Мне всегда вспоминается только хорошее. В этом мне повезло. Да и плохое по прошествии лет не видится таким уж плохим.
Как-то встретив Кира, бывшего своего мужа, на улице, я была ему рада, словно в первое свидание. Рада даже тому, что разговор получился коротким, ни к чему не обязывающим, душевным, хотя и напряженно стремящимся к концу.
Это было года три назад, хмурым осенним утром, и я тогда, глядя, как клубится палая листва под его ногами, решила, что он уходит совсем, что все сметено этими уверенными шагами прочь, все, даже воспоминания. И никакая мелочь не напомнит мне больше о нем. Но сегодня такая мелочь, свалившись как снег на голову, хлопнула меня по плечу: «Что, подруга, не узнаешь? Это же я — твое давнее, заживо погребенное чувство!»
Я только что выключила телевизор. Сейчас в комнате совсем тихо, а хотелось, чтобы было совсем-совсем как в бездонном и безвоздушном пространстве. Не могу ничего воспринимать, пока не перегорю, пока всколыхнувшееся не уляжется в груди. «Единственное число любви» — так назывался фильм. Какая-то издевка! Надо мной, надо всеми. Потому что так не бывает!..
Я всегда знала, что Кира ждет блестящее будущее, замечательная карьера. Но я не хотела верить тому, что думала. Мне самой хотелось быть королевой, единственной на троне, а не натирать ему скипетр. Но вот он в кино, делает искусство, а не какой-нибудь прогноз погоды. И такие неожиданные, такие красивые кадры! Я же…
В жизни не как в книге: в жизни почти всегда начало лучше конца, и этим она более закономерна. Я помню все свои начала, и особенно отчетливо — начало с Киром.
Было лето, и он ходил в футболке с дырочками. Такие сеточки были модны лет двадцать назад, может быть, эта футболка служила еще его отцу или старшему брату, и тогда сквозь нее проглядывало другое, не такое осанистое тело. И как только ему было не холодно в ней, когда вечером, засидевшись в монтажной до сумерек, становящихся с каждым июльским днем все более похожими на настоящую ночь, он оставался на пустой остановке ждать последний, такой прохладный на ветру, трамвай. Почему-то он любил ездить домой на трамвае, хотя и жил совсем рядом с телестудией.
А еще он любил сам монтировать — ему позволялось — свои сюжеты, не все, но то, что было ему почему-то дорого. Футбольные матчи… Только с его подачи я смогла увидеть в них красоту: кричащую зелень поля, напряженные икры, брызги на выглаженных трусах. И лица, искаженные стремлением, отчаянием, торжеством. Я удивлялась этим лицам, этому азарту, такому неподдельно-звериному. Включившись в телевизионную работу, я тоже испытывала азарт, но мое лицо оставалось при этом спокойным, не морщилось на лбу, не вертелось и не моргало даже вне зоркого ока камеры. На студии это оценили сразу же: зрители не любят суетливых и нервных, ведь «ящик» — это валерьянка.
Я тогда проходила практику. Блаженный месяц, свободный от конспектов и теорий и полный реальным миром, таким увлекательным и непреодолимо желанным для каждого журналиста. Я завидовала своим сокурсникам, хотя бы одной ногой уже стоявшим в этом мире. У меня было лишь несколько ученических статей, и выбрать в качестве специальности телевидение было с моей стороны некоторой наглостью. С чего бы? Нас было несколько — дерзких студенток, столь безосновательно претендующих. Кто-то уже пробовал бегать с микрофоном, а то и говорить в студии. Хуже всего было то, что все мы, еще не вкусившие соблазнов экрана, были женского пола и, как непрестанно повторялось, хорошенькими. То есть, в общественном понимании, рассчитывающими только на собственную внешность.
Да, моя внешность доставляла мне некоторое удовольствие. Мне нравилось, что я легкая, неторопливая, но быстрая, что у меня скорый шаг и сопровождающим меня операторам не приходится уступать своей профессиональной привычке носиться по городу, уподобляясь ураганным ветрам. Мне нравилось, что в узких брюках я выгляжу почти как мальчик, а мои бедра плывут на той высоте, где у некоторых уже талия, и от этого я похожу на тонконогого олененка. Правда, многие считали, что у меня слишком правильные черты лица и я лишена яркой индивидуальности, но мне такое мнение только льстило.
Я пришла на телестудию, изо всех сил уверяя себя, что не волнуюсь. Стальной, холодный отблеск технических сооружений, особенно заметный на фоне мягких интерьеров нижегородского ТВ, внушал некое уважение, даже пиетет. К этому дню родители подарили мне строгий темно-серый костюм. Он сливался с интерьером студии, но не со мной, и я чувствовала себя стиснутой железными щупальцами официальности. Всюду сновали ухоженные, знающие себе цену люди. Им не было до меня никакого дела. А дел у них, казалось, было настолько много, что я удивлялась, как им хватает времени так тщательно начищать ботинки, художественно брить бороды или даже подкручивать усы.
С редактором «Новостей» я легко нашла общий язык — если, конечно, так можно назвать мои редкие поддакивания на фоне его непрерывного монолога. Я понимала, что речь о важности и ответственности процесса — только обертка, но все же побаивалась, что придется делать репортажи о съездах раскалывающейся компартии и прочих «горячих» событиях. Конечно же события эти возбуждали меня, как и большинство моих современников, но я опасалась, смогу ли на деле им соответствовать, не окажусь ли мельче, банальнее. А пока оплывший дяденька, наделенный полномочиями в дальнейшем хвалить или ругать меня, упражнялся в ораторском искусстве, в комнату заглядывали — то за запасным аккумулятором, то за подписью на монтажный лист — деловитые работники. Тогда-то я и увидела Кира впервые. Не заметить его было трудно. Во-первых, он был довольно высок и статен, ну а кроме того… в нем было какое-то достоинство, не переходящее в кичливость. Это сразу бросалось в глаза, и я, лишь мельком оглядев его, сказала себе: «Вот с кого тебе следует брать пример!»
Однако первые дни я присматривалась совсем не к Киру. Мне велели «пока что поосмотреться». Это было скучно — наблюдать за работой других и ничего не делать самой. И я все больше смотрела не на работу, а на людей. Они делились на мужчин, которые делали вид, что не замечают меня, и на женщин, которые меня действительно не замечали. Мне казалось, я никогда не смогу здесь с кем-нибудь сблизиться. Да и пришла я на студию не за этим.
Помню, дома, поставив небольшое зеркало на детскую подставку для книг, я просиживала часами, говоря самой себе какие-то бессмысленные, шаблонные фразы, следя за мимикой, иногда — записывая голос на аляповатый китайский Sony. Получалось пискливо, несерьезно. Я расстраивалась, большей частью из-за того, что за этот месяц меня могут и вовсе ни разу не показать в кадре и я так и останусь для всех безликим пискливым голосом. Но утром я выходила из дому уверенной в себе и, привыкнув к студийной вычурности, уже с ощущением комфорта несла на расправленных плечах модные пиджачки и блузочки. Наш семейный кутюрье, тетя Зоя, необычайно ловко перешивала их из всевозможных устаревших тряпок.
Редактора звали Пал Палыч, а за глаза — Папа. И вот, когда я уже почти совсем привыкла к своему безделью, он вдруг прокряхтел:
— Вика, вперед!
Именно так и сказал, словно с цепи спустил.
Меня отправили снимать забастовку на площади Минина, прямо перед кремлем. Дали мне самого шустрого оператора — Вадьку. По дороге я обдумывала, что спросить у людей, как их раскрутить на интервью, но едва мы вышли из машины, меня чуть не сбили с ног правдолюбцы. Они говорили, а я рассматривала белую тряпку с ровными буквами «Так больше жить нельзя» — и заражалась их возмущением. Репортаж получился эмоциональным, но делали все впопыхах, и я даже не успела прослушать саму себя в записи. Я как раз жалела об этом, когда Папа ледяным голосом выкрикнул мою фамилию, а потом, сделав паузу для острастки, спросил: «Как вы думаете, журналист должен иметь собственную точку зрения?» Он так и называл меня на «вы» до конца моей практики, меня одну, в отличие от тех, кто работал у него постоянно. И это мне казалось страшно унизительным.
Однако теперь мне стали давать задания едва ли не каждый день, правда, менее сложные: например, репортаж о нехватке народных заседателей в судах, о кошачьих приютах или театральных фестивалях. Так постепенно я познакомилась практически со всей съемочной группой. И при ближайшем знакомстве все они оказались вполне добродушными и веселыми ребятами, ушедшими с головой в работу и посему видящими мир несколько однобоко. Впрочем, в те времена это не казалось мне недостатком. Наоборот, я увлеклась, даже прямо-таки загорелась желанием сохранить в памяти навсегда все самые приятные телевизионные мелочи: моменты, когда произнесенные тобой слова становятся уже не твоими, напряженную атмосферу у монтажного пульта, удовлетворение, когда прилеплен последний, ударный кадр, беседы с кофе в перерыве между съемками, спешку и, наконец, возможность представляться журналистом телевидения третьего по значению города в России. Я старалась не думать о том, что скоро всего этого в моей жизни не станет.
С Киром мне довелось снимать только недели через две, когда я уже окончательно освоилась, научилась более или менее владеть голосом и стала позволять себе разнообразить стандартную канву сюжета. Да, до сих пор приятно сознавать, как быстро мне это удалось. Я просто поняла, что главное — расслабиться, понять, что не так уж это и важно, что жить можно, даже если тебя отчитали за неверно упомянутый факт или обилие общих фраз. Сразу же стало намного легче.
В тот раз Папа, измотанный к концу дня, в мокрой от пота рубашке, на бегу попросил меня прийти завтра в студию и, прежде чем я открыла рот, чтобы прояснить ситуацию, умчался по более важным делам. Я терялась в догадках — зачем он меня вызвал на воскресенье. Может быть, что-нибудь случилось, а я ничего и не знаю? Страшно было представить, что мне придется делать какой-нибудь экстренный репортаж о событии, о котором в городе знают все, а я даже понятия никакого не имею. Спросить же было не у кого. Да и как спросить, не имея даже ни малейшей зацепки? Ложась спать, я несколько раз проверила, заведен ли будильник. И сначала никак не могла заснуть, ворочалась с боку на бок, перебирая в уме последние городские новости. Но потом мысленно махнула рукой и решила — будь что будет.
Утром, в многообещающей свежести, в сверкающем солнечными лучами воздухе, я бежала на студию, уже радуясь предстоящей неизвестности и лишь чуточку опасаясь, что недослышала, не поняла какой-нибудь специфической шутки и приходить мне вовсе не надо. Всюду было пусто, никого, только притихшие к концу дежурства эфир-ники. Я села в кресло и стала напряженно ждать. Тут-то и появился Кир. Он на ходу запихивал шнуры в сумку и чуть не споткнулся о мои ноги.
— Так ты здесь? Иди распишись в журнале!
— А куда едем? — обрадовалась я тому, что обо мне не забыли.
— К Печере. Я пока курю внизу, — сказал он и вышел, пораженный моей нерасторопностью.
Мы сели в машину, он — рядом с водителем, я — сзади. Мне хотелось спросить, почему мне не объяснили задание, но я молчала. Ситуация начинала мне нравиться все больше и больше. Я с удовольствием поддалась автомобильной качке, смотрела на гладкую лысину водителя и русую, острую макушку Кира, всасывала ноздрями свежий воздух из оконной щели, то и дело разбавляемый дымом чудовищных индийских сигарет, тех самых, что появились во время тотального дефицита и позже вместе с этим временем исчезли. «Ногти Индиры Ганди» — так, кажется, в шутку называли эти вонючие куцые палочки.
Нас высадили неподалеку от Печерского монастыря. Внизу кувыркались в пене байдарки и каноэ; презрительно обгоняя их, сплавлялись надувные плоты; поодаль стояли многочисленные палатки. Было людно и необыкновенно живо.
— Водный праздник, — кивнул в сторону реки Кир и засмотрелся, то ли планируя видеоряд, то ли просто так. Я, понимая, что в общем-то должна руководить процессом сама, все же ждала его команды. Он поднял на меня веселые серые глаза и вдруг, положив руку мне на талию, направил меня: — Пойди осмотрись пока, а я поснимаю.
Я бродила в гуще людей, придумывала красивые фразы, какими можно все это описать, и то и дело поглядывала, как вдалеке со знанием дела передвигается долговязая фигура, увенчанная черным прямоугольником камеры. Пальцы, тронувшие меня, оказались такими чуткими, что их прикосновение, вкупе со щедрым солнцем, искристыми брызгами, белой пеной волн и обилием сильных, жизнерадостных полуобнаженных людей вокруг, дарило ощущение счастья.
— Ну, давай, становись ближе к берегу, чтобы вон те, в красных шлемах, были видны… Левее… Говори! — Я опешила. Ветер трепал волосы и швырял пряди в лицо. Слепило солнце. — Минуточку… Возьму тебя немного снизу… — Он присел.
Я всмотрелась в круглую черноту камеры и увидела там свое ожидание удачи, свою надежду на будущее. Еще не зная, что скажу, я сконцентрировала на лице восхищение этим днем, этим воздухом, этими людьми, что борются с водой, и заговорила…
Мы возвращались к машине. Кир, безо всякой иронии над моим недавним запалом, продолжал рассуждать о романтике, о риске. Было неожиданно слышать от него столь пылкие речи, но, когда его рука невзначай коснулась моей, я уже была к этому готова: слишком уж редко он позволял себе смотреть на меня, слишком уж внимательными были эти взгляды. Я не сразу отняла руку и успела заметить, как прохладна — в такой-то день! — его ладонь. Я сделала вид, что приняла его прикосновение всего лишь за учтивую поддержку на подъеме.
— Ты что, стесняешься? — напрямую спросил он.
— Нет, — решительно отсекла я.
— Боишься меня?
— С чего бы?
— Тогда иди сюда! — И он приблизил меня, сплетая наши кисти и прижимая локоть к моей руке.
Разыгрывать из себя недотрогу мне казалось глупым.
С этого дня началась странная пора тайных, укромных прикосновений. Он склонялся надо мной, сидящей у пульта, якобы всматриваясь в экран, опирался на спинку стула, будто бы невзначай притрагиваясь к моим лопаткам. Хвалил при случае мои репортажи — не льстя, но подмечая каждое достижение, каждую удачно высказанную мысль. Любимым местом отдыха на студии был большой кожаный диван в холле, и Кир, заметив меня там, обязательно подходил, затевал беседу с кем-нибудь из окружающих и присаживался нарочито близко ко мне, бедром к бедру.
Не сказала бы, что Кир сразу же вызвал во мне настоящее любовное чувство. Но он был одним из самых интересных молодых людей на студии, и я ценила его внимание, понимая при этом, что, придай я ему чуть больше значения, это скажется на моей работе: начнутся сплетни, в пух и прах разлетится мой строгий и деловитый облик. Или случится еще более страшное — я начну смущаться. В конце концов я запретила себе думать о нем и делала вид, что не замечаю его завуалированных стремлений. Но втайне меня задевало то, что он прячет от посторонних увлечение мною. И едва только я призналась себе, что обижена его скрытностью, как он тут же словно прочитал мои мысли…
Это началось с розы в микрофонной стойке. Было мое монтажное время. Я отодвинула стул, громыхнула кассетами, положила перед собой исписанный вдоль и поперек листок. Вадька готовил аппаратуру.
— О, а это для тебя!
Я и не заметила ее сразу, а она была розовая, пышно раскрывшаяся, с капельками на листьях.
— Для меня?
— Поклонники, наверное, — улыбнулся Вадька, осторожно вынул розу, вручил ее мне и принялся за работу.
Я поняла, что он знает, кто — поклонники. Я тоже почему-то знала, что это для меня и что это Кир.
Я разволновалась, зашла в курилку. Кир был там, он улыбнулся мне. Свободных стульев не было. Я прислонилась к косяку и попросила у Даши, дикторши, сигарету.
— Вика! — позвал Кир, поднялся и усадил меня на свой стул, взяв за плечи. А потом присел у моих ног и поднес зажигалку.
— Какая галантность! — вставил кто-то в разговор, и все обернулись в нашу сторону.
— Почему не взять девушку на колени? — засмеялась Дашка.
Вскоре все уже посматривали на меня многозначительно, кое-кто подшучивал над Киром: бесполезное, мол, дело; крепкий, видать, орешек. Он ухаживал с достоинством — так, будто в любую минуту готов был отступить, пресытившись игрой. Я же не понимала, почему он вдруг решил раскрыть карты, и была настороже. Внешне я оставалась равнодушной, но у меня непременно теплело внутри при его появлении, мне казалось очень милым то, что в дождь внизу его брюк можно рассмотреть серые брызги, что размер его обуви заметно велик, что он начинает сутулиться, приподнимая одно плечо, когда устает.
Если днем в студии пусто, значит, планерка, всем промывают мозги. Главный редактор, а то и сам генеральный. Опоздать в такой день крайне нежелательно, и я никак не могла подумать, что со мной это случится. Я стрелой летела по коридору, когда из-за угла навстречу двинулся Кир. Я с разбегу угодила в его объятия и возмутилась, тяжело дыша:
— Ты что?!
— Да не волнуйся, ничего там интересного, — сдерживал меня он.
И впрямь, я уже чувствовала всем своим обмякшим телом, что интереснее, чем здесь и сейчас, там не будет. Мне захотелось плюнуть на свою обязательность, расслабиться, позволить себе что-нибудь недопустимое… Но я все-таки завертела головой, стремясь пройти. Он поцеловал мою вытянутую шею и уже не отрывал губ. Я запрокинула голову. На потолке вспыхивала неисправная лампа дневного света.
Мы вошли вместе, в нашу сторону повернулись удивленные лица. С нашим появлением разрядилась атмосфера, и начальство, обделенное вниманием слушателей, уже понапрасну тратило свою строгость. Всем не терпелось пошептаться. А я, ничего не понимая, смотрела на поджатые губы главного редактора и думала, сколько месяцев у меня не было мужчины…
Вечером мы с Киром отправились на «Лысую певицу» Формального театра.
Нет, не подумайте, что произошел любовный сговор. Нас послал туда Папа. Признаться, не подозревала в нем такого чувства юмора. Или это был не юмор, а насмешка? Кто знает, но ближе к обеду, подойдя к графику, я увидела под текущей датой свою фамилию рядом с фамилией Кира. Она была вписана другой пастой, очевидно недавно.
— Поработаете вечер, а завтра придете попозже, если хотите, — раздался за моей спиной Папин голос. Я еще раз взглянула на клеточку в таблице, где значились мы, и обернулась к редактору. На его лице было написано: «На телестудию нужно приходить работать, а не крутить шашни». Я виновато улыбнулась: «Завтра буду как всегда».
…Это было похоже на забытье, это было вырвавшееся наружу сокровенное. Весь вечер я грелась в кольце Кировых рук, изучала мягкие большие губы, и его пальцы, погладив изгиб моей талии, уже уверенно поднимались к груди. Мы смотрели, как посреди зала веселится вычурный андеграунд; в антракте пили чай и рассуждали об искусстве, о смешном, исчезнувшем из пьесы в угоду новаторству, — словом, о том, что нас интересовало менее всего. А интересовало нас на самом деле немногое: каковы мы под одеждой, как между нами произойдет все, каким оно будет и будет ли сегодня.
По залу бегал живой красный петух — мы удивлялись, тянули к нему руки, чтобы погладить, потом петуха положили на стол и приставили к хохлатому горлу топор, спрятали птицу, а в знак ее смерти пылесосом выдули из-под стола перья. Стали снимать на сцене костюмы и переодеваться в свое. Выключили свет. Надолго, минут на десять. Зрители заволновались и принялись искать выход, а мы не думали, почему темно. Мы длили поцелуй, похожий на клубящееся облако. Я чувствовала себя воздушной, гибкой, и только внизу меня тяжелело с каждой минутой. Не в силах сопротивляться зову своего тела, я осмелилась быть податливой. Когда зрители, ругая нелепую режиссерскую шутку, выбирались на волю через служебную дверь, мы все еще сидели на своих местах.
