«Каким должен быть комсомолец?» – гласила повестка дня открытого школьного собрания.
Первого собрания в этом учебном году.
В крохотный актовый зал народу набило-о-ось! Восьмые, девятые, десятые классы, пионервожатая, кое-кто из учителей, даже завуч пожаловал, а в дальнем углу вдоль стенки теснились пришлые – им скамеек не хватило. Кажется, с завода. Что здесь забыли? Хотя пусть. Жалко, что ли? Всем ведь полезно послушать.
Но главное, где Самойлов? Он, как никто, обязан быть. И не просто слушать, а проникнуться, понять, осознать. А его нет...
Я даже злиться начала. Это же надо – какая безответственность! Какая безыдейность! Какое преступное пренебрежение жизнью коллектива!
Валера Букин, секретарь школьного комитета комсомола, нетерпеливо постучал карандашом по графину – гул и шепотки сразу улеглись.
С докладом выступала я – так уж повелось.
– Слово предоставляется Зое Слободчиковой, – объявил он.
В полной тишине кто-то трижды громко хлопнул.
Кто же ещё? Конечно, Самойлов! Вот ведь какой! Опоздал, так веди себя скромно, но нет же – этот вовсю лезет на рожон. Вот такой он и есть.
На него зашикали учителя, и завуч, Марк Платонович, грозно нахмурился, а Самойлов встал в дверях рядом с заводскими и смотрит прямо на меня, как всегда, с ухмылочкой. Неисправимый!
Отвожу взгляд и чувствую, как наливаются жаром щеки. И даже уши. Это от злости, конечно.
Почему он опоздал? Зачем похлопал мне? Один на весь зал! Надо же хлопать после, а не до.
Наверняка хотел, чтобы я сбилась. Но не дождётся!
И я бодро начала с истории становления комсомольской организации. Рассказала, как под руководством коммунистической партии появился комсомол, как рос, креп и развивался. Как комсомольцы-герои гражданской войны отважно боролись с кулаками и строили колхозы, как покоряли южно-уральские степи, тайгу, дальний Восток, как несли знания в самые глухие деревни.
На этой фразе многозначительно смотрю на Самойлова. Он снова в ответ ухмыляется. Невозможный человек!
В горле запершило. Валера плеснул из графина, протянул стакан.
Быстро глотнув теплой воды, вдохновенно продолжаю:
– Светлый образ комсомольцев-героев, их великие подвиги навсегда остались в наших сердцах. И нам есть, на кого равняться. Своими славными делами мы должны доказать, что станем достойной сменой, что не зря зовемся комсомолом, что не ударим в грязь лицом и будем примером подрастающему поколению…
Снова ловлю взгляд Самойлова. Вид у него теперь откровенно скучающий. Глаза взвёл к потолку, будто там что-то интересное. А потом и вовсе зевнул, прикрыв ладонью рот. Просто неслыханно!
У меня аж закипело внутри всё от возмущения.
Ну ладно же, пройдёмся и по тебе, товарищ. К тому же, такова была установка нашего секретаря.
– Но, к сожалению, не все комсомольцы проявляют достаточную сознательность. А некоторые и вовсе уклоняются от дел коллектива, учатся не в полную силу, пренебрегают общественными поручениями.
Выжидаю паузу. Многозначительную.
Самойлов по-прежнему и бровью не ведёт, как будто это не о нём сейчас говорится. Хотя всё он, конечно же, понимает, просто делает вид. Ну-ну.
– А кое-кто, – продолжаю я, – в наше время, свободное от религиозных предрассудков, постыдно приобщается к изжившим себя идеалам тёмного прошлого и тем самым позорит высокое звание комсомольца.
Строго смотрю на него в упор. Пусть знает, в чей огород камушек.
О-о! Вижу, взгляд зажёгся. Желваки заиграли. Что, проняло? То-то. Так вот тебе! А вот нечего из себя Чайльда Гарольда строить.
Верит или нет Самойлов в несуществующего бога – точно неизвестно. Было бы известно – давно бы из комсомола выгнали.
