«А спокойствия у нас мало, спокойствия духовного особенно, то есть самого главного, ибо без духовного спокойствия никакого не будет».
«В нас есть некий ум, который умнее и справедливее нас, и если бы слушаться его, то как бы все было хорошо и правильно, но мы убегаем от него, от того безошибочного и доброго человека, в нас самих находящегося, и поступаем по-своему — в угоду страстям и страстишкам, т. е. по-дурацки. Хотя знаем о его присутствии даже в состоянии опьянения и даже немножко (до поры) слушаемся его».
«Любовь — не в другом, а в нас самих, и мы сами ее в себе пробуждаем. А вот для того, чтобы ее пробудить, и нужен этот другой».
Что может подтолкнуть современного человека к вере? И к чему может привести попытка встать на путь свободы духа?
Для Валентина Ивановича Шажкова — доцента питерского вуза — таким толчком послужила любовь. О том, к чему это привело, расскажет наше повествование.
Всё началось весной 2006 года. Валя Шажков преподавал науку политологию студентам высшей школы и считался весьма продвинутым и перспективным, как в профессии, так и в личном плане.
Судите сами: кандидат наук, доцент со стажем (хоть нет ещё и сорока), на «колесах» (красный «форд» под окном), живет в собственной квартире на Ваське, причём в старой части острова: на 4-й линии. Наконец, не женат и без детей (хоть уже далеко за тридцать).
Можно понять, как тянулись к нему — часто совершенно бескорыстно — аспирантки, молодые преподавательницы, студентки старших и младших курсов. Этому способствовал незлобливый характер нашего героя, всегда щеголеватый вид и ряд важных талантов, таких как, например, умение играть на гитаре и петь, чем Валентин к собственному удовлетворению и к удовольствию окружающих с успехом занимался уже около двадцати лет, солируя в рок-группе «Примавера», известной в университетских (и даже некоторых клубных) кругах Питера и окрестностей.
Были у нашего героя, как у всех, и собственные заморочки, личные проблемки. Например, лёгкая полнота, со школьных лет доставлявшая Валентину некоторое беспокойство. Ещё застенчивость, сдобренная (особенно в юности) изрядной толикой сентиментальности, которая мешала ему в полной мере пользоваться своим (постепенно терявшим былой блеск) положением «кумира университетской молодежи» и «рок-звезды» местного масштаба.
Теперь о том, что, собственно, произошло.
Впервые Валентин Иванович Шажков обратил внимание на новенькую аспирантку после мартовского заседания кафедры. Тема заседания Шажкова лично мало затрагивала, и он расслабленно сидел в самом дальнем углу преподавательской. В окно косо заглядывали солнечные лучи, обещая скорое тепло и заставляя раздуваться ноздри в предчувствии новизны ощущений, свежести и счастья, которое всегда приходило к Валентину с весной.
Когда профессор Климов — заведующий кафедрой — назвал его имя, Валентин оказался не готовым и лишь привстал, вопросительно подняв брови и пытаясь понять, о чем его спрашивают.
— Да-да, Валя — весна, — услышал он от Климова. — Я тоже об этом думаю.
— О чем? — не очень умно спросил Валентин, вызвав улыбки женской части коллектива.
— О конференции, дорогой мой. Конференция на носу, а мы приказ не подготовили, информацию не разместили, — растягивая слова, произнес профессор Климов, — вы решили, кого из VIP-гостей пригласим?
— Ещё не думал, — Валентин, наконец, «догнал» тему, — да ведь мне пока и не поручали, Арсений Ильич.
— Вот и принимай поручение — ответил Климов, — международные конференции — дело общее, всех касается, гуртом делается. Навалимся разом, а ты, Валя, старшим будешь.
Он оглядел собравшихся коллег и закончил: «Ну а девочки — потом».
— Это не для нас, — флегматично заметила доцент Маркова.
— Отстаёте от моды, — усмехнулся Климов.
— Да, не гонюсь, — подтвердила Маркова под добродушный смех коллег.
Валентин не возражал против поручения и лишь попросил: «В помощь бы кого, аспирантишку какого-нибудь».
