, управляющий, я подумал, вы человек не местный, а у нас тут хотя и две улицы, но не мудрено и заплутать, тем более и бричку свободную в этот час не найти, – заключил тот, затем снова раскланялся и зачем то отдал как военный честь.
– Добрый день, спасибо, это крайне любезно с вашей стороны, встретить меня, благодарю, – ответил Михаил Иоганович, окинув взглядом, своего управляющего. Впрочем, всего одного взгляда, хватило ему, чтобы составить о нем свое мнение, и мнение то, отнюдь нелицеприятное, хотя какой в том прок, хорош тот или плох, не важно, если бы он общался лишь с теми, кто ему нравился, то, пожалуй, прожил бы всю жизнь в ските одиноким отшельником, так и не проронив ни слова. И хотя Потап Архипович, был жуликоват, как и любой другой управляющий, но в силу, своего характера, а также рода деятельности, Михаил Иоганович, бывало, имел дело и с худшими представителями рода человеческого.
А между тем Потап Архипович расплылся в улыбку, явно обрадованный своей предусмотрительностью, и, обретая уверенность, уже свободнее продолжил:
– Михаил Иоганович, так пойдемте же, бричка здесь же, на углу, а покамест, я вам расскажу, как у нас обстоят дела, именье к Вашему приезду уже готово, и хотя оно было в крайнем запустении, предыдущий хозяин, не тем вспомнить, совсем не заботился о своем наследии, ну человек он с зависимостью, скажу вам по секрету, так что ничего другого и ждать не приходилось, но теперь, все конечно будет по другому, а какой сад разобьем, только вот знаете, садовник, дело не дешевое, тут садовник на вес золото, но это не сейчас, потом, потом конечно, вы, наверное, устали с дороги, а я Вам сразу о делах, да о делах, – и, посмотрев на Мейера исподлобья, почти что по-собачьи, будто пытаясь угадать волю и настроение хозяина, но не прочтя на сухом, бесстрастном лице, ни одобрения, ни порицания, приуныл и замолчал.
Когда сели в бричку, а извозчик тронулся, Тяглов вновь сделал попытку завоевать благосклонность Мейера, хотя за последние пятнадцать минут общения, стало совершенно ясно, что дела его плохи. Но другого такого сытного места не сыскать, так что Потап Архипович решил цепляться за место управляющего до последнего, и если надобно будет, из кожи вон вылезти, чтобы понравиться этому снобу, что ж, значит вылезет, и в новую оденется.
– Михаил Иоганович, штат прислуги полностью укомплектован, и хотя, я вам скажу, на конечной станции, где сплошь и рядом, одни путейцы, а ближайшая деревня в ста верстах, добрых людей не найдешь, но Михаил Иоганович, я сделал все возможное и невозможное, и кухарка… и…
– Спасибо Потап Архипович, однако же, что мне надобно будет знать, я и сам увижу, – прервал его Мейер. – Вы мне лучше, голубчик, скажите кто в соседях, я ищу здесь, покой и уединение, и хотя место славиться светской жизнью, но не хотелось бы оказаться в его центре.
– Ваше благородие, Вам и переживать не стоит, слева, Кривошеевы, но они здесь и не бывают вовсе, так что и не потревожат совсем, а справа Арсентьевы, но право слово, тише соседей и не сыскать, и хотя у них дочь… скажу по секрету…
– Спасибо, но это все, что мне нужно знать. Далеко ли еще до именья? – прервав управляющего, нетерпеливо спросил Мейер. – Я, по правде сказать, устал с дороги.
– Так вот же оно! – радостно воскликнул Тяглов, чей нос покрылся крапинками пота, а щеки начали раздуваться как у экзотической птицы, перед дракой с опасным и неравным противником.
Михаил Иоганович посмотрел на дорожку к именью, на полуразрушенные фонари, на провинциальное запустенье, и сад, полный сорного кустарника, на эти огромные вязы, с нежно-зеленой еще не окрепшей листвой, и вдруг почувствовал себя таким уставшим, и таким старым, словно ему было не тридцать восемь лет, а целый век, как этим самым вязам, что открылись его утомленному взору. Долгая дорога, и груз проблем, будто каменой плитой легли на грудь, он был согласен и на этой заброшенный сад, и на обветшалое именье, лишь бы остаться наедине с собой, в одиночестве и в тишине. Но он слишком хорошо знал людей, и если сейчас, на глазах у Тяглова, покажет слабину, то никогда позже, он уже не сможет заставить работать того, так как того требуется, и собрав волю в кулак, он горделиво выпрямился, и сухо, но твердо спросил:
– Я так понимаю, начать обустройство именья, вы решили не с сада?
Потап Архипович, достав все тот же несвежий платок, протер лицо, но не то вытерся, не то испачкался, попутно соображая, что на это ответить, и, наконец, найдя подходящее по такому случаю оправдание, спешно затараторил:
– Ваше благородие, так весна, распутица, и прежний хозяин, он к саду интереса не имел, никакого, но пни выкорчевали, аккурат на это ушло двадцать пять рублей, ох, и тяжелая работа я вам скажу. И вязы, вязы Михаил Иоганович, их надобно все вырубить.
– Зачем?
– А чтоб именье лучше видно было!
– Не стоит, – отрезал Михаил Иоганович, затем развернулся и направился в именье, наступая в самую грязь, будто намеренно.
Через минуту, узкая тропинка, где и две брички бы не разъехались, сменилась широкой подъездной дорогой, открывая вид на скромную одноэтажную усадьбу. Четыре окна налево, четыре окна направо, и четыре тяжеловесные колонны посередине, ни декора, ни вензелей, ни даже гипсовой листвы, все просто и по-деревенски аскетично. Тут и там, словно подкошенный пулей оловянные солдаты, лежали срубленные и брошенные вековые вязы, придавая именью вид варварского запустенья, как если бы дорогой из ценных пород дерева обеденный стол, в минуту холода, был порублен на дрова. Полуразрушенная лестница и потертая дверь, да, это была не та роскошь к которой он привык, и, конечно же, его новое жилье, не шло ни в какое сравнение, с соседским особняком, который они только что имели несчастья лицезреть по дороге. И хотя Михаил Иоганович, осматривал окрестности без энтузиазма и явного интереса, не заметить разницу между соседским двухэтажным «лебедем» Арсентьевых и его «общипанной» курицей было невозможно.
Открылась дверь, в воздух взметнулись клубы пыли, заполняя мерцающей дымкой, как туманом, пустой безжизненный холл, пол протяжно и несчастно скрипнул под тяжестью веса гостей, а может это его душа застонала, он и сам бы не смог разобрать.
Направо гостиная и кухня, налево спальни. Убранство убого, а весь текстиль, что ветошь, и пыльно и грязно и грустно.
Михаил Иоганович обернулся, будто только сейчас, заметил, что в гостиной не один. Сзади, не дыша, стоял управляющий, белый как мел, не смея произнести ни слова, по уставшим глазам Мейера, он не смог прочесть ничего, они были безжизненно голубыми и холодными как лед.
– Вы плут и прохвост, – отрезал Мейер, – и я бы сдал вас констеблю немедленно за хищения, но едва ли у меня есть выбор, на этой конечной станции или на любой другой, и едва ли новый управляющий будет сделан из другого теста. С другой стороны, может плюнуть на все, продать это именье, а вас …, – затем он замолчал, переводя дух, словно пытаясь смирить свой почти звериный гнев. – У вас два дня, чтобы привести именье в порядок, – заключил он уже спокойно.
– Все понял, – коротко ответил Тяглов, – я сейчас пришлю к Вам помощницу.
– Не надо, – отрезал Михаил Иоганович, – сегодня в том нет необходимости, пусть приходит с утра, приготовит завтрак и уберется в комнатах, а сегодня я хочу побыть один.
– Все понял, – как заводной, снова повторил Тяглов, – Ваше благородие, все будет сделано, и завтрак и припасы, и работники, все будет, Михаил Иоганович, я все понял, – и с этими словами откланялся и исчез.
Михаил Иоганович тяжело выдохнул, словно весь его гнев держался лишь до той поры, до кой он задерживал дыхание. Теперь он один, нет нужды, стоять в петушиной стойке, можно побыть собой, отчаявшимся и уставшим от жизни человеком. А ведь каждый норовит обмануть, оболгать, обокрасть, и не отдохнуть, не остановиться, ни дня без борьбы, что ж, стало быть, это и есть жизнь.