Но вот бабка его верующая! И не просто верит, но еще и знахарством занимается. И ведь находятся тёмные люди, которые ходят к ней со всякими бедами-болячками. Со всех окрестных деревень и сёл идут-идут…
Сколько раз мы, и лично я, проводили беседу с Авдотьей, бабкой Самойлова. Требовали прекратить эту антисоветскую деятельность. Обращались к председателю колхоза, писали коллективные жалобы в сельсовет и даже в райцентр. Но этот гнойный нарост как был, так и есть.
Вина же Самойлова в том, что он самовольно ушёл от родного отца жить к этой своей бабке. А его отец, между прочим, отличный труженик, передовик, партиец. И не беда, что завёл новую семью – он ведь не развёлся, во вдовцах проходил несколько лет. Да и мачеха Самойлова на хорошем счету, ударница. Так что очень непонятен этот его уход из дома. И вообще, разве дело комсомольцу жить среди крестов и икон?
В зале загудели, зашептались, некоторые обернулись на Самойлова, а он только сверкает чёрными, как перезревшая смородина, глазищами. Злится. На меня злится. И пусть.
Закругляю речь оптимистично. Так надо. После собрания все должны разойтись приободрёнными, говорит наш секретарь.
– Но мы верим, что вскоре наш товарищ осознает свою ошибку. Сольётся с коллективом и будет душой болеть за правое дело, а мы всегда готовы протянуть ему руку помощи.
Зал зашёлся аплодисментами.
А этот, наоборот, стоит – руки в карманы сунул и снова ухмыляется! Вот что он за человек такой?!
После собрания, когда все уже разошлись, Валера Букин задержал меня:
– Зоя, надо подумать, как ещё будем прорабатывать Самойлова. Ты подготовила прекрасный доклад и выступила отлично, молодец. Но Самойлова одними речами не проймёшь. И так слишком долго с ним возимся. Надо жёстче, решительнее. Пусть будет больно, но это во благо. Он сам потом спасибо скажет.
Валера говорит твёрдо и каждую фразу отбивает ладонью по столешнице, покрытой тёмно-красным сукном.
– Что, Зоя? Ты же понимаешь, такие как он – позорное пятно для всех нас. А ты – комсорг класса, так что вся ответственность на тебе. Ну и на мне, конечно. Так что за работу! Начнём с листовок, агиток, изобличающих плакатов. И развесить их надо не только в школе, но и… везде. У сельпо, у клуба, у сельсовета. Всё ясно?
«Листовки, плакаты – это редколлегии, – вдохновлённая Валериной речью, продумываю я на ходу план действий. – Сегодня зайду к Лиде Красько, пусть…». В последнюю секунду замечаю, что у ворот стоит Самойлов, но остановиться не успеваю и налетаю на него. Носом в плечо. Едва не падаю. Вдыхаю его запах. А пахнет он лесом, костром и… чем-то неясным, отчего становится жарко и стыдно.
Какого лешего он тут околачивается? Прямо на пути!
Самойлов придержал меня за локоть, но я отскочила. А у самой щёки пылают. От неожиданности, конечно. Он что-то сказал, но я уже не расслышала. Умчалась как угорелая.
К вечеру обежала всех наших. Пусть помогают редколлегии – Лидка Красько одна не справится. Листовок надо много и плакатов несколько.
– Ты только пожёстче изобрази, – внушала я Лидке, – Валера Букин так велел.
А дома ждала радость: вернулся из командировки отец. Он у нас управляющий госбанком, поэтому часто уезжает.
Я рассказала ему про школу, про собрание, про поручение Валеры.
Папе идея с плакатами почему-то не нравится. Он ничего не говорит, но по лицу вижу – не нравится. И я не понимаю – почему? Спрашиваю, но он, как всегда, уклоняется от ответа.
Утром снова суета. Валера интересуется, как там его наказ. Но здесь всё путём. Лидка пообещала, что послезавтра плакаты будут готовы. И наши все уверили, что с листовками не подведут.
Ну а Самойлов – мало от него неприятностей, так он ещё снова в школу опоздал!
Надо с ним серьёзно поговорить. Без околичностей, строго.
