Татьяна Успенская-Ошанина Живу, пока люблю


Памяти моей любимой ученицы

— Светланы Поповой.

Татьяна Успенская-Ошанина


Памяти близкого друга.

Владимир Рубан


Два потока — вымысел и правда.

Правда — в «Я».

Со слов Владимира Рубана.


Глава первая


1


«Дворники» суматошно елозят справа налево, слева направо, но не успевают снять воду со стекла.

Между ним и городом — вода.

Евгений хорошо знает улицу, по которой едет сейчас. В России её звали бы переулком, так она коротка и узка. И про себя он зовёт её переулком. Этот переулок — рукав, а сейчас, во время дождя, — ручей к Центральной улице в большом американском городе. Сегодня почему-то переулок этот тянется бесконечно. Может быть, потому, что стеной вода, и темно.

Ему нужен дом 248 на Центральной улице. Кажется, это направо. Пассажиру, выбравшему его такси, недолго ждать. Ещё метров семьсот и — поворот. Скоро вспыхнет огнями просвет в Центральную улицу, на которой тот живёт и по которой днём и ночью несутся машины.

В такой проливной дождь, когда и собака на улицу носа не высунет, этот вызов — удача. Двойная удача — пассажиру ехать в аэропорт. Там наверняка удастся хоть пару часов поспать, а когда прибудет австралийский рейс, можно будет взять нового пассажира.

Евгений любит этот рукав-ручей. Переулок тихий. Лишь у выхода из него справа — автобусная база с золотистыми воротами. Но бурная жизнь там днём. Когда же Евгений несётся по нему, ни человека, ни машины. Может, потому, что летит он по нему, как правило, ночами.

Обычно редкие фонари знакомцами светят ему своими лицами. А сегодня они почему-то не горят.

Сегодня шторм, как называют это в Америке, а по-русски просто ливень. Напор — много сильнее, чем в его душе.

Евгений любит воду.


После девятого класса пошёл с Илькой и Мишкой в поход. Добрались до моря и не захотели никуда двинуться дальше.

Он мог плыть час без отдыха.

На спину перевернулся не потому, что устал. Что-то заставило.

Небо, вернее, голубой, оранжевый, чуть дрожащий, чуть колеблющийся воздух, вода и он. Он попал в лёгкую вибрацию воздуха, света, воды, и растворился в них, и потерял себя.

Сколько времени длилось это состояние, не знает. И словами определить его не может. Ни на что, испытанное им раньше, не похоже. Разве немного напоминает то, когда он слушал хорошие стихи, музыку или сочинял свои песни. Но и тогда всё равно он ощущал себя — неуклюжее большое тело, пульсацию в горле, в руках…


Сейчас вспыхнет огнями просвет в улицу, на которой живёт его пассажир и по которой и ночью несутся машины. Бессонная улица.

Он тоже, можно сказать, человек бессонный: работает в ночную смену, потому что ночами в его доме царит Вера. Читает русские и английские книги, дымит, прикуривая сигарету от сигареты, пишет письма в Москву, кашляет, шуршит бумагами, шаркает тапками на пути в кухню — вскипятить и заварить чай, на пути из кухни в комнату — с крепким чаем. Ночью в доме гремит музыка — дочка может спать только под громкий рэп.

Перевёрнутые сутки. Вера спит днём.

Этот режим у них с первого дня брака. Маленькие дети плачут, хотят есть, Вера спит. Он подкладывал к ней детей, когда был не на работе, а позже, когда кончилось у Веры молоко, готовил еду и кормил их. Он подмывал их, менял им пелёнки, а позже умывал и одевал.

Вера его ненавидит. Ему слова: «В гробу я тебя видела!», «Чтоб ты сдох!» Даже если ей что-то нужно, не попросит, потребует: «Принеси сигарет», «Купи чай», «Дай денег!».

Его ночное такси — гонка за деньгами.


Между ним и миром — вода.

Почему всё ещё не видно огней бессонной улицы? Пассажир заждался.

Евгений выжал газ, и вспыхнул свет. А потом сразу тьма.


2


Жизнь проявилась болью и удушьем. Он не может вздохнуть. Рука автоматически потянулась к карману дверцы достать сигарету, но, чужая, тянется бесконечно долго, он успеет задохнуться.

Сознание ещё не вернулось полностью, но ощущение, что он умирает, возникло. Мягко колыхались в голове вместе со студенистой массой света и тьмы слова: «Последнее желание… удовлетворить».

Бесконечно, сквозь боль и удушье, тянется рука. Наконец сигарета медленно плывёт обратно.

Он запелёнут железом своей машины, он попал в тиски, и тиски всё сильнее сжимают грудь. Красные мухи голодной стаей мельтешат перед глазами.

Инстинктивным движением — последнее желание удовлетворить — сунул сигарету в рот. Теперь таким же долгим путём подвести зажигалку к сигарете.

И всё. Жрите, мухи, падаль.

«Жирные»… слово повторяется вместе со словами «последнее желание» в зыбком месиве света и тьмы.

Мухи — жирные…

Они пляшут всё быстрее, в неистовом танце алчности, в суете подготовки приступа — вот сейчас ринутся рвать падаль, уже раздутые чьей-то кровью, а всё жадные.

Тьма — свет. Колышутся в боли и в безвоздушье.

Горячий дым острым клинком врывается в боль, пробивает её — для воздуха, поток которого беспрепятственно попадает наконец в сжатые, съёженные, уже почти закостеневшие лёгкие.

Евгений начинает дышать, но, сразу опьянев, снова теряет сознание.


Куда делись мухи? Красные, чёрные, жирные мухи?

Он не падаль? Он жив?

Его бьют по щекам, легко, мягко. Так ласково он пошлёпывал по розовой попке свою дочку, и она поднимала голову. С трудом удерживала её, смеялась.

— Очнись, давай-ка, очнись! Ты в госпитале, тебе сделали операцию. Проснись. Тебе нужно очнуться, а потом спать. — Голос женский, мягкий, Евгений давно не слышал такого доброго женского голоса.

Злые фразы «Чтоб ты сдох!», «В гробу тебя видела!» — сейчас затаптываются словами:

— Пожалуйста, мой хороший, моё дитя, очнись!

Не слова — картинки: ребёнок в руках матери! Он — в руках матери.

Мать вернулась в жизнь?

Под голос матери он всегда выходил из забытья наркоза.


Полиомиелит держал его в постели всё детство — до семи лет. Год проскакал на костылях. А потом операции одна за другой: ему вытягивали ногу, вбивали в неё гвозди, вешали на неё грузы. Боль жила в нём органом, как печень. Кружила голову. И лишь голос матери, слова матери: «Пожалуйста, мой хороший, дитя моё, очнись!» — могли хоть немного утишить эту боль и вывести его из забытья снова жить.

Только почему мать говорит по-английски? И почему боль не в ноге, а в груди?

Поток добрых, так давно не звучавших для него слов, простреливает его, обволакивает всё внутри, тушит боль:

— Ты что стонешь, моё дитя? Сейчас дам тебе обезболивающее. Проснись! Поговори со мной! Надо проснуться!

Не детство. Не мать.

Евгений видит тёмные глаза в сиянии тёмной кожи.

— Слава богу, очнулся! А я уж испугалась, что не добужусь. Милости прошу в жизнь! — И почти без перехода: — Фонари не горели. Ворота базы не закрыли. Фургон без водителя съехал на дорогу, перегородил её, из-за шторма ты не заметил. Хорошо, добрые люди увидели твою машину и фургон, вызвали полицию и «скорую помощь».

Переулок, оказывается, обитаем.

— Я твой лечащий врач, меня зовут Тамиша. Сейчас подошлю сестру, она поможет тебе, а я зайду позже.

— Не уходи, — просит Евгений. Язык не слушается, слова сваливаются в ватный ком. — Мой клиент. Позвони. Не уходи, говори.

Лицо её разбегается к вискам в улыбке. Женщина гладит его по щеке, и почему-то у неё из глаз выкатывается по слезе. Она смахивает их, говорит:

— О своём пассажире не волнуйся, к нему послана другая машина, номер фургона записан. Сейчас ещё длится ночь. Разбираться будут завтра. Тебе нужно спать. Я вернусь к тебе через пару часов, когда ты проснёшься.

«Я жив». Эти слова и тёмное светлое лицо покачиваются перед ним, расплываются в поблёскивающие волны моря. Эти волны и волны тёплого воздуха баюкают его, он спит, спит глубоко, как спит маленький ребёнок, у которого нет никаких обязательств, беспечно, беззаботно, бездумно, и благодарность к женщине, к её рукам, к её голосу, к её словам — единственное ощущение сна.

Потом пробуждение.

Снова она у его постели. Снова она гладит его по щеке.

Сколько ей лет? Сорок? Пятьдесят? Она его ровесница?

Лицо её всё время меняется: из улыбки в слёзы, из радости в жалость к нему, без перехода. И она говорит с ним:

— Был полицейский, составил акт, он вернётся через пару часов. Сказал, чтобы ты вызвал своего адвоката. Я дала моё заключение. Я приду к тебе завтра. Моя смена закончилась. Ты не хочешь известить жену?

— Нет! — воскликнул Евгений раньше, чем она договорила. «Жену». — Ни в коем случае. Я не хочу. У меня нет жены. Нельзя её звать. — Он устал от своего монолога и закрыл глаза.

— Не хочешь, и не надо. Твои вещи в шкафу, документы в тумбочке. Всё, что было в машине, здесь, не волнуйся. Хозяин занимается машиной. А ты спи, тебе нужно восстановиться.

И он послушно закрывает глаза.

Питание и обезболивание идут через руку, кислород поступает через нос.

А об Олеге, хозяине машины, соотечественнике и кровопийце, он забудет. Забудет о неисправной машине, под которой больше лежал, чем ездил, забудет о своём бесправии в Америке — ни статуса, ни страховки, ни праздников…


3


Он плыл всё дальше от берега. Солнце только вставало. И он плыл к солнцу по солнечной дорожке. Разлетались по воздуху и воде лучи, слепили.

Ещё не было Веры в его жизни. Была Елена.

Она была рядом с ним с его восьмого класса. На вечерах, на переменах, торчала у них в классе, учила желающих играть на гитаре.

Они — почти ровесники, Елена на полгода старше. Но учился он на класс ниже.

Их классная руководительница раньше была классной у Елены, а в том году взяла их класс. Елена приходила к ней, а значит, и к ним. Она прижилась в их классе, как приживается замёрзшая птица в тепле приютившего её дома.

Евгений садился рядом с ней, из её рук брал гитару и старался в точности повторить её движения. Он ловил её голос, мелодию, запах незнакомых цветов и пел ей в тон: «Две холодных звезды голубых…»

У Елены глаза — золотистые. И ничего больше он не знает о её внешности. Звёзды вместо глаз и хрупкость.


Он плывёт к солнцу.


Это он врёт. Она вовсе не хрупкая. Она может идти сколько угодно часов. По городу. По лесу. По сквозному полю. В первый год учительница повела их в поход. И Елена пошла с ними. Все парни их класса под рюкзаками и ветром согнулись в три погибели, затянулись шнурками курток, а она словно под солнцем, словно без ветра, камышинка, даже не поёжится. Идёт впереди всех и во всю глотку читает стихи.

Стихи живут в ней воздухом.


Вторая школа переломила его жизнь. По словам Елены, переломила и её жизнь.

Дискуссионный клуб, факультативы по зарубежной поэзии и литературе, на уроках — поэзия Гумилёва, Мандельштама, Цветаевой… ещё мало известных массовому читателю (в те годы всё это довольно большая смелость!). На уроках — романы Достоевского, тоже только что пришедшие к советскому читателю.

Петрович, директор, с ними играет в футбол, к нему можно зайти просто поговорить. Однажды мячом Евгений засветил Петровичу в глаз, очки разбил. Бог миловал — глаз остался цел, а Петрович не рассердился.

На лекции Анатолия Якобсона, на вечера поэзии и вечера-диспуты между литераторами в актовый зал сбегалась вся школа, разве что не на плечах друг у друга сидели…

В школе можно было быть самим собой. Хочешь, воспаряй до Олимпа и высказывайся до донышка, хочешь — из самых серьёзных вещей делай комедию, играй словами, смеши людей. Тебя не осудят, не обругают, примут таким, какой ты есть. Задача школы — вытащить на свет твою индивидуальность!

Самый главный период в жизни — Вторая школа, остров радости. И для Елены, и для него.

Годы пробуждения и жадного познания на уроках.

Годы бардовской песни.

В школе выступают Окуджава и Городницкий.

Поют в школе все, у кого есть слух и голос, и даже без слуха и голоса поют. Песни просквозили школу, звучат и в классах на переменах, и в подвале во время нелюбимых уроков, и в кабинете директора.

Все новые плёнки Высоцкого, Кима, Окуджавы, Галича — доставали. И он сочинял свои песни как сумасшедший. Ночь — песня.

Елена, друзья, небо и солнце, смысл бытия, добро и зло… — всё подпадало под рифмы и музыку.

Годы самиздата. В основном, Илька приносил в класс антисоветчину.


Я

Потом и я начал приносить. Запрещённая литература ходила по рукам. В старую отцовскую машинку «Ундервуд» я засовывал столько страниц, сколько она могла выдержать, и бил одним пальцем по клавишам. В основном перепечатывал статьи и стихи из «Континента», запрещённого в то время журнала, и то, что издавалось в «ИМКА-Пресс». Но чаще мы фотографировали тексты. Проявить плёнку и напечатать можно было у любого из нас дома. Так, постепенно, собрали всего Солженицына. Романы переплетали.

Ещё мы печатали и заучивали ходившие по рукам стихи Бродского, Мандельштама…

Был у меня знакомый, по кличке Китаец, доставал книги. Однажды попросил поехать с ним в Шереметьево, помочь привезти чемоданы и за это предложил четыре книги бесплатно. Я согласился.

Сижу в Шереметьеве, в дипломатическом зале, жду, когда мой Китаец появится, а ко мне подходит симпатичный дядька и спрашивает, нужны ли мне хорошие книжки и верю ли я в Бога. В тот день я помог Китайцу дотащить барахло и книги, и с ним всё закончилось. А с дядькой мы подружились. Оказалось, он католический священник. Я стал встречаться с ним, на такси возил его в Сергиев Посад в церковь Параскевы Пятницы. Он дал мне потрясающую вещь — проповеди митрополита Антония Блума. Андрей Блум был пострижен с именем Антоний в честь Антония Печерского — основателя Киево-Печерского монастыря. Та же «ИМКА-Пресс» издала. Стали мне от него звонить разные люди, говорили: «Надо прийти в Шереметьево, встретить такого-то». Одну, две, три книжки привозили мне. Сначала я перепечатывал то, что очень понравилось. Потом — то, что не понимал. Нужно же было научиться понимать! То, что мне не нравилось, не печатал.

Кое-что (Гумилёва, Мандельштама…) можно было найти в букинистическом. Потом мы догадались: а почему бы запрещённые статьи и книги не воровать в библиотеке имени Ленина и в университетской библиотеке?! Например, нашумевшую статью (скорее, философский трактат) Белинкова об Олеше. Я как раз прочёл недавно «Зависть» Олеши. Статью эту (как и другие подобные вещи) выдавали в Ленинке лишь по специальному разрешению — для научной работы. Мы стали «стряпать» эти «специальные» разрешения. У меня валялась дома старая отцовская печать Министерства обороны, у Ильки, тоже отцовская, — университетская. Нам приходилось кокетничать с девушками, чтобы не заподозрили подлога, заговаривать зубы охранникам. А однажды работа Белинкова оказалась в университете на выставке. Мы из-под стекла её и забрали. Куча народу потом прочитала её. Хранилась она у Элки.

Сейчас понимаю — подлецы были! Останься она в библиотеке, прочитало бы её куда больше людей!


Елена тоже читала всё, что читал Евгений. После гитарных уроков и вечеров он задерживал её в классе и давал книги и рукописи. С ней обсуждал запрещённую литературу. Главная тема разговоров была тогда: кто что прочёл, кто какие новые песни или стихи услышал. Часто спорили. Например, про Галича:

— Ты что, не видишь, он начал писать в разрешённое время! Согласен, песни сделаны залихватски, но его частушечный стиль… липа всё это, подделки! Да он руку набил на этих подделках!

— Неправда! — возражала Елена. — Из души идёт. Он пережил много. Ты придираешься к нему. Песни, которые пишешь ты, не похожи на его, вот ты и не хочешь допустить его стиль как равноправный. А каждый имеет право на свой стиль. Ты — романтик, он — реалист.

— Высоцкий тоже реалист. Но у него нет мата, нет дешёвой грубости. Кроме того, он честный. Он не скрывает, что никогда не воевал, никогда не сидел. Его песни воспринимаются совсем по-другому, чем песни Галича, им веришь. Да, Галич страшно талантливый, нашёл себя и как драматург, и в песне. Только почему он не опровергает слухи о себе, мол, и через войну прошёл, и через лагеря? На самом-то деле ничего такого с ним не происходило, он живёт вполне нормальной, спокойной жизнью. Да, его стукнули по башке несколько раз, да, ему объяснили, что он еврей… Но кому этого не объясняли?

— А я уверена, он прошёл войну! — возражала Елена. — И через лагеря прошёл! Неужели ты не чувствуешь достоверности?

Спорили и о Вознесенском.

Елена была влюблена в его стихи. Евгению они казались претенциозными.

— Это абсолютно пустой, бесполезный человек! — кричал он.

— Слушай! — Елена закрывала глаза и перебирала слова: «Тишины хочу…» — Голос её тихий глушил меня. — Разве эти строки мог написать «абсолютно пустой человек»?! — удивлённо спрашивала Елена.

— Не спорю, есть у него отдельные сильные строки. Но их мало!

— Мало? Да я тебе могу их читать бесконечно!

И снова она закрывала глаза. Принималась читать: «Я — горе… я — голос войны…»

— Он позёр! Неужели ты не видишь? Посмотри, сколько пафоса во всём, что он пишет?!

— Почему «позёр»? И это вовсе не пафос, это новый век, это время скоростей, сконцентрированных трагедий: «Бьют женщину…» или нестандартной любви, когда любящие свои спины ощущают как лунные раковины…

Вознесенский голосом Елены превращался в Мерлин, судьбу которой с «самоубийством и героином» спешил передать. Или заставлял её глазами и меня увидеть над собой Антимиры, какие видел он. Но Евгений сопротивлялся, он не хотел власти Вознесенского над Еленой.

— Разве ты не слышишь? Он уловил этот век. — Елена заглядывает Евгению в глаза. — Он чувствует век и нас предупреждает: «Найдите выход из его трагедий!»

— Да ни черта он о нас не думает, он во всём видит только себя, одного себя, любимого! Он выкобенивается и кривляется, он стремится сказать как бы повывороченнее. Неужели тебе нравится эта книжка с Озой? Читать невозможно, всё искручено.

— В «Озе» — любовь. Но, если не нравится «Оза», читай «Первый лёд» — про девочку, мёрзнущую в автомате, разве это не про каждую сегодняшнюю девчонку, которую обидели? Мне тебя жалко, ты слепой.

— Ты его жалей, а не меня. Вот увидишь, он весь уйдёт в свою архитектуру, в построения и забудет про живое.

— Зачем строить прогнозы, ты читай то, что он пишет сегодня!

— Сегодня «Треугольная груша». Не хочу её, к чёрту!

— Не надо так резко! Ты несправедлив к нему. — И снова Елена чуть слышно читает и наступает на него: — Слышишь «как ладонями пламя хранят…», все образы его нестандартны…

— Да хватит, — прерывает её Евгений. — Не хочу больше!

А Елена не замечает его раздражения:

— Я не понимаю тебя. Неужели ты не слышишь его душу? Неужели не чувствуешь, до чего точно сказано: «И из псов, как из зажигалок…» Непонятно, как ему в голову приходят такие точные сочетания!

— Очень даже понятно как! Когда человек ещё не испорчен, когда он ещё слышит Бога! В его пустую голову такие мысли не могли прийти. Им говорит кто-то другой или что-то иное, высшее. Только он не воспользовался тем, что Бог избрал его своим проводником, он предал забвению голос свыше, он разменивает себя на внешние эффекты. Вспомни его вечер. Слушать его невозможно, он — фигляр, он — совершенно пустая личность. Пыжится, пытается что-то изобразить из себя! Пижон и кокетка.

— Я не хочу с тобой разговаривать. Ты не смеешь так о нём! — Елена выскакивает из класса, но вскоре возвращается и снова говорит мягко: — Такие стихи, какие я тебе читала, не мог написать пустой человек! Запомни их, прошу. — Она снова и снова повторяет полюбившиеся ей строки.

Михаил и Илька хохотали над его горячностью, внимательно слушали Елену и явно были на её стороне. Он же готов был заткнуть уши, только чтоб не слышать тех стихов! Но, помимо его воли и желания, стихи входили в него сами вместе с Елениным голосом, вместе с её улыбкой и её просьбой выучить их, и он покорно запоминал их, как с листа, с её голоса.

Он заучивал стихи — для неё.


В тот период они были как бы на разных полюсах.

Может быть, потому стихи Вознесенского казались Евгению мелкими, что его в то время привлекала философия — по полночи он читал «Диалоги» Платона. И пытался заинтересовать Платоном Елену:

— Послушай: «Значит, когда деньги бесполезны, тогда-то и полезна справедливость?» «Основное свойство философской души — охват мыслью целокупного времени и бытия!» Каково?

— Ну и что? — не понимала Елена. — Зачем это? О чём это?

— «Итак, вот что мне видится: в том, что познаваемо, идея блага — это предел, и она с трудом различима, но стоит её только там различить, как отсюда напрашивается вывод, что именно она — причина всего правильного и прекрасного. В области видимого она порождает свет и его владыку, а в области умопостигаемого она сама — владычица, от которой зависят истина и разумение, и на неё должен взирать тот, кто хочет сознательно действовать как в частной, так и в общественной жизни», — вдохновенно шпарил он наизусть.

— Это всё ясно без слов. Зачем так много слов, зачем умничание?

Он даже захлебнулся тогда от удивления:

— Людям нравится выстраивать пассажи, мысль к мысли, слово к слову, рассуждение к рассуждению, возникает красивое построение, как уравнение. Часы можно тратить на это!

Елена пожала плечами:

— Я бы не выдержала — сидеть часами ради создания красивого пассажа.

Но даже возражения и несогласия Елены нравились ему, и он продолжал с выражением декламировать ей «Диалоги».

Нравилось ему и задавать Елене вопросы. Как правило, она отвечала однозначно, а ему хотелось, чтобы она о чёрном сказала «белое».

— Ты слышала что-нибудь о софистах?

— Древнегреческие мудрецы эпохи расцвета Древней Греции, их профессия — преподавание мудрости. Большое значение придавали риторике и искусству спора.

— Вот и нет. Софисты подменяли понятия, красноречиво отстаивали ложные теории и действия. Платон и Аристотель боролись с софистами, утверждали, что софисты проповедуют мнимую мудрость.

— Во-первых, как видишь, есть две стороны одного и того же понятия, и ты не сможешь доказать мне, что прав ты, а не я. Для того, чтобы доказать это, надо глубоко изучить то, что говорили и те, и другие. Во-вторых, говоришь ты вроде о серьёзных вещах, а мне кажется, ты смеёшься над всем и над всеми.

— И над тобой?!

Она передёрнула плечами.

— Мне кажется, для тебя нет ничего святого. Ты из всего хочешь сделать комедию. Только бы посмеяться! Между прочим, из любой серьёзной вещи можно сделать комедию. Ты играешь со словами как софисты, если использовать твоё понимание значения этого слова…

А он смотрел в её разгоревшееся лицо и готов был снова и снова дразнить её, лишь бы она смотрела на него, сердилась на него, разговаривала с ним, возражала ему.

Самое главное — вот эти разговоры с Еленой! И отношения с Еленой.


Я

Однажды мы с Мишкой завалились к Элке домой, а её ещё не было.

Тимка, её младший брат, проводил нас в её комнату. Сидели, ждали Элку и вдруг увидели сигареты. Я и раньше подозревал, что она начала курить. Правда, при мне не курила. Нашли мы целых две пачки «Примы» — в то время дешёвые сигареты были без фильтра. Мы с Мишкой выкурили их. Вернее, не выкурили, я тогда не курил, а выдули табак. Берёшь сигарету, зажигаешь, суёшь зажжённым концом в рот, дуешь, и дым со страшной скоростью выбрасывает табак. Тут важно вовремя успеть выплюнуть сгоревший участок, чтобы не упал горящий пепел на язык. Вся комната плавала в дыму. Пришла Элка. Она обиделась на меня и неделю со мной не разговаривала.

Это был период, когда я тоже выступал со своими песнями, вместе с Высоцким, Кукиным, Кимом, Клячкиным, Городницким! Выступали, как правило, в клубах, но иной раз и на сценах университета или кинотеатра.

Елена поступила на биофак, а ему ещё десятый класс оставалось окончить! Парни из разных классов ходили за ней следом по школе. И стали ходить по биофаку. Дожидаются после занятий, прогуливают свои лекции в своих институтах, слушают вместе с ней её — только бы ей в глаза заглянуть, слово сказать.


4


Наркоз отошёл, и теперь в теле орудовала боль. Она поселилась в нём живым существом и шаталась по нему — по грудине, рёбрам, сердцу, слизывала сон, обостряла нервы. Наверняка обезболивание ему дают, но, несмотря на это, всё равно — боль. Не от аварии. Боль проявляет Прошлое. Она проснулась раньше этого Прошлого и засуетилась, заметалась по нему — обрати на меня своё внимание.

Ровно тридцать лет назад кончилась жизнь его души. Он продолжал жить механически, как живёт робот. Жил, не останавливаясь на привалах. Спал, чтобы сбросить усталость, чтобы восстановить силы для следующей рабочей ночи. Спал без сновидений и воспоминаний, без ощущений. Срабатывал наркоз, словно его душа оказалась замороженной.

Впервые за тридцать лет — остановка, привал, койка безделья. Кончился бег, кончилась гонка за деньгами.

Авария сломала механизм, и нет запасных частей.

А может быть, авария задала урок — не хотел сам остановиться в своём беге, вот тебе — остановись, задумайся, загляни в Прошлое: что ты сделал не так, почему твоя жизнь покатилась от тебя прочь?

Авария нейтрализовала наркоз, растопила заморозку, порушила запруду, и первой — разведчиком Прошлого — хлынула боль. Плеснула огнём в мозг — лица, голоса.

Защититься! Он попытался приподнять руки — растереть грудь, растереть голову, укрыть глаза. Но руки, пудовые, чужие, лежали неподвижно поверх одеяла, и он не владел ими.

Он не хочет «задуматься». Он не хочет никакого урока, он не хочет остановки. Не надо Прошлого! Собрал всю свою волю — сейчас он возведёт щит, закроет от себя Прошлое, запретит картинкам мелькать перед ним, остановит летящие на него события! Но Прошлое, уже неподвластное ему, шарахнуло его в центр себя: смотри, это твоя жизнь, это твой путь, твои люди — плоть твоя, кровь твоя. Твой выбор.


Он плывёт всё дальше от берега. Солнце только встаёт. И он плывёт к нему по его, солнечной, дорожке. Разлетаются по воздуху лучи, слепят. И глаза Елены слепят ему навстречу. Вот сейчас, сейчас он подплывёт к Елене.


Сестра подносила судно, делала уколы, протирала лицо… он не спал и не бодрствовал, он встретился с самим собой — шестнадцати-девятнадцатилетним и с теми, кто был с ним в то время.

Из-за полиомиелита ходить ему всегда было трудно, но ребята внимания не обращали на то, что он хромает, он — равный им! Круг определился сразу — Илька, Мишка, Елена, Зоя. Илька, знакомясь, сказал: «Имя — Илья, родители зовут «Илька», назвали так, потому что, когда я родился, у них дома жил илька — пушной зверёк, родственный кунице». Илька и есть пушной зверёк.


Я

Мы учились в девятом классе. Как-то поздней осенью на пустыре, на котором играли в футбол, шпана зарезала мальчишку. Его нашли утром. И мы решили: всё, со шпаной надо драться. А я бегать не мог. Зато руки у меня были сильные — одним ударом мог сбить человека с ног.

Вот мы и дрались отчаянно. И Мишка с Илькой всегда были рядом со мной.

Что за учителя у нас были?

Петрович создал эту нашу школу, физико-математическую, с литературным уклоном. Пригласил в школу блестящих преподавателей. Не все они изначально были учителями. Якобсон — переводчик, историк, поэт… Рудольф Карлович Бега (в просторечии — Рудик) — талантливый инженер, пришёл к нам из лаборатории научно-исследовательского института. Объясняя новый материал, умел так подвести нас к нему, найти такие слова и детали, что мы ощущали, будто сами открываем новый закон… Наши учителя прямо в профессию, в науку нас вводили.

Круковская преподавала химию. Петрович не смог избавиться от неё, как избавился от других не подходивших новой школе учителей, случайно попавших к детям. Круковская ненавидела всех, кто выделялся из общей массы. Кроме того, она была ярой антисемиткой. Учились у нас Ганзбург и Гинзбург, так на каждом уроке она доводила их. Любила ставить им двойки. Ильку ненавидела за его жажду спорить обо всём, что вызывало в нём сомнение, и поставила ему двойку в выпускном классе — очень хотела, чтобы он не поступил в институт и загремел в армию.

Ещё до Илькиной двойки отправились мы как-то к Петровичу и спросили его: «Александр Петрович, почему Круковская в школе? Давайте по-простому: мы считаем, что она — сволочь и полный подлец». Он ответил: «Так уж устроена жизнь, часто приходится соприкасаться с разными людьми, и надо учиться общаться со всеми».

В туалетах Берлина, Парижа, самых разных городов Америки, на здании ООН писали наши выпускники: «Крука — сука».

Круковская вместе с Макеевым сильно способствовали разгрому школы — писали доносы!

При чём тут Круковская? При чём тут мальчик, которого убила шпана? Он не знает.

Но его Прошлое — тут, самые больные моменты его.

Опять снежная вьюга…

Опять он несёт Елену на руках.


«Ну что, ну что? — растерянно спрашивает он потустороннюю силу. — Что ты хочешь от меня? Зачем бросаешь в пургу? Не надо!»

Хорошо, не надо пурги. Вот тебе твоя Елена до пурги. Тебе предоставляется возможность увидеть ту её жизнь, в которой ты не участвовал.

У Елены — единственная подруга.

Зоя в походы не ходит, на гитаре не играет. Она увлекается математикой и целые дни сидит над своими задачами и формулами.

Вместе с Еленой они учились с первого класса. Сначала в обычной школе. А потом перешли в их Вторую — физико-математическую, с литературным уклоном. Жили в соседних домах. А потому всегда общий путь на уроки и домой. Общая парта, а в старших классах — один стол на двоих. После занятий не расставались: шли в Третьяковку, в Пушкинский музей. Вместе в Ленинград ездили к Товстоногову в театр, походить по Эрмитажу. За одиннадцать лет не надоели друг другу.

А когда окончили школу и поступили в разные институты, в первые дни искали друг друга глазами на лекциях и в перерывах.

Зоя отличалась одним свойством — было очень трудно оторвать её от того, что она делала в данную минуту. В школьные годы Елена вытягивала её из задач, чтобы начать читать, из книг, чтобы пойти погулять… Как пластинки, меняла Зоины занятия.

Оставшись без Елены, Зоя буквально с головой рухнула в математику. Забыв о еде, не обращая внимания на сосущий, требующий к себе внимания желудок, после лекций сидела в библиотеке. У неё дома была прекрасная комната, приготовленная мамой еда, но до дома нужно доехать, а совершить этот переход из одного физического состояния в другое для неё проблема. Однажды с ней случился голодный обморок, прямо в библиотеке. Решая задачу, она потеряла сознание — головой ткнулась в учебник. Это длилось, может быть, секунду. Пришла в себя и продолжала решать задачу.

Прекратила это Зоино издевательство над собой та же Елена. Однажды она наконец разыскала Зою в библиотеке и устроила ей скандал: «Твоя мать позвонила мне и плачет. Ты не ешь сутками, назад приносишь в сумке бутерброды и яблоки, едва доползаешь до постели в двенадцать ночи, утром не можешь подняться. Назначаю тебе свидание каждый день в шестнадцать ноль-ноль у тебя дома. Мы обедаем, а потом занимаемся. Но в удобных условиях обитания. Но… после еды!»

Елена тоже занималась много, но она легко тасовала занятия, и, казалось, всё ей даётся без напряжения.

К парням, ожидавшим её перед университетом и провожавшим до Зоиного дома, Елена была равнодушна. Но поговорить с ними, умными, образованными людьми, любила: о книжке, купленной у букиниста, о спектакле на Таганке, о Высоцком, плёнки с песнями которого передавались из рук в руки, о новой выставке. Кто во что горазд, каждый спешил обратить Еленино внимание на что-то для него интересное. Но как толпой доведут её до Зои ребята, так толпой и двинутся к метро, чтобы ехать по домам. Ждать Елену нечего, она иной раз и заночует у Зои. Дома родители ссорятся, младший брат не выключает до ночи телевизор, а у Зои своя, большая, тихая комната. Остаётся Елена ночевать порой и потому, что к Зое может зайти Тарас.

Тарас учился с ними в одном классе. Дружил лишь с Петром, светловолосым, высоким, молчаливым парнем. Сидел с ним на последней парте. На всех уроках Тарас громко комментировал сказанное ребятами или учителем. Его низкий, чуть насмешливый голос — камертон урока. Без него нет острого вкуса урока, приправы к уроку, изюминки урока. Как стихи Бродского или песни Высоцкого, дразнившие властителей мира сего, нарушавшие их покой, так и этот голос стал и для учителей, и для ребят той раздражающей силой, которой хочешь овладеть, к которой притягиваешься, как к магниту.

Елена не смотрела на него осоловевшим взглядом и не ждала приглашения на танец, наоборот, завидев, что он, чуть вразвалочку, идёт к их парте или к ним с Зоей на вечере, бежала прочь.

Тарас садился рядом с Зоей на Еленино место, и начинался тихий разговор, не вязавшийся никак с самой сутью громогласного Тараса. О чём они с Зоей говорили? Издалека, украдкой Елена всматривалась в их лица, но оба сидели, склонив головы или повернувшись друг к другу, и что-то прочитать было невозможно.

Издалека, украдкой… А ночью, лишь только она закрывала глаза, Тарас приходил к ней в гости, садился к ней на постель. Смотрел на неё насмешливо. И плескалась голубая вода в ручье её детства, в которой она болтала ногами.


Тарас любит воду. Вместе с Петром и двумя соседями по даче два года строили яхту. И, как только сошёл снег в прошлую весну и растаял лёд на Московском море, они поплыли. Трепетал парус, Тарас, раскинув руки, смотрел на слепящую воду, а в распахнутую куртку забивался ветер раннего мая и обжигал грудь.

Тарас никогда не застёгивал куртку, ни зимой, ни летом. В любой мороз нараспашку. Может быть, из-за этого всегда чуть похрипывал, как Высоцкий.

О том, первом дне на воде Тарас рассказывал в классе, по обыкновению громогласно и насмешливо, словно издеваясь над самим собой, над своей слабостью и сентиментальностью. «Ветер надул парус, яхта плывёт, брызги жгут, солнце светит, — говорил он простыми словами, — и к чёрту век, уроки». Он не сказал: «Это — жизнь, её главный смысл», ежу понятно: всё остальное — мура!

Теперь ей, под сопение брата в соседней комнате, повторяет Тарас: «Ветер надул парус, яхта плывёт, брызги жгут, солнце светит». Ей одной — его лицо, его слова. «Трусишь или пойдёшь со мной в море?»

И она оказывается с ним на палубе. Его светлые волосы треплет ветер. Куртка распахнута. Глаза — брызги неба, брызги воды.

Так и засыпает рядом с Тарасом — в солнце и в брызгах, под его голос: «Ветер надул парус, яхта плывёт…»

Он приходит к Зое между девятью и десятью.

Поступил Тарас в физтех. Ездить ему туда приходится далеко, через всю Москву, да ещё на электричке. После занятий библиотека. Тарас привык быть отличником. Грызёт гранит науки.

Зоя спешит на его звонок. И тишина затыкает уши. Елена мотает головой — выбросить пробки её. Но все звуки исчезают в тот миг, когда Тарас видит Зою. Мгновение останавливается. Даже холодильник выключается в паузу. Даже электрический счётчик перестаёт отсчитывать растраты энергии.

Тихий, входит Тарас следом за Зоей в Зоину комнату. Но вот он видит Елену. Мгновение, и тут же ехидная улыбочка, и насмешливый голос: «Биологам от физиков — физкульт-привет». Не успевает она ухватить, углядеть, поймать то выражение лица, которое он нёс на лице следом за Зоей. «Все виды животных открыла? Не подкинуть тебе новый? Водится в лесопарке института…»

— Стоп, — тихая Зоина просьба, и Тарас обрывает фразу на бегу и беспомощно смотрит на Зою.

— Ну, я пошёл готовиться к семинару и спать, — говорит он скучным голосом. — В шесть утра надо собрать части и выволочь их на просторы нашей Родины, в ледяные улицы и в подземное царство.


Зоя никогда не говорит с ней о Тарасе. Табу.

И она никогда не говорит с Зоей о Тарасе.

И, в общем, зря она застревает у Зои до десяти, зря остаётся ночевать. Надо уматывать отсюда в восемь. Торчит на виду, как флагшток без флага посреди пространства.

Зойка-то не попросит слинять.

Вот завтра… точка… в девять ноль-ноль.

Но «завтра» в восемь ноль-ноль Елена вытягивает ухо к двери — с этой отметины, с восьми ноль-ноль, может раздаться звонок — и усаживается прочнее.

Это ей, ей — беспомощность в его лице. Ей.

«Разве я вредная? — спрашивает себя сердито Елена. — Я ведь не вредная». И она встаёт и идёт к двери. Может, встретит его по дороге к метро?

Но в этот день и в следующий по дороге к метро она не встречает Тараса. Приходил он к Зое или не приходил?


5


Теперь и Евгению нужно было решать своё будущее. Он подал документы в университет. Сдал экзамены хорошо.


Я

Не приняли в университет на мехмат, хотя получил проходной балл, потому что с полиомиелитом на мехмат нельзя, а я скрыл, что у меня полиомиелит, принёс поддельную справку. Родители Ильки оба физики, отец — всемирно известный, оба ходили выяснять ситуацию, ругались, требовали сделать исключение — предоставить мне возможность учиться. Начальство осталось непреклонным. Попробовал сунуться в физтех, туда, где Зоин Тарас. Там тоже быстро выяснили, что справка (форма 286) — поддельна, что я — невоеннообязанный, с военной кафедрой создались проблемы, и в физтех меня тоже не приняли.

Экзамены я сдавал легко, любые. Шёл и совершенно спокойно получал свои пятёрки и проходной балл, причём часто плохо понимал, о чём идёт речь, главное — знать словарь предмета. Но, успешно сдав экзамены в два лучших вуза Москвы и не поступив, я уже не мог успеть поступить в третий на дневной. А мама очень хотела диплома, мне было перед ней неудобно, и я, чтобы не терять год, отправился на вечерний факультет Энергетического института, на теплофизику. И там проучился два семестра.

Одновременно стал работать в Министерстве обороны, где тогда всё ещё работал мой отец.

Это было хорошее время.

Много времени я проводил в тире (тайком от отца) — стрелял из пистолета. Научился стрелять лёжа, сидя, не глядя, через зеркало, освоил все трюки, которые можно придумать.

А ещё я читал философские книги (там была хорошая библиотека).

Как-то попалась мне работа Владимира Соловьёва об Антихристе. Помню, прочёл её за ночь, принёс Мишке. Очень долго с Мишкой обсуждали её.

С Мишкой здорово разговаривать. Он в основном любит слушать, сидит молчит. Лишь иногда что-то спрашивает. А если уж скажет что-нибудь, то такое, над чем будешь думать. Читал он немного, а на все вопросы жизни у него было своё, оригинальное, мнение.

Так вот, Соловьёва я всего прочёл за тот год в министерстве. Очень он меня взбудоражил. Например, «Оправдание добра».

Но пришло лето, и мама стала требовать, чтобы я поступал на дневной факультет. А я не хотел. Из-за этого мы с мамой спорили. Для того чтобы избежать споров, я стал много времени проводить у Мишки. Его мать кормила нас очень вкусными огурцами и помидорами, я их в жизни не забуду.

Как и в школе, в тот год мы часто ходили в походы — с Илькой и с Мишкой. Уходили в пятницу. Иногда застревали до понедельника, и на работу я часто попадал во вторник.

В конце июня мама опять стала просить: «Иди нормально учиться, на дневной». Мама так жалобно на меня смотрела, что я наконец сдался.

Сначала по дурости снова сунулся в физтех, правда, на другой факультет. Но меня там быстро вычислили. А тут Мишка и предложил: «Иди к нам». Он уже год отучился в авиационном. И я решил: «Пойду туда, маме нужен диплом, а там Мишка». Я и сдал экзамены. В авиационном я был отличником, мне платили повышенную стипендию. Правда, только на первом курсе.

Появились новые приятели. Лёха Свиридов, например. Друг Мишки. Хороший человек. Страшно мне нравился. С Лёхой всё время спорили. Читал он много. И хорошо умел думать. Имел свой взгляд на жизнь. Если вспомнить, о чём мы спорили, аж страшно. О добре и зле. Можно ли говорить о морали, нравственности, о добре во время войны? Что считать добром? Предать, донести — нравственно или безнравственно? Ведь для всего можно придумать вполне хорошее оправдание. Например: «Не убий». Почему же во время войны можно убить?

Вообще-то, если честно, мы вовсе не для того спорили, чтобы что-то умное сказать, все наши разговоры сводились к тому, чтобы найти себя.

Очень многие тогда увлекались Хемингуэем.

Мне ближе был Ремарк, чем Хемингуэй. То, что Хемингуэй писал, мне нравилось или не нравилось, а вот тип человека, который за этим стоял, совсем не нравился. Показного уйма, а это коробит. Конечно, грань трудно определить, но мне тогда казалось: многое Хемингуэй делает не потому, что хочет это делать, а потому, что хочет показать, что он делает. Причём сам себе он часто противоречит в той теории, которая у него получилась в «Прощай, оружие!» — в разное время, в зависимости от ситуации, его герой, один и тот же, высказывает разные идеи. Может быть, я был дурак. Но мне даже перечитывать Хемингуэя почему-то никогда не хотелось, вот так с восемнадцати-девятнадцати лет я и не перечитывал его.

Мишка не любил читать, а тогда влюбился в Грина, мною же философия жизни Грина воспринималась как наивная.

Если послушать те наши споры сейчас, станет ясно: ничего умного в них не было, несли ахинею, я-то точно нёс полную чушь. Теперь даже трудно представить себе, о чём можно было орать до хрипоты, бродя по лесу двое, трое суток, с тяжёлыми рюкзаками. Особенно часто спорили с Илькой. Он возбуждался, и, казалось, вся его судьба зависит от того, чьё будет последнее слово, кто победит.

Гораздо позже я понял: когда начинается спор, невозможно дойти ни до какой истины, и взял себе за правило не спорить. Понял: есть споры, а есть беседы. Беседа — другое дело. Когда люди делятся тем, что они прочитали, что продумали — это интересно. А спор: ты — дурак, нет, ты — дурак, это полный идиотизм.


— Ты получше себя чувствуешь?

Как попала Тамиша в лес, почему она рядом с Лёхой Свиридовым, Мишей и Илькой? У неё тоже рюкзак.

— Ты где? Ты слышишь меня? Мы сейчас едем делать тебе тест. Ты не волнуйся, больно не будет. Нам нужно исследовать тебя всего — по сегментам. Мне кое-что не нравится.

Голос Тамиши плывёт облаками, звенит ветром, проскваживает сквозняком, гасит лампочки Прошлого. А с ними тает и острая боль.

— Я тебе принесла из дома индюшку, вернёмся, поешь. И вот сок принесла.

Он не хочет есть. Он не хочет сока. Ему восемнадцать-девятнадцать. Он только что шёл по стерне поля и орал песни вместе с ребятами. Он только что сдавал сессию — листал потрёпанный толстый учебник.

Его везут куда-то под ливень Тамишиных слов: о сыновьях-близнятах, о сломанном велосипеде, из-за которого они дерутся, о футболе и бассейне… Его засовывают в трубу, и голос Тамишин вползает следом, чуть приглушённый:

— Дыши спокойно, ни о чём не думай, сейчас мы быстро…

Он и не думает ни о чём, он пытается понять, почему явилось к нему его Прошлое. Ни с кем, кроме Елены, никогда не говорил о нём. И столько лет не думал ни о нём, ни о себе. Табу.

Может быть, он и жил когда-то. Но тридцать лет не чувствовал того, что жил когда-то.

Фильм смотрел. Заморозили мужика. А через несколько десятилетий тот случайно оттаял. Он пытается найти своих родственников и друзей, бродит по старым адресам, ни адресов таких, ни родственников нет. Пытается найти клинику, в которой его заморозили. Не может. Точно помнит, что родился здесь, в этом городе, но город не знаком ему, и не знает мужик, что делать. Профессия его (он был переписчиком) никому не нужна, и его каллиграфический почерк никому не нужен, а больше он делать ничего не умеет. Как заработать на жизнь? Где ночевать? Что надеть на себя?

Евгений, как тот парень из фильма, бредёт по полю и даже орёт то, что орал более тридцати лет назад, а его не слышат, и забыты слова тех песен, которые он орёт, и нет у него профессии, и нет места, где ему расположиться, чтобы отдохнуть.

— Ну вот, молодец. — Тамиша гладит его по голове, как ребёнка, от макушки ко лбу, когда не шевелюра, а чубчик. — Поешь и спи. Конечно, неприятная процедура, но ведь она позади, да? Я сама хотела быть там с тобой, всё углядеть, ничего не пропустить. Съешь хоть один кусочек.

Он покорно жуёт. А проглотить не может. И выплёвывает в салфетку. Во рту сухо и холодно. Он пьёт воду, поднесённую Тамишей, и смотрит в её коровьи, карие, текущие добром глаза. Тамиша — толстая и мягкая, укрывает его волнами своего тепла, как одеялом, и он засыпает.

