Филипп Бессон Хватит врать

© Алина Попова, перевод на русский язык, 2021

© Издание на русском языке, оформление. Popcorn Books, 2021

Copyright © Éditions Julliard, Paris, 2017

Памяти Тома Андриё (1966–2016)

Подхлестывать этот интерес не имело смысла. Он возникал сразу, с первого взгляда, или уже совсем никогда. Либо мгновенное осознание сексуальной тяги, либо вовсе ничего.

Маргерит Дюрас. Любовник

Он говорит: я решил покончить с любовью к мужчинам, но ты мне понравился.

Эрве Гибер. Без ума от Венсана

Я с болезненной необратимостью заключил, что время, когда все было возможно, закончилось, право делать что хочешь и когда хочешь осталось в прошлом. Будущего не существовало. Все было уже в прошлом и там и должно было остаться.

Брет Истон Эллис. Лунный парк

Однажды, я могу точно сказать когда, я помню дату, конкретный день, однажды сижу я в холле гостиницы в провинциальном городке, холл служит одновременно и гостиничным баром, сижу в кресле, беседую с журналисткой, между нами невысокий круглый столик, журналистка расспрашивает о сюжете моего романа «Решиться на прощание», который только что вышел, задает вопросы о расставании, о письмах, об отъезде, когда он может и когда не может помочь, я отвечаю, я знаю ответы на эти вопросы, отвечаю, почти не вникая, слова льются легко, машинально, а взгляд мой тем временем скользит по людям, пересекающим холл, туда-сюда, приезды-отъезды, я сочиняю жизни этих людей, входящих и выходящих, пытаюсь вообразить, откуда они прибыли, куда едут, мне всегда нравилось выдумывать жизни едва увиденных незнакомцев, разглядывать их силуэты, у меня это как мания, началось всё, кажется, в детстве, да, точно, теперь вспоминаю, началось, когда я был мальчишкой, маму это тревожило, она говорила: хватит врать, она говорила именно врать, а не сочинять, но я продолжал и спустя много лет занимаюсь тем же, и вот я строю догадки, одновременно отвечая на вопросы, говоря о боли покинутых женщин, я умею разделять эти вещи, могу справляться с ними одновременно, и тут замечаю человека с чемоданом на колесиках, мне он виден со спины, он идет к выходу, он совсем молодой, его походка и осанка так и светятся юностью, меня как громом поражает эта картина, потому что она невозможна, такого просто не может быть, я, конечно, мог ошибиться, в конце концов, мне же не видно лица, я не могу его разглядеть с того места, где сижу, но я как будто не сомневаюсь в этом лице, будто точно знаю, как выглядит тот человек, и я повторяю еще раз: это невозможно, совсем невозможно, и все же с губ срывается имя, Томá, я почти кричу: Томá, и журналистка напротив меня пугается, она как раз склонилась над блокнотом, записывая мои слова, она вскидывает голову, ее плечи вздрагивают, будто я кричу на нее, мне надо бы извиниться, но я не извиняюсь, захваченный тем, что вижу, я жду, не оглянется ли он на мой крик, но юноша не оглянулся, просто шел дальше, и я должен сделать вывод, что ошибся, теперь-то уж ясно, что все это лишь мираж, мираж, порожденный людьми, снующими туда-сюда, иллюзия, но не тут-то было, я вскакиваю, бегу за ним вслед, и не затем, чтобы проверить, ведь в тот момент я еще убежден в своей правоте, в правоте, идущей вразрез с доводами рассудка, вопреки очевидности, и вот на улице я его догоняю, касаюсь рукой его плеча, он оборачивается и.

Глава первая 1984

Школьный двор, асфальтированный, окаймленный старыми зданиями из серого камня с большими окнами.

Подростки с рюкзаками за спиной или стоящими у ног ранцами общаются группками: девочки с девочками, парни с парнями. Если приглядеться внимательно, заметишь дежурного по школе, он лишь немногим старше.

На дворе зима.

Это видно по голым ветвям дерева, растущего посреди двора, которое может показаться засохшим, по заиндевелым окнам, по вылетающим изо рта облачкам пара и по тому, как все растирают руки, чтобы согреться.

Середина восьмидесятых.