Набрав из колодца воды и наскоро искупнувшись из ледяного ковша, он прямиком, пренебрегая знакомством с именьем, направился в спальню, где первым делом зажег камин, и, не распаковывая вещей, сняв лишь обувь, да сюртук, еще засветло упал на кровать. Под тяжестью его большого и крепкого тела, та громко и протяжно скрипнула и едва не разломилась напополам, впрочем, скорее по другой причине, ибо неутомимый и трудолюбивый короед, находясь здесь долгие годы в полном уединении, толи от одиночества, толи от скуки, толи еще по какой причине проделал во всем доме работу хотя и не малую, но едва ли кем то оцененную по достоинству. Впрочем, как и любое другое живое существо в этой жизни.
И как только его утомленно тело коснулось скомканной перины, а голова твердой и слежавшейся подушки, он сию же секунду провалился в забытье, уснув тяжелым глубоким сном без сновидений, сном уставшего путника.
Утро началось в обед. Проспав почти сутки, Мейер пробудился от восхитительных ароматов, доносившихся с кухни. Значит, все-таки, Тяглов внемлел его словам и прислал прислугу, – не без радости подумал Михаил Иоганович, вставая. В минуту одевшись, он вышел из комнаты, и тут же наткнулся на незнакомого мужчину в гостиной, который усердно чистил камин.
– Здравствуйте, Ваше сиятельство! – воскликнул тот, встав на выправку. – Мне, Ваше сиятельство, велено тут кое-чего починить, и кое-чего убрать, но покамест, я здесь, кое-чего поделаю, ежели Вам кое-чего, надобно, скажите, я все исполню.
– Доброе утро, да, спасибо, но не отвлекайтесь. Я пока еще осматриваюсь, – ответил Михаил Иоганович, но был так голоден, что приступать к делам был не только не готов, но и не имел на это никаких сил, ведь со вчерашнего обеда не ел ни крошки, так что постояв немного сурово сдвинув брови, скорее для вида нежели для дела, вскоре ретировался.
Голова гудела, словно с похмелья. Он посмотрел на себя в зеркало, волосы взъерошены, под глазами пролегли темные круги, спал, спал, а проснулся уже уставшим, и таким не свежим, будто пыльный мешок, провалявшийся всю зиму в сенцах.
Совсем беда.
– Голубчик, – обратился он к работнику, досадуя, что не спросил, как того зовут, – а есть ли здесь баня в именье?
– Есть, Ваше сиятельство, как же ш, нету, как же ш, именье без бани. Велите истопить?
– Да, будь так добр, истопи к вечеру. А то я как черт с луны, мною, только барышень пугать.
Мужик, засмеялся, оценив шутку, но спохватившись, испуганно посмотрел на хозяина.
Мейер улыбнулся и подмигнул тому, в знак одобрения.
Продолжить знакомство с именьем Михаил Иоганович решил с кухни, и не даром, ведь запах оттуда доносился почти неземной.
Кухаркой оказалась приземистая крестьянка, по ее испещренному морщинами лицу, тяжело было понять возраст, но тело было крепкое, а плечи прямые, значит ей не так уж много лет, – подумал Мейер. На его счастье, женщина оказалась молчалива, но трудолюбива, а каша из печи, томленая не меньше двух часов, показалась Михаилу Иогановичу самым вкусным, что он когда либо ел. И здесь и сейчас, черпая ее ложкой и припевая молоком, он почувствовал себя на месте, будто целую вечность его гоняло по пустыне, как перекати поле, и наконец, зацепившись за землю, обретя под ногами почву, пожалуй, первый раз в жизни он почувствовал что дома, и именно сейчас, может и должен пустить здесь корни.
До вечера делать было нечего, так что, желая себя чем-нибудь занять, вместо того, чтобы слоняться по дому, лишь мешая работать другим, Мейер решил обследовать окрестности. Именье было небольшим, однако земли в нем было не мало. К земледелию он, правда, интереса никогда не имел. Земля для него всегда была не больше чем твердь, на которой можно стоять двумя ногами и не падать, но вот сады, сады он любил, и как любой сломленный человек, искал источник, что стал бы ему живительным, залечил раны и принес успокоения, и скорее по наитию, нежели от разума, едва ли осознавая в полной мере, что есть лекарство, он стремился на природу, туда, где тишину и покой нарушают лишь треск веток под ногами, свист сойки, да назойливое жужжание разной мошки, туда, где природа врачует душевные раны лучше любого лекаря.
Словом, отдав работникам все необходимые распоряжения, он решил отправиться на прогулку. Правда перед выходом все же решил посмотреться в зеркало, и от увиденного, едва не рассмеялся, а затем чуть не заплакал, ибо вид он имел не только смехотворный, но и жалкий.
– Ей, Богу, бездомный, – подумал он, потирая лицо рукой, словно пытаясь разгладить его и привести себя в порядок.
Одежда была чрезвычайно мятой, хотя и чистой, впрочем, если б только одежда, кажется даже на щеке еще красовались следы от подушки, а волосы, волосы торчали в разные стороны, будто клок желтой соломы, как у домового. – Что ж, в каждом доме должен быть домовой, – заметил он, невольно рассмеявшись, вот только с горечью, находя всю эту ситуацию одновременно не только комичной, но и трагичной. Еще несколько месяцев назад, он помнил себя, франта, в бальном зале, в черном сюртуке, с белоснежным пластроном, на нем перчатки, в нагрудном кармане золотые часы, как право слово непредсказуема эта жизнь, сегодня ты на вершине, а завтра и до подножия не дошел. Ну что ж, едва ли в этом лесу, водятся другие звери, окромя его самого, стало быть, и не велика беда, ежели он с таким диковатым видом, словно бурый медведь, по лесу побродит, – подумал Мейер и несмотря ни на что отправился гулять.
Тишина, весенняя прохлада, лишь птицы поют, на минуту, он ощутил в груди невообразимую легкость и такое счастье, которое, казалось, забыл, счастье, что бывает лишь в молодости, когда мир неизвестен, но так притягателен, и все интересно и все любопытно, и от того так сладко, что впереди столько открытий, кои открыв позже, понимаешь, что лучше б не знал и не ведал, и лишь в незнании и есть счастье.
Вспомнились события минувших месяцев, лицо осунулось, а голова поникла, сколько же еще ошибки прошлого будут терзать его вот так, бессмысленно и беспощадно. Он брел, не разбирая дороги, уже не видя ни столетних вязов, ни лесные яблони, ни пышную крушину с разлапистыми ветками, словно дамский веер. Он шел медленно и тяжело погруженный в свои тяжелые и мрачные думы, неся на себе груз проблем и тревог. Положа руку на сердце, он не мог бы трезво объяснить зачем приобрел это именье, и зачем приехал в N-ск, ему нужна была передышка, и так сложилось, будто все дороги, как бесконечные мелкие ручейки по весне, сошлись в одно большое и как ему казалось спасительное русло, принесшее его сюда, остановиться, подумать и решить, что делать с жизнью дальше. Но как водиться, от себя не убежишь, так что здесь ли, или в любом другом месте, он был по-прежнему сам собой, будто заключенный в тюрьме своего собственного сознания, от которого ни сбежать, ни скрыться.
Вдруг ландшафт резко изменился, хаос дикого сада превратился в ладно подстриженный луг, а затем аккуратный сад. Деревья больше не теснились друга на друге, в ожесточенной схватке за лишний луч солнца или пядь земли, а стояли свободно и вольготно, однако же, не без определенной геометрической последовательности.
Он был так погружен в себя, что ничего не заметил, пока уже не стало слишком поздно, и он не оказался в чужом саду, застигнутый врасплох, словно вор, хозяйкой соседнего именья.
В то непримечательное утро, Лиза, не нарушая привычного распорядка дня, умылась, спешно оделась, прихватила с собой книгу и спустилась к обеду. Да-да, именно к обеду, а не к завтраку, так как жила она по своему собственному расписанию, а может быть даже по своим собственным часам, и когда все члены семьи успевали не только позавтракать, но и пообедать и затем удалиться по своим делам, она лишь спускалась в столовую, одна, чему и была рада. В первое время матушка еще пыталась бороться с вопиющим пренебрежением режима, но поняв, что все попытки тщетны, а объект воспитания, перевоспитанию не подлежит, опустила руки и оставила все как есть.