Но и в сон приходит Прошлое. Снова перед ним Елена.


6


Учиться Елене легко. Багаж школы тащится за ней изо дня в день и по университету. Общие предметы. Лишь «Беспозвоночные» — нужный для будущей профессии.

Елена любит узнавать новое. Вчера и слыхом не слыхивала, а сегодня пожалуйста тебе — протоплазма… Теперь без этого слова, этого понятия никуда.

Она продолжала много читать. Самиздат, как и в школе, приносил ей он, что называется — с доставкой на дом. Приходил вместе с ребятами, раз в месяц, беседы не получалось, спорил с ней до крика — у них на всё были разные точки зрения. И уходил вместе с ребятами до следующего месяца.

Ребята в их спорах не участвовали, Илька набрасывался на него, едва выходили из Елениной квартиры.


В тот год июнь и часть июля Елена провела в Звенигороде на практике, а когда вернулась, на столе нашла Зоину записку: «Еду отдыхать».

Вот тут и явился к ней он. Один, без Михаила и Ильки.

Евгений не ходил за Еленой в стаде вздыхателей, не встречал после университета, не провожал к Зое. В то лето жил так, как до поступления во Вторую, — сидел дома: читал, играл на гитаре. Он любил свою небольшую светлую комнату с книгами и альбомами. Художников и героев книг знал, как своих родственников. Изолированность от мира, от сверстников выработала чувство независимости. Он не хочет быть одним из… он лучше будет просто один.

Он не ходил за Еленой по пятам, он сочинял ей баллады, поэмы, стансы и «клал» на музыку, то есть на гитару. Часами он общался с Еленой в своей комнате: пел и пел, закрыв глаза и держа Еленино лицо перед собой.

В тот летний день он принял душ, тщательно побрился — срезал всю свою рыжую, распустившуюся за каникулярное время щетину, тщательно расчесал свою буйную, с трудом дающуюся щётке шевелюру и, чуть припадая на одну ногу, отправился к Елене.

Ждать пришлось недолго. Словно какие-то высшие силы были в тот час за него.

— Привет, Жень! — улыбнулась ему Елена. — Ты что тут делаешь? Один и без книг?

— На тебя смотрю, — сердито пробормотал он.

Он злился на себя — почему вспотел, почему слова даются с трудом?

— Пойдём в поход, — сказал он.

— В поход? Вдвоём?

— В поход. Вдвоём. В Звенигород.

— Я только что оттуда.

— Вот и хорошо. Там красивые места. Ты-то сидела небось на одном месте, правда же?

— Правда, — согласилась Елена.

Он видит, она сама не понимает, почему согласилась идти с ним. Согласилась потому, что он для неё — младший брат и с ним она может быть самой собой, а её родной брат ещё очень мал? В этом возрасте разница в шесть лет — пропасть. А тут всего полгода.

Он шёл впереди. Он хорошо знал дорогу. Сначала десять километров — поля и небольшие сельца, под горку, потом десять километров через лес, а там и Москва-река. В одном сельце — хрупкая церковь. Так и кажется: вот-вот распадётся на золотистые купола и чуть валящееся в сторону золотистое тельце, а стоит двести лет. И внутри золотистый полумрак от ликов святых и лёгкого света, идущего сверху.

Прежде чем позвать Елену с собой, он прошёл этот путь сам. Познакомился с бабой Клавдей, с её коровой Дунькой и собакой Тявкой, с весёлой, вышитой избой. Вышиты занавески, скатерть, покрывало на кровати, наволочки и даже ковровая дорожка. Белый фон, а цветы, петухи, яблоки, собаки — яркие: красные, жёлтые, зелёные. Чего только на этих вышивках ни живёт! Пахнет в избе сеном и клубникой. Половицы жёлто-светло-коричневые, от них разлетаются лучи.

Елене понравится в бабы-Клавдиной избе.

Ломоть чёрного хлеба, стакан парного молока — что ещё нужно человеку посередине пути?

А подойдут к Москве-реке, поставят палатку.

Евгений выбрал место, богом забытое, далеко от жилья, от лагерей, от Биостанции. Берег — заросший, пляжа не устроишь, дома не поставишь. А для двоих — простор, полянка общей площадью шесть на семь метров, крутой спуск к воде, за спиной же и с боков — лес с кустарником.

Палатку он взял у Ильки. Своей ещё не обзавёлся, а эта, Илькина, как своя, сколько ночей в ней проспали с Михаилом и Илькой, не сосчитать! С первого дня Второй школы расстояниями измеряли воскресенья.

Елена идёт неслышно сзади. Она земли не касается, парит. Лишь бы не обернуться и не раскинуть руки навстречу.

Но её не удержишь даже его сильными руками — выскользнет.


Мальчишкой ненавидел кровать, к которой был прикован тяжёлыми неподвижными ногами, и, когда мать уходила в магазин, бросал руки на пол и на них шёл от кровати прочь, пока ноги не спадали на ковёр. А потом на четырёхугольнике пола из угла в угол по диагонали тащил на руках своё тело. Руки поначалу были слабые, но каким-то непостижимым образом удерживали его тело. Ходил он на руках, пока они не немели. Тогда припадал к ковру, раскидывал руки в стороны — отдыхал. Снова шёл из угла в угол по диагонали на руках, словно знал: руки даны ему — жить, управлять не слушающимся телом. Тяжелее всего было возвращаться на кровать. Нужно подтянуться, а простыни съезжают, и руки онемели от усталости. Тогда он чуть отодвигал матрас и хватался за железку кровати. Долго подтягивался и, хоть и с трудом, сантиметр за сантиметром, но сам втаскивал тело на кровать. К возвращению матери лежал беспомощный в веере раскиданных тетрадей и учебников — учил уроки.

Нарочно придумывал, что ему так хочется съесть или прочитать — лишь бы отослать мать из дома хотя бы на час.

Потом целый год на костылях прыгал по дому и улице со скоростью бегуна-победителя — тело висело на руках и на костылях.


Теперь его руки железку могут согнуть. Но при Елене падают плетьми вдоль тела, словно не на спину, а на них всей тяжестью обрушивается рюкзак с палаткой и спальниками.

Почему он решил, что всю дорогу они будут разговаривать? Как можно разговаривать, если тропа через поле и лесок — узкая и к тому же Елена отделена от него не только рюкзаком, но и непробиваемой стеной воздуха!

О чём она думает? Что происходит с ней, почему так изменилась? Когда она учила их играть на гитаре, всегда улыбалась и была только с ними: видела их, слышала. Это ощущение — они соединены её голосом, её улыбкой, её треньканьем, её дыханием в одно общее — и есть жизнь. Ради встречи с Еленой он столько лет учился преодолевать боль, столько лет работал над собой — выздоравливая. Елена — награда за его терпение, за его мужество. Словно подсознание его знало, зачем он борется со своей бедой.

Можно остановиться, обернуться, затеять разговор. Но тогда они так и будут стоять — разговаривая. И никогда не дойдут ни до бабы Клавди, ни до берега Москвы-реки — до их жилья, шесть на семь квадратных метров, где должен возгореться костёр — их общий очаг. Вот уж на берегу они наговорятся. Костёр горит и сами собой складываются песни и признания.

А может быть, ей тяжело? У неё рюкзак небольшой, но в нём железные банки — сгущёнка, консервы, котелок, а ещё крупа…

Евгений оборачивается к Елене:

— Давай я понесу рюкзак, у меня руки свободные.

— Ерунда, не тяжело. — Елена останавливается.

Он поймал выражение её лица, когда на неё не смотрят.

— Почему ты печальна? — спрашивает он. — Тебе не нравится наш путь?

— Нравится. Я люблю колосья. Ты учуял, как они пахнут? И цвет… вроде зелёный, а совсем светлый.

— Ты не ответила на мой вопрос. Почему ты так печальна?

Щёки у Елены ярко-красные, и губы ярко-красные, глаза золотистые, волосы светлые, пух, не волосы.

— Разве? Я не замечала. Тебе показалось. Далеко ещё до села?

— Ты устала?

— Нет, я никогда не устаю. Я могу идти, сколько хочешь. Наверное, в родителей, они у меня оба геологи. Давай пойдём!

Они разговаривали! И Елена чуть улыбалась ему. И смотрела на него. Почему же между ними воздух твёрдый?


У бабы Клавди ей понравилось. Елена завела с бабой Клавдей разговор о старой деревне — как было до раскулачивания, как при Сталине жили и как сейчас?

Баба Клавдя отвечала обстоятельно. Раньше они были сытые, ели от пуза. Их не раскулачили только потому, что отца и деда в тот год убили. Кто убил, за что убили, до сих пор темно. А ещё не раскулачили потому, что не успели построить большую избу, а эта — разве изба? Хоть и добротная, а пространства — на две комнаты. Никто не позарился. Скотину, да, увели. И она, девчонка, потащилась в колхоз за скотиной — пальцы любили сосцы двух коров-кормилиц. С телят вырастила их Клавдя, вместо сестёр-братьев, которых Бог ей не дал. Одна-разъединая получилась она у родителей. За отцом вскоре и мать отправилась. В доброте жили родители, в присказках да прибаутках, несмотря на работу с утра до ночи.

Осталась Клавдя тринадцати лет одна с бабкой. Бабку тоже определили в колхоз. И потянулись дни без просвета. Коров ей дали десять. Доить их надо и в субботы с воскресеньями. В четыре утра вставала, с темнотой ложилась. Кроме скотного двора, где дел хватало, ещё было и колхозное поле в страду, да ещё и свой какой-никакой огород, с которого только и кормились.

Всё равно жили голодно, с полупустыми закромами.

Баба Клавдя говорила ровно, старательно, видать, так же, как работала всю жизнь.

— А ребёночек у вас был? — спросила Елена.

Баба Клавдя затянула платок:

— Поспеши, доченька, с ребёночком. Вовремя не родишь, опоздаешь. Мой жених засобирался в город на заработки, чтобы достойно свадьбу справить! А уродился он горячий, ждать свадьбы не хотел, домогался меня: «Моя будешь, спокойный уйду». Я же супротив его желания пошла — хотела честь по чести, как заведено у нас в роду. Поработал он в городе всего полгода, вернулся ко мне на три дня. «Свадьба будет, Клавдя, обязательно, — сказал, — потому что нету без тебя мне жизни, но для хорошей свадьбы ещё надо денег заработать, снова в город ехать, а я боюсь чего-то. Не противься, Клавдя, прошу». Я же упёрлась: до свадьбы ни за что! Он и решил: справлять свадьбу. Но, какая бы скромная она ни была, хоть неделя для подготовки, а нужна. — Баба Клавдя вздохнула. — На следующее утро ему пришла повестка: в два дня с вещами. Он опять приступил ко мне. Я опять не далась. А его в Финскую и убили. Вот и всё. Не моя глупость, может быть, и остался бы у меня ребёночек — подарок от него, моё утешенье.


Через лес шли опять по узкой тропе, один за другим. И опять молчали.

«А ребёночек у вас был?» — спросила Елена.

Евгений о ребёночке раньше никогда не думал. В тот день приложил это слово к себе — у него ведь тоже может быть ребёночек. Он уже достаточно взрослый, чтобы иметь ребёночка.

Почему Елена спросила о ребёночке? Она хочет ребёночка?

Баба Клавдя понравилась Елене.

— Подожди!

Он обернулся. Елена скинула рюкзак и присела на корточки. В траве лежал птенец, разевал клюв и смотрел на них испуганными круглыми глазами.

— Из гнезда вывалился.

— А мать где?

— То-то и оно. Была бы мать, кружила бы над ним. Или погибла, или улетела за кормом. — Елена поднялась, задрала голову. — Смотри, слава богу, явилась.

Над гнездом кругами летала серая птица и кричала.

Носовым платком осторожно Елена взяла птенца, положила его в карман рубахи и легко начала подниматься по стволу.

Через минуту она снова была на земле и надевала рюкзак.

— Ну даёшь! — только и выдохнул Евгений. — Лихо. Где это ты так научилась?

— Специальность. С детства. Скалы, горы, деревья — родной дом. Лазить люблю. Не боюсь ни высоты, ни грозы, ни бури. Песком меня уносило. Чуть не убила молния. А я вот она я, потому что всё это, — она повела рукой, — родной дом. Потому что владею секретом — выжить в любых условиях! — повторила. — Ладно, идём. Хватит лирических отступлений.

Лишь в сумерки дошли они до места, выбранного Евгением.

Не успел Евгений оглядеться, как Елена уже очистила площадку и поставила палатку. И чуть в стороне уже лежал сушняк. Он думал поразить её своим умением хозяйничать в лесу, а поучила его она.

— Ну, даёшь! — снова только и воскликнул он.

— А чего тут? — небрежно пожала плечами Елена. — Родители разошлись. Я каждый год в экспедициях, то с отцом, то с матерью. Ерунда всё.

— Я воды набрал. Есть хочешь?

— Терпимо. Иду мыться, а ты разводи костёр и открывай тушёнку. Привет!

Он смотрел ей вслед. Клетчатая мальчишечья рубашка, тёмные брюки, полотенце через плечо. Что за колдовство? Почему он не в силах двинуться с места?


7


Елена любит воду. Вода смоет пот.

А Зоя сейчас стоит рядом с Тарасом и с яхты смотрит в воду совсем на другом конце света. Вода уже серая, растеряла краски до завтрашнего солнца. Тарас склонился к Зое, она подняла лицо к нему. О чём они говорят?

Вода тёплая, пахнет водорослями и почему-то хвоей, понесла по течению. Елена начала работать и руками, и ногами, чтобы не отнесло далеко от стоянки.

Отец учил плавать кролем, а мать саженками.

С самого детства… если отец скажет: «надо идти», мать обязательно возразит: «не надо». Мать скажет: «надо стричь ребёнка», отец возразит: «не надо». Она взросла на противоречиях и противоположностях. «Чёрное», «белое» так и застыло пластами, и до сих пор она не знает, что же чёрное, что белое. Даже когда разошлись, каждый вечер отец приходил к ним. Не с детьми встретиться, а поссориться с матерью. Обоим необходимо было возражать друг другу, говорить обидные вещи.

В нежном возрасте Елена смотрела на родителей с любопытством — интересно играют. Так кто же из них прав? Этот фильм, эта книга — «дерьмо» или «явление»? Слова «дерьмо», «маразм», «идиотизм», «так твою мать» — семейный багаж, семейные реликвии. И Елена с восторгом произносила их в детском саду, победно поглядывая на воспитательницу — вот что она знает! А однажды воспитательница сказала ей: «Эти слова плохие, Леночка, некрасивые». И спросила: «Где ты набралась их?»

У Елены хватило сообразительности не сказать «дома», она отошла к окну, стала смотреть на заснеженные клумбы и качели. «Разве эти слова дурные? — думала она. — Они сердитые».

Дома ничего не сказала родителям, но, когда в следующий раз они стали «обкрикивать» какую-то статью и прозвучали слова: «Так твою мать», спросила тихо, что это значит? И отец, и мать повернулись к ней, а потом стали смотреть друг на друга. В этот день они больше не ругались и не спорили. Но на другой даже не вспомнили о её вопросе, и крики, и привычные слова мячиками запрыгали по комнате с прежней силой.

Для Елены началась новая игра. Она решила сама догадаться, какие слова можно произносить вслух, какие нельзя. Вывод напрашивался простой: те, что воспитательница в саду не говорит, плохие. Но получалось, что она не говорит многих слов.

Раньше Елена легко болтала с ребятами и взрослыми, а теперь прикусила язык — не хотела больше говорить плохие слова, стайкой сидевшие у неё на языке и непринуждённо слетавшие с него раньше.

Пошла в школу. Очень скоро поняла, что можно, что нельзя говорить. И умирала от любопытства: в других семьях родители так же ругаются?

Уроки выучить старалась до прихода родителей (они вместе работали в одном научно-исследовательском институте) и смотаться к Зое, где Зоина мама накрывала для неё стол и угощала вкусными котлетами, гуляшами и салатами, а папа расспрашивал её об уроках и книжках, о занятиях в кружках.


Зоя отличалась от других девочек — чёрным, пристальным и одновременно отрешённым взглядом, длинными тугими косами и добротой: раздаривала свои печенья, ластики, карандаши… Она слушала учителя, пристыв к нему неподвижным взглядом, и чётко выполняла всё, что от неё требовали.

Особенно радовалась Зоя урокам математики. Задачи, устный счёт… — ответ выскакивал из неё пулей и всегда был правильный.

Сидеть с ней за одним столом очень нравилось Елене, Зоя помогала ей включаться в урок и поглощать его, как поглощают интересный фильм.

Сейчас Елена неслась течением тёплой Москвы-реки, вдыхала запах вспотевших цветов и деревьев, воды, просквожённой солнцем.

О чём Зоя говорит с Тарасом? Где они сейчас?

Почему Зоя не написала, что уплыла на яхте, с Тарасом?

И в ту минуту, как сформулировался этот вопрос, Елена чуть не пошла ко дну, так затяжелели руки и ноги: да ведь Зоя потому никогда ничего не рассказывает ей о Тарасе, даже имени его не упоминает никогда, что знает о её отношении к Тарасу. Конечно, знает! Елена захлебнулась, забила руками, ногами по воде и с трудом поплыла против течения к берегу.

Зоя щадит её. Жалеет. Не хочет огорчать. Бережёт. Охраняет от боли.


Огонь взлетал высоко и освещал деревья.

— Садись-ка, суп уже почти готов. Хочешь кипятку?

— Хочу.

Елена взяла в руки кружку и словно повисла на ней, жёстко-горячей, казалось, выпустит её и сама рухнет.

— Есть сгущённое какао, есть чай, есть сухая малина.

— Спасибо, Жень, давай малину.


8


Она смотрит в огонь, и Евгений спешит подложить новую порцию хвороста: искры, языки огня пляшут в её глазах.

О чём она молчит? Что гнетёт её? Какая тайна в ней?

— О чём ты думаешь? — дерзко спрашивает он.

Непонимающе смотрит на него Елена, а потом усмехается:

— О несчастной любви, о чём ещё?!

— У тебя грустные шутки, — говорит Евгений. — Я всерьёз, о чём?

И тихий голос Елены в потрескивании костра:

— Помнишь, как у Евтушенко: «…зачем ты так?»? И я вот не знаю, кого спросить: «Зачем ты так?»

Почему он тогда не всполошился, не спросил: что не так у тебя, Елена? Он подхватил строчки Евтушенко и сам продолжал про раненую белуху, кричавшую зверобою те же строчки: «Зачем ты так?»

Оборвав Евтушенко, Елена кинулась к Мандельштаму:


И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,

И Гёте, свищущий на вьющейся тропе,

И Гамлет, мыслящий пугливыми словами,

Считали пульс толпы и верили толпе.

И он — следом:

Быть может, прежде губ уже родился шёпот,

И в бездревесности кружилися листы.

И те, кому мы посвящаем опыт,

До опыта приобрели черты.


Так они и читали вдвоём. Цветаеву, Волошина…


Моим стихам, написанным так рано,

Что и не знала я, что я — поэт,

Сорвавшимся, как брызги из фонтана,

Как искры из ракет,

Ворвавшимся, как маленькие черти,

В святилище, где сон и фимиам,

Моим стихам о юности и смерти,

— Нечитанным стихам! —

Разбросанным в пыли по магазинам,

Где их никто не брал и не берёт,

Моим стихам, как драгоценным винам,

Наступит свой черёд.

Изгнанники, скитальцы и поэты,

Кто жаждал быть, но стать ничем не смог…

У птиц — гнездо, у зверя — тёмный лог,

А посох нам и нищенства заветы…


Они подхватывали друг у друга строфы эстафетой.

— Жаль, гитару не взяли, ты бы поиграла.

Елена пожала плечами:

— Ты весь мой репертуар теперь сам поёшь!

Она забралась в спальный мешок и затихла сразу. Спала, не спала?

От неё, неподвижной и тихой, мягко исходили волны, захлёстывали его с головой, в спальном мешке ему было душно, но он боялся пошевелиться и выпростать руки. Её голос тоже накатывал на него волнами: «А ребёночек у вас был?», «О несчастной любви, о чём ещё», «Не боюсь ни грозы, ни бури, владею секретом — выжить в любых условиях!».

Мелькнуло тогда: какую тайну носит в себе, может, правда, несчастная любовь? Ерунда какая… Стоит ей пальцем шевельнуть, и любой… Но что «любой», додумать не мог. Обычные отношения между мальчиком и девочкой к Елене не подходили.

Уснул он под утро, просто растаял в волнах, исходивших от Елены.

Разбудили его запах, треск костра и бульканье. Елена варила кашу в сгущёнке и воде, и каша сердито брызгалась.

Нереальность ситуации — он и Елена одни на свете возле огня — покачивала его в невесомости. Он плыл в стреляющих сквозь кустарник и листву лучах солнца, в запахах свежести и огня, в треске костра и в бурчании каши.

— Пока ты вымоешься, будет готова. Чай я заварила в кружках. У нас ещё есть плавленые сырки.

И то, что Елена говорила о самых простых вещах, не опускало его на землю: он плыл к воде, он плыл в воде и парил в бледно-голубом, в сгустившемся жаром утра небе.

За завтраком Елена рассказывала о саранче, о невозможности ещё в начале этого века бороться с ней. Саранча закрывала небо, летела стремительно и пожирала не только колосья и овощи подчистую, но и людей. Голод уносил сотни тысяч.

— Почему ты заговорила о саранче? — спросил её Евгений.

Елена передёрнула плечами:

— От беспомощности. Пока не появилась химия, человек был беспомощен перед саранчой. А теперь он беспомощен перед химией. Нельзя же убить саранчу, или колорадского жука, или сорняк и при этом хоть немного не потравить человека.

— Ты собираешься изобрести препараты, которые не будут отравлять людей?

Елена передёрнула плечами, словно лишнее с них сбросила:

— Может быть. Я не решила, чем буду заниматься, у меня много «хочу». Меня очень интересует вода. Что рождается в ней и можно ли регулировать в ней жизнь? А ещё… Кругом всё в природе гибнет, я хочу найти способ остановить гибель. А ещё меня интересуют воробьи. Это наиболее выживающий вид. Почему красивые крупные птицы гибнут, а воробьи выживают в самых тяжёлых условиях? А может, займусь изучением крови: как убрать код болезни, заложенный предками? В общем, тьма вопросов, а что выберу, пока не знаю. А ты кем хочешь быть?

— Программистом. Компьютеры появились недавно, но какую силу взяли! С моими ногами мне нужна сидячая работа.

— Вот и нет. Тебе нужно развивать ноги, тогда они начнут хорошо работать.

Прошло ещё около часа — в разговорах, а потом они собирали землянику и купались.

Они неслись течением, стараясь оставаться рядом, и им на двоих — запахи воды и леса, солнечные блики по воде, тишина.

И снова были путь гуськом и баба Клавдя с рассказами о жизни.

А потом вечерняя, полупустая электричка к Москве.

— В следующий раз можно съездить в Троице-Сергиеву лавру, — сказала Елена на прощанье.

Он шёл домой, не замечая тяжести палатки и спальников, даже вроде не припадая на больную ногу.

В Троице-Сергиеву лавру! А потом ещё куда-нибудь. Уж в следующий раз он возьмёт гитару, и Елена будет петь. Нет, лучше он будет петь. До похода всех бардов переслушает и выберет то, что хочет сказать ей.

Вечер — пыльный, душный. Сейчас бы в воду и плыть рядом с Еленой.

Почему она заторопилась домой? Почему не захотела остаться ещё на день?


9


— Мне никто не звонил? — спросила Елена брата, едва переступила порог.

У брата пересменок между экспедицией с матерью и лагерем. Мать едет на север и не хочет везти Тимку в холод.

Тимка ехидно усмехнулся, совсем мефистофельской усмешкой, и протянул ей лист бумаги.

— Что это?

— Читай, — передёрнул он плечами, совсем как она.

«Игорь Горец, в девять утра, звал на выставку», «Антон Стригунов, в десять восемнадцать, хочет поговорить»…

Список состоял из семнадцати имён. Возле некоторых крупными буквами была выписана фраза: «Предложение о времяпрепровождении не поступило». Были и прочерки имён, стояло: «Остался инкогнито».

Тимка явно был доволен произведённым эффектом:

— А ты у меня популярная, совсем как The Beatles. Создаётся такое впечатление, что они все от тебя без ума. Я тоже от тебя без ума, только на меня у тебя нет времени.

— Есть идеи?

— Какие идеи?

— Нашего с тобой времяпрепровождения, как ты изволишь выражаться.

— Какие уж тут идеи, когда завтра меня упакуют и отправят в места не столь отдалённые, — вздохнул Тимка. — Хоть бы название поменяли. Лагерь. Нашли слово! По этапу с вещами.

— Ты уж очень развитый для своих отроческих лет!

— Дед развил, нарассказывал мне про лагерь. Там за шестнадцать лет над ними, врагами народа, как только ни поиздевались!

— Не тот же лагерь!

— Один чёрт. Не хочу в лагерь, и точка. Предпочитаю Север с белыми медведями или нашу душную квартиру, зато с тобой.

— Хочешь, я поговорю с матерью?

— Думаю, бесполезно. У неё, по-моему, там свой особый интерес. Уж очень она спешит избавиться от меня и рвётся туда. А с тобой не оставит ни за что, она говорит: «Дай Лене отдохнуть, не висни на ней веригами». Так что у нас с тобой есть всего пара часов.

— Хочешь в кино?

— Кто ж отказывается от зрелища? Но маман не велела испаряться, у неё на меня виды, ей нужна помощь.

— После кино. Дай мне что-нибудь пожевать, и вперёд! Я сама объяснюсь с ней.

Но в кино сбежать они не успели, явилась мать и тут же раздала им задания: у неё оторвался ремень рюкзака, испортились часы, не достираны Тимкины вещи.

— Зоя не звонила? — спросила Елена Тимку перед тем, как начать стирать его вещи.

— Если не отражено в прейскуранте, значит, нет.

Тимка пожал плечами и отправился в мастерские — чинить часы и пришивать ремень к рюкзаку.

А Зоя подняла лицо к Тарасу. О чём они говорят?


Глава вторая


1


Я

С Мишкой ездили на шабашки — в семнадцать, восемнадцать, двадцать лет. Малярили. Как-то приехали работать на Брянский завод «Дормаш»: он делал дорожные машины. Мы подрядились красить железнодорожный многопролётный мост.

Красили завод, фасадные работы выполняли.

Мосты красятся кистями, но никто никогда в Советском Союзе кистями не красил. Да и сколько времени понадобится на громадный мост? С автобазы мы взяли на полтора месяца компрессор (за талоны на бензин) и стали красить мост из пульверизатора. От компрессора идут шланги, каждый метров триста. Мы обматывались этими тяжёлыми, наполненными краской шлангами и перетаскивались с ними с места на место.

Если дует ветер, то, в основном, поливаешь себя, и краска, несмотря на штаны и рубаху, сквозь них вместе с ветром проникает к телу, потому что в краску добавляют бензин, чтобы она хорошо разбрызгивалась. А ещё очень быстро рвётся одежда.

В очках работать нельзя, потому что очки тут же заляпываются краской. В душе смыть краску нельзя.

Прежде чем лезть под душ, оттирали краску керосином.

Со шлангами тоже целая история.

С одной стороны, возни с ними много: после работы их надо продуть, иначе придётся выбросить, так как краска внутри за ночь засохнет — мы вызывали тепловоз продувать. С другой стороны, шланги нельзя было оставить на ночь: в то время они были диковиной, и местные жители растащили бы их за минуту. Целый час приходилось собирать и прятать, а утром перед началом работы опять затягивать на мост.


— Па! Ты всё спишь и спишь. Проснись на минуту. Я спросить хочу. Он открыл глаза.

Вадька стоит, припав на одну ногу.

Фигура у Вадьки — его, и душа — его. От Веры только цвет глаз — тёмный, а форма — его, Евгения.

— Что ты хочешь спросить? — улыбнулся Евгений. — Буду я жить или не буду? Не бойся, мы с тобой ещё сыграем в пинг-понг. Ты как меня нашёл?

— Женщина позвонила, дала мне адрес.

— Мать знает?

— Нет, она спала. Почему ты не позвонил мне? Вот же телефон, и ты в сознании!

— Сам видишь, я всё сплю. Ты же меня разбудил, так?

Вадька недоверчиво смотрел, и губы его чуть кривились.

В детстве он никогда не плакал, только кривились губы.

— Ну, я пойду, спи, — сказал Вадька. — Завтра приду.

— Приходи.


Лишь детей не коснулась заморозка, заледенившая его на тридцать лет — когда он видел их, пробуждались чувства и мысли.

Через пару месяцев Вадька оканчивает школу, ему бы в университет! Голова на месте. А чем платить?

Статуса нет. Документы на политубежище лежат в соответствующей организации уже тьму лет без движения. Право на работу есть — пожалуйста, вкалывай, а вот медицинской помощи или какой другой, извините…

Дети и не американцы, и уже не русские, они выросли тут, у них американский менталитет, как здесь говорят. Но никаких американских льгот им не положено. И, как иностранцам, никакой помощи не положено.

Вадька принёс запах дома — дыма от сигарет, крепкого чая, разогретого хлеба.

Дома сейчас царство спящих: Вера ещё спит, и Варвара спит.

Варвара после школы валится спать, чтобы ночью балдеть под музыку.

Один Вадька бродит по дому, ест булки, колбасу, если колбаса есть, садится делать уроки.

— Подожди, Вадька, — запоздало зовёт Евгений. — Я не звонил, чтобы не волновать тебя.

Вадька уже не может услышать его, и Евгений закрывает глаза.

Появление Вадьки в его Прошлом осторожно отодвинуло Прошлое вглубь: потерпи ещё в своей тьме, дай рассмотреть Сегодня: когда началась эта его авария?


За девять лет Америки Евгений впервые остановился в своём движении.

Таксистом стал не сразу. Сначала были планы и беготня. Он хотел организовать совместный бизнес Америки и России. Хотел помочь России выбраться из неуважения к личности. В Америке, ему казалось, главное — человек.

Уезжал потому, что разгромили компьютерную мастерскую.

Компьютерную мастерскую они создали вместе с Михаилом. Заняли кучу долларов и начали чинить компьютеры. А ещё писали программы — заводам, институтам, банкам. Половину занятого отдали быстро, а тут к ним и нагрянули…


В тот день они с Мишкой праздновали победу. Больше месяца не могли понять, как доделать одну из программ, и наконец сообразили. На радостях купили торт, заварили крепкий чай. Тогда он ещё хотел правильной жизни: не курил, ночами спал.

Вошли трое без лиц. На глаза опущены форменные шапочки. Забрали чужие компьютеры, деньги и пригрозили: ещё раз увидят здесь, загонят, куда Макар телят не гонял.

Дымил чай, по блюдцу рассыпались орехи с верхушки торта, они с Мишкой стояли плечо к плечу, смотрели в жёлтую, захлопнувшуюся только что дверь.

Пулю — в лоб, верёвку — на шею, газ — в нос.

Если бы не дети… У Михаила — трое, у него — трое.

Их не били. Их уничтожили.

Компьютеров в ремонте было пять. Каждый стоил 1500–2000 долларов. И того десять тысяч! Да ещё нужно отдать восемь за помещение, которое они выкупали потихоньку.

Первым пришёл в себя Михаил:

— Продаём эту халупу. За неё возьмём всю сумму. Нам она досталась фактически задарма. И я мотаю отсюда.

— Куда?

— На Алтай. В глушь. Ноги моей больше в Москве не будет. Поставлю дом, буду растить хлеб и кашу, — он усмехнулся. — Не вздумай пустить слабину, Женька. Из-за фашистов мы с тобой не подохнем, нет. — И вдруг Михаил, тихий, уравновешенный Михаил, заколотил своими пудовыми кулаками по двери. — Идиот, идиот! — вопил он. А когда появились чуть заметные вмятины и кое-где трещины в краске, бросил руки вдоль тела и сказал спокойно, чуть лениво, словно только что проснулся: — Чтоб ещё раз в этой стране чему-нибудь поверил… Демократия ё… — ругнулся он, хотя в жизни не ругался и мата терпеть не мог. — Опять мы попались, как мыши в ловушку.

Только теперь пришёл в себя Евгений. И захохотал, как не хохотал никогда в жизни.

— Ты чего? — уставился на него круглыми глазами Михаил. — Того? Свихнулся? Тронулся?

— Ёлки… — сквозь хохот прорвалось слово.

— Какие ёлки?! О чём ты? На! — Михаил протянул ему свою чашку с чаем. — Выпей и прекрати истерику. — А когда Евгений выпил, приказал: — Ну, теперь выкладывай, что за ёлки.

— Помнишь, я работал в НИИ программистом? Работа что надо, и я был в порядке.

— Ну, помню.

— Помнишь, почему я оттуда ушёл?

— Ты не распространялся. Сказал «ушёл, и точка».

— Должна была приехать в НИИ правительственная комиссия. И нас, мужиков, послали в лес рубить ёлки.

— Что, Новый год был?

— Прям Новый год. Лютый февраль.

— Тогда зачем?

— Чтобы натыкать на площадке перед входом, прямо в снег.

— Зачем?

— Ты меня спрашиваешь? Я подал заявление в тот же час. Так и написал: «Не хочу участвовать в создании бутафории». Больше я туда на работу не вышел, а трудовую книжку забрал через месяц, когда устроился в турбюро — возить экскурсии по Золотому кольцу.

— А может, речь шла о двух-трёх ёлках?

— О чём бы речь ни шла! Ложь — основа прошлой жизни, ложь — основа новой жизни. Ты на Алтай, а я поеду в Америку. Тогда ещё надо было мотать.

— В Америку?! Зачем? Поедем со мной на Алтай. Построим посёлок, чем плохо жить натуральным хозяйством? Поднимем детей, они народят новых. Будет остров в нашем лагере вонючем.

— Дотянутся лапы и туда, Мишка. Нигде от них не спрятаться. Это страна такая. Она человека заталкивает в ловушку, и — смерть. Мы с тобой тут, Мишка, — ничто, ноль. Человек, Мишка, в нашей стране, ни в советской, ни в «демократической» России, не ценится, насекомые мы под ногами, дави, коли сапоги надел! А в Америке человек — главное. В Америке — настоящая демократия. В Америке человек живёт, а не мается.

— Откуда ты знаешь, как живут люди в Америке?

— Жорку помнишь, соседа по лестничной клетке? Он слинял в Америку, пишет письма родителям! Он в полном порядке!


Они не пустили себе пули в лоб, они не повесились и не открыли конфорки, чтобы надышаться газом, они продали свою мастерскую и раздали долги. Михаил всегда был человеком слова: связал книги и учебники, погрузил их вместе с детьми и женой в вагон поезда и уехал на Алтай.

А его выписал в Америку Жорка:

— Давай, Евгеша, начнём общий компьютерный бизнес, — сказал ему по телефону.


2


Погоди, может быть, начало сегодняшней аварии лежит в том самом Золотом кольце, куда он сбежал после разгрома? Или ещё раньше — в компьютерной мастерской? Не компьютеры надо было чинить, не программы писать (кому нужна компьютерная мастерская в стране Развала?), а сразу после НИИ пойти снова учиться, защитить диссертацию? Мозги-то были! И сейчас восседал бы на вершине пирамиды, а не копошился внизу.

Но тогда, после катастрофы с мастерской, Золотое кольцо явилось праздником.


Я

Решил устроиться работать в Московское городское экскурсионное бюро, в историческую секцию. Историческая отличалась от революционной тем, что там царствовала история России до революции и потому была мне интересна (это старые дома Х\/П1-Х1Х веков, старые документы…) — историю я любил и знал достаточно хорошо. Но была обязательной для всех секций экскурсия «Москва — столица нашей Родины». Эту тему надо было сдавать, только потом тебя зачисляли. Несмотря на дурацкое название, и здесь можно было бы, конечно, рассказать много интересного. Но всем навязывались сфабрикованные какой-то бездарностью методические разработки, по которым требовалось проводить экскурсию. С моей точки зрения, подобная экскурсия — полный идиотизм. Поэтому я подготовил свою экскурсию — о старой Москве, надеясь, что как-то пронесёт. Конечно, вероятность того, что меня не зачислят в экскурсионное бюро после подобной вольности, оставалась.

Стартовала эта автобусная экскурсия «Москва — столица нашей Родины» от Казанского вокзала.

Приехал методист, который должен был принимать у меня эту экскурсию, и сел сзади.

Группа набирается прямо на вокзале. Стоят люди с мегафонами, кричат, зазывают.

А теперь надо понять, кто попадает на нашу экскурсию от трёх вокзалов?

В автобус залезают уставшие люди, которым хочется погреться, так как в автобусе тепло. Все заработки на трёх вокзалах — от людей, которым деться некуда.

Кто-то часами сидит на полу с сумками, ждёт своего поезда или сторожит вещи тех, кто носится по магазинам. Приезжали целыми семьями из областей — в областях, как известно, в то время нечего было есть и невозможно было купить одежду. Порой на вокзалах люди проводили целую неделю. В страшной грязи, в страшном свинстве. Умывались в вонючих, загаженных туалетах. Причём кое-кто из них и с деньгами, мог бы гостиницу снять, да в гостиницу прийти в валенках и телогрейке и попросить номер… это всё — таких не пускают! Мы в кино это сняли. Тоже развернули, помню, деятельность!


Был у меня один приятель — большой любитель психологии. Предложил провести тесты.

Например, такой. Мы прилично оделись и приехали на Калининский проспект. Останавливали прохожих, просили у них мелочь. А на что, зависело оттого, у кого в данный момент просили: у мужчин — на водку или на сигареты, у женщин — на хлеб, у людей болезненного вида — на лекарство. Всё снимаем скрытой камерой. Реакция людей интересна. Разная. Кое-кто покорно даёт. А большинство женщин — озверевшие. Одна буквально набросилась на нас: «Я тебя каждый день здесь вижу! Грабите, деньги отбираете! Бандиты!» Вызвала милиционера. Тот подходит. Ну, с милиционером легко. Я ему говорю: «Слушай, мужик, вышли бутылку купить, а нам не хватает». У милиционера реакция однозначная. Он сказал, чтобы мы убирались, но выражение лица при этом было очевидное, причина-то понятная: не хватает на выпивку. А ему напели: бандиты отбирают деньги!

Или девушка с парнем идут. Надо просить у парня. Если он ухаживает за девушкой, скорее всего, даст — захочет перед ней предстать в выгодном свете. Прошу у них на лекарство, парень даёт больше, чем прошу.

Честно говоря, мы тогда на целый торт собрали. Купили его и стали на улице угощать людей. Все до одного отказывались — боялись отравиться. Пошли домой пить чай.

Снова вышли на улицу. Вижу, парень с девушкой. Я и попросил у них. Парень удивился: «Я же тебе только что дал». Оказалось, те же самые. Пришлось оправдываться: «Вас же много, всех не упомнишь». Вышло смешно.

К чему это я вспомнил?

Кино мы тогда сняли!


Так вот, стою я в автобусе с микрофоном, готовлюсь сдавать экзамен, чтобы поступить на работу в экскурсионное бюро.

Казанский вокзал.

Кроме методиста комиссия пришла — два экскурсовода, они тоже должны были высказать своё мнение: гожусь ли я.

Уже собрались двери закрывать, как в автобус входят двое. Сразу видно, они от райкома партии. Проверка на политическую грамотность. Методист и экскурсоводы тут же выскакивают из автобуса. А мне что делать? Я ведь ещё и не экскурсовод вовсе.

Сели они на переднее сиденье. И мы поехали.

Совершенно не знаю, о чём говорить. Теоретически ясно. Устроил из этого комедию. Принимал в комсомол Письменного, три раза принимал. А потом у Никитских ворот расстрелял его и повесил мемориальную доску на дом, возле которого расстрелял. У меня все руки были в крови. Кого только я ни описывал! Развлекался как мог. Подъём театральный! Мои бабушки в тулупах плакали. А эти два смотрят. Видно, оба — тупые, необразованные абсолютно. На скорости, на которой идёт автобус, невозможно увидеть мемориальную доску, увидеть её можно только тогда, когда точно знаешь, где она висит.

Водитель тоже плачет — настоящие слёзы на глазах. Он-то экскурсию «Москва — столица нашей Родины» слышал много раз и великолепно знает, что и когда надо говорить. Только бы он меня не выдал! А я выкладываюсь. Сорок минут орал, комедию ломал. Наконец всё кончилось. Ну, думаю: конец, точно выгонят. По крайней мере повеселился.

И вдруг один подходит, пожимает руку и говорит: «Большое спасибо».

В этот день проверяли все автобусы, которые выходили с экскурсиями. Оказалось, что я единственный прошёл из всех — самый грамотный. А нёс такую ахинею, которую даже трудно себе представить!..

Те двое прислали в Экскурсионное бюро бумагу, что я самый заслуженный экскурсовод — им и в голову не пришло, что я и не экскурсовод вовсе. Меня тут же зачислили. Кстати, потом директор Веня полюбил меня, я стал у него самым главным экскурсоводом.

Но долго на «Столице» я, естественно, усидеть не смог. Стал возить людей по Золотому кольцу. Из Совета министров возил, из Центрального музея Ленина… Такие прожжённые там сидели… А я им спектакли устраивал.

Владимир, Суздаль, Переславль-Залесский, Ростов, Иваново, Загорск. Большое кольцо — Ярославль, Кострома.

Ещё очень люблю Звенигород.

Одна церковь в нём осталась.

Тогда всё пребывало в ужасном виде, потому что никто ничего не восстанавливал.

В далёкие времена была борьба за власть между Звенигородом и Москвой: то ли в Звенигороде делать столицу, то ли в Москве. Об этом рассказано в «Андрее Рублёве». Один сын Ивана Второго хотел сделать столицей Звенигород и развернул там огромное церковное строительство. Он и уехал туда. А тот, кто хотел основать столицу в Москве, решил избавиться от него: ослепил брата, прямо в церкви, вырезал всю его деревню и татар привёл.

Так описывают это событие Костомаров и Соловьёв.

Звенигород — очень красивый городок.

В Звенигороде жил Чехов, врачом работал. Пожил Чехов в Звенигороде недолго. Сейчас в доме, где он жил, музей. В нём много фотографий, интересная переписка — какой-то старик сдал материалы. Лика волновала меня тогда.

Не все города, по которым возил экскурсии, я любил. Например, Суздаль не любил. Из него сделали бутафорию — подмазали, подкрасили. Мишура. Звенигород хорош был тем, что его не трогали. Ну стоит собор XV века и стоит. Говорят, разваливается, а выглядел он тогда гораздо лучше, чем храмы в Суздале: стены в полтора метра, им не так просто разрушиться, краски держатся свои.

Работа в экскурсионном бюро давала много денег, потому что мы часто устраивали левые экскурсии.

Например, провели десять «Кремлей» за день, а назавтра у нас «Кремль» — левая экскурсия!

Ещё был интересный случай. В семь утра от гостиницы «Ленинград», что в высотном доме, мы должны уезжать на два дня, уж не помню куда. Был январь месяц. Холодный, ледяной. Приезжаю к гостинице, стоит «Икарус». В нём тепло, даже жарко. Никого нет. Тишина, ночь. Вдруг из гостиницы выходят какие-то люди, полураздетые, пьяные, идут к «Икарусу». Я, смеясь, говорю шофёру:

— Смотри, наши экскурсанты!

Он на дыбы:

— Близко не подпущу, они мне загадят салон — пьяные!

А они, действительно, подходят к нашему автобусу, один из них стучится. На улице метель, темень, ночь. Я ему открываю, он мне протягивает путёвку. Передаю её водителю:

— Говорил тебе, это наши люди!

А он перед ними двери захлопывает:

— Не пущу! Пьяные! Автобус заблюют!

Пытаюсь уговорить его:

— Холодно на улице, стужа, ветер, снег, они же раздетые! И у них путёвка. Должны же они съездить на экскурсию! Не волнуйся, я всё сделаю как надо.

Он сидит злой. Я открываю дверь, приглашаю:

— Заходите, пожалуйста!

У них это называлось «Поезд здоровья». Люди с Урала. Накупили вещей и на радостях пропьянствовали всю ночь в гостинице. А им положена экскурсия. Но, поскольку они из глубинки, то не знают, что могут вообще на неё не пойти, путёвку выкинуть, а они все честно пришли. Полный автобус — человек двадцать пять. Без пальто, некоторые в одной рубашке.

Наконец все расселись, дверь закрыли.

Шофёр цедит сквозь зубы:

— Я тебя убью, если они что-нибудь сделают.

— Сиди спокойно, — усмехаюсь я.

Проходит несколько минут, и они засыпают. И спят беспробудно все до одного.

Пока собирались на площади, пока мы держали их перед закрытыми дверями, они замёрзли, а тут в тепле их и развезло.

Минут двадцать дали мы им поспать. Потом подхожу к главному. Начало восьмого. «Вот гостиница, с экскурсии мы приехали», — говорю ему. Он смотрит на меня, ничего не понимает. Потом, видно, вспоминает, начинает оправдываться:

— Простите, мы на обратном пути заснули.

Расталкивает своих, будит их, и они так же аккуратно и тихо, как вошли, один за другим выходят.

Из жизни у них просто вылетело два дня. Наверняка они знать не знают, какое число сегодня и что с ними происходит.

Это была самая короткая экскурсия из всех, которые я когда бы то ни было провёл.

Мой шофёр просто плакал от хохота. Отсмеялся наконец, я и говорю ему:

— Теперь у нас есть «Икарус», есть экскурсовод, и два дня мы не должны быть в Москве. Мало того, у нас на руках путёвка, которая нам разрешает ехать куда угодно, в сторону Суздаля, Владимира.

Ну, мы и двинулись к трём вокзалам. А там, как известно, стоят с мегафонами и набирают группы. Автобусов зачастую не хватает.

Обычно мы делили выручку на троих: водитель, я и диспетчер. Диспетчер продаёт билеты, билеты — липовые. А собирает она с каждого по два рубля и сажает к нам в автобус сорок человек.

Ездим с этой группой всего час десять.

Мы честно отработали три экскурсии. После третьей я стал отказываться, а шофёр и диспетчер принялись орать на меня: «С ума сошёл, такие деньги можем взять!» Ну и катались два дня. Заработали столько, сколько я зарабатываю за месяц.

