Адусины наряды обсуждали все и всегда. Реже – с завистью, часто – скептически, а в основном – с неодобрением и усмешкой. Еще бы! Все эти пышные воланы, сборки, фалды и ярусы, бесконечные кружева и рюши, ленты и тесьма, буфы и вышивка, панбархат, шелк, крепдешин и тафта – все струилось, переливалось и ложилось мягкой волной или ниспадало тяжелыми складками.
Совсем рано, в юности, придирчиво разглядывая в зеркале свои первые мелкие прыщики, недовольно трогая нос, подтягивая веки и поднимая брови, Адуся поняла: нехороша. Этот диагноз она поставила уверенно, не сомневаясь и не давая себе, как водится, никаких поблажек. Сухая констатация факта. Была, правда, еще слабая надежда на то, что буйный и внезапный пубертат все же осторожно и милостиво отступит, но годам к семнадцати и она прошла. К семнадцати годам, если тому суждено, девица определенно расцветает. Не вышло. Теперь оставалось либо смириться и жить с этим – навсегда, либо пытаться что-то изменить. Адуся выбрала второе.
Жили они вдвоем с матерью, которую Адуся безмерно обожала. Мать служила в театре оперетты, дарование было у нее скромное, но была она определенно красавицей и дамой светской, то есть посвятившей жизнь самой себе.
С Адусиным отцом, рядовым скрипачом театрального оркестра, она рассталась вскоре после рождения дочери, так до конца и не поняв, для чего был нужен этот скоротечный (будто кому-то назло, что, видимо, так и было) брак с некрасивым, тощим и носатым мужчиной. И зачем ей ребенок от этого брака – некрасивая болезненная девочка, точная копия отца. Ах, если бы девочка была похожа на нее! Такая же белолицая и гладкая, с той прелестной женственной полнотой, которая не режет, а радует глаз. С шелковистой кожей, пухлыми губами, с темными, густыми, загнутыми кверху ресницами! Ах, как бы она ее любила, наряжала бы, как куклу, демонстрировала с гордостью знакомым, обнимала бы ее и тискала без конца. А так чем хвастаться? Тощим, нескладным, неуклюжим подростком с унылым носом. Вся ее истинно женская плоть и прелесть отвергала дочь с тем негодованием, с которым признают неудавшийся опыт.
Поздним утром после долгого и крепкого сна мать с раздражением и неудовольствием глядела на Адусю, так старавшуюся ей угодить! Крепкий кофе со сливками, гренки с малиновым джемом – не дай Бог пересушить, апельсин, конечно, очищенный и разобранный на дольки… Адуся матерью любовалась. Даже после сна, с припухшими веками и всклокоченной головой, она казалась дочери богиней и небожительницей.
После кофе мать откидывалась в кресле, вытягивая изящные ноги в парчовых, без задника, с меховым помпоном шлепках, закуривала и начинала вещать, с неудовольствием оглядывая дочь:
– Нос надо убрать. Сейчас это делают эле-мен-тар-но! – произносила она по складам. – Жри булки и манку. Господи, живые мощи! Ну кто на это может польститься? Гены – страшное дело, ну ничего от меня, ничего, – вздыхала она. – И как мне тебя пристроить?
Иногда, в короткие периоды затишья между многочисленными бурными романами, она пыталась преобразить дочь. Вызывала своего парикмахера, подщипывала Адусе брови, красила ресницы, милостиво швыряла ей свои сумочки и туфли, заматывала вокруг тощей шеи длинные нитки жемчужных бус… Но потом, не получив искомого результата, быстро теряла интерес к процессу.
К полудню приходила домработница Люба. Мать вяло отдавала ей приказания, удобно устраивалась в спальне с телефоном – и начинала бесконечные перезвоны с армией подружек и поклонниц. Обсуждались наряды, романы и сплетни без числа. Адуся же собиралась на работу. Работала она утро-вечер, через день. В соседней сберкассе, в окне приема коммунальных платежей.
Еще будучи совсем юной девицей, она решила поспорить с природой, скупо предложившей ей такой скудный и обидный материал. Критически разглядывая себя в зеркало – размытые брови, близко посаженные глаза, узкий рот, руки, похожие на птичьи лапки, плоскую грудь, тонкие ноги, – Адуся пыталась найти и что-нибудь позитивное. И находила! Волосы были не густые, но пышные, легкой волной. А талия! Где вы видели талию в пятьдесят четыре сантиметра? Правда, увы, на этом список удачного заканчивался, но Адуся вывела разумную формулу. Надо суметь себя преподнести. Не вставать в унылую очередь дурнушек, а выделиться из толпы. Обратить на себя внимание. Объяснить всем, что она особенная. Необычная. В конце концов, главное – суметь в этом всех убедить.
И Адуся принялась за дело. Тогда-то она и подружилась с Надькой-инвалидкой, так безжалостно прозванной Адусиной матерью за высохшую ногу в тяжелом и уродливом ботинке. Надька была молчуньей, с недобрым затравленным взглядом, вся сосредоточенная и зацикленная на двух вещах – своей болезни и своей работе. Из дома она почти не выходила, стеснялась. Продукты ей приносила соседка, умело обманывавшая Надьку, – цен та совсем не знала. А вот от клиенток не было отбоя. Работала Надька с утра до поздней ночи. Портнихой была от Бога – шила с одной примеркой, никогда не повторяя модели и не сталкивая лбами капризных клиенток. Кроме обычной и точной закройки, она безошибочно угадывала фасоны, удачно скрывала недостатки и подчеркивала достоинства фигуры. Ей достаточно было одного быстрого взгляда, чтобы все оценить и не ошибиться. И брюки, и деловые костюмы получались у нее превосходно, но все же ее коньком были вечерние туалеты. Здесь Надька отрывалась по полной – вышивала узоры, обвязывала золоченой тесьмой, выдумывала затейливые аппликации, оторачивала мехом и перьями, крутила немыслимой красоты цветы из обрезков бархата, тафты и меха. Деньги за заказы брала большие – но кто с ней спорил? С ее талантом, чутьем и безупречным вкусом считались безоговорочно. Она молча выслушивала нервных и капризных дам, кивая или не соглашаясь, крепко сжав в тонких бесцветных губах снопик булавок.