В общем, к обеденному часу в доме было почти никого, и лишь в кресле в углу сидел батюшка, с неизменной вазой полной пирогов, всякой разной сдобной снеди и вчерашней газетой в руках. По его неестественно розовым щекам, было ясно, что уже с утра, он принял стопочку наливки, а может даже и две, и теперь с чрезвычайно важным видом читал газету, хотя скорее пытался делать вид, что читал.
––Доброе утро, папенька! – весело воскликнула Лиза.
Батюшка тотчас отложил газету, а лицо его озарилось такой нежной и безграничной любовью и радостью, словно он не видел ее целую вечность и оттого успел соскучиться.
– Доброе утро, солнце мое, – ответил отец.
– А где матушка с сестрицей?
– Заскучали-с, и потому отправились к графине Батюшковой, та из столицы, привезла с собой попугая, да не простого, а птицу говорящую, знает он несколько слов, но глуп чрезвычайно, а потому кричит их без разбора сутки напролет, да так что даже приходится накрывать его футляром… – что, ж, – задумчиво помедлил отец, – умом он, верно, весь в хозяйку, – заключил отец, и снова уткнулся в газету, верно, боясь за своей чрезмерной разговорчивостью выдать легкий хмель.
Лиза едва сдержала смех.
– Папенька, тогда я быстро отобедаю и в сад, уж слишком солнце ласковое, так и манит, так и манит, ежели маменька воротится раньше вечера, то не забудьте сказать где я, а то в прошлый раз потеряли меня, да так, что весь дом вверх дном поставили, будто я могу куда то деться, и это в моем то положении.
– Угу, – буркнул отец, но едва ли уже слушал ее, погруженный толи в чтение, толи в послеобеденную дрему, – но затем словно спохватившись, ответил, – ступай солнце мое, ступай, прогуляйся, это пойдет тебе на пользу.
Второпях перекусив, будто за ней кто-то гнался, Лиза, уже было направилась к двери, как вдруг вспомнила, что забыла самое важное, и, спешно вернувшись, взяла стоящую подле стула трость.
Ведь если по дому, она еще могла передвигаться без опоры, хотя и с некоторыми ограничениями, то по влажному после весны грунту, на улице без трости было не обойтись.
Выйдя из дома, она шумно вдохнула влажный и терпкий, настоянный как наливка на ярком солнце воздух, и закинув голову к небу, подставляя лицо под яркие, почти обжигающие лучи золотой звезды, ощутила неведомое счастье, счастье без причины и повода, счастье лишь оттого что ты жив и молод – истинное счастье.
Россыпь оранжевых веснушек на переносице, словно млечный путь указывал, на то, что барышня так делала не редко, пренебрегая модой и презрев глупые суждения о вреде солнце. И как солнце может навредить, ведь солнце это и есть жизнь? Уж она то это знала, так как всегда хворала каждую зиму, и лишь к весне, с первыми его лучами, спасавшими лучше любого лекарства, начинала чувствовать себя живой.
Постояв немного на крыльце, тяжелым медленным шагом, упираясь всем весом на трость, она направилась в глубину сада, где родители, в тени диких яблонь, поставили ей прекрасную скамейку, стоявшую почти в интимном уединении, и словно созданную для тайных влюбленных. Впрочем, понапрасну, кроме нее, здесь никто никогда не бывал. Это был ее тайный сад, ее укрытие, от любопытных и бесцеремонных глаз, и даже члены семьи не смели нарушить сей покой. Именно здесь, она могла побыть с собой, с книгой и со своими горестями.
Поудобнее расположившись на скамейке, трость, Лиза поставила рядышком, а книгу взяла в руки, и хотя повествование еще вчера казалось интересным и захватывающим, но сегодня буквы расплывались, толи оттого что солнце припекало, толи от того, что жар словно исходил из самого ее тела, и, не сумев прочесть и строчки, она отложила книгу, и, облокотившись на спинку скамейки, переместила длинный трен влево, раскинув его на траве, словно хвост русалки, который она пыталась высушить на солнце, выбравшись на берег, но сделав попытку ослабить корсет, быстро сдалась, и глубоко вздохнула, так что кружево затрепетало, словно морская пена от малейшего дуновения ветерка. Потянувшись, Лиза зевнула, и, закрыв глаза, погрузилась в странное одновременно приятное, но вместе с тем мучительное забытье.
Как вдруг треск ломающихся веток, заставил ее очнуться и сесть прямо. Сжав в руках трость, она испуганно зачем-то обернулась назад, но, не увидев ничего подозрительного немного успокоилась, правда лишь на секунду…
Перед ней, на расстоянии не более десяти метров, на стыке двух участком, будто между двух миров стоял мужчина. По всему его виду, было понятно, что в его намерения не входило быть замеченным, но валежник предательски треснул, так и не дав скрыться в дебрях столетних вязов, до того момента как был обнаружен ей.
Минуту они так и смотрели друг на друга, с опаской и с любопытством, и наконец, немного поколебавшись, мужчина двинулся навстречу, вероятно, посчитав знакомство, наименьшим злом, по сравнению с другим решением, а именно, позорным отступлением и бегством в кусты.
Лиза же была и напугана и возбуждена, прежде всего, потому, что за всю жизнь и пару раз не оставалась с мужчиной наедине, а ежели и оставалась, то они были ей хорошо знакомы, а точнее, приходились ей родственниками.
И пока он приближался к ней, она не отводила от него свой взор. Стыд и смущение почти сковали ее, но женский интерес, к объекту противоположного пола, перевесил все те чувства, которые могли бы стать помехой для их знакомства. Более того, она была рада той минуте, до первых слов, сказанных друг другу, ибо она давала ей возможность рассмотреть и оценить объект интереса, перед тем как завеса тайны кто он и откуда спадет.
А между тем мужчина был высок и худощав, костюм его был измят, а вещи сидели слишком свободно, будто с чужого плеча. И все же не было сомнений в благородстве его происхождения. И не только потому, что его сюртук был дорого скроен, а благородство тканей, указывало, на достаток хозяина, особенно, если учесть небрежность в одежде и даже неряшливость, достаток тот мог быть в далеком прошлом, а потому что в каждом его движении, в каждом повороте голове и широком твердом шаге, было мужество и изящество, которое присуще лишь людям определенного сорта.
Его нельзя было назвать привлекательным, скорее наоборот, узкое удлиненное лицо, чуть крупноватый нос, глубокие заломы вокруг тонких плотно сжатых губ, выражение лица холодно и почти отстраненно. Было в нем нечто притягательное и вместе с тем отталкивающее. Но самым примечательным в нем были глаза. Светло-голубые, глубокие и такие пронзительные, что глядя в них становилось не по себе. Они действовали на нее магнетически, как если бы индийский факир играл на трубочке, а она завороженная однообразной, но содержащей в себе секретное чередование звуков мелодии, потеряла в мгновенье и волю и желание быть свободной.
Хотя, может это лишь игра ее неискушенного воображения. Уж слишком много времени в жизни она проводила в чтении и раздумьях, имея о мужчинах лишь представление поверхностное и расплывчатое. Погрузившись на минуту в свои мысли, она вдруг осознала, что до сих пор сжимает в руке трость, и, испугавшись, что он увидит сей постыдный аксессуар, будто ошпаренная скинула ее на землю, как если бы это была та самая змея, для которой играл факир. И тут же, ловким движением руки, укрыла ее длинным треном нежно-голубого платья.
Нет, она страшилась не только взглядов жалости или притворного сочувствия, что непременно последовали бы, если бы он увидел доказательство ее немощи, но и нежеланных вопросов, которые были бы заданы, будь трость с ней рядом. Как раз то самое праздное любопытство, было для Лизы, самым мучительным и тяжелым. Она уже давно привыкла, к тому, как люди смотрят на нее, кто свысока, кто с презрением и жалостью, и никогда как на равную им. Вот только больнее эти взглядов были кинжалы любопытства. Тысячи вопросов сыпались на нее, как только собеседник, обнаруживал, в ней эту особенность. Почему она хромает? Что с ней случилось? Не попала ли ненароком под телегу? Не ушибла ли лошадь? И каждый раз, когда ей приходилось отвечать, что ничего дурного не случилось, и что по воле Господа, она родилась именно такой, какая она есть сейчас, и что причина недуга не известна, а лечения не существует, в их взглядах, она неизменно видела и разочарование и потерю интереса, как будто несчастный случай, придал бы ее недугу и шарм, и благородство, и даже романтизм.