Нёс я, что в голову лезло. Возил людей по Тверской-Ямской, по Красной площади, показывал Лобное место, место, где была церковь, которую снесли, торговые ряды, где люди сотни раз ходили, совершенно не представляя себе, что здесь было раньше… Оживали рассказы Гиляровского: Кремль, ресторан «Славянский базар», все старые строения… О каждом доме на улице Горького рассказывал чуть не по полчаса.

А знаете, как сегодняшний Моссовет продавали?

Это был дом генерал-губернатора. Однажды генерал-губернатор устроил большой приём, бал. Среди гостей выделялся седой, интеллигентный человек, говорящий на многих языках. Понравился он генерал-губернатору. Они долго беседовали. И генерал-губернатор пригласил его к себе — в любое время! Где-то через две недели стук в дверь. На пороге этот седой человек. «Вот тут со мной англичанин, — говорит он. — Ему так интересен ваш особняк, что он хочет его осмотреть». Провели англичанина в дом. Причём, разговаривали англичанин и седой человек только по-английски. Генерал-губернатор ничего не понимал. Провели втроём целый день. Распрощались. А через неделю подъезжает длинный экипаж с пожитками. Оказывается, седой человек от своего имени продал дом английскому лорду. За гигантские деньги. В нотариальной конторе заверили все бумаги, все подписи.

Чтобы замять международный скандал, генерал-губернатору и Москве пришлось выплатить лорду деньги в тройном размере.

Эта история была освещена во всех российских газетах и описана у того же Гиляровского, правда, сильно ужатая.


В экскурсионном бюро я проработал вплоть до восемьдесят шестого года, до Перестройки. А потом стал заниматься подъёмом экономики в России. Надо было строить кооперативы.


3


Может быть, не нужно было Золотого кольца, экскурсионного бюро? Ошибка — внешняя жизнь?

Зачем была подарена ему Вторая школа? И такой отец? Если бы не отец, не было бы Второй школы, не было бы Елены.

Полиомиелит — болезнь такая, что ты на всю жизнь калека. И Евгений должен был прожить жизнь калеки — в кровати или в коляске.


Нога изводила. Она ныла всеми своими клетками, и нервами, и костями. Хотелось взять её на руки и баюкать, пока не утишится боль. Но отец заставлял разрабатывать её, придумывал упражнения…

— Встань и иди! — приказывал он. — Ходи до тех пор, пока не пройдёт боль.

— Я не могу.

— Можешь. Человек может всё!

Отец имел право говорить так.


Отец должен был умереть.

Он только окончил бронетанковое училище, и началась война. Его послали лейтенантом на фронт. Под Ржевом бомба попала в открытый люк. Танк разлетелся, а отца ударной волной вышвырнуло и бросило на горящую землю. На самом деле не земля горела, горел он. Отец обгорел, оглох, ослеп. Ему оторвало челюсть. Всё тело было в дырах — сто четырнадцать дыр от осколков и пуль.

Как выжил, загадка.

Первое чудо — его нашли местные жители.

Второе чудо заключалось в том, что он попал в экспериментальный госпиталь, где заново лепили лица и сращивали разорванные составные. Ему заменили челюсть, зашили сожжённые и разорванные губы, вылепили новый нос.

После всех операций в теле осталось ещё много осколков, в сердце, например.


Евгений потерял счёт времени — только что был день, уже ночь. Уже опять день. А может быть, всё ещё длится ночь — круглые сутки горит над головой лампочка, а от окна — тьма. Или всё ещё длится шторм, как называют ливень с ветром американцы?

Отец садится на край кровати, кладёт свою тёплую руку на грудь, и боль притушивается.

— Встань и иди, сынок. Наша порода такая — победить.

— Я не могу. Капельница… кислород… — пытается Евгений оправдаться.

— Я не о том, сынок. Ты поверь в себя. Ты внутри себя встань и иди, сынок. Сон, явь.

«Встань и иди!» — звучит голос отца.

«Иди учиться жить заново. Иди делать свою большую судьбу».

Если бы не отец, жить бы ему калекой.

Евгений видит молодого отца, ещё до того, как он сам родился на свет. Видит отца, победившего смерть.

Отец имел право приказывать.


Он вернулся из госпиталя, родители его не узнали. И не узнала его невеста — Серафима, «золотоголоска», как он называл её, моя мать.

В двадцать лет отец стал калекой. Он едва ходил. Едва дышал. Едва говорил. Жевать не мог. Всё в нём скрипело и подгонялось друг к другу.

Он должен был умереть в двадцать лет, а он выжил.

Так же, как выжил его отец, мой дед, священник. В двадцать лет его расстреляли бандиты и бросили в яму. Каким чудом он выбрался из ямы и был найден прихожанами? Его с любовью выходили.

Как он выжил? Загадка.

Двадцать лет — роковой возраст в нашей семье по мужской линии.

Дед и отец вернулись с того света. После этого дед прожил до ста с лишним.

Кости у отца в дырках, срослись не всегда правильно. Ожоги были первой степени. И до сих пор лицо в розовых подтёках. «Жить ему недолго и всю жизнь суждено провести в кровати», — вынесли приговор врачи. Но отец решил вырваться из калечества. Он учился заново ходить, говорить, есть — каждое мгновение преодолевал боль травмированных органов и мышц. Он ходил и жил вопреки приговору врачей. Главное в моём отце — характер.


И он имеет право приказывать мне: «Встань и иди!»

Заставил он меня двигаться в семь лет. Согнал с кровати. Приказал отжиматься. Поставил на костыли. Плечи начали работать первыми. Костыль упирался в плечо, и деться было некуда. Потом костыль надо было как-то переставлять. Сначала отец просто привязывал бинтом мою руку к костылю. И приходилось как-то ею шевелить — не падать же! Очень важно делать это на грани: либо ты упадёшь, либо ты костыль передвинешь. Сначала начала работать левая рука — у меня левая сильнее, чем правая.

Пытался схитрить — стал бегать без ног, просто на костылях, что казалось проще. Отец увидел, костыли выкинул и заставил меня ходить.


Первый поход Евгений совершил вместе с отцом. Они подъехали к лесу на отцовском «москвичонке».

Евгений прошёл десять шагов по лесу и уселся на пень.

— Встань, сынок! — приказал ему отец. — Ты должен увидеть лес — мох, деревья, птиц. Ты должен ощутить волю, запахи. Иди, сын. Ты можешь!


Прошло много лет с тех первых уроков отца, и боль отступила. Сказать, что она прошла совсем, нельзя, но она притаилась и донимает лишь тогда, когда он переусердствует в ходьбе. Тогда она выползает из своих тайников и начинает цапать его, драть внутри кости и мышцы, кусать — сиди сиднем в тёмном углу, тебе ли жить полноценной жизнью? Он сперва растирает ногу, просит: «Уйди!», а потом разозлится и давай сгибать и разгибать её, топать ею. Он дрался с ногой, как с лютым врагом.

Но он смог ходить и попасть во Вторую школу, физико-математическую, с литературным уклоном.


Это отец подарил ему возможность поступить во Вторую школу.

Дальше — собственный выбор.

Науку бросил, аспирантуру не окончил. Играл, развлекался, артистом заделался.

К чему готовила его Судьба? Кем стал?

Снова ноет нога, как в детстве и в юности. И течёт мутным потоком заморозка — река его жизни течёт перед глазами. Ил, сор, бумажки от мороженого, окурки, пепел от сигарет, дым от отношений…

Что он сделал со своей жизнью?

Тот, первый, лес с отцом — сейчас в палате. Запахи молодой хвои и травы кружат голову, торчит возле пня жёлтый цветок.

— Встань, сынок. Ты должен видеть деревья. И слышать птиц. И собирать ягоды. Ты должен быть сильным человеком. Иди, сынок, в жизнь!


Тот, первый, поход с отцом остался в далёком прошлом, но с лёгкой руки отца — смог ходить в походы.

У Ильки отец бродяга. Тянь-Шань, Алтай, Камчатка, Енисей, Якутия, Бурятия… — где он только не был! И дом их — база туристов. Засиделся до ночи, тебя спросят: «Остаёшься?» Кивнёшь, дадут раскладушку, спальник и лишь одно условие поставят: позвонить родителям, чтобы не волновались.

Камни, засушенные растения — со всех уголков России. Буддийские маски, иконы, картины, фотографии, карты всех областей России — музей, не дом. Каждый сантиметр стен завешен — облупившихся обоев не видно.

— Можно ремонта никогда не делать, — как-то сказал отец Ильки.

Их с Михаилом фактически усыновили.

Разрабатывают маршрут вместе с Илькиными родителями — на семейном совете. Продукты, рюкзаки, спальники и палатки для похода в этом доме лежат в специальном углу большой комнаты. И еда в доме походная, никаких разносолов. По очереди варят её. Или котёл каши. Или котёл супа, в который скидывается всё, что есть в доме.


— Айда в Пещеры! — Голос Ильки в телефоне глух. — Давно хочу. Чего молчишь? Раньше сам подбивал, а теперь молчишь. Какие сомнения?

Не тогда, в шестидесятые, звонит ему Илька сейчас. Его голос звучит в палате.

— Ты оглох?

— Я не знаю. — Евгений кладёт трубку.

Елену в Пещеры брать нельзя.

Целых три дня не видеть Елену… Это слишком много.

До Елены в походы ходили втроём: Илька, Михаил и он, Евгений. А теперь как он уйдёт от Елены?

Не пойти с ребятами — предать их.


Приближался день Пещер. Евгений отправился к Елене.

Тимка и мать уехали, она в доме одна.

Больше всего на свете она любит идти или читать.

Зои и Тараса нет, и, весьма вероятно, их не будет всё лето. У Тарасовых родителей дача где-то недалеко от Московского моря — хоть каждый день катайся на яхте! И никаких обязательств у Зои перед ней нет.

Лето — семейное дело. До последнего года и она уезжала в экспедиции, бросала Зою. И ничего, не мучилась угрызениями совести, где и как Зоя отдыхает, и отдыхает ли.

Решила к телефону не подходить — не включаться в чужую суету.

У неё томики и листки, переписанные от руки.


Только змеи сбрасывают кожи,

Чтоб душа старела и росла.

Мы, увы, со змеями не схожи,

Мы меняем души, не тела[1]

Не спасёшься от доли кровавой,

Что земным предназначила твердь.

Но молчи: несравненное право —

Самому выбирать свою смерть.[2]

Дитя ночей призывных и пытливых,

Я сам — твои глаза, раскрытые в ночи

К сиянью древних звёзд, таких же сиротливых,

Простёрших в темноту зовущие лучи.

Я сам — уста твои, безгласные как камень!

Я тоже изнемог в оковах немоты.

Я свет потухших солнц, я слов застывший пламень

Незримый и немой, бескрылый, как и ты. [3]


Строки пикируют к ней из всех углов комнаты, они живые, во плоти. Стрелки молнии, искры костра, брызги воды, лица Тараса и Зои.

Она знает их наизусть и всё равно читает глазами: в изданиях и тетрадках.

Амдерма не далеко, она здесь, вместе со снегом и воем ветра… Девочка, влюблённая в поэта, — здесь, взгляд ошарашенный: «А что потом? А что потом?» И Волошин сидит перед ней и читает ей свои стихи.

Телефон звонил, не переставая. Этот звон тоже оттуда, из Коктебеля Волошина, и от девочки, только что потерявшей невинность, и из Амдермы. Звон — с неба.

И вдруг телефон замолчал. В это мгновение раздался звонок в дверь.

Не открыть нельзя. Может быть, телеграмма от матери или от отца? А если что-то случилось с Тимкой?

— Здравствуй!

В дверях Евгений.

— Я пришёл проститься. Ухожу в поход.

— Когда?

— Завтра.

— Куда?

— В Пещеры.

— Возьми меня с собой.

— Не могу. Это очень сложный поход. Там легко можно погибнуть. Засыплет песком, и привет.

— Возьми! Я не боюсь. Я ходила в разные походы, и в очень сложные.

— Я за тебя отвечаю. Если с тобой что-нибудь…

— Со мной ничего не случится. Я сильная и живучая, как кошка. Я говорила тебе: владею секретом выжить в любых условиях!

— Я страшно боюсь за тебя.

— Не бойся. Я давно хочу в Пещеры. Я слышала о них от одного парня в университете.

— Честно говоря, мы втроём всегда ходим в изуродованные походы. Если плаваем на байдарках, то по таким сумасшедшим рекам, на которые не пускают мастеров. Всегда на грани чего-то. Помню, сплавлялись по Енисею. Скорость реки пятьдесят километров в час. Бурлит между скалами, вообще ничего не видно. Без жилетов, без всего, полные идиоты. Вдребезги все байдарки. Илька стал вылезать из байдарки, а его шарахнуло головой о скалу. К счастью, не голову разбило, а горн расплющило, который мы ему подарили в день рождения (в магазине ничего другого не было) и который он таскал на шее. А если в этом походе тоже будет что-то не так?

— Всё будет так. Я люблю изуродованные походы. Я люблю быть на грани. Это-то и интересно! Не бойся за меня. Я живучая, — повторила Елена. — Я заговорённая.

Евгений стоял перед ней на лестнице, не зная, что делать. Он уже жалел, что зашёл. Вполне мог сделать это после Пещер.

— Хочешь чаю? — спросила Елена.

— Собираться надо.

— Возьми меня с собой. Увидишь, со мной проблем не будет.


Евгений решился, отправился к Ильке:

— Я пойду, если с нами пойдёт Элка.

— Мы же договорились, девчонок с собой никогда не брать, забыл? — возмутился Илька. — Не спорю, Элка — свой парень, и всё равно это будет совсем другой поход!

— Я не могу идти без неё, — сказал Евгений.

Илька пожал плечами.

Михаил в разговоре не участвовал. А отец Ильки тихо произнёс:

— Мы с твоей мамой всегда вместе, ты же знаешь!

Они знают и другое: отец Ильки против того, чтобы они шли в Пещеры. Но он во всём помогает — любую мелочь доводит до ума. Уникальное свойство. И тут спросил их:

— Что вы знаете об этих Пещерах?

— То, что они с Павелецкой дороги, — усмехнулся Илька. — Что название их Сьяновские, что они опасные…

— Небогато. Эти пещеры — бывшие каменоломни. Там брали белый камень. Можно сказать, это белокаменные пещеры. Через них протекает Пахра. Дно заросло, речка поменяла русло за восемьсот лет. В этих пещерах мы когда-то, ещё в школе учились, проводили много времени. И погиб у нас там не один человек. Ползёшь, ползёшь, а чуть сдвинешься в сторону или сделаешь резкое движение, привет — обваливаются породы. Однажды завалило вход, а мы внутри — несколько десятков человек. С реки же несёт песок. Метров тридцать песка навалило. Целые сутки прокапывали лаз. Двое погибли.

— Пойду, отец, — говорит Илька.

Отец ничего больше не добавляет, начинает чертить наиболее удобный маршрут, рассказывает, какие инструменты брать с собой и что делать, если начнётся обвал.


Снова Евгений звонит в её дверь. Не переступая порога, говорит:

— Ещё был страшный случай. Озеро — красивое, широкое, глубокое, а вокруг него километров пятьдесят — болота. У нас с Сашей Виленкиным была задача: найти через них тропу к озеру. Ну, идём, идём и, конечно, попали в самую трясину. Начали медленно опускаться. Шевельнуться боимся — истуканы! Шансов выбраться — ноль. Но Сашка, хоть много легче меня, почему-то затягивается быстрее. Тогда я рванул его на себя. Сашку вытянул, а сам ушёл с головой, только рука торчит вверх. В последний момент, пока я не захлебнулся, Сашка успел наклонить дерево прямо мне в руку, деревом и вытащил меня наверх. Смертельный идиотский трюк. Должны были погибнуть оба.

Елена передёрнула плечами:

— Не возьмёшь с собой, пойду одна.

Он знал: с неё станется, пойдёт!

С этого дня она ходила с ними в походы. Лекарство от Тараса.


4


Тарас и Зоя вернулись в конце августа, оба загорелые, возбуждённые.

И началась привычная жизнь — в колее. С Зоей — ни слова о Тарасе, после занятий общие обеды и подготовка к семинарам, в субботы, воскресенья и праздники — походы, лыжные и пешие. Так продолжалось до начала мая.


Весна случилась ранняя. Снег быстро растаял, температура поднялась до пяти тепла, а днём в воскресенье дошла до пятнадцати.

Телефон зазвонил в шесть часов утра понедельника.

— Тарас погиб. — Странная фраза, странно-спокойный голос Зои.

Ещё продолжается сон?

Но Елена стоит в коридоре, и в руке её прохладная телефонная трубка.

— Я сейчас приду.

Зоя была одета, как на праздник, как готовая идти на свидание, в яркое вишнёвое платье. Волосы распущены, осыпают плечи лёгкими тёмными прядями. И только сейчас Елена заметила выпирающий живот.

— Ты что? — спросила Елена.

— Его ребёнок.

— Вы женаты?

— Тридцатого мая у нас свадьба.

«Что случилось с Тарасом?» — хочет спросить Елена и не может, пусть хоть ещё минуту проживёт надежда.

— Их потащило на Московское море первого мая. Их четверо, из наших — Тарас и Пётр. Ветер перевернул яхту, они вцепились в борт и шесть часов провели в ледяной воде, — говорит Зоя индифферентным голосом. — Их прибило к острову. В себя пришёл только Пётр, трое уже умерли. Переохлаждение. Может быть, и был ещё шанс в тот час спасти их. Если бы пришла помощь. Но Пётр не сразу очнулся окончательно, не сразу вытащил всех на берег, не сразу разжёг костёр и не сразу смог привлечь к себе внимание — люди равнодушно проплывали вдалеке на яхтах и лодках. И уж совсем не мог растирать ребят, сам был без сил, да и не знал, как можно оживить их.

Зоя рапортовала. Без эмоций.

Она не сказала: «Я знаю, ты любишь Тараса». Она сказала:

— Пойдём к нему.


Одноклассники, родители, учителя. Приятели из прошлой, до их Второй, школы.

Застывшее, без выражения, лицо Тараса.

Застывшее, без выражения, пепельное лицо Петра.

Елена тоже застыла, одним куском, глухая и слепая.


Экзамены, обеды у Зои, провалы в черноту сна, снова экзамены.

Приходил к ним Пётр. Пил пустой чай, молчал. Нет-нет да взглянет на Зоин живот.

Он и всегда был молчуном, а теперь и вовсе без «Здрасьте» входил, без «до свидания» уходил.

Приходил к ним с Зоей Евгений, звал в походы, она вроде кивала ему и никуда не шла.

Приходил Тимка, растирал ей руки и ноги, каменную спину, приносил самодельный пирог.

Иногда она дотрагивалась до Зоиного живота, странно заворожённая его жизнью — живот увеличивался, и порой ребёнок уже толкался в их с Зоей руки.

«Ты кто? — спрашивала его Елена. — Ты похож на Тараса?»


Однажды пришли к ним вечером родители Тараса, принесли альбом с фотографиями. Они пили чай и смотрели на Зою. Говорили Зоины родители о погоде, о том, что прочитали в последних журналах, о своей лаборатории — они, как и Еленины родители, работали вместе в одном из научно-исследовательских институтов.

В долгой паузе повис вопрос матери Тараса:

— Ты когда рожаешь?

— В октябре.

Мать Тараса положила перед Зоей альбом:

— Выбери фотографии, какие тебе понравятся.

Зоя выставила ладони — защитой:

— После родов, не сейчас, если можно.

Капала из крана, как с клюва, вода, кипел чайник, в окно стучала ветка липы.


Девочка родилась в начале октября. Она улыбалась Тарасовой улыбкой, и Елена фактически совсем переехала к Зое. По очереди спали, по очереди пеленали. Зоина мать ушла с работы — сидеть с внучкой, но Елена всё равно свободное от университета время проводила с Зоей и Алёнкой.

Приходили родители Тараса, приносили одежду, деньги.

Приходил Пётр, приносил игрушки, фрукты.

Полусон, полубодрствование, пока однажды не появился в их с Зоей комнате Евгений.

Зоя стирала в ванной, Евгений постоял над ребёнком, покачал игрушками, которые тут же зазвенели, и вдруг, резко повернувшись к Елене, закричал шёпотом:

— Ты собираешься жить свою жизнь или так и замуруешь себя тут? Вот билеты на Таганку. Забирай свои вещи, идём домой переодеваться, в театр нельзя опоздать. И Тимка просил привести тебя. Он, между прочим, тоже в тебе нуждается, ребёнок ещё.

Словно лопнула стеклянная клетка, зазвенела осколками. Елена оглядела комнату, подошла к Алёнке, сосущей палец, постояла и, ни слова не сказав Евгению, отправилась в ванную к Зое.

Через минуту они шли по снежной декабрьской улице.

— Скоро Новый год, предлагаю отпраздновать его в лесу, — сказал Евгений.


Снова переломилась жизнь.

Стали ходить вдвоём на лыжах каждое воскресенье. Ночевали в избе у бабы Клавди, по очереди играли на гитаре, пели. Баба Клавдя слушала, подперев щёку, смотрела на них, не мигая. Пела им свои песни. Чуть покачивалась, чуть прикрывала глаза. Песни были тягучие, грустные:

— За что ты меня наказал, Господь-Боженька? Отнял всё, что люби-и-ила я, что голуби-и-ила… — выпевала она.

Или:

— Во поле рожь некошеная, мой батюшка тих лежит, не шевелится. Мой батюшка тих лежит, не поднимется, злыми душами позагубленный.

— Баб Клавдя, а вы сами песни сочинили? — спросила как-то Елена.

— Сочинила разве? Поются и поются. Я так-то долго могу петь, про всю свою жизнь тебе спою.

— Значит, сами и сочинили.

— Нет, разве сочинила? Подчистую правду тебе рассказала.


Сколько километров они прошли? Сколько костров разожгли? Сколько песен пропели?!

Даже во время сессии умудрялись выхватить день.


Но вот наступил тот год.


5


— Папа, проснись. Ты всё спишь и спишь. Я уже час сижу. У тебя слёзы текут. Тебе плохой сон приснился? Я сам сварил суп из курицы и моркови. Рису положил. Ты любишь рис. Ты о нас не волнуйся, я в «Макдоналдсе» подрабатываю, мы сыты.

Он открыл глаза. Руки не поднимались — стереть слёзы.

— Пожалуйста, вытри, — Евгений кивнул на салфетки.

— Папа, расскажи, что тебе приснилось? Почему ты плачешь? Ну, что ты молчишь?

— Вспоминаю.

— Что?

— Не знаю…

— Папа, я говорил с врачом. Она сказала, ты здесь долго пролежишь. А я поступил на компьютерные курсы при школе. Они бесплатные, двухмесячные. Окончу и сразу могу идти работать. Ты одобряешь? Ну, что ты опять плачешь? Я смогу сразу работать по специальности! Мне предложили.

— Я хочу, чтобы ты учился, сынок.

— А я что делаю? Я и учусь. Ещё как учусь! Я же всю жизнь хочу быть с компьютерами! Разве плохая профессия? Вот я её и получаю. Да что же ты всё плачешь?! Ты лучше поешь! Окрепнешь и быстрее выздоровеешь. И мы с тобой будем играть в пинг-понг. У нас появился один парень, он всех побивает, а тебя не побьёт, я знаю.

Вадька рассказывал о программах, которые они изучают, о программах, которые они составляют сами, кормил его с ложки супом и улыбался:

— Я первый раз суп сварил, тебе нравится? Опять плачешь! Да что же ты плачешь и плачешь? Или это ты так болеешь?

— Это я так болею.

— А выздоровеешь и не будешь плакать?

— Выздоровею и не буду плакать.


Вадька ушёл, а его голос продолжал жить в палате, и повторялись фразы по несколько раз, словно застряли на одном месте по техническим причинам.

Вадьки в Прошлом не было, Вадька на час вытянул его из Прошлого.

Запах куриного супа, шампуня, которым Вадька моет голову, Вадькина улыбка…

Вадька в детстве много болел и просил посидеть с ним, почитать ему, погладить его по голове. «Когда гладишь, перестаёт болеть», — говорил он.

Уходя, Вадька погладил по голове его.

Вымыть бы голову! Это из Настоящего. Чтобы долго пахла шампунем.

Закрытые глаза — створки из Настоящего в Прошлое.

Не успевает закрыть, как снова, как под душ, подпадает под тающую заморозку. Внутри него вершится его Прошлая жизнь, ничего общего не имеющая с Настоящим.


Глава третья


1


Тот год.

Елена училась уже на третьем курсе биофака, а Евгений на втором авиационного.

В тот год, четвёртого февраля, ему должно было исполниться двадцать лет.

День двадцатилетия в их семье — роковой по мужской линии, что-то должно случиться. Умереть или выжить? Вот вопрос, который решается в этот день.

Евгений не думал о дне рождения. Забыл он и о деде с отцом, и о своём возрасте. С каждым утром пробуждения и с каждой минутой дня Елена всё больше проникала в его сущность: научился он угадывать её мысли, чувствовал её головную боль или усталость. И это могло настигнуть его в любое мгновение — во время лекции или семинара, во время разговора с Михаилом или в буфете. Ожогом — её головная боль, ожогом — её воспоминание о Тарасе, ожогом — строчка из Мандельштама или Цветаевой, пришедшая ей в голову. Елена решила специализироваться на биохимии. Ещё не знала, чем конкретно хочет заниматься, но чем-то, связанным с болезнями человека. Она очень много теперь работала в лаборатории, и, наверное, от химических реакций, а может быть, от спёртого воздуха не проветриваемого помещения у неё часто болела голова. Походы, по её словам, — очищение. «На воздух!» — восклицала она при встрече с ним вечером пятницы. И они спешили к электричке.

В тот год они ходили на лыжах чуть не каждую неделю. Исключения — празднования дней рождения Тимки, родителей, Зои, Алёнки. Исключения — выступления Евтушенко, Вознесенского, Окуджавы… и театры. Но всё равно, пропустив пятницу с субботой, в воскресенье они ехали кататься на лыжах в Звенигород.

В тот год снова часто ходили вдвоём.

Баба Клавдя пекла им пироги, варила борщи и кисели. Оба они не были избалованы домашней едой, и им нравился духмяный её запах.


В тот год влюбился и Илька. В субботу он увозил Алю в лес — ходили на лыжах. В будни Алю водил по театрам и концертам Игорь, их однокурсник.

Илька пришёл к Евгению в одиннадцать ночи одного из воскресений, после того как проводил Алю домой, пришёл прямо с лыжами и рюкзаком, голодный и злой.

— Дай поесть!

Они ели колбасу с хлебом, пили чай, и Илька с полным ртом ругался:

— Ещё такой месяц, и я убью его. Надо же мне и Але учиться, а он каждый вечер сторожит её, заниматься не даёт. Без роздыху. Пойдём, Жешка, в поход. Заберёмся далеко, куда-нибудь на Кольский, подальше от неё: пусть без меня решит, с кем ей болтаться по жизни. Соберём команду из мужиков.

— Без Елены не пойду, — сказал Евгений.

— Ты что? Это же не обычный поход. Представляешь условия? Горы. Ветер сшибает с ног. Не для барышень. У нас же был договор: барышень в трудные походы не брать. В лёгкие не брал, а тут…

Но Евгений слышит голос Елены: «Одна пойду. Всё равно пойду». Что-то с ним в тот год происходило. Ему казалось: нельзя расстаться с Еленой ни на день!

Она и в самом деле могла бы выжить в любых условиях, в которых никто другой выжить не мог бы.

А ещё казалось Евгению: в том походе должно что-то решиться в его жизни.

— Это не барышня, это Элка, — сказал он сухо. — Без неё не пойду, идите без меня.

Илька ничего не сказал, ушёл, хлопнув дверью.

Но на другой день явился в семь утра, Евгений только глаза продрал.

И снова они сидели на кухне, пили чай и ели хлеб с колбасой.

— Чёрт с тобой, — сказал с полным ртом Илька, — пусть идёт, но под твою ответственность, чучело! Случится что, ты виноват, ясно?

— Ясно! — сказал Евгений.

Весь день Евгений думал о том, как помочь Ильке с Алей. В самом деле, Илька высох совсем, под глазами чёрные тени, не спит, не ест.

Думал, думал и пошёл к Але. Подстерёг после института, у подъезда её дома. Игорю являться ещё рано. Заступил дорогу:

— Ты чего мужика довела до изнурения? Где ты ещё такого найдёшь? Стихов знает тьму. Башка ясная. Хозяйственный. Преданный. Чего тебе надо? Недостаток — танцевать терпеть не может.

Аля оторопело смотрела на него голубыми глазами. Приоткрыла рот от удивления, пока он выдавал свою тираду, пока перечислял все достоинства Ильки…

— Я что? Я ничего. Я театр люблю, а он терпеть не может. Я танцевать люблю, а он терпеть не может. Стихи он знает? Первый раз слышу. Мычит какую-то ерунду, двух слов не свяжет.

— А ты попроси его почитать тебе стихи! А ты скажи ему, что в театр хочешь. Язычок-то есть, небось?

— Язычок есть! — сказала Аля и покраснела. — Только что же я сама-то полезу с театром. На театр деньги нужны. А танцевать… если он терпеть не может, зачем же мучить его?

— Слушай, что скажу. Мы собрались на Кольский, на все каникулы.

— Слышала. Университет гудит, только, кажется, девушек на Кольский не берут.

— Вот и неправда твоя. Я с Элкой иду. Скажи ему, что хочешь с ним в поход!


Евгений был очень доволен собой. Так хорошо всё устроил. И повернул Алю к Ильке, и своё дело решил: если с ними пойдёт Аля, Илька перестанет доставать его с Еленой!

Илька явился на другой день. Моргал, будто ему песком сыпанули в глаза, заикался, будто не с ним, а с Алей встретился:

— Представляешь, подходит ко мне и говорит: «Хочу с тобой в поход!»

— Мы же барышень не берём!

Илька захохотал. Он хохотал, как хохочет человек в момент истерики, неизвестно, чем кончится этот хохот — слезами или радостью.

— Поймал, чучело! Ещё как поймал. А ведь здорово получится. Где её интеллигентик найдёт нас? В какой театр потащит её? На Кольском всё и решится. Аля должна наконец выбрать. Или мы женимся, или пусть уходит к нему.

— Ты тоже интеллигентик. Ещё, может, побольше, чем он.

— Самиздат не эстетика. Это политика и трагедия. Там не до художеств. А я в основном читаю самиздат.

— Ерунда, ты со школы знаешь наизусть всего Блока и Пушкина, Гумилёва и Мандельштама, это почище всех современных театров. Неизвестно, знает ли Игорь…

— Чёрт с ним, забудем о нём. На Кольском, говорят, красотища. Северное сияние. Я уже подбил двух парней. Возьму руководство на себя. От университета. А Игорь — хлюпик, ни за что не пойдёт, побоится. Лишь бы оторваться от него, чтобы и духа его близко не было. Аля перестанет разрываться на части. Тут я ей и скажу — «жениться!».

— На что жить будешь?

— У меня стипендия повышенная. И я договорился, могу пойти работать к отцу в институт. Ещё сотня. А что нам надо? На еду соберём. Жить будем у меня, комната отдельная.

— Да в ней ты-то едва помещаешься.

— Ерунда! Только переночевать, а так всё равно всей кучей сидим в гостиной. Илька ушёл, а он оглядел свою комнату. Кровать широкая, оставшаяся ещё со времён его болезни, на заказ делали, чтобы на ней и книги, и игрушки помещались. Не кровать, целый полигон. Торшер, книжные шкафы, письменный стол. А ведь и он вполне может жениться. Илька прав, жильё — главное, и жильё есть.

Заработать же он всегда сумеет. На еду им хватит.

Скорее на Кольский. Там всё и для него наконец решится!


2


Илька развернул бурную деятельность. Добывал верёвки, лыжи, разрабатывал маршрут. Из его рассказов выходило, что это будет романтическая прогулка.

Был Илька громогласен, многословен и бессонен. Мог заявиться в двенадцать ночи, в шесть утра, чтобы доложить, что успел сделать на этот час.

Евгению казалось: и он пьян, как Илька. Он заразился от Ильки возбуждением — пусть рано, но они с Еленой поженятся и не надо будет пилить на другой конец города ночами, после того как проводил её. Можно будет поставить перед ней чашку крепкого чая, какой она любит, и положить перед ней бутерброд: «Ешь, Элка, пей, Элка, это наш дом, и я хочу заботиться о тебе». Вместе заниматься, за одним столом.

Родители не будут мешать. У них своя большая комната. Да и дома они бывают мало. Мать поёт на эстраде одного из самых крупных кинотеатров, а отец, как школьник, влюблён в неё до сих пор и сидит — мальчишкой — на всех её выступлениях. После выступлений они часто остаются на новый фильм или сидят в киношном ресторанчике и ужинают. Мать любит ужинать в ресторанах. «Подадут, уберут, да ещё и поблагодарят за то, что у них поужинали», — объясняет она ему. У родителей своя жизнь. У них с Еленой — своя.

Возбуждение подкидывало его среди ночи. Елена хочет идти с ним в поход! Он сбрасывал ноги на холодной пол и сидел так, остужаясь снизу. Но жар всё равно кружил ему голову.

Елена не разделяла его возбуждения.

Что-то с ней происходит, чего он не понимает. Она рассказывает ему о лекциях и семинарах, о Тимкиных химических экспериментах — взрывах в ванной, даже о ссорах и воплях родителей рассказывает, она слушает его рассказы о походах с Михаилом и Илькой, об отце, как он сгорел в танке и непонятно каким образом остался жить, но почему ему кажется, что между ними — надутый матрас, на котором покачиваются на волнах не умеющие плавать? Проткнуть матрас, чтобы вышел весь воздух, он не может, за секунду матрас снова наполнится воздухом.

— Ты тут? — спросит он иногда.

Она передёрнет плечами, сбрасывая с себя его вопрос, посмотрит удивлённо:

— О чём ты?

И тут же, в тот же миг за матрас спрячется — не разглядишь.

Они встречались каждый день, хотя бы на полчаса. Может быть, он и не готовился бы к экзаменам — память его заглатывает лекции целиком, ничего не стоит ему повторить перед экзаменатором их, но перед Еленой не мог опозориться. У неё одни пятёрки и в школе, и в университете, он же и на троечках в школе ехал по той причине, что не только повторять в той школе было нужно, а и самому извлекать информацию из книжек и статей, да ещё и свою точку зрения иметь по каждому литературному произведению, по каждому историческому факту, а по математике и физике нужно было решать сложнейшие задачи! В тот год он захотел подняться над самим собой, выбиться в лучшие из лучших. Для Елены. Почему Илька получает высшую стипендию? И он может! И получил! Но ему приходилось теперь сидеть чуть не до утра, извлекая из научных книг весь материал, какой только есть по той или иной теме, чтобы добиться своей очередной пятёрки.

Часто графики и формулы учебников и пособий расплывались в Еленины глаза, в Еленину улыбку. Что не так, почему между ними надутый матрас? Сам не понимая как, Евгений оказывался у её двери.

Вот и сегодня он тянется рукой к звонку, отдёргивает руку — помешает ведь ей! — но продолжает стоять, покачивается пьяный перед дверью, уговаривает себя уйти и… звонит.

— Пойдём пить чай, — приглашает его Елена.

Она не думает о своей внешности. И дома, и в походе — клетчатая рубашка, брюки, волосы дыбом, пушистые, лёгкие, вот-вот полетят и Елену с собой унесут от него.

— Много прочитала? — спрашивает Евгений.

— Много-то много, только без толку, хоть снова начинай.

— У тебя же зрительная память хорошая.

— Хорошая-то хорошая, да что толку, если я не врубаюсь в смысл, вижу строчки, а смысла не понимаю.

— Начнёшь повторять, врубишься.

— Сфотографировался текст в мозгу, а на нужную полку не лёг.

Чай он пьёт медленно, макнёт губы и поставит чашку на стол. Уже давно парок из неё не идёт, уже давно ему пора отваливать, а он сидит и смотрит на Елену.

— Что с тобой, Елена? — спрашивает вдруг.

Она передёргивает плечами.

— Ты какая-то не такая.

— Какая?

— Не знаю. Что-то в тебе происходит.

Она усмехнулась:

— Ничего особенного не происходит. Сны снятся цветные, вот и всё.

— Какие сны?

Она передёрнула плечами.


В последний день сессии — поезд. Только и успел после экзамена вымыться, подхватить рюкзак и за Еленой.

Палатки, оборудование из университета должны прибыть прямо на вокзал. Хороший организатор Илька — всё предусмотрел.

Что делают люди в поезде, в общем вагоне? Играют на гитаре, поют песни. У Елены семиструнка, ей подарил один бродяга, приятель отца, геолог, в её семь лет. Он же и научил её играть. «Нигде не пропадёшь, Ленка, везде будешь желанной». И Елена со своей гитарой не расстаётся.

Поёт она про «пижонов, ползающих на Кавказ», про то, как зовёт её к себе Тянь-Шань, про пятерых ребят, которые «поют чуть охрипшими голосами» про Смоленскую дорогу, над которой звёзды, как глаза…

У Елены голос — лёгкий, как волосы, того и гляди, улетит от тебя в небо, не успеешь удержать.

У него тоже семиструнка. Он подыгрывает Елене, старается попасть в такт, не отстать ни в звуке, ни в слове, но не всегда получается, Елена любит акцент. Фраза фразой, и вдруг тонкий штрих, как бы отзвук строки. И каждый раз разный штрих, не угадаешь.

Стучат колёса.

Через их ноги перешагивают и проводницы, и пассажиры, а многие подходят к ним и слушают, а то и подпевают.


3


— Па, ну, открой глаза! Прошу тебя. Выпей воды, пожалуйста!

— Ты чего боишься? Вот же я.

— Ты на себя не похож, спишь и спишь. Ничего не ешь. Помнишь, я тяжело болел? Ты не отходил от меня, часто поил и руку держал на лбу. Но я же видел тебя, я отвечал тебе, а ты не видишь меня, ты не чувствуешь моей руки, ты где-то. Где, па?

— С тобой я, Вадька.

— А что же ты тогда плачешь? Я же тоже с тобой!

Евгений силился вспомнить что-то, связанное с Вадькой, что-то очень важное и не мог.

Компьютерные курсы… Вадька начнёт работать через два месяца.

Нет, не это.

Вадька тяжело болел, умирал…

Нет же, Вадька здесь, рядом.

«А ребёночек у вас был?»

Вадька — Елена. Вадька — сын Елены.

— Па, что сделать, чтобы ты перестал плакать?

— Я не плачу, сынок… я в поезде еду…

— В каком поезде?

И только сейчас он ощутил чуть дрожащую, испуганную Вадькину руку. Через лоб Вадькино тепло проникало в голову и собиралось там.

— Если тебе лучше, когда ты спишь, ты спи… — Голос Вадькин.

И он спит. И во сне снова выходит из вагона… А может, и не спит. Он снова живёт в своём мальчишестве, только на новом витке. Не «было», та жизнь — сейчас.


Безветрие сжирает холод.

«По тундре, по тундре…», — дерут они глотку.

Идёт их одиннадцать человек. Из их школы — четверо, остальные из университета. И Игорь пошёл. Хлюпик, интеллигентик, как зовёт его Илька. Может, он и хлюпик, а идёт спокойно, без суеты, без нервозности — такой естественной в незнакомых и трудных условиях, будто только и делает в жизни, что ходит на лыжах. А сам надел их первый раз. Он повторяет все движения Ильки, даже склоняется так же вперёд, словно хочет пробуравить головой ледяной воздух и снег.

Что ему, Евгению, нужно? Идёт рядом по тропе Елена. Рюкзак не придавил её — всё так же она горящей свечкой вскидывается над снегом, прямая.

К рюкзаку привыкла с детства. Даже в школу не с портфелем ходила, а с небольшим рюкзаком.

Куда ни глянешь — снег, чуть пристывший корочкой. И чахлые прутики деревьев.

День, ночь, какая разница… День — густые сумерки. Время сбито.


Поезд прибыл в Мончегорск.

Сутки просидели в турклубе. На улицу носа не высунешь — ветром сшибёт. Времени зря не терял — к Елениной штормовке пришил телогрейку, что продавалась в турклубе, к валенкам — ещё слой подошвы. Потом ели. Потом пели песни.

Пришлось ночевать в клубе. Спали на полу в спальниках.

На другое утро ветер утих.

До окраины города доехали на автобусе. Встали на лыжи и вот идут к горе.

День короткий, уже иссякает. Нужно успеть поставить палатку дотемна.


Не надо дальше. Он не хочет ничего видеть дальше. И заставляет себя вырваться из ловушки Кольского.

Даже с медсестрой, что делала ему укол, принялся разговаривать: какая погода на улице, как давно она в этой клинике работает…

Даже телевизор включил, но, увидев мужика с пистолетом, гнавшимся за мальчишкой, выключил.

Или кто-то кого-то догоняет, чтобы убить, или расследуется уже готовое убийство. Не для него эти игры.

Таращил глаза в пустой экран, в глухую штору, отделявшую его от другого бокса, в стенку, чисто белую, и пытался найти хоть что-то, что зацепит его внимание. Но глазам нечего было есть. Голодные, они сами, без его желания и воли, закрылись, и сразу вспыхнуло северное сияние. Пульсирующие полоски разных цветов. Переливаются, меняют цвета, изнутри горят.

Они стоят с Еленой вдвоём — все уже спят в палатке — и смотрят на ослепительный, никогда раньше не виданный свет.

Вот сейчас сказать — жениться!

Почему же не получается одно короткое слово?

Почему он даже до руки дотронуться не осмеливается?

Палатка слепа — ни огонька, а они слепнут от света.

Елена говорит:

— Ешьте же, глаза, ешьте, ненасытные, на всю жизнь чтоб насытились!


Я

Кольский нам не казался опасным. Умели жить в мороз. И удивлялись, почему этот поход считается походом высокой категории сложности.

Тундра есть тундра, плоская, ровная — откуда взяться опасности? Маршрут — официально зарегистрированный.

Это был единственный поход, в котором, по словам Ильки, мы во всём доверились нашим инстанциям от университета.

Потом узнали, что прогноз погоды нам дали неправильный. На маршрут выпускать не имели права — про буран знали заранее, а выпустили. И снаряжение не проверили, а должны были! В университете дали им гнилые верёвки.

У Элки что-то случилось с ногами. Она, как водится, скрыла. Вижу, как-то странно ставит ноги. Спрашиваю, в чём дело. Говорит: «Всё в порядке». Попросил снять носки. Пальцы у неё синие.

Заставил идти в Мончегорск к врачу.

Шли несколько часов. Врач посмотрел, сказал: ничего страшного, обморожения нет, синяки пройдут.

Я врачу не поверил. Знаю, что такое ноги. Уж очень пальцы синие! Стал уговаривать Элку вернуться в Москву. Ноги-то болят, видно же. «Вылечим ноги, пойдём в другой поход», — просил я. Знал, надо на самолёт, и всё. Она ни в какую. Начали ругаться. Я наотрез отказался идти обратно на базу. А она одно талдычит — идём да идём. Потом придумала: Ильку нужно предупредить. Я говорю: не нужно, он знает, что мы пошли к врачу, сказал, если что, чтобы летели в Москву. Тогда нашла другой аргумент: «Почему ты из-за моих ног должен потерять удовольствие?» Это она из-за меня оставалась! А я из-за неё хотел лететь в Москву — одна ни за что не полетела бы! Мне почему-то казалось: с ней что-то сильно не так. Не бывает же у человека, чтобы раз — и замёрзла так сильно нога, чтобы пальцы синие. В тот час, когда мы ругались в вестибюле больницы, сказал ей, что люблю. И я чувствовал, она тоже любит. Мы в первый раз поцеловались. О женитьбе не сказал. Думаю, в поезде скажу — по дороге в Москву. Вообще-то я был сам не свой, что-то происходило, а что, я не понимал.

Всё-таки уговорила она меня — пошли обратно. Двигались с трудом. Да ещё на полпути повалил сильный снег, ветер стал пронзительным. Уже много часов мы находились в пути, гораздо дольше, чем шли до Мончегорска — никак не могли найти дорогу к палатке. Встретили лесника, попили у него чаю. Я ходил, искал дорогу. Не нашёл. Вернулся ни с чем. Погода странная. Ветер рвёт тебя с земли, приподнимает, хочет бросить. Лесник показал дорогу. А мы всё равно никак не могли найти палатку. Помогла росомаха. Благодаря ей напали на лыжню. А тут навстречу Игорь. Откуда взялся, непонятно. Похоже, специально пошёл нас искать.

Ночью опять я пристал к ней — поедем домой! Она отказалась. «Ни в коем случае!» — говорит.

Если бы не был я так слаб перед ней, будто пьяный всё время, настоял бы…


Игорь погиб из-за любви. Так получилось, что в буран они оказались втроём. Ночь переспали. А утром сильно переругались из-за Али. Игорь сел в снег и сказал: дальше никуда не пойдёт.

Кто же знал, что это не слова и он в самом деле не пойдёт…


Отношения накладываются на все наши действия. Не было бы их, посадил бы Элку в самолёт, и дело с концом, а тут нужно всё объяснять, обо всём договариваться, упрашивать. Ложные всякие чувства. Честно говоря, мне тоже без Элки не хотелось, наоборот, я радовался тому, что она поехала на Кольский.


Накануне маршрута мы с Элкой долго пели песни — кто кого перепоёт…

Серенький день тянулся сонный. Мы едва двигались от места стоянки к горе. Надо было бы переночевать под горой, в лесу, и идти по маршруту утром, а нас понесло в гору.

Слова «Поход — высшей категории» дошли до нас, когда мы через пару часов оказались на горной гряде, на которой нет леса, и когда начался буран.

Голое пространство, сильно наклонённое вниз. И ветер со снежной крошкой подхватывает нас вместе с лыжами, несёт (мы словно пролетаем по несколько метров) и норовит сбросить в пропасть. Как не сбросил, до сих пор не понимаю: каждый раз каким-то непостижимым образом мы снова оказывались на хребте.

Лыжи сломались почти сразу, да и как могли они выдержать, если с небольшими промежутками нас всё время швыряло о ледяную гору.