Обшиваться у Надьки считалось привилегией и хорошим тоном. Со всеми она держала непреодолимую дистанцию, а вот с Адусей получилась почти дружба. Почему – вполне понятно. Адусю она сразу причислила к несчастным – некрасива, небогата, нечванлива, без капризов. И к тому же одинока. Это их и роднило. Адуся приезжала не просто по делу на примерку, торопясь и нервничая перед зеркалом. Без настойчивых просьб: «Надя, милая, побыстрее, пожалуйста. Меня ждут внизу в машине (водитель, муж, любовник)!» Приезжала Адуся к Надьке именно в гости. С утра в субботу и на целый день – с хрустящими вощеными пакетиками с кофе из «Чайуправления», только что молотым, и с коробкой разноцветных пирожных из «Праги» – лучшей кондитерской тех лет. Обе были заядлые кофеманки и сластены. Надька варила кофе – целый кофейник на весь день, освобождала половину огромного стола, заваленного бесконечными выкройками, булавками, мелками, обмылками и обрезками – и начинали свой сладкий пир две одиноких души.
Только ей, Адусе, своей единственной и закадычной подруге, Надька доверила свою страшную тайну, ни одной душе неведомую. Тайну о том, как однажды остался у нее на ночь мужчина, водитель одной из клиенток, заехавший вечером за готовым заказом. Остался на ночь. А утром, увидев у кровати безобразный черный, кособокий Надькин башмак, бросился в ванную, где его вырвало прямо в раковину. Так Надька в одночасье распрощалась с девственностью и иллюзиями.
Адуся сочувствовала бедной Надьке, и обе, обнявшись, плакали. Еще Адуся слегка жаловалась подруге на свою резкую, бесчувственную, но все же такую обожаемую мать и вторым пунктом, конечно же, – на тотальное отсутствие женихов. В перерывах между кофе и перекурами Надька ползала по полу – кроила она только там. Потом Надька раскрывала журнал и предлагала Адусе самые свежие модели, измененные и усложненные буйной фантазией и талантом портнихи. Адуся все принимала с восторгом и восхищением.
И начиналось священнодействие. Красили в крепком растворе чая кружева, приобретающие цвет топленого молока или подбеленного кофе, разрезали широкую, с золотой ниткой, тесьму, поуже – на рукав, пошире – на оборку, клеили фиксированные, твердые банты из атласа и капрона, завязывали на свободный крупный узел мягкие шелковые галстуки, обтягивали большие старые пуговицы парчой. Оторачивали обрезками голубой норки весенний светло-серый суконный жакет, кроили легкие, полупрозрачные блузки с обильным жабо, высоко вздергивали фонари рукавов и безжалостно зауживали длинные манжеты, разрывали нити старых бутафорских жемчужных бус и пускали горошинами по воротнику и передней планке платья…
Адуся мужественно мерзла у огромного мутноватого старого зеркала в коридоре, ежась в колючей немецкой кружевной комбинации, а Надька ползала вокруг нее, закалывала, подкалывала, чиркала мелом, бряцала огромными ножницами. Она отползала от Адуси на пару шагов и, прищурясь, довольная, оценивала свою работу. И тощие, с пупырчатой кожей, посиневшие от холода ноги подруги с крупной грубой щиколоткой, тонкой икрой и мосластыми коленями казались Надьке абсолютным воплощением красоты. Потому что это были две здоровых ноги. В изящных туфельках на каблуках. Две полноценных и крепких ноги. А значит, есть шанс на успех и победу. Надька горестно вздыхала и еще крепче сжимала свои узкие, почти бескровные губы. Сейчас, вот сейчас Адуся наденет свою пышную юбку, кокетливо закрутит шелковый шарфик на блузке, обует ноги в замшевые ботильоны на высоком и неустойчивом каблуке, ярко подкрасит губы, встряхнет легкими рыжеватыми волосами – и выскочит на освещенную улицу. Выскочит в жизнь. В ее быстрый поток, бурлящий водоворот. И застучит каблучками по мостовой. И все в ее жизни еще будет, будет наверняка. А в ее, Надькиной, жизни? В который раз Надька придирчиво и настороженно смотрела на себя в зеркало: огромные, с черным ободком вокруг серой радужки, глаза, короткий прямой нос, темные густые волосы, жесткие, как щетка, бледное, почти белое лицо (конечно, совсем без воздуха) и тонкий, искривленный в печальной гримасе рот. Неухоженность, полное безразличие к своей женской природе – это природе в отместку за то, что так жестоко она с ней обошлась. Надька тяжело вздыхала и садилась за свою нескончаемую работу. В этом и было ее истинное утешение.
Адуся легко выпархивала из захламленной душной Надькиной квартиры и с жадностью вдыхала московский воздух. Она тихо открывала дверь ключом – не дай бог нашуметь, вдруг мать задремала – и слышала один и тот же недовольный материн вопрос:
– Это ты? – Как будто это опять ее очень огорчило и разочаровало.
– Я, мамуся, – громко отвечала она.
– Господи! – почему-то тяжело вздыхала мать.
Однажды мать ушла в спальню, взяв с собой телефон. По квартире черной змейкой струился перекрученный телефонный шнур. Мать плотно закрыла дверь в спальню. Адуся осторожно подошла к двери и услышала раздраженный и возмущенный голос.
– Глупость, бред! – кипятилась мать. – Это в мои-то сорок! Это он не знает, сколько мне, а я-то знаю. И потом, один опыт у меня уже есть! Не самый удачный. Да, мужик стоящий, богатый, но зачем мне трое его детей – мал мала? Что я с ними буду делать? Эти эксперименты не для меня. И этот вечный кавказский траур по его умершей жене… Наверняка в Москве он жить не станет. Мне уехать в Баку? Ну и что, что роскошный дом, ну и что, что тепло? А если он на ребенка не клюнет? Я понимаю, что вряд ли. Да, у них это не принято. Дети – святое. А если нет? Если просто не сложится и я там не смогу? И с чем я останусь? Одинокая стареющая второразрядная певичка почти без ролей? С двумя детьми? Да-да, Адуся уже взрослый человек. Но ведь и я не сумасшедшая.
Адуся замерла под дверью. Господи, мать попалась! Ничего себе история! Она лихорадочно перебирала возможных претендентов на отцовство. Ах да, был какой-то поклонник – бакинский армянин, моложе матери на добрый десяток лет, вдовец, человек щедрый и, скорее всего, не бедный. И живо вспомнила корзины ярких фруктов, огромные, словно снопы, перевязанные лентой тугие букеты роз на плотных зеленых стеблях. Значит, речь идет о нем! Что же будет? А вдруг мать все же решится и оставит ребенка? Тут Адусе стало и вовсе нехорошо: к горлу подкатила тошнота, и по спине потек холодный и липкий пот. Она прислонилась к стене и прикрыла глаза. Боже, какая угроза! Ведь может измениться вся ее жизнь – какой-то непонятный молодой мужик, трое его детей, еще один ребенок, новорожденный, их общий с матерью. А она? Ее роль во всей этой истории? Нянька, вытирающая сопли всей этой ораве? От такого кошмара у Адуси закружилась голова, и она присела на корточки.