И как же все таки люди любят драмы и трагедии и всяческие театральные сюжеты, и отчего то не жалуют привычный ход вещей, и что порой суть вещей проста, и некие явления существуют по большей части сами по себе, без объяснений и тайных знаков, и что некоторые вещи даются нам судьбой не в наказание, и не в назидание, и даже не для искупления, а просто так, по той же причине, по которой облака бегут за ветром, солнце уплывает за горизонт, а в мае самая зеленая трава.
В конце концов, устав наблюдать одну и ту же немую сцену, Лиза решила, что непременно, как-нибудь, не сейчас, а потом, наберется смелости, и дерзнет придумать некую историю, непременно полную и приключений и нужной драмы, где бы в красочных и оттого неправдоподобных событиях бы объяснялось, отчего она хворает каждую зиму и отчего ее шаг так отличается от шага других людей.
Но это потом, а сегодня, повстречав загадочного незнакомства, вышедшего из чащи, она меньше всего хотела объяснять, почему с ней трость, и зачем она ей нужна, ибо даже эти невинные вопросы породили бы неизбежно ряд других, ответы на некоторые из которых она и сама до сих пор не знала и оттого не горела желанием пускаться в пространные рассуждения о предметах мироздания.
Кроме всего прочего, да что уж говорить, самым главным аргументом в пользу того, чтобы спрятать сей постыдный аксессуар, был и тот факт, что, ей не хотелось выглядеть калекой в глазах незнакомого мужчины. И именно сейчас, когда она сидит, а не идет, и ничем не отличается от других барышень ее возраста, а, следовательно, сможет вести себя также как и они, а именно свободно, чего никогда не случалась с ней до этого, ибо ее инаковость делала Лизу неизменным заложником человеческого предубеждения, так как отчего то, один лишь физический изъян, налагал на нее иную роль, нежели она могла бы иметь, будь она такой же как все.
– Простите меня великодушно. Не желал вторгаться на чужую землю, и того меньше помешать вашему уединению. Но коль уж так случилось, и я был вами обнаружен будто вор в кустах, стало быть, спасаться бегством уже поздно, хотя признаюсь честно, был такой соблазн, – произнес речь незнакомец, подойдя, наконец к Лизе настолько близко, насколько это было необходимо, чтобы знакомство стало возможным, однако же не настолько близко, чтобы это могло угрожать принятым в обществе нормам приличия и морали, даже если собеседники были в том саду совсем одни. Лиза, от чьего внимательного взгляда не могла укрыться и самая малая деталь, отметила сей жест как положительный, ибо приличный человек, ведет себя достойно, даже наедине с самим с собой, этим то и отличаясь от самозванца, выдающего себя за приличного человека в угоду того общества, в котором находится. Но как водится, как бы не была хороша та игра, а обману рано или поздно все равно суждено было вскрыться.
– И если Вам спасаться бегством уже поздно, значит ли это, что и для меня пути к отступлению нет? – спросила Лиза, причем спросила это тоном совершенно серьезным, лишенным всякого жеманства и кокетства, отчего незнакомец, судя по его виду даже растерялся, по всей видимости, с трудом читая тайные знаки этой странной девушки в этом одиноком, тихом и чуднОм саду.
– Ежели, вы имеете намерения отступать, то сделать это надобно здесь и сейчас, пока еще не стало слишком поздно, – коротко ответил он.
Затем нахмурил брови, и плотно сжал губы, оставшись, отчего то собой крайне недовольным. Но Лиза ничего не ответила, а лишь продолжила пристально разглядывать его, почти с детским жадным любопытством.
– Право слово, этот лес на меня дурно действует, я совсем забыл представиться, Михаил Иоганович Мейер, – и, сделав легкий, едва заметный поклон, продолжил, тоном безжизненным и сухим, который часто использовал в делах рабочих, хотя не гнушался им и в делах личных, ежели накал страстей, достигал уровня, опасного для его душевного равновесия. – Я приехал со… – начал он объясняться, как вдруг девушка перебила его:
– Экспедитор третьего отдела Царской канцелярии Его Императорского Величества барон Мейер.
– Отставной экспедитор третьего отдела Царской канцелярии Его Императорского Величества барон Мейер, – сухо поправил ее Мейер. А глаза стали суровы. Было в его взгляде еще что-то, какая то грусть и почти физическая боль, причину которой она не знала, и потому Лиза пожалела, что выдала свою осведомленность, поставив мужчину в неловкое положение, тем более что как оказалось, она была не так уж и осведомлена.
Из-за отсутствия опыта общения с противоположным полом, а также неумения флиртовать и кокетничать, Лиза чувствовала себя почти деревянной, слова и мысли, рождавшиеся в привычной обстановке с непринужденной легкостью, застревали где-то на полпути, превращаясь во что-то тяжеловесное, неповоротливое, каменное и неживое. Она вспомнила, как еще неделю назад, на их глазах, извозчик застрял в весенней колее, и как бы он телегу не толкал, то спереди, то сзади, она лишь больше погружалась в грязь. И теперь, Лизе казалось, будто чтобы не приходило ей в голову, ежели это самое будет сказано, то сказано оно будет не верно и не к месту, и не найдя ничего лучше, дабы окончательное не отвратить осерчавшего на нее мужчину, Лиза поспешно и коротко извинилась:
– Простите, я не знала о вашей отставке.
– Вас и нельзя в том винить, я и сам до недавнего времени о ней не знал, – уже миролюбиво, полушутя ответил тот. – Но вы по-прежнему не представились, и я, хотя и начальствовал третьим отделом, но боюсь не так осведомлен обо всем происходящем вокруг, – саркастически заметил Михаил Иоганович, – нашему Государю, надобно в Царскую канцелярию брать женщин, их осведомленность и вездесущесть, воистину не знает границ, – горько заметил он, – только вот эти качества надобно направить не в праздное любопытство, а в дело государственной важности, тогда бы наше Отечество стало по истине могущественным.
Лиза вновь посмотрела ему прямо в глаза, до того момента, казалось с тем же небывалым интересом разглядывающая переплет изрядно потертой книги, что по-прежнему держала в руках. Его реакция на ошибку, невольно допущенную ей, показалась Лизе чрезмерной. Что ж, может он из тех, кто от своей природы недолюбливает женщин, или же именно она пришлась ему не по нраву, сказать было тяжело, но то, что собеседник невзлюбил ее почти с первых минут, сомнений не было. И хотя она действительно знала, что некий барон Мейер, экспедитор третьего отдела Царской канцелярии купил именье по соседству, этим ее знания о незнакомце ограничивались. Она пока не смогла сложить о нем какое бы то ни было мнение, что являлось редкостью, так как обычно для того чтобы понять человека, ей хватало не больше двух минут. Но сейчас, она терялась в догадках, однако ясно было одно, из Петербурга в N-ск, раньше сезона приезжают лишь ввиду крайних обстоятельств.
– Хотела бы я быть так вездесущей и осведомленной, как вы утверждаете, хотя, ежели служители Царской канцелярии так утверждают, значит, так оно и есть, ибо служение Государю, так же как и служение Господу, сомнений не подразумевает, – заметила она, и протянув по-мужски руку для рукопожатия, продолжила: – Елизавета Николаевна Арсентьева.
Михаил Иоганович минуту поколебался, так и не взяв в толк, серьезно ли она говорит, или шутит, и не найдя ничего лучше, чем сделать шаг на встречу и крепко пожать ее хрупкую кисть, как если бы она была мужчиной, произнес:
– Рад знакомству, – но вот холодные глаза говорили об обратном.
Он только сейчас смог рассмотреть ее лицо, до той поры находясь во власти обмена колкостями, а также плена ее нежно-голубых, таких ясных, но таких взрослых глаз. Она была моложе, чем ему показалось вначале, лицо нежное, юное, с почти детской округлостью. Арсентьева не была красавицей, но и не была дурнушкой, приятные черты лица, глаза, сияющие, глубокие, но такие тревожные, будто у испуганной косули, застигнутой врасплох притаившимся в кустах охотником. И все таки, она хороша собой, – подумал Мейер, – прежде всего молодостью и того рода приятностью, что вовек важнее красоты, ибо в лице отражается от чистоты душевной, – заключил про себя Мейер, – верно, он просто находился в дурном настроении, тем более она до сей пор, лишь этому способствовала, по крайней мере, ее реплики, бередили раны, не хуже самой острой занозы.
– И я рада знакомству, – прервала его размышления Лиза.