Только почему мне стало так сложно с ним разговаривать? То слова нужные не идут, то просто не по себе. Даже подходить к нему нервничаю. Но надо. Для комсомольца «надо» – первое слово.
– Останься, Самойлов, – говорю ему после уроков.
– Зачем?
– Разговор есть.
А сама снова чувствую, как зарделась. Сейчас-то почему?
– Так пойдём по дороге и поговорим. В одну же сторону.
Не хочу я с ним рядом идти!
Почему я его слушаюсь?
– Давай сумку понесу? – предлагает он, как только вышли из школы.
– Не надо! – я отчаянно трясу головой, но он уже выхватил её и закинул себе на плечо.
– Отдай!
– У дома и отдам. Не бойся, не съем твои пятерки.
Не отбирать же, хотя без сумки мне совсем неловко. Не знаю, куда руки деть. Под фартук спрятать, что ли?
– Так о чём ты хотела поговорить? – спрашивает он с усмешкой.
– Ты сегодня опять опоздал! Ты и так…
– Я и так, – перебивает он, – учусь в пол силы, пренебрегаю поручениями, ещё и приобщаюсь к постыдным идеалам тёмного прошлого, короче, позорю высокое звание комсомольца.
И тон у него при этом такой развесёлый!
Я аж задохнулась. Как он так может?! О серьёзных вещах говорить и насмехаться!
– Не думала, что ты слушал, – только и смогла произнести.
– Слушал, слушал, – посмеивается Самойлов, – и на ус мотал.
– А вот это правильно! – подхватываю я. – Ты…
Он внезапно остановился, развернулся ко мне и смотрит в упор.
И я зачем-то встала. Двинуться с места не могу, все слова опять забыла. И снова жарко, душно, невыносимо. Дрожь ещё какая-то дурацкая…
Не смотри так на меня! Ой, мамочки, зачем он так смотрит?
Дальше ещё хуже: Самойлов протянул ко мне руку и заправил прядь за ухо. Там, где пальцы коснулись кожи, жжёт теперь точно огнём. Что он такое творит?!
А мне что делать? Язык прилип к нёбу Во рту пересохло. Сердце бухает как молот.
– Мне домой надо, – наконец выдавила я и пошла от него на ватных ногах. Про сумку забыла даже.
– Ты же поговорить хотела, – пристраивается он рядом.
Хотела. А как говорить-то, если в голове каша? Если губы как деревянные. Если… сама не знаю, что со мной.
У сельпо ждали завоз. Вот все на нас уставились! И что подумали? Стыдно-то как! И зачем я согласилась с ним идти?
Дошли до дома молчком.
Его бабка жила через несколько дворов от нас, в конце улицы. Думала, он отдаст сумку и пойдёт себе дальше. Но Самойлов остановился, привалился к нашей калитке плечом и опять смотрит. Глаза такие тёмные, что зрачков не видать.
Потом протянул мне мою сумку.
– Тяжёлая. Как ты её таскаешь, такая худенькая?
– Почему ты не живёшь с отцом? – отважилась я спросить.
– Что мне там делать? Ему и без меня хорошо. А бабка старая. Хворает. Она ни дрова не может наколоть, ни воды принести.
– Если она такая знахарка и лечит всех, что ж она сама хворает? Не может себя вылечить? – не удержалась я, съязвила.
Лицо его вмиг окаменело, а взгляд стал колючим.
– Вот потому что лечит всех, сама и хворает, – сказал он зло. – Но вы, прыгуны-активисты, разве поймёте?
Он развернулся и быстро зашагал прочь.
А мне стало обидно, горько. И зло взяло, конечно. Это он вот так про комсомол сейчас сказал – прыгуны?! Да его за это… Ну, он ещё ответит за свои слова!
На другой день Самойлов не поздоровался со мной. Я-то думала, он извинится за вчерашнее, за «прыгунов», а он… Ну, что ж, сам виноват.
Домой шла поздно – весь день просидела в библиотеке. А на душе скребли кошки. Почему? Ведь я поступила правильно, передав секретарю, как отзывался Самойлов о комсомоле. Конечно, правильно. Иначе это было бы примиренчество. Но отчего же так скверно, как будто я что-то плохое сделала?