Об этом можно догадаться по одежде: джинсы в обтяжку из «варенки» – ткань отбеливали с хлоркой, чтобы получились светлые пятна, – с высокой талией, свитера с узорами; на некоторых девочках – цветные шерстяные гетры, приспущенные на щиколотки.

Мне семнадцать лет.

Я еще не знаю, что мне больше никогда не будет семнадцать, что молодость – ненадолго, что это лишь мгновение, что она исчезает, и, когда это поймешь – уже поздно, кончено: она улетучилась, и ты ее пропустил, кое-кто вокруг меня это предчувствует и даже произносит вслух, взрослые повторяют это, но я не слушаю, их слова стекают, не задерживаясь, вот уж действительно как с гуся вода, а я – идиот, беспечный идиот.

Я ученик выпускного класса профиля «С» лицея Эли Вине в Барбезьё.

Но Барбезьё не существует.

Сформулируем иначе. Никто не может сказать: я знаю этот городок, могу показать на карте Франции, где примерно он расположен. Кроме, может быть, тех всё более немногочисленных читателей, кто знаком с книгами Жака Шардона, родившегося там и воспевшего это невероятное «счастье». Или тех – а их-то, возможно, побольше, только запомнили ли они? – кто некогда, отправляясь в отпуск в Испанию или департамент Ланды по республиканской автотрассе номер 10, застревал в пробках, регулярно скапливавшихся в этих местах из-за плохо продуманной последовательности светофоров и сужения дороги.

Это в Шаранте. В тридцати километрах к югу от Ангулема. Почти у нижней оконечности департамента, у границы с Приморской Шарантой и Дордонью. Известняковые почвы хорошо подходят для разведения винограда, не то что глинистые и холодные земли в той части, что примыкает к Лимузену. Климат океанический: зимы мягкие и дождливые, никакого вечного лета. Сколько себя помню, там всегда было пасмурно; сырость. Руины галло-римских строений, храмы, укрепления: наше вот смахивает на замок, только что тут было защищать? Вокруг – пригорки; как говорят, «местность холмистая». В сущности, это и всё, что есть.

Я здесь родился. В то время еще был детский сад. Он давно закрылся. В Барбезьё больше никто не рождается, город обречен на исчезновение.

И кому известно, кто такой Эли Вине? Утверждают, что он был учитель Монтеня, хотя никаких серьезных исследований на этот счет не проводилось. Скажем так, гуманист XVI века, переводчик Катулла, принципал колледжа Гиени в Бордо. И по некой случайности родился он в Сен-Медаре, деревушке в окрестностях Барбезьё. Его именем и назвали лицей. Никого лучше не нашлось.

Наконец, кто теперь вспомнит, что такое выпускной класс профиля «С»? Сейчас вроде говорят «профиль S». Хотя, кажется, это теперь обозначает не совсем то же самое. Это были математические классы, которые позиционировались как самые трудные, самые престижные, именно они позволяли попасть на подготовительные курсы («препа»), после которых поступали в высшие школы, а все остальные выпускники были обречены учиться в университетах или получать профессиональное образование, которое укладывалось в два года, или вовсе останавливались после школы, словно заехав в тупик.

Итак, я родом из эпохи, которая закончилась, из умирающего городка с бесславным прошлым.

Поймите меня правильно: я ни на что не жалуюсь. Всё так, как есть. Я ничего этого специально не выбирал. Как и все. Живу с тем, что мне досталось.

В любом случае, в семнадцать лет у меня нет столь ясного представления о ситуации. В семнадцать лет я не мечтаю ни о прогрессе, ни о новых горизонтах. Беру, что дают. Я не лелею никаких амбиций, ни к чему не питаю отвращения, даже не ведаю скуки.

Я – образцовый ученик, который никогда не прогуливает уроков, почти всегда получает лучшие отметки, гордость учителей. Сегодня я отвесил бы оплеуху тому семнадцатилетнему юнцу – и вовсе не за его великие успехи, а за то, что он только и думает, как бы угодить своим наставникам.