Потом зажгли свет. Зал был пуст. Мы нехотя оторвали друг от друга раскрасневшиеся губы.
Нужно было вернуться на студию, сдать камеру. Многоголосый шум слышался еще из лифта. Я никак не ожидала увидеть в столь поздний час всех сотрудников одновременно. Оказалось, что обещали выдать задержанную зарплату и вместе с ней — талоны на спиртное. Тогда много шумели по поводу нехватки вина и табака, я сама снимала перегороженную жаждущими курильщиками Свердловку. Главной новостью недели были эти самые талоны, и теперь ироничное недовольство висело в воздухе вперемешку с поднявшимся в цене сигаретным дымом. Мы с Киром вошли в толпу, заговорили, отстранились друг от друга. Все уже были немного пьяны ожиданием, поэтому, получив заветные бумажки, не сговариваясь, перебрались в ближайший гастроном. Я ни денег, ни талонов не получала, праздник был вроде бы и не моим, поэтому я то и дело порывалась уйти, но кто-нибудь затевал со мной беседу, брал под руку, и я оставалась в компании, редеющей с каждым подъезжавшим автобусом. В конце концов остался, как я поняла, костяк — те, кто связан не только служебными отношениями. Громыхая бутылками в пакете, Кир предложил: «Поехали ко мне» — и обвел всех вопросительным взглядом. Когда он посмотрел на меня, я улыбнулась. Вадька положил руку мне на плечо.
Так я впервые оказалась у Кира. Он жил в новом доме со скучным зеленоватым холлом и заржавевшими качелями во внутреннем дворике. Мне бросилось в глаза, что книг в доме довольно много, в основном русская классика. Хороший по тем временам проигрыватель со стопками винила, а на кухне — хохломские дощечки, алоэ, распирающий корнями горшок…
В тот вечер всем было весело. Любая тема, будь то козни Папы, покупка нового студийного оборудования, политика или последний альбом «Аквариума», превращалась в повод для остроумия. Я быстро почувствовала придающий смелости хмель. Мне хотелось танцевать, я много говорила. «Теперь мы видим, Вичка, что ты наша», — усладил мой слух Вадька, и, обманывая саму себя, я кокетничала с ним, но ближе к полуночи все-таки оказалась с Киром на кухне…
Стараясь не мешать нам, остальные тихо проносили свои силуэты за зеленым фигурным стеклом кухонной двери. Моя кофточка вылезла из брюк, расстегнулась наполовину, и Кировы руки по-хозяйски трогали под ней белые лямки, а потом долго мучили застежку, пока я сама не освободила свою напрягшуюся грудь. Он гладил ее, едва притрагиваясь, а мне уже нужны были твердые и безжалостные пальцы, он опустился на стул спиной к окну, поставил меня перед собой и приподнял кофточку. Тогда мне захотелось бросить вызов и темным силуэтам за дверью, и светлым — в окнах напротив. Я скинула мешающую одежду и с гордостью посмотрела на свои темные, устремленные вперед соски…
Шум в квартире постепенно стих. Июльская ночь шла к кульминации. Прошло довольно много времени, наше уединение уже не могло казаться случайным даже самому недогадливому и начинало походить на настоящий роман. А мы еще так мало продвинулись в ласках! Мое вымокшее лоно оставалось нетронутым. В конце концов Кир вышел из кухни, налив мне чаю…
Вернувшись минут через пять, он позвал меня. Когда мы вошли в его спаленку, кровать была приготовлена, из пододеяльника, напоминающего лужок, выглядывал блестящий атлас, тикали старинные стенные часы. Я окинула взглядом все это и вдруг передумала отдаваться ему сейчас, мне это показалось плоским и… будучи откровенной, я вынуждена сказать «бесперспективным». Но это были только мои мысли и, как видно, не самые умные. Я остановилась на пороге, не зная, как дать понять, что уже не хочу продолжения. Он улыбнулся и стал осторожно расстегивать мой пояс.
— Не придумывай себе ничего, — попросил он. — У меня это не просто так.
— Да, но…
— Я повешу это на стул? Не помнется?
И я ощутила его кожу, его всего под постельным теплом. Это очень яркий момент — прижаться к незнакомому еще телу и понять, что оно совсем не такое, каким казалось раньше. Мне было так уютно, что я уже ничему не противилась, я поверила Киру, поверила, что чувство полноты и завершенности, вдруг овладевшее мной, — это то, чего мне недоставало. Он брал меня вновь и вновь, хотела я того или нет, и его напористость казалась мне особенно вызывающей на фоне всех тех атрибутов спокойной размеренной жизни, что наполняли это жилище. Впрочем, тогда я больше умела возбуждать чувства, чем удовлетворять их.
Утром страшно хотелось спать, но ждала работа, даже во сне желанная. Я поднялась с подушки и испугалась: за дверью о чем-то спорили, ставили чайник — все они знали, что я… Я не могла себе объяснить, чем плохо спать с сослуживцем, но нисколько не сомневалась, что плохо. Мне захотелось принять душ, смыть с себя рубцы клейких струй и вчерашнюю косметику. Я откинула одеяло и долго смотрела на то место, где совсем недавно лежали мои ноги: «лужок» впитал следы наших утех.
Конечно, я придавала всему этому слишком большое значение. Я была молода. Увидев остальных гостей, я поняла, что никому нет до меня дела. Кто-то беспокоился, как перед съемкой скрыть тональным кремом круги под глазами, кто-то искал, чем позавтракать, кто-то мучился похмельем… Кир вяло рылся в ящике буфета, ища для Дашки таблетки «от головы». Внимание к моей персоне проявилось только в том, что меня без очереди пропустили в ванную. А мне хотелось быстрее уйти и не видеть никого хотя бы какое-то время. Приехать на работу вместе со всеми казалось немыслимым, поэтому, брезгливо вытершись общим полотенцем, я оделась, посмотрела в запотевшее зеркало на свое ненакрашенное лицо и, никому ничего не сказав, прокралась к выходу. Замок открывался неслышно, дверь не скрипела. Вдавливая кнопку лифта, я думала: интересно, кто в их семье смазывает дверные петли?
Переодевшись и сменив прическу, собранная в узел, как собственные волосы, я пришла на студию раньше самого Папы. Почти никому и никогда это не удавалось, ходили слухи, что Папа попросту живет на канале. Лучше бы слухи были правдой, потому что, ожидая в одиночестве задания, которое позволило бы до обеда, а то и на весь день, исчезнуть, я сидела как истукан, нервничала и думала, кто же первый увидит меня. Ощущение было такое, как будто я вмиг облысела или покрылась коростой. К счастью, вчерашняя компания не спешила набирать рабочий ритм. Пришли другие, выспавшиеся и бодрые.
— Вы сегодня как по струнке! — заметил Папа. — Есть собственные темы? Собственных тем у меня не было, только личные, вытравившие из головы всякую сообразительность. — Тогда поезжайте в больницу. Дело ответственное — СПИД в городе. Нужно что-нибудь остренькое, но в рамках. Кого бы вам? Сухотин! — окликнул он сорокалетнего Пашу. — Будете сегодня под дамским руководством!
Мои уши горели. Я почему-то приняла такое задание как намек на мою распущенность. Не могу сейчас вспоминать об этом без смеха, но это смех сквозь слезы — ведь будь я раскованнее, кто знает, может быть, в моей жизни все сложилось бы иначе. Итак, мы с молчаливым Пашей попали в закрытые медицинские корпуса. Я сбивалась, задавая вопросы врачам и сестрам, они смотрели строго, как и полагается, называли какие-то утешительные цифры. И голоса их тоже были утешительными. В палаты нас долго не хотели пускать, что вывело меня из себя. Из чего бы я сделала «остренькое»? Не из физиономий же под белыми колпаками! До сих пор помню жжение в груди, появившееся, как только я забыла о своей ночи и загорелась желанием во что бы то ни стало снять яркий сюжет. С врачами сошлись на том, что мы покажем двери и капельницы, а Пашу я уговорила не сдаваться, и, пока я отвлекала медиков в коридоре, чернявый паренек с жалкими глазами охотно поведал в камеру о своем несчастье.
Мы вернулись на студию, когда практически весь народ уже толпился в столовой. Я просмотрела материал, составила хронометраж, за неимением других дел стала смотреть по второму разу. Мимо пробегали люди, уже сытые и еще голодные, от этого совершенно разные. Я пыталась предугадать, каким будет Кир. То, что он вот-вот окажется здесь, я чувствовала всем своим телом. И он появился, но был нейтрален. Взглянув на него, невозможно было понять, какова его реакция на мое присутствие. Он был хмур, поговорил с кем-то, но вот обратил внимание и на меня, привычно склонившись за моей спиной.
— Что за страсти? — спросил он, и я не поняла, сказано это по поводу того, что на экране, или по поводу моего утреннего побега.
Я подняла на него вопрошающие глаза.
— Я тебя обыскался.
— Где? — озадачила я его.
Он немного помолчал и продолжил:
— Ты жалеешь, что все так получилось?
На этот раз задумалась я.
— Мне кажется, нам не о чем жалеть, — сказал он и уже мягче добавил: — Ты оказалась еще красивее, чем я предполагал. Ты просто умопомрачительная. Только что это за монашеская прическа? У медсестер переняла?
Вскоре он тормошил мои залитые лаком виски на площадке запасной лестницы.
Следующим утром меня вызвали в кабинет к начальству. Оказалось, звонили из больницы и чуть ли не собрались подавать на меня в суд за то, что «опозорила» больного. Я могла только хлопать глазами от растерянности.
— Он сам… — наконец смогла произнести я, и мой жалобный голосок накрыли несколько басов сразу. Я поняла, что это крах, что моя практика летит ко всем чертям, на глаза накатились слезы. Мне даже не пришло в голову возразить, что Папа видел мой сюжет и дал добро.
Об этом «деле» шумели полдня, заставляя меня все ниже склоняться носом к своим листочкам. Потом подошел главный редактор, потрепал по плечу:
— Трудовой коллектив за вас вступился, говорят, хорошо работаете. Но в дальнейшем надо все же быть повнимательнее!
— А… А суд? — вырвалось у меня. Редактор пренебрежительно махнул рукой. Тогда я не выдержала и осмелела: — Почему? Почему нельзя показывать человека, если ему есть что сказать? Чего он должен стыдиться? Кого? — говорила я, имея в виду не только ситуацию с больницей, но и свое патологическое стеснение тоже. Мой вопрос прозвучал риторически. Я, в сущности, задала его самой себе.
…С тех пор мы с Киром почти не расставались ни днем ни ночью. Мы целовались у всех на виду, и он клал ладонь мне на колени, игриво приподнимая подол юбки. Он, прикалывая мне микрофон, ласкал грудь, а когда нам доводилось выезжать на съемки вместе, наш добродушный водитель подолгу курил, оставив машину в безлюдном месте. Наши ночи становились все слаженнее, я переняла у Кира его привычки быстро загораться и быстро остывать, просыпаться по нескольку раз за ночь и, прежде чем вновь уснуть, выкуривать сигарету. Мне нравилось, что он не рассказывает, сколько у него было женщин, и не спрашивает ничего подобного у меня, что он подолгу рассматривает мое тело, зажигая для этого ночник, а когда считает, что прелюдия окончена, обязательно гасит свет.
Вопреки моим опасениям, этот служебный роман отнюдь не испортил мне репутацию. Я с удовольствием поняла, что некоторые журналистки, в том числе и звезда компании Дашка, не прочь оказаться на моем месте. Мужчины, не исключая строгого Папы, смотрели на меня с интересом. В общем, я почувствовала в себе силы, тем более что распространились слухи: мне хотят предложить поработать сверх срока до сентября и назначить стажерскую зарплату.
События развивались так быстро! С вечеринки у Кира прошла всего неделя, а я уже считала его неотъемлемой частью своей жизни, резала лук на хохломских дощечках и ненавидела скрип дворовых качелей. Дыша на балконе вечерней трезвящей свежестью, мы не раз пожалели об использованных талонах. Но все же нам было не понять беднягу Толика, ведущего музыкальной программы, который просто исходил от злости, понося бессердечных властителей и одолевая старушек, что из-под полы продавали свои пайки. С него-то все и началось. Мы пили свой жидкий кофе, стараясь затушить кипятком усталость.
— Ребятки, — вбежал наш музыковед, — есть идея! Разобьемся на пары. Главное — подать заявление в ЗАГС, а потом пей на здоровье за молодоженские талончики! Ну нельзя же так — работаешь, как вол, и не расслабься!
Все смеялись. Кир терся о мочку моего уха горячими от кофе губами.
— А вы, голубки, что притихли? Все дразните наше воображение своими нежностями, а свадьбу состряпать слабо?
Вокруг хохотали, разбиваясь на пары, придумывали, с кем бы объединить Папу. Кто-то даже приспособил бланк съемочного графика под расписание свадеб.
— Ну что, мы первые? — улыбаясь, вдруг спросил Кир.
— Само собой! Кому, как не вам! — сразу же закричали со всех сторон.
Но я никак не думала, что Кир говорит серьезно.
На следующий день он пришел ко мне с букетами для меня и мамы. Мне было неудобно перед своими за розыгрыш, но все-таки и приятно тоже. А потом я и вовсе растаяла — когда, оставшись со мной наедине в комнате, где все пахло моим детством и на столе предательски поддерживала зеркало подставка для книг, он сказал:
— Ну как ты не понимаешь, это ведь всего лишь повод решиться. Нам самим еще долго не пришло бы в голову. Извини. Я люблю тебя.
Через месяц было торжество в тесном кафе. Толик тщательно отбирал гостей по принципу участия в заговоре, но собралось все равно больше. Свадебных талонов едва хватило на веселье. Я красовалась в платье с открытыми плечами, в нем моя шея казалась удивительно длинной, и все говорили, что я похожа на лебедя. Платье и выдало нас: все поняли, что вино здесь ни при чем, и я то и дело ловила в глазах пришедших мечтательный блеск, может быть, легкую грусть из-за того, что шли на комедию, а попали на мелодраму.
После свадьбы мы впервые ложились спать у меня, застелив мое кресло-кровать. Но в нем возникало ощущение уплывающей из-под тебя земли, и Кир сбросил постель на пол. Еще он раздвинул занавески, и стали видны наши синевато-серые, сплетающиеся тела. Из приоткрытой дверцы шкафа торчал рукав моего свадебного платья, тоже синеватый. Это было счастливое время беззаботности. Меня волновало, смогу ли я еще раз взять самую высокую ноту своего тела, а вовсе не то, какой будет наша семья и будет ли она вообще.
На следующий день мы перебрались к Кириллу. Не в квартиру его родителей, а в его собственную чудесную комнату, с зеленым видом из окна. На потолке вилась причудливая лепнина. Она казалась мне скопищем возбужденных тел, когда я, упав на подушки, обнимала Кира за спину и вбирала в себя его чуткое естество. Так происходило всякий раз, после того как мы, уставшие от работы и летней пыли, возвращались домой, или засыпали, вымывшись и отдохнув, или просыпались, оборвав в назначенный час свои счастливые видения. Нам было хорошо вдвоем, мы стали домоседами, избегали общества и интересовались только друг другом.
Август клонился к концу, и старушки, словно влипшие в лавочки нашего двора, видели в преждевременно желтеющих листьях последствия Чернобыля. Я тоже воспринимала наступление осени как нечто апокалиптическое: заканчивались каникулы и оговоренный срок моего стажерства на канале. Мне очень хотелось остаться, не потерять работу, но я понимала, что с того момента, как мы с Киром начали жить вместе, мои репортажи стали менее актуальными, что как журналист я непоправимо блекну. Дело было вовсе не в супах, которые я совершенно не умела готовить, хотя и в них тоже. Я тратила свои силы на телесную близость, и со временем мне стало казаться, что силы эти уходят в никуда. Я еще не знала истинной цены тем соцветьям ощущений, что материализуются на миг, а потом оставляют после себя лишь смутное воспоминание. Мне хотелось зримых завоеваний. Таким завоеванием был Кир, но я не привыкла довольствоваться достигнутым. Нет, я любила Кира даже сильнее, чем вначале, мне уже ничто не мешало признаваться себе в этой любви, но теперь она представлялась мне мыльным пузырем, обволакивающим меня радужной сферой. Я похорошела, и другие мужчины говорили мне комплименты, баловали вниманием. Но никто из них не будил во мне и толики желания, все мое желание было вычерпано Киром…
— Спасибо за работу! — подал мне руку Папа. Я увидела перед собой пропасть, но еще держалась одной рукой за прутик — может быть, дальше последуют другие слова? — Вы хорошо начали, сейчас, я вижу, устали немного, но это ничего. У вас еще все впереди…
— Павел Павлович… — стараясь не заплакать, начала я.
— Видите ли, — прекрасно понимая, о чем я хочу спросить, продолжил Папа, — вы ведь еще студентка. Способная, как я понимаю, но поучиться еще есть чему. Мы составили вам положительную, очень положительную характеристику. Если планируете дальше заниматься тележурналистикой, приходите к нам на следующий год. Возможно, будут вакантные места…
— Но я уже на пятом курсе! У нас многие работают, и я смогла бы совместить…
— Вика, милая, как говорят, за двумя зайцами погонишься…
Начались университетские занятия, в первую неделю шумные и несерьезные: так много впечатлений скопилось за лето у каждого, что замолчать и на минуту, а не то что на «два по сорок пять», было невозможно. Я говорила меньше всех, но меня больше всех расспрашивали. В этих обстоятельных россказнях несколько угомонилось мое оскорбленное самолюбие. Киру я тоже старалась не показывать обиды за то, что мне не дали какие-нибудь полставки с надеждой на полную. Я считала свои мыслишки мелкими, но жила ими. Теперь мне с трудом давалась роль простой слушательницы, когда Кир говорил о съемках, о том, как будет экспериментировать с камерой в следующий раз или какой свет попросит выставить для прямого эфира.
Зато теперь мне уже ничто не мешало любить. Я долгие часы смотрела на лепной потолок, меняя ракурсы, неизменно находя в нем и в себе что-то новое, по-новому чувственное. Я не ощущала себя замужней женщиной, если это вообще можно ощущать, но я была желанна, я была не одна. Я не имела склонности посвящать кого бы то ни было в подробности своей женской жизни, и меня сопровождал флер таинственности. Но в университете все же узнали, что я замужем и что муж мой не из нашего круга, следовательно, моя жизнь не ограничивается, как у большинства сокурсников, только факультетской. И в результате не только знакомые, но даже прохожие на улицах смотрели на меня иначе, чем раньше, словно говоря про себя: «Она не просто хороша собой, она может дарить себя! Но кому, кому же выпала такая честь?» — вопрошали они, провожая меня взглядом. И я представляла себе Кира, такого на первый взгляд обычного, а на второй — потрясающе красивого!
Так я жила до зимы. Пришел Новый год, Кир принес огромную разлапистую елку, мы с ним купили шарики — начало семейственности, обрастающее с каждым последующим годом новыми охапками стекла и мишуры. Мы решили, что будем праздновать вдвоем, но, как только переоделись в парадное и накрыли стол, почувствовали, что нам чего-то не хватает. Было бы странно говорить о будничном или заниматься любовью, не дождавшись курантов, и мы подливали себе шампанского, ожидая, что пустота вокруг нас, ставшая зримой во вспышках гирлянды, исчезнет вместе с пенистым содержимым фужеров.
Я вновь увидела эту пустоту, когда в начале января у меня началась сессия, и Кир вдруг сказал, что ему наконец-таки дали отпуск и он хочет отдохнуть где-нибудь вне этого города. У меня в горле застыл комок, и вместо того, чтобы попросить его отложить отпуск до моих каникул, я выдавила из себя: «Да, конечно». Они с Вадькой и Дашей решили съездить на неделю в Крым. Я сказала только, что это глупо.