— Кто у нас есть из аспирантов, братушек наших младших? — обратился профессор Климов к аудитории.
Свободных аспирантов не нашлось, но самый старший член коллектива, семидесятивосьмилетний профессор Кротов, вдруг вспомнил: «А вот новенькая, с севера которая, Окладникова. Её разве нельзя привлечь?».
— Точно! — всплеснула руками Маркова, — давай, привлекай её, Валя, по полной программе. Она, кстати, заходила сегодня на кафедру. Напомни мне после заседания, я тебе номер её мобильного телефона продиктую.
— Вот и славно, — подытожил профессор Климов, — ну, а теперь переходим к главной части нашей программы.
Далее должно последовать описание банкета, или, лучше сказать, традиционного кафедрального междусобойчика, которые проводятся в честь дня рождения кого-нибудь из сотрудников или по другой причине, а часто и без причины, как в тот мартовский день. В период развивающегося капитализма это давало редкую возможность коллективу кафедры побыть вместе в неформальной обстановке. Профессор Климов знал толк в хорошей компании, часто лично руководил кафедральным застольем; по много раз рассказывал одни и те же истории из жизни теоретиков и практиков научного коммунизма; выпив, твёрдо говорил, что политология — это не наука, и объявлял конкурс на формулирование её предмета.
Мы, однако, опустим описание этого мероприятия, потому что Валентин не принял в нем участия благодаря упомянутой новенькой аспирантке — Елене Владимировне Окладниковой.
Женская часть коллектива в лице доцентов Марковой и Бузиной, ассистентки, всеобщей любимицы черноглазой Насти Колоненко и новенького старшего преподавателя-на-четверть-ставки Галины Мезенцевой только начала сервировать сдвинутые столы, как к Шажкову подошёл старый профессор Кротов и сообщил, что аспирантка Окладникова ждёт его в коридоре.
— Маркова успела перехватить, — объяснил он и строго добавил: Не опаздывайте, через пятнадцать минут — первый тост.
В коридоре было прохладно и сумрачно. Вдоль стены прямо на полу — ноги домиком — сидели несколько студенток и сосредоточенно набивали что-то на мобильных телефонах. В стороне у окошка, выходившего во двор-колодец — единственного источника света, — стояла девушка в брючном костюме с сумкой-портфелем через плечо.
— Лена Окладникова? — обратился к ней Валентин и гостеприимно распахнул руки. — Что ж не заходите? Мы сегодня празднуем встречу весны.
— Здравствуйте, Валентин Иванович, — ответила девушка, повернувшись к нему, но оставшись стоять на месте — силуэтом на фоне светлого окна. — Профессор Кротов сказал подождать вас здесь.
В её голосе слышалась улыбка.
— Да, нужна ваша помощь. Если вы не против… — начал Шажков, подходя к окну. Подошёл и запнулся. На него, как бы отделившись от худенького и бесстрастного девчачьего лица, глядели улыбающиеся серые глаза Лены Окладниковой.
Этот открытый взгляд был ощутимо материален. Он словно бы поддерживался распевами её голоса, богатого обертонами — от еле заметной хрипотцы внизу до мягких средних и чистых верхних регистров. Всё это вместе — взгляд и голос — произвело на Шажкова впечатление.
— Вот так оружие ближнего боя, — мелькнуло у него в голове, — сшибает наповал.
Валентин быстро оглядел девушку, поймав себя на том, что делает это несолидно, по-подростковому, и почувствовал забытое уже смущение и одновременно удовольствие от вида её ладной фигуры и естественности позы у окна.
Шестым чувством ощутил, что и Окладникова покрыла его всего мгновенным, как фотовспышка, взглядом, который тут же растворился в воздухе. Опустила ресницы — и как будто выключили лампочку. Пройдёшь и не заметишь эту стоящую у окна девушку с ладной фигуркой, пока она не поднимет на тебя глаз или не заговорит.