Затем на минуту воцарилось молчание, отчего птичий щебет, стал почти нестерпим, и в этой густой, почти осязаемой тишине, когда каждый собеседник погружен в свои мысли, казалось даже птицы стали петь иначе.
Разговор не вязался, но и прощаться ни он, ни она, отчего то не желали, чувствуя себя будто застрявшие на полпути странники, когда сил вперед идти нет, а возвращаться назад уже слишком поздно.
– Мне всегда нравились вязы на участке Долгополова, почти лес, им не меньше ста лет, а может и больше, гулял ли кто здесь до нас, что чувствовал, что думал, всегда хотелось пройтись, но честно признаюсь, так и не смела, ступить на чужую землю, – невпопад, снова нарушила молчание Лиза, – она думала, что сейчас он галантно скажет, что отныне она вольна будет гулять по его саду когда ей вздумается, она ответил бы ему любезностью, разговор с легкостью бы завязался, и пошел своим чередом, открывая завесу тайны, кто он, откуда и зачем сюда приехал.
Но он смолчал, лишь обернулся назад, окинув свой участок грустным взором, и коротко заметил:
– Это так.
Отчаянию Лизы не было предела, ей казалось, что в его глазах она выглядит глупой, пустой или странной, и это совсем не то впечатление, которое ей хотелось произвести на него. Она и сама не знала, отчего она так отчаянно цепляется за это знакомство, боясь самой себе признаться в постыдной и горькой правде, что как бы она не убеждала себя, что жизнь с маменькой и папенькой в этом прекрасном именье, с книгами и кошками чудесна и восхитительна, но в глубине души знала, что нет более одинокого человека, чем тот, что сидит каждый день здесь на скамье, в тени диких яблонь, наблюдая каждый год, как зацветает сад и отцветает ее молодость.
И хотя она воспитывала в себе годами рассудительность и почти монашеское презрение к мирским страстям, но ничто человеческое было ей не чуждо, и, как и сотни молодых барышень, в весну их молодости, вдыхая полной грудью, воздух свободы, страшилась, но отчаянно желала любви.
Ведь, ежели, человек, в определенный час своей жизни, будет наполнен, словно сосуд доверху любовью, то появление объекта восхищения и обожание не заставит себя ждать. Так что теперь, почти оскорбленная его пренебрежением и недружелюбием, Лиза сделала последнюю попытку продолжить разговор, однако же, теперь предоставив себе полную свободу, быть собой, а, следовательно, говорить лишь только то, что вздумается, не заботясь более ни о каких последствиях. Ведь что еще может быть хуже, чем отсутствие интереса со стороны мужчины, чей интерес ты отчаянно пытаешься вызвать?
– Позвольте же, Михайил Иоганович, я конечно наслышана, о суровости служащих третьего отдела, но не может же так быть, чтобы они были настолько лишены галантности с собеседниками женского пола. Неужели же вы думаете, что лишь с чинами подобными вам, можно говорить на темы не только легкомысленные, но и серьезные, – резко спросила Лиза.
Мейер засмеялся, а взгляд его смягчился.
– Простите меня, Елизавета Николаевна, я и правда, сам не свой, из меня теперь собеседник никчемный и пустой. Я и раньше не знал, как развлечь дам беседой праздной, помнится в прошлом, стою на балу, как истукан, а кругом этот глупый треск и щебет, а мне и сказать по правде нечего. Скажет какой-нибудь красивый франт нелепицу, а кругом и смех и хохот, а мне не смешно, а тошно.
– Может это от свечного дыма, или от парфюма? – невинно спросила Лиза.
Мейер снова засмеялся, – От скудоумия то, а может от всего вместе. – Так что мне здесь хорошо, – и он глубоко вдохнул, выдохнул, а затем продолжил:
– Мой управляющий предлагает мне убрать все вязы, а по мне так это самое прекрасное, что есть в этом именье. А Может мне его все-таки послушать? И засадить участок, например яблонями, точь-в-точь как в вашем саду? – спросил он, затем перевел взгляд вновь на нее, ожидая ответа.
– Не стоит, от яблонь проку нет, вчера только зацветали, а сегодня уж отцвели, – задумчиво заключила она.
– Не отцвели. Цветут, – улыбнулся он.
Лиза посмотрела на него удивленно, почти с упреком, но как только смысл сказанного открылся ей, она смущенно отвела взор, а затем улыбнулась, – Загадочный вы человек, Михаил Иоганович, минуту назад сердились, а теперь шутите.
– Это Лизавета Николаевна, заслуга ваша, до Вас я лишь сердился.
– На кого же серчаете Михаил Иоганович?
– Как это на кого? На себя, конечно же, на кого же еще серчать можно в жизни? Только на себя, Лизавета Николаевна, только на себя. Ведь ежели, кто другой поступает дурно, что нам с того, прошел мимо, забыл и не вспомнил про то, но ежели ошибаемся мы, то нам с этими ошибками, – и он постучал указательным пальцев по виску, – и вовек с ними не расстаться.
– Это оттого, Михаил Иоганович, что вы думаете, будто вы лучше других, – осторожно заметила Лиза, чувствуя, как ступает по тонкому льду, будто едва схватившейся беседы.
Михаил Иоганович, едва не подпрыгнул на месте и удивленно спросил: – Позвольте же, я вас совсем не понимаю, Лизавета Николаевна, я вам тут рассказываю, что строг к себе, купил даже именье, будто гауптвахту, собрался бичевать себя, да мучиться, а вы говорите, что я считаю себя лучше других? Вы меня, верно, не поняли, я считаю себя хуже других, оттого что ошибся, а не должен был. Вот в чем суть.
– Вы, Михаил Иоганович оттого и бичуете себя, потому что считаете себя лучше других. Другие ведь ошибаются. Да что другие, все ошибаются, а вы себе такое право не даете. Да потому что думаете, будто вы лучше других, все могут ошибаться, а вы нет, ибо вы лучше чем все, – заключила она.
– Ох, лукавая вы Лизавета Николаевна, ох, лукавая, как же вы так это все извернули, что теперь и сказать то мне нечего. И что же вы тогда мне предлагаете? Скажите любезнейше, как мне с этой проблемой побороться? – язвительно спросил он. Он чувствовал себя странно и до крайности неудобно, будто стоит он сейчас перед ней, совсем ногой. Но ведь стоит, не уходит, будто пригвоздили.
– А вы, Михаил Иоганович, признайте в себе человека, и слабого, и грешного. Живого.
– А что же потом? – нетерпеливо спросил он.
– Примите себя. Вы человек, оттого и ошибаетесь, как и любой другой, до вас, иль после вас.
– Мы с Вами Лизавета Николаевна едва знакомы, а я уже будто в исповедальне, – весело заметил он. – Не знаю уж как там, принять, простить, но вот забыть с Вами обо всем, это мне удалось, – весело заметил Мейер, – однако вы слишком мудры, для столь юного создания, скажите, кто тот счастливец, что покорил Вас на одном из балов? Ей Богу, теперь жалею, что слишком много времени проводил в рабочих казематах, пренебрегая светскими радостями, пожалуй, мне надобно бороться, с предубеждением, что вокруг лишь глупцы, а то не ровен час, окажется, что в зале будет лишь один глупец, и это я.
Лиза громко и открыто засмеялась, что было бы неподобающе, будь они в другой обстановке, но здесь, на природе, звонкий смех, был частью весны и хрустальной зелени, которая сияла лишь ярче, от света зарождающихся чувств.
– Вы не глупы, по одной лишь простой причине, что признались в этом, так как каждый глупец мнит себя мудрецом, – сквозь смех сказала она.
– Однако же вы не ответили, на мой вопрос? Ибо я уже в том возрасте, когда участие в дуэли, не прибавит мне уважение, а лишь сделает меня смехотворным. Юнец вздыхающей по даме, чье сердце отдано другому – прекрасен в своем страданье, тоскующий по неразделенной любви старик – смешон и жалок.
– Мое сердце свободно, я не замужем, а вы не старик, – едва слышно ответила Лиза.
– А вы слишком добры, – перебил ее Мейер.
– Разве можно быть слишком добрым? Доброта лишь та единственная добродетель, что не требует умеренности, – возразила ему девушка, украдкой взглянув на него.
– О-о-о-о, вы слишком юны, барышня, чтобы еще это понять, доброта это как раз та добродетель, которой нужно врачевать по капле, а иначе яд. И ежели она будет повсеместно и вокруг нас, то как же мы ее будет отличать от зла? А так найдешь крупицу, и рад, – засмеялся он.