У сельпо снова толпился народ. Сейчас-то почему? Седьмой час, магазин не работает.
Толпились кружком у закрытых дверей, галдели, хохотали. Дядя Макар обернулся, увидел меня и крикнул:
– Крепко вы Саньку с бабкой протащили. Не боитесь?
Я догадалась – Лидка плакаты доделала.
Вяло подумалось: «Успела раньше срока, молодец. Надо завтра её отметить. И секретарь будет доволен».
Дяде Макару же с вызовом ответила:
– А что нам боятся? Здесь всё по правде!
– Бабы говорят, Авдотья не только лечить может, но и наоборот.
– Это всё глупые суеверия. Стыдно, дядя Макар, в такое верить!
А сама припустила домой, будто это меня позорили на плакате.
Всю ночь проревела в подушку. Никак не шли из головы глаза эти проклятые, такие тёмные, что зрачков не видать…
Наутро по селу гуляли листовки, где Самойлова и его бабку высмеивали на все лады. Оживление царило, как на Первомае. Валера похвалил меня, я – ребят и Лидку персонально.
А Самойлов в школу не пришёл...
В октябре Самойлова исключили из комсомола. Всё ему припомнили: и бабку-знахарку, и прошлые заслуги, и «прыгунов», конечно.
Когда Валера подошёл к нему, чтобы снять значок, Самойлов не дал, сорвал сам, швырнул на стол и вышел из класса, хлопнув дверью.
Из школы его тоже исключили.
Почти за целый год я видела Самойлова лишь несколько раз и то издали, мельком. Папа сказал, что бабка его совсем плоха стала. Ноги не ходят. А люди к ней всё так же тянутся отовсюду вереницей. Про Самойлова папа помалкивал. Но я и так знала, что председатель взял его в колхоз.
А в конце июня, сразу после Петрова дня мы с ним встретились. Столкнулись на крыльце сельпо утром. Меня отправили за хлебом – на покос собирались, а он как раз выходил из магазина. Я как увидела глаза эти чёрные, а в них столько всего – не передать! Отшатнулась, а у самой всё защемило, затрепыхалось. Ни охнуть, ни вздохнуть. Смотрю на него и сдвинуться не могу. И он тоже замер, но затем опустил глаза в пол, отвернулся, да и пошёл прочь. Не оглянулся даже…
На покос поехали вдвоём с отцом. Солнце палило нещадно, аж в глазах рябило. Пот струился по шее, спине, лицу, щипал глаза. От косы все ладони намозолила. А папа только посмеивался. Привыкла, говорит, с бумажками возиться, по-настоящему работать разучилась.
К вечеру я уж совсем с ног валилась. Папа сжалился.
– Ступай, отдохни. Я еще с часок поработаю, да домой поедем.
Прячась от зноя, я забрела в реденький пролесок, что отделял луг от болотистой речки. Комарья здесь – тьма. Зато свежо, прохладно. Ещё и земляники видимо-невидимо.
Сначала я даже ничего не поняла: ступила, а под босой ногой вдруг что-то дёрнулось, зашипело, стремительно метнулось и лодыжку пронзила острая боль. Лишь затем увидела серое, чешуйчатое, юркое...
Гадюка! Вскрикнув, я в ужасе подскочила, и змея тут же скрылась в зарослях травы.
На ноге, прямо над косточкой виднелись две красные точки. Я знала, что первым делом надо отсосать яд, но дотянуться никак не получалось.
Жгло как от крапивы, только гораздо сильнее. Пока добралась до луга, где косили, боль сделалась нестерпимой и с каждой секундой нарастала. Лодыжка и ступня распухли и покраснели.
– Папа-а! – взвыла я, когда идти стало совсем невмоготу.
***
Папа выжимал из старенького мотоцикла всё, на что тот способен. На ухабистой дороге люлька тряслась и подпрыгивала. От толчков выворачивало кости. Тело горело точно в огне.
Была суббота, вечер. Сельская больница не работала. Мы мчались в райцентр.