Сладив с неожиданным смущением, Шажков воспрянул и, оседлав своего любимого конька, стал любезно, но упорно приглашать девушку к накрытому за кафедральной дверью столу, но она также любезно и упорно отказывалась. К их дипломатичному диалогу стали прислушиваться сидевшие в отдалении студентки, и Шажков уже готов был уступить, как вдруг Окладникова сказала: «Валентин Иванович, пойдёмте лучше на улицу. Там и встретим весну».
Аспирантка Окладникова приехала вовсе не с севера, как почему-то предположил старый профессор Кротов. Скорее уж с востока, а именно из города Боровичи, что на реке Мете, коротком, порожистом отрезке длинного пути «из варяг в греки». И, что важно, она неплохо знала английский. Настолько неплохо, что Шажков, сам считавший себя если не корифеем в английском языке, то «уверенным пользователем», перебросившись с ней парой иностранных фраз, довольно бестактно восхитился:
— Поразительно! Неужели в Боровичах детей учат английскому? Зачем?
— Валентин Иванович! В Боровичах медведи по улицам не ходят, там и музеи есть, и театр. Там вообще очень продвинутые люди живут, — Лена произнесла всё это без тени укора. — А на мстинских порогах иностранцы сплавляются, — вдруг добавила она и прыснула в кулачок, вызвав приступ смеха и у Валентина. Оба долго и с удовольствием смеялись.
Шажков почувствовал внутреннее освобождение, как будто глубоко вдохнул и выдохнул. Напряжение, сродни электрическому, возникшее между ним и Леной с первой секунды их знакомства, исчезло, и он теперь мог спокойно и естественно смотреть на Окладникову, не боясь встречаться с ней взглядом и с удовлетворением отмечая, что первое — благоприятное — впечатление подтверждается.
Валентин мог побиться об заклад, что Лена Окладникова чувствовала то же самое.
Они сидели за единственным столиком, вынесенным за дверь ничем не примечательного бистро на узкий тротуар — видимо, в ознаменование первого по-настоящему тёплого дня весны. Лена в песочного цвета приталенном пальто без шапки, наклонившись над столиком, маленькими глотками отпивала горячий чай, держа чашку двумя руками. Шажков сначала хотел заказать себе пиво, но передумал и выбрал кофе, к которому позже добавил рюмку коньяку. Солнце ощутимо грело, ярко освещая одну сторону богом забытого петербургского переулка, фотографически подчёркивая выбоины в асфальте и выделяя трещины в штукатурке домов. Народу было мало. Машин, кроме припаркованных, не было вообще.
Два раза звонили с кафедры. Сначала доцент Маркова возбуждённо требовала присутствия Шажкова хотя бы на традиционном тосте «за дам». Потом позвонил профессор Кротов и спросил: «Валентин, вы решили вопрос с конференцией?» «Уже почти, — ответил Шажков, — согласие получил, обсуждаем детали» — и подмигнул собеседнице.
Валентин теперь с интересом приглядывался к Лене Окладниковой. Очень правильное, но бледное и худое лицо с большими глазами. Прямые русые волосы немного не достают до плеч. Губы тонкие, обозначенные перламутровой помадой. Шея не худая, как можно было ожидать, но очень изящная, женственная, как и вся фигура. Удивительно естественная поза — всегда: стоит ли она, скрестив ноги, с мобильничком у уха, сидит ли, как сейчас, облокотившись на шаткий столик, поправляет ли висящий на тонком ремешке портфельчик или нагибается поднять упавшую связку ключей. Такая естественность вызывала удовлетворение — именно это слово наиболее применимо, — удовлетворение от ощущения причастности к чему-то первоначальному и от понимания того, что любое иное означало бы натяжку, искусственность, претенциозность. Но главное, что буквально заставляло Шажкова вибрировать, — это голос. Позже Валентин с удивлением обнаружит, что её голос универсален: он может быть и голосом матери, трогающим потайные струны мужчины, и голосом дочки, вызывающим инстинкт защитника, и голосом женщины, позволяющим почувствовать себя мачо. Однако в определённых обстоятельствах этот голос мог вызвать досаду и даже вспышки ненависти, причем в самой горячей и необузданной форме, вплоть до стремления выключить, уничтожить источник самого голоса. Но об этом позже.