Но ничего этого не случилось, а случилось совсем другое – страшное и неисправимое. Ее сорокалетняя красавица мать умерла спустя месяц от кровотечения – осложнения после аборта, сделанного на приличном сроке. Похороны были пышные и многолюдные. Все как любила покойница. Скорбели потрясенные случившимся бывшие любовники и действующие подруги. Последнего возлюбленного, косвенно имевшего отношение к этой драме, на похоронах не было. Разыскивать его, вызывать из другого города у Адуси не было ни сил, ни времени. Да и к чему все это? При чем тут он?
Мать лежала в гробу бледная, прекрасная и успокоенная. Отгремели все страсти ее недолгой жизни, разом решились все проблемы. Как все просто. И как все страшно.
Адуся осталась одна в большой «сталинской» трехкомнатной квартире с эркером. По матери она тосковала безгранично. Обливаясь слезами, она перебирала ее колечки и браслеты, подносила к лицу платья, еще пахнувшие ее духами, спала в ее постели, зарываясь лицом в ее подушки… И все никак не решалась сменить и выстирать белье, хранившее, как казалось Адусе, материнский запах. Она страдала, совершенно забыв и презрев материнскую холодность и отрешенность. Вечерами, заливаясь слезами, Адуся перебирала драгоценности матери, целовала их, гладила и аккуратно складывала обратно в мягкие бархатные и фланелевые мешочки, потом куталась в шубы – норковую и каракулевую, которые были ей, конечно, велики и которые она все никак не решалась отнести к Надьке и переделать по фигуре.
О том, чтобы что-то продать из украшений или старинных вещиц, так любимых матерью, которая понимала в них толк, не могло быть и речи. Жить теперь приходилось на свою более чем скромную зарплату. Раньше, при матери, о деньгах думать особенно не приходилось. Сейчас же на счету была каждая копейка, каждый рубль – что оказалось непривычно. Адуся терялась и расстраивалась, бесконечно считая жалкий остаток. Домработницу Любу она, конечно же, рассчитала. На что ей домработница? Так и жила – одиноко и неприкаянно. Из подруг – только верная Надька, тоже одинокая душа.
Впрочем, была у Адуси и любовь. Правда, любовь тайная и неразделенная, так как предмет страсти о ней и знать не знал. Это был сын старинной подруги матери, некоей Норы, бывшей балерины, в далеком прошлом известной московской красавицы и вдовы-генеральши. Предмет звался Никитой и вполне бы мог сойти за былинного русского богатыря – косая сажень в плечах, пшеничные кудри, синие глаза. Любила Адуся Никиту давно, с детства, пожизненно и безнадежно, ибо Никита был бог, царь и фетиш. И ему, как богу и царю, было все дозволено и все заранее прощалось. На самом деле он был заурядный и обычный пошловатый бабник и ходок, но Адуся так даже и думать не смела, ни боже мой. В ее сердце имелась ячейка, сейф, куда были припрятаны все тайны и сокровенные мысли (грустные, надо сказать, мысли). Никогда, никогда… Кто она и кто он? Да разве можно себе это представить? Любовь к Никите – отдельная песня, отдельная строка.
Ах, пустые девичьи грезы! В повседневной жизни был вполне прозаический снабженец с Урала Володя, остряк и балагур, то исчезавший, то вдруг внезапно возникавший, как черт из табакерки. Появлялся он редко и на пару дней – случайные нечастые командировки – и поддерживал эту связь только для собственного удобства. Был еще тихий и слегка пришибленный аспирант Миша, живший с полубезумной старухой матерью и посему поставивший жирный крест на устройстве личной жизни. Приходил он к Адусе где-то в две недели раз, зажав в вялой руке три помятые и пожухлые гвоздики, долго пил на кухне чай и, не поднимая глаз, нудно прощался, топчась в прихожей. Все это было тускло, мелко и обременительно, не приносило радости и не сулило жизненных перемен. А ведь хотелось игры, интриги, страсти, наконец… Мамины гены, пугалась Адуся.
Никиту она считала неприкаянным и, естественно, несчастливым вечным странником. Что эта глупая череда круглоглазых красоток? Конечно же, только она, Адуся, сумеет разглядеть его мятущуюся душу, только она, умная, тонкая и остро чувствующая, сумеет дать ему истинное счастье и радость.
Мечтая ночами, она видела себя, хрупкую и нежную, идущую под руку с ним, таким большим и сильным. И конечно же, читающую ему стихи:
– «Сжала руки под темной вуалью…»
Или лучше так:
– «Как живется вам с другою женщиною, без затей?»
Она-то, Адуся, была, конечно, с затеями, не то что те, другие!
К Норе она заезжала часто, естественно, в надежде увидеть Никиту. Подруга матери уже сильно хворала – особенно подводили ноги, когда-то сводившие с ума пол-Москвы. Профессиональная болезнь бывшей балерины – суставы. Перевигалась она по квартире с палкой, из дома почти не выходила, сильно располнела и запустила себя, обнаружив к старости страсть: много и вкусно поесть. Компенсация за вечные диеты и голодовки в молодости.
Обычно Адуся заглядывала в «Прагу» и набирала любимые Норой деликатесы: холодную утку по-пражски, заливной язык, ветчинные рулетики и знаменитые «пражские» пирожные. Денег тратила уйму. Но Нора – единственный мостик между Никитой и Адусиными грезами. Одинокая и всеми покинутая бывшая светская львица, полная, кое-как причесанная, тяжело опирающаяся на палку, была ей всегда рада.
Садились на кухне – Адуся по-свойски хозяйничала: варила кофе, раскладывала на тарелки принесенные вкусности. Нора, как всегда, много курила и поносила Никитиных баб. Это была ее излюбленная тема. Адуся узнавала все до мельчайших подробностей, совершенно, казалось бы, ей ненужных, но на самом деле из всего сказанного и рассказанного она делала собственные выводы. Скажем, так она узнала про парикмахершу Милку, здоровую дылду и дуру, про полковничью неверную жену Марину, уродину и старую блядь (с Нориных слов, естественно), про медсестричку Леночку, в общем, славную, но простую, слишком простую. И далее – по списку. Адуся в который раз варила крепкий кофе, металась от плиты к столу, поддакивала, осторожно задавала вопросы и мотала на ус. Ничего не пропускала. Ах, как нелегка была дорога, как терниста и извилиста узкая тропка к просторной и любвеобильной Никитиной душе!