— Потому что зима? — спросил он и, не дождавшись ответа, объявил: — Если ты против, я не поеду.
— Нет, что ты, поезжай, конечно, — ответила я.
Кир вернулся через пять дней, сорвавшись назад раньше срока, охватил мое лицо холодными с мороза руками. Но в звуке его голоса, в запахе нового одеколона я уловила что-то чужеродное. Он говорил, что скучал, но произнесено это было скучным тоном, отчего казалось, что он путает прошлое с настоящим, путает следы. Теперь я понимаю, что была слишком строга к нему.
— Как экзамен? — не забыл поинтересоваться он.
— Троечка, — с прискорбием созналась я.
— И чем это ты занималась, вместо того чтобы учиться?
Я лукаво промолчала, а перед глазами у меня стояли дни, проведенные в тщетных попытках зубрежки, и строчки конспектов, расплывающиеся от неудержимых слез.
Я стала приходить поздно, не объясняя откуда. Мне хотелось, чтобы он придрался ко мне, попросил быть дома и мыть посуду вовремя, но ему не было до всего этого дела. Он все меньше замечал мою красоту, о которой так любил говорить раньше, и мне казалось, что, когда он прижимает меня к постели своим возбуждением, видит перед собой не меня, а некое абстрактное существо женского пола. Блуждая в собственных подозрениях, я просмотрела, как наша близость стала заигранной пьесой.
Мы прожили вместе еще несколько месяцев и расстались так же странно, как сошлись. Мы не говорили, почему так вышло. Это было трудно сформулировать. А вскоре Кир уехал из нашего города, вернувшись в свой любимый и далекий Ленинград.
Конечно, через год я уже не стала проситься на телевидение и оказалась в газете, о чем сейчас не жалею. Я ответственный секретарь, у меня интересная работа, симпатичный кабинет… У меня есть муж, который очень меня любит и понимает с полуслова. Я его — тоже. Скоро мы отдадим дочь в школу… Может быть, история моего первого замужества покажется вам не стоящей того, чтобы прирастать к ней корнями, и я ее обычно не вспоминаю, но до сих пор храню тот набор елочных шариков, который купил для меня Кир. Я вешаю их на самые пушистые ветки — сначала их, а потом уже остальные игрушки.
Сейчас, пересказав все, что было, я пытаюсь понять, чем так взволновало меня «Единственное число любви». Если хорошенько подумать, оно действительно единственное: у каждого человека своя любовь — не важно, к кому и к скольким. У каждого своя способность любить. Эта способность — как путь, у нее есть начало и конец, а без начала не было бы конца. Сегодня я отмотала пленку своей жизни назад, вот на счетчике времени загорелась исходная отметка, и я жму Play, чтобы идти дальше своим единственным путем.
Сквозь небрежно задернутые ситцевые занавески в комнату лениво вползал сочный желтый закат, стирая своим светом золотистые пятна вина, пролитого на расстеленную на полу простыню. Пол был гладок и от старости сух. Как расстроенный орган, он пел при каждом нашем движении. Мне нравились эти диковатые грустные звуки, что-то обещающие и что-то оплакивающие, а Максу — нет. Но я была старше его на пятнадцать лет и уже давно знала, что самое сладкое — это лишь обещание счастья, что сожаление порой ничуть не хуже того, о чем сожалеешь, и что по-настоящему счастливым можно быть только в неизведанном и непонятном. И потому гулкие вздохи соснового пола в полузаброшенной псковской деревне почти ласкали мой слух, исподволь вторя тем ощущениям, что будило во мне лежавшее рядом обнаженное юношеское тело.
Во мне жили барабаны и бранные флейты, под которые идут в бой смуглые янычары в шелковых шальварах, узлом завязанных на блестящих плоских животах; ласкалась прохлада воды со льдом, и, главное, ощущалась не так давно появившаяся женская взрослость, дававшая возможность не спешить, не гнать зверя в поту и крови — пока в висках обморочно не застучат серебряные молоточки, а губы не пересохнут безжалостно и страшно. С Максом можно было вот так уехать в глушь и днями лежать на промокших от любви и вина простынях, принимая ласки, как капли, — в час по чайной ложке…
Впрочем, это касалось, вероятно, только меня, ибо запавшие серые глаза и ставший пепельным рот моего возлюбленного говорили об ином. И когда, замкнув вокруг меня тугое и влажное кольцо рук, он начинал говорить, что любил меня всегда, что, почти плача от горячечного мальчишеского вожделения, мечтал о моем бесплотном теле еще десять лет назад, что никогда не мог договорить до конца, входя в меня торопливо и сбивчиво, с расширившимися от страсти зрачками. А я принимала эти порывы не прикрывая глаз и, улыбаясь, думала о том, что было бы гораздо умнее и физически пронзительнее сначала выговориться полностью, погрузив меня в непроходимый лес темных желаний пятнадцатилетнего, а потом брать, как в первый раз, стиснув зубы и задыхаясь от страха… Но это были мелочи — все вполне оправдывалось напором и сталью, жаждой и юношеской неутомимостью.
— Ты нестомчив[1], как породистая собака, — порой говорила я ему высший в моих устах комплимент. Я ужасно сожалела, что не взяла с собой в этот благодатный лесной край малышку Виа Виту, кровную сучку крапчатого пойнтера. Макс обижался, а я, быстрым игривым движением коснувшись его почти не отдыхающей плоти, убегала по скрипучей лестнице вниз, в заросший сад. Там я пряталась среди кустов черной смородины, становившихся к концу лета некрасивыми и обвисшими под тяжестью несобираемых ягод, словно беременные. Но он безошибочно, собачьим чутьем, находил меня, и лиловые пятна темнели на наших телах.
Иногда я брала его с собой на прогулки, и он не нарушал там моего упоительного одиночества, которое дарует только бескрайнее поле да дремучий лес, — в нем самом было еще много незагубленного, природного, идущего от нерастраченного. И я тратила его, щедро и не скупясь.
Через несколько дней зарядили дожди, запасы вина подходили к концу, и смородина стала падать с громким яблочным стуком, но гораздо более мерным, мелким и заунывным, наводившим тоску. Я капризничала. В общем-то я не любила этого вульгарного занятия, но Максу все еще было внове, и не дать ему этой новой игрушки — пусть и ненадолго — было бы неоправданной жадностью. Бедный, поначалу он полагал, что капризы можно ублажить телесным общением, не подумав о том, что капризы плотские бывают страшнее и мерзостнее капризов, так сказать, бытовых. Он обжегся, надулся и уполз в угол щенком, считавшим, что весь век будет только резвиться и грызть тапки, а оказавшимся жестко положенным на место унизительной командой «down»[2].
В этот раз я не взяла его с собой бродить под вялым солоноватым дождем, с радостью видя, как с запада собираются черные тучи, предвещающие грозу — а значит, и вспышку властной чувственности, и конец капризов, и новый поворот в отношениях. К дому я почти бежала, подгоняемая в спину плотными струями сгустившегося перед бурей воздуха. Было неправдоподобно тихо, все напряглось, как перед прыжком, и я с ликованием уже ощущала зарождающуюся в глубинах вулкана густую лаву, готовую грубыми толчками вытекать, сжигая и губя.
Но, с трудом открыв разбухшую от влаги дверь, я услышала наверху странные звуки, совершенно неуместные в одичавшем доме. Работал телевизор. Откуда и зачем Макс вытащил это страшилище, было непонятно, но серый экран светился призрачной стекляшкой, отбрасывая блеклые тени на обнаженную фигуру, вызывающе положившую пальцы на свою волшебную флейту. Флейта жила и пела, и ее музыка, ее цвет глянцевитой вишни открывали дорогу уже закипевшей, уже причиняющей боль лаве.
— Ты сошел с ума, — налившимися губами прошептала я, — что ты делаешь? Кто тебе позволил вытащить эту дрянь и смотреть?!
Макс невозмутимо пробежался пальцами сверху вниз и мрачно заявил:
— Я смотрю уже двадцать минут. Можешь тоже посмотреть.
Рывком сдернув мокрое платье, я скользнула глазами по маленькому экрану: вдоль резных домов по щемяще убогой и прелестной улице северного русского городка шли мужчина и женщина, и на их лицах отражалась та же щемящая прелесть невозможности. И, словно понимая это, камера уводила вверх, по неправдоподобно отвесному пожухлому склону за подгнившими домами, к бесстрастному небу. Что-то давно изжитое и грустное почудилось мне в скрипе экранных шагов по дощатому тротуару, и это раздражало, мешая тотчас затопить лавой дерзкую флейту.
— Что за ерунда? — почти со злобой спросила я, краем бедра уже касаясь ласкающих не меня пальцев.
— Почему же ерунда? — тихо ответил Макс и отодвинулся. — Это, между прочим, кадры из того самого нашумевшего «Единственного числа любви». Интервью со съемочной группой.
Кто-то недавно говорил мне об этой картине, но бешенство жадности, смешавшееся с желанием наказать столь очевидное непокорство, уже мутило мое сознание — и флейта скрылась в жерле вулкана, и запела иную, теперь подвластную только мне песню. И в тот же момент я увидела во весь экран забытую, чуть кривящую губы на левую сторону, улыбку — это был Кирилл. На мгновение захотелось услышать негромкий насмешливый голос, коснуться рукой густых волос… но гул извержения и крики погибающих заглушили едва различимые слова, и далекое стало близким лишь под утро, когда мое сражение было выиграно.
…Я очень ревниво относилась к этой четырехкомнатной хрущевке на проспекте Народного Ополчения. Я любила двух ее мальчишек, которых посылали за «Мальборо» в ближайший ларек едва ли не с пяти лет и которые говорили между собой, пересыпая речь цитатами из Платона; любила красивую, умную и ленивую хозяйку — любила до такой степени, что, возвращаясь к себе после долгих бесед, начинала так же, как она, капризно проглатывать «л». Но больше всего, разумеется, я любила хозяина, барственно-большого и… несчастливого.
Я всегда ездила туда одна, не беря ни мужа, ни сына, ни год назад родившуюся дочь. Это была моя юность, и делить ее с кем бы то ни было я не хотела. Единственным исключением за последние годы стал мой роскошный гордон[3], следовавший за мной повсюду и не спускавший с меня своих темно-ореховых глаз. Привычным движением я садилась прямо на пол у батареи и, подтянув колени к подбородку, погружалась в пестрый бестолковый мир высоких разговоров и мелких страстей, любовных и церковных интриг и прочего живого сора, натащенного с середины восьмидесятых. Один из родственников этого странного дома был крупным деятелем церкви.
И в этот синий вечер начала декабря мы шли с моим верным псом, я легче, он сильнее поскрипывая наконец-то установившимся снегом, а над нами, ослепительная и безучастная, висела луна.
В прихожей гудели привычные возгласы оживления, принужденно улыбаясь, рычал мой Шален, а младший из мальчишек уже оттягивал меня в сторону, возбужденно оглядываясь и шепча:
— Ты представляешь, папин знакомый привел с собой девчонку, такую, что прямо… — Тринадцатилетний Васька передернул широкими не по возрасту плечами. — Все как с ума посходили! Даже Макс пытается… — Он выразительно хмыкнул и бросил быстрый обеспокоенный взгляд на двумя годами старшего братца, ожидавшего, пока я поговорю с Васькой. Ноздри его чуть вздрагивали, как у породистого жеребенка, — было видно, что ему не терпится вернуться в гостиную. — Как здорово, что ты пришла!
— Ладно, Васенька, разберемся. У вас что-то неспокойно сегодня. — Я скосила глаза на Шалена, едва не вставшего в стойку прямо на пороге; собака нервничала. Поцеловав Ваську в макушку, находившуюся как раз на уровне моих губ, я сделала несколько шагов к Максу: — Спокойно, мой мальчик, рядом.
— Если это мне, то я вполне спокоен, — хмуро рассмеялся Макс. — Ты сначала к папе? Они в кабинете, там какие-то нехорошие новости по ТВ.
В гостиной, как всегда полной знакомых, малознакомых и совсем незнакомых лиц, висело возбуждение, сгущавшееся вокруг высокой девочки с лукавым лицом. Она была миловидна, не более. Но радостное откровение плоти читалось в ней слишком явно, и она, вероятно не видя в этом ничего плохого, не пряталась и не скрывалась. Хозяйка смотрела на нее с любопытством, я — с подлинным интересом, остальные — с неприязнью и ожиданием скандала. Шален, впрочем, потянулся к ней вполне дружелюбно, отчего губы у некоторых поджались еще больше. Мне стало весело. И так вели себя люди, столь смело рассуждавшие о всевозможных свободах, и о свободе плоти в том числе!
Эта девочка, сама еще толком не понимающая своего оружия, привела в замешательство десяток взрослых, действительно немало повидавших на своем веку мужчин и женщин. Правда, женщин — больше. Я с трудом подавляла улыбку. Если бы эти милые девочки семидесятых, превратившиеся в стоящих на охране своей псевдособственности дам, знали о том, какой веселой подругой была я доброй половине их мужей…
Я оглянулась в поисках какого-нибудь знакомого мужского лица, с которым можно было обменяться мгновенным, ясным, все понимающим взглядом. Но мужчин в гостиной не оказалось. Макс, вероятно, говорил правду, и все они ждали чего-то в крошечной комнатенке, гордо именуемой кабинетом. А было бы интересно посмотреть на того, кто рискнул привести сюда эту малышку, и даже больше того — кто сумел найти это дешевенькое чудо.
За окнами все яростней разыгрывалась сухая метель, и был даже явственно слышен рассыпчатый стук бросаемых в стекло пригоршней колючего снега. Девочка робко гладила Шалена, который, как все собаки, особенно мужского пола, безошибочно угадывал в женщинах силу их женственности. Разговор между тем шел обо всем или ни о чем, словно воздух в этой тринадцатиметровой комнате и не сгущался от недоговоренности…
А в девять часов я едва успела схватиться за тяжелый кожаный ошейник, как дверь из кабинета распахнулась и в гостиную шагнул высокий парень, все движения которого и отрывисто произнесенные слова принесли с собой давно забытый привкус беды.
— Послушайте, это же война…
Так я познакомилась с Кириллом. Было начало декабря девяносто четвертого года.
В нем была мальчишеская узость, мало соответствующая его профессии: Кирилл работал оператором на студии документальных фильмов. Перед Новым годом, когда нужно дать себе несколько часов, а лучше дней одиночества, нет для этого более подходящего места, чем выверенные с математической точностью печальные перспективы Крюкова канала. Там, под старыми тополями, я случайно и увидела чуть подавшуюся вперед фигуру с привычно приподнятым левым плечом. Мы шли навстречу друг другу в скудной оплетающей ноги поземке.
— Кирилл! А разве вы не на танке и не врываетесь первым в города?
Он не улыбнулся, но заученным жестом выровнял плечи.
— Это телевизионщики. А наше дело после, когда проявляется и осмысляется быт, на наших пленках переходящий, так сказать, в бытие. Впрочем, мне бы хотелось… я пытался… — Он смутился, махнул рукой и явно собрался попрощаться. Только сейчас я заметила, что при русых волосах у него темно-карие, почти черные глаза.
— Вы торопитесь? — Я уже подсчитала свои плюсы и минусы за этот год и к тому же замерзла, а потому была готова разделить хотя бы треть скучной дороги до метро с кем угодно.
Он, кажется, удивился.
— Нет, не тороплюсь. Вернее, съемка только в четыре, и надо бы перекусить. — И все же в его тоне была нерешительность.
— Отлично. На канале открылось новое кафе — проверим?
Мы молча пошли, шагая едва ли не в ногу. Он хорошо шел, ровно, упруго и сдержанно, и хорошо молчал. Но на ведущих в подвальчик ступенях вдруг остановился и открыто поглядел на меня, словно чего-то ища.
— А где же ваша собака? — спросил он, словно пытаясь оправдать этот свой пристальный и настойчивый взгляд. — Признаюсь, вы меня тогда, у Михаила, поразили своим единством, такой слитностью, что ли.
Лучше польстить он не мог: мы с Шаленом были действительно «одной крови», а людей, понимавших это, существовало очень немного. В благодарность я на мгновение прижалась лбом к серому замшевому плечу, тому, что повыше.
В кафе было пустынно и тепло. Мы заказали первое попавшееся в меню блюдо и уселись за широкий стол у окна, через которое были видны черные столбики перил и черные ботинки прохожих. Я рассматривала Кирилла с радостным любопытством. Он был, наверное, моим ровесником или чуть младше, но на его лице до сих пор не читалось следов той кастовости, которая всегда выдает людей кино. И рот у него был замечательный, как красиво изогнутый лук. И я неожиданно подумала, что в ту ночь начала чеченской войны он, наверное, целовал свою шлюшку жарче обычного; уже тогда, в дверях, в нем дышала обостренность чувственности, так свойственная людям в критические моменты похорон, свадеб, известий о рождениях или больших бедах. А уж война, даже несмотря на свою нынешнюю игрушечность и отдаленность, всегда возбуждает темную сторону пола. И почти бессознательно я спросила или, вернее, осторожно выразила уверенность:
— А ведь та ночь после объявления о танках в Грозном была удивительная, правда?
Он вспыхнул — и это было ответом. Принесли чанахи, и какое-то время мы ели, стараясь смотреть лишь в глиняные горшочки. Прошло еще несколько минут. Кирилл пристально разглядывал что-то в окне.
— Но почему вы считаете возможным говорить со мной о подобных вещах? — все-таки не выдержал он.
— Ну, хотя бы потому, что вы с первого раза признали и поняли мое родство с Шаленом. Разве этого мало?
— Но это еще не дает…
— Дает. Ибо за всем этим стоит одно: правящая вами и вашими поступками сила, называть которую нет смысла, но которую я в вас угадала.
Когда мы вышли на улицу, поземка сменилась густым снегом, скрадывающим изгибы канала, так что казалось, будто идешь почти по прямой. У Банковского моста Кирилл вспомнил о съемке. Снег на крыльях делал грифонов похожими на птенцов. Мы остановились, и даже в сумерках было видно, как вздрагивает излучина его губ. Я поспешила протянуть руку.
Он ушел, а я постояла еще немного под золотыми крыльями, чувствуя, как тает на лице снег. Затем, вспомнив, что сегодня канун католического Рождества, побежала искать джем для пряничного домика, обещанного дома.
Открывшаяся военная кампания словно вернула в квартиру на проспекте Ополчения бурное время пятнадцатилетней давности: приходило много народу, велись жаркие споры, и никто не хотел верить в то, что все это бутафория. Но разговоры велись людьми уже перегоревшими, и блистательно-грозный ангел войны не витал между ними, сея возбуждение.
Кирилла там не видели с того самого декабрьского вечера. На мой вопрос хозяйка ответила:
— Кириллушка самолюбив и капризен, как барышня, и бывает у нас только тогда, когда может чем-нибудь блеснуть. Его последняя гризеточка и вправду была замечательна и…
— Мы с Шаленом того же мнения, — довольно сухо перебила я. — Мне было бы любопытно встретиться с ним еще раз. Кстати, он женат?
— Был. По-моему, какая-то маленькая редакторша с ТВ, он…
— Он талантлив?
— Безусловно — у нас не бывает посредственностей. Но, знаешь, в нем есть какой-то порок, будто в сломанной елочной гирлянде старого образца: не работает одна лампочка, и всю гирлянду хоть выбрось. Зачем тебе он? — вдруг резко взглянула она на меня. — Ты, слава богу, еще в том возрасте, когда интересны люди постарше, а с ним вы почти ровесники…
Пролетела зима, в которую я ждала, но совсем не торопила нашу встречу. Мне было достаточно иногда вспомнить о нем, как о живом дыхании жизни, и воспоминание было сродни прикосновению к погустевшей и заблестевшей с апрельской негой шелковой шерсти собаки. Я знала: несмотря на то что ему известно только мое имя, он все равно рано или поздно придет. И даже лучше, если это случится тогда, когда подсохнет асфальт и с Невы потянет сводящим с ума запахом глубины и последнего ладожского льда.