Всех разбросало. Я был связан с Элкой верёвкой, потому и остались мы с ней вдвоём.

На пути нашем возник большой камень, мы решили остановиться. За камнем было небольшое пространство, куда ветер не доставал, туда навалило много снега. Кое-как выкопал я в сугробе что-то вроде пещеры. Элкин рюкзак со спальником давно унесло ветром, в пещеру сунули мой спальник и воткнули обрубок последней лыжи, чтобы нас смогли увидеть. Так мы переночевали. Но вытащить спальник из пещеры не удалось, он примёрз.

Решили спускаться. На горе всё прибито ветром, от ветра снег закостенел, как асфальт, потому, наверное, мы и смогли идти по нему без лыж. Думали лишь об одном: только бы не поскользнуться, не упасть.

Всё-таки спустились. Но попали совсем в другое место, чем должны были. Потому нас и не могли найти.

Элка со мной рядом, и это главное.

Оказалось, спускаться с горы много легче, чем идти по равнине. Мы сразу провалились в снег, лишь головы торчат. Пришлось мне пробивать траншею.

Хорошо хоть, ветра здесь не было — он как бы мгновенно кончился.

Сколько длилось наше странное движение к лесу, представления не имею. Думаю, дня два, а может, и три. Как шли, тоже сказать не берусь, потому что сильно мёрз: ещё на горе всю свою одежду натянул на Элку, шёл только в штанах, в рубахе и драной безрукавке, без варежек (свои варежки Элка ещё на горе потеряла), всё время растирал руки снегом. Элка тоже, кажется, сильно замёрзла, хотя на ней её куртка и моя, сверху не должно бы быть сильно холодно. Как сейчас понимаю: ей уже изнутри было холодно. Но она не поддавалась — шла и без остановки читала заколдовавшие её слова Евтушенко: «Зачем ты так?», Вознесенского стихотворение за стихотворением, и что хочет она тишины… хотя и так уши давила тишина.

А потом Волошина читала:


Я — глаз, лишённый век. Я брошено на землю,

Чтоб этот мир дразнить и отражать…


И Мандельштама:


И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,

И Гёте, свищущий на вьющейся тропе,

И Гамлет, мысливший пугливыми шагами,

Считали пульс толпы и верили толпе.


Сознание стало уплывать где-то к концу второго дня. Иногда приходишь в себя, слышишь странные фразы, понимаешь, это какая-то потусторонщина, фразы — бессвязные. А тогда мне казались связными.

Ничего не ели. Снег я запрещал Элке есть.

В другом совершенно измерении находился. Стал заговариваться. На каком языке мы с Элкой изъяснялись, непонятно. Вроде смысла нет в том, что говоришь. А ведь есть. И вроде видишь деревья. Но видишь всё совсем не так, как обычно. Переключаешься с реальности на нереальность. И обратно. Видимо, обморожение у нас у обоих было уже сильное.

У Элки совсем перестали гнуться ноги. Так сильно обморожены? Что же всё-таки у неё случилось с ногами?

Наступил момент, когда она совсем не смогла идти. Я понёс её.

Наконец добрался до леса.

Оглянулся назад. Похоже, прошли мы только километра полтора. От горы траншея прёт, в мой рост. Но вроде не такая уж и длинная.

Решил, надо нам разогреться. А как? У нас ничего нет — все вещи или унесло ветром, или пришлось бросить, одежда рваная. Был бы спирт!

Ёлки в тундре смешно растут, кочками, как кусты. А может, мне уже сейчас так кажется.

С грехом пополам наломал веток. Посадил на них Элку. Стал отдирать от дерева то, что мог отодрать, — руки-то почти не гнулись!

Начал костёр разводить. Это тоже целая эпопея. Руки не могут спичку взять. И так-то её зажечь трудно, прижать нечем. Взял в зубы, пытаюсь поджечь, а спичка ломается. Не знаю, сколько мучился, часа два.

А Элка двигаться сама уже совсем не могла. Я её переносил с места на место. Она всё время жаловалась на ноги и вся как-то закостенела.

Наконец развёл костёр.

Как сумел, под ветками умял снег (там его метра три).

Элка — на ветках. Рядом с костром. Попросил её не шевелиться, потому что снег от огня начинает опускаться вниз (до земли его никак не примнёшь). Но Элка как-то неловко приподнялась, и рухнули вниз ветки, затушили мой костёр. Получилась вроде как чаша.

Развести огонь ещё раз уже было невозможно — всего четыре спички осталось. И я больше не мог ломать ветки. Решил поджечь ёлку-куст. Поджигать нужно смолу. Тогда получается большой факел. Его издалека видно. А уже стало совсем темно. Нужно было сообразить, в какую сторону начнёт падать ёлка, когда прогорит основание. Когда уж она упадёт, проблем не будет, с этим можно жить несколько суток. Сколько мучился, не знаю. Ёлку нужно поджигать со всех сторон, а у меня всего четыре спички. Ёлка загорается и гаснет.

А тут Элка и говорит:

— Уже всё, отсюда не выйдем.

Тогда я пошёл посмотреть, что вокруг происходит. Не может же этого быть! Сделал большой круг вокруг ёлок, это метров пятьдесят. Никаких следов.

И вдруг провалился в речку — под снегом её не было видно. С трудом вылез. На морозе (около пятидесяти градусов) рубашка и штаны сразу заледенели, стали каменными, и я тут же перестал мёрзнуть. Вдруг вижу — идёт лыжный след. Свежий. Явно, люди прошли совсем недавно. Может быть, вернутся обратно? Лыжи охотничьи, не спортивные, не прогулочные, значит, это либо спасатели, либо лесники. Обрадовался: нам надо продержаться несколько часов — по-видимому, нас ищут?!

Перешёл через ручей обратно. Накрыл Элку ветками, чтобы теплее было. А тут шум, бегут люди на лыжах.

Как только я увидел людей, всё перед глазами поплыло.

Это психологический момент, можно не держаться.

Единственное, что помню, меня тащат, а я думаю: ну, теперь Элка в порядке. В голову не пришло, что человек может умереть.

Помню, они под руки меня подняли, у меня всё крутится, всё плывёт. Костёр помню. Огромный. Тут мне дали чего-то выпить из фляжки, и я отключился — больше ничего не помню.

Очнулся в вертолёте. Вот тут, когда меня поднимали, я спросил, где Элка. Мне сказали: «Всё нормально». Спрашиваю, почему её здесь нет. Снова отвечают: всё нормально, её уже отправили в больницу. Мне опять какой-то дряни дали, каких-то лекарств и ещё спирта. Начали растирать руки. Чего ждали, не знаю. Вдруг вижу, притащили Элку в вертолёт. Так я думал тогда, что это была Элка. Но всё это может быть полной мистикой. Вижу, у неё изо рта пар идёт. Пар идёт тогда, когда человек живой. Я с ней начал говорить, спрашиваю, как она, и она вроде отвечает мне: «Всё в порядке».

Дальше ничего не помню.

Очухался в больнице. Время совсем потерял — ночь ли, день, не знаю. Пытаюсь выяснить, где Элка. Никто ничего не отвечает. А вставать мне нельзя — и руки, и ноги забинтованы.

Ночью, когда все уснули, кое-как сполз с кровати и стал искать Элку. Все палаты обошёл, нету. Не знаю, как оказался в морге, там нашёл её. Подхватил на руки и тащу к себе в палату.

Меня буквально отодрали от неё. Когда я выпустил Элку, она упала прямо на пол. Я потерял сознание. Очнулся в палате и стал драться — почему меня к ней не пускают.

До сих пор не верю, что она умерла.

Жить не хотел. Когда меня перевезли в Москву, домой, я сбежал. Отправился на Востряковское кладбище — вытаскивать Элку из могилы.


4


Врач подошла к нему в тот момент, когда он раскапывал Еленину могилу, у него в руках лопата.

— А ведь ты — борец! — сказала она. И села возле него. — Нам надо поговорить.


Уже потом мне рассказали, что трое суток пытались отогреть её, но сделать это не смогли. Экспертиза установила: умерла Елена за два дня до того, как нас нашли. Для меня и сейчас остаётся загадкой, как она могла читать стихи, говорить — мы же с ней всё время разговаривали! Мне казалось, всего минут десять прошло, пока я через реку переходил.

Перед тем как отключиться, у меня была лишь одна мысль: только чтобы с ногами у неё ничего плохого не оказалось. Я знаю, что значит остаться без ног.


У нас это семейная традиция.

Деда расстреляли ровно в двадцать лет. Бандиты. И живьём закопали. Это было ещё до революции. Верующие крестьяне вытащили его, отходили. Мой дед был священником.

У прадеда тоже именно в день рождения, когда ему исполнилось двадцать, — катастрофа. Тоже чуть не умер.

Отец горел в своём танке в день своего двадцатилетия.

В день двадцатилетия должны были бы погибнуть и прадед, и дед, и отец.

И у меня с Элкой всё случилось в день рождения — 4 февраля 1969 года. Ровно двадцать лет мне исполнилось в день, когда мы попали в тот буран! Странно, что я выжил. На пятидесятиградусном морозе. Только штаны и рубашка. Должен был замёрзнуть.


— Нам надо поговорить, — повторила врач.

Её лицо разбежалось к вискам в улыбке, а взгляд — жалостный. Так мать смотрела на него, прикованного к постели. «Сынок, — говорила мать, — потерпи».

Врач в матери не годится, наверняка она даже моложе его. Но звучит забытое, материнское:

— Потерпи!

— Что «потерпи»? — спрашивает он.

— Когда тебя обследовали, обнаружили опухоль и затемнения. Похоже, это рак.

Он не спросил: рак чего? Он всё ещё был на Востряковском кладбище, возле Елениной могилы.

Отбросить лопату, лечь рядом с Еленой, наконец навсегда рядом, как лежал в палатке. Ничего больше не надо, лишь её дыхание. Пусть она спокойно, как ребёнок, спит, а он будет защищать её сон. Ничему и никому он не позволит нарушить её сон.

— Чему ты улыбаешься? — спрашивает врач. — Первый раз вижу человека, который радуется раку. Ты даже не поинтересовался, рак чего?

— Какое это имеет значение? Рак и рак.

— Я предлагаю тебе начать лечение. Прежде всего проведём специальные исследования, через два дня, как только снимем капельницу. Похоже, рак и в лёгких, и в печени. Я буду вести тебя.

Елена спит неслышно, как ребёнок. Даже не посапывает. Но от неё — его дыхание, и его посапывание, и его жизнь. Наконец он начнёт жить.

Давно ушла доктор. И глаза у него закрыты, а яркий свет дня освещает их с Еленой жильё. Цветы по полу и подоконникам. Её глаза.

Начинается наконец его общая жизнь с Еленой. А две случайные женщины, истратившие его жизнь, — сон, их не будет больше.


Он женился на однокурснице Елены — Инге. Познакомила их Зоя. При этом Зоя сказала: «Это Ленина подруга. Сидели рядом на лекциях и семинарах, ей Лена рассказывала о своих планах — чем хочет заниматься».

Он прожил с Ингой под одной крышей семь лет.

Он вставал ночью к дочери. Кормил Киру, купал, гулял с ней. Он готовил дома еду.

Когда Кира тяжело заболела, не Инга, а он сидел с ней сутками напролёт, поил молоком, кормил таблетками, выписанными доктором. Ничего не помогало. Помог сосед по лестничной клетке Жорка — привёл к нему Порфирия.

Летом и зимой в мороз Порфирий ходил в одних трусах. Когда-то сидел, и в лагере открыл свои способности. Многих спас от смерти и депрессии.

У него были странные методы лечения. Он брал больного за руки и как бы встряхивал его: болезнь уходила. Всем своим пациентам велел обливаться ледяной водой, чтобы больной обязательно вздрогнул, чтобы получился стресс.

Кира совсем помирала. Порфирий спас её.

С Кирой гулять. Кире читать книжки. С Кирой играть.

Вместе они построили в комнате домок для неё из настоящего дерева, и Кира любила залезать в него со своим плюшевым зайцем.

Из конструкторов строили краны, машины, самолёты.

Чтобы побольше времени проводить с Кирой, он прогуливал свою работу.

Инга делала карьеру.

Он разошёлся с ней, когда она отправила Киру к своим родителям в Могилёв.

— Мне нужно писать докторскую, я целые дни провожу в лаборатории и вечером нуждаюсь в тишине и отдыхе, — сухо объяснила Инга.

— Ребёнок должен жить с родителями, — пытался уговорить её Евгений.

Но Инга даже не возразила ему, подхватила девчонку и увезла в Могилёв. На несколько лет.


Второй брак вырос из первого.

Вера родилась в большой армянской семье.

Верина мать — физик. Целый день на работе, приходит поздно вечером и начинает варить суп на всю ораву.

Верин отец — изобретатель.

Все свои скромные зарплаты физика тратит или на какие-нибудь установки, оборудование в лаборатории, на что институт не выделяет денег (занимает у всех подряд и долги отдаёт годами), или на запчасти, из которых своими руками собирает необыкновенные предметы.

Так, изобрёл он газовый мотоцикл (в то время редкость). Собирал его долго и до смерти ездил на нём.

Изобрёл установку для уничтожения тараканов, в которой 10 000 вольт, и пустил ток по квартире. Для этого всюду проложил маленькие рельсы. При этом выдал целую теорию: тараканы боятся магнитного поля. Напряжение очень высокое, а ток очень маленький: человека убить нельзя, можно только обжечь.

Детей в семье было много, и как-то все выживали и вырастали. В доме было весело и безалаберно. Когда кто хотел, тогда вставал. Кто хотел ходить в школу, ходил, кто не хотел, не ходил. Кто захочет поесть до возвращения с работы матери, подойдёт к холодильнику, вытащит колбасу, сыр, из буфета вынет булку и ест себе. Не хотел ребёнок спать ночью, не спал, спал днём. Никто никому никаких замечаний не делал, никто никому ничего не запрещал, никто никого ничему не учил, но все всё друг другу рассказывали. Прочитал кто-то что-то про северных медведей или об Аляске, все тут же узнают об этом. Выучил кто-то неизвестное прежде стихотворение Пастернака или Мандельштама, тут же все заучивают его наизусть. Решил кто-то задачу, предложенную отцом, все тут же садятся решать. Часто звучала музыка: то тётка репетирует перед концертом, то учит кого-то из детей, то кто-то из детей играет.

Вера рисовала картины. С самого детства ей нравилось смешивать краски и создавать новые цвета. Каждая её картина, как и изобретение отца, — нечто совершенно особое, оригинальное.

Ребёнок — в струе золотистого ветра. Тут же, в потоке воздуха, летят цветы, летят родительские глаза.

Тётка Ляля — за роялем, от неё и её рук летит музыка: потоки оранжевого, голубого, зелёного света, тучи и дождь, чёрные птицы. И что только не плывёт от её пальцев к солнцу и голубому небу.

Картины странные. Много воздуха, много света, много музыки. И причудливое смешение красок в сочетании с самыми невероятными сюжетами.

Остановишься перед Вериной картиной и не знаешь, куда попал: то ли в сказку, в фантастический мир, то ли в сумасшедший дом.

Вера рисовала всех своих родственников. И вроде не стремилась она точно передать черты, а смотришь и знаешь: это — Виля, это — Саня…


Евгений познакомился сначала с Вериным отцом. Во дворе Николай постоянно возился со своим мотоциклом.

Когда жена отправила Киру в Могилёв, Евгений стал проводить с ним вечера.

С Верой здоровался, перебрасывался парой слов и с другими её сёстрами, с братом и шёл в комнату к Николаю. Это была странная комната. Рядом с супружеской кроватью лежали и на полу, и по столам книги и инструменты вперемешку, звучала музыка из всех углов комнаты — ещё до всех стереосистем Николай создал свою собственную. В комнате пахло железками и химией, потому что Николай одновременно со своими строительными работами проводил и химические реакции, изобретая средства для очищения металла и прочих вещей.

Однажды вернулся Евгений домой за полночь, а в кухне Вера с женой пьют чай. Один вечер пьют чай, второй. А в какой-то из вечеров Евгений вдруг ощутил себя сидящим на кухне вдвоём с Верой. Жены дома нет, играет музыка, пепельница полна окурков, они с Верой разговаривают.

Вера читала ночи напролёт, и память у неё была, как у Елены, уникальная. Запоминала с листа. Пересказывала Евгению в вечер по книге. Приходила из лаборатории жена, ела, что попадало под руку, шла спать — ей нужно было в девять утра читать лекции. А они всё сидели, пока не начинало светать. Плавал дым.

Что-то было в Вере, маленькой и тощей, незащищённое. Такое же незащищённое, как и в Николае. Получалось, словно что-то задолжал Евгений Вере. Смутное это ощущение явилось в первое же общее чаепитие и не отпускало. Почему ему жалко Веру? Что он должен ей? Казалось, уйди он сейчас из её жизни, и она погибнет.

Однажды принялась Вера читать ему стихи. Только что выпустили сборник неизданных стихов Мандельштама.

«Замолчи!» — хотел сказать ей Евгений. Не сказал.

Вскоре он переехал к ней. И ровно через девять месяцев у них родился сын. Сначала жили в общем колхозе. Кричали грудные младенцы Вериных сестёр, плавал дым, гремел телевизор. Евгений нёс плачущего сына к Вере кормить. Она или спала, или рисовала. Он расстёгивал её блузку, лифчик, подкладывал мальчика к груди.

Уже в этот момент ощущал, пока бессознательно, что наделал со своей жизнью.

Но вместо того, чтобы расстроиться, неожиданно почувствовал облегчение: пусть ещё хуже будет ему, совсем плохо. Елена не жива, а ему радоваться? С какой стати?

Ещё через год родилась дочка.

Попробовал вынырнуть лишь раз — отец выбил для них трёхкомнатную квартиру. Отделятся от бедлама, может, Вера начнёт хоть что-то делать дома. Они вместе, подкинув детей родителям, покупали шторы, посуду… У Веры был хороший вкус, и квартирка заиграла оригинальностью и лампочками. Но, как только ажиотаж кончился и наступил быт, Вера впала в тот же режим и в ту же безалаберность. Ночью читала и рисовала, весь же день спала. А ему нужно было зарабатывать деньги. Он просил то маму, то отца заходить и кормить детей, но в остальное время дети сидели в манеже мокрые и грязные, там же валились спать, там же рыдали, не достигая слуха спящей матери. Весь день на работе Евгений маялся, звонил по сто раз домой, пытаясь разбудить Веру. Домой буквально бежал. Подмывал, одевал, кормил детей, вёл гулять. Вера спала. Она просыпалась часам к семи, когда уже был готов обед.

А потом умерла мать, и отец наконец вышел на пенсию. Теперь отец кормил детей, шёл с ними гулять. На Евгения он смотрел жалостно, как на обречённого. Единственное, что изменилось: Евгений перестал с Верой спать. Всё свободное время возился с детьми. Иногда получалось, что за столом они оказывались все четверо. Как когда-то Вера пересказывала книжку, которую проглотила за ночь, читала ему и детям стихи. Дети слушали, открыв рты, и после еды ходили за матерью — просили рассказать что-то ещё.

Когда дети подросли и пошли в детский сад, Евгений вздохнул. Теперь он мог работать спокойнее, возвращался домой уже вместе с ними.


Глава четвёртая


«Я ненавижу тебя», «В гробу тебя вижу!» — Верин крик в его палате.

Он прижимается ухом к подушке, рукой прикрывает второе ухо.

— Замолчи! — просит Веру. — Пожалуйста, замолчи!

Не нужно думать о Вере. Он вернётся в детство и в юность, ещё раз проживёт свою жизнь.


Я

На кухне у меня висел громадный пучок газет, прибитый гвоздями. Было какое-то кино — про боксёров. Человек так тренировался: прикрепил к стене огромный пук газет и бил исступлённо по нему. Каждый день отрывал по странице, пока не осталась голая стена. Потом бил уже по ней.

И я бил по стене до изнеможения по пятнадцать — двадцать минут до боли, а когда начинала идти кровь, опускал руку в банку с йодом. Снова бил. Тренировался. Руки были страшно разбиты, кости стали огромными. Больше работал правой, потому что левая изначально была сильнее.

Это из серии детского маразма.

Но маразм маразмом, а сильные руки не раз спасали мне жизнь.

Так получалось, что вокруг меня всегда было много шпаны. Убежать при столкновении с ней я не мог. И у меня выработалась своя манера, своя методика. Раз бегать не могу, значит, остаются только руки. Потому-то я их и тренировал. Хватал человека за грудь и вырывал клочки одежды прямо с кожей. Мог взять руку парня… вот здесь… и двумя пальцами переломить. Держал руку до тех пор, пока парень не начинал орать от боли.

Отец учил меня: «Либо ты не дерёшься вообще, и старайся никогда не драться, либо ты делаешь это серьёзно, потому что это не игрушки».

Ну, а шпана всегда с кастетами, с ножами.

У меня выработался рефлекс — хулиганов надо бить серьёзно, никаких послаблений быть не должно. И, как только на меня нападали, я выбирал самого главного или самого сильного, хватал его за руку или вот так, за грудь, порой и кости ломал ему, или бил по голове.

Однажды запаял я приёмник одному парню. Очень хороший был тот мальчик.

Почему-то, когда вспоминаю его, вспоминаю Аню Ростовцеву, в которую чуть было не влюбился. Зачем-то стоял под её окнами часами. Соображал, влюбился или нет. Однажды понял, что — нет, а почему-то всё равно каждый вечер отправлялся под её окно. Какая-то сила приносила меня туда. А в неё вся шпана была влюблена. Однажды меня сильно побили — за неё. Я же всё равно продолжал стоять под её окнами.

Так вот, идём мы с тем мальчиком от моего дома к его, мимо школы, едим мороженое. Он несёт приёмник, я ем мороженое.

Около школы всё разворочено. Делают проводку под землёй, трубы прокладывают: снаружи — свинец, а внутри — провода.

И вдруг навстречу Пегин с огромной толпой шпаны.

С Пегиным я учился в одном классе.

Пегин пьян, и в руке у него кастет.

Он подходит к нам. Хочет показаться перед своими храбрым и набрасывается на нас. А я ему в лицо — мороженым!.. Размазал.

Пегин был крепкий, но всё равно слабый. Он всего боялся, только вид делал, что не боится. И я понимал: меня избивать будет не он.

Но он всё-таки полез ко мне, теперь уже с ножом. Озверел. Я разбил ему голову, лоб. Он упал.

Приятеля моего сразу стукнули, и он где-то там валялся, на него уже не обращали внимания. А я сразу по своей методе ударил самого здорового по башке. Ну тут и начали меня бить.

Стою как стоял и орудую руками — туда, сюда.

Вдруг кто-то закричал: «Милиция!»

Я повернулся посмотреть где.

Обычно милиция забирала меня одного — остальные-то разбегались, а я из-за ног убежать не мог. Меня сажали в детскую комнату и вызывали отца. Я пытался оправдаться, что я тут ни при чём, никого не трогал. Мне не верили. Всегда я был в крови, весь разодран. А раз так, значит, виноват. Позже вообще перестал оправдываться, так как очень не любил милиционеров и считал ниже своего достоинства что-то им объяснять.

Значит, обернулся, вижу: в самом деле милиция едет. Шпана разбегается. А Пегин в это время пришёл в себя, схватил кусок свинцовой трубы, валявшийся на земле, и со всей силы полоснул мне по носу. Нос ушёл куда-то, я потерял сознание.

Открываю глаза, против меня Пегин — лежит на кровати.


Оказывается, мы втроём в больнице: я, Пегин и тот, которого я первого стукнул по голове.

Мне операцию сделали, какие-то кости под наркозом вставили обратно.

Неделю мы с Пегиным провалялись. Пытался я объяснить ему, что он подонок, хам, что так нельзя, что у него нет права над людьми издеваться, что он людей делает трусами и, по его милости, они останутся трусами на всю жизнь: не только физически будут бояться, а будут морально подавленными. И в этом главное хамство. Объяснял ему, что такое уважение к человеку.

Пытался разговорить его, выяснить, какие мотивы толкают его к такому поведению.

Он не отвечал мне. Он лежал в больнице тихий — ему не перед кем было там красоваться. А когда выписался, в школу вообще перестал ходить. Он числился каким-то крупным хулиганом, а тут я его перед всеми так унизил!


С Пегиным мы встретились, когда нам было уже по двадцать три года. Встретились хорошо, детство сильно влияет на всех, даже бандюги относятся к тем, кто с ними общался в детстве, совсем иначе, чем к остальным. Встретились, обнялись. Никаких плохих чувств я к нему не испытывал. Мне его всегда жалко было — как слабого человека. Сильный в такие игры не играет. Но мои философские разговоры с ним не помогли, он стал профессиональным бандитом.

К чему вспомнился Пегин?

Почему он видит пучок газет на стене своей комнаты?

Что-то не так.

У него рак.

У него рак?

Как у бабушки, маминой матери. Значит, он пройдёт путь умирания бабушки.

Он редко бывал у бабушки, но помнит, как раз от раза она становилась желтее и суше — усыхала внутрь, вся втягивалась в чехол кожи. А в последние дни всё время кричала.

Он сидел в кухне, слышал её крик и думал: можно ли ей помочь?

А ещё её рвало всё время — лёгкими, внутренностями. И мама бегала из комнаты в туалет, в ванную и обратно.

После крика и разных других звуков, сопутствовавших умиранию бабушки, так странна была тишина в маленькой однокомнатной квартире!

Зачем мама приводила его с собой?

Чтобы он знал, как умирают люди? Или не с кем было оставить?

А ведь он только-только встал на костыли, и путь от дома до бабушки, у нормального человека занявший бы десять минут, у него занимал часа полтора.


Он не боялся боли. Боль жила в нём всю жизнь — инородным телом — и вместе с тем была его кровью, частью его. Но никак не сравнится физическая боль с той, что вторглась в его грудь на Кольском в морге и — невыносимая, чтобы с ней жить — позже привела к заморозке, в которой он просуществовал тридцать лет.

Сейчас с каждым словом и картинкой, с каждым лицом и звуком боль возвращается из Прошлого, отвоёвывает клетку за клеткой в его груди. Куда уж бояться той, что испытывала бабушка, умирая!

Это боль пролистывает его жизнь, высвечивая её совсем по-иному, чем виделась в суете тогда.

Это она преподаёт ему урок. Повтори старое, выучи в этом старом новое, то, что не понял, не увидел тогда. Тебе дана остановка: выжить или умереть. Сделай сейчас правильный выбор — поменяй свою жизнь. Есть ещё шанс спастись.

Он слышит голос своей владычицы боли: «Я в тебе потому, что ты живёшь неправильно. Ты можешь избавиться от меня. Избавишься, когда поймёшь, почему неправильно…»

Но он не тот Евгений, что был рождён отцом и матерью, что повиновался отцовскому голосу «Встань и иди!». Сейчас он — барабан с туго натянутой кожей, по которому бьёт жизнь, а внутри кроме боли-воздуха ничего, пусто, несмотря на кричащее прошлое.

Отец жив, он словно чувствует, что происходит с его мальчиком, приходит в сны и в явь, и его голос гремит в ушах «Борись, сынок!», «Начинай жить, сынок!», но не достигает воли. Обмякшая, жалкая, сморщенная, воля куклой пылится в глуби его.

Песни Галича любит Вера, как когда-то любила их Елена.

Варварин рэп, Верин Галич в экстазе сливаются — какофонией пронзительных звуков, в ненависти дерутся друг с другом, отталкиваются друг от друга. Вовлечены стены и вещи — отражают экстаз и ненависть.

В редкие свободные минуты дома он превращается в мишень, о которую бьются экстаз и ненависть. Дрелями врезаются в голову звуки, проскваживают голову. И он хочет возопить, как когда-то следом за Вознесенским Елена: «Тишины хочу!..»


Вознесенский пришёл к нему домой, когда отец привёз его с Востряковского кладбища, где он раскапывал Еленину могилу. Сказал, что знает — Елена шла и читала его и Евтушенковские стихи, что он пишет поэму о её гибели, и попросил рассказать ему всё о её гибели.

Евгений не понимал, что говорит ему этот человек. До него доходили отдельные торжественные слова: «случай достаточно уникальный», «яркая личность», «страшная гибель», «хочется знать подробности»…

Сейчас он обрушит на великого поэта всю свою боль и вышвырнет его вон!

Но Елена любила его…

Евгений попятился из комнаты, из дома. На улице шёл снег, хлопьями, тёплый снег Москвы.

«Почему позёр? — Голос Елены. — Это вовсе не пафос, это новый век, это время скоростей, сконцентрированных трагедий… Вознесенский уловил его, чувствует его и нас предупреждает: «Найдите выход из его трагедий!» «Неужели ты не слышишь его душу?!» — Голос Елены.


Дым — от Варвариной, от Вериной сигарет. Дым от его сигареты. Общий дым — в какофонии звуков. Дым поглощает Прошлое и топит в себе Елену.


Он не хочет домой.

У него есть койка. Есть госпитальная палата. И ничего ему больше не надо.

Почему же и сюда проникли Варвара и Вера? И кажется: даже дым плавает в палате.

Или это урок?

Повторяются картинки жизни, сосредоточивают его внимание на себе снова и снова.

Что он должен извлечь из урока?


Он давно понял, только он виноват в гибели Елены — он должен был увезти её в Москву, вопреки её сопротивлению. Он должен был сам проверить сводку погоды, а не доверять неопытному Ильке. И он виноват в том, что остался жив.

В чём ещё он виноват?

Зачем здесь, в этой палате, перед ним Вера? Хоть немного отдохнуть от неё!

Он пытается отогнать Веру, переключиться с неё на Вадьку, но нет, она вцепилась в его плоть и мозг. Она — не Прошлое, она царит и здесь. «Соизволь стать мною!» — приказывает она.


ВЕРА


1


Первое, что в своей жизни Вера увидела, — золотистый свет. Он струился сверху, рождался из голубизны. Но на пути к земле принимал в себя и изливал из себя другие цвета тоже: зелёный, фиолетовый, жёлтый.

Сколько ей лет? Год, три, семь? Главное в её жизни — свет и цвет.

В одном окне их квартиры солнце вставало, в другом заходило. Какой свет в середине дня, она не знала. Но дожидалась рассвета и вечером, во время заката спешила к окну, чтобы наполниться светом, как воздухом, как водой, как едой.

Рисовать начала с той минуты, как смогла держать карандаш и кисть. В их семье рисовала тётя Лика, но Вера видела всё совсем не так, как та. У тётки краски были чёткие: жёлтое — это жёлтое, зелёное — это зелёное… И цвет, и форма строго соединялись в законченную картину.

У Веры краски ткались из световых нитей, возникавшие цвета переплавлялись один в другой, проникали в плоть холста, пропитывали его, как растопленное масло пропитывает плоть хлеба.

Иногда в темноте она жмурилась, такие яркие и богатые цвета, такой свет жили в её голове. Они никогда не засыпали. Они ткали сны, и они ткали явь.

Совсем не то, что фиксировало обычное людское зрение, видела Вера. Не черты людских лиц, а световые блики и гаммы цветов, так же как над головами людей видела кокошники из света, у каждого свой цвет.

Мир вокруг был населён душами, жившими отдельно от их земных тел. Эти души тоже распознавались Верой в цвете и свете. Умершие, живой человек, цветок, птица, прилетавшая к её окну, — на равных. И она разговаривала одинаково и с цветком, и с человеком, и с птицей, и с душой умершего.

Читать начала с трёх лет. И смысл того, что читала, выходил вовсе не из слов, собранных из букв, а из тех картинок, которые возникали перед ней в это время.

Она не понимала размалёванных рисунков книг, они казались ей аляповатыми и ничего не решали. Читая, она в голове рисовала книжку и проживала в ней какой-то срок — это была её жизнь. Себя ощущала морем, горой, небом, каждым из героев — большим мужчиной, старухой, в ней происходили битвы, бушевали страсти.

Замечала ли она родных? Включала ли их в себя? Или себя включала ли в их жизнь? Тогда она не знала. Ей никто не был нужен. Она едва справлялась с тем, что происходило в её голове. Ей необходимо было успеть выбросить излишек этого на бумагу.

Школу прогуливала. Она прочитала больше всех ребят в её классе, вместе взятых. А математика и физика её не интересовали. Из уважения к родителям Веру переводили из класса в класс — не оставляли на второй год.

Курить начала в семь лет. Первый раз вытащила сигарету из портсигара отца, закурила, никто ничего ей не сказал.

Дым как бы припорошил краски, по-новому высветил их, и теперь рисовать она могла только тогда, когда дым этот плавал вокруг.

В жизни ей нужны были краски, кусок хлеба и сигарета.

Евгения в первый раз увидела во дворе. Могучий мужчина рядом с хрупкой фигуркой отца. Рыжий костёр волос. И чуть красноватое, с голубизной, пламя над этим костром. А тело его струилось чуть сероватым, чуть беловатым цветом тайны. Она впервые увидела другого человека. Рыжие ресницы, плачущие глаза ребёнка. А сам улыбается.

На следующий день ждала его у его подъезда. Он прошёл в подъезд с дочкой и сумкой. Поздоровался.

Стала сторожить его приходы и уходы.

От него исходила энергия, которой она никогда не чувствовала в себе. Если попадала в излучение её, начинала вибрировать, как вибрирует земля перед землетрясением. Она и была той землёй, готовой разверзнуться, разлететься вдребезги от мощного взрыва, и ей нужно было, чтобы лава, рождённая внутри земли и пробуждённая взрывом, просквозила её.

— Спаси меня! — шептала она непонятно кому.

В один из вечеров позвонила в его дверь. Его не было. Инга зазвала пить чай и весь вечер рассказывала о своей диссертации — занималась она изучением мозга.

От неё расходились жёсткие пружины коричневого цвета, сжимались, разжимались. Когда разжимались, отпихивали Веру — прочь, прочь, прочь.

Инга говорила быстро, мелко, семеня словами, и Вере хотелось остановить её, потому что слова тоже били Веру, просачивались в неё коричневым цветом, грязнили цвета в ней.

Пришёл Евгений, подсел к столу, выпил чаю. Смотрел мимо неё и жены.

— Ты любишь его? — прервала Ингу Вера в один из вечеров.

Инга споткнулась на слове:

— Почему ты спрашиваешь меня об этом?

— Потому что я хочу увести его от тебя. Ты усмехнулась. Почему? Потому что мне не удастся сделать это, так как вы любите друг друга, или потому, что тебе всё равно?

— Он тебе не дастся, как не дался мне.

— Что это значит? Ты опять усмехаешься?

— Он не может никого любить.

— От него розовый свет. От него тепло.

— Он не может любить женщину.

— Откуда же дочка? Не импотент же он!

— Нет, конечно. Он не может любить женщину, — повторила она. — Он любит детей.

— Я тебе задала вопрос, любишь ли ты его? Что же ты всё усмехаешься? Если ты не любишь его, не мешай мне.


Наступил вечер, когда они оказались с Евгением вдвоём за столом.

От одной сигареты она прикуривала другую. И дым над ней тянулся к дыму, поднимавшемуся над ним, а дым над ним тянулся к дыму, поднимавшемуся над ней. Они словно укрылись от всех шатром из дыма.

Она не умела разговаривать. А в тот вечер начала рассказывать «Игру в бисер». Говорила быстро, как совсем недавно Инга, торопясь словами, рассказывая ей о своей работе, о своих студентах, о своей усталости! И весь роман уместился в пару часов. Он совсем не странный, этот роман, он о ней…

Евгений смотрел на неё, и она видела — он слушает, но не розовый свет и не голубоватый исходил от него в тот вечер, Евгений был словно в броне, блокировавшей свет и не пропускавшей сквозь себя ничего инородного. Лишь дым его доверчиво льнул к ней.

На следующий вечер она опять пришла. За ночь она прочитала «Камо грядеши» и теперь рассказывала ему этот роман.

Она себя не узнавала. Она утеряла себя. Исчезли краски из головы ещё в тот день, когда Инга насильно вторглась в неё своей жизнью и заставила поглощать эту жизнь, не симпатичную ей, неудобную и непонятную.

Евгений слушал Веру, но в какой-то миг в глубине его взгляда мелькнула насмешка.

Читал он книги, какие она рассказывала ему, а ей просто предоставил возможность выступить на сцене, или то, как она передаёт смысл, вызывает иронию?

«Спаси меня!» — просит она неизвестно кого. И впервые в жизни ощущает злость в себе — немедленно отомстить! немедленно забить кулаками насмешку.

Паника сбила приготовленные к действию слова в угол памяти, потянула из памяти что-то такое, что может ей помочь немедленно, и из неё буквально вырвалось, как вдох:


Только детские книги читать,

Только детские думы лелеять.

Всё большое далёко развеять,

Из глубокой печали восстать.

Я от жизни смертельно устал,

Ничего от неё не приемлю,

Но люблю мою бедную землю,

Оттого, что иной не видал…


Она читала и, не отрываясь, смотрела на Евгения. Ещё первая строка — по инерции, а на второй — словно под дых его ударили, он открыл рот, как рыба на берегу, глотнул воздух. И лицо утеряло дежурную кривизну улыбки, глаза стали светлеть, от него к ней метнулся розовый цвет, и пульсацией стали заливать её волны тепла и энергии.

И снова возник над ним, вокруг него розовый свет, и снова перед ней зароились цветные души.

Он знает и Мандельштама, и Цветаеву?! Он знает Пастернака и Волошина? Он знает Евтушенко и Вознесенского?…


«Моим стихам, написанным так рано, / Что и не знала я, что я — поэт…» — читала она и вдыхала в себя его свет, утоляла сосущий голод.

Она не успела добраться до конца, его губы, помимо него, произнесли с ней вместе: «Моим стихам, как драгоценным винам / Настанет свой черёд».

Из его глаз истекал голубоватый, зеленоватый, прозрачный свет.

— Спасибо! — непонятно кому прошептала Вера.


Остаток ночи она рисовала его. Оттенки светлых цветов переплывали один в другой.

Зелень деревьев, небо, из них сотканное лицо, глаза — источники света…

Вера прибила холст над кроватью и, проснувшись, тянула из него тепло и энергию. Евгений теперь жил в её пространстве.

Он перестал приходить к отцу. И Инга перестала заходить в кухню.

Вера несла себя к Евгению, как сосуд, наполненный живой водой, шла, едва касаясь земли, боялась расплескать.

Нащупав его ахиллесову пяту, она даже не пыталась больше рассказывать ему прозу. Стихи наполняли ночь эмоциями и новыми сюжетами для её картин, возрождали жизни, уничтоженные завистью, невежеством и жестокостью людей. И Евгений был с ней. Он знал те же стихи, что она, он проживал те же искорёженные жизни поэтов, что и она.


2


Сколько длилось их застолье, их пиршество, она не помнит. Оборвалось оно, когда умер отец.

Он умер на бегу — нёс детали к собираемой им машине. Растерзанный аварией «Запорожец» подарил ему приятель на работе за многолетнюю помощь в обслуживании. «Может, пригодится», — сказал. И отец решил создать машину века. «Поставлю газовый двигатель, вы удивитесь! — хвастал он. — Как миленькая будет ездить за копейки!»

Всё свободное время проводил отец или около машины, или в лаборатории, получку от копейки до копейки тратил на необходимое для лаборатории оборудование и на детали для машины.

Он умер на бегу — от разрыва сердца.

И в день похорон Евгений сказал, что ему негде ночевать, они с женой разводятся и квартиру он оставляет жене и дочке.

Вера привела его в свою перенаселённую квартиру.


Мать в ту минуту, как отца увезли в морг, ушла на койку Вериной старшей сестры и её дочки, а свою с отцом спальню — отцовскую мастерскую отдала им.

Вера могла предложить Евгению лишь свой закуток, где стояла её кровать и где на стене уже жил Он. А рядом с портретом на вешалках висели два её платья. Рюкзак с вещами Евгения засунули под кровать.


Так началась их семейная жизнь.

Она не помнит ничего, кроме пожара. Полыхала её утроба, полыхала голова, и полыхало пространство вокруг. Блики, языки того пожара лизали потолок и его лицо, и стену с его портретом. Полыхали ступни и ладони.

Она спала, когда он ушёл на работу. А проснувшись, удивилась, как же могло так получиться, что всё осталось по-прежнему: вешалка с платьями на месте, портрет на месте? Лишь из-под кровати — язык ремня — лазутчиком в её жизнь. И воспалена голова. Вместе с тем она легка и генерирует новые сюжеты.

Вера начала рисовать, а когда Евгений пришёл с работы, не знала, что делать теперь. Стихи не почитаешь, потому что нет стола, за которым им с Евгением можно остаться вдвоём: в гостиной младшие сёстры делают уроки, Вася решает отцовскую задачу, на кухне сидят старшие сёстры — едят.

— Я хочу есть, — сказал Евгений.

Она пожала плечами:

— Пойди посмотри, что есть в холодильнике. Или жди, скоро придёт мать, что-нибудь сготовит.

Он вернулся через пару минут.

— В холодильнике нет ничего, кроме остатков масла.

— Хочешь, я сварю суп?

— Из чего ты сваришь суп? — спросил он.

— Сейчас посмотрю, что есть.

— Как я понимаю, нет ничего. — Он оделся и ушёл, а вернулся с макаронами, сыром, хлебом, пельменями.

Вера налила воду в кастрюлю и стала класть в неё пельмени.

— Что ты делаешь? — удивился он. — Они же превратятся в кашу!

— А как же их варят? — теперь удивилась она.

Он объяснил. И она уставилась на воду, стала дожидаться, когда закипит.

Ей нравилось стоять рядом с ним и смотреть в воду.


На другой день она решила к его приходу сварить макароны. Она честно дождалась, когда закипит вода, и высыпала половину того, что он купил.

Но макароны получились жёсткие, не проваренные.

— Что же ты ешь обычно? — спросил он.

— Не знаю, — пожала она плечами. — Что-то ем, кажется. Вот мама и Олюся суп сварят!

Она ждала его теперь и прислушивалась к лифту. И с шести вечера уже не могла ни рисовать, ни читать. А когда он приходил, ей он не доставался — родственники растаскивали его на части. С матерью говорил о физике, с братом играл в шахматы, с сёстрами «болтал за жизнь», возился с племянниками — учил их отжиматься или решать задачи. А ей доставался сонный и равнодушный.


Вместе с ростом ребёнка в её животе в ней разбухала обида. Вера пробовала подсоединяться к тому, чем он был занят в данный момент: смотрела, как он играл в шахматы, подсказывала ему ходы; подсаживалась к разговору с сёстрами, ввёртывала свои замечания… но он не реагировал, он задавал вопросы сёстрам, ни разу не воспользовался её подсказкой в шахматах, хотя она прекрасно играла и однажды даже была чемпионом семьи!

Родился мальчик — толстый, с вкусными складками, с её глазами и её задумчивостью.

Нянчились с ним все, кто был поблизости.

Евгений больше всех. Он любил пеленать Вадьку, купать, делать с ним упражнения, разговаривать. И хотя он был тут, на её территории, рядом с её сыном, ей он всё равно не принадлежал — продолжал быть частью их большой семьи. Просто теперь, если он играл в шахматы или с кем-то разговаривал, на его коленях лежал, а позже сидел Вадька.

Варя родилась ровно через год. Она совсем не походила на Вадьку: глаза у неё были от Евгения, и моторность движений от Евгения, только тельце — маленькое, худенькое — Верино.

Когда его отец выбил для себя и отдал им трёхкомнатную квартиру, она встрепенулась: теперь только ей будет принадлежать Евгений.

Прежде всего они по её желанию купили обеденный стол с табуретками. За ним — читать стихи, сидеть полночи, смотреть друг на друга.

И в первый же вечер она нажарила колбасы, заварила чай и принялась его ждать.

А он пришёл с приятелями и приволок станок с круговым прессом.

— Будем печатать запрещённую литературу, — сказал.

— Сначала купим мебель, — пробормотала она.

Неожиданно он кивнул:

— Конечно, завтра же с утра, я взял отгул.

Есть он отказался — возился со станком в своей комнате.

Жёлтыми пузырями вспотела и замёрзла колбаса, почернел и загустел чай.

Она ходила по пустой гостиной. Спали дети. Рисовать она не могла — прислушивалась к тому, что происходит в комнате Евгения, и ей казалось: она превратилась в большое спелое ухо. Но ухо не слышит — в нём, оглушая, пульсирует кровь.


Отец Евгения, как инвалид войны, имел право получить мебель без очереди, и, пока он договаривался с директором о том, что нужно прежде всего, Вера думала, как они с Евгением сейчас приедут домой и сядут вместе пить чай. Потом она выбирала тахту. Одна была складная, другая стабильная, на веки вечные. Гладила рукой шершавую ткань, и кровь стучала в глазах, заливая краснотой грязно-зелёный цвет.

Потом ехали с отцом на его «москвичонке» следом за мебельным фургоном.

Выгрузили мебель, и Евгений сразу сбежал на работу.


Между тем дом превратился в типографию.

Евгений куда-то исчезал ночами, возвращался с книжками, изданными «ИМКА-Пресс», с пачками журнала «Континент». Они читали подряд журнал за журналом, потом набирали отобранные ими тексты, потом Евгений переплетал их в книжки, потом куда-то относил или отдавал Ильке с Мишкой.

Очень много проходило через их типографию религиозной литературы. Издавали Библию, «Добротолюбие» аввы Дорофея, опыт ушедших в пустыню, юродивых, святых людей и тоже потом брошюровали, переплетали, увозили в Загорск, а монахи раздавали прихожанам.

Она читала всё подряд. Холсты пылились в углу. Посуда, оставшаяся от ужина, горой громоздилась в раковине.

Ей нравилось набирать тексты. И когда Евгений без сил валился спать, ведь ему утром на работу, продолжала набирать.

В этот период своей жизни она ощущала в себе изменения. Кто-то чужой поселился в ней и притушивал краски, раньше свечами и фонарями полыхавшие на ветру, словно насильно выводил её зрение наружу и качественно менял его: теперь она чётко видела форму и мельчайшие детали. Вместо красок отпечатывались на свободном пространстве её внутреннего мира слова, благодаря ей выбиравшиеся на свет божий, и замирали, как солдаты в строю. Они не толпились, располагались в ней по-хозяйски, утяжеляли её плоть, притягивали к земле, словно были магнитами.