Нора жирно мазала дорогущий паштет на свежую сдобную булку, безжалостно крушила вилкой хрупкую снежную красоту высокого безе, шумно прихлебывала кофе и трясущимися желтоватыми пальцами с еще крепкими круглыми ногтями в ярком маникюре давила окурки в гарднеровском блюдце.
Иногда, редко, загораживая широким разворотом богатырских плеч дверной проем, возникал случайно забредший в отчий дом странник Никита. Адуся заливалась краской и опускала глаза. Никита оглядывал лукуллов пир, усмехался, неодобрительно качал головой и непременно каламбурил по поводу Адуси, что-нибудь вроде:
– Ада, какие наряды! Последняя коллекция мадам Шанель? Парижу что-то оставили?
И непременно цеплялся с матерью. Присаживался за стол и укорял смущенную гостью:
– Губите матушку, Адочка: уже и печеночка не та, и желчный шалит. И вы, маман, все туда же. Какая, право, несдержанность!
В общем, паясничал. Нора – крепкий еще боец – в долгу не оставалась.
– Что, шелудивый кот, нашлялся, еще не все волосы на чужих подушках оставил? – отвечала Нора, а в глазах гордость и что-то вроде умиления – моя кровь!
– Маман все не может успокоиться, что придворный абортарий был закрыт тогда на профилактику, – острил Никита. – Вот так, Адочка, волею судеб я совершенно случайно появился на свет. Увы! – тяжело вздыхал он и разводил руками.
Адуся опять краснела, как бурак, и поддакивала то Никите, то Норе. Так коротали время. Потом, когда спектакль был завершен и общество дам Никите порядком надоедало, он вставал и уходил к себе. Адуся интересовала его исключительно как зритель. Больше – ни-ни. Все ее ухищрения и старания были напрасны. Адуся домывала посуду, подметала захламленную кухню и старалась поскорее избавиться от занудной Норы.
После визита она обычно не спала – перебирала в голове Никитины фразы и с горечью признавалась себе, что все ее старания напрасны. Ни-че-го! А какие усилия! Самая модная в сезоне стрижка, французские косметика и духи, черное бархатное платье с фиолетовой шелковой розой, итальянский сапожок – черный, лаковый, с кнопочкой на боку – о цене лучше не думать. Пирамида картонных коробок из «Праги», дорогущие и дефицитные желтые розы в хрустящем целлофане. Сама Адуся – изящная, трепетная, элегантная. Если верить Норе, таких изысканных и тонких женщин у него вообще никогда не было, горестно вздыхала несчастная, ворочаясь на жестких подушках. Отплакавшись, успокаивалась: «Не все еще потеряно! Не отступлюсь ни за что», – и засыпала под утро счастливым сном. Ах, надежда, вечный спутник отчаяния! И конечно, его величество случай, как часто бывает.
После очередного гастрономического безумства (в тот раз это был жирный окорок) Нора загремела в больницу с приступом панкреатита. Сопровождали ее Никита и срочно вызванная по телефону Адуся. В приемном покое Нора громко рыдала, и прощалась, и просила Адусю позаботиться о бедном и одиноком Никите, моментально позабыв все претензии к сыну. Адуся мелко кивала головой, гладила Нору по руке и обещала ей не оставлять Никиту ни при каких обстоятельствах. Нора потребовала клятвы. Конечно, она слегка переигрывала и вовсе не собиралась помирать, но роль трепетной матери, как ей казалось, играла вполне убедительно.
Обещание, данное Норе на почти смертном одре, Адуся решила исполнять сразу, заявив сонному и растерянному Никите, что недолгий остаток ночи она проведет у него. Во-первых, как ей одной сейчас добираться до дому? Во-вторых, завтра нужно убрать разгромленную после «Скорой» квартиру. В-третьих, приготовить Норе что-нибудь диетическое и, кстати, ему, Никите, обед. Мотивация вполне логичная. Он равнодушно кивнул.
Утром следующего дня Адуся взяла на работе отгулы и осторожненько перевезла в Норину квартиру часть своих вещей, не забыв ни духи, ни кремы, которые аккуратно расставила на стеклянной полочке в ванной рядом с Никитиным одеколоном и принадлежностями для бритья, обозначив таким образом свое законное присутствие. И принялась за дело. Сначала вымыла мутные окна и постирала занавески, потом выкинула все лишнее, которого было в избытке, – подгнившие овощи, старые картонные коробки, чайник с отбитым носиком, пустые коробки из-под шоколадных конфет, подсохшие цветы. Далее вымыла со стиральным порошком ковры – жесткой щеткой. Выкинула из холодильника куски засохшего сыра и колбасы. Начистила кастрюли, отмыла содой потемневшие чашки. Протерла мясистые, плотные и серые от пыли листья фикуса. Мелом натерла до блеска темные серебряные вилки и ножи. Сварила бульон, мелко покрошив туда морковь (для цвета) и петрушку (для запаха). Протерла через сито клюкву – морс для бедной Норы. Сбегала в аптеку и за хлебом (брезгливо выкинула из хлебницы заплесневевшие горбушки). По дороге купила семь желтых тюльпанов – воткнула их в низкую пузатую вазу и поставила на кухонный стол. Оглядела все вокруг. Квартиру просто не узнать! Осталась всем вполне довольна – и поспешила к Норе в больницу. Напоила ее морсом с сухими галетами, умыла ее, причесала, долго и подробно беседовала с лечащим врачом и строго разговаривала с бестолковой нянечкой, дав ей денег и приказав подавать Норе судно и поменять постель.
Еле живая притащилась вечером по месту своего нового, временного (хотя кто знает) жилища. Еле ногами перебирала, но, увидев в прихожей красную Никитину куртку, распрямила спину, завела плечи назад и натянула самую лучезарную из улыбок. Никита помог ей снять пальто и участливо спросил:
– Устала?
Адуся махнула рукой, ничего, мол, ерунда, чего не сделаешь ради близких и дорогих людей? Он подал ей старые, разношенные Норины тапки, но Адуся достала свои – каблучок, открытая пятка, легкий розовый пушок по краю. И накинула халатик – тоже в тон, розовый, с блестящим шелковым пояском. Крепко затянула этот самый поясок – талия! Двумя пальцами обхватишь, если пожелаешь, и устало опустилась в кресло.
– Чаю? – вежливо осведомился хозяин.
Адуся кивнула. Чай она пила медленно, изящно, как ей казалось, чуть отставив в сторону мизинец, и подробно рассказывала про больницу и врачей. Никита слушал и уважительно кивал головой:
– Ну, ты, Адуся, даешь! И что бы мы без тебя делали, пропали бы не за медный грош.