Тем утром я вышла на Троицкое поле, как обычно. Остатки снега лежали среди кустов, и Шален судорожно вынюхивал в них слабую тень следов, что оставила здесь месяц назад его очередная любовь. Речной ветер шумел, и в этом шуме, предвещавшем первые грозы, я даже не услышала, как кто-то подошел сзади и положил руки мне на плечи. Я не обернулась, а только медленно свела лопатки. Пес, проворонивший свои права и обязанности, уже несся со стороны крепости, угрожающе подняв загривок, но, увидев мое блаженно улыбающееся лицо, сменил гнев на милость, поставив лапы на легко лежавшие на моих плечах руки без перчаток. Несколько секунд мы все трое стояли не шевелясь, и я отчетливо чувствовала, как два сердца бьются мне в спину и грудь.
А потом… А потом была запущенная квартира в пышном, как торт, тургеневском доме, где со стен на нас смотрели лукавые лица с раскосыми глазами, а диваны и полы пестрели иероглифами — хозяин квартиры был синологом. И Кирилл, оказавшийся чувственным, как подросток, своей физической чуткостью тут же воспринял эту восточную атмосферу недоговоренности и в то же время утонченной жестокости. Мы сплетались на выпукло расшитом покрывале, и мои пальцы, скользя по круглым и тяжелым бархатистым персикам вышивки, порой почти не отличали их от плодов живых. Близилось утро, но ночь не отпускала, соблазняя множеством предметов, дразнящих, дававшихся в руки; разгоряченные ягодицы сами сжимали скользкий прохладный лотос, узкий бамбуковый стаканчик принимал его в себя, а волчья шерсть кистей дробными точными касаниями снова и снова рисовала ярко-красный цветок пиона, без устали поглощавший все, что подносилось к его лепесткам…
Меня поразило еще и то, что Кирилл умел хорошо говорить. Это были не дурацкие бессвязно-лепечущие речи и не скупо роняемые, почти грубые слова — но обжигала затылок выстраданная нежность, но увлажняли лоно угаданные и высказанные желания. Однако грань, отделявшую светлую страсть от темной, всепоглощающей, он перейти так и не смог.
А ведь в тот ледяной вечер на канале стальная нега брутальности на мгновение вспыхнула в нем, и я надеялась… Но когда под окнами зашумела улица, я, все еще казавшаяся себе лазурной вазой с узким горлышком и вздутыми боками, покрывшимися мутными каплями, поняла: мне будет с ним хорошо — но никогда не будет особенно интересно.
Мы виделись с ним не так часто, чтобы возникло ощущение постоянства, и никогда не договаривались о встречах, находя друг друга по каким-то труднообъяснимым приметам и начинавшей гулко запевать крови. Но все же достаточно часто, чтобы Шален почти привык к его высокой фигуре. Он лишь каждый раз ревниво порыкивал до тех пор, пока Кирилл не выравнивал плечи: мой пес, будучи совершенным сам, не выносил дисгармонии и в окружающем его мире. Летом мы много времени проводили у полузаброшенных дач Каменного острова. И я видела, что Кирилл начинает чем-то тяготиться.
— Почему ты не откровенен со мной? — устроившись на красиво изогнутой, ласкавшей землю ветке, часто спрашивала я. — Разве иное общение имеет смысл в нашей ситуации? На студии все в порядке, родители живы-здоровы, мне с тобой хорошо. Что же тебе никак не дает покоя? Творческие амбиции? Или страдания порядочного мужчины, любящего замужнюю женщину?
Кирилл отворачивался. Но однажды, запустив пальцы в глянцевитую шерсть собаки, неохотно ответил:
— Ты недоступна — вот в чем беда. И дело тут не в муже и детях. Ты живешь в каком-то ином, перевернутом мире. Твоя власть не для меня, а для того, кто сам темен. Для него борьба с тобой имела бы смысл. А я, как бедный несчастный паладин, сражаюсь с ветряными мельницами.
— Так не борись. Уступи. Поверь, будет только лучше. Ты не станешь мучиться призраками, а я… я раскроюсь… и ты узнаешь гораздо больше…
— Я не могу, — еле слышно ответил он, останавливая мой порыв.
Я зло спрыгнула на землю, и Шален мгновенно прижался к моим ногам, готовый к любому отпору. Меня душила настоящая обида.
— Послушай, разве тебе неизвестно, что в слабости — высшая сила?! Что ты в сто раз ярче обрел бы себя, если бы сумел шагнуть в пропасть, а не жался трусливо на ее краю? Ах, точно, лучше бы ты поехал туда! — Последние слова вырвались у меня совершенно нечаянно: еще слишком ясно стоял у меня перед глазами ангел смерти, снизошедший до нас в декабре. Кирилл вздрогнул, будто я ударила его, и темные глаза стали еще темнее на побелевшем лице. Может, я и не имела права так говорить, но мне было больно видеть, как человек, которому многое дано, предпочитает терпеть и ждать — вместо того чтобы хоть раз в жизни забыться полностью.
— Быть в роли жертвы — унизительно.
— О боже! Почему — жертва? Что мешает тебе стать…
— Палачом? — вдруг зло выкрикнул он. — Я не хочу! Понимаешь, не хо-чу! Я не смогу работать, не смогу радоваться, не смогу жить. Почему я увидел тебя именно в это проклятое время?!
— В иное время, может быть, тебя не увидела бы я.
И все же после этого дикого разговора что-то изменилось в нем. Его ласки стали жестче. Но я с тоской видела, что эта жесткость — последнее, на что он способен, что за нею прячется поражение. А увидеть у своих ног растоптанным того, кто обещал так много, было бы для меня невыносимо. И, зная, что конец близок, я с готовностью шла на любые его просьбы; мы даже часто уезжали на залив без Шалена. В такие дни я с грустью смотрела на каждую проходящую мимо шавку, а Кирилл мрачнел и ложился на замусоренный песок так, чтобы отгородить от меня весь мир.
В одну из поездок, лежа на самом верху дюны и нежа живот о его красивые, с длинными мускулами ноги хорошего пловца, я неожиданно увидела у грязно-пенной кромки прибоя компанию тинейджеров во главе с Максом. Они валялись в солоноватой грязи протухшей воды, как видно, совершенно не думая о том, хорошо это или плохо, противно или нет. В их движениях не было смысла, но была свобода. А у Кирилла свободы не было ни в чем. Я поднялась и медленно ушла под раскаленные докрасна сосны.
В конце августа у него начались какие-то дурацкие съемки в Вологде, и, не глядя мне в глаза, он предложил приехать к нему туда в самом начале сентября. Малышка была с родителями, а муж с сыном на юге. Я была рада, что наше расставание произойдет не в большом городе, где умирание природы всегда неестественно и мучительно, а на игрушечных улочках, слитых с живым миром незаметно и прочно. Мне вспомнилась тихая печаль, что навсегда разлита по этому городу, наверное, благодаря Батюшкову, и я подумала, что для разлуки лучше места не придумаешь.
Эти три дня с самого начала оказались подобны дурному сну. Как ни странно, я добиралась в Вологду не поездом, а самолетом, маленьким кукурузником, который упорной мухой жужжал в прозрачном небе, не заботясь о своих негордых пассажирах. Внизу пылали разноцветьем леса, от которых все сильнее разгоралось сердце. В эти дни, начиная с холодного утра, когда я шла по пустынному Московскому проспекту в плеске и радугах воды, щедро разливаемой уборочными машинами, я чувствовала, что люблю Кирилла, и от сознания этого было грустно. Чувство справедливости возникает там, где чувство любви говорит уже в последний раз.
…Пользуясь студийным пропуском, он бежал к самолету, пока тот еще натужно царапал своими шасси потрескавшийся асфальт. В руках у него почему-то болталась корзинка, и это старое, полукруглое лукошко потом долго стояло у меня перед глазами, обвиняя и мучая.
Группа жила в гостинице, но Кирилл умудрился снять для нас маленький домик неподалеку от какого-то таинственного епархиального управления. Заброшенный участок, весь заросший поздними мальвами, окружал домик. Мы шли туда по неровным деревянным мосткам, а вокруг кипело золото, сплошное золото, шуршащее, падающее, слепящее глаза, и среди этого раскаленного потока я в каждом движении Кирилла с ужасом видела его готовность до конца испить черную чашу страстей. Я помню, как решительно темнели его глаза и губы, когда железными пальцами он срывал по дороге высунувшиеся из-за заборов бледные астры.
— Зачем ты так? — Видеть покорно падающие в засохшую грязь цветы было мучительно.
— Разве это не возбуждает тебя?
— Мы не в Петербурге. Этот город просит иного прикосновения, в нем слишком много строгой неги, скрытого, долгого…
— Ты приехала сюда разыгрывать северную боярышню?
— Это нехороший тон, мой милый. Особенно в твоих устах. Я ведь приехала.
Кирилл развернулся и быстро пошел в противоположную сторону. Доски громко стучали у него под ногами.
Что же? Я бесцельно отправилась бродить по городу, и в конце концов меня вынесло к прелестной и легкой церковке. Глядя на нее, можно было подумать, что когда-то давно местный зодчий-самоучка, побывав в юной столице, вернулся домой и построил здесь по памяти Петропавловский собор, более уместно раскрасив его зеленым и белым. Руки стыли, и, перекрестившись, я шагнула в теплую утробу церкви.
Там причащались. Я остановилась под первой попавшейся иконой и помолилась сама не знаю о чем. Может быть, я просила Кириллу свободы и силы, а себе — прощения. Когда я вышла на улицу, уже смеркалось, и я поняла, что дороги к маленькому домику мне не найти. Двор скорым и деловым шагом переходил высокий батюшка с черными до синего отлива волосами.
— Простите, не могли бы вы сказать, где находится епархиальное управление?
Мой голос в серой пустоте двора звучал почти неприличным вызовом. Но в ответ я увидела дерзкие глаза под соболями бровей и услышала низкий, чуть насмешливый голос:
— Вы из Питера?
— Да. Я не знаю, как…
— Подождите пять минут, я провожу вас.
Я не зря просила себе прощения. Когда мы остановились у единственного на всей улице освещенного дома, отец Андрей положил мне на плечо большую тяжелую руку.
— Кажется, этот дом снимал кто-то из питерской студии. А вообще здесь все заброшено. Наверное, вы хотите посмотреть город? — Но это был не вопрос, скорее веление. — Жду вас завтра после вечерни у входа в кремль. — И рука его едва заметным округлым движением скользнула по моему предплечью. — Спокойной ночи.
Ночью было слышно, как звонят в монастыре колокола, и под их тягучие звуки Кирилл в недоумении и бешенстве распинал меня на полу у топящейся печки. А я лишь медленно опускала ресницы и клонилась все ниже, касаясь лбом так и не нагревшихся досок. И лоно мое оставалось холодным.
Утром, еще до рассвета, мы курили на подгнившей скамье в саду, где мальвы пахли сыростью и серой. У Кирилла крупно вздрагивали колени.
— А ты задумывалась когда-нибудь о том, что такое разврат? — уже не отворачиваясь, глухо спросил он.
— Я думаю, что это все-таки условность.
— Условность?! — Его лицо склонилось надо мной, и на мгновение мне почудились горящие улицы в скрежете танков и стоне раненых. У меня закружилась голова. Но вспышка погасла, и осталась только обида. — Условность? Разврат — это когда лгут телом, как ты, лгут все время, лгут не по необходимости, а для собственного удовольствия. Когда уже не могут понять простого — то есть настоящего… Уезжай обратно, прошу тебя. Уезжай прямо сегодня.
В последнем Кирилл был прав. Но перед моими полуприкрытыми глазами грозно вставали лиловатые от вечерних теней холодные стены кремля, и преодолеть их не было никакой возможности. Я осторожно поцеловала уголок теплого рта, там, где кибить капризно соединялась с дрожащей от напряжения тетивой.
— Я уеду. Но завтра. Я… я еще не была на могиле Батюшкова. — Я произнесла эту полуложь непроизвольно, но меня охватил озноб, и я поторопилась уточнить: — Да, Батюшков, его бесстыжая древность, красота свободы… помнишь: «В чаще дикой и глухой Нимфа юная бежала… Я настиг — она упала! И тимпан над головой!»
Кирилл устало и зло поднялся со скамьи.
— Ты даже здесь умудряешься найти… — Он не договорил, передернул плечами и ушел в дом.
Я долго сидела на скамье, чувствуя, как от запаха мальв мне становится дурно, но в четыре агнцем перед закланьем стояла у надвратной колокольни и слушала уверенные приближающиеся шаги.
Та поездка в Спасо-Прилуцкий монастырь осталась во мне гудением колокольного голоса, наполнившего меня властной расплавленной медью.
— У вас жар?
— Да.
— Я отвезу вас домой.
— Нет, не домой.
Когда я скрипнула иссохшей калиткой, было уже около полуночи. Кирилл сидел у грубого подобия стола и не мигая смотрел на огонь в печке. Я молча присела на табуретку рядом и поправила растрепавшиеся волосы — от них неожиданно пахнуло ладаном. Кирилл расширившимися, как у кокаиниста, ноздрями втянул этот запах, в котором так тревожно сплетаются торжественная аскеза церкви и восточное сладострастие Соломона. Он втягивал его долго, будто наслаждаясь, до тех пор пока не закашлялся.
— Ах, почему ты не взяла с собой Шалена! Уезжай — не уезжай. Теперь уже все равно.
Он сам уехал наутро, я же вернулась в Петербург только через две недели, когда листья на северных березах уже не лили свой дрожащий золотой свет, а безжизненным прахом устилали твердую от заморозков землю. И может быть, только та последняя ночь с ним, в открывшейся перед нами обоими бездне, в которой уже не боишься ни обмануть, ни потерять, помогла мне прожить эти две недели и не сойти с ума. А жестокое, тяжкое слово «грех» навсегда осталось для меня связанным с теряющимися в небе главками вологодских церквей.
По моем возвращении Шален во время прогулок частенько смотрел на меня с недоумением, спрашивая, куда исчез молчаливый спутник наших хождений в пустынные приморские парки. «Ты совершенство, мой мальчик, и потому тебе не понять», — с тоской заглядывая в ореховые, с опущенными уголками глаза, говорила я и бежала вместе с ним в просветы полуобнажившихся кустов и падала в груды листьев, стараясь забыть то, чего телу забыть не дано.
Но время делало свое дело, и другие страсти продолжали жизнь. Я мало вспоминала о Кирилле, которого видела в последний раз стоявшим на углу распластанного низкого вокзала.
…Мы, постаревшие за ночь, попрощались тогда у порога, едва касаясь друг друга изнеможенными телами. Смятые русые волосы шевелились на утреннем ветру. И, с трудом разлепляя распухшие губы, я прошептала:
— Обещай, что не будешь ни о чем сожалеть. Уходи и не оборачивайся. — Бесплотными от бессонной ночи руками я осторожно подтолкнула его в спину, и он ушел, высокий, с нелепо поднятым левым плечом.
Но как только он скрылся за поворотом, мне стало страшно: я уже знала, что ждет меня в эти холодные, настоянные на ладане и колокольном звоне, дни. И я побежала к нему, к людям, к вокзалу…
Он стоял одиноко, держа в руках эту нелепую корзинку, набитую пакетами мелкой сухой рыбешки, которая водится только в Белом озере и которую местные власти, за неимением прославленного масла, дарили всем участникам съемок. Я готова была уже броситься к нему и в последний раз ощутить прикосновение теплого человеческого тела, а не раскаленной меди, но эта смирившаяся поза, эта корзинка, а главное, эта рыба… Я в первый раз за многие годы заплакала, а через минуту объявили петербургский поезд.
Да, я мало вспоминала о нем, изредка видя на экране титры с его фамилией или слыша упоминание о нем знакомых. О нем говорилось всегда с долей какого-то удивления и жалости; он не влезал в денежные проекты, не занимался халтурой, а все ждал и ждал непонятно чего. Потом я и вовсе перестала о нем слышать и, только прижимаясь щекой к элегантно поседевшей морде Шалена и близко видя его черный зрачок во весь глаз, на мгновение вспоминала другие, неутоленные, глаза.
А весной он стал мне сниться. Сниться редко, но отчаянно и зло, уходящей в темноту туннелей фигурой, недосягаемым зверем в осеннем лесу, и, проснувшись, я целый день ощущала себя несвободной. А потом вдруг поняла: с ним все в порядке. Больше чем в порядке — он победил.
Когда я встретила Кирилла, мне только что исполнилось тридцать шесть лет — возраст, в некотором роде критический для женщины, не имеющей детей. Мне, врачу, это хорошо известно. Я видела достаточно женщин, у которых в жизни было все, кроме детей, — и это «все», погоне за которым они отдали годы, предназначенные природой для другого, однажды переставало радовать их, делалось ненужным…
Отчасти так было и у меня.
С моим бывшим мужем, Игорем, мы познакомились еще студентами медицинского, а поженились в ординатуре. Первым пристанищем нашей любви стала маленькая комната на Владимирском проспекте, которую мы снимали у толстой полуглухой старухи. От тех лет в моей памяти остались долгие посиделки с друзьями, заканчивавшиеся прогулками по ночному городу. И когда мы с Игорем возвращались в нашу комнатушку, его губы находили мои, а старая кровать, перину с которой мой муж вынес на помойку, заменив толстым листом фанеры, радостно принимала наши жадные молодые тела. Утром мы разъезжались по больницам, и заведующий отделением, где я проходила практику, с ухмылкой взирал на синие тени, обводившие мои глаза, а иногда, в зависимости от настроения, позволял себе комментарии, которые возможны только в медицинской среде.
То, что мы снимали жилье, по мнению свекрови, было моим капризом и непозволительной тратой денег. Большая комната Игоря в их квартире на Социалистической улице стояла свободной. Но мне так хотелось уюта для нас двоих, в который мы были бы вольны пускать или не пускать посторонних, и мысль о том, что придется готовить ужин и мыть посуду под неодобрительным взглядом свекрови, была мне неприятна. Игорь, давно уставший от постоянной опеки матери, холодной «петербургской» дамы, преподававшей в школе химию, тоже хотел самостоятельности. Впрочем, тогда наши мнения совпадали почти во всем, а редкие ссоры, как правило по каким-то пустякам, лишь добавляли в юную кровь адреналин, и примирения были настолько радостными, что недоразумения быстро забывались и проходили бесследно.
После ординатуры я пошла работать в районную поликлинику, а Игорь, специализировавшийся по сосудистой хирургии, в больницу.
Моя поликлиника, расположенная в новом современном здании, справедливо считалась одной из лучших в Ленинграде. В ней было неплохое по тем временам оборудование, работали многие известные всему городу врачи, так что мне было у кого поучиться. Я не отказывалась ни от замен, ни от сверхурочной работы — и не только потому, что это приносило дополнительные деньги. Я занималась любимым делом и чувствовала себя способной приносить пользу людям — а об этом я мечтала, как говорится, со школьной скамьи.
Только через семь лет мы с Игорем, сменив несколько съемных комнат и квартир, смогли с помощью моих родителей купить двухкомнатный кооператив в Купчине. День переезда в собственную квартиру был одним из самых счастливых в моей жизни. Обходя светлые, еще не обставленные комнаты, я представляла себе, где что будет, и тогда же впервые подумала, что детская кроватка очень уютно станет вот у этой стены…
И было новоселье — с закусками, расставленными на снятых дверцах встроенных шкафов, со множеством тостов и шумным весельем. И когда гости наконец разошлись, наши объятия на расстеленном посреди большой комнаты спальном мешке были яркими и счастливыми, и я, опять-таки впервые, пожалела, что в эту ночь нам не суждено зачать ребенка. В те годы я тщательно предохранялась.