Краски снова вспыхивали, когда она была свободна от работы, Евгения дома не было, а дети спали. В такой миг она — сомнамбулой — двигалась к очередному холсту и отключалась от реальности. Даже если плакал ребёнок, не слышала.

Зато часто теперь слышала работу, вершившуюся в ней: работу изменения ощущений жизни. Евгений, как пахарь, вспахал её, напоил своей кровью и своей силой, и она, как часть его, начала тоже излучать временами ту странную энергию, что так притягивала её в нём раньше. Когда-то жаждала подпасть под власть той энергии, а теперь, когда подпала, всеми силами пыталась удержать её в себе — это была энергия активности жизни! Та энергия даже подгоняла её порой к плите — приготовить еду, склоняла к полу — вымыть. И пусть возникала она в Вере нечасто, но всё-таки возникала!

Вместе с тем она чувствовала, что Евгений с каждым днём всё больше отстраняется от неё. Понять причину этого не могла — ведь она помогает ему в работе!


Прошло несколько лет. И наступила Перестройка.

Перестройка полностью изменила жизнь.

Отпала нужда в перепечатывании запрещённой литературы. Запрещённой литературы теперь не было — издавалось всё, лежавшее десятилетиями в столах. Станок стал покрываться пылью, если она забывала смахивать её.

А Евгений практически перестал бывать дома.

Он приходил только спать. И она не могла добиться от него, где он проводит целые дни. Он бормотал странные слова: «собственный бизнес», «спонсоры»… и засыпал на полуслове.

На другой день она снова часами ходила по гостиной в ожидании его. Холсты пылились. А в ней гасли, как лампочки, краски. В панике пыталась зажигать их, но они расплывались в грязные лужи.

Порой она варила макароны, тёрла сыр или жарила картошку, но Евгений к еде не притрагивался.

Приходил, говорил: «Мне вставать ни свет ни», — и валился носом к стене.

Как-то она спросила:

— Как же ты раньше сидел со мной и с моими родственниками ночами?

Он передёрнул плечами.

Вообще он любил передёргивать плечами.

И означать это его движение могло всё, что угодно: согласен, не согласен, виноват, не виноват… Странное выражение чувств и мыслей. А может, этим движением он стряхивал с себя её слова и всё, что ему мешало…

Плечи были могучие, литые. Погладить их, прижаться к ним… Она не смела.

О чём он всё время пристально думает? Что творится в его душе?

Он совсем перестал спать с ней. Затворился в непробиваемой броне. Когда она пыталась достучаться до него, удивлённо взглядывал на неё, явно не понимая, чего ей надо. Она спала до четырёх, пяти часов дня, и, пока спала, с детьми сидели родители Евгения по очереди, кормили их, мыли, гуляли с ними.

Они уходили, когда она просыпалась, и она начинала с детьми рисовать, или играть в кубики, или читала им стихи.

Евгений приходил в восемь — купать их и укладывать спать, уходил, когда они засыпали.


В доме было непривычно тихо. Она никак не могла привыкнуть к тишине, но даже радио у них ещё не было до сих пор. И она жила сама с собой.

Краски и холсты Евгений ей покупал. И каждый день приносил сигареты, только просил не курить при детях.

В доме появлялось всё больше новых, перестроечных книг. Полки сделал свёкор. Не полки, стеллажи. Они заняли всю стену в гостиной, но пока кое-где зияли обоями.

У неё было всё — муж, дети, красивая квартира, и у неё не было ничего.


3


Своих родных она вроде и не замечала, когда жила с ними дома — всегда была полна видениями и собственными чувствами.

Теперь же, оставшись одна, слышала голоса сестёр, брата, матери, тёток. Мать рассказывала о полимерах, одна из сестёр — о неопознанной болезни (набухшие лимфоузлы, судороги, температура), другая — об ученике, написавшем рассказ о ботинке, брат — о самолёте, способном одновременно плавать по воде.

Часто вспоминался отец.

Передвигается на коленках, тянет по плинтусам рельсы к прибору, предназначенному расправиться с тараканами.

Или вдохновенно что-то вытачивает на своём токарном станке.

Или барабанит по клавишам и поёт: «По улице ходила большая крокодила». Слуха у него не было совсем, и уши начинали болеть от фальшивых звуков, от грохота мучавшихся, бедных клавиш. А играть отец мог и час, и два — до тех пор, пока не придёт мама и не накормит его. Своей «Крокодилой» он возвещал о том, что хочет есть. Часто в холодильнике стояла готовая еда, но достать её и подогреть был не в состоянии. И вообще что-то сделать для себя был не способен.

Она — в него: лучше голодать, чем заниматься чем-то не творческим.

Голос отца звучит в её собственном доме.

А мать у неё — тихая. Лишь о физике может говорить часами. А так, варит суп, моет посуду…

Дом её детства.

Играют дети…

Многоголосица разговоров, запах варёных овощей, возбуждённые лица… у каждого есть дело.

И большой стол — для уроков, проверки тетрадей, книг, игр.

Бахтин говорил о полифонии в романах Достоевского. Жизнь их семьи — полифония. Все они собраны в единое целое — в оркестр. Звучит концерт, в котором за роялем её любимая тётка, мамина сестра.

Вера смотрит за окно, в заснеженный, утрамбованный двор, там бегают дети и на скамьях сидят старухи. Звуки двора почти не долетают до их восьмого этажа, и тишина давит на уши.

За что наказывает её Евгений?


Евгений входит в дом с сумками. Разгружает продукты, говорит:

— Свари картошку.

И они едят вместе. И он спрашивает, о чём она сегодня разговаривала с детьми, что читала им. Он вынимает из «дипломата» Чуковского и Маршака, «Пеппи Длинныйчулок» и «Малыша и Карлсона, который живёт на крыше» — детям, а ей — Джойса, Коба Абэ и Бёлля. Он говорит, что начинает новую жизнь — уходит с работы и создаёт свою собственную фирму. И он смотрит на неё и улыбается. И рассказывает, как трудно было выбить помещение и разрешение на собственное дело, как они с Мишкой «стояли на ушах». Он разговаривает с ней! А всё равно застёгнут на все пуговицы, хотя и распахнута настежь рубашка. Но и это праздник, пусть хоть так, он — дома, он — с ней!

Дети лезут к нему на колени, обхватывают за шею, дёргают за бороду, задают вопросы, и он отвечает им. И улыбается.

И на другой день приходит домой рано.

Он ещё не начал работать на своей фирме, но уже не работает на работе прежней.

Телефонный звонок раздался неожиданно, когда Евгений и дети спали, а она читала. Подхватила трубку она.

— Буди Евгения. — Голос его отца.

Вчера свекровь днём была здесь. И готовила детям, и кормила их, а сегодня её нет. Инсульт и мгновенная смерть. Не мучилась, не успела понять, что уходит.


Евгений на похоронах не плакал. Он смотрел вдаль.

Что видел? О чём думал? Что вспоминал?

Слова Инги «Он тебе не дастся, как не дался мне» звучат в эту минуту, когда они стоят у открытого гроба его матери.

Не может быть, чтобы он не любил свою мать. Почему же так отстранён? Слишком сдержанный? Или его любовь ткёт холод?

Выступали представители Министерства культуры, хвалили голос усопшей. Выступал директор кинотеатра, в котором она пела в течение тридцати лет, плакал и, всхлипывая, превозносил её до небес. Выступали постоянные посетители кинотеатра, и друзья, и соученики. Лился фимиам над гробом и понурыми согражданами.

Плакал свёкор — по его щёкам, по скошенному подбородку текли слёзы.

А Евгений — остров разреженного воздуха, остров низких температур. От него к ней пробирались посланцы вечной мерзлоты. Мозаика из остроугольных, звёздчатых льдин рассыпалась в ней и впилась в её плоть и породила в ней злость. Он не любит. И не любил. Зачем тогда?… Но тут же сама себе честно ответила: «Я взяла его, а не он меня!»

Это не отрезвило. Она боролась сама с собой — броситься к нему и замолотить по нему, железобетонному, кулаками: «Это же мать твоя! Выдави хоть одну слезу!»

Фоном звучали из магнитофона песни, которые мать Евгения исполняла, то чуть громче, то чуть тише, в зависимости оттого, кто говорил. Голос уборщицы кинотеатра, маленькой мышки в сером платке, совсем тонул в них. Из длинного рассказа только и разобрала Вера: Евгений в возрасте семи лет вышел на сцену вместе с матерью… «Свитер в полоску, улыбался и болтал без умолку. Головку держал вот так, чуть набок…» — плачущий голос эти слова произнёс чётко.


Евгений теперь приходит домой днём, вместо свекрови, и, пока Вера спит, возится с детьми. Он сменяет отца, который принимает вахту в девять утра.

О чём говорит Евгений с детьми? Читает ли им? Гуляет ли с ними? Она не знает. Днём она не может продрать глаз, как от тяжёлого похмелья.

Первые месяцы после рождения сына, ещё в своей семье, пыталась вставать пораньше, но Евгений этого даже не заметил.

Сама хотела бы не зависеть от свёкра, но что делать ей, если пробуждается она к активной жизни лишь с закатом солнца?! Солнце уходящее — начало её активности. И только в это время существуют для неё дети, которых при свете дня ей не увидать. Она заставляет их учить стихи и читает им. Но отрезок их общения короток, они выскальзывают из её жажды сразу подарить им мир, бушующий в ней, начинают носиться и драться. Она орёт на них. Они не слышат.

Ей же нужна тишина, а тишина наступает лишь после двенадцати ночи, когда Евгений всех накормил, детей вымыл и уложил и сам свалился без сил. Только ночью шуршат вокруг чужие жизни, к которым она причащается, жизни поэтов и художников, сменяются, как в фильме, сюжеты их творений. Только ночью улавливает она движение земли и звёзд, ветра и снежных масс. Ночи с детства подарены ей для жизни. Ночи созидают её, раздвигают до размеров Вселенной, ночью она становится кладезем знаний и ощущений, может рисовать, читать, писать рассказы.

Днём она глохнет и слепнет.

И ещё дома вокруг неё жила суета: пищали племянники, кричали по телефону сёстры, гремела кастрюлями мать. Звуки донимали её и мучили болью. День — это вытаращенные глаза, судорожные движения. Она тяготилась днём, делающим людей слепыми и глухими, и спасалась от него во сне.

В новой квартире она тоже не смогла заставить себя вставать раньше.


4


Наступил вечер, когда Евгений не вернулся к ужину. Ещё вечер. Ещё. Теперь ей самой приходилось кормить, купать и укладывать детей. Несколько часов дня, пока она спала, отнимали у Евгения рабочее время, и он стал работать вечерами.

Она не знала, чем конкретно он занимается. Из редких отрывочных телефонных разговоров поймала слова: «компьютеры», «программы», «ремонт». И создала в своём воображении картину: Евгений с Михаилом открыли фирму, чтобы чинить компьютеры и писать программы.


Однажды, когда он явился в два часа ночи, она преградила ему путь в спальню и спросила:

— У тебя есть женщина?

Он буквально вытаращил глаза:

— Откуда ты взяла эту глупость?

— Ты со мной не спишь. Мужчина не может жить без женщины.

— Ещё как может!

«Зачем же ты женился, если ты можешь жить без женщины?» — чуть не спросила. Не спросила. Сказала:

— Но я знаю тебя мужчиной. Ты — полноценный мужчина.

— Был, — сказал Евгений и, чуть отстранив её, прошёл в спальню.

— Но ты же не монах! — рассердилась она.

— Монах?! Да, я монах. Женщины у меня нет и не будет.

Она хотела сказать: «Тогда разойдись со мной!», но не сказала. Она не сможет жить без него. И детей он с ней не оставит.


«Он никогда не дастся тебе, как не дался мне».

«Зачем он тебе такой?!» — спросила её тогда Инга.


— Ты совсем не любишь меня? — снова подступила она к нему.

Он уже лежал с книгой в руках, отключившись от неё за то время, что она говорила сама с собой. Вихри крутились в ней, как крылья работающей мельницы, и разрывали её изнутри.

Глаза — детские, невинные, непонимающие, кроткие:

— Ты мать моих детей. Конечно, я люблю тебя.

— Но ведь ты не спишь со мной. Как же мне жить?

— Я не могу, — виновато сказал он. — Ты свободна.

— Для чего свободна? Для того, чтобы завести любовника? Для того, чтобы найти другого мужа? Для того, чтобы удавиться?

Он отложил книгу, сел, укрытый до пояса одеялом.

— Я очень виноват, — сказал он. Долго молчал. — Но я не могу, — повторил твёрдо. — Что же мне делать? Как помочь тебе?

— Может, ты врёшь? Может, у тебя есть женщина?

Он не рассердился, не раздражился. Он сказал тихо:

— Во-первых, я никогда не вру. Во-вторых, у меня нет женщины. В-третьих, у меня никогда не будет женщины, у меня больше не может быть женщины.

Она вынеслась из спальни вихрями, крутящимися внутри. Те же вихри завертели её по дому, сунули ей в руки холсты, спички, кинули к ванной, бросили холсты в ванну, подожгли.

Евгений в разных плоскостях, в разных измерениях горел, корчился перед ней, и огонь, пожиравший её жизнь, её большое чувство, усмирял вихри, разрывавшие её на части.

Струя воды прижала огонь к дымящимся холстам, будто заяц уши прижал к трусливой спине.

— Что ты делаешь?! Зачем ты делаешь это? Прости меня! — Он обнял её и гладил по голове. — Прости меня. Но я в самом деле не могу. Что же мне делать? Я испортил твою жизнь. Я виноват перед тобой. Я не должен был жениться. Я сам не знаю, как это получилось. Я не имел права жениться. Я хотел ещё тогда сказать тебе об этом. Но сразу я не успел осознать… в первый месяц зародился Вадька. Я и потом хотел сказать, но сразу Варвара.

Она вырвалась из его объятий и забарабанила по нему кулаками:

— Они не сами… не сами… не из воздуха… ты спал со мной. Ты мог!

— Не мог, Вера! Не смел! Я сам не знаю, я не отвечал за себя. Стихи, Вера…

— Что «стихи»? — била она его по груди кулаками. — Что «стихи»? — И уронила руки. — Кто тебе раньше читал стихи? Кто?

— Её нет… — сказал он губами.

— Её нет, потому что её не было? Или её нет, потому что она бросила тебя и ты, как идиот, хочешь быть ей верным до гроба?

Он скривился, будто она под дых ему дала.

— Опять молчишь? Кто «она»? Почему она имеет такую власть над тобой? Существовала же она, если читала тебе стихи?!

Он смотрел вдаль, как на похоронах матери. И ничего больше не выражало его лицо. Что он видел? Кого он видел?

Вера хотела спросить: «Где она?»

Но слова не произнеслись. Дым и гарь от скорчившихся мокрых холстов дурманили голову, и сил больше не осталось.

Евгений склонился над ванной, стал вынимать обрывки холстов. Он отряхивал их от воды. А она смотрела на обрубки его пальцев.

Где, когда он потерял пальцы? При каких обстоятельствах? Почему он ничего не рассказал ей?


5


Прошло несколько дней.

«Он не дастся тебе, как не дался мне».

Фраза пикировала с потолка, из углов комнаты.

Ей нужно увидеть Ингу. Пусть объяснит. Обязана объяснить.

Но как же быть с детьми? На кого их оставить? Пять и четыре года. Оба ещё не под контролем сознания. В любую минуту подерутся. В любую минуту повернут колёсико на плите, выпустят газ.

Несколько дней она думала, что делать.

Можно проснуться днём, пока утрами здесь свёкор или Евгений. Но, лишь она проснётся, их выметет из дома. Да и нету Инги днём, работает.

Идея стала навязчивой. Ночи напролёт ходила по гостиной взад и вперёд. Уйти, когда дети уснут? Но Варька нервная. Поспит немного и вскинется, зовёт её. Ещё испугается. Долго ли начать заикаться?

И наконец решила.

В один из вечеров после ужина одела детей, взяла за руки и повела с собой.

Автобус — прямой. Ехала, смотрела в окно.

Дети болтали, разглядывали людей, крутили головами, порывались вскочить с места и начать бегать. Она осаживала их.

И по дороге к бывшему дому Евгения пыталась утихомирить их. А они не реагировали — носились вокруг неё, зарывались в снег, что возвышался по бокам от расчищенного асфальта, кричали истошно, будто их резали, особенно Варька. Они мешали ей сосредоточиться, подготовиться к разговору.

Собственно, какой разговор? Она задаст один-единственный вопрос: есть ли в жизни Евгения женщина?


Не успела дотронуться до звонка, как ей открыли.

Инга стояла перед ней в алом длинном платье с поднятыми светлыми волосами. Актриса.

— Простите. Вы не меня ждали, как я понимаю.

— Что вам нужно? — спросила холодно Инга, глядя на неё сверху вниз, едва обратив внимание на детей.

Дети смотрят на Ингу, открыв рты, и на их лицах — восхищение.

— Ма, мы в сказку пришли, да?

— Отведите детей куда-нибудь, — сказала Вера приказным тоном, — вы мне ответите на один вопрос, и я уйду.

Почему-то Инга послушалась и взмахнула рукой, как крылом:

— Идёмте со мной.

Запах духов, вкусного мыла, хрустящей чистоты… раздражили. У всех жизнь, только у неё…

Она закрыла входную дверь, прижалась к ней. Она не хотела идти в кухню, может, и сейчас там сидит Евгений. Она не посмела пройти в комнату, она ни разу не была в комнатах этой квартиры.

— Ну, какой вопрос вы хотели задать мне? — спросила Инга.

— У него есть женщина?

— Откуда я знаю? Я его не вижу и ничего не слышу о нём уже много лет. Деньги мне приносит его приятель.

— Хорошо. У него была женщина?

Инга покачала головой:

— Нет, не было. Я — первая его женщина.

— Где он потерял пальцы?

— Думаю, на Кольском.

— Что значит «думаю»?

— Это допрос. Вы собирались задать мне лишь один вопрос, а задали уже несколько. Вы хотели спросить, почему он вас не любит?

Вера кивнула.

— Я предупреждала вас. Но вы, видимо, были ослеплены и не захотели поверить мне.

— Допустим. Так ответите мне или нет? Что значит «думаю»?

— Я спешу, поэтому, чтобы избавиться от вас, отвечу. «Думаю» — потому, что он никогда и ничего не рассказывал мне. Но он был на Кольском в том походе, в котором группа попала в пургу и в котором погибла моя подруга. Видимо, он много пережил на Кольском. Он фактически умирал — так был обморожен. Долго пальцы были пришиты к его животу, по словам общего приятеля. Наверняка он их потерял именно там и тогда.

— А вы с ним встречались раньше?

— Нет. Я знаю, он был в одной компании с подругой и с организатором похода, они часто ходили в походы.

— Вдвоём с подругой или в компании?

— Не знаю. Я никогда ничего такого от подруги не слышала.

— Какая же это подруга, если она ничем не делилась с вами?

— Ну, значит, не подруга. Мы вместе учились на биофаке, сидели рядом на лекциях, на семинарах, это всё.

— И она никогда ничего не рассказывала вам о Евгении?

— Никогда и ничего. Я и не спрашивала.

— Почему ваша подруга погибла?

— Поход был плохо организован. Вывели людей на маршрут, хотя сводки предвещали пургу. Пурга всех разбросала, и подруга замёрзла.

— Откуда вы знаете, что у него до похода были пальцы, а после нет?

— А теперь, пожалуйста, уходите, я занята, — сказала Инга, не ответив на её вопрос.

Раздался звонок в дверь. Вера вздрогнула всем телом, шагнула в сторону.

Вошёл высокий, худой, светловолосый человек с букетом цветов.

— Здравствуй, — сказал он Инге и уставился на неё.

— Подожди секунду, — Инга пошла вглубь квартиры, а мужчина повернулся к Вере:

— Простите, я не поздоровался и не представился. Здравствуйте. Меня зовут Пётр, — он протянул ей руку. — А вас Вера? Очень приятно.

Дети подскочили к ней.

— Ма, можно мы ещё там поиграем? Там есть конструктор, и там есть настоящий дом…

— Нам пора идти. — Вера подтолкнула детей к двери. — Инга, ещё один вопрос. Как звали вашу подругу?

— Елена, а что?

— Ровным счётом ничего. До свидания.


«Он никогда ничего не рассказывал», «замёрзла»…

Дети носились по автобусной остановке, лазили по скамейкам, орали и толкались.

Неожиданно для себя Вера взяла их за руки и повела от подошедшего автобуса прочь — к родительскому дому.

Все выбежали в переднюю. Сёстры, тётки, мама, брат, племянники. Их затормошили, закружили, закидали вопросами, детей потащили в гостиную.

— У меня поезд есть! — кричал трёхлетний сын старшей сестры.

— У меня кукла говорит «папа»! — кричала ровесница Вадьки, дочка младшей. А мать обняла её.

— Наконец я вижу тебя. Как ты? Расскажи.

— Я хочу жить здесь, — сказала Вера. — Я там всегда одна. И детям будет веселее.

— Но твоя кровать занята, там спит Саня. А на его кровати молодожёны. Не стелить же тебе и детям на полу?! Можно, правда, отгородить угол в гостиной. Хочешь?

— Нет, спасибо, не надо.

В этот вечер она вернулась с детьми домой, когда Евгений уже пришёл.

— Ты знаешь, который сейчас час? — спросил он.

Она передёрнула плечами, передразнивая его движение.

— Дети давно должны спать.

— Вот и укладывал бы их тогда, когда они должны спать.

Он ничего больше не сказал ей, повёл детей в ванную, отмыл от красок, сластей, уложил и долго сидел с ними.

Она заглянула. Он гладил их головы и тихо что-то говорил им. Они, видимо, давно уже спали, а он всё говорил.


На следующий день Вера опять вместе с детьми, как только проснулась и Евгений ушёл на работу, уехала в родительский дом. И снова, когда вернулась, Евгений был дома.

В этот раз он ничего не сказал ей. А на другой день, когда она проснулась, протянул ей бумагу:

— Я устроил детей в детский сад. Ты была против. Но детям, на мой взгляд, в детском саду будет лучше, им нужны товарищи для игр. Буду отводить и приводить обратно. Работать буду полный рабочий день, а вечера смогу проводить дома.

Когда дети в первый день детского сада уснули, она пошла к нему в комнату.

Он лежал поверх одеяла и читал.

— Я ненавижу твою Елену, — сказала она.

Будто его ударили. Он сел, книга упала на пол.

— Ага, всё-таки проняла тебя. Узнала твою тайну, да? Елена — твоя первая баба, и ты ей — верный. Вот кого ты любил?! С ней бы так не обращался, как со мной?! Её бы ты видел, с ней бы ты разговаривал!

Последние фразы она уже кричала в пустой квартире, потому что Евгений пронёсся мимо неё и выскочил из дома. А она принялась швырять стулья, бить стульями стены. Как исступлённая, она колотила всё, что попадалось ей под руку. «Помоги!» — кричала непонятно кому. В Бога она не верила.

Заплакала Варя, громко, истошно.

— Папа, папа! — звала она.


6


Прошло несколько лет. У них теперь было много денег.

Дети росли. Их сначала отдали в школу, но потом Вера испугалась чужого влияния и забрала их. «Буду заниматься с ними сама», — сказала Евгению. Она проходила с ними учебники. Они заниматься не хотели, подталкивали друг друга локтями, переглядывались, хихикали, отвечали невпопад. Вместе с детьми она часто теперь сбегала в свою семью. Там с ними занимались все по очереди: тётки, сёстры, мать.

Когда Евгений настоял на том, чтобы дети снова пошли в школу, она стала приводить их к своим сразу после продлёнки.

Внутри неё уснуло то, что рождало картины, то, что позволяло видеть людей, создававших стихи и музыку.

Оставив детей в своей семье, она полюбила ходить по улицам и магазинам. Она могла купить себе из тряпья всё, что хотела, и накупить сколько хотела книг, и пойти на любую выставку.

Она пробовала рисовать, и, наверное, с точки зрения профессионала, её картины были вполне приемлемы, но они совсем не походили на те, что она рисовала когда-то: в них прежде всего в глаза бросались тщательно выписанные реалии.

Вера приспособилась к той жизни, которую вела, и даже стала находить в ней радость — она баловала себя, нежила себя, лелеяла себя.


Рухнула эта жизнь в один день.

Евгений пришёл и сказал, что их фирму разгромили и что, по здравому размышлению и по совету умных людей, им надо переезжать в Америку.

— У меня был сосед Жора. Он удрал в Америку и там преуспел. Он зовёт меня. Ему нужны мои мозги. В первый месяц можно будет у него остановиться. Роза, его жена, будет нас кормить.

— Я не поеду, — сказала Вера. — Тут у меня мать, тут у меня тётки, сёстры, брат, племянники. Мне есть с кем поговорить. Мне есть, с кем отвести душу. У меня тут знакомый город, мой язык. Поезжай один, дети останутся со мной.

Он усмехнулся, совсем как Инга:

— И ты будешь по утрам их кормить? И ты будешь встречать их после школы и готовить им обед? И ты будешь учить с ними уроки? Не смеши. Тебя и детей я и мои родители обслуживали с первых дней. Как это, дети останутся с тобой? Ты себя накормила бы!

— Детей я не отдам! — закричала в голос Вера.


Глава пятая


1


Вот он, смысл урока, преподанного Болью и Прошлым. Он впервые встал на место другого человека — своей жены.

Его вина перед Верой переходит границы допустимого. И дело не только в том, что он женился без любви и лишь потому, что она принялась читать ему Еленины стихи. Он вёл себя с ней так, что она не могла не только остаться полноценным человеком, но и просто выжить. Как выжила, непонятно. Он всячески демонстрировал ей своё равнодушие. Любой на её месте свихнулся бы — от обиды и одиночества.

Он сломал Верину жизнь.

Не помог стать художницей.

Насильно увёз в Америку — оторвал от большой дружной семьи. Посадил одну в четырёх стенах без профессии, без языка.

Бизнес с Жорой наладить не сумел. И хотя его вины в этом не было, не обеспечил свою семью.

Он не выбил статуса — до сих пор они в Америке бесправны.

В общем, он, и только он, лишил Веру жизни.

Она имеет право ненавидеть его.


— Ты чего тут валяешься?

Он открыл глаза.

— Илька? Ты снишься мне так же, как вся моя прошлая жизнь?

Евгений сделал было движение сесть, но лишь чуть приподнялся и плюхнулся снова — весь в проводах и иглах.

— Звоню, налетаю на Вадьку, он мямлит что-то невразумительное, бормочет какую-то чушь об аварии, ну, я и…

— Прилетел из Москвы?

— Зачем из Москвы? Вот уже две недели я торчу в Бостоне, только дозвониться до тебя никак не мог. То никто не подходит, то часами занято.

— Интернет…

— Догадался уж. Привёз тебе Мишкины письма, целых пять штук, с подробным отчётом о жизни российской и о созданном им рае. Мишка говорит, ты дурака свалял, что удрал из России и не захотел строить новую жизнь. Он говорит, его эксперимент удался и в его семье, и в его школе, в которой он директор, человек ценится! Детей у него шесть штук, и все они — новые типы в России, так Мишка и выразился. Теперь ты давай выкладывай, почему это ты вздумал валяться?

Снится Илька. И так явственно снится! Или начались галлюцинации?

— Я спросил Вадьку, говорил ли он с врачом о последствиях. Он не говорил. Ну, я поговорил. Тамиша мне сказала, у тебя рак, и что ты обрадовался раку. Она решила, ты хочешь помереть, так, что ли? Чего улыбаешься как идиот? Я с тобой не шутки шучу. Я всё-таки немного врач, самодельный дохтур.

— Не понимаю.

— Чего понимать? Когда мы расстались с тобой? Девять лет назад, так? Мишки нету, тебя нету, ну, и решил я спасти сам себя, занялся самообразованием, самосовершенствованием. Изучаю йогу, биоэнергетику, получил мастера Рейки.

— А чего это такое?

— Темнота ты моя, темнота. Это биоэнергия, идущая сверху, а я её проводник к больному. Кладу руки по очереди на все части тела и перекачиваю в тебя энергию, идущую оттуда. — Илька поднял лицо к потолку.

— А там какая энергия — разрушительная или созидательная?

— Добрая, чучело! С сегодняшнего дня я буду лечить тебя. Начнём не с Рейки, а с психологии. Думаю, я поставил тебе правильный диагноз. Ты никогда никому ничего не рассказывал о себе, и тебя распирают отрицательные эмоции, ты в себе скопил столько боли… Отсюда и рак. Разве может выдержать человечье нутро такое нагромождение? Вот ты для начала и вывали на меня всё, что ты пережил. Очистишься и начнёшь выздоравливать. Тогда уж и Рейки-энергию подключим. А потом с помощью биоэнергетики займёмся созиданием чистых живых клеток.

— А как же твой Бостон и твоя работа?

— Неделя — там, выходные — с тобой. Сегодня пятница, и я остаюсь с тобой здесь, в палате, спать буду на полу. Ладно, хватит, я весь обратился в слух. Рассказывай всё о своей жизни.

— Зачем тебе моя жизнь? Я забыл её!

— Врёшь. Всё помнишь. Мне нужна твоя жизнь.

— Зачем?

— Я тебе объяснил зачем. Начинаем лечиться.

— Какая связь?

— Прямая. Не спорь, пожалуйста.


Илька снится. Вот и хорошо, что он пришёл в его сон. Они с Илькой вдвоём пройдут его Прошлое. Он хочет слушать, пожалуйста.


Горит костёр на их лужайке в Звенигороде.

Евгений пьёт чай.

Елена стоит у сосны и смотрит в небо. Она всегда стоит у сосны и всегда смотрит в небо.

Зачем нужно выводить Елену из Звенигорода и ставить перед Илькой? Его Елена. И пусть в нём всегда живут лужайка, сосна, Елена. Он смотрит в Еленины глаза и ей, не Ильке, начинает рассказывать, как они с ней шли по лыжне, и как пели песни, и о чём говорили.

Вечер рассказывает он Елене о Елене, второй.

Не Елене — Ильке. Это Илькины смешные круглые голубые глаза мигают, словно засорены.


Евгений впервые вслух связными словами говорит о своей и Елениной жизни, и, может быть, это и бред, но кажется ему, что скованные льдом камни, накиданные в него, потоком его слов размываются, теряют сцепления и распадаются на мелкие куски, а то и в пыль. И наконец начинает потеть, подтаивать в нём лёд, сцепивший их.


— Первая причина — смерть Елены, — говорит Илька.

— Причина чего?

— Твоего рака, твоей аварии. Первый шаг к спасению — Елена.

— Не понимаю.

— А что понимать? Ты любишь её сейчас так же, как тридцать лет назад. Так разве важно, жива она или не жива? Это в тебе. Мы живём тем, что внутри нас, не так ли? Не каждую секунду мы с теми, кого любим. Представь себе, она жива, просто по какой-то причине живёт далеко от тебя. Активизируй в себе любовь к ней, пусть любовь, а не горе определяет всё, что ты должен решить.

— Я не понимаю, — едва слышно сказал Евгений. И закрыл глаза. И увидел Елену — она смотрит на него и читает ему стихи.

— Любовь не может быть разрушающей, она должна быть созидательной. Хватит об этом. Расскажи о том, чего я не знаю. Детства, например, совсем не знаю.

— У нас была Вторая школа, — после долгой паузы говорит Евгений. И смотрит Елене в глаза.

— У нас с тобой вместе была Вторая школа. И это уже не считалось детством. И я хорошо всё знаю про Вторую школу. Раньше Второй кто ты был? Иди в детство. Детство лечит.


Сиреневый свет заката. Не закат это — взорвалась пушка, которую они сделали с Сашей Алёшиным. Пламя и сиреневое, и чёрное. Они с Сашей в канаве. Гремит, гудит тревога сиреной, несущимися танками. Бегут солдаты искать шпионов. Отец служит в Венгрии.

Пушку собрали с Сашей сами. Солдат, что в мастерских чинят танки, попросили сделать им нарезной ствол. Зачем им тогда понадобился нарезной ствол?!

Опасность всегда тащилась следом за ним, как верная собака.

Случайность, что в последний момент они с Сашей отбежали в канаву (сидели на корточках — ждали, когда свечка раскалит стержень).

Случайность, что не взорвались вместе с другим изобретением — с такой же гениальной инженерной идеей!

Случайность, что друг друга не застрелили (Саша однажды своему отцу ляжку прострелил, не нарочно, конечно).

Случайность, что венгры не застрелили его, когда расстреливали подряд всех русских, которых видели. Его берегла в венгерском детстве случайность.

Случайность, что не ломались костыли, пока скакал с их помощью. Случайность, что ни разу не подвела больная нога, когда отбегал от пушек, готовых взорваться.

Случайность берегла его и потом: на Кольском и когда он в горах с собаками спасал людей — дважды чуть не сорвался со скалы!

И когда его чуть не застрелили — он пришёл к приятелю в фирму, а там началась разборка, приятеля — наповал!

Всю жизнь его берегла случайность. Доберегла до пятидесяти. Сашу Алёшина не доберегла — он разбился во время испытания самолёта в двадцать лет.

Мелькают лица солдат, до рези больно смотреть в них — из сорокалетней давности. Он сейчас много старше тех солдат, восемнадцатилетних мальчишек — ровесников его сына! Где они, и те, кто помогал ему, и те, кто дразнил и избивал его? Живы? Их доберегла случайность до сегодняшнего дня? Как сложились их жизни?

Выбравшись из его Прошлого в Настоящее, люди потянули за собой страхи и обиды, и те сладкие детские радости, которым никогда не случиться во взрослом мире.


— А страшно было в Венгрии? — Голос Ильки. — Ты говоришь, венгры расстреливали русских? Как же ты… твой отец… относились тогда к ситуации? Ведь мы же нагло влезли в Венгрию!

— Отец — солдат, офицер, он был обязан выполнять приказ. Но он старался всё делать честно — перед самим собой! Отношение его к ситуации и моё — в одном эпизоде.

Венгрию насильно делали социалистической. А до этого у венгров было частное хозяйство, и все они жили очень зажиточно. Создавалось такое впечатление, что материальных проблем в этой стране просто не возникало. Советских венгры никогда не любили, а когда мы вторглись в страну, стали бороться с нами. У всех у них было оружие. Советские объявили приказ — сдать его. Никто не сдал. И тогда наши патрули пошли обыскивать дома.

Рядом с военным городком был гигантский виноградник. Мы ходили туда есть виноград и часто поглядывали на огромный дом, в котором жила большая венгерская семья. В дом врос огромный дуб, и одна часть дома как бы висела на том дубе — в сторону военного городка.

После того как патрули походили по домам, солдат выстроили на плацу. Зрелище достаточно красивое. Мы с Сашей, как всегда, сидим на крыше дома, где живут офицеры со своими семьями (у венгров крыши — плоские).

Обычный военный смотр.

И вдруг с того дуба, который мы с Сашей часто разглядывали, из крупнокалиберного пулемёта (из него обычно стреляют по самолётам) дают очередь прямо по плацу — по строю солдат.

Впервые я увидел, как пуля попадает в человека. Его, оказывается, отбрасывает метров на пять, он словно летит перед тем, как упасть.

Солдаты не очень-то ещё и обучены, ничего не понимают — в ужасе они стали носиться по плацу.

Минут пять или семь это продолжалось, пока не подъехали тяжёлые танки (САУ2), с двумя стволами. В мгновение танки превратили тот дом вместе с дубом и виноградником в руины.

На обломках пулемёта возле того дома нашли огромную записку: «Это вам, сволочи, за моих дочерей».

А история была такова. Солдаты, пришедшие с обыском, изнасиловали двух девочек, которые оставались в тот час дома одни.

Отец весь почернел. Я никогда не видел его таким несчастным и злым.

Виновных солдат, конечно, сразу же нашли — они не гуляют сами по себе, известно, кто ходил в тот дом, их судили военно-полевым судом и приговорили к расстрелу. Двоих отправили, не знаю — куда, двоих расстреляли.

При этом никогда не сообщалось родителям, как погиб их сын, писали — погиб при исполнении служебных обязанностей. И дома парни считались героями.

А в результате по вине четырех идиотов погибло человек семьдесят. Из венгров — старик-отец, трое молодых мужчин (девочек так и не нашли), остальные — с нашей стороны.

Отец тогда тяжело заболел — он никак не мог осознать случившегося.


— Расскажи о чём-нибудь другом, с этим ясно.

Ещё помню, сначала был издан приказ — нашим солдатам запретили стрелять при любых обстоятельствах. Венгры, зная об этом приказе, разделывались с советскими любыми средствами. Наиболее распространённый — с крыш бросали в танки бутылки с бензином или керосином, предварительно, естественно, поджигали их.

Момента, когда разрешили стрелять, венгры не уловили. И картина в первые часы действия нового приказа была такая: венгр кидает бутылку, а танк разворачивается, и дома, с которого она была сброшена, — нет. Стреляли разрывными снарядами.


— Не хочу больше, хватит ужасов.

Как явственно снится Илька!

Глаза круглые, как у совёнка-детёныша, когда лицо ещё не выросло, а глаза уже даны — на жизнь. И сам он не пятидесятилетний дядька, а удивлённый мальчишка, подросток со стоящими дыбом волосами, абсолютно такой же, как в юности. А каким он и может прийти в сон?

Илька слушает его так, будто каждое слово, произнесённое им, и каждое событие, случившееся с ним, — его собственная жизнь. И в его взгляде снова проявляются переводными картинками дни детства, освещённые солнцем и залитые дождём, только более яркие, чем раньше.

Какое дело, снится или не снится Илька, Илька вытягивает из него пласты страстей, спёкшейся крови…

Но какая связь между детством и Еленой?

Елене он рассказывал про Венгрию. И слушала она так же, как Илька сейчас.


— Что ты молчишь? Давай что-нибудь повеселее! Ты говорил что-то о костёле. Зачем тебе приспичило чинить в нём орган?


— Это дед-венгр, — Евгений удивляется самому себе, что он вслух — голосом — обозначает, фиксирует Прошлое, которое столько лет лежало в нём нетронутое. — Сидит дед один, чинит орган в костёле. Костёл изрешечён. И орган изрешечён, не звучит, вся конструкция разбита. Ну я стал помогать ему. Тайком приносил трубы в мастерскую, где ремонтировали танки — просил солдат заваривать дыры. Притащу назад к деду, а какая-то всё равно не звучит, потому что солдаты заварили не тем металлом. Нужны только медь и бронза, потому что трубы медные и бронзовые. А бронзу надо было ещё где-то уворовать!


Не девятилетним мальчишкой, сейчас он суёт солдату в карман пачку папирос и бутылку водки за то, что тот и на его долю заказывает листы бронзы и меди.


— С твоим боевым прошлым всё ясно. А что ещё было интересного в детстве? — сталкивает Илька его с этой картинки.

Он же всё ещё слушает, как звучат залатанные трубы, всё ещё лезет на крышу, чтобы через неё проникнуть в склад и стащить патроны и порох, всё ещё стреляет из самодельных обрезов, а из гигантских брёвен вырезает с Сашей корабли, оснащает их пушками, по-настоящему стреляющими, и устраивает на озере войну…

— Выбирайся из пушек и ружей и валяй дальше. Впрочем, я забыл о времени. — Илька вскочил. — Как незаметно проскочили два дня! У меня же автобус, завтра на работу. Приеду в пятницу вечером, жди! И повыбрось из башки глупости. Ты будешь жить, слышишь, чучело? Я без тебя не хочу.


2


Сеется тусклый свет из коридора. Не прямо попадает к глазам, он стоит мутными сумерками в дверях и заползает в его бокс исподтишка, куснёт тьму, откатится, снова вползёт.

Ему предложили радиацию и химию… Завтра первая сессия, как называют эту процедуру здесь.

Зачем ему бороться с раком? Илька требует, чтобы он жил, да ещё воображал, что Елена жива. Зачем ему это? Он хочет скорее увидеться с Еленой — навсегда. Страха нет. Дети выросли, проживут свою жизнь. А больше его ничто не держит на этой земле. Илька не знает, как он живёт. И Америка оказалась вовсе не такой заботливой мамочкой, какой виделась из России. И без стихии родного языка, без Мишки с Илькой… кому он нужен здесь?!

Под подушкой Мишкины письма. В них полная жизнь, в них Мишка — богач: общая судьба у него с детьми! А у него что впереди? Вадька рано или поздно сбежит из дома. Совсем один останется…

Но даже если представить себе, что Вадька всегда будет с ним, если даже изо всех сил захотеть лечиться, чем платить?

В вене — игла, через неё идёт раствор из колбы. Как остановить его? В носу — дыхательный аппарат.

Евгений зажигает свет, и, тусклый, из коридора, отшатывается от его бокса.

В стакане клюквенный морс, Евгений пьёт его. Выдёргивает иглу из вены, суёт в пустой стакан, зажимает вену. Вроде всё в порядке. Крови нет. Выдёргивает из носа дыхательные трубки кислородного аппарата и сползает к краю кровати.

Сколько времени будет действовать обезболивающее? Сдавленная грудь очень скоро заявит о себе.

Сбрасывает ноги с кровати и сидит, слушает свою голову — шумит, шуршит в ней, и она плывёт от него. Ничего, он привыкнет к шуршанию и шуму, и пусть она плывёт. Он ведь плывёт в своё последнее плавание.

И очень удивляется трезвой клетке: «Как ты доберёшься до дома? Из Бостона во Фраменгам пешком не дойдёшь, тем более с твоими ногами!»

Надо позвонить Олегу. Олег так и не пришёл в госпиталь. Зол, как пёс. И плевать ему на здоровье работника. Гремит в палате Олегов голос: «Летят к чёрту бабки! Где выручка?» Пусть выльет ушат проклятий на него, но кого же ещё просить приехать за ним?

Разговор с Олегом разбудит больного в соседнем боксе.

А для автомата нужна мелочь — где он возьмёт её ночью? У него только бумажки, если ещё не забрали их. Да и услышать могут врач или сестра. Не выпустят его, пока не оплатит пребывание здесь.

Сосед же глубоко спит, продолжает храпеть даже тогда, когда он кашляет своим сдавленным кашлем на весь госпиталь. Может, пронесёт? И рука тянется к трубке, набирает номер. Он накидывает на голову одеяло.

Гудки — из другого мира, живого, в котором — «бабки» и бабы. Олег любит менять баб и меняет их мастерски. Только сегодня вешал лапшу на уши одной — как любит её и как собирается строить с ней жизнь, а утром уже «ланчует» с другой и ей повторяет все свои байки. Где он берёт женщин в таком изобилии, тайна. В юности бросил жену с сыном, ещё в Киеве, и не вспоминает, живы ли они, не голодают ли? Ходок. Деньги любит до страсти. Плешь проест за любую неисправность в машине, хотя машина повидала виды, за любую недостачу, хотя великолепно знает наперечёт пустые дни, когда выручки не жди. Сколько раз случалось: отдаёшь ему всё, до последнего доллара, а сам без копейки тащишься домой.

— Привет, — говорит Евгений встрёпанному голосу Олега. То ли крепко спал Олег, то ли от бабы не вовремя оторвался. — Приезжай за мной сейчас же, мне надо отсюда сбежать.

Евгений ожидает взрыва — Олег лезет в бутылку по любому поводу и сыплет матерными словами без роздыху, пока не иссякнет. Неожиданно Олег сразу соглашается:

— Буду у центрального входа через сорок минут.


Стекает по спине пот, плывёт голова, его качает из стороны в сторону, скорее лечь, пока ещё он не стоит даже, а спокойно сидит на кровати. Как же добраться до машины? Хватит ли ему сорока минут?

До шкафа полтора метра.

Евгений встаёт и снова садится, буквально падает, сбитый с ног грохотом в голове.

Секунды стучат в голове — тук, тук. Это сердце. У него всегда было здоровое сердце. Откуда взялся инфаркт? И почему всё сразу? Рак и инфаркт? Не много ли для одного дурака?

Заставляет себя встать, дышит, как рыба на берегу — хватает воздух ртом. Кислород через трубку в носу поступал прямо к лёгким, а теперь душно. И от безвоздушья поднимается рвота и грохочет в голове. Шаг, ещё шаг. Евгений держится за кровать. Но вот между кроватью и шкафом — пространство, которое надо преодолеть без подпорки.

— Ну же! — понукает себя Евгений. — Ты шёл на Кольском, замёрзший, фактически без ног, да ещё нёс Елену! И шёл. Ну же!

Он делает шаг и не рушится на пол. Сердце выскочило, долбит его птицей по голове и шурует болью. И в груди шурует, долбит в сломанные рёбра.

— Ну же!

Ещё шаг.

Под стук сердца, под злое «ну же!» — ещё шаг.

Как раньше он одевался? Руки не подвластны ему. На Кольском было это.

С трудом вынимает одежду. Прижимается к стене шкафа.

— Ну же!

Прошли или не прошли сорок минут? Часы остались на тумбочке. Дойти до них нет сил. А как же без часов?

Путь к тумбочке занимает, наверное, ещё больше времени, чем к шкафу. Наконец часы зажаты в руке.

Стены палаты, край раковины… Лишь бы не соскользнуть на пол, тогда уж он не поднимется! Шершавая стена коридора, тишина спящего госпиталя… На его счастье, ни один больной не стонет, не кричит, храп — музыка покоя. И сёстры дрыхнут без задних ног. Слава богу, лифт.


Не сорок минут, неизвестно сколько их, стучавших кувалдой в голове, проскочило, пока он буквально волоком не вытащил себя на улицу, и рухнул бы, если бы в последнюю минуту Олег не подхватил его. Подхватил и поволок к машине:

— Совсем обалдел, в таком состоянии… чего не лежится? Устроил себе курорт и пользовался бы!

— А ты за меня, жопа, будешь там платить? Я знаю, какие там счета! — Сам едва расслышал с трудом слепленные слова.

Евгений никогда не ругался, хотя часто оказывался среди мата и грубости. И терпеть не мог, когда при нём ругались. Вырвавшееся сейчас слово «жопа» совсем не было ему свойственно, но за годы совместной работы с Олегом в Евгении скопилось столько негативных эмоций, что они потребовали выхода и вырвались грубым словом.