В первый раз без своих шуток и каламбуров. А потом серьезно так сказал:
– Спасибо тебе, Адка, за все. И за мать, и за квартиру – так чисто у нас никогда не было. Может, поживешь у нас, пока мать в больнице? – с надеждой спросил он.
Адуся вздохнула – и согласилась. С достоинством так. О мужчины! Кто же из нас завоеватель? Или так изменился мир? Как может быть изобретательна и коварна в своих замыслах даже далеко не самая искушенная женщина, сколько физических и душевных сил нужно потратить ей, маленькой и слабой, чтобы вы хотя бы обратили на нее свой взор! И как вы, ей-богу, наивны и туповаты. Но мы не злодейки и ставим силки не по злому умыслу и не для оного. Кто же может осудить человека за естественное желание быть любимой и счастливой?
Адуся легла в Нориной комнате. Конечно, ей не спалось. Так близко, за стеной, спал главный человек ее жизни. Спал, похрапывая, ни о чем не печалясь. Она смотрела на потолок, и он казался ей звездным небом.
А среди ночи ужасно захотелось есть. Она вспомнила, что в хлопотах за целый день не съела ни куска. Осторожно, крадучись, не включая света, пробралась на кухню и открыла холодильник. Так и застал ее, жующую холодную куриную ножку, Никита, поднявшийся среди ночи по малой нужде. От ужаса Адуся поперхнулась, а Никита испугался и хлопнул ее по спине. Все насмарку! Так оконфузиться! На глазах выступили слезы. Но Никита и не думал насмехаться.
– Проголодалась, бедная? – участливо спросил он и налил ей чаю. – Сядь, поешь по-человечески, – предложил он обалдевшей Адусе. А потом сказал тихо: – Иди ко мне.
«Господи! От меня же пахнет курицей», – с ужасом подумала неудачливая соблазнительница. Но Никите это было, похоже, по барабану. Он властно притянул Адусю к себе. А потом легонько шлепнул по почти отсутствующей филейной части и подтолкнул ее в свою комнату. И Адуся познала рай на земле. Или побывала на небесах. Впрочем, какая разница, если человек счастлив?
Бедная Надька-инвалидка выла от тоски и одиночества. Даже верная подруга Адуся пропала и не объявлялась. Изо дня в день Надька видела перед собой прекрасных и благополучных женщин. Вместе с ними залетали в Надькину унылую квартиру запах ранней весны, небывалых духов, легкость, и беспечность, и сногсшибательные истории. Клиентки крутились перед зеркалом в прихожей, кокетливо щурили глаза и придирчиво и довольно осматривали свое отражение. Надька видела их упругие бедра и грудь, стройные ноги, тонкое кружевное белье и вдыхала их аромат – аромат полной жизни и свободы. Они звонили по телефону и капризничали, повелевающими голосами разговаривали с мужьями и нежным полушепотом ворковали с любовниками.
Вечером, оставшись одна, впрочем, как всегда, Надька залпом выпила стакан водки и подошла к зеркалу в прихожей. Она долго и подробно рассматривала свое отражение. Стянула черную «аптекарскую» резинку с хвоста, встряхнула головой – по плечам рассыпались густые, непослушные пряди. Она взяла черный, плохо заточенный карандаш и толстой, неровной линией подвела глаза – к вискам. Потом ярко-красной помадой, забытой какой-то рассеянной клиенткой, она яростно и жирно черкала по губам – и в ее лице появилось что-то ведьминское, злое и прекрасное.
Потом Надька скинула халат и провела пальцем по своему телу – по маленькой и твердой груди с острыми и темными сосками, по впалому и бледному животу, по чуть заметной темной дорожке от пупка вниз, к паху. И вдруг ей показалось, что она прекрасна и ничуть не хуже их, тех, кому она так завидует и кем тайно любуется. Но потом взгляд упал на тонкую, сухую, изуродованную болезнью и грубым высоким черным башмаком ногу, и Надька зашептала горестно и безнадежно: «Но почему, почему?» Ее начала бить крупная дрожь, она накинула чье-то недошитое манто из серебристой чернобурки, допила водку и уснула на кухне, уронив бедную голову на стол – злая, несчастная и обессиленная.
А Адуся с утра жарила омлет. Не банальный омлет – яйцо, молоко, соль, все взбить вилкой. Это был омлет – произведение искусства, завтрак для любимого. Адуся томила до мягкости ломтики помидоров, взбивала до белой пены яйца, щедро крошила зелень и терла острый сыр. Потом она варила кофе, жарила тосты, красиво сервировала стол – клетчатая льняная салфетка, приборы, букет тюльпанов. Все это она делала, пританцовывая на легких ногах и что-то негромко напевая – слух у нее был неважный. Жизнь прекрасна! Чего ж еще желать! Никита сел завтракать, удивляясь и слегка пугаясь такому натиску – Адуся положила в кофе сахар и размешала его ложкой, а сливки взбила венчиком и аккуратно влила в чашку. «Так вкуснее», – пояснила она.
Никита молча жевал и кивал. Сама Адуся есть не стала, а только аккуратно прихлебывала кофе, присев на краешек стула, и что-то щебетала. Он посмотрел на нее – легкие кудряшки, тонкие ноги, длинный острый носик, узкие, словно птичьи лапки, руки. Пестрый халатик – птичка, ей-богу, ну просто птичка Божья. А старается как! «Смешно и нелепо», – подумал он, и что-то вроде жалости на мгновение мелькнуло у него в душе. Он глубоко вздохнул и поблагодарил за завтрак.
Адуся продолжала хлопотать – обед, уборка, собрать что-то в больницу Норе, днем – сама больница. А вот вечером – вечером их с Никитой время. Ужин при свечах! Все получается так легко и складно!
Нора в больнице капризничала, просила есть и рвалась домой – отпустило. Но скорая Норина выписка в планы Адуси никак не входила. Для начала нужно укрепить тылы и прочно занять оборону. Вечером накрыла в гостиной – свечи, салфетки в кольцах. Никита глянул и коротко бросил:
– К чему это?
Молча поел на кухне и ушел к себе, плотно прикрыв дверь. Адуся в ванной умывалась слезами – сама виновата, надо было мягче, осторожнее. Ночь промаялась, не спала ни минуты, утром, сомневаясь и дрожа, все же зашла осторожно, чуть скрипнув дверью, в его комнату и легла, умирая от страха, на край постели. Никита вздохнул во сне, заворочался, повел носом, как собака, почуявшая дичь, – и, конечно, ни от чего не отказался. Он взял ее грубовато, коротко, не открывая глаз, и опять крепко уснул, а Адуся лежала рядом, тихо всхлипывая, и никак не могла решить, страдать ли ей дальше или все-таки радоваться.