Надо сказать, что к этому времени мой муж стал неплохо зарабатывать. Коллеги уже отзывались о нем как о первоклассном хирурге, у него появилась собственная клиентура, а один из шкафов новой квартиры постепенно заполнялся подарками его больных — обычно это был дорогой парфюм, конфеты, коньяки, а иногда и просто так называемые «продуктовые наборы», которым я очень радовалась — наступало время пустых прилавков и талонов на еду. Надо отдать Игорю должное — вначале он пытался отказываться от подношений, и я помню его возмущенные тирады по адресу назойливых родственников больных, что всеми правдами и неправдами пытались «отблагодарить» его. Но ведь долго противостоять этой практике в одиночку невозможно, такое мало кому удается…
Итак, нам оставалось обставить квартиру и расплатиться с долгами. Работая вдвоем, мы рассчитывали сделать это в течение года, а дальше меня — по нашему плану — ждали радости материнства. Я мечтала о том времени и присматривалась к импортным детским вещам, появившимся в магазинах на смену привычному советскому убожеству. Стоили они немыслимых денег, но мы с Игорем считали, что у нашего ребенка будет все самое лучшее. А пока… Пока была работа и только работа. Игорь часто оставался на ночные дежурства, днем была занята я, и поэтому не каждые сутки нам удавалось даже просто увидеться.
В Озерках открывалась новая городская больница, оснащенная самым современным оборудованием, и моего мужа пригласили туда работать, что было несомненной удачей. Я помню, как, впервые попав в это огромное здание, испытала настоящую гордость за нашу профессию. Сейчас многие забыли о том, какие надежды связывались с перестройкой, но я вспоминаю о них каждый раз, бывая в этой больнице. Игорь там уже давно не работает. Впрочем, он и тогда относился к моим надеждам скептически… Но я отвлеклась.
Когда муж начал работать в Озерках, дорога на работу стала занимать так много времени, что теперь мы виделись, лишь когда его редкие выходные совпадали с моими. И мы решили, что нам нужна машина. В приобретении двухлетней «тойоты» с тогда еще не запрещенным правым рулем помог один из бывших пациентов Игоря. А когда однажды утром муж обнаружил нашу серебристую красавицу вскрытой и ограбленной, перед нами встал вопрос покупки гаража…
Конечно, жизнь в стране менялась, и с теми же проблемами сталкивались многие семьи. И многие так или иначе сумели решить их… Но не мы.
Будучи профессиональным врачом, я не сумела ни вовремя заметить, ни тем более предотвратить беду, подстерегавшую нашу семью.
Игорь начал пить.
Сначала я не придавала этому особого значения и очнулась, когда было уже поздно.
По злой иронии судьбы коллеги Игоря впервые привезли его домой в бесчувственном состоянии именно в тот день, когда главврач нашей поликлиники подписал приказ о моем назначении заведующей терапевтическим отделением. Между этим днем и тем, когда в моем паспорте появился штамп о разводе, прошло два долгих года жизни, о которых не хочется вспоминать. Скажу только, что тогда во мне одновременно существовали две разные женщины: неизменно внимательная к больным, уверенная в себе завотделением поликлиники и… отчаявшаяся жена алкоголика. Пропасть, разделявшая этих женщин, становилась все шире. Никто бы не смог представить себе вторую умело накрашенной и легкой походкой идущей на высоких каблуках по просторным коридорам поликлиники. Никто бы не узнал первую в сидящей на полу у двери квартиры и со страхом ловящей все шумы на лестнице в ожидании мужа. Но обе эти женщины — я.
Нет нужды говорить, что я перепробовала все мыслимые и немыслимые способы спасти Игоря. Кто пережил подобное, знает: погибающий от водки человек может спастись лишь тогда, когда сам всей душой захочет этого. Игорь не захотел.
После развода надо было как-то расплачиваться с долгами. Рассчитывать теперь приходилось только на себя, и я продала «тойоту», а квартиру, свидетельницу нашей беды, без тени сожаления обменяла на однокомнатную хрущевку в том же Купчине, благо это недалеко от моей работы. Игорь вернулся на Социалистическую. Конечно, его мать во всем обвиняла меня, но для меня это уже не имело значения.
Оставшись одна, каждую ночь я мысленно возвращалась к тому, что произошло в моей жизни. Доля моей вины здесь была очевидна. В погоне за благополучием мы откладывали жизнь на потом, а она не прощает этого… Но ведь я работала не меньше Игоря и не спилась! Да и что, вообще говоря, дурного в том, что мы хотели обеспечить человеческую жизнь себе и нормальное детство нашему будущему ребенку?..
После таких размышлений я засыпала только с сильнодействующим снотворным, понимая, что бесконечно это продолжаться не может. У меня развивался тяжелый невроз.
К сожалению, женщины в моей ситуации редко обращаются за помощью к специалистам. И я не знаю, решилась ли бы на это я, если б сама не была врачом.
Так или иначе, двух месяцев лечения хватило, чтобы выйти из кризиса, и к тридцатипятилетию я обрела способность по-новому смотреть на мир. Нужно было как-то устраивать жизнь. Я даже не столько мечтала о муже, сколько о ребенке. Моя сексуальность, долгое время безжалостно подавляемая, заявляла о себе страстным желанием прижать к груди маленькое розовое нежно пахнущее существо. И я стала подыскивать ему отца.
Теперь я новыми глазами смотрела на коллег-мужчин, на больных, приходивших ко мне на прием, и просто на встречных мужчин на улице. Я не избегала знакомств, но была недоверчива — как человек, однажды переживший крушение.
Известно, что творится в районных поликлиниках во время эпидемий гриппа. Количество квартирных вызовов растет, а ряды тех, кто должен спешить на эти вызовы, редеют. Так было и на этот раз. В разгар эпидемии половина участковых врачей моего отделения лежала с температурой, а среди присланных на подмогу практикантов не было ни одного толкового.
Я вела вечерний прием, принимая больных сразу с трех участков. Поначалу за дверью кабинета стояла ругань, и каждый раз, когда я нажимала кнопку приглашения в кабинет, на пороге появлялись как минимум двое. Но с такими ситуациями я уже давно научилась справляться, так что постепенно гвалт стих и, как мне сообщила выходившая за карточкой сестра, порядок в очереди установился.
И вот, в тот момент, когда я задумалась над результатами анализов очередной больной, в кабинет ворвалась одна из практиканток. Заплаканная, не обращая внимания на мою больную, она вывалила мне на стол кипу эпидемических карточек и начала что-то сбивчиво и возмущенно говорить.
Подняв глаза, я сразу вспомнила эту рыжеволосую девочку. Ее профнепригодность я диагностировала еще на вчерашней планерке. Увы, но теперь в нашей поликлинике тот же диагноз можно поставить едва ли не четверти моих коллег…
— Успокойтесь и подождите в коридоре, — подчеркнуто сухо сказала я практикантке, а моя медсестра, с которой мы отлично понимали друг друга, собрала голубоватые карточки в аккуратную стопку.
Извинившись перед больной, я продолжала прием и осмотрела еще двоих, прежде чем предложила уже немного взявшей себя в руки практикантке зайти в кабинет.
Я не буду передавать подробности нашей короткой беседы — надеюсь, она кое-что прояснила в хорошенькой рыженькой головке, — но кончилось все тем, что после приема я положила карточки практикантки в свою сумку и отправилась по вызовам сама. Будучи завотделением, я делала это только в случае крайней необходимости.
Теперь ключ от этой двери висит на моей связке. А тогда, впервые позвонив в нее, помню, что посмотрела на часы — было десять вечера. Спешить все равно некуда, устало подумала я и сначала услышала за дверью кашель, заставивший заподозрить как минимум бронхит, а потом передо мною предстал довольно высокий мужчина примерно моего возраста. Он был в темно-зеленом махровом халате, однако чисто выбрит и даже, как мне показалось, причесан. От него исходил несомненный жар, но вид моего пациента был при этом виноватый — такой бывает у людей, не привыкших болеть.
Помогая мне снять пальто, он сказал, что ему ужасно неловко, оттого что такая интересная женщина видит его в столь безобразном состоянии. Выговорить комплимент ему удалось с трудом — голоса у больного не было никакого, пришлось перейти на шепот. Я улыбнулась и ответила что-то вроде: не беспокойтесь, это моя работа.
Ванная, куда он проводил меня вымыть руки, была отделана темно-зеленой плиткой; керамические мыльницы в виде лягушек и разрисованные камышами полотенца, отражаясь в большом зеркале, завершали впечатление пруда. Мне понравилось.
Мы прошли в комнату, я попросила больного включить верхний свет — горела только лампа у разобранной постели, — снять халат и лечь. Пока он раздевался, я окинула взглядом заваленный бумагами письменный стол и книжные стеллажи. Там, где не было книг, на оклеенных белыми обоями стенах в металлических рамках висели черно-белые фотографические портреты, среди которых я узнала известного петербургского художника и юную киноактрису.
Кроме этого портрета, ни в ванной, ни в комнате присутствия женщины не ощущалось.
Я села на стул возле постели и, наклонившись к укрытому одеялом больному, взяла его руку, чтобы сосчитать пульс.
— Вы знаете, я редко болею и обычно лечусь сам, — свистящим шепотом подтвердил он мои впечатления. — Но этот кашель не проходит уже вторую неделю, а вчера меня так затрясло, что пришлось все бросить и ехать домой.
— Какая температура сейчас?
— У меня, к сожалению, нет градусника.
Судя по пульсу, около тридцати девяти. Большинство мужчин при такой температуре лежат в постели и жалобно стонут, а этот даже побрился. Я достала термометр из своей сумки и, отогнув одеяло, сунула ему под мышку. От сухощавого смуглого тела шел запах горячего пота, перебиваемый хорошим одеколоном.
— Чем вы лечили кашель?
— Чем обычно. — Он улыбнулся и произнес то, что я ожидала услышать: — Баня, водка.
— Послушайте, — сказала я, — вы уже не мальчик и живете не в лесу. Разве вы никогда не слышали, что ваши баня и водка при кашле с температурой ведут к пневмонии и тяжелым сердечным осложнениям? Такое отношение к себе — это не просто бескультурье, а настоящее преступление. Может быть, у вас в запасе еще несколько жизней?
— Нет, — просипел он. — По крайней мере, мне об этом ничего не известно. Но ведь вы пришли не только для того, чтобы обвинять меня в бескультурье.
У него было тридцать восемь и восемь. Достав стетоскоп, я сбросила с него одеяло. По-моему, он смутился.
Сердце, несмотря на температуру, серьезных поводов для беспокойства не давало. Пневмонии тоже, к счастью, не было, но бронхит был определенно, о чем я ему и сообщила. И горло мне не понравилось.
— Когда я смогу работать? — спросил он, как только я закончила осмотр.
— Не знаю, — пожала я плечами. — Когда вылечитесь. В ближайшие три дня, по крайней мере, вам необходим постельный режим. И разумеется, строгое соблюдение моих назначений. Есть кто-нибудь, кто мог бы за вами ухаживать?
— Ухаживать я привык сам. За красивыми женщинами. — Ему пришлось произнести эти слова шепотом, и поэтому они прозвучали неуместно интимно. Я ухмыльнулась.
Среди моих больных иногда попадались, что называется, интересные мужчины, кого-то я действительно неплохо подлечила, а нескольких и просто считаю своей профессиональной удачей. Кое-кто из них являлся к концу моего приема с цветами, за последний год я даже приняла несколько приглашений поужинать, но из этого никогда ничего не выходило. Я слишком многое знала о плоти моих бывших пациентов, а для меня, как, по-видимому, и для большинства женщин, естественнее сначала узнавать, так сказать, душу. А потом уже решать, интересует ли меня тело. Но при моей профессии все происходит наоборот. Многих женщин-врачей это устраивает, и они по-своему правы: стоит ли заводить личные отношения с мужчиной, который к сорока годам уже разваливается на части, хотя на первый взгляд этого и не видно?..
Продумывая назначения, я отправилась мыть руки к камышам и лягушкам, а вернувшись, обнаружила моего больного на ногах. Он стоял возле кровати, чуть приподняв левое плечо.
— Вы что, — строго спросила я, — думаете, что насчет постельного режима я пошутила?
— Но мне все равно пришлось бы встать, чтобы проводить вас, — резонно возразил он. — Кроме того, у вас усталый вид, и я хотел напоить вас чаем.
Я поразилась такой галантности, но, вглядевшись в лицо пациента, поняла, что это нечто другое. Желая заставить его отнестись к своему заболеванию всерьез, я, похоже, несколько переборщила, и теперь ему требовалось по крайней мере восстановить равновесие. Если поглубже копнуть мужчину, который при любых обстоятельствах стремится доминировать в отношениях с женщинами, то в его прошлом обязательно найдется дама, жестоко на него давившая. Чаще всего это мать, как у моего бывшего мужа, но может быть и сестра, и жена, и любовница. Боясь повторения, такой мужчина изо всех сил старается сохранить лицо в любой ситуации.
Именно так, несмотря на свое состояние, вел себя мой больной.
— В таком случае предлагаю компромисс, — улыбнулась я. — Ложитесь в постель, а чай приготовлю я. Помню, помню, что вы привыкли ухаживать сами, — предупредила я его возражения, — но сейчас все-таки не та ситуация.
К моему удивлению, он послушно уселся на кровать. Наверное, ноги уже не держали его.
Кухня была соединена аркой со второй комнатой, и когда я включила свет, поневоле замерла: все здесь было немыслимо ярким — желтые стены, большой голубой холодильник… Такого я еще не видела и даже не успела понять, нравятся ли мне эти чудеса, потому что мой профессиональный взгляд уже отметил на желтом пластиковом столе банку меда. Массаж с медом — отличное средство от любых простуд, и я всегда рекомендую его больным, если они не аллергики. Включив голубой электрический чайник, я поставила на голубой же поднос мед, чашки и сахарницу, подумала, что из соображений цветовой гармонии здесь должен быть лимон… И он действительно нашелся в холодильнике.
Когда я с подносом вернулась в комнату, верхний свет был выключен, а мой лежачий больной встречал меня радостной улыбкой.
— Сейчас я сделаю вам массаж, потом вы оденетесь во все шерстяное, и будем пить чай, — сказала я. — У вас есть шерстяные носки и… все остальное?
— Есть, доктор! Прикажете достать?
— Между прочим, меня зовут Анна. — Представляться больным принято по имени-отчеству, но что-то заставило меня сделать исключение.
— Очень приятно. Кирилл.
— Рада познакомиться. — Удержаться от ухмылки мне все-таки не удалось. — Так где же ваши носки?
Он сел на кровати, надел халат и, тщательно запахнувшись, вышел в прихожую, откуда вернулся с носками и черной парой шерстяного белья.
— Носки и это, — я показала на предмет, в обиходе называемый подштанниками, — надевайте прямо сейчас. — Он послушно оделся. — А теперь ложитесь на живот.
Через несколько минут стонов и охов больной, уже одетый и с завязанным горлом, принял лекарство — я всегда ношу с собой целую аптеку — и вновь попытался реабилитироваться:
— В шкафу на кухне есть отличный коньяк, и вы, я надеюсь, не откажетесь попробовать его. За мое здоровье, — неуклюже добавил он.
Я подумала, что небольшая доза коньяку ему не повредит, но сама сдаваться не собиралась.
— Вы можете немного выпить, а я буду бороться за ваше здоровье другими способами, — сказала я, поднимаясь. — Кроме того, меня еще ждут больные. — Это было неправдой. Карточка Кирилла лежала в моей сумке последней.
— В такое время? — удивился он. Себя он моим больным, похоже, уже не считал.
— Но вас же не удивляет, что в такое время я нахожусь у вас.
Я принесла ему рюмку коньяку, села за письменный стол и включила настольную лампу, отчего он поморщился. Отодвинув какие-то напечатанные на компьютере бумаги, положила перед собой карточку. Его фамилия была Тавровский, в имени «Кирилл» не хватало второго «л», в графе «место работы» стояло «киностудия», а год рождения совпадал с моим. Быстро записав результаты осмотра, я достала пачку бюллетеней, но Кирилл, все это время наблюдавший за мной, сообщил, что бюллетень ему не нужен.
— Понятно, — сказала я. — Но для того, чтобы мои усилия не пропали впустую, обещайте, что будете вести себя разумно.
— Хорошо. Если ничего не случится, — туманно пообещал он.
— А что может случиться?
— Этого никто не знает.
— Ну что ж, — сказала я, погасив лампу, — послезавтра навещу вас примерно в это же время. Но если почувствуете себя хуже, звоните.
— Вам? — Он попытался изобразить оживление.
— В поликлинику…
— А как ваш муж относится к поздним возвращениям? — спросил Кирилл, уже подавая мне в прихожей пальто. — Или он тоже врач?
— Мой муж действительно был врачом.
— Был? — переспросил он испуганно.
— Да, но теперь он… занимается другими вещами. И мы уже давно не вместе. — На самом деле я давно не интересовалась, чем занимается Игорь.
— Извините, — сказал Кирилл и виновато попрощался.
Назавтра я узнала, что число больных с симптомами гриппа удвоилось, но до пика эпидемии, по-видимому, еще далеко. Главврач, сам проводивший утреннюю планерку, сообщил статистику осложнений, подтвердившую мои наблюдения, а в заключение, пожелав всем присутствующим сохранить работоспособность, попросил лояльно относиться к практикантам и при этом посмотрел в мою сторону. В ответ я улыбнулась ему насколько могла очаровательно.
Взамен рыженькой мне прислали бесцветную крыску в очках. Едва взглянув на нее, я поняла: эта уж точно не ворвется в мой кабинет в истерике. Ее вопросы были разумными, ответы она выслушивала внимательно, записывая что-то на листочек в клеточку, а на мои безобидные шутки, которые обычно облегчают контакт, ни разу не улыбнулась. Когда я отправила ее в регистратуру, моя медсестра, присутствовавшая при разговоре, только вздохнула.
Готовясь к приему, мы пили с ней крепкий кофе и обсуждали предстоящие дела. Я просмотрела перечень повторных квартирных вызовов. Из больных, у которых я побывала вчера, в поликлинику уже позвонили двое: к пожилому сердечнику ночью выезжала неотложка, а полная тридцатилетняя дама, чей цвет лица мне сразу не понравился, вдруг почувствовала какие-то непонятные боли. Обоих я решила навестить в обед, между утренним и вечерним приемами, а на новые вызовы отправить крыску.
День выдался тяжелым, последнего больного я приняла в полдесятого вечера и домой вернулась совершенно без сил. В квартире было холодно. Включив чайник на кухне и обогреватель в комнате, я сбросила с себя одежду, надела пижаму, забралась на диване под плед и, видимо, сразу же задремала.
Я проснулась, когда на часах было полвторого. Полусонная, достала постельное белье и потащилась в ванную, чтобы принять душ, а встав под теплую струю, вдруг отчетливо вспомнила, что только что видела во сне Кирилла. И теперь какие-то детали сна дразнили меня, ускользая прежде, чем мне удавалось их осознать. Но на душе было почему-то радостно. Удивительно: проснувшись утром по звонку будильника, я поняла, что это радостное ощущение все еще живет во мне. Сделав несколько упражнений, на что меня хватало далеко не всегда, я завтракала и думала о Кирилле, которого должна была сегодня увидеть.
…Волнуясь, я позвонила в уже знакомую обшитую деревом дверь. Улыбка открывшего мне хозяина была радостно-смущенной, и я сразу почувствовала себя… как-то очень уютно. Наверное, слишком уютно. Стараясь, чтобы это не отразилось на моем лице, я пошла мыть руки, успев по дороге задать Кириллу несколько вопросов о самочувствии.
Я видела, что ему лучше. Кашель стал мягче, явного жара не было, но капельки пота на лбу сказали мне, что до выздоровления еще далеко. Странно, если бы было иначе.