Олег драл с него три шкуры. Ни малые дети, ни больная, неработающая жена, ни изнуряющая усталость не окорачивали Олега. «Дай!» — главное его слово. «Дай во что бы то ни стало!»

Слово «жопа» для Евгения означало бунт.

Слово «жопа» для Евгения означало конец зависимости от Олега и конец такси.

Единственная услуга, которую Олег оказывает ему за все их общие годы сотрудничества, — эта: помогает бежать из госпиталя.

Единственная услуга, которую Евгений принимает в первый и в последний раз от Олега, — эта: помощь в бегстве из госпиталя.

— Или ты мне, жопа, расстарался на страховку? — едва шевелит губами Евгений, каждое слово — преодоление всё более наглеющей боли. — Чем я буду платить за лечение?

— Не ври, Женька, платить за лечение вовсе не обязательно. Очень даже бесплатно они лечат бедняков.

Он мог ответить Олегу: «А ты попробуй, добейся этого!» Он мог обрушиться на Олега: «Все соки выдавил из меня! Обобрал меня за мою работу. Как надо, не платил! Много ли было твоей заботы обо мне?» Но пот заливал его всего, в голове шумело. И даже на недоумение, почему Олег не кроет его в хвост и гриву за то, что выволок его из тёплой кровати, сил не было.

Впрочем, недоумение, которое наверняка возникло бы, будь он в нормальном состоянии, тут же бы и развеялось — у Олега ничего не удерживалось внутри: ни гнев, ни тайны. Что называется, язык без костей.

— Вышиб я из них новую! Эта-то, ты говорил, на металлолом только и годилась: тормоза ни к чёрту, сцепление ни к чёрту, масло течёт! Её и чинить-то без толку, а тут на тебе, новая, с конвейера! — Олег словно трубку с кислородом подключил к нему своими словами.

— А мне полагается что-нибудь за моё калечество из-за твоей машины, которую и «чинить-то без толку»?

Олег затормозил. Евгения мотнуло вперёд.

— Благодари бога, что я с тебя не деру за аварию! — сказал резко, но тут же замурлыкал примиряюще: — Тысчонку подкину!

— Тысчонку?! — Больше ничего Евгений сказать не смог, потерял сознание. И очнулся, когда Олег плеснул в него водой.

Шумело, постукивало вокруг, как во время дождя, свесил к нему светлую голову фонарь.

— Не лезь в штопор, Женька. Знаю, ты не виноват. Не обижу. Подкину пару.

«В суд пойду! — хотел сказать Евгений и проглотил слова: платить-то нечем за тот суд. — Значит, тормоза ни к чёрту? И сцепление ни к чёрту? И масло течёт? Что же ты вешал мне лапшу на уши, что машина исправна?» — хотел спросить, но язык больше не повиновался.

«Можно найти адвоката, который возьмёт деньги, если выиграет дело», — пришла простая мысль. Но додумать её не смог. Сейчас — спать. Только спать.

«Жопа» — бунт против Олега. Разрыв отношений.


3


Адвокат пришёл к Евгению сам. В полдень разбудил его настырным звонком.

Евгений едва дотащился до двери.

— Меня прислала к тебе доктор Тамиша. Тамиша говорит, ты сбежал из госпиталя, так как тебе нечем платить. Значит, ты нуждаешься в помощи. А ещё Тамиша говорит, ты ездил на неисправной машине, что означает, у тебя плохой начальник. Можно предположить, что он недоплачивал тебе, если он даже не берёг твою жизнь. Я так понимаю, у тебя нет денег нанять адвоката, чтобы получить свои деньги. Вот и я, твой адвокат. Я нужен — разрешить все твои проблемы. — Такую речь произнёс парень, скромно улыбаясь. — Зови меня Пол. Я выиграю твоё дело и треть возьму себе, идёт?

Он не был густо чёрным. Чуть смуглый, полукровка. Высок, импозантен, тонок в талии и широк в плечах. Крахмальный воротник. Костюм и ботинки киноактёра, играющего богача.

— Ты, наверное, танцуешь легко, — сказал ему Евгений, валясь на тахту.

— Откуда ты знаешь? — улыбнулся Пол.

Ровные блестящие белые зубы, без одного дефекта. Евгений прикрыл ладонью рот — у него не хватает трёх и многие нуждаются в ремонте.

— Угадал. Хобби. Занимаюсь. Выступаю. Ну, рассказывай, что знаешь о своём боссе.

И сам не понимая почему, Евгений выложил ему всю историю отношений с Олегом.

— Судя по тому, что у него новая машина, он времени зря не терял и вышиб из них все мои деньги. Неизвестно, с кем надо судиться. Они не имели права отдавать деньги ему.

— Говори телефон, — улыбнулся Пол.

— Тебе дать ручку и бумагу?

— Зачем? У меня не голова — компьютер, каждое слово отпечатано, попало на свою полку, а в нужную минуту тут как тут. Очень удобно. Никаких проблем.

— И телефоны?

— И телефоны. Один раз услышу, хватит. Учиться было легко. Разберусь в лучшем виде. Не только эти деньги вытащу из твоего Олега, но и те, что он раньше замотал.


Не успел Пол уйти, заявился Илька:

— Чего двери не запираешь? У меня в пять важная встреча, всё равно работа уже не получится. Эксперимент идёт целый день. И уж очень ты меня разбередил. Ездил в госпиталь. Сказали — сбежал. Узнаю почерк. Значит, ещё поживём. Итак, у меня до автобуса час двадцать. Не будем попусту тратить время. Начинаем сеанс психотерапии. Что там у тебя в детстве осталось примечательного?

Евгений ещё не успел остыть от разговора с Полом. Пол щедро отвесил ему своей энергии и веры, и они держали его в сидячем положении. И хотя голова плыла отдельно в чёрно-сером мареве, энергия Пола распирала его.

Так, значит, Илька не снится ему? Он в самом деле приехал в Америку? И в самом деле пришёл к нему?

Илька — из другого измерения. Моргает, щурится, как от света.


Они с Илькой и Михаилом встретились на рубеже двух эпох.

До Второй школы он фактически был калекой — чуть не половину жизни проводил в больницах и санаториях.

— Чего смотришь, как на ископаемое? Не узнаёшь? Чего молчишь? Язычок проглотил? А ну, давай, говори. Не можешь сам сообразить, с чего начать, я подтолкну тебя. Ты говорил, у тебя полиомиелит и ты долго не мог ходить. Как же ты и когда оказался на ногах?

И он заговорил. Рассказал, как отец поставил его на ноги.


Я

— Раньше всего начали работать плечи. Отец привязывал бинтом руки к костылям, те упирались в плечи, и деться было некуда. Костыли надо было как-то переставлять. И приходилось удерживать на них тело! Очень важно это делать на грани: либо ты упадёшь, либо костыль передвинешь. Какое-то время пробегал так — без ног. Отец это увидел, костыли выкинул и заставил меня ходить. Это совпало с Венгрией. Ходить-то ходил, а всё равно подолгу валялся в больницах, где делали мне операции. И много у меня было всяких больничных историй… — на полуслове оборвал себя Евгений.


Рядом с Илькиным — Наташино лицо. Столько лет ничего не помнил, и вдруг Наташа.

— Ты чего? Словно шарахнули тебя по башке!

— Вспомнил.

— Вываливай, что вспомнил, чучело, до донышка!


— Из больничных историй одна особенно мрачная. Есть такой город Турист. И там больница, где делали мне очередную операцию на ноге. И я уже начал понемногу вставать. Впрочем, сначала историческая справка. Операции мне, как правило, делали летом: в Москве или в Туристе, а после операции от Министерства обороны меня отправляли в Евпаторию, в санаторий. В тот год беда случилась зимой. В драке я повредил себе ногу, при сильном ударе у меня сломалась кость, из ноги вылетело что-то, типа гвоздя. Поэтому привезли меня в Турист зимой. Сделали операцию, и я уже стал понемногу вставать.


— Ну, чего опять замолчал?

— Я фактически убил человека, нашего электрика. Лет тридцать ему было.

— Это уже интересно. И за что же ты его?!


— Что такое наши операции? Они растягивают кости. Мне растянули на три с половиной сантиметра. Сперва была разница в длине ног семь сантиметров, а потом стала два с половиной. Я сказал — гвоздь. Гвоздь загоняют в стопу, чтобы стопа не шевелилась. Или через кость протаскивают две спицы, вверху и внизу. Просверливают дырки в кости. Больничные кровати — специальные: на железках висят грузы — растяжки. И ты лежишь: в эту сторону тянет один груз, кость растягивает, в эту — другой. Раз в три дня чуть-чуть добавляют грузика. Вот такой железной гирей я проломил голову электрику насквозь, гиря оказалась в голове. Он выжил, но стал идиотом.

— За что можно так с человеком?! — спросил Илька.


— В Туристе система коттеджей, домики двухэтажные, в них помещается шесть кроватей. После операции меня перевели в такой домик, на второй этаж. Домик оказался пустой. Целый день сидишь там один. Иногда заходит сестра. Но вот на первый этаж привезли девочку Наташу. Она только окончила школу. В тот же месяц они с матерью выменяли отдельную квартиру и переехали. Школу окончила, квартира — отдельная. Счастье. Наташа вышла на балкон, встала спиной к улице, облокотилась на железку, а железки вышли из стены, и вся опора рухнула. Хозяева знали, что балкон сломан, железки вставили для виду, и балкон ни на чём не держался. Ну, естественно, сам понимаешь… переезжая в новую квартиру, ни о чём таком не думаешь. Наташа вместе с балконом рухнула вниз. Упала прямо на спину, плоско. Её парализовало совсем всю, причём никаких переломов, никаких особых ушибов, ну там отдельные синяки, но они быстро прошли… У неё двигалась только голова и чуть-чуть руки. Восемнадцать лет. Дико красивая девочка. Ей делали операции одну за другой, в разных клиниках. Потом привезли в Турист и после очередной операции поместили в мой коттедж. Вместе с ней явилась нянька, которая при ней должна быть всё время. Естественно, она часто уходила. Ну, а мы с Наташей, конечно, подружились. Я вместо няньки носил Наташе еду. Книжки приносил. Она рассказывала мне о себе. Первое время у меня самого, когда видел её или думал о ней, слёзы текли постоянно, потому что даже я, ребёнок, понимал — человек уже всё, жизнь кончена. Ну что она может делать такая? Часто Наташу нужно поворачивать, то на один бок, то на другой, чтобы пролежни не образовались. Однажды к ней приехали ребята из класса. Вот это, действительно, было ужасно. Мальчики. Наверняка, в неё все они были влюблены. Конечно, они делали вид, что всё в полном порядке, всякие слова говорили, но, ясно же, она им больше не нужна.

— Ну, а электрик при чём?

— А электрик как-то ночью…

— Если тебе неприятно, не надо.

— Слышу ночью шаги в тишине, потом сдавленный крик Наташи. Не помню, как, оказался внизу. Вижу, электрик пытается изнасиловать Наташу. Он на неё забрался. Она — в ужасе. Он ей рот затыкает. Ну, я схватил гирю и со всей силы двинул. Проломил ему череп. У него мозги потекли. Долго не знал, что с ним делать. На пол-то его стащил. А дальше что? Никого нет. Пошёл искать няньку. Я весь в крови. Почти четырнадцать мне было. Потом суд состоялся. Показания снимали. Мать говорит, счастье, что электрик выжил. Пусть и идиот. Иначе мне в колонию! Меня долго потом таскали в суд. Года два тянулось дело.


— Ну, а что-нибудь весёлое было в твоём Туристе? — неуверенный голос Ильки.

— Малину собирали. — Он почувствовал, что улыбается. Проснулось легкомыслие детства. — Варенье варили.

— Вот откуда ты сластёна. А я всё удивлялся, почему, не успеем в какое-нибудь сельпо заявиться, твой первый вопрос: «Варенье есть?»

Снова он удивился себе — он улыбается!

— Малину протирали с сахаром или варили, закатывали в банки, отвозили в магазины. Наши этикетки и клеймо сбоку: типа буквы «У», на самом деле «И» — инвалиды. Страшно приятно было потом встречать. Грибы собирали. Были у нас цеха. Например, цех по переработке грибов. Грибы мариновали, закатывали в банки. В Туристе я научился валять валенки, пришивать к ним подмётки. Помимо школы нам преподавались профессии. Те, у кого руки целы, работали руками. Нас учили валять валенки, шить сапоги. Делали мы резные столы. Турист продавал их налево. Называлось это — «Изделия инвалидов». На деревообрабатывающем станке я вытачивал ножки для стульев. Не прямые, а со всякими выкрутасами. Вешалки делал. Стоячие, с рогами, что ставятся в угол помещения.


— Ну, а развлечения в Туристе были или сплошная работа?

— У инвалидов были замечательные развлечения. Например, видел ты когда-нибудь токарный станок? Болванка деревянная крутится со страшной скоростью. А все стамески — под разным углом… И ты рукой выпиливаешь. Всё делается на глаз, и надо привыкнуть всё делать одинаково.

— А при чём тут развлечения?

— А развлечение такое. Пришёл новенький. Я, например. Мне приказали встать у открытого окна — как раз напротив станка. Я и встал. А парень у станка. И вот так держит стамеску — под определённым углом. Втыкает со всей силы в эту штуку, которая на станке её крутит. Стамеска вылетает и летит ровно в окно. Ты должен успеть отскочить в сторону, иначе пробьёт тебя насквозь — насмерть. Стамеска-то заточена. Такие шуточки. Все смеются и говорят: «Ну, вот, ты теперь принят, увернулся». На самом-то деле по этому цеху всё время что-нибудь летает. А в Евпатории были свои развлечения. Шесть инвалидов угнали шестивёсельный ялик с гигантскими вёслами. Мы переплыли из Евпатории в город Саки. Представляешь, Чёрное море, и мы посередине? Еды, конечно, не взяли. Была только бочка с пресной водой. Плыли мы почти трое суток. Нас нашли на рассвете. Хочешь, ещё расскажу, как развлекались инвалиды? Уже был немного постарше, попал я в тот год в Евпаторию, кажется, после третьего класса. Ребята из группы потащили меня к затопленной барже. Устроили мне испытание. Нужно было нырнуть в один люк, а вынырнуть из другого. Вся баржа в таких люках. Люк — квадратный, большой, а воздуха там нет. «Кто нырнёт и вынырнет, тот наш человек», — было сказано мне.


— Ну, и что? Вынырнул?

— Как видишь. Но мне потом здорово плохо было. И это дети не здоровые, у всех руки или ноги не работают! У меня в тот момент совсем отказала левая рука.

— А с кем-нибудь из Туриста и Евпатории ты встречался потом? Многие живы?

— Один из моих старых приятелей повесился. Он чуть постарше меня. Женился на своей ученице. Жене было лет двадцать или двадцать три. Любовь, роман. Прожили года четыре. Он был химик, доктор наук. А сам, понимаешь, инвалид: позвоночник кривой. Ходил плохо: сначала с палочкой, потом с костылём. И вдруг — резкое ухудшение. Позвоночник совсем стал плохо держать, мышцы слабые. Ей-то всего двадцать семь лет. У неё начался с кем-то роман, и она его бросила.

— Не очень-то весёлая жизнь, Жешка. Одна польза от нашего разговора сегодня: выбросил ты её из себя и забыл о ней, так? Твоя задача — выжить. Для этого Элку вызови. Поспорь с ней, поори на неё, Жешка, как когда-то, ей выложи всё, что болит, что мне недоговорил, выброси из себя! Ну же, действуй!


4


Илька давно ушёл. Теперь к Елене и к нему один за другим идут в гости знакомцы из Прошлого. Опять Пегин. Из больницы — Свиридов, шкода, скользкий парень, лишь бы нахулиганить или пакость какую устроить. Хулиганить что, хулигань на здоровье: дерись, лазай по крышам. А он любил подглядывать, как девочки моются в бане.

«Я тебя, Элка, со всеми познакомлю, мне нужно, чтобы ты знала о каждом, с кем сводила меня жизнь, — бормочет он. — Слушай, как мы наказали Свиридова!»


— Ты чего заявился после стольких дней? Нагулялся? Отдохнул?

Он открывает глаза.

Над ним стоит Вера:

— Сигарет нет. Еды нет. Денег нет. А ты валяешься.

Под утро, когда он добрался до дома, Вера, как ни странно, спала. И Варвара спала.

В Вериных глазах — ярость.

— Чего развалился? Поедем в магазин!

— Я болен, не могу встать.

— Убирайся болеть в другое место. Давай деньги.

Он покорно суёт руку в карман брюк, достаёт выручку той, аварийной, ночи.

Вера выхватывает деньги, идёт к двери.

— Чтоб ты сдох! — шипящим шёпотом говорит она.

И после её ухода гремит: «Чтоб ты сдох! Чтоб ты сдох!»

Он закрывает глаза, пришпиленный фразой к постели.

Раздеться вчера так и не смог, лежал пластом.

Хочется пить. Но встать и дойти до кухни нет сил.

То, что сделали Пол и Илька, сдохло — энергии нет. Елена исчезла. Она не может снова начать жить. И он должен сдохнуть, Вера права.

А Вадька ведь не знает, что он дома. Ему и в голову не пришло заглянуть перед школой в отцовский закуток — комнатёнка в пять метров, по сути, чулан.

Сколько времени лежит в забытьи, он не знает.


Вадькин голос слаб, никак не пробьётся сквозь звон и шум в голове:

— Па, выпей воды. Па, вот апельсин.

Когда он наконец открывает глаза, Вадька говорит:

— Я был в госпитале. Тамиша прислала обезболивающее. Она сердита, что сбежал. Обещает выбить бесплатное лечение. Давай я отвезу тебя обратно! Почему «нет»? Ты два дня не приходишь в себя. Я боюсь. Тебе больно? Выпей таблетки.


Так прошло ещё несколько дней. Вадька кормил, поил его утром, перед уходом в школу, и вечером, когда возвращался. Возвращался поздно. Сидел на своих компьютерных курсах: изучал программы, сдавал бесконечные тесты.

Елена больше не приходила к Евгению. Он лежал носом к стене, смотрел картинки вернувшегося детства, вглядывался в лица исчезнувших из его жизни людей — до того часа, когда к нему снова явился Пол.


Пол не вошёл, а влетел как птица — сквозняком — с потоком свежего ветра:

— Привет. Вставай. Ты должен быть на ногах к суду. Материалы готовы, дело за тобой. Ты должен хорошо о себе позаботиться, привести себя в порядок. Мы с тобой ещё вместе отпразднуем нашу победу, договорились?

Пол приплясывал перед Евгением.

Евгению казалось, не приплясывает, летает по его комнате, хотя для «летать» места не было.

— Тамиша хочет, чтобы ты после суда вернулся в госпиталь. Велела мне привезти тебя. Она говорит, ты не должен умирать, ты должен бороться.

— Кто она тебе? — спросил Евгений для себя неожиданно.

— В школе учились вместе. Друзья и соседи. Большие друзья.

И снова, как и в прошлый раз, Пол отвесил ему щедрую порцию своей энергии.

Не успела хлопнуть за Полом дверь, как увидел над собой склонившееся лицо Елены:

— Я с тобой. Вставай, пожалуйста.

И Евгений встал.

Оделся, вышел на улицу и стал по ней ходить. Взад-вперёд.

— Только ты не исчезай, Элка, — просил он.

Пели птицы, светило солнце, приближалась весна. Скоро распустятся деревья.

У него передышка. Он вдыхает запах близкой весны, он идёт по улице. И Елена летит рядом — чуть обдаёт его лёгким ветерком.

Слова «чтоб ты сдох» растаяли в нём и в солнечном дне.


5


Пол привёз Евгения в громадное серое здание, провёл в торжественно устроенную комнату.

Судья в специальном одеянии — на возвышении, за узким, длинным столом. Как бы отграниченный, оторванный от всех остальных человекоподобных.

Олег с каким-то дядькой — за небольшим столом в зале, напротив судьи, с одной стороны. Они с Полом — с другой.

Процесс разоблачения Олега, как ни странно, оказался стремительным и коротким.

— Такого-то числа ты вышиб такую-то сумму из кампании, — говорит Пол Олегу. — Столько-то ты получил за машину, столько-то — за мистера Томана. Вот накладная. Такого-то числа ты заплатил мистеру Томану столько-то, а по договору должен был заплатить столько-то.

Пол говорил улыбаясь, словно танцуя голосом. Блестел зубами и глазами.

Олега же понесло:

— А мои убытки?! Сколько раз он мне портил машину! Сколько раз он не привозил мне договорной суммы!

Пол засмеялся:

— Не он портил тебе машину, а ты не чинил машину вовремя, когда она была испорчена. Она ничего не стоила тебе, ты заплатил за неё триста долларов, так как ты взял её уже старую — 1986 года. А вышибал из неё, вернее, из мистера Томана хорошие деньги. Но ты подвергал опасности и жизнь мистера Томана, и клиентов. Ты не имел права использовать старую машину. Такси должны сменяться каждые три года. Те, кто давали тебе разрешение, поплатятся за это. Ты заставлял мистера Томана ездить на неисправной машине. Не хотел ни доллара вкладывать в неё. Ты заставлял мистера Томана самого чинить машину. Он больше лежал под ней, чем ездил. Пригласите, пожалуйста, свидетеля.

Свидетелем оказался сосед Евгения, с которым Евгений лишь здоровался.

Этот сосед приехал из Италии, но он скандинав, имеет юридическое образование, а работает водителем — развозит пиццу.

— Мы едва знакомы с мистером Томаном, — так начал свою речь сосед. — Но я всегда с удивлением и жалостью приглядываюсь к нему. Он — мученик. Ещё утро не зажглось, а он уже, весьма вероятно, что и ещё, — под машиной. Или приехал с рейса, или собирается в рейс. Как я понимаю, он приплачивает мистеру Вильямсу, это тоже наш сосед, за разрешение пользоваться его гаражом. Чуть не каждый день мистер Томан чинит. Я удивляюсь: когда же ему возить пассажиров, зарабатывать деньги, если он всё чинит эту рухлядь?! Сначала я думал, машина — его, а потом вывел заключение, что ему не на что купить медаль, так как он живёт очень бедно. В самой дешёвой квартире. И одет он в одежду «вторых рук». И вся его семья одета очень бедно. Тогда я пришёл к заключению, что у него плохой хозяин. Эксплуататор. Держит мистера Томана в чёрном теле. Потому что мистер Томан — безответный и терпеливый.

Речь соседа, фамилию которого Евгений даже выговорить не мог (кажется, Стротаусберг), которого вовсе не замечал в своей жизни и на которого смотрел сейчас оторопело, как на чудо, явившееся ему спасением, произвела на Евгения странное впечатление: он словно поднялся над залом и людьми, сидящими перед ним! Такое же ошеломляющее впечатление произвела речь этого тощего высокого человека и на судью, и даже на Олега.

Пол задавал свидетелю вопросы, тот старательно отвечал: мальчик подрабатывает в «Макдоналдсе», жена показывается на улице редко, из чего свидетель делает вывод, что она не очень здорова…

Пол сиял и танцевал перед столом судьи свой лёгкий танец — ни секунды не стоял на месте, то к Олегу подлетал, то к свидетелю — мистеру Стротаусбергу, то к Евгению.

— А теперь прочитай-ка это! — Он положил перед Олегом лист бумаги, нежно разгладил его.

— Что это? — удивился Олег.

— Это перечисление неисправностей, которое передавал тебе мистер Томан с просьбой купить новую машину.

— Я не знал, что она так неисправна, — пролепетал Олег.

— Знал, — улыбнулся Пол. — Ещё как знал! После перечислений — слова: на такой машине ездить нельзя! SOS!

— Я не помню этих слов.

— Конечно, не помнишь. Зачем помнить такой вопль терпеливого человека?

— Где ты взял его? — спросил Олег.

— На Джанке.

— Где?

— На Джанке. Я изучил содержимое бардачка и багажника разбитой машины. К счастью, она ещё не разобрана на запчасти. У Евгения есть один недостаток — он не шибко аккуратный, а может быть, ему и не хотелось наводить порядок в неисправной машине, а может, не было сил и времени. В багажнике я нашёл эту полусмятую копию. Наверняка, если порыться в твоих бумагах, можно найти подлинник. И ещё. Профессионалом установлено, что в последний миг отказали тормоза. Мистер Томан всё-таки затормозил в самый последний момент, а тормоза отказали, так что виновником аварии, в конечном счёте, являешься ты, — широко улыбаясь, сказал Пол Олегу.

Он всё вершил свой дикий танец справедливости — то к судье подлетал, то к Евгению! Был Пол — лёгкий и слепящий.

И таяла болезнь в глуби Евгения. И распрямились плечи, и откинулась голова. Впервые в жизни кто-то бился за него врукопашную. Впервые кто-то помогал ему в этой странной стране Америке, в которой он до этой минуты был никто и ничто. И щипало язык и глаза «спасибо», но никак не соскальзывало с губ. И топило его тепло в неподвижность, в детскую колыбель пелёнок.

Он что-то должен сделать сейчас, а он беспомощен, разомлел в заботе, оглох и ослеп от слёз.

Сделал Пол. Подошёл к нему и, слепя глазами и улыбкой, положил перед ним бумагу:

— Ты выиграл, друг Тамиши! Ты хорошо выиграл!

Олег, не глядя на него, вышел из зала суда, исчез, словно провалился сквозь землю. Судья только что был — и нет его. Исчез сосед, не желающий благодарности. Они с Полом вдвоём, и между ними — бумага.

А Евгений всё сидит, невесомый и многотонный, не умея ни слова сказать, ни встать.

— Ты ошалел, я гляжу. Совсем раскис. — Пол достал из кармана сложенную в четырёхугольник салфетку, положил перед Евгением. — Или так плохо тебе?

Евгений промокнул глаза, стёр пот со лба.

Поют птицы. Горит костёр. Елена стоит у сосны и смотрит в небо.


Глава шестая


1


У него никогда не было так много денег сразу. На его счету лежит одиннадцать тысяч долларов.

За полторы тысячи он купит машину Вадьке, ему исполнилось восемнадцать, за полторы — себе, его «Crown Victoria» стучит всеми неполадками сразу. Отдаст долг — пять тысяч, что висит на нём веригами вот уже четыре года, и заплатит за месяц вперёд за квартиру, а на остаток накупит много еды и одежды для Веры и Варвары!


А можно не покупать себе машину, починить эту и заплатить не за месяц вперёд, за три и передохнуть.

Сын у него вырос, на еду принесёт.

Три месяца передышки.

Или агонии? Рак — зверь кровожадный, не даст передышки и высосет из него жизнь за три месяца.

На «лечиться» денег нет. Без страховки лечение — тысячи и тысячи. Где их взять? Тамиша не всесильна.

На вэлфер его не посадят — у него нет статуса. И бесплатного медицинского обслуживания ему не видать.

Ну, а если бы случилось чудо, и он получил страховку? Или Тамиша всё-таки выбила бы ему бесплатное лечение?

Всё равно не пошёл бы на химию и радиацию.

В последние несколько дней Елена не появлялась. Суд выиграл, а что-то тяготило его. Дети и рак. Эти деньги не обеспечат детей надолго. Ему надо работать с утра до ночи, чтобы дать возможность детям выучиться, чтобы помочь им с жильём.


Звонок прозвучал так резко и так неожиданно, что Евгений вздрогнул. Подхватил трубку, не дай бог проснётся Вера. Её глаза следят за ним.

— Я договорилась о бесплатном лечении. Пройдёшь курс химии, а там посмотрим. — Тамиша объясняет, куда ему надо прийти и кого вызвать, как всё будет проходить.

— Сколько?! — спрашивает Евгений, когда она замолкает.

«Возможно чудо?» — с удивлением ловит в себе мысль.

— Что «сколько»? Я же сказала, бесплатно.

— Сколько я проживу после химии и радиации?

Пауза — долгая. Голос Тамиши — детский:

— Год, полтора. — А потом снова скороговорка — куда и когда приходить.

И снова пауза.

Ещё звучит в паузе торопливый Тамишин голос, передающий ему информацию, но этот голос ведёт его под камень чужой земли.

Откуда камень? На камень денег у его детей не будет.

— Зачем? — задаёт он следующий вопрос.

Не Тамише, себе.

Он хочет к Елене, чего же о чуде печься?

Чудо случилось. Он не сдох сразу. В его жизни появились Тамиша и Пол. Предлагается ему бесплатное лечение. Очень много ни с того ни с сего подарено одному человеку! А он не радуется бесплатному лечению.

— Что «зачем»? — неуверенно спрашивает Тамиша.

— Вот видишь, — смеётся Евгений. — Ты и не можешь ответить на мой вопрос. Сама говоришь, радиация и химия после тяжёлых и длительных мучений подарят мне ещё год, ну полтора. На самом-то деле — что такое полгода и год перед вечностью? Спасибо тебе, Тамиша. И за Пола спасибо, и за это предложение. Вернее, за твою доброту, за то, что ты есть. Но я не хочу напоследок мучиться из-за химии и радиации, не хочу облысеть. Я лучше прожгу их.

— Кого «их» и что это значит?

— Денёчки, оставшиеся мне. Это значит, что я в свои оставшиеся денёчки буду делать то, что хочу.

— А что ты хочешь делать?

Евгений засмеялся:

— Это вопрос. Он требует обдумывания. Надо хорошо подумать и составить список того, что я хочу. Вообще-то я хочу в поход. Я люблю путешествовать. А что? Куплю рюкзак и отправлюсь в путь. Только не в горы. Пойду вдоль моря и буду идти и идти. Вдыхать его запах, горланить песни. Я, Тамиша, хочу петь песни. Правда, я совсем разучился их петь. Но хочу! Да что ты плачешь? Я пока не сдох. Не плачь, Тамиша. Была бы ты мужиком, мы бы распили с тобой бутылочку!

— Я могу. Я пью, как мужик, — смазанным голосом сказала Тамиша и отключилась.

А Евгений понял, что ему делать. Он откроет свой бизнес, чтобы успеть заработать для детей на учёбу, машины и жильё. Он будет чинить компьютеры.

Вадька теперь разбирается в компьютерах получше него! Через месяц окончит школу с курсами и идёт работать программистом в большую компанию, где он уже полгода подрабатывает, — его уже пригласили. Вечерами Вадька будет помогать. «Отец и сын». Чем не работа? Целый день сиди дома. Ни мата тебе, ни пьяниц, блюющих на сиденье, не помнящих своего адреса, ни бессонных ночей. Спи вволю, а проснёшься — чистый труд. В удовольствие. Да они с Вадькой разбогатеют на этом! Будет своя, постоянная клиентура.

Он ходит взад-вперёд по гостиной. Варвара в школе. Вера спит. Вадька на работе.

«Ты, Тамиша, не знаешь главную причину моего рака. Я — плохой муж. Я погубил свою жену. Я — плохой отец. Я не обеспечил детям ни детства, ни образования, ни статуса. Бесправные. Взаймы на учёбу банк не даст! Умные дети. Талантливые дети. Варвара пишет хорошие стихи, хорошо рисует. Вадька физику хорошо знает. Им бы российских учителей! Какие достались мне. Я не сумел передать своим детям даже то, что знал сам: на Олега работал! А теперь память отказывает. Одну строчку стихов помню, три забыл. Выплывет ещё строчка, одинёшенька, что с ней, с разъединой, делать?! Ею детскую душу не накормишь. Математику знал, физику знал, литературу знал, как-никак в физико-математической школе с литературным уклоном учился, куда всё делось?»

Спрятаться от стыда.

Сам не заметил, как снова стена перед ним, с облупленной краской, снова он лежит и смотрит в серое пятно среди голубизны. Его будущее — это серое пятно. Разрастается в его американскую жизнь — без просвета.

Гремит музыка — Варвара пришла из школы. Чмокает дверца холодильника — Вадька вернулся с работы. Голос Веры: «сделай то», «сделай это» — щелчки кнута по нему. От Вадьки требует сигарет, от Варвары — уборки.

— Элка, приснись мне! Поговори со мной! Я иду к тебе. Почему же снова ты от меня прячешься? О чём бы ты спросила меня сейчас? Я знаю о чём. Что удалось в моей жизни, что не удалось?

Лупится стена. Еленины глаза смотрят в небо. Она стоит у сосны.

— Мне всё не удалось, Элка. Профессии нет. Жена психически больна. Дети не имеют образования, растут, как сорная трава. Я виноват, Элка. Вере искалечил жизнь. Не любил, не подарил любви. Не помог ей реализовать себя. Она жгла рисунки, я не создал ей условий начать снова писать, не помог с выставкой. Детей не выучил.

Пластинка затёрлась, заелозила на одном месте:

— Элка, я не вижу тебя. Черты твои расплываются. Явись передо мной. Я спешу к тебе, а ты опять прячешься. Поговори со мной. Сними с меня вину. Я забыл твоё лицо, твой голос.

Он идёт в туалет, когда его семейство едет с Вадькой в магазин. Он пьёт воду и снова ложится носом к стене.

— Па, ты хочешь есть? — Голос Вадьки над ухом. — Я зажарил курицу. Варька испекла оладьи. Пойдём поедим. Па, тебе сделать кофе?

Он хочет есть, он садится со своей семьёй за стол. У них сейчас есть деньги. Нужно купить Вадьке машину, и он говорит об этом.

— Сколько тебе заплатили? — спрашивает Вера.

— Три месяца оплаты за квартиру, Вадьке — машина, мою — починить, — говорит он Вере.

— Мне дать двести долларов, — говорит Вера. — И не будешь спрашивать, что я с ними сделаю.

«Я никогда не спрашивал», — хочет он сказать и до боли прикусывает язык: он никогда не даёт ей денег, он никогда не покупает ей новых вещей, она ходит в чужих обносках, он никогда не балует её.

— Конечно, Вера, я дам тебе деньги. Пятьсот.

Он ест курицу, ест оладьи и бежит к облупившейся стене — острая боль почти лишает его соображения, сил хватает только рухнуть на тахту. Сознание исчезает, а когда снова возвращается, он видит Еленины глаза. Золотистые, они смотрят чуть-чуть в разные стороны.

— Элка, я наказан, расплата пришла, я должен получить её сполна. Я должен мучиться. Я должен гореть живьём. Я порушил жизнь четырёх людей. Я не спас тебя — не увёз в Москву. Элка, потерпи, я скоро приду к тебе. Наконец мы встретимся. Я должен был прийти к тебе раньше, сразу, как только ты ушла. Я не пришёл, я наказан. Жизнь не получилась.

Он падал в красную черноту. Выныривал. Он слышал жизнь, вершившуюся в его доме: громкую и порой злую — Вера с Варварой ругались, гремела Варварина музыка. Он спал и просыпался. Он жаловался Елене на самого себя и плакал.


2


Сколько прошло дней, недель… неизвестно, он услышал голос Ильки:

— А ну, вставай! Распустился.

Евгений открыл глаза.

Илька приснился в прошлые разы. И сейчас снится. Не может пятидесятилетний человек на всю жизнь остаться подростком, начинающим жить, — со стоящими дыбом волосами, с весёлыми лампочками глаз.

— Где Элка? Она опять от меня исчезла! — сказал наконец Евгений. — Ты приказал мне снова жить ею! Ты привёл с собой Элку? Там, где ты, должна быть Элка. В прошлый раз я встретился с ней благодаря тебе. Почему сейчас её нет?

Илька снится — они готовятся идти в поход и спорят о маршруте. Как хорошо: ему стало сниться его Прошлое! Скоро и Елена придёт к нему снова.

— Я не снюсь тебе, чучело. Я вовсе не снюсь тебе. Я опять приехал к тебе в гости. Почему я должен приводить к тебе Элку? Ты сам должен вернуть её. Ты обещал мне начать жить. А Вадим говорит, ты лежишь и лежишь. Что приключилось с тобой?

— Вовсе я ничего не обещал тебе. Я хочу умереть.

Пауза — секунда. И хохот. И злой голос:

— Слабак?! Никогда не слышал большей глупости. Сдохнуть?! Ты ещё не разгрёб того, что понаделал. Вставай сейчас же, чучело! И говори подробно, кто тебе сказал такую глупость? Подумаешь, рак! Эка невидаль. Подумаешь, Тамиша говорит — полтора года! И ты поверил, чучело? Подумаешь, тебя тошнит! Ешь, что нельзя, вот и тошнит. Ты просто трус. Струсил и стал подыхать. А теперь говори начистоту, какая такая истинная причина твоего разложения? Авария? Ерунда! У кого только не бывает аварий! Труса празднуешь? Слабак! Чучело! А ну, по порядку. От печки.

— Печка — Элка. Не заставил уехать в Москву. Не спас в буран. И не хватило духу укатить за ней следом. Давно не смердел бы, освободил бы землю от дурака.

— И не родил бы детей. Дальше.

— Не воспитал их как следует, не выучил — не дал им ни статуса, ни профессии. Не отец, дерьмо собачье. Права Кира, что отказалась от меня.

— Это уже интересно. Давай-ка поподробнее. Ты ещё сядь, чтобы удобнее было врать и бить себя в грудь! Да посильнее бей, может, очухаешься?! Детей кормил, одевал, теперь они сами могут кормиться, выросли. Вспомни нас в восемнадцать лет. Самостоятельные сложившиеся люди. А если уж мучаешься, не жалеть себя и виноватить надо, искать выход! Давай по очереди. Елена.

— При чём тут Елена?

— А при том, что Елена не была ангелом. И наорать могла. И вскидывалась по любому поводу, спорила с тобой! И упряма была, как осёл, не сдвинешь с мысли, если что втемяшится в её голову. То, что она осталась на Кольском, — не твоя, её собственная вина, насколько я знаю, ты уговаривал её уехать в Москву. И потом… неизвестно, как сложилась бы ваша жизнь. Мы-то с Алей разбежались. Не ужились, нет. А уж какая любовь была! Так что вины твоей перед Еленой нет ни грамма! Елена, как я понимаю, — главная твоя вина, главный козырь в твоей глупой жажде помереть. Но ты же ни в чём перед ней не виноват! Уж я-то знаю. Твоё спасение — в который раз тебе говорю! — ощущать её живой! И тогда всё увидишь по-другому. Это что касается Елены. А теперь давай о реальности. Вадим сказал, Кира не захотела делать тебе «зелёную карту», сказала, что считает отцом Петра, ему сделала. Понимаю, ты ещё и из-за этого болен. Но ты не должен чувствовать себя виноватым перед Кирой. Не ты бросил её, против твоей воли Инга увезла её в Могилёв. Все годы ты давал деньги. Кому и знать, как не мне, если я передавал их Инге. И ты привёз Киру в Америку. Ты для неё сделал всё, что смог.

— Вот и нет. Она не захотела со мной жить, с нами, не понравились мы ей. Она сбежала в первый же месяц к Жорке. Я не смог дать ей образования, Жорка дал. Для своего сына старался, тот попросил. А когда замуж вышла, «зелёную карту» сделала Петру как отцу.

Острая боль, как после оладий, согнула его в три погибели.

— На, воды выпей. И поставь точку на Кире. Ты должен радоваться за неё, она счастлива: получила образование, счастлива в личной жизни и живёт в хороших условиях.

— Но она меня не хочет знать.

— Да потому, что она не помнит, как ты возился с ней в детстве, а помнит, как возился с ней Пётр: водил в театры, возил на курорты, занимался с ней математикой.

— Откуда ты знаешь?

— Инга хвасталась, каким замечательным отцом стал Пётр для Киры.

— Инга запретила нам встречаться.

— Почему же отпустила её с тобой в Америку?

— Она не со мной отпустила, она списалась с Жорой и Розой. Я не понравился Кире, — повторил Евгений.

Нарыв прорвался, и гноем заливало нутро. Он виноват перед Кирой — не добился встреч с ней, когда Инга привезла её наконец из Могилёва. И что-то он делал не так, когда Кира жила с ними. Что? Почему так поспешно она сбежала?

— Не к Жоре она сбежала, — словно услышал его мысли Илька, — а, насколько я понимаю, к Жориному сыну. Она росла с ним с детства, дружила. Она замуж захотела, вот и ушла. Не от тебя, а замуж. Пошла учиться, и затянула новая жизнь: любовь, молодой муж, учёба, язык, ни секунды… То, что она хорошо относится к Петру, — похвально, благодарная она. А твоих денег она и не видела, а может, и не знала о них. Пётр же просто всегда был с ней, в самый тяжёлый её возраст, вот и всё. Она позабыла тебя, — повторил Илька. — Это обстоятельства, их не перепрыгнешь. А у тебя есть дети, нуждающиеся в тебе. Им надо дать образование, о них надо заботиться, с ними нужно заниматься математикой! Главное, что хочу понять сейчас: насколько ты в самом деле болен. У меня тут есть приятель, а у него — доктор нетрадиционной медицины, экстрасенс и травник. Из твоего выступления я понял, химия и радиация тебе не подходят. Значит, травы — то, что нужно. Сейчас я позвоню, назначу встречу. — Илька набирает номер и чётко рапортует приятелю об аварии, о диагнозе, о предложенном лечении. Кладёт трубку. — Он сюда позвонит, как только договорится с травником. А теперь следующий пункт: ты сетуешь, у детей нет статуса. Что с этим можно сделать? Кира уже не поможет.

Тут Евгений вспоминает о Бобе.

На Боба его вывел Жорка, когда они затевали общее дело: компанию по культурному обмену.

Боб Бортон — адвокат. Это он оплатил Евгению бизнес-школу. «Окончишь и станешь крупным бизнесменом с американским документом. Работа подождёт. Прежде всего тебе нужно выучиться», — сказал ему Бортон. Евгений же сбежал оттуда — не хватило английского для понимания смысла наук, для сдачи экзаменов.

— Дурак, чучело! — Илька вскочил и забегал по комнате. — Где я был, чучело? — ругал Илька себя.


Запахло хвоей, огнём, истомным после жаркого дня воздухом Подмосковья, трещат, рассыпаются в огне ветки, летят искры, плывёт по небу луна — лодка, на которой сейчас Елена.

— Вернись, — смотрит на луну в окне Евгений, — и я начну жить!


— Сейчас был бы большим человеком! — сокрушается Илька. — К чему ты вспомнил Боба? Он может помочь со статусом?

Евгений кивает. Илька подносит ему трубку:

— Звони!

— Кому?

— Бобу Бортону. И поезжай…

— Не могу. Я должен ему кучу денег. Брал взаймы и не отдавал. Как в глаза ему посмотрю?

— Посмотришь. Ты же так страдаешь из-за детей! Ради детей посмотришь.

— Я шагу не могу шагнуть.

— Я за тебя шагну.

— Откуда ты взялся, Илька?

— Я же говорил тебе в госпитале, из Москвы приехал, сижу в лаборатории Бостонского университета.

— Не помню. Ничего не помню из того, что было в госпитале. Только лицо Тамиши. А ты мне снился, как снились солдаты, Алёшин, Пегин.

— Откуда же я про них знаю? И как с дедом-венгром орган чинили! А насчёт «помнить»… Ещё бы что-нибудь помнить, когда тебя держали на наркотиках!

— Мне казалось, я сплю и мне снится моё Прошлое. Оно словно живое, словно я в нём как раз и живу. А ты приехал жить со мной?

— Нет, Жешка, я живу на территории университета, к тебе ехать больше часа. Лучше эти почти три часа «туда-обратно» просижу в лаборатории. Для тебя — пятница, суббота, воскресенье. Давай следующий пункт. Дети — без образования. Я могу преподнести им биологию, биофизику, химию и математику. Ну, ещё религию и литературу. А ты что можешь?

— Я?! Я ничего, Илька, не могу. Я всё забыл, я ничего не помню.

— Значит, домашнее образование мы им дадим, — будто не услышал его Илька.

— Им нужно не домашнее образование, им нужна бумага для хорошей работы. А чтобы получить эту бумагу, нужно учиться в американском учреждении, а для этого надо платить за учёбу.

— Сколько?

— Оно, может, и немного, но по две-три тысячи за трёхмесячные курсы отдай.

Может, не покупать Вадьке машину, а оплатить курсы? Но тут же вздохнул. До работы Вадьке ехать своим ходом около двух часов в один конец. До станции добраться — автобуса жди и жди, в поезде трястись сорок минут, а там ещё автобус. И обратно. А на машине сорок минут, от подъезда до подъезда. Вадька не пожалуется, а совсем измучится! Нет уж, здоровье важнее образования. Высыпаться будет Вадька.

— Ты о чём задумался?

Евгений передёрнул плечами.

— Я слышал, в Америке можно брать взаймы у государства.

— Можно. Гражданам. А мы — гастролёры. Никаких прав не имеем.

— Так, давай с этого и начнём.

— Не могу я обратиться к Бортону, пока долги не отдам. Знаешь, сколько тысяч он за мою учёбу заплатил? Знаешь, сколько лет подряд он детей отправлял отдыхать за свой счёт?! За квартиру мою платил. А я профукал его заботу. Долга не отдал. Бизнес-школу не окончил. Много лет висел гирей на его шее! Сколько можно?! С каким рылом явлюсь к нему? Ещё мне что-то давай? Не-е-ет!

— Вот и не прав ты. Если он начал помогать, то уже несёт за тебя ответственность, ты как бы под его крылом. Он — тебе, ты ещё кому-нибудь… Цепная реакция.

Схватившись за живот, Евгений повалился на тахту.

— Погоди, принесу воды. Потерпи.

Илька приподнял его голову, поил, боль не утихала. Тогда он положил руки на его живот:

— Я тебе помогу Рейки-энергией…

От рук Ильки шло тепло. Даже, скорее, жар. Но боль усилилась. Евгений вывернулся из-под его рук.

— Потерпи, сейчас пройдёт, сначала обнаружит боль, а потом лечит. — Илька снова потянулся руками к его животу.

— Зачем? Я хочу сдохнуть. Не трать на меня время.

— Это уж моё дело, на что и на кого тратить время. Я тебя уважал, а ты слабак. Ты сдохнуть хочешь не потому, что не способен свою любовь к Елене активизировать, что спешишь к Елене перебраться, а из трусости. Да, ты трус. Как только какая проблема и ты не можешь разрешить её, так, хлоп, в бездействие, как барышня — в обморок! Вместо того, чтобы объявить бой обстоятельствам, болезни, своему характеру. Почему ты не борешься за свою жизнь? Слабак. Да я тебе приказываю: встань и начни новую жизнь. Твой рак — тут! — Илька хлопнул себя по лбу. — Ты врёшь насчёт того, что тебя ничто не привязывает к жизни, ты следишь взглядом за Вадькой и Варварой, ты их раб. Но им не нужно, чтобы ты исполнял их мелкие желания. Ты должен дать им то, что должен дать отец: статус, образование, волю к жизни. Именно сейчас ты нужен им больше всего в жизни. А ты в кусты: ничего не знаю, ничего не слышу, ничего не вижу.