Утром Никита был весел, шумно брился в ванной, громко фыркал, шумно сморкался, а на пороге щелкнул легонько и необидно Адусю по носу – не придумывай себе ничего, угу? И был таков. Ах, ах, опять слезы, красные глаза, распухший нос, настроения никакого. Плюнуть, собрать вещи, уйти? Ну нет, мы еще поборемся, твердо решила Адуся. Это с виду я такая – переломишь, а внутри – стальная пластина. «Эх, медведь бестолковый, – с нежностью думала Адуся, – не видишь своего счастья! Всю жизнь тебе готова служить верой и правдой. И служить, и прислуживать – ничего не зазорно. Только бы быть рядом с тобой!» Вечером у Никиты было вполне сносное настроение – он шутил, беззлобно подтрунивал над Адусей, и уснули они вместе. Не все потеряно! Жизнь опять решила улыбнуться!
Нору забирали через две недели. Старуха опять ныла, ругалась с сыном и цыкала на бедную верную Адусю. Дома, внимательно оглядев чистую и помолодевшую квартиру и оценив диетический, но вполне сносный ужин – куриное суфле, творожный пудинг, запеченные яблоки с корицей, – она попросила пожить у них еще несколько дней: по причине ее, Нориной, слабости и нездоровья, естественно. Адуся согласилась.
Спала она теперь на узком диване в столовой, а ночью крадучись пробиралась в комнату Никиты. Он принимал ее с легким вздохом – как бы в благодарность за оказанные услуги. Но разве она хотела это замечать? Нора быстро поняла про все удобства, связанные с проживанием Адуси, и моментально раскусила их так называемый роман, втайне надеясь, что ее беспутный сын наконец образумится – и дай бог… Своим практическим умом она, конечно, понимала, что лучшей жены ему не найти, а уж ей невестки – и подавно.
Адуся осталась еще на неделю, потом еще – и постепенно и осторожно перевозила свои вещи к ним в дом, тайно и страстно мечтая задержаться там навсегда.
Со временем стало вырисовываться подобие семейной жизни – с общими ужинами, походами на рынок (ах, я не подниму тяжелые сумки!), в кино, вечерним поздним чаем на кухне, совместным просмотром какого-нибудь фильма по телевизору, когда Адуся, уютно позвякивая спицами, вязала Никите свитер из плотной белой шерсти со сложным модным северным орнаментом на груди – красными оленями с ветвистыми рогами.
Никита почти не взбрыкивал, лишь иногда вечерами исчезал ненадолго, а однажды и вовсе не пришел ночевать. Но Адуся – ни слова. Так же подала завтрак и размешала сахар в чашке. Никита усмехался – вся ее игра шита белыми нитками, наивно и смешно, паутину плетет, соблазнительница коварная. Ей, Адусе, к тридцати, замуж хочет, понятное дело. Шансов немного, хоть и славная, в общем, девка. Смешная, нелепая, старается изо всех сил. Но его, Никиту, так просто не окрутишь. Да и к чему все это? Быт волновал его мало, жил же и не тужил и без ее забот, детей не хотел – какие, право, дети? А жениться? Жениться надо по любви. Какой у него расчет? Смешно, ей-богу, на нее и на маман смотреть. Порешали все негласно, умницы какие! Да и сколько еще красивых и молодых баб, не охваченных Никитой? Добровольно от всего этого отказаться? Ради чего? Ради совместных посиделок вечером в кресле у телевизора? Чушь какая! Все эти завтраки, ужины, крахмальные рубашки, туфли, начищенные до блеска, да и сама Адуся, в конце концов…
Хотя, чего лукавить, втянулся как-то, поддался. В общем, не очень возражал. Сходили даже пару раз в театр, съездили к институтскому другу Никиты на день рождения, где все удивились новой барышне известного бонвивана – смешной и странноватой, закрученной в пышные юбки и кружева. Насмешники нашли ее нелепой, а доброжелатели – трогательной.
К Надьке она тоже Никиту затащила – с уловками и хитростью. Хотелось продемонстрировать свою удачу и состоятельность. Подруга почему-то страшно смутилась, была, как всегда, неразговорчива, то бледнела, то вспыхивала своими неповторимыми серыми очами. Никита курил на кухне.
– Сегодня сделаешь? – с надеждой спросила Адуся. Работа для Надьки была – пустяк, так, подол подрубить и заузить лиф, но она свредничала – бабская сущность – и торопиться отказалась.
Адуся с Никитой вечером собирались в Большой на «Дон-Кихота». Адуся жалобно канючила, а Надька говорила твердое «нет». Завтра к вечеру. Точка. Ушла от Надьки надутая, а потом осенило – завидует. Как все банально! И усмехнулась: ну что ж, милочка, поделаешь. Каждому свое. Уж извини, что так вышло. На балете Никита уснул, но это ее только умилило – устал, бедненький.
Потом Адуся стала прихварывать, не понимая, в чем дело. Забеспокоилась – ее организм, работавший так четко до этого, дал какой-то явный сбой. Болела грудь, потемнели бледные Адусины соски, мутило, совсем не хотелось есть, а хотелось только свежего огурца с солью и томатного сока. И еще все время тянуло в сон. Так бы и спала целый день. В общем, взяла отгулы и валялась на диване. Попросила Никиту съездить к Надьке и забрать платье.
Умная Нора просекла все до того, как поняла Адуся. И просила Бога образумить наконец ее непутевого сына. А еще через неделю исчез и сам фигурант, впрочем, успокоив мать звонком – жив-здоров, просто уезжает, и, видимо, надолго. И еще очень просит мать («ну, ты же у меня умница!») придумать что-нибудь для Адуси. «Ну, что-нибудь, сама знаешь. Она ведь так явно задержалась», – хохотнул он на прощание.
Вечером того же дня Нора уже кричала на несчастную Адусю, называя ее дурой и бестолочью за то, что та не успела сказать Никите про ребенка, все думала, как эту новость торжественно обставить. А теперь ищи его днем с огнем! Где он сейчас, на чьих подушках? Похоже, закрутило его сильно, уж она-то своего сына знает, не сомневайся.
Адуся собрала вещи и уехала к себе. Тяжелее всего было пережить то, что она посчитала за явное оскорбление, – исчез, не поговорив, не сказав ни слова в объяснение, не по-человечески, по-скотски с ней обошелся. За что? Это и было самым горьким.
Страдала она безудержно и отчаянно. Бессердечная Нора ежедневно звонила и уговаривала Адусю сделать аборт: «Одна ты ребенка не поднимешь». Себя она в происходящем, естественно, не видела.