Шажков несколько раз пытался заказать для Лены бутерброды, но она отказывалась.
— Валентин Иванович, спасибо большое, но я не могу… Не сейчас.
— Но когда же? — в шутливо театральной манере восклицал Шажков.
Вскоре, однако, стало понятно, что отказывалась она не из вежливости или робости, а по причине вполне уважительной.
— Валентин Иванович, только не смейтесь. Я соблюдаю пост… Я верующая, — помолчав, добавила она. — Это, наверное, многое объяснит вам про меня.
— Что же? — Валентин, не ожидая услышать подобное, по инерции продолжал изображать провинциального актера, но смотрел на нее новым взглядом, в котором перемешались уважение и жалость (а может, и толика страха, да как бы и не презрения).
— Нет, ничего, — Лена посмотрела ему прямо в глаза.
— Валентин Иванович, это не повлияет на выполнение вашего задания, — и опустила ресницы.
Как специально, солнце в этот момент зашло за тучку, и враз потемнело. Валентин на мгновение зажмурился. Ему показалось, что потемнело у него в глазах. Из подворотни немедленно пополз ледяной питерский сквозняк.
— Лена, — Шажков впервые назвал её просто по имени, — я верю в вас. Вы не подведёте команду профессора Климова.
Было непонятно, приняла ли Окладникова шутку. Помолчали. Потом Лена сделала неуловимое движение, и вот уже Шажков, стоя рядом с ней, подаёт перчатки, помогает сойти с тротуара, и они, обходя кучу ноздреватого снега, пересекают улицу и проходными дворами идут к метро.
Прощаясь, Валентин спросил: «Так вы и в церковь ходите?»
Окладникова кивнула.
— А в какую, если не секрет?
— Там, у нас… Где я живу.
Тут Шажков произнёс нечто, чего сам не ожидал: «А можно я с вами в церковь схожу?»
Надо было видеть Ленино лицо и взгляд в тот момент! Но Шажков сказал это без присущей ему дурашливости, абсолютно серьёзно, и она так же серьёзно ответила ему: «Конечно». И уточнила: «В это воскресенье?» Валентин кивнул, и на том они расстались. Аспирантка поехала в отдалённый район Петербурга, где снимала квартиру. А Шажков пешком пошел к себе на Васильевский, изрядно задумавшись. Было о чём подумать.
Желание пойти в церковь, как бы спонтанно возникшее у Валентина Шажкова, на самом деле не было совсем уж случайным и неожиданным. У него уже несколько лет, как он полагал, существовали определенные внутренние отношения с церковью. Родители Валентина — люди совсем далёкие от религии — оба были членами КПСС. Отец, как военный, по необходимости, да, наверное, и по призванию. Мать — «по глупости», как говорила она сама. А вот бабушка Шажкова, мамина мама, баба Маша, жившая с ними, была верующим человеком и, хоть и ощущала неодобрение Валиных родителей, ходила в церковь, сначала во Владимирский собор на Петроградке, а потом почему-то сменила его на Никольский собор в Коломне. Действующих церквей в советские времена в Ленинграде было мало, а в центре эти две были чуть ли и не единственные. Собираясь в церковь (как правило, со своей сестрой — худой бабулькой, какой она осталась в детских воспоминаниях Вали), баба Маша говорила: «Пойду стоять», а возвратившись, уставшая и умиротворённая, говорила: «Отстояла». В Пасху бабушка всегда приносила освящённые дары, партийные родители Вали готовили праздничный стол и, ворча по привычке, с удовольствием макали в солонку облупленные, с цветными разводами от просочившейся краски, необыкновенно вкусные пасхальные яйца. За пасхальным столом бабушка позволяла себе выпить рюмочку, пела песни и часто повторяла слово «благодать».
Когда Вале Шажкову исполнился год, баба Маша с сестрой тайно окрестили его в Никольской церкви, в чём бабушка призналась только перед смертью. Узнав об этом — а дело было уже в конце восьмидесятых, — Валентин купил серебряный крестик и с тех пор носил его.