– Позвольте с вами, Михаил Иоганович, опять не согласится, боюсь вызвать ваш гнев, но доброта, как и зло, собою множиться, вот сделал человек кому-нибудь зло, нарочно или случайно, и тот другой, кому зло причинено, непременно его передаст другому, а тот другой третьему, и оттого зла, так много и оно повсюду, а добро, отчего то, человек получает, а взамен, редко отдает, верно как вы рассуждает, для себя крупицу сберегает, а надобно отдать, так оно, по моему разумению происходить должно, – мягко, но твердо заявила Лиза.
Мейер помолчал немного, будто приглядываясь, отчего ей стало почти дурно, но дурнота та была почти что сладкой.
– Смотрю я на Вас, Лизавета Николаевна, и в толк не возьму, как барышня, воспитанная в достатке и под отцовским крылом, может быть такой мудрой, но вместе с тем такой наивной.
Лиза испуганно посмотрела на него, ей показалось, что он едва не подобрался к ее тайне, она с ужасом вспомнила о трости, спрятанной под шлейфом платья, и холодный пот покатился по ее спине, стало одновременно и жарко и холодно и страшно. Именно сейчас, когда их разговор стал таким личным и почти интимным, ничто не страшило ее больше, чем разочарование, которое она неизбежно увидела бы в его глазах, узнай он о ее недуге.
– Чтение – вот оно зло и виновник обнаруженного вами противоречия, – и неловко постучав костяшками пальцев по книге, она попыталась невинно улыбнуться, но губы дрогнули и лишь скривились.
Он молча посмотрел на нее и ничего не ответил. Затем помедлил и продолжил:
– Но боюсь, я итак слишком злоупотребил вашей добротой, Лизавета Николаевна, и вы хотя и убеждали меня в том, что даже в чрезмерной доброте зла нет, однако же, не скажу, что убедили. Тем более я и без того, отнял у вас слишком много времени, явился, что не званый гость, пренебрегая правилами приличия, кои я, по правде сказать, нередко презираю, но ежели рассуждать трезво, а не опираться лишь на те неудобства, что они доставляют, данные ограничения не только необходимы, но и неотложны, ибо человек без них, что дикарь, с одними лишь инстинктами, где все можно и все пригодно. Так что, разрешите откланяться, и дайте надежду, что эта наша встреча не последняя, а точнее пообещайте, что в следующий раз прогуляетесь со мной, а я обещаю вам показать самые старые вязы, на моем скромном и почти заброшенном участке именья, – заключил он, и даже слегка галантно поклонился, сделав рукой жест, будто снимает импровизированный цилиндр.
Грусть, разочарование и тоска, все эти чувства были написаны на ее лице, и даже неловкие попытки скрыть их едва ли имели шанс увенчаться успехом. Хотя может это и к лучшем, что он так поспешно «сбегает», а может быть лучше было бы его никогда не встречать… Пусть уходит, – решила Лиза, – и не возвращается, – сказал разум, презрев мольбы страдающего сердца.
– Вы меня нисколько не отвлекали, но благоразумней было бы не видеться больше, и наше с вами счастье, что никого не оказалось в саду, и ни человек, ни зверь не потревожил, но стоит ли испытывать удачу дважды? Право с моей стороны это было ошибкой, как верно вы заметили, пренебречь приличиями, оставшись наедине, с незнакомцем. Все это легкомысленно и безрассудно , – скороговоркой начала Лиза, – и хотя, ничто не доставляло мне в жизни, столько приятности, как наше знакомство, все же будет лучше, ежели мы больше никогда не увидимся, – заключила она.
– Хм, – все что смог произнести Мейер, в ответ на неожиданный отказ и алогичность объяснений. Застигнутый врасплох, казалось, он лишился дара речи, но затем, за секунду обретя душевное равновесие, словно ничего не случилось, как ни в чем не бывало, без смущения и обиды произнес: – Как Вам будет угодно, Лизавета Николаевна. Разрешите откланяться и прощайте, – и, развернувшись на каблуках, быстро зашагал прочь.
Еще минуту, и нет никакого, лишь шелест ветра, в кронах деревьях, привычное одиночество да тишина.
Лиза посидела еще немного, дабы убедиться, что Мейер скрылся в роще вязов, затем осторожно, опасаясь того, что ее секрет все еще может быть раскрыт, достала из-под скамейки трость, встала, тяжело опершись на нее, и медленно и тяжело, погруженная в свои думы, повернула домой.
Идти было мучительно как никогда, ноги будто налились свинцом, она так была увлечена беседой и скованна волненьем, что от напряжения, все время просидела едва шелохнувшись, и теперь с трудом делала даже маленькие шаги. И хотя этот разговор был чуть ли не самым прекрасным и захватывающем, что она когда либо испытывала в жизни, Лиза со всей ясностью понимала и осознавала, что эта встреча не должна повториться никогда.
Воспоминания последнего разочарования были слишком свежи в памяти, несмотря на то, что случились больше года назад…
В тот день родителям Лизы, все же удалось уговорить ее впервые посетить N-ский музыкальный вокзал. И в том был смысл, все же, жить в Н-ске, славящемся балами, музыкальными вечерами и своей светской жизнью и не посещать их, было равносильно тому, чтобы посетить Париже и не съесть круассан.
– Мол, так и так, – твердили родители, – не гоже ей сидеть затворницей в усадьбе, надобно сообразно возрасту и развлекаться. И она окрыленная молодостью, оптимизмом матушки с батюшкой, а также наивностью, отправилась с ними, на некий концерт, известного дирижера, сына известного композитора, ну да не важно…
И там, в круговерти музыки и смеха, в самый разгар некоего действа на сцене, к которому она, впрочем, быстро потеряла интерес, она заметила как на нее смотрит юноша, смотрит тем самым взглядом, который и не спутаешь ни с чем, будто голодный и сирый пес, ждет у ворот хозяина горбушку хлеба.
До самого последнего аккорда он не отрывал взор от нее. Она же, растревоженная скорее весной и музыкой, нежели подлинными чувствами, была не против ответить ему взаимностью, несомненно, польщенная столь явным интересом к себе, тем более надобно учесть, что балы она посещала крайне редко, а ежели и посещала, то старалась не привлекать к себе внимание, словом мужским вниманием была не то, что не избалована, а скорее обделена. Хотя при всем при том, конечно, в глубине души желала и жаждала того внимания, коим молодые люди с щедростью своего возраста одаряют юных прелестниц, что словно бабочки, являли миру красоту своего цветения, собирая знаки внимания, как трофеи, попутно исполняя древний ритуал жизни: выбирая достойного из достойнейших, ну или недостойного из достойнейших, уж кому как повезет.
И когда последние аккорды стихли, а зал начал расходиться на антракт, Лизе не оставалось ничего другого, как взять трость, встать и тяжелым неуверенным шагом направиться к выходу. Их глаза встретились на секунду, осознавав, ее недуг, он побледнел, отвел взор, и поспешно вышел.
Весь второй акт, более он не взглянул на нее ни разу, будто был безмерно поглощен действом происходящем на сцене, хотя весь первый акт, не проявлял к нему никакого интереса, тогда как Лиза, едва ли различала происходящее, все звуки слилась в один огромный шум, похожий на какофонию, однако так напоминающую реквием по ее мечте.
Не было ни трагического романа, ни предательства, ни расставания, но вместе с тем, немая сцена, развернувшаяся всего за час, открыла ей глаза на ее судьбу, а точнее ее крест, и разрушила остатки надежды, которые итак едва теплились где-то на глубине ее прекрасной, но такой несчастной души. В тот самый день Лиза поняла, что истинная несвобода – не тогда когда под гнетом обстоятельств или мнения окружающих ты делаешь выбор, вопреки своим желаниям, а тогда когда ты и помыслить не можешь, что выбор есть.
Так что теперь, боясь и страшась, что та сцена повториться, Лиза твердо решила, что всю неделю, не будет ходить в сад, дабы избежать встречи с ним, так как сердце может навеки разбиться, если она еще раз испытает, то, что испытала тогда, увидев разочарование в глазах Мейера.
Перебирая так воспоминания прошлого и сцены настоящего, сменяющие друга друга в сознании как в калейдоскопе событий, принимая то причудливо страшные, то чрезвычайно прекрасные формы, она не заметила как дошла до дома. Лишь голоса сестры и матушки, доносившиеся из окон, смогли вывести ее из тягостных и гнетущих размышлений.