Ребенка Адуся решила оставить. Как можно распоряжаться чужой жизнью? Да и потом, материнская страшная судьба! Чувствовала себя она отвратительно, но душевная боль была куда сильнее, чем недомогание. С работы она уволилась – говорить и видеть кого бы то ни было не было сил. Относила в комиссионку на Октябрьской то серебряный молочник, то столовое серебро, то японскую вазу. Из дома почти не выходила, телевизор не включала, лежала часами на кровати без сна, но с закрытыми глазами. Открывать глаза и видеть этот мир ей не хотелось. К телефону подходить сначала перестала, а потом и вовсе выдернула шнур из розетки.
Однажды, когда одиночество стало совсем невыносимым, Адуся поехала к Надьке, старой подружке. Вот кто поймет и пожалеет – тоже одинокая и неприкаянная душа. Вот наплачемся вволю.
Надька открыла дверь не скоро. Адуся оторопела и не сразу поняла, в чем дело. На лице подруги блуждала странная, загадочная улыбка, да и вообще она была и совсем не похожа на себя прежнюю – с распущенными по плечам богатыми волосами, с яркими, горящими глазами, в новом красивом платье и с накрашенными губами. «Чудеса, ей-богу», – удивилась Адуся.
Надька стояла в дверном проеме и не думала пропускать Адусю в квартиру.
– Не пустишь? – смущенно удивилась Адуся.
Надька стояла не шелохнувшись и молча смотрела на нее. А потом отрицательно покачала головой.
– Что с тобой, Надька? Занята так, что ли? – догадалась наконец Адуся и бросила взгляд на вешалку в прихожей.
На вешалке висели мужская красная куртка и белый вязаный свитер с северными оленями. У Адуси перехватило дыхание. Они стояли и молча смотрели друг на друга еще минут пять. Вечность.
В голове у Адуси не было ни одной мысли. Только опять сильно замутило и закружилась голова. Она выскочила на лестницу, и там, у лифта, ее сильно вырвало. Надька громко захлопнула дверь и прислонилась к ней спиной.
– Каждый за себя, – тихо сказала она и еще раз это повторила: – По-другому не будет. Каждый за себя.
Адуся сидела на холодных ступеньках, и у нее не было сил выйти на улицу – отказывали и без того слабые ноги. Сколько прошло времени – час, три, пять? На улице было совсем темно. Она подняла руку и поймала такси.
Ночью, в три часа, она проснулась от того, что было очень горячо и мокро лежать. Догадалась вызвать «Скорую». Из подъезда ее выносили на носилках.
В больнице она провалялась почти месяц. Вышла оттуда высохшая, словно обескровленная. Неживая. Ей казалось, что вместе с ребенком из нее вытащили и сердце, и душу заодно. Так черно и выжжено все было внутри. Врачи вынесли неутешительный вердикт. Детей у Адуси быть не может. Отлежала дома еще два месяца – к зеркалу не подходила. Пугалась сама себя.
Поднял ее настойчивый звонок в дверь. Она решила не открывать, но звонившие, похоже, отступать не собирались. И правда, отступать им было некуда. За дверью стоял высокий темноглазый худощавый мужчина с обильной проседью в густых волнистых волосах. За руки он держал двух девочек-близняшек лет семи-восьми, а за его спиной стоял худой мальчик лет тринадцати с печальными и испуганными глазами.
Это был тот самый любовник матери, бакинский армянин-вдовец, невольный виновник ее трагической гибели. Он бежал из Баку, как бежали в ужасе и страхе его собратья, бросив все, чтобы просто спасти свои жизни. В Москве, кроме бедной Адусиной матери, близких знакомых у него не было. Позвонить он не мог – телефон был отключен.
Растерянная Адуся впустила незваных гостей в дом. На кухне дрожащими руками она готовила чай и тихо рассказывала, что похоронила мать два года назад. Истинную причину ее гибели открывать она не стала. К чему? И так этот человек пережил слишком много горя. Он рассказывал ей, что пришлось бросить все – дом, вещи, только спасаться и бежать. Дети сидели тихо, как мышата, испуганно прижавшись друг к другу.
Они молча выпили чай, и мужчина, тяжело вздохнув, поднялся со стула.
– Куда же вы теперь? – тихо спросила Адуся.
Мужчина молча пожал плечами. Адуся достала из шкафа белье и пошла стелить им постели. Она раздвинула тяжелые шторы на окнах и увидела желто-багровую листву на деревьях и яркое круглое солнце, уходившее за горизонт. И наконец приказала себе жить.
Чужая семья прожила у Адуси полгода, и все ее члены стали ей почти родными, почти родственниками. Она проводила с детьми все свое время, ходила гулять в парк, сидела в киношках на мультиках, возила их в Пушкинский, в Третьяковку и в зоопарк, читала на ночь книги, варила им супы, купала девочек и заплетала их прекрасные волосы в косы. Это и спасло ее тогда от страшной тоски и одиночества: ее собственные беды и страдания как-то становились менее значительными.
Правда, теперь Адуся начала печалиться оттого, что это все обязательно кончится, и кончится совсем скоро, и дети уедут, дом опустеет – и она опять останется одна. Отец семейства целыми днями мотался по инстанциям – собирал бесконечные справки и бумаги на отъезд в Америку к дальним родственникам. Собирались они уехать в Сан-Франциско, где была большая армянская община. Оформили их как политических беженцев.
Адусе было стыдно, но про себя она молила Бога: только бы что-то задержало их в Москве, ну нет, конечно, не что-то серьезное, какая-то затяжка, ну хотя бы еще на пару месяцев… «Дура привязчивая!» – ругала она себя. Но все же почти совсем ожила и даже начала улыбаться. Невесть откуда появились силы – куда деваться, когда столько хлопот и такая семья. Только вот нарядов своих она больше не носила. Ходила теперь в джинсах, свитерах и маечках. На ногах – кроссовки. И волосы остригла совсем коротко, под мальчика. А затейливые свои туалеты собрала в два больших мешка и отнесла на помойку. Кто захочет – заберет, а нет, так черт с ними всеми вместе с ее, Адусиной, прошлой жизнью.