Я – на том школьном дворе, вместе с остальными. Перемена. Выхожу после сдвоенного урока философии («Можно ли одновременно признавать свободу воли и допустить существование бессознательного?», нам говорили: вот типичный пример темы, которая может попасться на экзамене). Дальше у нас биология. Холод щиплет за щеки. Я одет в жаккардовый свитер в голубых тонах. Свитер вытянулся и замахрился, я его заносил. Джинсы, белые кроссовки. И очки. Это новое. Зрение у меня резко ухудшилось в прошлом году: за несколько недель неизвестно почему развилась близорукость, мне велели носить очки, и я подчинился, а что было делать. У меня тонкие вьющиеся волосы, зеленоватые глаза. Я не красавец, но внимание привлекаю – это мне известно. Только не внешностью, нет, а своими успехами, про меня говорят: он талант, на голову выше других, далеко пойдет, как его братец, оба умники (а все это происходит в такое время и в таком месте, что многие вообще не «пойдут» никуда), и я вызываю у остальных в равной мере симпатию и антипатию.

Итак, я тот юноша в ту зимнюю пору в Барбезьё.

Ребят, которые меня окружают, зовут Надин А., Женевьева С., Ксавье С. Их лица запечатлены в моей памяти, хотя многие другие, с кем мы познакомились позже, уже позабылись.

Однако не они притягивают мое внимание.

А стоящий поодаль парень, прислонившийся к стенке в окружении двух сверстников. Парень со взъерошенными волосами, пробивающейся бородкой и угрюмым взглядом. Он из другого класса. Выпускной класс профиля «D». Другой мир. Между нами – непреодолимая стена. Возможно – презрения. Как минимум – пренебрежения.

А я-то смотрю только на него, на этого долговязого парня, который не произносит ни слова, а лишь молча, с отрешенным видом, слушает тех двоих, никак не реагируя, даже не улыбаясь.

Я знаю, как его зовут. Томá Андриё.

А надо вам сказать, я сын учителя, директора школы.

Да и вырос я, кстати, в начальной школе в восьми километрах от Барбезьё; на первом этаже располагался единственный в деревушке школьный класс, на втором была отведенная нам квартира.

И учил меня мой собственный отец – с детского сада и до пятого класса. Семь лет учебы с ним, он – в сером халате, мы – за деревянными партами, семь лет обогрева мазутной печкой, с картами Франции на стенах, прежней Франции с ее реками и притоками, с названиями городов, напечатанными разным шрифтом, пропорционально числу их жителей, эти карты выпускало издательство «Арман Колен», а за окнами тени от двух тополей, семь лет называть его во время уроков «месье» и на «вы» – не потому, что он меня об этом попросил, а чтобы не выделяться, не противопоставлять себя товарищам, а еще потому, что он воплощал собой власть, мой отец, власть, которая не подлежала обсуждению. После уроков я оставался в классе вместе с ним и делал домашние задания, пока он готовился к урокам на завтра, расчерчивая большую тетрадь в клетку горизонтальными и вертикальными линейками и заполняя графы прекрасным ровным почерком. Он включал приемник, слушал «Радиоскопию» Жака Шанселя. Я помню. Я родом из того детства.

Отец велел мне хорошо учиться. Я не имел права быть ни плохим учеником, ни даже средним. Я должен был быть лучшим, вот и всё. Первым во всем и никак иначе. Он говорил, что спасение – в учебе, что только учеба работает «социальным лифтом». Он хотел, чтобы я поступил в высшую школу и никуда больше. Я подчинился. Как и с очками. Обязан, и всё тут.

Недавно я приехал в ту деревушку моего детства, где не бывал столько лет. Я вернулся туда вместе с С., чтобы он знал. Ограда со свисающими глициниями все еще на месте, а вот тополя спилили и школу тоже закрыли – уже давно. Там теперь жилой дом. Я показал ему окно своей комнаты. Попытался представить себе новых жильцов, но не получилось. Потом мы вернулись в машину, и я показал ему поселок, куда через день приезжал грузовичок с продуктами – старенький фургон «Ситроен», выполнявший роль передвижного супермаркета, – ферму, куда мы ходили за молоком, облупившуюся церковь, небольшое кладбище на склоне холма, лес, где в начале октября росли боровики. Он не мог поверить, что я правда отсюда, из такого сельского ископаемого мирка, неспешного, закоснелого почти до неподвижности. Он сказал: наверное, тебе потребовалась сила воли, чтобы из этого вырасти. Он не сказал: амбиции, смелость или ненависть. А я сказал: мой отец хотел этого за меня. Сам я охотно остался бы в том детстве, как в коконе.