В столовой шумно накрывали. Но едва ли она после случившегося готова была перекинуться с ними хотя бы парой слов. Как можно быстрее поднявшись к себе в комнату, как только дверь закрылась за ней, она упала на кровать, и тяжело дыша, спрятала лицо в ладошки, растревоженная и сбитая с толку, произошедшим.
Ах, как мало надобно, чтобы разбередить душу, пташке, что заточена судьбою в клетке.
Позвали к ужину, ей казалось, когда она спустится, все вокруг поймут, что с ней случилось, и ее чувства и события минувшего дня. Но все было как прежде, беседа шла неспешно, никто ничего не заметил, матушка, рассказывала про попугая, сестра, что-то вторила, батюшка поддакивал, хотя на самом деле никто никого не слышал, да и не слушал.
Закончив про попугая, заговорили про музыкальный сезон, что в этом году отстроили специальную залу, и высадили серебристый тополь и кипарисы по периметру. И по заверению архитектора, сия живая конструкция должна создать глубокий звук и необходимую акустику, отчего мелодия, вместо того, чтобы раствориться, будет уходить высоко ввысь, доставляя ценителям музыки истинное наслаждение. Словом обсуждали разные мелочи, которые обычно вызывали в Лизе живой отклик и неподдельный интерес, прежде всего по причине отсутствия ее собственной жизни, так как чужая жизнь увлекательнее тогда, когда собственная не изобилует ни приключения, ни увлекательными событиями. Но теперь, все разговоры, казались и глупыми и скучными, а любимые домочадцы отчего то раздражали как никогда. Все ее мысли теперь были заняты лишь им…
Зачем он сюда приехал? От чего бежит? Почему сюртук так дурно на нем сидел? Отчего отставной? На что так зол, ибо нельзя было не заметить, что за маской галантности и любезности бушевали и гнев и ярость?
Не выдержав, семейный щебет, Лиза, внезапно прервала разговор:
– Батюшка, а что с нашим соседом Долгополовым? Продал ли он именье? Сегодня сидела в саду, и все расстраивалась, что такой сад и в запустенье. Неужели же его, так никто и не купил?
– Продали, продали, милая, еще месяц назад, да я тебе, кажется, уже рассказывал? Или нет, Ей Богу, сам не помню, – ответил отец.
– И я запамятовала, батюшка, – соврала Лиза, так как отличалась исключительно прекрасной памятью.
– Так продал он именье экспедитору третьего отдела третьей экспедиции, Михаил Иогановичу Мейеру. Сам я с ним не знаком, но наслышан, наслышан, – многозначительно ответил отец.
Лиза чуть не выронила вилку, но тут же, спохватилась, и украдкой посмотрела на матушку, с сестрицей, дабы убедиться, что ничем не выдала себя, и свой интерес к Мейеру, но те ожесточенно воевали с почти деревянным мясом, так что к счастью ничего так и не заметили.
– Николаша, надобно повара выписать из Петербурга, так не куда не годиться, – не выдержала Мария Петровна.
– Да зря ты моя голубушка, отменное мясо, – успокаивал ее отец, не привередливый в быту и до той степени не желающий обременять себя лишними хозяйственными делами и другими мирскими заботами, что готов был, жевать хоть древесину, будто из семейства бобриных. Так что, если бы не крайняя привередливость во всем матери и ее ежеминутные хлопоты, жить бы им в простой избе, а миллионы хранить в кубышке, призванной, Николаю Александровичу, исключительно душу греть.
– Ну уж нет, Николаша, – не на шутку рассердилась Мария Петровна.
– Так, что там с Мейером? Ты не договорил батюшка, – повторила свой вопрос Лиза.
– Да Бог с ним с Мейером, на кой он сдался, мясо действительно непригодно, – вынесла свой вердикт сестра. Вот мой Павлуша берет мясо…
Лиза едва не застонала, с тех пор, как сестра вышла замуж, о чем бы ни был разговор, он неизменно начинался со слов: – А вот мой Павлуша… – И если обычно, Лиза терпимо относилась к этому, то теперь, когда все ее мысли были заняты своими проблемами, а все что хотелось и необходимо было знать, касалось исключительно Мейера, рассказ о том, как Павлуша мясо готовил, покупал, ел, или еще чего, вызывал нестерпимое раздражение.
– Прекрасное мясо, – заключила Лиза, едва сдерживая себя, встав тем самым на защиту отца, но не потому, что разделяла его мнение, ибо мясо и вправду было прескверное, а потому, что это было единственным способом сменить тему разговору, и вернуться к тому, что действительно интересует ее. – Так, что там про Мейера? Уж нестерпимо интересно, ты же батюшка знаешь, я бываю, страсть как любопытна, – не унималась Лиза.
– А вот мой Павлуша, – вновь начала сестра, – отзывался о Мейере крайне плохо, и мол отставка, это еще самое малое, что могло приключиться с ним, учитывая, то, что произошло. И хотя, Павлуша, не уточнил, что конкретно стало тому причиной, однако же, сказал, что дело еще не завершено, и что исход не ясен, и как бы так не оказалось, что эта самая отставка, не есть благость, по сравнению, с тем, что может ждать Мейера, за то, что он совершил, – после этих слов сестра, преисполненная чувством собственной важности, словно выполнив миссию воистину Библейского масштаба, замолчала. Сам же рассказ, с множеством неизвестного, надо оговориться, она произносила с ничуть не меньшим по важности видом, как если бы была обладателем не «размытых» сведений ничтожных в своей значимости, а знаний точных, уникальным и исключительных. Данную манеру держаться сестра также приобрела у источника тех самых малосодержательных данных, всем уже известного и порядком надоевшего «Павлуши».
После услышанного, Лиза разозлилась еще больше, мало того, что сестра не пролила свет на происходящее, так к тому же, напустила такого тумана, такой загадочности, что теперь, узнать обо всем, было вопросом жизни и смерти.
– Ты, Катерина, попусту дурное не говори о человеке, ежели кто о ком, что нелицеприятное сказал, а ты, сама того не ведая, повторишь, и ложь та будет расти и множиться, то так может статься, что то, дурное, понапрасну будешь сеять, не осознавая, серьезность последствий, что могут случиться по твоей вине, – сделал ей замечание отец, вмиг посерьезнев.
– Но люди говорят… – обидевшись возразила дочь.
– Люди много что говорят, и уж будь уверена и о тебе и обо мне, – ответил отец.
– Люди зря не скажут, – резко заключила матушка, сердито посмотрев на мужа. И хотя едва ли Мария Петровна на самом деле так думала, но, по всей видимости, была зла на батюшку, за его возлияния, без повода и меры, и оттого перечила ему, по каждому поводу и без, верно, чтобы и ему передать дурное настроение, коим он сам заразил ее с утра. Но отец все еще был во хмелю, а потому не возражал, что бы Мария Петровна ему не сказала.
– Воля твоя, голубушка, – заключил отец, примирительно посмотрев на жену.
Лиза так ничего и не узнав, растерянно переводила взгляд с одного члена семьи, на другого, затем на третьего, ожидая, что разговор вновь пойдет своим чередом, но за столом воцарилась напряженная тишина, так что стало понятно, больше о Мейере не узнать ничего.
Скрежет вилок, да ножей по тарелке, вот и вся беседа.
Наконец и ужин подошел к концу, хотя казалось, что напряжение и тишина, те будут длиться вечно.
Оказавшись в своей комнате, Лиза закрыла дверь, и в конце концов выдохнула. Время было позднее, но она знала, что не сможет уснуть, так что, зажегши свечу, приоткрыв окно, впуская холодный весенний ночной воздух, она опустилась в кресло. Ночь была не звездная, юный месяц, нежны и тонкий, будто сабля, то пропадал, то появлялся вновь, медленно крадучись по небосводу. В памяти она перебирала события сегодняшнего дня, вспоминая сказанное, досадуя что не сказала важное, и нужное, и горюя, что уже не скажет, ибо если окончить то, что не начато, то и страдать будет не о чем. Значит так тому и быть.