На этот раз мой больной встретил меня не в халате, а в сером спортивном костюме. Постельное белье с кровати было убрано, здесь лежали плед, какие-то книги и несколько номеров журнала «Искусство кино».
Я попросила его раздеться, выслушала сердце, простучала легкие.
— Вы научились пользоваться термометром, который я вам оставила в прошлый раз?
— О, да я просто не выпускал ваш подарок из рук!.. — Это прозвучало, на мой вкус, пошловато.
— И что же? — спросила я довольно сухо.
— Тридцать шесть и восемь, — доложил он.
— Радоваться рано. Недолеченный бронхит может привести к тяжелым осложнениям, так что еще пару дней вам придется полежать…
— А потом? — перебил он.
— Потом мы подождем, пока пройдет кашель, сделаем анализ крови, и, если он будет в порядке и не возникнет новых проблем, я выпишу вас на работу.
— Меня не надо никуда выписывать, — несколько раздраженно произнес Кирилл. — Вы меня лучше побыстрее вылечите.
— Именно этим я и занимаюсь. — Его тон обидел меня. — Но вас, похоже, что-то не устраивает?
— Извините, Анна, — мягко сказал он. — Не устраивает только одно: я болею, и из-за этого стоит работа. Причем не только моя… — Он тяжело вздохнул и неожиданно спросил: — Будем пить чай? Или вас опять ждут больные?
— Уже не ждут, — честно ответила я.
После моего странного сна лицо Кирилла несколько раз в течение дня вставало у меня перед глазами. Тогда я искала слова, чтобы описать его, а сейчас как бы проверяла свои представления. Умные глаза, высокий лоб с несколькими горизонтальными морщинами, прямой нос… Пожалуй, единственный недостаток этого крупно вылепленного мужского лица — подбородок, которому тоже следовало быть крупнее… А он маленький, как у женщины. Говорят, это означает безволие. У моего бывшего мужа подбородок был тяжелый, что называется, квадратный… Вспомнив Игоря, я очнулась: Кирилл внимательно смотрел на меня, и мне стало неловко.
— Давайте перед чаем я сделаю вам массаж, — предложила я, чтобы справиться со смущением.
— Опять эти муки?! — застонал Кирилл, но послушно отправился на кухню и вернулся со знакомой банкой меда. Прежде чем лечь, он убрал с кровати книги, и я успела разглядеть обложку томика Батюшкова. То, что он читал моего любимого Батюшкова, тронуло меня.
…Странно, несколько минут назад, слушая сердце, я спокойно касалась его гладкой влажноватой кожи. А сейчас словно впервые увидела эти сильные мышцы спины, и мне захотелось погладить их, почувствовать их упругость… Интересно, как бы повел себя при этом мой пациент?.. Но все-таки здесь, в его квартире, я была в первую очередь врачом и лишь потом — женщиной.
После массажа мы сели пить чай в желто-голубой кухне-гостиной. На столе появились хорошие конфеты, бутылка армянского коньяка — и на этот раз я не стала отказываться. Ощущение уюта буквально обволакивало меня, и к нему прибавилось приятное волнение: вот я сижу с мужчиной, которому, возможно, нравлюсь, к телу которого я только что прикасалась… Я призналась себе, что мне не хочется уходить отсюда и в промозглой тьме возвращаться в свою холодную квартиру.
— У вас такая необычная кухня, — сказала я, чтобы что-нибудь сказать.
— В прошлом году я уезжал на съемки и попросил приятеля — он занимается дизайном — поработать здесь. Я и представить не мог, во что он превратит мою кухню! Вошел и просто обомлел.
— Вам не понравилось?
— Это не то слово.
— А по-моему, такие яркие цвета среди петербургской зимы — совсем неплохо.
— Приятель говорил то же самое. Но я, пожив неделю, уже готов был плюнуть на потраченные деньги и разнести это великолепие, — он кивнул на голубые шкафы и холодильник, — какой-нибудь кувалдой, а стены заклеить хоть газетами. Все это напоминает детскую, но я-то не ребенок.
Я засмеялась и невольно вспомнила, что, когда мы отделывали и обставляли нашу квартиру, поначалу Игорь, несмотря на занятость, вникал во все детали… Это потом ему стало все равно. А когда я переезжала в свою нынешнюю хрущевку, мне уже было не до дизайна. Да и какой дизайн в шестиметровой кухне?
— И теперь вы опять собираетесь все переделывать? — спросила я, прикидывая, в какую сумму мог обойтись такой ремонт.
— Собираюсь, но не сейчас. Сначала надо закончить фильм. — Сказав это, он почему-то помрачнел.
— А я слышала, что в Петербурге теперь не снимают фильмов…
— Это почти правда. — Продолжать разговор на эту тему ему явно не хотелось, и он, не спрашивая согласия, снова налил в мой бокал коньяку.
Мне очень хотелось курить, но что бы вы подумали о враче, который курит в присутствии больного бронхитом, к тому же, судя по состоянию легких, некурящего? Приходилось терпеть. Однако мой взгляд, видимо непроизвольно, уткнулся в тяжелую пепельницу на подоконнике, и Кирилл это заметил.
— Вы курите? — спросил он. — У меня где-то есть сигареты… — Он встал, открыл один ящик, потом другой и нашел начатую пачку «Винстона».
Я малодушно закурила. И тут же была наказана.
Из прихожей донесся звук поворачиваемого в замке ключа, а через несколько очень неприятных для меня мгновений раздался жизнерадостный женский возглас:
— Кир, ты что, уже совсем сдох?
Я почувствовала, как мои щеки становятся красными.
— Еще не совсем, — громко ответил Кирилл, поднимаясь со стула. — Это моя ассистентка. — Последнее было сказано мне.
Он вышел в прихожую.
Ассистентка? И сама открывает дверь в его квартиру? Господи, зачем я согласилась пить с ним этот коньяк? Нашла себе одинокого мужчину! Он же киношник. Киношник!
Пышногрудая «ассистентка», лет двадцати пяти от роду, первой вошла в кухню и уселась на стул, на котором только что сидел Кирилл.
— Познакомьтесь, Анна, — словно не замечая моей растерянности, спокойно сказал мой больной. — Это Катя.
Ответить я не успела.
— Кир, ты свинья, — объявила Катя, впрочем, совершенно беззлобно. — Я уродуюсь за каждый твой кадр, а ты в это время пьешь коньяк с дамами.
— Анна — врач… — начал Кирилл, но девушка перебила его:
— Да ты посмотри на часы! — воскликнула она, не обращая на меня никакого внимания. — В это время работают только такие идиотки, как я!
Я молча поднялась со стула, вышла в прихожую и, стараясь не суетиться, сняла с вешалки пальто. Выскочивший за мной Кирилл попытался помочь.
— Спасибо, не нужно, — сказала я. — В понедельник, если не будет температуры, сдайте, пожалуйста, кровь…
— Пусть заодно сдаст и остальное, — язвительно предложила из кухни «ассистентка», но теперь пришло мое время не обращать на нее внимания.
— Лаборатория работает с восьми до десяти утра. А во вторник я жду вас в тридцать пятом кабинете с девяти до двенадцати. Вы запомните? — Мне даже удалось улыбнуться.
— Анна, извините, ради бога, что так получилось, но…
— Вам не за что извиняться. Так вы запомнили?
— Я все запомнил, но, пожалуйста, не огорчайтесь. Поймите, это кино…
— Я понимаю. — Только его объяснений мне и не хватало! — Поправляйтесь.
Он вышел за мной на лестничную площадку, но лифт, к счастью, подошел сразу.
С неба валил мокрый снег. «Это кино, — повторяла я про себя. — Это кино… Но это кино не для меня».
Следующим утром появилось солнце, которое не показывалось уже, по-моему, больше месяца. Была суббота, день моего дежурства, и, спеша на работу, я подставляла лицо слабым лучам, стараясь уловить в них хотя бы обещание будущего тепла. Но сейчас, в конце февраля, не было и его.
Вестибюль поликлиники встретил меня пустотой; даже аптечный киоск, возле которого обычно толпятся пенсионеры, не работал. Зайдя в регистратуру, я бегло просмотрела срочные вызовы и уже собиралась подниматься к себе, но наша регистраторша, работающая в поликлинике со дня открытия, остановила меня:
— Анна Алексеевна, там один повторный вызов — больной, мужчина, говорит, что вы к нему вчера приходили, а когда ушли, ему стало плохо с сердцем. Я предложила неотложку, так он отказывается и требует ваш телефон. Я, конечно, не дала…
— Как фамилия больного? Веденеев? — Я вспомнила полного разговорчивого мужчину, недавно перенесшего инфаркт. У него был грипп, но в сердце я ничего особо тревожного не услышала, да он и не жаловался.
— Нет, Тавровский. Карточка, наверное, у вас.
— Тавровский?.. — Кажется, я не сумела скрыть растерянности, и регистраторша посмотрела на меня удивленно. — Я позвоню ему.
Я поднималась по лестнице, и мое собственное сердце бешено колотилось. Вчера, вернувшись домой, я мучительно пыталась выкинуть из головы Кирилла. Что произошло после моего ухода? Не обращая внимания на слабость, неизбежную после такой температуры, он отправился со своей «ассистенткой» в постель, и сердце не выдержало нагрузки? Но для этого надо было постараться… И почему он сразу не вызвал неотложку? Хотя… Человеку, привыкшему быть здоровым, на это, наверное, непросто решиться. Да еще в присутствии такой сексапильной красотки.
В своем кабинете я переоделась и, найдя на столе сестры карточку Кирилла, села перед компьютером, подвинула к себе аппарат и, готовясь к тому, что трубку возьмет «ассистентка», набрала номер. Долго никто не отвечал, после шестого гудка я мысленно спросила: «Кир, ты что, сдох?» — и тут же услышала его «алло», прозвучавшее вполне бодро.
— Здравствуйте, Кирилл, это Анна, врач, вы просили позвонить вам.
— Да, я очень хотел вас услышать.
Раздумывать над интонацией, с которой это было сказано, я не стала.
— Что случилось?
— Я ужасно огорчен вчерашним…
— За вчерашнее вы уже извинились вчера, — перебила я. — Да и не за что было. Рассказывайте, что с сердцем.
Он немного помолчал.
— Это трудно объяснить по телефону. Я очень прошу вас сегодня зайти ко мне.
После этих слов некоторые подозрения посетили меня, но высказать их я не решилась.
— Нет, Кирилл, так не пойдет. Вы больны, я вас лечу. Так что рассказывайте.
Он помолчал еще и спросил:
— Вы зайдете?
Все стало более или менее ясно. Не зная, что ответить, я молчала.
— То, что вы вчера подумали, неправда, — сказал он. — Если это так важно. — И после еще одной паузы добавил: — Я буду ждать вас.
В трубке раздались гудки.
Вынув сигарету из лежавшей рядом с монитором пачки, я закурила. «То, что вы подумали, неправда». Зачем он сказал это? Да, вчера я шла к нему, переполненная некими смутными ожиданиями, но ведь он не мог знать об этом… Однако счел нужным сообщить мне, что эта девушка, открывшая дверь его квартиры своим ключом, ему не любовница.
Конечно, мои поздние приходы, коньяк, ощущение уюта — все это имело значение для меня, несколько лет не знавшей мужского тепла, если не считать двух недолгих и неудачных связей. Но для него?..
Боясь разочарования, я все-таки уже знала, что пойду.
Дежурному по поликлинике, особенно во время эпидемии, достается много бумажной работы: приходится подписывать кучу документов, составлять сводки, заполнять всевозможные «формы». Обычно я делаю это почти автоматически, но сегодня подолгу сидела над каждой бумагой — мысли о том, что, наверное, можно было назвать свиданием, не давали мне сосредоточиться. Ровно в двенадцать я, совершенно измучившись, прекратила сопротивление и встала из-за стола. Я поняла, что хочу увидеть Кирилла не в романтическом флере вечера, а при свете дня. Возможно, это неправильно, но мне хотелось… ясности.
Солнце уже спряталось, с неба сыпалась какая-то мерзость, а возле дома Кирилла я поскользнулась и чуть не упала.
…Теперь я знаю: он не был уверен в том, что я вообще приду, и уж точно не ждал меня днем.
Он встретил меня в своем зеленом халате, его волосы были встрепаны. Мы оба почувствовали себя неловко.
— Извините, я сейчас оденусь.
— Не спешите. Я вас осмотрю.
— Это совершенно излишне. Я нормально себя чувствую.
— А как же сердце? — Я попыталась улыбнуться.
— Это был единственный способ заставить вас позвонить, — честно признался он.
— Плохой способ. Есть такая примета…
— Я знаю. — Он не дал мне договорить. — Однажды в детстве я, чтобы не идти в школу, соврал, что у меня болит живот. А через неделю мне вырезали аппендицит.
— Аппендикс, — автоматически поправила я. — Вот видите.
— Но теперь ничего подобного не случится.
— Почему?
— С некоторых пор я перестал верить в приметы.
— Это ваше дело, — сказала я. — Но я все-таки послушаю сердце. Идите раздевайтесь.
Мы всё еще были в прихожей. Поколебавшись, он неохотно подчинился.
Я вымыла руки и вошла в комнату. Он стоял возле письменного стола, сложив руки на груди и приподняв левое плечо.
— Снимайте халат. — Я положила сумку на стол и, отвернувшись от Кирилла, достала стетоскоп.
— Сейчас вы не правы, Анна, — раздалось за моей спиной. — Я ждал вас не для этого.
Я повернулась. Теперь он стоял ссутулившись, глядя на меня в упор. Узкая полоска белых трусов ярко выделялась на смуглой коже. Он медленно протянул руку, вынул из моей ладони стетоскоп и потянул ее вниз, туда, куда я старалась не смотреть. Когда моя рука легла на его напрягшееся естество, я попыталась отвести ее, но Кирилл, по-прежнему глядя мне в глаза, не позволил сделать этого, еще сильнее прижав ее к белой ткани.
Я не знаю, сколько времени мы стояли так в тусклом свете февральского дня, пока я привыкала к пульсировавшей под моей ладонью плоти. Кирилл не делал ни единого движения, и лишь когда образы моего неотчетливого счастливого сна вернулись ко мне, он, словно почувствовав это, поднял мою горячую ладонь к своим губам. Но живые токи, переполнившие ладонь, уже неслись по всему моему телу, и я, желая, чтобы Кирилл, ощутил их движение, стала другой рукой расстегивать на груди блузку. Мелкие пуговицы не слушались, и тогда просто рванула ткань… Когда Кирилл увидел мою обнажившуюся грудь, его скулы резко побелели.
Кровать в комнате была не застелена, но через минуту я, в одной блузке с отлетевшими пуговицами, оказалась не в кровати, а в большом кресле у стены…
Кирилл стоял возле кресла на коленях, и его губы ласкали меня так, что зрение мутилось. А потом серый свет февраля полыхнул в мозгу пронзительными зелеными вспышками, но мое сознание все еще оставалось ясным, и я отчаянно заставляла себя поверить, что происходящее — явь, и сквозь ослепительный свет пыталась разглядеть того, кто это со мной сделал. В момент последней вспышки я застонала, и горячая ладонь легла на мои губы, словно вобрав в себя стон.
Зрение постепенно возвращалось ко мне, и я увидела над собой лицо Кирилла. Он улыбался. Кажется, слезы бежали по моим щекам, когда я старалась понять и запомнить все оттенки этой улыбки…
Кирилл еще ниже склонился надо мной и, легко коснувшись губами моей щеки, тихо сказал:
— Я не ошибся.
Он выпрямился, и я впервые увидела его обнаженным. Его естество поднималось, но, когда он переносил меня с кресла на кровать, в его движениях не было нетерпения. И я была благодарна ему: он давал мне возможность привыкнуть к тому, что мы близки.
Он лег рядом. Его пальцы, пробежав по моим набухшим соскам, снова спустились вниз, и когда они приоткрыли мое лоно, вся моя жизнь словно сосредоточилась в нем. Я опять не удержалась от стона.
— Ты чудесная, я знал это, — прошептал Кирилл, перед тем как его губы легли на мои.
Я знала, что ничего чудесного во мне нет. Но, лежа рядом с этим мужчиной, я готова была поверить ему. Я по-новому ощущала себя, всю, и даже собственные бедра, которые я всегда считала слишком тяжелыми, сейчас казались мне прекрасными… Мое тело с жадностью впитывало незнакомые ласки и откликалось им.
Бывший муж любил подолгу ласкать мою грудь, именно в один из таких моментов я пережила свой первый оргазм, к которому мы с Игорем шли несколько месяцев. А у Кирилла, впервые прикасавшегося ко мне, все получилось так легко и… почти без моего участия. Внезапно я почувствовала ревность к тем женщинам, что были у него до меня, и она сконцентрировалась на «ассистентке» — единственной, кого я видела.
— О чем ты думаешь? — остановил ход моих мыслей Кирилл.
— О женщинах, которые были у тебя раньше.
— Не стоит думать об этом, — мягко сказал он, но какая-то тень все же пробежала по его лицу, не укрывшись от моего жадного взгляда.
Мне стало стыдно. Между нами еще не произошло настоящей, естественной близости, а я, уже испытавшая оргазм и почти готовая ко второму, думала не о мужчине, который был со мною, а о каких-то неизвестных мне его женщинах.
— Я хочу тебя, — прошептала я навстречу его губам…
Сейчас, по прошествии трех месяцев, вспоминая этот день — когда я, никого не предупредив, бросила дежурство, — я думаю о том, что тогда поразило меня в Кирилле. И поражает до сих пор.
Идя к нему, я, взрослая женщина, конечно, представляла себе, чем может закончиться мой визит. Но я совершенно не представляла себе, как это произойдет. Я просто не знала, что так бывает.
Жадность, мужской эгоизм, нетерпение — все эти качества настолько не свойственны ему в постели, что, не зная других сторон его жизни, я бы, наверное, могла подумать, что он лишен их вовсе. Во время близости он возносит меня на такую заоблачную высоту, где плоть уже почти перестает быть плотью, превращаясь во что-то другое…
Однажды он сказал мне, что чисто физический секс с его жаждой новых тел и непременной борьбой, в которой каждый хочет победить, подчинив себе другого, уже не интересует его. В минуты самых страстных объятий он не давал мне терять ясности сознания, он помогал мне раскрыться духовно и, когда это удавалось, был действительно счастлив. Все это довольно трудно передать словами. Скажу только, что, спускаясь на землю, я почти не могла поверить в то, что я — это я.
Через месяц я уже привычно возвращалась с вечерних дежурств не домой, а в его квартиру. Я написала «привычно», но разве это слово уместно здесь? Разве можно привыкнуть к счастью?..
На работе я никому ничего не рассказывала, но тем не менее вся поликлиника знала, что у меня роман с пациентом. Ко мне вернулась давно утраченная способность радоваться новым вещам: я потратила кучу денег на тряпки и вынесла из своей квартиры ворохи хлама. Образ моего будущего ребенка, темноглазого, как Кирилл, теперь вставал передо мной даже во время приема больных, и за те секунды, на которые я прикрывала глаза, чтобы побыть с ним подольше, мое тело наполнялось желанием. Стараясь сосредоточиться, я поднималась из-за стола и, подходя к окну, смотрела на грязный снег и набухающие почки сирени под окном кабинета.
Я не представляла своей будущей жизни без Кирилла, но с ним мы об этом не говорили. А вообще, он был прекрасным понимающим собеседником, и я, не избалованная радостями общения, легко пересказала ему всю свою жизнь, в которой, как мне теперь казалось, до встречи с ним не было ничего интересного.
Я полагала, что у него, оператора художественного кино, знакомого со многими известными людьми и дружившего с ними, жизнь была совершенно иная. Но Кирилл рассказывал о ней неохотно, обычно переводя разговор на более отвлеченные вещи — например, литературу. После развода с Игорем чтение служило моей главной отрадой, и здесь у нас с Кириллом сразу же обнаружились общие привязанности.