— Что ты на меня кричишь? Выход предложи.

— К Вортону. К врачу. Физкультура. Диета. Я тоже помирал. Совсем себе сорвал желудок. И депрессия была, может, ещё и посильнее твоей. Сотый раз повторяю тебе! — кричит Илька. — Ты не виноват в Елениной смерти. А на моём счету — две смерти, один я виноват в них, это я не сумел нормально организовать поход. Плевать на причины — молод, неопытен, мне оправданий нет! Я обязан был всё проверить и разоблачить преступников в университете, которые подсунули нам гнилые верёвки, сам должен был проверить сводку погоды, а не доверять равнодушным чиновникам! А уж об Игоре и слова не скажешь, моя вина! Нашёл место и время объявить ему: мол, мы с Алей женимся. Из-за меня замёрз парень.

— Но ты ведь не думал, что он — такой дурак, что он останется сидеть на пепелище вашего костра?! Ты-то был уверен, он следом пойдёт!

— А ты бы пошёл следом, если бы я сказал тебе, что с Еленой мы решили пожениться? Идиот был. Зелен, глуп. Погубил мужика. Хороший он был человек. Сильно Алю любил! Когда я осознал свою вину, что, я не мог, как ты, — носом к стене? Ещё как! А я стал работать над собой, занялся йогой. Пошёл на семинар Рейки. Я схватился за книжки: что открыто людьми — во спасение души и здоровья? Рамачарака, Рерих, Блаватская, Шелтон, Брегг, Уокер… их тьма, тех, кто врачует душу и тело, тех, кто вылечил себя и других. В других книжках я вычитал, что нужно простить всех, кто нанёс тебе обиду, и прежде всего — самого себя. Я у Бога выпросил прощение себе за всё зло, что я причинил людям, за каждое резкое слово — всё припомнил себе! Освободился от грехов. И простил всем тем, кто мне причинял зло. И, как видишь, жив. И не только жив, полон сил, энергии. И чувствую сверху благословение Бога.

Илька стоял над Евгением и говорил так, как говорят тупым ученикам, разделяя слова по слогам, повторяя каждое слово, повышая голос. И голос этот вымывал из Евгения мёртвые клетки, порождал новые, поил и кормил их.

Евгений трогает грудь — каждая клетка оттаивает болью, начинает жить.

— Помнишь наши походы? Сколько раз мы продирались сквозь чащи и болота, выплывали из бурных гибельных рек! Ты в буран остался жив, потому что не думал о себе, а думал о том, как спасти Элку. Сейчас думаешь только о себе. Если бы тебе тогда показали тебя сегодняшнего, представляю твою рожу: сколько презрения ты бы вылил на бедную голову слабака! А люди делятся на слабаков и людей. Ты никогда не был слабаком. Главный твой враг сейчас — ты сам. Начни бороться с собой, позволь любви овладеть тобой снова.

Боль отпустила.


3


— Ты только верь, — сказал ему Илька у подъезда врача.

Врачом оказался длинный, лёгкий, льняной и светлоглазый парень, почему-то в женской кофте. Талия его была перехвачена тугим поясом.

От его рук, как и от рук Ильки, шло горячее тепло. Это не были руки Порфирия, но они тоже уничтожали боль.

Врача звали Виктор. По тому, как он после осмотра смотрел на Евгения и Ильку, было ясно: дело плохо, хуже некуда.

Врач вышел вымыть руки, а вернувшись, стал вытаскивать из шкафа одну за другой небольшие пластмассовые бутылочки. Он ничего не говорил — казался озабоченным.

— Помнишь, мы на лыжах ходили под Серпуховом? — шепчет в ухо ему Илька. — Солнце, небо без облачка. Смотрю, куст огня несётся через поле к лесу. Это был ты — рыжий, сильный! Ты будешь жить. Слышишь?

— Женя, я хочу поговорить с Ильёй, — говорит Виктор.

— Чего там! Рак у меня, печени и лёгких. Да ещё, наверное, и метастазы. Я не возражаю подохнуть, пора!

— Опять?! Хватит болтать! — взорвался Илька. — Мелешь языком что ни попадя.

— А что такого? Пожил, помирай, ничего особенного.

— Глухой, тупой стал! Дурак! — кричит Илька.

— Диагноз вы себе поставили верный, а вот кокетничаете своей бравостью зря. С таким настроением нельзя начинать лечиться.

— Хотите сказать, что всё здесь? — Евгений хлопнул себя по голове. — Я знаю. Илька объяснял, старался! Я сам могу или заставить себя помереть, или заставить себя выздороветь.

— Ну и что вы решаете? Давать вам лекарство или не давать? Какой смысл тратить деньги…

— Давайте, — сказал Илька жёстко. — Он будет бороться. У него дети и я. Ему для нас надо жить, если не хочет для себя.

— Прежде всего надо бросить курить.

— Откуда вы знаете, что я курю?

— Вижу. Во-вторых, нужно больше двигаться, чтобы не возникало застойных явлений.

— Кислорода ему надо, кислород лечит рак, — сказал Илька. — И морковный сок.

— Справедливо. — Виктор выложил три бутылки перед Евгением и стал объяснять, как принимать капсулы.

— А вот главное. Эта трава очищает кровь, а следовательно, и опухоли благодаря ей рассасываются. Заваривайте, как чай, три раза в день.

Он снова плывёт в Чёрном море. Брызги летят от сильных движений его рук.

Елена стоит у сосны и смотрит в небо. Днём, при солнце, стоит. И ночью, когда звёздами засыпано небо.

«Что ты больше любила, Элка, солнце или луну, день или ночь?»

Она ещё немного постоит без него, она подождёт его, что для неё год, другой? А он успеет помочь детям. И, может быть, встретится с Кирой.

— Ты чего, как дурак, улыбаешься? — спросил Илька. — Расчухал? Небось, вспомнил нашу лыжню по полю под солнцем?!

— Что-то вроде того.

— То-то же, чучело!


Назначена следующая встреча с врачом, куплены морковь для сока и недостающие лекарства.

— Высади меня у метро, — говорит Илька. — Приеду в пятницу вечером. Каждый день гимнастика, бег трусцой, морковный сок, лекарство. Неделю даю тебе на то, чтобы пришёл в себя, а потом двинемся дальше. Помни, смерти нет, есть лишь жизнь. Жизнь — вечная. Вычитал у Рамачараки. Элка — с тобой.


Дома — дым, в гостиной можно повесить на него любую вещь, не упадёт. Вера читает. Она сидит за столом, перед ней «Анна Каренина» на английском и русском языках и пепельница с горой окурков от сигарет.

Евгений хотел проскользнуть к себе, но Вера вскочила и стала кричать на него:

— У меня кончаются сигареты, я хочу поехать в магазин!

— Давай через час?

— Сам шляешься, тебе можно, а как мне что-то нужно, так «через час»!

Она кричала на высокой ноте, выплёскивая дым, и Евгений весь наполнялся этим дымом и криком. Он чувствовал, что раздувается во все стороны. И его опухоли тоже раздуваются — растут.

Глупая улыбка, застывшая на его лице после Илькиных слов, превратилась в гримасу, гримаса зигзагом перечеркнула лицо, и сразу боль просквозила грудь и живот.


Когда наконец он после магазина добрался до своей тахты, не было сил не только на то, чтобы принять лекарство, но даже на то, чтобы раздеться — так и бухнулся в одежде и ботинках.

И снова он лежал носом к стене, смотрел в облупившуюся штукатурку. Час, сутки? Пока Вадька не поднёс ему к уху трубку.

— Ты опять лежишь?! — кричит Илька. — Ты принимаешь лекарство?! Ты пьёшь траву?! Нет? Встань немедленно, иди завари траву. Ты слышишь меня?!

— Даже Вадька слышит тебя, так ты орёшь.

— Я сказал Вадьке, что у тебя рак, я сказал, что…

— Зачем ты это сделал?!

— Затем, что тебе нужна помощь. Ты не можешь справиться один.

— Я не могу ничего делать, ты не знаешь моих обстоятельств.

— Вера кричит? Вера доводит тебя? Но ты и раньше знал, что она не адекватна. Ты должен выжить вопреки ей. Ты не должен допускать её крик до себя. Облейся жидким стеклом, оно затвердеет и охранит тебя от Веры. Встань сию минуту. Иди на кухню, завари траву и выпей первую чашку, прими капсулы. Поешь фрукты, а потом отправляйся на улицу.

С каждым словом Ильки прибавлялось сил, Евгений и в самом деле сначала сел, а потом и встал.

— Я позвоню через час. — Илька отключился.

— Почему ты мне врёшь? — В Вадькиных, в Вериных, армянских глазищах — страх.

— Я тебе не вру. Ты меня ни о чём не спрашивал.

— Хорошо, почему ты ничего не сказал мне?

Евгений пожал плечами.

— Потому что я не могу помочь, да? А я могу. Пойдём лечиться. Мне нужно брать с собой на работу завтрак. Делай мне салат каждое утро. Половина — тебе, половина — мне. А ещё утром делай мне и себе морковный сок, хорошо?

— Ты хочешь пить морковный сок?

— Хочу. Ну, что стоишь, идём лечиться. Я хочу, чтобы ты лечился. Я не хочу без тебя. Я боюсь без тебя. Ну, иди скорее.

Щипало в носу, щипало глаза.

— Что Илька наговорил тебе? Могу умереть, да? Все могут умереть.

— Иди скорее, иди же!


4


Пока Вадька дома, он справляет свои отцовские обязанности: делает салат, варит суп, занимается с ним физикой. Они вместе сидят у компьютера. Это тоже, наверное, Илька. Раньше Вадьке хватало компьютеров на работе, а теперь пристаёт:

— Па, показать тебе программу?!

— А ты можешь написать программу?

Они сидят голова к голове, от Вадьки пахнет шампунем (он каждый день моет голову) и дезодорантом. Типичный американец. А от маленького от него пахло солнцем.

Евгений любил гулять с ним. Коляску не признавал, возьмёт на руки и несёт его в парк. Опустит на траву. «Давай, Вадька, ищи жуков, муравьёв, цветки и мох». Вадька ползает по траве, увидит насекомое, застынет над ним, смотрит. «Они маленькие, не обижай их, Вадька, не дави, крылышки не рви».

А потом Евгений несёт сына к воде. Река блестит под солнцем, зажата камнем, на берег ей не выплеснуться, дерево не напоить, траву не омыть.

«Вырастешь, Вадька, пойдём с тобой к живой реке, с берегами. Вот уж надышишься, насмотришься, наплаваешься. А сейчас смотри, Вадька, из воды мы сюда пришли. Воды в мире очень много, наверняка больше, чем суши. Это — узкая вода, но она сольётся с другой водой и потечёт в море. Видишь, она течёт, убегает от этого момента, спешит к морю».


Когда Вадьки нет, он лежит носом к своей облупившейся стене, ждёт Вадьку.

До очередного звонка Ильки.

— Лежим? — спрашивает Илька.

— Почему «лежим»?

— Потому что лежим. Я вижу. А ты ведь симулянт. Боли меньше? Отвечай.

— Меньше.

— Значит, лекарства действуют? Значит, болезнь отступает. А ты не хочешь, чтобы она отступала. Так? Ты лелеешь её. Давай, мол, шуруй во мне! Детей не жалко? Не жалко. Сиротами решил оставить? Вставай, Жешка! Вставай, прошу тебя, для меня, для детей.

— Что надо делать?

— Начать работать. Ты придумал, чем можешь заниматься?

— Ничем не могу. В такси не пойду. Другой профессии нет.

— Врёшь, Жешка. Кем ты был в Москве? Программистом. Так? И ещё каким!

— Э, вспомнил! Те компьютеры и эти сравнил! То программирование и это… Знаешь, куда ушло современное программирование?

— Знаю, что башки у наших парней ничуть не хуже американских. Знаю, что нет такой науки, которую не освоили бы наши парни.

— Может быть, и так, если парням двадцать лет, а не пятьдесят. Честно сказать, я хотел было чинить компьютеры, но, посидев с Вадькой и осознав сегодняшний уровень, сдрейфил — не смогу!

— Это ты не ври, Жешка, ещё как сможешь! И не ври насчёт двадцатилетних, двадцатилетние не получили того образования и воспитания, что мы. Мы с тобой имеем такой багаж, какой им и не снился.

— Ну и что из этого следует?

— Из этого следует, что тебе надо знать компьютерные программы. И у Вадьки учиться. Выучишься как миленький. Твоя профессия связана с компьютером. Чини компьютеры, пиши программы.

Илька отключился, а Евгений ещё какое-то время слушал спешащие гудки — стремительный пульс зовущей его жизни: тук-тук, тук. И видел вереницу компьютеров, которые ему нужно починить.

Варвара на полную мощность включила рэп, и Евгений положил трубку.

Может, правда попробовать?

Теперь Варька говорит по телефону, смеётся, кричит. Он не слушает. Он и так знает, о чём она: какие причёски сейчас носят, какие украшения модные, какой фильм вчера шёл по телику и какой ожидается сегодня. А ещё: кто что сказал, кто куда пошёл, что сделал.

Евгений пытается увидеть Елену у сосны, но лишь голос Варвары бьётся в голове, лишь облупившаяся штукатурка перед глазами — один серый цвет!

Илька говорит: «Чини компьютеры», «пиши программы», а где взять тех, у кого сломан компьютер? И что делать с головой, если вместо мозгов манная каша с комками?

«Встань и садись к компьютеру», — слышит Евгений голос Ильки.

Он встаёт, закрывает дверь, чтобы притушить Варварин голос и Варварину музыку.

Интернет у него есть — они подключены к Вадькиной работе. Но он не умеет ориентироваться в Интернете — незнакомая местность с непредсказуемыми ситуациями.

— Отвези меня в магазин!

На пороге Варвара, с прилизанными и намазанными чем-то жирным и блестящим волосами, с висюльками из шариков с обеих сторон.

Евгений покорно встаёт, выключает компьютер, идёт за Варварой.

Он служит Варваре.


Их отношения начались со дня её рождения, с первой минуты Варвариной беззащитности. Кривая улыбка с розовыми беспомощными дёснами, голубые глаза — в его породу, пух волос.

У Елены — пух волос, лёгкий, детский, он может лететь и взять с собой в полёт саму Елену.

У Варвары — тоже пух волос. Варварины глаза не похожи на Еленины, но, он чувствует, Варьку ему послала Елена, вместо себя.

Первое движение Варвары — руки тянутся к нему. Первая улыбка — ему. Первое слово к нему: «Папа!»

Варвара бежит к нему и виснет на нём, едва он переступает порог дома.

Варвара ему шепчет свои секреты, свои сказки и свои стихи. Лишь научилась говорить, стала сочинять сказки и стихи. Первые сказки — про зверей и ураган, про зверей и солнце. Странная смесь греческих мифов, русских сказок и сводок погоды. Телевизор и радио работают круглые сутки, и Варварины уши ловят каждое слово, каждую краску в телепередаче, каждый звук и ритм мелодии. Её стихи певучи — их можно танцевать и петь. После зверей появился герой-человек, и это был он, Евгений. Даже прихрамывал, как он, и в этом прихрамывании — героизм. Он повредил ногу, когда спасал девочку от жестокого робота. Девочка — Варвара. И вот она, Варвара, теперь спасена и может бегать, и прыгать, и танцевать, и сочинять.

Евгений прижимал Варьку к себе — словно снова плыл в своём Чёрном море.

Варвара — Еленина дочка. Варьку послала Елена. Варвара под водительством Елены спасла его, вывела из метели, из бурана, из бреда Кольского.

Пусть он не видит Елену во плоти, она вот она, здесь, в худенькой Варвариной оболочке. Еленина душа — в Варварином тельце, и Евгений несёт её и несёт, и никто не сумеет разлучить его с этой ношей.

Заморозка не распространялась на детей. Дети — проталины в нём, замороженном. Он жил в те минуты, когда дети оказывались рядом с ним.

Варвара росла быстро.

Вот она заглядывает ему в лицо:

— Папка, к тебе пришли обидки? Я тебе сейчас подую, я тебе сейчас посвищу, и всё пройдёт. Смотри-ка, это колдовство. — Она дует, и присвистывает, и вытягивает губы трубочкой, и водит руками вокруг его головы. — Ну, что? Обидки ушли?

Варвара чувствовала его настроение, его состояние и умела вывести из плохого.

Зачем он увёз её в Америку? Америка переработала Варвару, перетасовала её клетки, взболтала, выхолостила душу.


А может быть, началось это раньше, в Москве, когда Вера вдруг забрала детей из школы: «Зачем им школа? В школе плохо, в школе ничему толковому не научат, а мы дома быстро пройдём все учебники».

К тому времени, когда Вера просыпалась, дети уже уставали от беготни, игры, телевизора и заниматься не хотели. Учебники валялись на полу вместе с огрызками яблок и шелухой от семечек, а они смотрели фильмы по телевизору, все подряд, взрослые и детские.

Вера кричала на них, тащила их за руки к столу — заниматься, они вырывались, возвращались к телевизору. Она везла их в родительский дом, но и там они заниматься не хотели. Они любили играть, есть и носиться по двору с дворовыми ребятами.


В магазине он ходит следом за Варварой, ловит каждое её движение.

Это его дочь?!

Но между ними нет никакой связи!


Едва доволакивает себя до койки.

Почему порвалась между ними связь? Когда он потерял Варвару? Что случилось с ними в Америке?


Глава седьмая


ВАРВАРА


1


Жизнь — игра и картинки.

Картинки, которые рисует мать.

Картинки, которые возникают каждую минуту в их большой семье: все дети — в куче-мале или играют в поезд, или пляшут под музыку, что играет Ляля. И она с ними, ещё ползунок. Помнит новую большую квартиру, в которой они остались с Вадькой вдвоём.

Самым главным в жизни стал телевизор. Картинки на экране сменяются. Ходят лоси по лесу, на мотоцикле везёт Женю Тимур к отцу, растёт человеческий детёныш в лесу среди зверей.

Целый день Варвара может носиться по двору вместе с толпой таких же, как они с Вадькой, или сидеть перед экраном, жевать булки, грызть яблоки, и ничего ей больше не надо.


Её вырвали из грохота телевизора, из валяния на полу, из игр большой семьи, куда они снова стали часто приходить, из двора, по которому она носилась, в котором орала и дралась.

Самолёт, такси.

Её «Я» вмещает в себя краски, звуки, двух-трёхэтажные дома, мимо которых они едут, знакомую отца, встретившую их на аэродроме, новую еду, полуподвал с широкими тахтами. Она разбухает от ощущений и впечатлений. И засыпает на полуслове.


Отец почти всё время в бегах. Заскочит на несколько минут, подхватит её, прижмёт к себе и снова убежит.

А они и здесь весь день сидят перед телевизором. Мультфильмы идут один за другим, яркие, слепящие. Вполне можно понять, о чём они, и не зная ни слова, только смотри внимательно.

Они выходят на улицу. Здесь нет двора, как в Москве, в котором играют все ребята округи, здесь нет на улице ребят, здесь нет больших домов, и очень душно. Постоят они с Вадькой на улице, посмотрят на проносящиеся машины и вернутся к телевизору.

«Я» Варвары — это то, что Варвара хочет, то, что видит и слышит, то, что понимает. И всё и все для неё! Тётя Роза, готовящая для неё еду, дядя Жора, покупающий ей шары и магические карты, Сеня и Кира, рассказывающие ей страшные истории, Вадька, везущий её на своей спине, папка, приносящий вкусные конфеты.

Потом — пустая квартира, поиск мебели по улицам. Сосущий голод, пакеты с хрустящей картошкой и кукурузой.

«Я» разбухает в жаре и в бездействии. Отца нет дома, мать спит или читает. Кира ушла на занятия — дядя Жора устроил её на английские курсы. Плавает дым по дому живым существом. Посреди дома — пакеты с нарядами. Юбки, брюки, плащи и куртки. Мерить не хочется, жарко. Время тянется жвачкой, белое, тугое.

Школа. Много чёрных детей. И ни одного понятного слова. Она глуха, она нема, ей физически больно от какофонии незнакомых звуков.

Подходит учитель, открывает перед ней книгу. На картинке — девочка и мяч. Девочка — «girl», мяч — «ball», ложатся рядом слова. Все вместе повторяют эти слова и пишут в тетрадках.

Играют. Разноцветные кубики с буквами складывают в слова.

После уроков всех сразу разбирают родители. За ней в класс приходит Вадька, и они идут домой. Идти недалеко, два блока. Мама спит, они открывают холодильник, достают мороженое и пакеты с печеньями, хрустят, смотрят телевизор, обсуждают, что поняли сегодня, что узнали, сколько слов сегодня запомнили.


Теперь её «Я» — в Америке — тощее, в нём её мало, и оно скулит. Отец спит, когда они с Вадькой уходят в школу, его нет дома, когда они возвращаются, а мать спит.

Мать просыпается часов в шесть-семь и начинает ругать их: почему всё разбросали, почему не сделали уроков, почему не вымыли чашки.

Кира приходит поздно, и всегда её привозит на машине Сеня. Он заходит, здоровается с ними, целует Киру на прощанье и, не сказав им ни слова, уходит. А они прилипают к окну — смотреть, как он садится в свою большую машину, как осторожно трогается с места. Кира изображает из себя взрослую, в их игры не вникает, а покровительственно спрашивает: «Вы не шалили сегодня?»

Но жила с ними Кира недолго. Она сказала, что выходит замуж, и переехала к Сене. Совсем редко стали видеться.


В школе есть несколько чёрных девочек, которые остаются во дворе, когда других забирают родные, и Варвара вместе с ними лазает по лестницам, носится, играет в мяч, гоняет с ними порой и дотемна.

И только голод загоняет её домой.

Асфальт, баскетбольное кольцо, около которого скачут мальчишки, дерево, голое зимой и белое весной, с пахучими цветами — её «Я». День за днём тянется, проскочил год, второй, третий. Теперь она понимает каждое слово, теперь её главная жизнь — здесь, с чёрными девчонками.

У Оливии четыре брата от разных мужчин. Придёт мужчина, трахнет, как говорит Оливия, мать, уйдёт, придёт — уйдёт, а у матери опять растёт пузо. Мать хочет, чтобы Оливия сидела с братьями, а Оливия не хочет. Братья орут, им надо попки вытирать, их надо кормить. Вот почему она здесь до темна.

У Дру брат — старше неё, он дерётся и кричит. Он велит ей раздеваться и разглядывает её, ей не нравится это, когда он везде суёт свой палец. А мать всегда пьяная. Вот почему Дру здесь.

Джессика боится бабку. Отца никогда и не было, мать в тюрьме, а бабка к ней пристаёт: кури да кури! Сама целый день курит, смотрит телевизор и смеётся. А то примется махать руками, машет и смеётся. А чего машет, не понять. Есть не готовит, только смеётся. Джессику кормит тётка, сестра матери. У тётки своих трое детей, заскочит к ней на минуту, принесёт кусок курицы или макароны и бегом домой.

Варваре жалко своих подруг, никакого удовольствия от жизни они не получают. У неё удовольствий много. Когда придёт вечер субботы, отец посадит их всех в машину, привезёт в большой гастроном и скажет: «Берите каждый кто что хочет». Они с Вадькой не теряются, тащат в коляску и мороженое, и конфеты, и бананы, и пиццу, и кока-колу. Мама набирает себе сигарет. Дома в духовку бросают пиццу или кусок мяса, пируют. А ещё удовольствие: мама читает им русские книжки. Почитает, почитает, потом заставляет их читать по-русски. Сначала было трудно, теперь нравится. Книжки с картинками. Как кино смотришь. Ещё удовольствие — плавать. Летом отец выбирает время, везёт их к океану.

Жалость к девчонкам активна. Им — пакет хрустящей кукурузы или печений. Им — пицца. Им — вокман, который отец купил Вадьке. Им — клятва дружбы. Так клялись ребята в русских телефильмах.

Её «Я» теперь и эти девчонки. Их синяки, их слёзы, их обиды.

Училась она легко. На уроках было скучно. Бездумное, бесконечное повторение одного и того же раздражало, она начинала рисовать лица и фигуры. Часто чистой бумаги не оказывалось, и рисовала прямо в той же тетрадке, на которой писала, только сзади.


Годы слились в один ком. Изо дня в день одно и то же: уроки, девочки; дома — дым, от которого першит в глотке.

Наступил день, когда их выгнали из квартиры. В течение нескольких часов «нужно было исчезнуть». Переезжали в другой город. Варвара и девчонки плакали — теперь не поиграешь вместе после уроков.


2


Новая школа сначала не понравилась. Все друг друга знали, на неё смотрели насмешливо — чего ты представляешь из себя?

Она звонила своим девчонкам каждый вечер, часами висела на телефоне. Девчонки пересказывали ей свои беды, и она жаловалась им на ребят, на скуку.

Так длилось какое-то время, пока к ней не подошла Самита.

Для своих тринадцати-четырнадцати лет Самита очень крупная, ей можно дать восемнадцать.

— Ты откуда взялась такая? — спросила её Самита.

Варвара ответила и с любопытством уставилась на Самиту. У той ярко блестели глаза, наверняка светятся в темноте, губы, чуть подкрашенные, казались на лице цветком, так резко выделялись они на бледной коже. Самита приехала из Порто-Рико в три года, о Порто-Рико не помнила ничего. Её отец содержит бензоколонку, там же работают мать и старший брат. Отец и брат чинят машины, мать продаёт то, что есть в магазине при бензоколонке. Самита говорит, чуть растягивая слова, в упор смотрит на Варвару. Жалеть её не хочется.

— Сегодня пойдёшь со мной, сразу после уроков.

Варвара кивает.

Почему не пойти? У неё здесь нет подруги.


Комната, куда она попала, — полупустая. Диваны и ковёр посередине. На ковре сидят два парня из класса, два незнакомые, ещё две девчонки, кроме них с Самитой. Гремит музыка. Парни и девчонки курят, и запах дыма кружит голову. Он совсем не похож на запах маминых сигарет, от него вспыхивают краски — жёлтое, взболтанное с зелёным, розовое с голубым.

Один из парней встаёт, идёт к ней.

— Потанцуем? — И начинает дёргаться перед ней, качаться.

Но вот ритм ускоряется, парень двигается всё быстрее и быстрее, ноги мельтешат, Варвара не успевает уследить за последовательностью их движений. Она тоже хочет танцевать, но не умеет, лишь качается в такт музыке.

Сигарета сжата зубами, из неё дым Варваре в лицо, дурманит, и движения её становятся всё суетливее, быстрее и беспорядочнее, она едва попадает в ритм музыке.

— На! — Парень суёт сигарету из своего рта в её, и дым врывается в неё ожогом и радостью.

Это состояние — новое. Радость — из детства, когда рядом был отец, когда она обхватывала его за сильную тугую шею и зарывалась в его бороду. Позабытое чувство. Словно из заброшенности, бесхозности снова попадает в его тёплые руки, укрывающие её всю. Парень обнимает её, тормошит, дёргает в такт музыке, в его руках — жарко. Детские сказки ожили. Пляшут их герои — богатыри, деревья, царевны, цветки. Краски яркие, из радуги, светятся. Варварино «Я» разрастается до неба, так же далеко вширь. Варвара смеётся, хохочет, закинув голову, и сигарета выпадает изо рта, парень подхватывает её. Варвара любит парня, сама припадает к нему, как когда-то к отцу. Она не одна теперь, она вместе с героем из детской сказки и окружена защитными стенами сказочного мира от чужой жизни.

Девчонки тоже танцуют.

Все скачут друг перед другом под сумасшедшую музыку.

— Люис, Люис, дай ещё Варе, ещё! — кричит Самита.

Новая сигарета оказывается в Варварином рту. Она сосёт её, как конфету. Причудливые облака, розовые, с голубыми окантовками. Она несётся на одном из них к золочёной горе. Подлетает, хочет ухватиться за макушку, но её уносит прочь — к бурлящему озеру. Она на качелях качается: от золочёной горы к озеру, от озера к золочёной горе. Воды много, это не озеро, это океан, волны до неба, она на гребне волны плывёт. Прямо в небе цветки на зелёных узких ножках. Салатный цвет, светло-зелёный, светло-голубой, оранжевый. Варвара распахнула себя — она хочет слиться с ними, стать тоже оранжево-салатной волной, облаком, цветком. Она — плоть воды, неба, цветка.


Очнулась — за окном утреннее солнце. Болит голова. Ей в голову стучат. Она хочет крикнуть «Войдите!», но язык разбух. Тело чужое, она полураздета, на ногах запёкшаяся кровь, блузка расстёгнута. Ползёт по телу мокрицами холод, щиплет.

— Папа! — слабый звук внутри.

Отец придёт, спасёт. Где её отец? Где она сама?

— Идём домой! — говорит Самита.

Она нависает над Варварой всей своей сочной массой, и полураскрытые груди чуть колышутся от дыхания.

— Сигарету, — с трудом говорит Варвара.

— Э, нет, малышка. Неси бабки, получишь. Они кусаются, они денег стоят.

— А где я возьму? У меня нет. Мы бедные.

— Богатая ты или бедная, не моё дело. Хочешь балдеть, плати. Сейчас катись домой, переоденься и в школу, а то забодают, затаскают, школу пропускать нельзя. После уроков здесь. Бабки — и сигарета твоя, и кайф — твой. Ясно?

Отец дома не ночевал, а мать, кажется, и не заметила, что её нет. Читает свои книжки по-английски и по-русски одновременно, балдеет, ничего вокруг не видит.

Варвара пошла в душ и долго оттирала с ног присохшую кровь. Тело было новое. Оно ныло и просило у неё чего-то. Долго стояла под душем, прислушивалась к телу. Ей хотелось скулить, прижаться к животу собаки или кошки.

Когда она вышла из ванной, мать уже отправилась спать. Время вставать Вадьке и идти в школу.

Где взять денег? У матери нет.

— Вадь, дай денег.

Брат открыл глаза. Такие же чёрные и большие, как у матери. «Армянские страдальческие глаза, — про мать сказал однажды бабке её знакомый. — У твоей дочери глаза нашего народа. Спасибо». Абракадабра, не фраза, без смысла. При чём тут «народ»? При чём тут «спасибо»? И чего это какие-то дурацкие слова приходят в её голову?

Вадька потянулся, зевнул во весь рот и сел.

— Чего-о-о? — спросил он.

— Я должна деньги.

— У меня такое не водится. Я бы и сам не отказался. Хочу купить одну компьютерную игру…

Вадька старше ровно на год, но кажется, что старше на много лет. Он любит читать, сидеть перед компьютером, слушать стихи, которые читает иногда мать. И всё пристаёт к отцу, чтобы тот спел ему песни.

Когда-то давно, в другой жизни, Илька принёс отцу гитару, сказал: «Сыграй-ка!» Отец отказывался, Илька просил. «Нет, ты будешь снова играть! Без твоих песен я не представляю себе всего этого!» — Он махнул рукой.

Она ещё совсем маленькая была, а запомнила выражение лица отца — словно горьким лекарством его поят, и словно кусок любимого торта ему дали!

У отца не было большого пальца до середины и безымянного с мизинцем до середины. Где он их потерял, тайна. И тайна многое в жизни отца — почему он не любит снег и мороз.

Отец тогда долго настраивал гитару, а потом стал играть и петь: «Деревянные города», «Синий троллейбус», «Атланты»…

Гитару Илья унёс, она была чужая, но Вадька с тех пор часто пристаёт к отцу: «Спой, па, то, что ты пел тогда!»

Она ещё совсем маленькая была, а песни словно отпечатались в её голове, и слова остались жить в доме. Стоит только закрыть глаза и «включить» песни отца. Про атлантов, которые держат небо на своих руках, про последний троллейбус, в который обязательно нужно успеть вскочить, про город мёртвых, как объяснил им отец когда-то…

В Америке гитары нет, и Ильки нет, и отец редко бывает дома, но как-то услышала Варвара из-за двери в комнату, где отец сидел с Вадькой, его тихий голос — снова про деревянный город…

Значит, Вадьке отец поёт, а ей нет?! И Вадька после посиделок с отцом за компьютером выходит лоснящийся, словно намазанный мёдом.

— Я должна деньги, — повторила отчаянно Варвара.

— Отец придёт, попроси.

— Когда он придёт? Может, он снова не придёт два дня. Может, он кого в Нью-Йорк повёз. Почему в такси нужно работать ночью?!

— Потому что ночью платят больше. Машин меньше, а самолёты всё равно летают.

Она не пойдёт сегодня в школу, и всё, пока не вернётся отец. Не успела подумать, как раздался звонок в дверь.

— Это ещё кого принесло? — удивился Вадька.

Может, отец позабыл ключи? Варвара кинулась к двери.

— А я за тобой. — Самита блестела зрачками. Щёки у неё красные, будто натёртые.

— У меня нет денег, и я не пойду сегодня в школу, — сказала Варвара.

— Ну и дура. Подумаешь, сегодня нет, завтра что-нибудь придумаешь. Дела-то! Будешь должна. У меня память классная, я все твои долги запомню.

— Пять минут, и я готова.

Варвара оставила Самиту в гостиной, сама помчалась к холодильнику. Она хотела есть. И стала хватать всё, что под руку попадалось: кусок старой пиццы, кусок колбасы, отломила хлеб прямо от батона. Выпила из горла молока.

По дороге в школу спросила:

— Почему у меня была кровь на ногах? Что со мной случилось?

Самита захохотала, а отхохотавшись, важно стала объяснять:

— Потому что трахнули тебя, моё сердечко, и ты теперь не целочка, ты теперь, как все мы, женщина. С тобой Люис занимался сексом. Разве ты не помнишь? Ты ещё визжала, как резаная, а мы все смотрели и смеялись над тобой.

— Почему ты всё помнишь, а я ничего не помню?

— Потому что, моё сердечко, мы привычные, раз. А ещё потому, что Люис перестарался — дал тебе большую дозу.

— Что такое «доза»?

Самита опять захохотала:

— Ты совсем тёмная. Ты откуда такая взялась? Я думала, ты соображаешь. А ты ничего не сечёшь.

— А что я должна сечь?

— А то и должна. Мы с тобой балуемся наркотиками, ловим кайф.

— Наркотиками?!

— У тебя что хорошего в жизни? То-то, молчишь. И у меня ничего. Отец с братом пьют, лупцуют нас с матерью. Да и мать любит выпить.

— Как же тогда они могут работать?

Самита опять захохотала:

— Ну и весёлая ты, сердечко моё! Всё тебе нужно разъяснить. У родителей есть работник. Он вкалывает после восьми вечера. Что в это время делают родители? Пьют, дерутся, ругаются — кто кому испортил жизнь. Что делать мне в таком спектакле? Бежать прочь, пока не попало. Вот я и бегу.

Варвара стоит посреди дороги, смотрит на Самиту.

— Чего уставилась своими фонарями? Глаза-то — больше лица! Идём, в школу опоздаем.

— Ты тоже того?…

— Что «того»?

— Становишься пьяная, — наконец Варвара нашла нужное слово.

— Точно. Соображаешь. Я как раз тоже пьяная, правильно. И только тогда я не грязь и злость вижу, а кайф. Я плаваю в небе, я летаю, я отдыхаю от своей чёртовой жизни.

— Почему «чёртовой»? В школе же не дерутся и не пьют.

— А что мне делать в школе? Голова не варит. И скучно. Мухи дохнут от скуки, не то что я.

— Как же жить?

— Вот то-то и есть.

— В школе говорят: наркотики разрушают, приводят к смерти.

— Кто это говорит? Старые девы. Что у них есть хорошего? А мы с тобой получили кайф, так или нет?

— Н-не знаю.

Вспомнила слова учительницы: «К наркотикам люди привыкают и потом не могут отказаться от них. Но то, что происходит с людьми, когда они принимают наркотики, — не жизнь, иллюзия. Человек встряхивает свой организм, после небольшого периода принятия наркотиков организм становится дряблым и очень скоро изнашивается совсем. Порой человек, принимающий наркотики, в девятнадцать лет может выглядеть, как в шестьдесят».

— Я не хочу. Я не хочу иллюзии, я хочу реальности. Я не хочу быстро стареть, я хочу жить.

Почему-то Варвара начала дрожать.

Теперь Самита остановилась посреди тротуара.

— Не хочешь и не надо, сердечко моё. — В голосе Самиты прозвучала угроза. — Но если кто узнает…

— Я никому не скажу. — Варвара снизу жалко смотрела на Самиту.

Ей всего четырнадцать, а кажется, что сто.

Этот момент.

«Повернись, уйди домой, скажи отцу, чтобы перевёл в другую школу». Но тут же Варвара самой себе говорит: «Самита знает мой адрес».

Поменять квартиру невозможно, дешевле, чем эта, не снять, а и за эту платить трудно. Отец больше под машиной лежит, чем возит людей.

Куда бежать от Самиты?

— Если скажешь… — Самита ребром руки водит по своему горлу. — Должок отдай, не забудь. Ты ещё приползёшь к нам!


3


Сбежать не удалось. После уроков её ждал Люис. Только здесь, при свете дня, Варвара разглядела его.

Он высок, тощ, с узким длинным носом и взглядом больной собаки. Зрачки не блестят, как у Самиты.

— Сколько тебе лет? — спрашивает его Варвара.

— Шестнадцать, а зачем тебе?

— Затем, что выглядишь ты на шестьдесят.

— Чего врёшь?

— А вот и не вру. Посмотри на себя в зеркало. Давно смотрел?

— Ты чего хочешь сказать?

В минуты злости Варвара встаёт на цыпочки и начинает махать кулаками перед лицом того, на кого злится.

— Чего ты, чего? — отстранился Люис.

— Кто тебе разрешил без спроса, без моего желания делать меня женщиной? Раз. Кто разрешил тебе без спроса, без моего желания давать мне сильную дозу, если я сроду и слабой не имела? Кто разрешил? Отвечай! Я — человек, так? И со мной нельзя, как с вещью…

Люис оторопело смотрит на неё, на её мельтешащие кулачки.

— Ты, ты!.. — кричит Варвара.

В эту минуту он обнимает её и склоняется к её лицу. Он прижимает к её губам свои.

«Как в кино», — думает Варвара и вздыхает.

Её тело отзывается на это прикосновение, и она непроизвольно припадает к Люису.

«Как в кино», — звучит вокруг. И ей кажется, что весь мир видит их с Люисом сейчас.

Во всех фильмах мужчина с женщиной вот так целуются. Во всех фильмах мужчина с женщиной вот так обнимаются. Она теперь взрослая. И сладко ноет живот, и грудь.

— У меня для тебя сюрприз, малышка. — Люис отстраняется, и больше нет длинного узкого носа, нос как нос, и улыбается Люис, как артист. — Ты, наверное, голодная, мы поедем поедим. — Люис подводит её к палевой маленькой машине, распахивает перед ней переднюю дверцу.

Рядом с отцом всегда ездит Вадька, а они с матерью сзади. Сейчас она впереди. Её «Я» — это теперь взрослый мир, с роскошными машинами и ресторанами, с её собственным мужчиной, с поцелуями.

Она совсем по-другому устроит свою жизнь, чем мать. Она будет ночью спать, а утром готовить завтрак своей семье. Перед каждым поставит тарелку и чашку, каждому положит яичницу или кашу. Она любит кашу. Кашей её кормили бабушка с дедушкой, родители отца, и отец. Отец варил ей сладкую кашу на сгущёнке. Она будет сидеть во главе стола и смотреть, как её муж и дети едят яичницу или кашу. И будет улыбаться им с утра, чтобы весь день потом прошёл у каждого хорошо. Они пойдут все по своим делам, а в животе будет лежать тёплая каша и улыбка. А вечером она попросит всех по очереди рассказать о своём дне: что случилось интересного и что огорчило. «Подумаешь, двойка! — скажет она дочке. — Какая ерунда, не думай об этом». Что плохое может случиться на работе мужа, она не знает, отец никогда ни о чём таком дома не рассказывает…

— Ты где? — слышит она голос Люиса.

У Люиса раньше, наверное, были пышные волосы, ещё кое-где они остались. И профиль у Люиса совсем неплох, лоб — большой. А то, что нос — длинный, и не мешает вовсе.

— Ты о чём так пристально думаешь?

— О нашей с тобой семье, — говорит Варвара.

Машина резко тормозит, и Варваре приходится выбросить вперёд для спасения все четыре конечности.

— Ты что? — удивляется она.

Люис смотрит на неё, как на сумасшедшую.

— Что я такого сказала? — спрашивает Варвара.

— О какой семье?

— Если я стала твоей женщиной, значит, я стала твоей женой.

— Где это ты такое выкопала?

— В русских романах. Ты теперь должен на мне жениться.

Люис припарковал машину к тротуару.

— Мы с тобой родим деток и будем все вместе завтракать и ужинать, и рассказывать о своём дне.

— Ты это того?

— Что значит «того»?

— Ненормальная?! Я твой бойфренд, ты моя гёрлфренд, и это всё. Ничего из подобной ситуации вовсе не следует. Поживём друг с другом, пока нам это будет нравиться.

— Но я так не хочу. Ты теперь мой мужчина навсегда, я твоя женщина навсегда.

Люис положил руку ей на плечо, слегка сжал:

— Ты совсем того, малышка. Слово какое откопала — «навсегда»! «Навсегда» — нет, всё — временное, понимаешь? Всё — «пока». Может, на день, может, на месяц, может, на год.

— А что потом?

— Откуда я знаю. Я тебя вчера увидел и влюбился. Ты такая странная. Твой взгляд странный. Ты загадка. Тебя и не раскопать, если сама не скажешь.

— Я не хочу на месяц, на год, я хочу навсегда. — Она протянула руку к Люису и провела ею по его щеке, она видела такой жест в кино. — Я хочу, как в кино, — сказала она.

— О, за этим дело не станет. У нас всё будет точно так, как в кино, — усмехнулся Люис. Он поехал дальше и до самого ресторана не сказал больше ни слова.

В ресторане на стенах висели картины — сады, цветы, китайские мужчины и женщины. И звучала фоном тихая музыка. К ним сразу же подошла маленькая китаянка, положила перед ними красивые большие книжки.

— Открывай и выбирай, что ты хочешь.

Варвара послушно открыла.

— Но я ни слова не понимаю. Ни само название, ни то, что в скобках.

— О, это мы поправим. — И он принялся пояснять каждое блюдо. — Мне больше всего нравятся шримпы и дамплингсы. Да, ты, наверное, не знаешь слово «шримпы». Шримпы — это креветки. Это морские животные.

— А что такое дамплингсы?

— Не знаю, как перевести. Тесто и внутри или креветки, или мясо. Так, что ты хочешь?

— Я ничего не ела такого. Давай то, что тебе нравится.

Пока Люис заказывал еду, она во все глаза смотрела на него. Казалось, он решает судьбу всего мира, такое важное было у него лицо. Когда китаянка ушла, он через стол склонился к ней.

— Ты хотела, как в кино. Чем не так, как в кино? Мы сидим в ресторане, и мы с тобой совсем как муж и жена.

— Нет, Люис. У мужа и жены общий дом и общая кровать.

— Я не могу пока дать тебе дом и общую кровать, потому что я сам живу с мамой, мне нечем платить за свою квартиру и нечем кормить свою жену.

— Но ты скоро окончишь школу и поступишь в колледж. Ты ведь в этом году оканчиваешь школу?

У Люиса дрожат руки. Они лежат на скатерти и мелко дрожат, она и не замечала раньше.

А когда она могла заметить? У них не было общего «раньше». В машине руки он держал на руле.

— Почему у тебя дрожат руки?

— Что тебя больше интересует: окончу ли я школу или почему дрожат руки?

— И то, и другое.

— Школу я пока бросил.

— Ты работаешь?

— Можно сказать, работаю.

— Кем?

— Это сложный вопрос. Можно сказать, по обеспечению нужного мне уровня жизни.

— Я не понимаю.

— И не надо, малышка, понимать. Пей зелёный чай, сейчас принесут еду. А я пока исчезну на минуту. Чтобы руки перестали дрожать и пугать тебя. Если хочешь, сходи пока в туалет.

В туалете тоже висит картина, и тоже звучит музыка. Варвара держит руки под струёй горячей воды. Пахнет травами, и у неё кружится голова от ощущения значительности момента. Она — в ресторане!

Еда оказалась вкусной и сытной. Половина осталась на тарелке.

— Я больше не могу, — призналась Варвара. — А это всё выбросят?

— Зачем «выбросят»? Положат в коробку, и ты, когда захочешь, доешь дома.

— Ух ты! — выдохнула Варвара.

Руки у Люиса больше не дрожали, а глаза заблестели.

— Я не договорил тебе. У меня дрожали руки, потому что требовали наркотика.

— А теперь почему не дрожат?

— Потому что я себе сделал укол. Теперь я в порядке.

— У тебя лицо стало другое. И весь вид. Ты возбуждённый.

— Этого я и стремился достичь.

— Зачем? Разве ты так не можешь быть возбуждённым?

Люис вытаращил глаза, словно увидел доселе невиданное, незнакомое явление.

— Ты чего? — Варвара поёжилась.

— Ты… не понимаешь? Разве я увижу без наркотиков то, что я вижу сейчас? Разве я без наркотиков переживу то, что переживаю с ними? Жизнь вокруг — тусклая. Неужели ты не поняла? Что мне может предложить жизнь? Скучную работу за небольшие деньги, так ведь? Скучный дом, где я буду вместо отдыха смотреть дурацкий телевизор, ни уму, ни сердцу, так ведь? Детей, из-за которых я по крайней мере на двадцать лет попаду в рабство, так ведь?

— Почему в рабство?

— Потому что мне нужно кусок пиццы или кусок курицы в день, а ребёнка надо кормить часто и разными продуктами, чтобы он мог расти, его надо водить в школу, учить скучным вещам. Нет, у меня от этого зевота.

— Ты не хочешь детей?