Умирала бабушка тяжело, несколько лет лежала полупарализованная и мало что соображавшая после нелеченного инсульта: в больнице думали, что быстро помрёт, и не тратили зря лекарства. Эти годы были испытанием для семьи Шажковых, но прежде всего для мамы, на которую и свалились все тяготы ухода за больной. Она, то ругаясь, то плача, несла эту ношу, пока сама не заболела, и Валентину пришлось взять кое-что на себя. Ему тогда было уже за двадцать, он носил длинные волосы, любил надевать богемные цветные пуловеры и пропустить рюмку-другую-третью в компании себе подобных, играл и пел в рок-ансамбле, учился на дневном отделении философского факультета, сотрудничал с известным перестроечным журналом, был автором нескольких статей о международной политике — словом, считал (и, безусловно, имел право считать) себя самостоятельным и пожившим уже человеком.
Двухнедельное общение с умирающим, никого не узнающим, не говорящим, абсолютно беспомощным человеческим существом внешне не повлияло на оптимистичный настрой его жизни, но внесло в жизненную оркестровку некую новую тему, которая, как это бывает в оркестре, робко завязывается где-то внутри, теряется, замолкает, потом снова появляется. Исполняет её какой-нибудь негромкий инструмент — например, рожок. Про эту как бы случайную тему уже вроде и забыли, но она возникает вновь, поддержанная уже и струнными, потом звучит соло, развивается и постепенно занимает свое место в музыкальном произведении. И не главная.
Всё началось с того, что баба Маша упала с кровати. Упала без последствий, просто сползла на пол вместе с одеялом, а потом выкатилась из него и откатилась к окну маленькой комнаты — вот какая уже худая и лёгкая была. Когда Валя через некоторое время обнаружил это и попытался положить бабу Машу обратно в постель, та, проявив недюжинную силу, вырвалась и снова оказалась на полу у окна. Так повторилось несколько раз, пока Валентин не понял, что ей хочется остаться на полу: ей интересно смотреть на мир с пола. В течение нескольких дней Валя разрешал ей скатываться на пол, для страховки подкладывая ватное одеяло, и водружал бабу Машу на место только когда она утомлялась и уже не оказывала сопротивление. Потом Валентину пришло в голову, что её можно выносить в холл и на кухню. Трудно представить, что происходило в это время в голове у бабы Маши, но взгляд её стал более осмысленным и она — совершенно, впрочем, нечленораздельно — стала пытаться заговорить. Однако, когда приходил с работы отец, баба Маша снова превращалась в истукана, и Валентин был уверен, что она это делала нарочно.
Иногда Валя пел ей песни — те, которые она сама раньше любила петь: «Коробочку» с бесчисленным множеством куплетов или вот такую:
Мы шли стороной,
Боронили бороной,
Борона — железная,
Поцелуй, любезная.
Старуха сначала внимательно слушала, но потом уставала и начинала охать, двигать скрюченными руками, всем видом показывая: «Хватит».
За три дня до смерти — днём — она неожиданно закричала, да так, что у Валентина ноги подкосились. Он рванул к ней в комнату и увидел её всю трясущуюся и показывающую в сторону окна. «Чёрт!» — явственно говорила она, — «Чёрт!» Приглядевшись, Валентин увидел по ту сторону стекла соседского чёрного кота, который сидел на карнизе и смотрел сквозь стекло прямо на них. «Чёрт!» — повторяла старуха. «Чёрт!» — это слово было первым, которое она произнесла за три года.
Валя отпугнул кота, но баба Маша не успокаивалась и продолжала трястись. Тогда Валентину пришло в голову (не без влияния модных в то время псевдорелигиозных американских ужастиков), что в борьбе с чертями помогают иконы. Он не поленился вытащить из-под кровати бабулин чемодан, покрытый сантиметровым слоем пыли, достать оттуда её икону с нечитаемыми чёрными ликами в потускневшем серебряном окладе и водрузить на подоконник примерно в том месте, где ранее сидел кот. И что бы вы думали? Баба Маша перестала трястись, глубоко вздохнула и уснула, как показалось Вале, с улыбкой на лице.
По…