Кто отец Тома Андриё, мне в тот момент неизвестно и даже неясно, имеет ли это хоть какое-то значение. Я не знаю, где он живет. Тогда мне ничего о нем не известно. Кроме класса D. И его взлохмаченных волос и угрюмого взгляда.

Имя его я знаю потому, что в конце концов поинтересовался. Однажды спросил о нем, как ни в чем не бывало, самым небрежным тоном, и тут же сменил тему. Но больше я ничего о нем не выяснил.

Я вовсе не хочу, чтобы кто-то знал, что я им интересуюсь. Потому что мне вовсе не нужно, чтобы возник вопрос, по какой причине я им интересуюсь.

Такие вопросы только усилили бы слухи, которые и так обо мне ходят. Считается, что я «предпочитаю парней». Заметно, что движения у меня иногда девчоночьи. И потом, я не очень-то спортивный: в гимнастике – полный ноль, ядро и копье толком метнуть не могу, футболом и волейболом не интересуюсь. Я люблю книги, много читаю, меня часто видят на пороге лицейской библиотеки с романом в руках. И никто не видел, чтобы у меня была девушка. Этого достаточно, чтобы пошли слухи. Оскорбления несутся мне вслед регулярно: «чертов педик» (или иногда просто «гомик»), их кричат издалека или шипят вслед, и я привык не обращать на них внимания, не отвечать, демонстрировать в ответ полнейшее безразличие, будто не слышу (как будто их можно не слышать!). И это ухудшает мое положение: гетеросексуал, у которого все в порядке, никогда не позволил бы говорить о себе такое, отбивался бы гневно, расквасил бы обидчику физиономию. Терпеть и молчать – значит соглашаться.

Естественно, я «предпочитаю парней».

Но пока я еще не способен произнести эту фразу.

Я обнаружил свою ориентацию очень рано. В одиннадцать лет я уже знал. В одиннадцать я понял. Мое внимание в те времена привлекает местный мальчик по имени Себастьен, двумя годами старше меня. В доме, где он живет, стоящем неподалеку от нашего, есть пристройка вроде сарайчика. На чердаке, куда забираются по приставной лестнице, имеется комнатушка, где хранят что ни попадя. Есть там и матрас. По этому матрасу мы катаемся, обнявшись с Себастьеном, впервые в жизни. Мы еще не созрели, но тело другого уже вызывает у нас любопытство. Первый мужской член, который я держал в руке, был его. И первый в жизни поцелуй – с ним. Первое объятие, когда кожа касается кожи, тоже с ним.

В одиннадцать лет.

Иногда мы укрываемся в трейлере моих родителей, который в мертвый сезон стоит в гараже неподалеку (а весной мы приезжаем на нем в кемпинг сети CGU [1] в Сен-Жорж-де-Дидон, мы проводим там выходные, ходим по пляжу, покупаем чуррос на берегу и серых креветок на рынке, и, когда приходит время перекусить, они перемещаются в наши тарелки). Я знаю, где лежит ключ от трейлера. Там пахнет затхлостью, темно, и движения становятся откровенными, поскольку никакая стеснительность нам не мешает.

Сегодня меня поражает наша акселерация, ведь в то время не было ни интернета, ни видеокассет, ни «Канал Плюс» по телевизору, мы никогда не видели порно, и все же мы знаем, что делать, и знаем как. Есть вещи, которым учиться не требуется, даже ребенку. А с приходом половой зрелости мы станем еще более изобретательными. И произойдет это скоро.

Наши открытия меня вовсе не ужасают. Наоборот, я счастлив. Во-первых, потому что всем этим мы занимаемся втихаря, а дети обожают секретные игры, таинственность, которая отдаляет их от взрослых. К тому же я не вижу ничего плохого в том, чтобы доставить себе удовольствие; мне хорошо с Себастьеном, и мне не приходит в голову связывать это удовольствие с каким-то проступком. И наконец, я догадываюсь, что это делает меня особым. Выходит, я не похож на остальных. Наконец-то я выделюсь. Перестану быть образцовым ребенком. Перестану следовать за стаей. Инстинктивно я ненавижу стаю. Это осталось у меня на всю жизнь.