Однажды вечером, когда дети уже спали, Адуся и глава семьи пили на кухне чай. Молчали. Адуся встала со стула, чтобы отнести в раковину чашки. Он поймал ее руку и приложил к своим губам. Адуся замерла, у нее бешено заколотилось сердце. А потом он встал, подошел к ней близко, глаза в глаза, и предложил выйти за него замуж. И прожить вместе всю оставшуюся жизнь. Так и сказал, «сколько отпущено». Что это было? Корысть, вовсе не оскорбительная, а вполне понятная и объяснимая, человеческая благодарность, неистребимый и самый сильный из инстинктов – родительский? Что им двигало? Да какая, в общем, разница? Наверное, это был единственный и самый верный выход. Для них, побитых и намордованных жизнью, страдающих и одиноких. Адуся не думала ни минуты. Она тихо сказала «да» и положила голову ему на плечо. И оба ощутили в эти минуты непомерную легкость и покой. Наверное, это называется счастьем. Ведь в жизни, кроме страсти и любовной горячки, есть еще очень важные и значительные вещи.
На деньги, вырученные от продажи Адусиной квартиры, они купили в Америке бизнес – небольшой магазинчик, торгующий спиртными напитками, подобным ее муж занимался на прежней неласковой родине. Дело пошло хорошо – умный и неленивый человек поднимется везде. Сначала сняли небольшую квартиру, а спустя пару лет купили дом с садиком и маленьким бассейном. В саду росли розы всех цветов. Сын поступил в университет, а девочки росли умницами и помощницами и радовали родителей. Муж много работал, а Адуся с удовольствием занималась семьей – готовка, уборка, цветы в саду. В общем, обеспечивала крепкий тыл. И это у нее получалось совсем неплохо. А о своей прошлой жизни она почти не вспоминала. Что вспоминать о плохом, когда вокруг столько хорошего?
Этот короткий период ее жизни не имел не то что четкого, а даже приблизительного обозначения. А обозначать события она вообще-то любила, например, «страстный роман без содержания» или «яркий эпизод с печальным концом» – вспоминать же об этой истории (если вообще это была «история») ей не хотелось и даже было слегка неудобно. Правда, с точки зрения старой бабушкиной морали – умри, но не давай поцелуя без любви. Конечно, ни о какой такой любви не могло быть и речи, но справедливости ради надо было сказать, что все-таки ее немного тянуло к нему, ну, ту самую малость, которая все же может оправдать наши женские глупости и неразумные действия. Да, и еще – это было просто: в четверг – к третьей паре. Болтаться дома не хотелось, ведь наверняка родители приобщили бы к хозяйству или еще того хуже – к занятиям с младшим братом. А так…
Он жил на расстоянии одной троллейбусной остановки, но можно было и пешком. Сидел дома, писал диплом. Однажды, после их знакомства у кого-то на вечеринке, она пришла к нему утром в четверг. Так и повелось. В девять утра он открывал ей дверь и несколько секунд держал в проеме – внимательно, без улыбки смотрел на нее, как бы каждый раз сомневаясь, что она действительно пришла. Под этим взглядом она смущалась, стряхивала снег, снимала куртку. В квартире пахло каким-то горьковатым одеколоном и только что смолотой арабикой. Она пила кофе, выкуривала сигарету и шла (второй раз за утро) в душ. Времени у них было около двух часов. Вообще-то ей даже нравилось, что за окном еще не совсем светло и совсем холодно, а здесь, в доме, пахнет кофе, и простыни жесткие и свежие, и у него такое гладкое и мускулистое тело. Она ловила губами цепочку на его шее.
– Я люблю тебя, – выдохнул как-то он.
Она пожала плечами: люби себе на здоровье.
Диалоги о любви с нелюбимыми…
Что может быть скучнее?
Потом они опять пили кофе и курили, и он провожал ее до двери. Ему хотелось прижать к себе ее голову и целовать темные, гладкие волосы, но она быстро выскальзывала из его рук и быстро исчезала.
Он подходил к окну и смотрел, как уходит фигура в красной куртке с белым мехом на капюшоне, дальше и дальше. От него. Она ни разу не обернулась и не махнула рукой. А может, она не знала, что он всегда смотрел ей вслед? Да нет, ей просто не было до этого никакого дела. Она уходила от него в свою жизнь, ту, где она жила без него. Неплохо, между прочим, жила. А он еще долго курил у окна.
В институт она приходила к третьей паре, и в курилке ее умная подруга, похожая на маленькую фарфоровую китаянку, одобрительно кивала головой:
– У тебя умный вид и сытые глаза!
Она морщилась и переводила разговор на другие темы. Так прошла зима. У нее – слава богу, что прошла. У него – от четверга до четверга. К весне она влюбилась.
И, как всегда, эта история не сулила ничего хорошего. Она опять забыла обо всем на свете и даже засобиралась замуж. Четверги кончились, но он ни о чем не забыл. Он не названивал ей по телефону, не караулил ее у подъезда. Правда, однажды он ей все же позвонил и, не здороваясь, уточнил:
– Замуж собралась?
– Ага, – беспечно сказала она. Тогда она вообще была влюблена и беспечна, впрочем, для нее всегда имела значение только любовь.
– Любишь его?
– О господи, ну конечно! Разве я бы вышла замуж по расчету? – почти обиделась она.
– Ты – точно нет, – уверенно подтвердил он. – Ну, будь счастлива!
– Буду! – уверила она его.
О том, что он вскрыл себе вены, что его еле откачали тогда, она так и не узнала. Она была уже далеко в прямом и переносном смысле – в свадебном путешествии. Она никогда не узнала и то, что он, так и не дописав диплом, бросил институт, пил слегка и иногда всерьез, неудачно дважды женился, калымил, бездельничал – в общем, хромал и ковылял по этой постылой для него жизни, словно отбывая срок без надежды на освобождение.
Она прожила жизнь тоже не без осадков: любила, разлюбила, страдала, полюбила опять, разводилась, родила двоих детей, проживала черные и белые дни, неотвратимо старела, болела – в общем, все как у всех. О нем она никогда не вспоминала. И что было вспоминать? Так, эпизод. Ерунда, временный, проходящий вариант. Только в юности мы можем позволить себе эту «роскошь» – уйти, не оглянувшись, и думать только о том, как много всего еще впереди. А расплата за чужие, ненароком поломанные судьбы? Но разве мы специально? Просто всегда для кого-то ты будешь недосягаема, для кого-то – женщиной из толпы, а для кого-то – единственной и самой главной женщиной на свете.
Они никогда больше не встречались. Да и слава богу! Вряд ли он узнал бы в погрузневшей, уставшей, с гладкой, с проседью и с пучком, головой женщине ту тоненькую девочку с легкими по плечи волосами – главную девочку его жизни. А она и подавно не узнала бы в потухшем, полупьяном, небрежно одетом человеке того юношу с синими глазами и широкой мускулистой грудью. Может быть, если бы они только встретились глазами…
Но разве мы заглядываем в глаза прохожим?