— А зачем они мне? Хомут на шею. Денег им нужна куча, они прожоры. Да, ещё будут изводить: «хочу», «не хочу».

— Но тебя-то растили!

Люис не услышал, продолжал:

— А потом, думаешь, они много радости получат в этом мире? Посмотри как-нибудь последние известия, там убивают, тут убивают.

— Но в Америке не убивают. Мы же с тобой живём в Америке!

— Кто тебе сказал, что не убивают? Моего друга застрелили. Он вышел в автомат позвонить, и всё.

Варвара заткнула уши:

— Я не хочу слушать тебя!

Рушился её мир. Только что, несколько минут назад, она видела за столом вместе с ними их с Люисом детей — мальчика и девочку. Она не боялась ходить по улицам даже ночью. Она думала, жизнь — это сплошные добрые приключения и праздники, и только от неё они прячутся, потому что она — бедная. И вот на тебе… всё — мыльный пузырь, лопнул, не успев родиться. В детстве отец пускал с ними мыльные пузыри, и эти пузыри, вспыхнув на солнце, лопались.

— Ты не хочешь детей?! — повторила она.

— Почему такое отчаяние? А ты решила завести со мной детей? Может, у тебя есть дом, зарплата в сто тысяч, бабки и мамки, которые тебе помогут? По моим сведениям, твой отец — таксист, мать не работает, и вам порой нечем платить за квартиру.

— Кто тебе сказал такое?

— Что тебе за дело, кто сказал, служба поставлена, как надо, вот и всё! И у меня карманы не треснули от бабок. И никакой перспективы. У тебя есть ещё предложения? Давай! Профессии я получить не могу, ибо нечем платить за обучение. Похоже, тебе тоже нечем платить за обучение. Или я ошибаюсь, и у тебя есть богатый дядюшка во Флориде? То-то, молчишь. Чего хлопаешь своими глазищами? Огорчил я тебя, по башке стукнул? Так вот и получается: раскрашивай жизнь сам, рисуй сам себе яркие картинки!

— Но наркоманы быстро привыкают к наркотикам и без этого уже не могут. А от наркотиков быстро становятся стариками и мало живут.

Люис закинул голову и захохотал:

— Это как посмотреть на это. Тусклая жизнь в размере обычном — пятьдесят — шестьдесят лет. Или… — страна приключений, в которой каждая секунда — за сто лет?! Нет, Варья, я предпочитаю получить полный кайф, а не прозябание. Я не жертва наркотиков, я сам сделал свой выбор.

— Откуда ты такой умный? Ты так рассуждаешь!

— А у меня дед был философом. Одно время я рос у него. Но потом мать-дура отняла меня у него и не стала пускать к нему.

— А сейчас, когда ты взрослый, почему не можешь жить с ним?

— Умер мой дед. Может, от разлуки со мной, а может, и ещё какая причина. Как стал соображать, я стал искать его.

Они уже давно вернулись в машину. Люис сидел боком как птица, поджав ногу.

— Ну, что, Варья, решай, со мной в мир приключений или в тусклую жизнь? Варвара мёрзла, несмотря на тёплый день, хотела вылезти из машины и бежать прочь, но взгляд Люиса держал её в прицеле, в орбите острых ощущений.

«Помоги, папка!» — услышала она свой голос, удивилась, почему тут оказался её отец.

— Ну, что ты молчишь? Что смотришь, как жертва? Я отпускаю тебя, иди. Подумаешь, влюбился! Может, ещё когда влюблюсь. Девчонок много. Правда, в тебе есть что-то… Американки не такие. Не могу объяснить. В тебе что-то… Пожертвуешь собой и не моргнёшь, так?

«Моргну», — сказала Варвара.

— Не молчи, пожалуйста. Да? Нет? Очень просто.

«Врёшь, что просто. Очень даже не просто. Я не хочу жертвовать».

— Ты добрая, всё отдашь, что у тебя есть.

«Папка, помоги!»

Рыжая копна волос, рыжая борода, руки, обхватывающие её всю.

«Возьми меня на руки, покачай!» — просит Варвара.

Ощущение детства — она на его руках, обхватила за шею, и никто не обидит её. Папка — её защита.

«Сейчас совершись чудо: появись, папка, здесь! Не бросай меня здесь одну! Скажи, папка, что делать?»

«Беги! — слышит она его голос. — Беги шибко!» — И говорит:

— Поехали, что ли?

Назло папке, которого никогда нет рядом. Назло его «беги». Куда бежать? К голодному дому, к крикам матери? Она выбирает. Пусть гремит музыка, и пусть возгорится её жизнь яркими красками. И пусть она, Варька, сгорит!

— Таблетки достал тебе. Чтобы не забеременела. На-ка.


4


В этот день он высадил пассажира недалеко от своего дома и вдруг почувствовал, что больше не хочет. Кровать — близко. Растянуться на ней, вытянуть ноги, расправить спину — и спать!

Он любил перед сном взглянуть на спящую Варвару. И, войдя в дом, прежде всего пошёл в её комнату.

Варвары дома не было.

Посмотрел на часы, на вздыбленную, не убранную постель, снова на часы. Может, она у Вадьки?

Вадька спал, как всегда, подтянув к груди колени, словно ребёнок.

— Где Варвара? — спросил он Веру.

Вера подняла от книги потусторонние глаза.

— А сколько сейчас времени?

— Сейчас три часа ночи.

— Как три часа ночи?! Где же Варя? Это всё ты! Ты не следишь за ней! Почему её нет дома?

Она вскочила и принялась кричать и размахивать у него под носом кулачками. Маленькая, плавающая в дыму, она — злой дух из сказки.

Он снова пошёл в Варварину комнату и стал искать телефонную книжку. Зелёную, с золотым тиснением, компактную книжку подарил он Варваре, как только она пошла в школу. «Заведи себе подруг и звони им», — сказал он ей тогда.

Вера шла следом и кричала.

— Вадьке завтра в школу, разбудишь, — сказал Евгений, продолжая искать. Книжки не было.

Заявить в полицию? Нужно или не нужно при этом платить?

— Когда ты видела её в последний раз? — спросил он.

Вера перестала кричать и задумалась:

— Не помню.

Попала под машину? Убили?

Чёртово такси! Быть придатком его, не видеть детей. Ради этого ехал в Америку?

Что делать?

Не спеши. Думай.

Вера стала трясти его за плечо:

— Заснул? Делай что-нибудь! Ты — плохой отец, не можешь уследить за дочерью. Иди ищи!

— Куда?

— Какое моё дело? Ты мне купил сигареты?

Евгений достаёт из кармана пачку, кладёт на стол. Вера тут же хватает её, раскрывает, закуривает.

Он идёт из дома прочь.

Куда кинуться?

Городок, в котором они живут, — большой. И Варвариных друзей он в глаза не видел, они не появляются по субботам. Правда, он замечал, последнее время Варвара — странная. Глаза блестят, говорит возбуждённо, как Вера, и кулачками размахивает, как Вера. И смеётся ненормальным смехом. Под глазами чернота. И уже не раз пропадали деньги из его карманов. Он думал, что терял их. Думал, совсем стал рассеянный. Не терял?!

Запоздалые картинки. Почему вовремя не спохватился?


То же ощущение сейчас, какое было десятилетия назад. Тогда он, весь перевязанный, горящий ожогами, непонятно откуда взявшимися, едва сполз с кровати и чуть не ползком отправился искать Елену. Нашёл почему-то в морге, подхватил онемевшими и неуклюжими руками. «Мы сейчас найдём дорогу, потерпи, сейчас найдём!» — бормотал он и прижимал её к себе, голую, негнущуюся. Ему казалось, они с ней всё ещё плывут в снежной круговерти. Когда Елену отняли у него, а его потащили в палату, жизнь стала вытекать из него — сначала острой болью, потом кровью и воздухом. Наступил момент: он перестал ощущать себя и жизнь.

И сейчас, в летней, душной ночи, он стоял без дыхания, без пульса, без крови. Похоже, у него отняли и Варьку.

Он ещё не знал этого, но чувствовал, что отняли, что Варвара, девочка, присланная ему Еленой для утешения, никогда больше не обхватит его доверчиво за шею.

Может быть, он и шёл куда-то, а может быть, и ехал, он не помнит, помнит только ворвавшиеся в него смех и крики — словно плотину прорвало, его затапливают нездоровые гомон и хохот.

Варвара и ещё три девчонки и три парня — как-то в одном клубке. Они в диком беспорядочном танце: друг к другу, друг от друга. Движутся, снова сматываются в клубок. Варвара падает, встаёт, виснет на длинном носатом парне, теперь они оба падают, оба встают.


Сделать движение к Варваре — вырвать из клубка и на руки, как маленькую, чтобы обхватила за шею руками, чтобы ощутить Варвару — Елену. Господи, помоги!

Точно то же ощущение — невозможность управлять руками и ногами. Он едва движется к кричащим, хохочущим людям, поглотившим его Варвару. И подходит. Пляшут перед ним лица — маски, с оскалами и прищуром.

— Ты что делаешь тут? — Голос Варвары.

— Пойдём домой!

Зов — едва слышный его голос.

— У меня здесь дом. Смотри, трава какая мягкая и зелёная.

Он стоит перед гогочущей стаей.


В морге Елена лежала неудобно, чуть боком. Схватить, прижать к себе, унести — жить.

И он хватает Варвару за руку и тянет к себе, взять на руки, как маленькую, унести — жить.

Она пытается вырваться. Почему-то не получается взять её на руки. Он тянет её к себе с силой, он волочёт её прочь от орущей своры.

«Насилие», «абьюз», «издевательство над детьми»…

Кому кричат эти слова? Почему эти слова звучат?

Откуда возникает полицейский? Почему у него отнимают Варвару, а волокут его?

Горячим потоком вытекает из него кровь, вырывается воздух, которым он дышал. Хлопает за ним дверь тюрьмы.

А через провал в памяти — суд.

Варвара выступила против него, обвинила его в насилии. Она махала кулачками перед его носом и кричала: «Вмешивается в мои дела, насильственным, принудительным путём навязывает мне свою волю, злоупотребляет своей родительской властью, оскорбляет меня перед друзьями!»

Варя предала его.

Елена послала Варвару к нему — утешить, Варвара разрушила его окончательно.

Он умер совсем. Никаких желаний, никаких ощущений.

Приходит в тюрьму Вера, кричит, что ей нечего есть и курить, что Вадьку забрал сосед сверху.

А что он может сделать, если такси у Олега, он тут, в тюрьме? Не будет же Олег платить ему, если он не работает! И одолжить денег не одолжит. И свидетелем не выступит.

Вадька вынужден был бросить школу и тогда в первый раз пошёл в «Макдоналдс» работать.

Евгений мог бы спросить у Веры: «Почему бы тебе не пойти работать?», но он знает ответ. Вера начнёт громко кричать: «Это ты привёз меня в ненавистную Америку! Это ты заставил меня здесь мучиться! Чтоб на части тебя разорвало. Я хочу видеть тебя в гробу!»

Какое его дело, пойдёт Вера работать или нет?

У него были дети — мальчик и девочка. Девочка обхватывала его за шею и рассказывала в ухо сказки, которые придумала. Где та, его, девочка? Где он сам, который варил ей кашу и любил приносить ей вкусные вещи? Варвара ела с удовольствием, громко чмокала, приговаривала: «Растут на дереве пирожные, летают по небу орехи», — и начинала рисовать всё, о чём говорила.


Глава восьмая


1


Стена, облупившаяся краска.

С того суда прошло три года.


Голос Окуджавы, просящий Бога дать «всем понемногу» и не забыть про него! Кто включил Окуджаву?

Окуджава — его учитель. Услышал песни Окуджавы от Елены. И в тот же вечер пошёл к отцу. «Подари мне гитару!» — попросил.

Он запрещал себе думать о Варваре все эти годы, с того мгновения, когда она посадила его в тюрьму. Почему сейчас перед глазами снова её лицо на суде, её крик: «насилие», «абьюз», «издевательство над детьми», «злоупотребляет родительской властью»?

Звучит или не звучит Окуджава? Несётся или не несётся тот последний троллейбус, который всех несчастных, всех потерпевших подберёт в ночи? В его ночи?

Он хотел быть в жизни последним троллейбусом для несчастных: спасать всех… а сам потерпел крушенье.

И пусть Варвара после курса терапии вроде выбралась к жизни, учится в специальной школе, даже снова начала рисовать и дома старается что-то приготовить, поздно: он рухнул, он сорвался с подножки последнего троллейбуса, он снова очутился в буране, но теперь совсем один, без Елены. И место в душе, в котором жила Варвара, — пусто, припорошено пылью.

Как могло это произойти?

Он никого никогда не обманывал и не предавал, никогда никому не лгал, даже в мелочах. Он старался служить тем, кого любил, делал всё, что мог. Он всегда хотел как лучше.

Где первая ошибка?

Если затаиться, если о Варваре не думать, её чужое лицо, её крик затягиваются пыльной толстой плёнкой.

Но всё равно не получается всем «взяться за руки», как кричит Окуджава, чтобы не погибнуть поодиночке!

Он затыкает уши, а голос Окуджавы повторяет и повторяет одно и то же — единственное спасение — «взяться за руки»!

Окуджава и в самом деле звучит, а в комнату входит Вадька. Вадька начинает выговаривать ему в той же интонации, на той же ноте, на какой выговаривает ему обычно Илька:

— Ты слабый, да? Ты хочешь меня оставить сиротой, да? Значит, мне врал, что мужчина знает выход из любой ситуации, что мужчина может всё, да? Врал, да? — повторяет он.

Евгений садится на тахте, ноги — онемевшие, как после отморожения.

— Тебе Илька дал Окуджаву?

Вадим кивает:

— Я хочу есть. Я устал на работе, иди готовь мне еду. Когда-то в Москве ты пел: «Вставайте, граф!» Сколько ты пел мне о сильных людях! И всё врал!

И может потому, что Вадька произнёс это тихо, защипало глаза, раздулся ком в глотке — не вздохнуть.


Илька приехал в пятницу вечером.

Пока Евгений делал салат, Варвара чистила картошку, а Вадим ездил за мясом, Илька разговаривал с Верой.

О чём они говорят? Почему Илька стал говорить с Верой? Неужели и ей, как Вадьке, сказал?

Голос Веры: «Ты мне докажи, ты мне справку от врача принеси, тогда поверю!»


Впервые за много лет их так много за столом. Впервые — общий разговор. Илька рассказывает о своих детях, родных и приёмных, об олимпиадах и сочинениях, научных работах старшей дочки и походах. Вадька спрашивает, кто такие приёмные?

Варвара смотрит на Евгения.

«Что ты хочешь сказать? — хочет спросить он. — Ты сожалеешь, что предала меня, или узнала, что я болен? Или меня осуждаешь за разлуку с Люисом?»

Разговор между ними получиться не может. Это раньше болтали часами.

Истории не кончались — как он на шлангах летал над водой, когда они с Мишкой красили мост, как с собаками спасал людей в горах, как Варвара превратилась в волшебницу, отрастила волосы до пят и летала от больного к больному, вылечивала, как попала в Морское царство и от Золотой рыбки переняла тайны волшебства. Он гордился Варварой и хвастался ею перед Илькой и Михаилом.

А сейчас не случиться самому простому разговору.

А сейчас не подобраться ни ему к ней, ни ей к нему.

А сейчас между ними — молчание. Живое существо с ядовитыми иглами. Разрушает его.

А сейчас, глядя на её прилипшие к голове волосы, на висюльки в волосах и в ушах, он прячет от Ильки глаза.

Приёмные дочки Ильки — победительницы олимпийских игр 1980 года в Москве. А сами из Пензы. Вот он и приютил их в своих двух комнатах, где у него ещё свои дочка и сын, да они с женой. В походы все вместе ходят, задачки все вместе решают, книги одни и те же читают…

Илька говорит возбуждённо, на высокой мальчишечьей ноте — сейчас петуха пустит.

Вера задаёт вопросы: какие книги читают в Москве, по каким выставкам ходят…

Илька подробно отвечает.

Поток мемуарной литературы. Рядом с достоверными случаями из жизни великих — копание в грязном белье.

Поток исторической литературы.

Поток эзотерической литературы. Опять, как и на заре двадцатого века, потянуло к высшим силам.


Семья за столом. Нет-нет да бросит Илька недоумевающий взгляд на него — чего врал, что у Веры… того… крыша поехала…


Года два назад он уговорил Веру пойти к психиатру. Нашёл психиатра русского, ставшего знаменитостью ещё в России и здесь процветающего. Самых безнадёжных вытаскивал он к жизни.

Ехал Евгений к тому врачу, как к Богу. Не может врач не увидеть Вериной болезни, не может не помочь. Все свои сбережения на тот день — восемьсот долларов — отдал! А Вера дискуссию затеяла: о проблеме талантливой личности в обществе. Тут и художник, тут и поэт, разорванный с властителями и со своей средой — творческое изгойство. Наизусть стихи шпарила, цитаты из критики и ссылки на статьи и книги. Сияла, как именинница, шутила. На все вопросы врача отвечала чётко, разумно, ни к одному слову не придерёшься.

Врач лишь руками развёл, когда Евгений попросил его дать лекарство от агрессии, для успокоения.

«Преувеличили вы, батенька, сильно преувеличили! В порядке ваша супруга. Ясный ум, чувство юмора, интеллект, образованность… Позавидовать можно, да, батенька! Интересно жить с таким человеком. А характер — это уже другое. Много есть вспыльчивых и срывистых людей, многие не умеют себя в руках держать. Бывает, батенька!»


Это «батенька» до сих пор в ушах звенит.

«Чего удивление изображаешь, Илька? Не верь ей, Илька! Не только тебе лапшу на уши вешает!»

— Чем ты занимаешься в своей лаборатории? — спрашивает Вера.

Илька начинает рассказывать о крови человека, как сохраняются в этой крови все болезни от предыдущих поколений и как он пытается изъять эти болезни из крови. «Можно даже от раковых клеток очистить кровь», — говорит он.

«Только от потери нельзя очистить кровь», — думает Евгений.

Как перед смертью, как в кино, проскальзывает перед ним жизнь — после гибели Елены. Он умер вместе с Еленой. Жива лишь физиологическая оболочка, со своими отправлениями и вздорной энергией.


— Мимо ристалищ, капищ… — начинает Вера читать Бродского.

И снова недоумённый взгляд Ильки встречается с его взглядом.

— Давай-ка теперь ты, Жешка, расскажи нам о том, как ты в ЦИТО лежал, — неожиданно говорит Илька. — Я обхохотался, когда ты рассказывал. Про дядю Васю.

Удивлённо смотрят дети на Ильку, а потом оба поворачиваются к нему и смотрят на него. Смотрят жадно, как маленькие ждали сказки.

— Па, а у нас был дядя Вася в гостях? Мы знаем его?

И неожиданно становится просто. Евгений видит невысокого, коротко подстриженного человека с поднятыми вверх скрюченными руками.


— Нет, Вадька, это просто дядя Вася. Он — горняк, всю жизнь в забое провёл. А что делают люди, выходя ежедневно из забоя? Пьют. Вот дядя Вася и был хронический алкоголик, каждый день должен был обязательно выпить. Когда вышел на пенсию, купил под Москвой участок, построил себе домишко и там жил. И вот под тот Новый год он достал чистый спирт и, естественно, напился. Вышел пописать. В трусах. Рассказывал он про это так: «Помню, подошёл к забору, а проснулся уже в ЦИТО».

Он взялся за забор и заснул.

Его привезли, а он весь звенит, так был обморожен. Привезли его со скрюченными руками. Шансов, чтобы человек выжил, — ноль. Без еды, почти без закуски, чистый спирт пил. И, представь себе, спасли. Он отогрелся, и кровь начала функционировать. В обычной ситуации при обморожении кровь свёртывается, и всё. А со спиртом, оказывается, нет.

У него единственная проблема была: он не мог отыскать руки и ноги. Нервы не работали. Проснулся, стал искать руки. Ищет, а рук нет. Руки не работают. Надо их разрабатывать, ждать, когда нервы прорастут.

Жить без водки он не мог никак. Родственники приносили ему. Но водка кончилась, и приходилось у медсестёр выпрашивать спирт. Посылали к ним меня, потому что сёстры меня любили и спирт давали.

Представьте себе, руки его были способны лишь на одну функцию — держать гранёный стакан, они замёрзли прямо в таком скрюченном состоянии.

Картина — такая. Ему в стакан наливают спирт и его руку опускают вниз, а потом отпускают её, и она со стаканом вскидывается и подъезжает точно ко рту.

Он уже стал понемногу ходить, а рук всё ещё не чувствовал. Как-то положил руку на открытую дверь. А кто-то закрыл дверь, и его палец выгнулся в обратную сторону. Он почувствовал боль и со страшным матом понёсся вихрем по коридору, хотя перед этим еле ходил.

Была у нас медсестра Лира, лет тридцати. Злая, резкая, всё только криком и наскоком. Взгляд — страшный какой-то. Она нас вечно отовсюду гнала. Мы её очень не любили. И, естественно, старались досадить ей, как могли.

Вот с ней и связана весёлая история — мы пили «мочу»!

Дядю Васю готовили к операции, чтобы поставить палец на место.

Накануне эта самая наша Лира приносит дяде Васе (он спал у окна) банку — сдавать анализ мочи. И мне за компанию — банку.

Но кто утром помнит про эти банки? Проснулись. Дядя Вася и пошёл в туалет. Вернулся, а тут — Лира.

Она вечно опаздывала и носилась как оглашённая. Ворвалась в палату и увидела, что у нас пустые банки. Налетела на нас со страшным матом.

А дядя Вася матерился ещё почище неё. Он обругал её, как смог, а потом и говорит:

— Ну что ты волнуешься? Трудно, что ли, нам сделать это? Приходи через две минуты.

Мы уже заварили себе чай, целую большую кружку (у нас были кипятильники), с лимоном. Дядя Вася приказывает мне:

— Лей чай в банки, и всё.

Я и налил полные банки.

К этому времени мне уже отсоединили руки от живота, и руки понемногу работали.


— А почему у тебя руки были присоединены к животу? — спросила Варвара. Он беспомощно взглянул на Ильку.

— Это совсем другая история, Варя. Это в другой раз. Пусть он доскажет про дядю Васю, — сказал Илька.


— Да нечего больше рассказывать. Принесли мы Лире банки, а она говорит: «Что-то странный цвету вашей мочи!»

«Почему странный? Нормальный, — говорит дядя Вася. — Хочешь, докажу, что нормальный?» — и пьёт из банки.

Лира побелела, а я едва удерживаюсь, чтобы не расхохотаться ей в лицо.

Ребята хохочут. И Вера хохочет.

— Ещё расскажи о дяде Васе или о ком-нибудь другом!

— Был ещё у нас в палате грек. Мариус. Он приехал в Россию как турист. И сразу попал в аварию на машине. Ему переломало ноги. Из «Дружбы народов» приезжали к нему всякие там послы, привозили посылки от родителей и доллары. Он прятал доллары под матрас, а ночью считал. Ну вот… а у дяди Васи уже давно не было ничего спиртного, даже мне сёстры уже не давали. Можно было бы попросить кого-то купить в магазине, но денег ни у кого из нас не было. А у Мариуса — доллары! И в котельной работал мальчик, который мог их поменять.

Недели две дядя Вася мучился. Просил у Мариуса доллары, тот не давал. Целые ночи Мариус не спал, боялся, что у него украдут деньги, но мы решили зарабатывать честным способом. И придумали…

Как-то утром Мариус открывает глаза, а мы торжественно стоим вокруг него, причём надели чистые рубашки и прицепили круглые такие значки, на которых написано «Слава КПСС», нам принесла их медсестра Зина. (К какому-то празднику КПСС изготовили такие значки.) Мы протягиваем Мариусу значок и картонку (нашли где-то похожей формы) с его именем и начинаем говорить громкие слова: «Вот твой комсомольский билет. Мы тебя, Мариус, принимаем в комсомол».

Он стал кричать, что никак нельзя — не надо, что у них в Греции за это расстреливают (у них как раз в это время был антикоммунистический террор).

Но мы оказались твёрдыми и объяснили ему, что уже поздно — он принят. И сказали ему, что, если он через неделю не выпишется, то по всем законам Советского Союза мы должны будем принять его в партию.

Громче всех хохочет Варвара. Она раскраснелась, глаза блестят, на лице написан праздник. Со времён Москвы не видел у неё такого светлого и счастливого лица.

— После приёма в комсомол ему дана только неделя времени. И он принялся откупаться от нас, а мы на его доллары добывали водку для дяди Васи.

Мариус совсем струсил. Всё время слёзы на глазах, умоляет нас не принимать его в партию.

Мы же с дядей Васей стараемся — объясняем ему, что каждый человек должен быть в строю борцов за коммунизм, что теперь он должен полностью избавиться от пережитков капитализма и так далее.

Сам Мариус — из очень богатой семьи. У родителей в Америке фабрики…

С комсомолом он ещё как-то смирился — временный комсомольский билет, что мы вручили ему, спрятал под матрас. Но партии боялся, как огня. С ужасом ждал своих визитёров. Вроде надо бы им сказать, что его в комсомол приняли (ведь с этим ему теперь придётся жить всю жизнь!), а сказать никак нельзя — ведь донесут обязательно!

Он почти не понимал по-русски, каждую минуту смотрел в словарь. А я стал немного понимать по-гречески. Вообще для меня это было просто развлечение, а дяде Васе — выгода: нужно же водку добывать!

Неделя прошла. И мы всё-таки приняли его в партию!

Он стал сам не свой, совсем перестал спать. И, начиная с утра, всё молил нас: «Выгоните меня из партии. Я готов заплатить, только выгоните!» Накануне отъезда чуть не со слезами снова просит: «Выгоните! Любые деньги дам!»

Мы ему гордо отвечаем:

— Деньгами не берём, только водкой.

И торжественно объявляем: «Изгнать Мариуса из партии — за диверсионную работу!», вручаем ему бумагу, где то же самое написано.

Потом он прислал нам из «Берёзки» целый ящик водки. Я в первый раз тогда увидел Смирновскую.

Вот так он откупился от партии. На радость дяде Васе.

— Па, а почему вы издевались над ним? Это же плохо, правда? — спросил Вадька.

— Правда, сынок. Не в себе я тогда был, сынок.

— А что ты делал в ЦИТО? — снова спросила Варвара. — Почему у тебя руки были пришиты к животу?

И снова Илька — вместо него — сказал:

— Это, ребята, другая история, не сегодня, когда-нибудь папа расскажет!

— Па, расскажи что-нибудь ещё! Ну, пожалуйста! Ещё про ЦИТО! — Варвара была необычайно возбуждена.


— Серёжу Петрова привезли в ЦИТО с Севера.

Серёжа вышел с работы в день зарплаты. Зарплату он получал большую, потому и работал на Севере. Двое детей, жена. Мороз был сильный. Сергей только купил себе новые шубу и шапку.

Его стукнули по голове и оставили в снегу, забрав с собой шубу, шапку и зарплату.

В ЦИТО его привезли, когда у него уже не было рук и ног. Двое детей, жена.

Он долго лежал у нас в палате. И всё просил убить его.

Ему уже отрезали часть таза, а гангрена шла всё выше. Должны были его везти на очередную операцию. Он понимал, что всё равно умрёт. А ему говорили, что выживет. Но умрёт или выживет, делать-то ничего не сможет. Крепкий, здоровый человек был, со здоровой психикой и вот во что превратился!..

Накануне операции он чуть не к каждому обращается: «Убей меня!» Все посылали его на фиг. Я же просто не мог. Сидел рядом с ним, слушал его объяснения, почему ему нельзя жить. Всё сводилось к тому, что он ни на что не годен, делать ничего не сможет.

И снова стал он уговаривать меня:

— Ты же ничего такого делать не будешь! Дай мне глоток спирта, и всё. Если дать спирт, сразу смерть, кровь-то сворачивается. Я понимал это.


— Ты что, папа? — Варвара испуганно смотрит на него. — Ты плачешь… Он отвернулся от неё, продолжал:


— Так вот, после анализов стали его готовить к очередной операции. Поставили капельницу для переливания крови. В человека идёт кровь твоей группы. И вводят в капельницу какую-то белую жидкость. Когда эта жидкость реагирует со спиртом, она сразу даёт реакцию.

— И ты дал ему спирта? — спросила Варвара. Евгений кивнул.

— Он умер?

— У него нашли спирт в крови. Нас спросили. Мы и сказали, что мы ничего не знали, но что он попросил для храбрости. Но я-то знал, что спирт давать было нельзя! — тихо повторил Евгений.

— Да, романтическая жизнь. После твоих рассказов надо пить валокордин, — вздохнул Илька.

— Папа, а ты что делал в ЦИТО? — спрашивает Вадька.

И снова звучит:

— Где ты потерял пальцы?


Евгений встаёт и идёт к себе.

Он прижимает к себе забинтованными, не своими руками Елену. У него отнимают Елену, он кричит, он бьёт кого-то, не чувствуя рук. Его волокут куда-то, колют в зад, и он пропадает.

День за днём он оглушён и не помнит ничего.

Он осознаёт себя в ЦИТО.

Он ест. Он говорит о чём-то с людьми. У него есть даже эмоции.

Унижение, например.

Пальцы пришиты к животу. В туалет сходить невозможно. Молодые медсёстры ходят по больнице, не станешь же их просить! Да он бы удавился! Сними, мол, мне штаны, а потом надень. Так, он по три часа сидел в туалете, пытался за кран батарейный уцепиться, чтобы надеть штаны обратно. Иногда везло: врач заходил, помогал.

Или шкодливость, например.

Он играет в детские игры — с Мариусом. Он помогает дяде Васе добывать выпивку.

Но… его нет. Это кто-то в его оболочке валяет дурака.

Кто же он? Мальчишка, с которым все на «ты»? Старик, проживший жизнь?

Ночи в ЦИТО наполнены белым снегом. Не потолок, не стены, не кровать кругом, наметены сугробы. Ловушки из снега, в которые попал он. И хрипы, храпы, стоны и вопли больных — фон к его бессоннице, плоть его.

Эти ночи в ЦИТО, одна за другой, — в строю тех ледяных дней на Кольском, когда они с Еленой пытались остаться жить. И не сумели.

Вместо него осталось жить только его тело — шкодливое, мальчишеское, склонное к розыгрышам и жанровым сценкам. Это тело жило только днём. Ночью, оно, изуродованное и беспомощное, пласталось по снегу.


Илька с Вадькой раскладывают диван, стелют постель, они будут спать вместе в гостиной.

А он, как уже много дней, уткнулся носом в стену. Сколько лежит так? Час, два? Время остановилось. Мгновение остановилось.


2


Он когда-то любил снег. Спрессованный, под лыжнёй. Пушистый или колючий, опускавшийся посланцем вечного с неба. Слепящий солнцем в сугробе, куда они с Еленой плюхались отдохнуть от бега. Снег был символом чистоты и праздника. Они видели его не в будни, когда неслись по делам, а в субботы с воскресеньями.

Столько лет притворялся добрым попутчиком, мирным спасателем, а сам засасывал в свою массу и исподтишка умерщвлял плоть, миллиметр за миллиметром.

Больничная ночь в ЦИТО была оркестрована стонами и всхлипами, хрипами и храпами. Они остались с ним навсегда. Оркестровка его сегодняшних ночей.

И ночи ведут его по тому же кругу: они с Еленой засасываются снегом, как болотом.

Он пытается раскопать могилу на Востряковском кладбище, но снег никак не иссякает, так много спрессовано его на Елене, никогда не скинуть!

Отец разрывает круг, по которому ведёт снег Евгения. Отнимает лопату, обхватывает его, волочёт от могилы прочь и шепчет:

— Ты — мужик! Ты — мужик! Ты — мужик!

Каждую ночь круг этот разрывается отцовским шёпотом.

Но на следующую ночь Евгений снова идёт по кругу.


Вот что сделал Илька — вытянул из него гной — снег с воем ветра, хрипами и стонами, проявленными в больничной ночи.


— Нам надо поговорить.

Илька стоит над ним, в свете маленькой прикроватной лампочки — гигант.

— Ты давно разговаривал со своей женой? Ты давно спал со своей женой? Евгений садится.

— Что глаза вытаращил? Закрой их и шлёпай на её место. Это ты любишь нелюбящего, равнодушного эгоиста. Это ты заперт в клетке. И голод. Человеческий, духовный. Ведь любой, Жешка, самый здоровый свихнётся, любой сойдёт с ума. Не помню точно и не помню, у кого, вычитал: «Если теряю любовь женщины, должен обвинить только самого себя за неумение сохранить эту любовь». Да, ты не любил, понятно, но ты женился, и ты родил с этой женщиной детей. Она не виновата в гибели Элки, и не виновата в том, что ты, как дурак, женился на ней без любви. А раз женился, значит, взял на себя ответственность за неё, обязанность думать о том, что ей надо в жизни. Я бы… я бы… — Илька сел рядом с ним, склонился к коленям, — тоже свихнулся от твоего равнодушия.

«Ты не знаешь, — хотел возразить Евгений, — я пытался, я жил для неё — но не возразил. Илька прав, он со своего места решал то, что ей надо. И, поняв недавно, что виноват перед ней, снова не встал на её место — сегодняшнее.

— «За деньги можно купить кровать, но не сон; книги, но не ум; пищу, но не аппетит; украшения, но не красоту; дом, но не домашний очаг; лекарство, но не здоровье; роскошь, но не культуру; развлечение, но не счастье; религию, но не спасение». Так сказал великий натуропат Брегг, которого я изучил от корки до корки и который научил меня не только физическому здоровью, но и духовному. Ты привёз Веру в Америку, но не дал ей в этой Америке жизни. А своей верностью Елене, своей любовью к Елене разрушил её. Кстати, ты абсолютно не знаешь, сложилась бы твоя жизнь с Еленой или нет.

Илька встал, подошёл к окну, постоял, глядя на яркий фонарь, светящий в окно. Вернулся к нему, хлопнул его по плечу.

— Твоей вины в гибели Елены нет, — сказал жёстко, — совсем. Повторяю тебе снова и снова: это моя вина! Из-за моей вины я ушёл в религию и столько лет выпрашиваю прощение, отпущение страшного греха… — Илька долго молчит. — Нету людей безгрешных, только одни осознают свою вину и пытаются искупить её. Каждый — кто как умеет: один молитвами, другой аскетизмом, третий служением людям. — Он опять встал и опять пошёл к окну. От окна голос его звучал глухо: — Я не судья тебе. Я только вспоминаю тебя того… Мальчишкой ты был над всеми — тем, что не думал о себе, делал для всех всё, что мог, и умел встать на место каждого… Твоя вина не в том, что ты не любишь Веру, не в том, что ты женился на ней, женился и женился, а в том, что копаешься в своих кишках вот уже тридцать лет и не хочешь начать жить. Наконец ты выбросил из себя то, что держал в себе тридцать лет. Теперь в тебе всё готово — начать жить. Разуй глаза. Не вину свою ищи перед другими или собой, просто стань самим собой — человеком, способным видеть других. Твоё назначение — получать радость от того добра, которое ты делаешь одновременно и для себя, и для других. Бог решает за нас судьбу. Он зачем-то взял из жизни Елену, а тебя оставил жить и дал тебе Веру. Он оставил тебя жить, Жешка, а не дурака валять и рыдать над собственной судьбой. Ты никогда не был слабаком. Жить — это значит вставать на место другого, писать песни, делать что-то интересное. Никто тебя не спасёт. Только сам себя. Изнутри.

Такой монолог произнёс Илька и вышел из комнаты.

Жалостливо скрипнули пружины под Евгением.

— Елена жива. Ты можешь жить любовью к ней, если тебе больше абсолютно нечем жить! — приблизительно так совсем недавно говорил ему Илька.

Звонит звонок. Евгений берёт трубку.

— Па?! Как ты себя чувствуешь? — Голос Киры.

Обеими руками он держит трубку.

— Па?! Ты слышишь меня?

Он слышит. Он очень хорошо слышит.

— Па, я на днях заеду к тебе. Хорошо?


3


Это тоже устроил ему Илька?!


Что-то происходит с ним.

Что-то происходит с людьми вокруг него.


«Ты выбросил из себя то, что держал в себе тридцать лет… Теперь в тебе всё готово — начать жить. Ты можешь жить любовью к Елене. К Елене. К Елене», — звучит голос Ильки.

А ведь, правда, внутри словно подметено. И снег вытопился из него, и стонов с хрипами он больше не слышит. Голос Елены звучит сейчас, здесь: «…зачем ты так?».

Илька уехал в свой университет, Вера спит, Вадька работает, Варвара учится.


Спит он или не спит: наконец они с Еленой встретились. Стоят обнявшись.

В самом деле, не умерла. Вот же она, с ним.

Он потом решит, что ему делать дальше. Эта минута — его. С ним сейчас здесь — Елена. Она не приходила к нему много лет. Стояла у дерева, смотрела в небо, но не поворачивалась к нему, словно не видела, и не разговаривала с ним. А сейчас она в его руках, и бьётся ему в грудь её сердце.


«Неизвестно, как сложилась бы твоя жизнь с Еленой».

Почему неизвестно?

Вот же ходит Елена по комнате, легко, не касаясь пола, и тихо рассказывает ему:

— Это очень просто — очистить кровь от кода болезни…

Это не Елена, это Илька рассказывал о своих опытах с кровью!

Илька и Елена вместе учились на биофаке. Только Елена на курс старше.

Может быть, и вправду нет его вины в гибели Елены. Не он пригласил её в поход, она о походе знала сама и всё равно пошла бы. Не из-за него же она пошла!

— А ты ведь никогда не был слабаком, — говорит ему Елена.

Это говорил Илька.

— Ты нёс меня столько часов! Ты такой могучий! — Живой голос Елены. — Ты слышишь меня?

— Господи, верни мне её!

Слова, рождённые внутри, плывут вверх, под купол:


О, Господи, к тебе я вновь и вновь

С молитвою колено преклоняю,

Верни Надежду, Веру и Любовь

И Свет в душе, который я теряю…[4]



Звенит звонок.

Евгений идёт на него, не понимая, что торопит, толкает его к двери. В дверях почтальон с огромным ящиком.

Коробка с него ростом.

Евгений едва втаскивает её в дом.

Прислонил к стене и стоял отдыхал.

На недоумение нет сил.

Он устал, как устаёт человек, прошедший много километров пешком.

Но усталость сегодняшняя иная, чем та, на Кольском. В нём плещется весна, и светло, как в солнце.

Он открыл коробку, стал вынимать дутую бумагу.

Гитара?!

К песне, опустившейся к нему сверху, к песне, родившейся только что в его прибранной Илькой душе?


Его гитара и Еленина остались на Кольском.

Осторожно, как когда-то Варвару из кровати, Евгений вынимает из коробки гитару.

Семиструнка.

У них у обоих с Еленой были семиструнки.

Кто взял себе Еленину гитару?


В течение тридцати лет не думал, не вспоминал о гитарах. Всё умерло, исчезло вместе с Еленой.

И вдруг вот она, похожая на Еленину, та же рыжина, с разводами.

Он прижал к себе гитару и пошёл к себе. Покачивалась вокруг вода, по которой он плыл мальчишкой, светило солнце, и посланные ему Богом слова сплетались с мелодией:


О, Господи, к тебе я вновь и вновь

С молитвою колено преклоняю,

Верни Надежду, Веру и Любовь

И Свет в душе, который я теряю…


Слова изливались из него вместе с остатками боли, солоно было во рту, но он перебирал и перебирал струны — очищал свою кровь, словами вымывал коды болезни.

Последнее слово. Весь мокрый и лёгкий, он буквально рухнул на кровать, прижал гитару к себе и отключился.

Сколько времени он проспал, не знает.

Разбудил голос отца: «Встань и иди, сынок».

Сколько сейчас времени?

Дома тихо.

Отец любил Елену. Поил её чаем с зефиром и рассказывал ей о войне.

Как-то Елена спросила его:

— Было вам страшно на войне?

Он задумался. А потом сказал:

— Разве в девятнадцать, двадцать лет бывает страшно? В смерть не веришь. Играли в войну — мальчишки! И думали, смерть тоже понарошку. Пока не стали гибнуть друзья.

Рассказал отец и о том взрыве, подведшем его к смерти.


Отец часто жалуется, что ночами не спит.

Евгений набирает его номер, поёт ему песню. Допев последнее слово, отключается.


Елена любила его отца.

Руки снова берут гитару. И сами собой рождаются строки:


Орден Славы. Оркестр играет.

И — салюта мерцающий свет.

Как там было? И он вспоминает

Звук шипящий сигнальных ракет.

Этот звук ощущая всем телом

По приказу коварной судьбы,

И под бешеным артобстрелом

Танк как будто встаёт на дыбы.

Взрыв. И смерть, раскалённым металлом

На куски разрывая броню,

Ядовитым касается жалом,

Предавая живое огню.

Всё вокруг стало чёрным, как сажа.

Голоса: «Может, жив?», «Медсанба!..»

Только он, командир экипажа,

Не поймёт: это рай или ад?

И ужасная боль без предела.

В рай дорога ведёт через ад,

И душа отрывалась от тела,

И опять возвращалась назад.

Орден Славы. Оркестр затихает.

На кровати при свете луны

Он лекарство опять принимает —

Боль приходит оттуда, с войны!

Вся та боль, разрывавшая душу

От рассвета и до зари,

Выходить начинает наружу,

Много лет притаившись внутри.

Телефонной разбуженный трубкой,

Утром ранним. На дальний звонок,

Как всегда, он ответит с улыбкой:

«Хорошо! Всё в порядке, сынок…»


Евгений набирает номер. Слышит бессонный голос отца, начинает ему петь. И после долгой паузы:

— Сынок, я в порядке. — Эхо последних слов песни.

— От Элки и от меня, — говорит Евгений.

И снова, как после первой песни, отключается.


Я вновь смотрю на ваш портрет,

Шепчу я ваше имя,

И каждый раз ко мне в ответ

От вас идёт незримый свет,

Таинственный, неуловимый.

Я вас любил, я вами жил,

За вас молился втайне.

Я Бога об одном просил,

Чтоб он огонь не затушил,

Огонь — вашей души сиянье.

И лишь от вас, от вас одной,

Счастливые мгновенья,

Ваш взгляд, ваш голос, ваш покой

Всё исцелит в душе больной

Одно вашей руки прикосновенье.

И снова вас услышал я,

Вы жизнь соединили

Лучами вашего огня

И вы опять спасли меня,

Опять спасли меня и сохранили. [5]


Проснулся снова уже ночью. Стучит рэп у Варвары, тянет дымом из кухни, где Вера читает, курит и пьёт чифирный чай.

Это дурной сон, с чужими запахами и чужими звуками.

А ему — двадцать. И сеется свет сверху. Это Елена прислала ему гитару. Это Елена растворила в нём двери и окна, наглухо закупоренные, забитые тридцать лет. «Живи! — приказала ему. — Пожалуйста, живи. За меня и за себя. Я с тобой!»

Он слышит её голос, и шелест её шагов по траве, и бьётся ему в грудь её сердце.

Он садится к компьютеру.

В России смог открыть свою фирму. Почему здесь не сможет? Здесь никто не придёт конфисковать чужие компьютеры. А они с Вадькой будут чинить. Будут составлять программы.

Руки сами творили объявления в бесплатную газету. И формулировалась первая задача, первая идея в слова.

Он был таксистом. Самое трудное для таксиста — отыскать какую-нибудь захудалую улицу. Мучайся над картой! Он введёт в программу все улицы, города, площади и проезды.

Человеку нужно будет только набрать на клавиатуре название, и, пожалуйста, план пути под рукой. Делают же сейчас электронные словари, а они с Вадькой сделают для таксистов электронные путеводители, с маршрутами от точки до точки.


Словно вселился в него джинн…

Он — программист со школы, Вадька — программист здесь. Неужели они вдвоём не одолеют эту задачу?


«Никто не спасёт. Только сам, изнутри». Прав Илька. И отец велит: «Встань, иди!»

И Елена велит:

— Живи, пожалуйста. За меня и за себя!


Поздно или не поздно — начать жить в пятьдесят лет?


4


Звучит новая мелодия — это не он, и слова, и музыку посылают ему сверху.

Он смотрит в потолок, а видит изрезанный верхушками деревьев круг голубого неба, золотистого неба.

В Звенигороде? В другом лесу? Какая разница? Над ним небо, ветки деревьев.

Елена не погибла. И они поженились. Они живут в комнате его детства. Они вместе идут к метро, чтобы ехать на работу. Они вместе идут с работы. Они вместе готовят еду и долго ужинают. Много нужно рассказать друг другу: об экспериментах с кровью, о задуманной им программе. Они перепутались дыханием, они перепутались клетками.

— Я тебе забыл сказать о новой книжке Вознесенского, — говорит он. — Я её тщательно прочитал. Вру. Начал. Хватило на две страницы. Я был прав. Из него не получился большой поэт.

— Зачем же тогда ты мне читаешь?


Строчка за строчкой — те, любимые Еленой, строчки звучат… И про спины, которыми они прислонились друг к другу, как «лунными раковинами», и про то, что было между ним и Еленой и что они таили, хранили от других, «как ладонями хранят пламя», которое от чужой неосторожности может погаснуть…

— Разве я тебе читаю Вознесенского?

— Да, ты мне всё время его читаешь, — не забытый голос Елены. — Пойдём лучше гулять. Мы с тобой не были в Нью-Хемпшире!

— Это далеко, туда надо ехать.

— А кто нам мешает ехать туда? Только возьми своих: Веру, Вадьку и Варвару. Они тоже не были в Нью-Хемпшире. И кто мешает тебе создать такую программу, которая приведёт нас с тобой в любую точку земли?

Звучит мелодия. Он перебирает струны гитары:


Ты — со мной, и, наверно, поэтому

Я дышу, я живу, я иду…

Ты — со мной, и, наверно, поэтому

Снова Свет топит боль и беду…


— Ну, ты готов? Поехали! Зови своих, — голос Елены. — Мы с тобой так давно не были в походе! Варя с Вадькой хотят в лес. И Вера никогда не была в лесу. Она легко ходит. Зови её скорее! И давай разожжём костёр. Чтобы нам всем было тепло.


1998–1999 годы



Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.


Загрузка...