Позже мне предстоит столкнуться со злобой, которую вызывает моя предполагаемая непохожесть. Я слышу отборные ругательства или уж как минимум язвительные подколки. Я вижу, как при моем появлении дразнятся «бабскими» жестами, заламывают руки и закатывают глаза, чмокают, намекая на оральный секс. Я не реагирую, пытаюсь увернуться от этой злобы. Трусость? Возможно. Способ себя защитить, вынужденный. Но никогда я не сверну со своего пути. Никогда не решу для себя, что он плох, что лучше бы я был как все, не стану притворяться, чтобы они меня приняли. Никогда. Я остаюсь самим собой. Естественно, молча. Но в этом молчании – упорство. И гордость.

Я запомнил его имя. Тома Андриё.

Мне кажется, это красивое имя, оно хорошо звучит. Я еще не знаю, что потом стану писать книги, что буду придумывать персонажей и мне нужно будет давать этим персонажам имена, но я уже прислушиваюсь к ним, оцениваю их звучание. И я уже в курсе, что имена иногда свидетельствуют о происхождении того, кто их носит, о том, из какой он среды, что они могут отсылать к определенному промежутку времени.

Потом я обнаружу, что «Тома Андриё» – сочетание, в общем-то, обманчивое.

Во-первых, имя Томá в середине шестидесятых встречалось нечасто (а «моему» Тома будет восемнадцать в 1984 году). В то время мальчиков в основном называли Филипп, Патрик, Паскаль или Аллен. В семидесятых более распространенными станут Кристофы, Стефаны и Лораны. А Тома на самом деле войдут в моду лишь в девяностых. Поэтому тот темноглазый юноша опередил свое время. Или, скорее, его родители. К таким выводам я пришел. Однако потом я узнáю, что причина проще. Этим именем его назвали в честь рано умершего деда, вот и всё.

И фамилия Андриё – загадочная. Она может принадлежать и генералу, и священнику, и земледельцу. Но почему-то мне кажется, что ее происхождение – крестьянское, хотя у меня нет достаточно веских аргументов.

В общем, я могу вообразить любой вариант. И не ограничиваю свою фантазию. Иногда Т. А. оказывается у меня богемным ребенком из семьи, сочувствующей майским событиям 1968 года [2]. В другие дни он – выходец из буржуазных кругов, слегка аморальный, как бывает с отпрысками, которые стремятся досадить своим чересчур зажатым родителям.

У меня мания выдумывать биографии; я вам уже рассказывал.

В любом случае, мне нравится втайне повторять про себя это имя. Нравится писать его на подвернувшемся листке бумаги. В юности я был чертовски сентиментален; впрочем, это не сильно изменилось и до сих пор.

Итак, в то утро я стою в школьном дворе и украдкой наблюдаю за Тома Андриё.

Это не новость, такое уже случалось и раньше. Я не раз поглядывал в его сторону, так, мельком. Бывало, что я сталкивался с ним в коридоре, он как будто специально шел мне навстречу, я, проходя мимо, задевал его рукавом и, не оборачиваясь, спиной ощущал, как он уходит. В столовой я бывал в то же время, что и он, только он ел со своими одноклассниками, и мы никогда не сидели за одним столом; разные классы между собой не общались. Однажды я видел, как на каком-то уроке он стоит у доски, видимо, он делал доклад, а двери в некоторых классах – стеклянные, и в тот раз я замедлил шаг, он не мог меня видеть, так как был полностью занят докладом, и тогда я его рассмотрел, пока он не мог заметить. Иногда он садится на ступеньки перед входом в лицей и выкуривает сигарету: я заметил, какой у него отсутствующий взгляд в тот момент, когда с губ слетает облачко дыма. По вечерам я видел, как он выходит из лицея и направляется в сторону «Кампуса» – это кафе напротив нашей школы, повернутое фасадом к республиканской трассе номер 10, – видел, как он заходит внутрь, вероятно, он там встречается с друзьями. Проходя перед окнами кафе, я замечал его внутри: как он потягивает пиво, как играет в электрический бильярд. Помню движение его локтей над бильярдным столом.

Но ни разу мы не сказали друг другу ни слова; ни одного пересечения. Даже случайного. Даже неловкого столкновения.

Я всегда старался на него не засматриваться, не вызвать его удивления и не смутить своим вниманием.

Мне кажется: он ничего обо мне не знает, совершенно. Конечно, он меня видел, но в памяти у него это следа не оставило, он не обратил на меня никакого внимания. Может, сплетни, которые обо мне ходят, он и слышал, но ни разу не присоединялся к…

Загрузка...