Шагая по тропинке в свое именье, он твердо решил завтра же вернуться в сад. Тот факт, что барышня, сказала ему не приходить, ни в коей мере не смутил его, потому что глаза ее, говорили обратное. Он видел в них интерес, тот самый женский интерес, который не спутаешь, ни с каким другим чувством, тем более что девушка была не обременена ни каким узами, и в том не было сомнений, а значит, не было и преград. Любопытство и ее увлеченность им, всем что он произносил или о чем молчал, польстило ему и приятно согрело, и именно в этот момент пришлось так кстати, когда он был унижен, оскорблен и раздавлен. Тот факт, что она ничего не знает, и лишь, поэтому не презирает его, должен был смутить его, но думать об этом не хотелось, да и не думалось. И ежели так произойдет, что она обо всем узнает, и как неизбежность отвернется от него, то это случиться потом, а сейчас, а сейчас он будет принимать сие благословенье небес со всей признательностью и благодарностью, не в пример тому, как поступал раньше.
Придя в дом, он обнаружил два письма, одно было ему не знакомо, а вот второе, бумага и почерк, его он узнал сразу. Все любовное настроение улетучилось и растворилось, как утренний туман, любовный эликсир, казавшийся спасительным, показался лишь пустым самообманом.
Торопливо взяв конверт, и яростно вскрыв его, он прочитал:
«Михаил Иоганович! Спешу сообщить Вам прискорбную весть, несмотря на все приложенные мной усилия, до меня дошли сведения, что граф Л.. имеет намерения не только явить письма Императору, но и будет настаивать на том, чтобы делу был дан ход, несмотря на заступничество начальника Собственной Е.И.В. канцелярии Беттельна.. Кроме того есть основания полагать, что Беттельн не сегодня-завтра будет вынужден подать в отставку, и наиболее вероятной фигурой на его место является не менее известный вам, а ныне заместитель Главноуправлаяющего, Чревин, имеющий отличную от Беттельна позицию по данному поводу. Лишившись поддержки Беттельна, не исключено, а скорее всего, вероятно, указанное дело будет рассмотрено как дело «особо важного значения» и в кратчайшие сроки, что лишает надежды на его благоприятный исход. Моего влияния и усилий не достаточно, для достижения какого бы то ни было улучшения Вашего положения. И посему, настоятельно прошу Вас вернуться в Петербург как можно скорее, ибо Ваш скоропалительный отъезд может быть истолкован превратно и расценен как побег, чем не преминуть воспользоваться ваши «доброжелатели». Во имя спасения Вашего честного имен и не только, я, как титулярный советник, а скорее как Ваш друг, умоляю немедленно вернуться и представить доказательства обратного».
Ваш верный друг А.Н. фон Эренталь
– Ваше сиятельство, подавать ужин? – нарушил зловещую тишину слуга. Мейер словно очнулся от оцепенения, и, невидящим взглядом посмотрев на него, не проронил ни слова. Минута, а может больше понадобилась ему, чтобы прийти в себя, понять значение слов и ответить куда-то в пустоту:
– Подай мне в спальню, да разожги камин, и ступай, до утра мне никто не понадобиться, – и тяжелым шагом, так что полы под ним тоскливо и протяжно заскрипели, удалился в спальню.
Сон не шел, он размышлял и думал, искал решение, но выхода не находил, и в конце концов устав от себя и от мыслей, определился в Петербург не ехать, а ждать участи здесь, отчего то ему казалось, что вернись он в Петербург, дрыгайся, маши руками, хлопай крыльями, будто жук на сафьяновой подушечке, приколотый к ней иголкой, проку с того не будет. Ему слишком хороша была знакома природа человеческая, так что не трудно догадаться, начни он просить за себя, тех, над кем не так давно надзирал, без жалости и сожалений, то в ответ получит лишь одни отказы, ухмылки да злорадство, все также без жалости и сожалений. Горечь поражения и уязвленное самолюбие, будто желчь, подступили к горлу, он повернулся на бок так, чтобы не видеть больше трещин и осыпающейся штукатурки на потолке, и, посмотрев в окно, между не плотно запахнутых штор, туда, где то пропадал, то пробивался тусклый свет ночного неба, понял, что не уснет.
Встав с кровати, он подошел к окну и распахнул шторы, клубы пыли покрыли его почти с головой, он закашлялся, затем чихнул, раз другой, третий, затем посмотрел на темный лес, казавшийся зловещим, и плотные, как клубы дыма темные тучи, и нежный месяц, робкий и такой юный, и вспомнил вдруг ее, тот миг, когда впервые увидел девушку в глубине сада, когда она не зная, что за ней так бесцеремонно наблюдают, предавалась истоме и той самой весенней неге, под лучами жгучего майского солнца, что будоражит воображение каждого мужчины. От его зоркого взгляда не укрылось как она поспешно спрятала трость шлейфом платья, но ни словом, ни видом не подал, что знает об этом. Ежели она сама захочет, то скажет ему, а ежели нет, то он не станет торопить ее и будет терпелив. Он знал, что понимание жизни, не приходит нам как дар с небес, а лишь претерпевание трудностей, невзгод и неудач, открывает нам истинный смысл происходящего, помогает нам видеть скрытое, что не суждено увидеть другим, людям, проживающим жизнь легкую, да праздную. Он постоял еще немного, но притомившись, понял, что слишком устал, и для лицезрения ночи и для дум, и лег спать, погрузившись, наконец, в глубокий, но тревожный сон.
Март. 1878 г, Петербург, ресторан «Лощина» . Год назад.
Ресторан получил свое название в честь ресторатора Петра Лощинова, который купил, пострадавший от пожара трактир «Золотая подкова», которому ни счастливое название, ни даже подкова, висевшая над входом, на удачу, не помогли. И желая увековечить свое имя, а также те пятьдесят тысяч, что он вложил в сгоревший ресторан, Лощинов, переименовал ресторан «Золотая подкова» в «Лощину». Но люди в России в своих пристрастиях консервативны, а потому название приживалось долго и с большим трудом, и даже спустя год, кто по старинке говорил, что обедал в «Подкове», а другие, коих было не много, по новому – в «Лощине».
Отремонтированный, а скорее заново отстроенный ресторан тот был обустроен на французский манер, с огромной общей залой, и великолепной террасой и садом, похожим на лабиринт, где столики, располагались так, что создавалось ощущение уединенности, удовлетворяя желания посетителей на любой вкус, так что ежели хочется побыть одному – пожалуйте в сад, а ежели веселья и разгула, то пройдите в общую залу.
На кухню был выписан повар француз, чьи крики на французском вперемешку с русской бранью порой доносились из маленького окошка, где, по всей видимости, с французской скрупулёзностью, но в русском беспорядке и готовились сии кулинарные шедевры.
В общем «Лощина» была тем рестораном, где антураж был прекрасен в своем излишестве, чего нельзя было сказать о кухне, ибо даже после пяти перемен блюд каждый выходил из-за стола хотя и пьян, но голоден. Но никого это не смущало, столики были заняты в любое время, будь то обед или поздний ужин, а господа с умным видом гоняли по тарелке деликатесы размером с горошину, запивая их океаном шампанского, вина или сладкого, до боли в зубах, ликера. А все потому, что тщеславие вовек сильней ума здравого.
Мейер тот ресторан не жаловал, бывал там пару раз, и то по долгу службы, любил он пищу простую и сытную, но для встречи с агентом, «Лощина» была почти идеальным место, ибо нет конспирации лучше, чем быть у всех на виду.
Присев за удаленный столик, он заказал перепела. Спустя не меньше часа, принесли кусочек крохотной дичи, ввиду скромного размера которой, была ли та перепелка подана целиком, или только часть, сказать достоверно не представлялось возможным. К счастью поданное не представляло для Мейера никакого интереса, а являлось лишь частью обстановки, дабы не привлекать к себе внимание, что неизменно случилось бы, ежели, придя в такой ресторан с изысканной кухней, он не заказал бы себе ничего.
Вскоре подоспел гость.
– Доброго дня, дня барон, – поприветствовал Мейера Август фон Мольтке.
– Доброго, граф, – коротко ответил Михаил Иоганович, стоя поприветствовав фон Мольтке.
– Мда, теперь и не сыщешь доброго места, с доброй баварской кухней, – заметил фон Мольтке.
– Не могу не согласиться, – поддержал Мейер, намереваясь добавить что-то еще, но официант во фраке, тихий, любезный и почти незаметный, принес вино, и приняв заказ растворился в густой листве сада, давая посетителям говорить без страха, быть услышанными.
– Но я далек от заблуждения, что вы хотите меня видеть исключительно, чтобы поговорить о доброй немецкой кухни, – заметил Мейер, как только официант исчез. – Так чем вам я могу быть полезен?