Я уже знала, что когда-то он был женат. Отношений с бывшей женой он не поддерживал, но отзывался о ней тепло. Ревность к его прошлому часто посещала меня, однако я ревновала Кирилла не к бывшей жене, а к каким-то другим женщинам, о которых он не упоминал… Темные богемные страсти мерещились мне, время от времени лишая меня покоя.
Между прочим он упомянул, что в первую чеченскую войну хотел поехать в Чечню военным оператором и не находил себе места, когда по каким-то причинам это не удалось.
Сейчас Кирилл работал над игровым фильмом известного режиссера, но об этой работе тоже мне не рассказывал. То, что часть картины была снята в Вологде и что-то в этой части ужасно не устраивало Кирилла, я узнала только по обрывкам телефонных разговоров.
А телефон в его квартире мог зазвонить в любое время суток.
Однажды — было, наверное, часа два ночи — телефонный звонок прозвучал во время нашей близости. Кирилл протянул руку, только что ласкавшую мою грудь, к стоявшему возле постели аппарату, и я поразилась, как обычно прозвучало его «алло». Некоторое время он слушал, продолжая во мне томительные тягучие движения, а когда заговорил сам — слова были вроде: «я был уверен, ты поймешь это» — его спокойный тон настолько возмутил и… возбудил меня, что я, освободив свое лоно, соскользнула на пол и, сильным движением развернув тело Кирилла к себе, впилась губами в его тяжелое естество. Я страстно желала услышать дрожание его голоса, я должна была заставить его застонать, подчиниться мне, забыть обо всем на свете, кроме меня!.. Движения моих губ становились все сильнее и сильнее, я почти задыхалась, и — Кириллу пришлось-таки свернуть разговор…
Когда он положил трубку, я уже готова была растерзать его, но он резко отстранил меня, опустился на пол и, сильно стиснув мое тело руками, перевернул на живот. Он резко вошел в меня сзади, а через минуту невозможной боли я ощутила содрогания его плоти. Потом Кирилл вернул меня на кровать и вскоре, под легкими прикосновениями его пальцев, я стонала уже от собственного наслаждения…
А потом мы лежали рядом, и я, благодарно удивляясь тому, как много он уже знает про меня, про мое тело, все же ощутила: что-то было не так…
Повернувшись, я вгляделась в его лицо, и оно показалось мне далеким и отчужденным. Я испугалась.
— Что с тобой? — Я провела рукой по его густым темно-русым волосам, но Кирилл смотрел куда-то в угол комнаты. Прошло несколько долгих минут, прежде чем, сев на кровати и по-прежнему не глядя на меня, он выговорил:
— Ни при каких обстоятельствах я бы не стал… даже пытаться поработить тебя. Но, вступая со мной в борьбу, ты толкаешь меня именно к этому.
Резко поднявшись, я повернула к себе бесконечно дорогое лицо, но не прочла в его глазах ничего, кроме усталости. Слово «тоска» я побоялась произнести даже мысленно… Я, знавшая, что такое тоска.
— О какой борьбе ты говоришь?! Я помешала тебе говорить по телефону? Это было просто игрой, Кирилл! Я не могла и подумать, что это так неприятно тебе. И потом, ты, взрослый мужчина, должен понять, что не во всякий момент можно и нужно думать.
— Да, наверное… Но я уже говорил тебе, что все эти темные обморочные страсти — не для меня. — Знакомым жестом он приподнял левое плечо, и вся его фигура вдруг показалась мне настолько беззащитной, что к моим глазам подступили слезы.
— Какие темные страсти? — с трудом выговорила я. — Ты устал, Кирилл, и тебе мерещится неизвестно что. О чем ты вообще говоришь?
— Я говорю о свободе. О той свободе, которая необходима и мне, и тебе. Ни один из нас не может быть рабом другого. Как и рабом своих собственных страстей. — Он говорил, но я вслушивалась не в слова, а в интонацию, и она вновь наводила на мысль об усталости от чего-то, мне неизвестного. От прошлого, не оставившего его, несмотря на все мои старания…
— Давай все-таки отложим этот разговор до утра, — предложила я, но в ответ услышала:
— Утром я уезжаю.
— Уезжаешь? Куда? — Неприятный холодок зашевелился где-то глубоко внутри.
— Валерий, — я вспомнила, что так зовут режиссера, — наконец согласился, что Вологду надо переснять, и ему удалось получить на это деньги. И теперь я почти уверен: все будет так, как должно быть.
…А утром Кирилл варил кофе и одновременно собирал вещи в дорожную сумку. Я хотела помочь ему, но вскоре поняла, что это не нужно.
Попрощались мы наспех. Он даже приблизительно не знал, когда вернется.
Звонков из Вологды я ждала постоянно, непрерывно, но они были редкими и почему-то всегда заставали меня врасплох. И я не произносила своих давно приготовленных фраз, а только слушала голос Кирилла, который был живым, уверенным… Видимо, все шло так, как он хотел.
…В городе стояла жара. Проснувшись в первое воскресенье июня в залитой солнцем квартире, я вдруг ощутила вокруг себя совершенно невыносимую пустоту. Я заставила себя подняться с постели и стала заполнять ее хозяйственными хлопотами, но привычные мысли о возвращении Кирилла растворялись в душном воздухе, и легче не становилось. Тогда, решив дать им материальное подтверждение, я отправилась к нему.
Здесь все оставалось таким же, как в утро нашего прощания, и только пятно ржавчины под неплотно закрытым краном да скопившаяся пыль говорили о давнем отсутствии хозяина. Медленно обойдя квартиру, я села за письменный стол, за которым когда-то заполняла историю болезни, послужившую началом истории любви. Стол, как всегда, был завален бумагами с пометками Кирилла. В странной надежде найти среди них что-нибудь относящееся ко мне, подтверждающее мое присутствие в его жизни, я пересмотрела бумаги, но все они, как и следовало ожидать, касались только работы…
Я узнала, что картина, которую он снимает, называется «Единственное число любви», и это название… Оно показалось мне категоричным, даже жестоким. Пусть язык и не допускает множества «любовей», думала я, но ведь я, живая женщина, сейчас люблю Кирилла, а раньше любила мужа. Игорь — мое прошлое, от которого я, несмотря ни на что, не готова отречься… А название фильма подразумевало именно отречение.
Впрочем, вряд ли это название придумал Кирилл… Так или иначе, мои воспоминания плавно перетекли в мысли о его неизвестном прошлом.
…Дальнейшее было каким-то безумием. Моя ревность потребовала немедленного выхода, любого. Перерыв ящики письменного стола, я вскочила, едва не опрокинув стул, и заметалась по квартире. Не знаю, каким чудом мне удалось потом замести следы этого лихорадочного обыска, но Кирилл ничего не заметил…
Случившееся не делает мне чести, и я умолчу о нескольких открытиях, сделанных мною на пути к главному.
Пакет с ее фотографиями я нашла на верхней полке встроенного шкафа в прихожей. Самым ужасным было то, что я ее однажды видела. И она некоторое время занимала мои мысли.
Я уже знала, что Кирилл отличный фотограф. Он умеет улавливать самую суть так, что она сразу становится ясна любому зрячему. Но если всмотреться в фотографии повнимательнее, то увидишь и нечто большее — отношение фотографа к предмету съемки, которое часто оказывается совершенно неожиданным, парадоксальным. Великолепные темные розы могут в его исполнении вызывать отвращение, а вид огромной мусорной свалки — нежность… Когда я увидела это своими глазами, восторги по поводу его операторской работы перестали казаться мне преувеличенными.
…Сутью женщины на фотографиях были порочность и равнодушие ко всему на свете, кроме ее собаки, которая присутствовала на многих снимках. Обнаженная, женщина была даже более некрасива, чем я представляла себе после нашей единственной встречи.
Но Кирилл любил ее! Он любовался ею и обожал каждый изгиб ее худого тела — не понять это было невозможно.
Мое знакомство с нею — если это можно назвать знакомством — случилось в самые плохие для меня времена. Я еще искала для Игоря каких-то целителей и экстрасенсов, но уже понимала, что это ничего не изменит. Стояла ранняя весна, люди на улицах чему-то радовались, а моя жизнь стремительно неслась под откос.
В один из таких дней мне позвонила давняя подруга и тоном, не допускавшим возражений, сообщила, что сейчас ко мне приедет. Я еще могла как-то сохранять лицо в поликлинике — но не дома, где в любую минуту дня и ночи мог появиться пьяный Игорь. Отговорившись ремонтом в квартире, я предложила Татьяне встретиться в кафе, но она, минуту подумав, сказала, что сама знает одно интересное место. Отказаться я не смогла.
В мединституте я училась отлично, Татьяна — кое-как, но подруги ближе ее у меня никогда не было. Выйдя замуж за известного кардиолога, она вместе с ним переехала в Москву и теперь работала не по специальности, а устраивала какие-то выставки, часто ездила за границу… С чем-то подобным был связан и ее нынешний приезд.
Я не буду пересказывать подробности нашей встречи, описывать антикварный интерьер гостиной известного художника, в которой мы в результате оказались, — сейчас это не имеет никакого значения, а тогда я все воспринимала сквозь густую пелену своей беды. Но появление этой женщины с огромной псиной произвело впечатление даже на меня.
Никаких норм поведения для нее, по-видимому, не существовало. Войдя в гостиную, она, ни с кем не поздоровавшись, потрепала хозяина по гладко выбритой щеке и, взяв со стола его недопитый бокал, поднесла к своим капризно изломанным губам. Пес стоял рядом с нею, подозрительно осматривая окружающих, и успокоился лишь возле ее ног, когда она села в кресло. Художник продолжал рассказ о своей парижской выставке, но теперь он обращался только к ней. Пришедшая курила, глядя в угол комнаты и всем своим видом демонстрируя брезгливую непричастность к происходящему.
— Господи, неужели это еще кому-то интересно? — вдруг тихо процедила она сквозь зубы, но так, что услышали все.
В комнате на мгновение повисла тишина. А потом, к моему удивлению, художник стал оправдываться. Некоторое время она со снисходительной усмешкой слушала, прежде чем произнести:
— Не узнаю тебя, Шед. Может быть, это влияние твоей новой жены? — Жена художника, миниатюрная блондинка, внимательно рассматривала кольцо на своей полупрозрачной руке и делала вид, что ничто, кроме зеленоватого камня, ее не интересует. — Мне жаль тебя. — С этими словами она лениво поднялась и, сопровождаемая псом, который окинул присутствующих взглядом, не обещавшим ничего хорошего, покинула гостиную.
Потребовалось немало времени и несколько бутылок вина, прежде чем атмосфера гостиной восстановилась.
— Кто эта женщина? — спросила я, когда мы с Татьяной вышли в поздние сумерки Литейного.
— Ольга? — Моя подруга сразу поняла, о ком я спрашиваю. — А черт ее знает. Где-то снималась, о чем-то писала… Богема.
— Она что, бывшая любовница этого художника?
— По-моему, она любовница всех сколько-нибудь стоящих мужчин в этом городе, а бывшая или настоящая — кто знает… И при этом у нее двое детей и прекрасный муж. Но сама она любит только своего пса. С ним, думаю, и живет. — Я в изумлении уставилась на Татьяну. — А чему ты удивляешься? — спросила она. — Что, никогда про такое не слышала?
…Кто-то сказал, что настоящее исчезает, а прошлое остается. Эта ужасная женщина — прошлое Кирилла, а я — всего лишь настоящее… Я не могла смириться с этим тогда, сидя на полу в прихожей его квартиры, не могу и сейчас.
Сегодня — премьера «Единственного числа любви». Мне кажется, что картина имеет какое-то отношение к той женщине, Ольге. С утра ее тень преследует меня, не отпуская. Я боюсь, что она появится на просмотре…
Между Кириллом и мною до сих пор ничего не решено. Вернувшись из Вологды, он сказал, что о наших будущих отношениях мы поговорим после премьеры.
Такси сворачивает с Невского к Манежной, к Дому кино. Кирилл выглядит совершенно спокойным. Он даже что-то тихо насвистывает.
Весна здесь обычно сырая и холодная. А когда не идет дождь, ветер гоняет по мостовым неистовое количество пыли. Но между дождем и пылью случаются дни совершенно неземного очарования. Ветер уляжется, небо очистится или укроется каким-нибудь немыслимым узором тонких просвечивающих облаков, и вся природа потянется навстречу солнцу. Вот и сейчас уже целую неделю погода просто замечательная; даже забываешь, в каком городе ты живешь. Как он называется? Нижний? Санкт-Петербург? Вологда? В такую погоду это совсем не важно. Глаза застилает туманная пелена, и мысли разносятся в самых непредсказуемых направлениях. Воздух овевает тебя теплом, окружает какими-то шорохами и шелестами. Кажется, будто весь мир ласкает тело и так же, как остальную окружающую природу, вытягивает его наружу, прочь из тесных и потных оков многочисленного тряпья. О, сколько оголенной плоти вдруг появляется в эти дни. Вон идет девушка, длинноногая и стройная, и только узенькая полоска ткани призывно подрагивает над попой. Это могло бы послужить заставкой для какого-нибудь юношеского сериала. Все взгляды бедных мальчишек так и прикованы. Вот-вот приоткроется та манящая бездна… Хотя что именно там приоткроется? Что хотели вы там увидеть, милейший? «Красавице платье задрав, ты находишь лишь то, что искал, а не новые дивные дива».
Ну вот. Стоит лишь темному облаку пересечь незримую связь наших глаз с солнцем, как мир твоих городов мгновенно сужается всего лишь до одного названия — Петербург. Нет ничего переменчивее петербургской погоды. Вернее, как сказал бы какой-нибудь житель Крыма или Сочи, здесь вообще нет погоды. Иначе чем тогда объяснить существование в русском языке слова «непогода»? Только тем, что погода — это непременно что-то хорошее. А тут? Серый камень и серый асфальт. Серое небо и серый воздух. Серый корпус «Авроры» и серая гладь Невы.
Однако лишь только облако отползло, я понимаю, что вновь, пожалуй, уже в миллионный раз в своей жизни, ошибся. Пресловутая европейская серость перетекает в бесконечно богатую акварельную гамму северных русских окраин.
Розовато-желтовато-зеленоватые фасады домов. Красновато-синевато-сиреневые камни набережных и мостовых. То здесь, то там — скупыми мазками — первая нежная зелень. И вновь глаза застилает туманная пелена, и воздух ласкает теплом и уютом. И вновь становится совершенно не важно, где ты живешь. Важно лишь, что живешь еще, несмотря ни на что. И пока жизнь не кончилась, все еще не теряешь надежды, что вот случится однажды нечто необычайное. Произойдет какая-то настоящая встреча, и весь мир мгновенно проснется, и люди посмотрят в глаза друг другу. И наконец, поймут…
А что, собственно, они поймут? Размечтался. Когда же, в конце концов, придет этот трижды клятый трамвай? Уже едва ли не полчаса я, как идиот, торчу на остановке. А пыль так и гуляет по улицам, делая буквально зримыми все движения воздушных стихий. Сам виноват. Сегодня, перед отъездом, мне есть над чем подумать, и я почему-то решил, что это хорошо делать в трамвае. Только где он, тот трамвай, в котором приходят счастливые мысли? Может, плюнуть на эту дурацкую затею? Но и в метро лезть в такую погоду не хочется. «И скрывшись от мира, они пробирались кротовыми норами».
…Камни, камни, сплошные камни вокруг. И наша плоть здесь тоже становится каменной, а взгляды — бесцветными и недоступными. А ведь это не Каменный остров. Хотя он-то как раз гораздо меньше похож на камень, чем весь окружающий его город. Но вот и долгожданный трамвай…
На следующей остановке вошла женщина лет тридцати пяти воистину гренадерского роста. На ней — замшевая куртка и такие же полусапожки, а объемные бедра и голени затянуты в атласные черные слаксы. Открытая взору нижняя половина ее тела навевала странные ощущения. Трико прилегало столь плотно, что казалось ее собственной кожей. И мне уже грезились трепещущие вздутые вены и гордый поворот мокрой от страсти шеи с перепутанной гривой. Кадры переходят в бешеную скачку по взрытым копытами полям. Откуда это непреодолимое стремление догнать улетающую рыжую кобылицу с длинными мощными ногами? Догнать и сломать ей крестец. И услышать хрип. И увидеть летящие клочья пены — белую вату… Странно. Эта женщина показалась мне вовсе не человеком, а высоким благородным животным. Вон как переминается она с ноги на ногу. Так и хочется подойти и похлопать ладонью по ее роскошному крупу. А потом посмотреть зубы. Почему-то верится, что зубы у нее в отменном порядке.
Плоть затягивает, обволакивает, душит. Уносит в темные бездны. Туда, где не надо ни о чем думать. Туда, где не надо ни о чем помнить. Но это же просто содомия, прямой путь к блистательному развалу великих империй.
Я с усилием отвел глаза от литого, являющего взору все нюансы интима, зада и стал смотреть на улицу. Перед глазами картинно проплывали дома, люди, деревья, автомобили… Однако словесный поток в моей голове все продолжал омывать ту яму, из которой мне никак не удавалось его вытащить. «Может быть, с женщинами и надо знакомиться именно с этой стороны?»
…Наконец-то удалось найти лазейку, отточие, позволившее перенестись к другим временам и к другим образам. Я вспомнил Викины глаза. Глаза, в которых светилось то, что однажды показалось мне единственно достойным внимания в этой жизни.
Мы все ищем любви. Стремимся к ней, грезим о ней, ждем ее. Особенно в юности. Но она обманывает, ускользает… Она издевается над нами, принимая позы и обличья, впоследствии до спазма в горле поражающие своей бесконечной фальшью. «Но свет надежды непонятен». И пока мы не перестаем надеяться, жизнь не покидает нас.
Был самый разгар лета. Нижний Новгород, тогда еще называвшийся Горьким. Последнее воскресенье июля. День Воздушно-десантных войск. Казалось, весь город выполз на набережные. С неба сыпались бесчисленные разноцветные прямоугольные лоскутки с пауками на ниточках. Пауки демонстрировали свое искусство, то привольно паря над землей, то вновь устремляясь вниз и стараясь попасть в какую-то только им известную точку. Некоторые, возможно, забавы ради падали прямо в воду, недалеко от берега. А потом они быстро и ловко гасили свои парашюты, решительно наматывая на левые руки пучки извивающихся строп. Вдоль набережной сновали катера, исследуя вечные объятия двух сестер — Оки и Волги. А где-то поодаль, в их уже полностью смешавшихся водах, в специальной заводи, под вздернувшим ноги трамплином готовились к старту легкие перья байдарок и верткие щепки каноэ.
И вот в какой-то момент среди всего этого гуляй-моря я вдруг увидел те самые глаза. В них на мгновение промелькнула растерянность. А может быть, это была не растерянность, а какой-то вопрос? Призыв-отторжение? Я никак не мог понять, что было в этом взгляде, но именно оно было единственно настоящим среди царившего вокруг бесконечно фальшивого пиршества.
Я снимал репортаж о празднике для вечерних новостей местного телевидения, а Вике нужно было брать интервью у спортсменов. Я поначалу особо не обращал на нее внимания, потому что она была еще практиканткой, а я уже кадровым работником. Но когда я, разгоряченный работой, взбудораженный видом полуобнаженных, прямо-таки античных торсов атлетов-гребцов, бросил ей: «Давай говори», — она вдруг, на мгновение встретившись со мной глазами, будто приоткрылась.