В больницу папа вбежал, держа меня на руках и расталкивая людей.
Меня положили на клеёнчатую кушетку, сделали укол. Старенький врач что-то спрашивал, а я могла лишь мычать, стиснув зубы, чтобы не стонать от боли. После укола немного полегчало. И тогда я услышала, как из-за ширмы врач тихо сказал папе:
– Ногу придётся ампутировать. Слишком обширный некроз. Никак уже не спасти.
Я не плакала. Я велела себе терпеть и смириться, и вынести всё. Или грош мне цена.
А потом мы ехали домой. Я не спрашивала папу, почему мы не остались в больнице. Меня опять мутило, и в теле вновь разбухала горячая, пульсирующая боль. Даже холодный ночной воздух не остужал пылающую кожу.
Мотоцикл промчался мимо нашего двора, а у ворот Самойловых папа резко затормозил. Подхватив меня на руки, он влетел в калитку и затарабанил ногой. Внутри что-то громыхнуло. Дверь открылась.
Самойлов.
Вижу его глаза, чёрные, бездонные. Они расширяются, угрожая затянуть, засосать. И я смыкаю веки.
Папа просит Авдотью спасти меня, умоляет, унижается.
«Не надо, папа», – хочу сказать, но губы запеклись, слиплись, и вместо слов вырывается хриплый стон.
Бабка отказывается, кричит: «Ни за что! Никогда! Пущай будет безногой! Пущай хоть помирает!». Гонит нас прочь. Бранится.
А папа снова просит.
Нет, это уже не папа. Самойлов. «Вылечи ее! А не то… уйду».
Авдотья с ним спорит. Плохое говорит про меня, обиды вспоминает.
«Уйду прямо сейчас. Никогда меня больше не увидишь».
Он просит за меня? Почему? И предательская слеза выкатывается из-под зажмуренных век.
Слышу шаги, твёрдые, резкие. Авдотья сопит.
– Куда ты, окаянный? Вылечу её, но с одним условием.
– Каким? – отцовский голос сливается с голосом Самойлова.
– Пущай утречком приползёт ко мне сама, на брюхе. Через всю улицу, от вашей избы до моей. Одна!
Папа потрясённо молчит.
– Бабка, ты спятила? Ты глянь на неё, – заводится Самойлов.
– Или так, или никак, – отрезала Авдотья. – И можешь мчаться куда хошь, а попрыгунью эту комуняцкую лечить не буду.
Он снова кричал на неё, но теперь уж бабка ни в какую не уступала.
– Она не сможет, – глухо пробормотал папа.
– Тогда пущай помирает.
– Может, Зоя просто извинится? – какой у папы просительный голос! Как стыдно!
– Ишь вы! – взвилась старуха. – Как срамить нас с Санькой, так перед всей деревней, чтоб каждый пальцам тыкал и в спину плевал. Нет уж! Пущай ползёт на брюхе.
Я лежала дома, на кровати, в полубреду. Потому что разве это могло быть правдой: папа молил меня ползти к ней?! И мама упрашивала, руки целовала, плакала. Даже маленькая Катька вон проснулась и ревёт.
Я лишь качала головой. Не могла говорить, язык разбух. А если бы могла, сказала бы: ни за что! Никогда! Но мама с папой не отступали. Умоляли, рвали сердце…
***
Я – предательница. Я недостойна зваться комсомолкой. Я поставила свою жизнь выше идеалов. И кто я после этого?
Нет, умереть мне не страшно, и калекой стать не боюсь. Но их лица – отца, мамы, маленькой Катьки… Лучше уж пусть потом осудят и накажут меня, но не им так страдать.
И я поползла. Папа вынес меня за ограду, положил на дорогу. Не знаю, смотрел ли он вслед или отвернулся. Лучше бы отвернулся.
Ползти трудно. Вчерашние мозоли на ладонях кровили. Кровь смешивалась с песком.
Я сжала кулаки и стала подтягиваться на локтях. Распухшая нога отяжелела, любое движение отзывалось палящей болью. Эта боль наполняла каждую клетку, жгла глаза, стучала в висках. Всё плыло в огненном мареве.
Кто-то смеялся, кто-то шептался, кто-то, наоборот, замолкал. Я ни на кого не смотрела, иначе… просто не смогла бы ползти. Ещё один двор… Сколько их осталось? Семь? Восемь?
Я бессильно уронила голову. Пыль забилась в ноздри, осела на щеках.
Чьи-то руки подхватили меня, понесли. Папа?
И снова голоса. Авдотья. Сердитая.
– Ты её принёс!
– Я только в избу внёс. – Нет, не папа. Самойлов. – Лечи!
– Дурак!
– Лечи!
– Что с тобой дураком поделать. Ладно, клади её сюда.
Восемь дней я провела у Авдотьи. Она поила отварами, после которых я всё время спала, себя не помня. Порой слышались шепотки, странные слова, необычные запахи, но, может, это всего лишь снилось.
От забытья я очнулась на девятый день. Рядом, на табурете, подперев щеку кулаком, сидел Самойлов и клевал носом. Измученный весь… Черные вихры спутаны. Под глазами – тени. А стоило мне пошевельнуться, он тут же встрепенулся и бодро спросил:
– Как ты?
И вперился взглядом так пытливо, жадно, что сердце ёкнуло и заколотилось где-то в горле.
– Будет жить твоя попрыгунья, – крикнула из-за занавески Авдотья. – И скакать будет пуще прежнего. Лучше поди сюда, помоги-ка мне подняться.
Он ушёл. Я потянулась к ноге – целая, не болит, от страшного отека – ни следа. Пошевелила пальцами, согнула в колене. Я здорова? Но… как такое возможно? Доктор же сказал, омертвела нога, не спасти. И ведь знахарство это, молитвы, заговоры – всего лишь предрассудки, обман, невежество. Тогда как же? Как?!
Вернулся Самойлов. Принёс холодной воды, дал напиться. Сам светится.
А мне вот не радостно. Кто я теперь? Что я? И люди осудят – такой позор. И наши отвернутся. Скажут, что запятнала честь комсомола. И будут правы!
Я – действительно предатель. Принципы предала, идеалы, всё, за что боролась. А главное, со страхом понимаю, что у самой в голове неразбериха, в сердце – смятение. Уже не знаю твёрдо, во что верить, во что – нет. И как мне теперь жить?
До дома меня провожал Самойлов. Сама еще слаба была, ноги дрожали, не слушались, и голова кружилась. Еще и как кружилась! Даже не знаю, от чего больше: от болезни или от него, от того, что он так близко, за руку меня держит, плечом касается.
Мы шли молча, только у калитки я сказала, пряча глаза:
– Ты прости меня, я ведь тогда считала, что поступаю правильно. Что долг свой выполняю. А теперь… теперь я сама ничего не понимаю… запуталась…
– А зачем понимать? Просто живи и слушай своё сердце.
– А ты слушаешь своё сердце?
Он улыбнулся. Помедлив, кивнул.
– И что оно тебе говорит? – прошептала я.
Самойлов не ответил, только посмотрел серьёзно и внимательно.
А потом медленно придвинулся ко мне, совсем близко, я даже почувствовала горячее дыхание на губах.
Сейчас поцелует, догадалась я. Надо отойти, ведь нехорошо это, неправильно, да и вдруг кто увидит. Но почему-то замерла, и глаза сами собой закрылись.
Нежное касание, едва уловимое… но земля тотчас поплыла из-под ног…
– Зоя! Зоинька!
Хлопнула дверь, и на крыльцо вышел папа. Я испуганно вздрогнула, открыла глаза. Самойлов все ещё был рядом, я чувствовала его запах, его тепло, его взгляд горячечный.
Не надо! Только не при папе! Хотела отпрянуть, но он стремительно наклонился и, задевая мягкими губами ухо, прошептал:
– Ты ещё узнаешь, что оно говорит. Обещаю.
Затем так же быстро отстранился и пошёл вдоль по улице. Оглянулся раз, другой, коротко махнул, а я смотрела вслед и невольно улыбалась.
Конец