Вообще-то я тоже был еще не совсем кадровым работником. В Горьком у меня жили родители, и после окончания института я приехал сюда, чтобы постажироваться на операторской работе. В маленьком городе было легче найти подходы к телевидению, чем в Питере, где сразу пробиться на студию практически невозможно. Я прекрасно помню свои первые впечатления. Как поразили меня эти небольшие, узкие, обитые тканью коридорчики и такие же миниатюрные, особенно после просторных и светлых комнат питерского Чапыгина[4], мягко обставленные студийные кабинетики. Новый корпус нижегородского ТВ был отстроен в начале семидесятых и совершенно покорял откровенно журнальной стильностью тех времен.
…Да, но что же было дальше? А дальше, вечером того же дня, мы вместе с этой юной и длинноногой практиканткой в одном из таких уютных кабинетиков отсматривали материал. Как подмывала меня темнота оторвать глаза от экрана. Острые Викины колени лунно светились в полумраке, неестественными кинобликами западая сквозь боковое зрение в самую глубину тела. И там, в этой глубине, возникала непонятная сосущая тоска, готовая вылететь комом в горло. И превратиться в мутный животный хрип.
И я то ли видел, то ли чувствовал, что эта сосущая воронка, заставлявшая все мое тело напрягаться, каким-то образом касалась и ее. Ее упругая пластика казалась натянутой тетивой, и все ее тело манило жаждой сплетения, такого же плотного и всецелого, как слияние Волги с Окой. Но мы были в комнатке не одни. А главное — я боялся нечаянно все испортить. И так и не узнать никогда тайны, которая была в этом взгляде. Я уже был уверен, что хозяйка таких глубоких и удивленных глаз непременно несет в себе то настоящее, что все мы столь упорно и столь безуспешно ищем.
К тому моменту у меня был вполне приличный опыт общения с девушками и женщинами. Просто постель меня интересовала мало, более того, совсем наскучила. Я искал настоящее, хотя, что именно, я и теперь, пожалуй, не смог бы объяснить. Но тогда мне показалось, что ее глаза приоткрыли мне некую дверь. А дальше все было просто. В Горьком я жил, словно кум королю. На лето родители уехали в деревню, и я перебрался из своей комнаты в коммуналке в их двухкомнатную квартиру в самом центре города, в пяти минутах ходьбы от телевидения. И неизбежная инерция праздника даже не потребовала какой бы то ни было инициативы с моей стороны. Самым естественным образом небольшой, но теплой компанией мы собрались отмечать день ВДВ у меня. Тем более что как раз перед этим нам выдали деньги и талоны на спиртное.
Я смутно помню ту нашу первую ночь. Но помню, что тогда нам все казалось правильным. Как я убежденно заявлял приятелям, что если что-то бывает, то оно бывает либо сразу, либо же никогда. И все кивали и поддакивали. А самым странным во всей этой сказке было то, что я даже не заметил, как и когда перевел свой интерес с загадочной глубины ее глаз на сверкающую белизну ее коленей.
Мы поженились. Но очень скоро мне стало с нею скучно. То, что я принял за настоящее, все больше начинало казаться простой наивностью. Самым банальным непониманием людей и жизни, незнанием элементарных вещей.
Она была хорошей женой и старательной хозяйкой. Но при всем этом был в ней какой-то недостаток, из-за которого мне никак не удавалось переплестись с нею, слиться в объятиях так, как мне обещала тогда упругость ее тела. Ее не особо интересовала постель. Она была истинное дитя пуританского социалистического воспитания. Такие источники чистоты еще сохранились в старинных русских городах. Но для меня, уже не чистого, уже столичного жителя, раздразненного доступностью женской плоти, эта чистота стала препятствием.
Вика ушла из моей жизни так же тихо, как и появилась. И тот непонятный, растерянно-вопрошающий, зовуще-отталкивающий взгляд, которым она одарила меня на прощание, навсегда запомнился мне как выражение обманувшейся надежды. Теперь я понимаю, что вырос благодаря ей. Благодаря ей я понял, что постель — это не просто постель. И что отношения мужчины и женщины не исчерпываются одним лишь доверием. Да, пожалуй, именно благодаря ей я отчетливо ощутил, что совместная жизнь мужчины и женщины — это отчаянная попытка вырваться из оков плоти. Преодолеть плоть и выйти в бесконечный мир блаженного единства. Хотя…
Наконец-то эта кобыла вышла. Впрочем, пора выходить и мне. Надо пересаживаться на другой трамвай, который идет на Васильевский. Хорошо, что здесь хотя бы остановка не такая унылая. Вот особняк Кшесинской. А вот и Троицкое поле. Поле, на котором и сейчас гуляют дамы с собачками.
Ох уж эти дамы с собачками. Казалось бы, вот она, настоящая глубина. Да что там глубина — бездна. Ольга… Сколько раз мы переплетались с нею, пожалуй, даже теснее, чем Волга с Окой. Но я так и не смог понять, чего в ней было больше — тела или души? Казалось бы, бездонная глубина может быть только у духа. Но разве дух может проявляться в такой откровенной жажде плоти?
Неизвестно, к чему тогда стремился я сам. Заглядывая в глаза, скучал по губам и бедрам. А насладившись губами и бедрами, вновь ожидал чего-то от глаз…
Как-то недавно я увидел ее на этом самом поле, и мне даже не захотелось подойти. Своими тайными желаниями мы притягиваем к себе то или иное будущее и таким образом сами создаем свою судьбу. Все это есть у Тарковского в «Сталкере». И я, как Дикобраз, все скрывал и скрывал от себя самого свою тайную страсть. И вот, вероятно, Бог наказал меня за это. За это… за то… Но за что же все-таки? За неуемное стремление к плоти? Но разве это стремление было именно к плоти? Разве не хотел я полностью раствориться в любви? Все эти страсти в клочья, безумные ночи и сердца боль. И постоянно какой-то вызов всему — миру, морали, здравому смыслу, наконец. Почему-то у нас в России так повелось испокон веку — душа противопоставляется разуму. И если поступаешь разумно, значит, не по душе. Поступая же по душе, обязательно действуешь неразумно. Вся русская литература буквально помешалась на этом. А между тем философы говорят прямо противоположное: ум — это лучшая часть души. Однако это Платон. А над платонической любовью у нас привыкли посмеиваться.
Ну вот, и этого трамвая нет. И все-то у нас происходит аккурат по какому-то железному закону коварства. Когда трамвай не нужен, он так и мозолит глаза, постоянно переезжая тебе дорогу. Едва же ты начинаешь его ждать, он сразу превращается в непредсказуемую случайность, которая может произойти, а может и не произойти. Как сказал мне один немец: «В России дождаться трамвая помогает только вера в Бога». Почему-то иностранцы везде и во всем у нас видят Бога, в каждом несоответствии. Наверное, они просто воспитанные люди и не любят о других говорить плохо.
Ждать дольше — не хватит и ангельского терпения. Пойду пройдусь по парку. Ну вот, конечно, только я решился покинуть остановку, и трамвай тут как тут.
Что же происходит? Ведь все мы одинаково живые люди. Иной раз так и подмывает сказать кому-нибудь: «Да брось ты. Что ты все хочешь представить собой? Будь проще». Странно видеть, как маленькие мальчики и девочки, играющие в детском саду и все-то уже прекрасно понимающие, потом вдруг раздуваются в таких больших и важных людей, у которых все так сложно. А что, собственно, сложного нашли мы тут? Все просто. Просто надо посмотреть в глаза друг другу и перестать кривляться. Казалось бы, чего проще? Однако не получается. Да и не может получиться.
Как я тогда растерялся. Мне ведь было уже четырнадцать лет, а той девчушке еще и семи не было. Тетка вышла в магазин и оставила нас вдвоем. И эта пигалица, которая все вертелась рядом со мной, вдруг с детским возгласом «вон летит птичка» как ухватит меня!.. «Да чего, — говорит она мне, — притворяешься? Тебе ведь тоже хочется посмотреть. Мы в детском саду все время друг у друга смотрим. Хочешь, я тебе тоже покажу…» Даже не хочется вспоминать, как я тогда мямлил что-то, дескать, и нечего там у тебя смотреть, бугорок да ямка. И волосы-то еще не отросли. А она трусы снимает и пляшет передо мной. «Не хочешь, ну и не показывай. А я все равно видела. Я видела, как ты писал в саду, за деревом. И рукой зачем-то держал…»
Я много думал об этом после. Что, собственно, удерживало меня тогда? Что именно удерживает всех нас в таких ситуациях? Мораль? Воспитание? Какие-то высшие соображения? А нужно ли все это? Может быть, и в самом деле совсем ни к чему нам всем притворяться и прятаться друг от друга на каждом шагу? В конце концов, плоть — это только плоть, и никаких в ней загадок и тайн для нас давным-давно уже нет. Но что-то внутри все же устанавливает границу. Что-то постоянно создает незримый барьер. Что-то неведомое, существующее не столько благодаря, сколько вопреки плоти. И видимо, этот барьер и в самом деле спасительный. Стоит вспомнить хотя бы тот случай, что лет пятнадцать назад имел место в советской еще Прибалтике.
Девочки терроризировали свою тихую и скромную подружку. Вроде в шутку, вроде без зла. Но из какого-то странного детского любопытства они то щипали ее, то тыкали пальцами, то дергали за разные места. Она же только плакала в ответ и просила: «Не надо». Жест за жестом, мгновение за мгновением, распаляется тела зуд, порождая смутные устремления мыслей. И вот как-то раз, вероятно, в таком же прекрасном мае, как и сейчас, девочки выехали с палаткой за город. Все мы так делали, будучи старшеклассниками. Там, в палатке, они раздели свою подружку и за ночь «задергали» ее в самом буквальном смысле до смерти. Испугались, закопали в лесу и вернулись домой. Однако история раскрутилась и получила огласку. Огласку ужасную, щемящую грудь и… дразнящую плоть. Детское любопытство безмерно, но не безмерна плоть. Скорее наоборот — очень и очень даже ограниченна.
…О, этот весенний воздух! Как соблазняет он мою плоть. Как зовет оторваться от этих холодных камней и окунуться в нежную весеннюю свежесть. Раздеться донага и упасть прямо в шелковую траву-мураву. И ощутить себя плотью от плоти этого мира. И одновременно — его душой. Быть может, все люди вокруг меня мечтают сейчас о том же? Ведь все мы одинаково живые люди.
А тем не менее почему-то привлекает нас далеко не каждый человек. Скорее наоборот. А с возрастом мы и вовсе начинаем сходиться с людьми все тяжелее и тяжелее. Отчего это происходит?
Вон, например, сидит девушка. На ней великолепный серый брючный костюм. Черные туфли на высоком каблуке, темные волосы и задумчивый грустный темный взгляд. И скорее всего, грустит она все о том же. Так и хочется подойти, присесть рядом и… И что же дальше? Откровенного разговора все равно не получится. А если я по какой-либо причине покажусь ей неприятным, то и вовсе никакого разговора не получится. В отношениях мужчины и женщины чаще всего все решает какой-то один миг. Но этот миг, к сожалению, далеко не всегда происходит при первой встрече. Но что же тогда происходит при первой встрече? Почему, например, красивые привлекают, а некрасивые отталкивают? Ведь и у тех, и у других в глазах мелькает тоска любви. Впрочем, дело здесь в первую очередь даже не в красоте. Потому что часто бывает, что, как говорится, ни кожи ни рожи, а взгляд не отвесть. По-видимому, здесь главное, чтобы тело всего лишь не разрушало иллюзии, создаваемой нашим воображением.
Есть некое внутреннее ощущение, безошибочно указывающее на… На что? Попросту говоря, я могу сразу же определить, с кем бы я мог оказаться в постели, а с кем — ни при каких обстоятельствах. И между этими двумя полюсами есть довольно большое количество безразличных мне женщин. Таким образом, все женщины делятся для меня на эти три основные категории, и дело здесь вовсе не в красоте.
Девушка в сером брючном костюме выглядит очень притягательно. И притягивает она не красивыми чертами лица, а прежде всего явным присутствием какой-то внутренней жизни. Это самый настоящий магнит, самый настоящий заряд электричества, мощный женский потенциал, который, наверное, всегда притягивает близкий по силе мужской. И случается все только тогда, когда и не надо ни о чем говорить. Вот, допустим, я сейчас подойду к ней и просто посмотрю ей в глаза. И сразу все станет ясно. Чаще всего бывает достаточно одного взгляда.
Но я не подойду к ней — она слишком напоминает мне Вику. Ее взгляд мне уже хорошо знаком.
Вику я как-то недавно встретил здесь. У нее, в отличие от меня, все нормально; муж, дети. Да она и создана для такой вот нормальной жизни. А я что же? Выходит, для нормальной жизни не создан? Ведь нет же? Но почему же тогда мне до сих пор так не везет в этом? Вот, например, с той же Викой. Почему я не остался с нею? Возможно, немного перебесившись, я бы стал вполне счастливым? Она бы меня поняла. Но мысль о том, что она была бы сейчас моей женой, почему-то все же не греет.
А Ольга? Но это и вовсе не вариант для семейной жизни. Это уже даже не плоть, а то самое ненасытное мясо, о котором так много сказал миру Марко Феррери[5]. Это та самая «империя страсти», которая ведет лишь в Содом де Сада. Когда остается лишь есть ее кал, запивая ее мочой и уже не зная, что бы придумать еще похлеще. Да только вот из тела более ничего и не выжмешь. А что было в Ольгиных глазах? Пожалуй, одна лишь неуемная жажда страдания. Она ждала от меня полной отдачи. И я должен был отдать ей всего себя. И под этим «всем» разумелось отнюдь не тело, а дух. Но если бы она дождалась от меня этого, то выплюнула бы потом, как потерявшую вкус жвачку.
А вдруг я это все придумал? Вдруг я оказался попросту трусом? А она — единственным и никем не понятым на этой земле рыцарем любви? Как велико было страдание в ее глазах в тот миг, когда она появилась на вокзале. Даже не глядя на нее, я чувствовал этот взгляд всей своей кожей, всеми своими печенками и когтями. Когтями того черного кота, который сидел у меня в груди и рвал, рвал внутренности безжалостно и неумолимо.
Какая-то последняя слабая толика здравого смысла удержала меня тогда, запихала в вагон, запрещая даже боковым зрением поворачиваться к платформе. И это последнее ощущение реальности, словно сам Господь Бог, вывело меня из Содома и Гоморры. Но если бы я оглянулся, я бы на все века превратился в соляной столп от того бесконечного потока слез, которым следовало бы оплакивать мою участь.
Но почему я столь непоколебимо уверен, что все было бы именно так? Может быть, мое знание есть никакое не знание, а навеянный тысячелетней культурой предрассудок? И я просто-напросто, следуя опыту большинства запрограммированных болванов, трусливо и глупо отказался от единственно возможного истинного счастья любви — всепоглощающей, не признающей никаких компромиссов и условностей? Ведь рана моя до сих пор болит. И я знаю, что эта боль останется во мне до самого конца моих дней. Она, словно удар кнута, словно неумолимое memento mori, будет теперь сопровождать каждый мой поступок, связанный с отношением к другому человеку, к женщине. Ах, Вологда, Вологда, вечная моя боль. Рассек я себе в ней грудь. И съемку тогда запорол. А если бы не работа, я бы попросту погиб. Но почему погиб? Почему я так уверен, что именно погиб бы, а не возродился для новой жизни?
Все эти вопросы так и остаются без ответа. Да и возможно ли вообще ответить на вопрос, что было бы, если бы… Если бы на такие вопросы имелся исчерпывающий ответ, то и не было бы на земле никаких трагедий. Однако вся наша беда заключается именно в том, что пока не умрешь — не поверишь в то, что смерть действительно существует. А когда умрешь, это знание тебе уже не поможет.
А потому мне следует быть благодарным ей. Ей, нанесшей мне рану, но пощадившей. Ей, позволившей мне заглянуть в глаза смерти, но отпустившей. Потому что это она тогда отпустила меня. Она не сказала мне: «Останься!» Она только смотрела тем своим светлым бездонным взглядом, как бы говорившим: «Вот я. Выбирай — жизнь или смерть». И я выбрал жизнь. Потому что, выбрав смерть, я бы поставил на мясо, которое в таком случае честнее и проще сразу же расчленить и съесть. Ибо только так его действительно можно полностью удержать для себя. И не делить его. Уже никогда и ни с кем более. Марко Феррери прав.
Ну, вот и трамвай. Теперь, если с ним в пути ничего не случится, я, возможно, успею еще и кофе выпить. А ведь было целых три часа. Три часа преодолевал я расстояние, которое на метро преодолел бы минут за пятнадцать — двадцать. Правда, от метро там еще пешком минут десять. Но мне не было надобности спешить. Зато была надобность подумать о многом.
Во-первых, сейчас я выезжаю в Вологду. И мне просто необходимо внутренне подготовиться к встрече с этим непростым для меня городом. Ах, какой все-таки молодец Валерий Палыч. Теперь — будет фильм.
А во-вторых, я только что расстался с женщиной, которая… Неужели я нашел то, что искал?
А что я искал? Какого выражения в глазах женщины ожидал, наполняясь внутренним беспокойством? Если спокойный и надежный взгляд доверчивости мне уже скучен? А дерзкий и требовательный взгляд смерти еще страшен?
Взгляд, который провожал меня этим утром, не ждет и не осуждает. Не наивен и не умен. Не насмешлив и не ироничен. Этот взгляд спокоен и мудр. Это и мать, и жена, и любовница. И маленькая девочка, и важная дама. И все это как бы не всерьез. И в то же время — бесконечно серьезно, потому что это настоящая жизнь, и смерть у нее будет тоже настоящей. И как бы не всерьез, потому что она прекрасно понимает, что плоть не удержать. Что плоть — это только мясо, камень, дерево, и ничего более. И если ты владеешь душой, то тебе незачем беспокоиться о теле. Если же ты стремишься во что бы то ни стало овладеть телом и удержать его при себе, то непременно потеряешь душу.
А ведь как странно: все окончательно решилось в тот день, когда я уже и не ждал. А она пришла. И у нее был тот самый взгляд. Спокойный, как у матери, которая просто приходит к больному сыну и без лишних разговоров делает все, что нужно.
Весь мой куртуазный опыт убеждал меня, что она не придет. И все приметы были против ее появления. Я был уверен, что она не придет. И совершенно не знал, что делать дальше. Продолжать или не продолжать игру? И вдруг она появилась. И у нее был такой спокойный взгляд. И уже ничего не надо было больше объяснять и придумывать. Какой к черту опыт, какие приметы, если все равно всегда происходит именно то, что не произойти не может. Надо просто пошире открыть глаза и повнимательнее смотреть вокруг. И тогда ты увидишь, насколько открыт перед тобой мир, каждым своим мгновением рассказывающий тебе миллион историй. И как мало, какую ничтожную часть его мы видим, уподобившись киноглазу, сфокусированному только на каком-то одном предмете. Да и в этом предмете — всего лишь на одной какой-нибудь его точке.
Она пришла, и наступила ясность. Под ее спокойными и уверенными пальцами улетучились последние остатки болезни, которая и схватила-то меня ради нее. А вместе с остатками болезни улетучились и остатки того мелкого, едва уловимого озноба, который практически не отпускал меня после Вологды. И пришла спокойная уверенность, что дальше все будет происходить как надо. И что дальше меня будет оберегать от ошибок не только внутреннее чутье, но еще и рана, резко обнажающаяся при всяком приближении к запретной грани и утихающая лишь тогда, когда душа содержится в чистоте. Последний же телефонный звонок Валеры был как штамп с грифом «ВЕРНО».
Анна… Может быть, я уже совсем стар? Нет, просто наконец-то перестал быть мальчишкой, которому страшно интересно, а что у этой машинки внутри. «Внутри у предметов пыль. Прах. Древоточец-жук». И мне это уже давным-давно неинтересно. «Я жажду вечности и пространства». И именно эта вечность, которая одна на всех, и превращает все в единственное число.
Тело уходит. Остается только взгляд, в котором так сладко растворяется всякая боль. Только этот взгляд, и ничего более. И пока ты уверен, что это так, — так и будет.