«Есть в нас нечто такое, что не зависит от нас и что будет жить после нас, хотя мы, и не ведаем, чем это было раньше и каким образом это проникло в нас…»
Прилив начал уже отступать. Это был большой сентябрьский прилив, мощный и полноводный. Он увлекал с собой в океан голубоватые воды реки Блаве, смешанные с морской водой, торопливые волны которой дважды в день захватывали двойное устье, подгоняли воды маленькой речки, смешиваясь с ними, чтобы далеко проникнуть в глубь бретонской земли, более чем на три лье, до самого Эннебона, гордо неся на себе рыбацкие барки с красными парусами.
Наступил тот час, когда жирное оранжевое солнце начинало таять за мрачной линией горизонта, час, когда цапли медленно кружатся над рекой, ожидая появления илистых отмелей, чтобы опуститься на них. Время от времени искрящиеся круги на поверхности воды указывали на чайку, совершившую стремительный бросок вниз в поисках рыбы. Небо становилось лиловым. Большие пузатые барки торжественно, как во время церковного шествия, тихо спускались по реке к морю на ночную ловлю. Их вела за собой песня, уносимая свежеющим бризом.
Жиль наклонился, чтобы подобрать в траве у своих ног лесу, уложенную ровными кругами. Он проверил, как было привязано свинцовое грузило весом в добрых 10 унций, надел по червяку на оба крючка. Затем он взял лесу обеими руками, широко развел их и, раскрутив ее над головой, забросил грузило в воду так далеко, как только смог.
Свинец просвистел в воздухе и исчез из виду.
Забросив лесу, он натянул ее, держа между двух пальцев, чтобы не пропустить даже легчайшее прикосновение рыбы, уселся на траву и стал ждать, не глядя на лесу и полагаясь лишь на чувствительность своих пальцев, чтобы подсечь рыбу в нужный момент.
Флотилия рыбацких лодок исчезла, поглощенная поворотом реки, оставив за собой лишь эхо песни. Если бы Жиль не слышал ее, то мог бы вообразить себя единственным хозяином земли и воды. Он любил этот меланхолический вечерний час, когда солнце покидает сей мир, с тем чтобы перейти в иной. Воды реки стали как зеркало, а небо разукрасилось фантастическими красками, подобно актеру, надевающему свой самый великолепный костюм для участия в последней картине феерии. Шумы дня умолкали один за другим, оставляя напоследок только лишь отдаленный колокольный звон, призывающий к вечерней молитве… Это был миг нежнейший и драгоценнейший из всех прочих, но сегодня в нем чувствовалось что-то волшебное, необычное, однако юноша не мог определить, что же такое это было. Может быть, это исходило от больших стреловидных облаков, сопровождавших заход солнца, или от травы, к запаху которой примешивался легкий аромат дягиля…
Легкое подрагивание лесы, зажатой между пальцами, привлекло внимание рыбака. Леса едва заметно дернулась, впрочем не настолько, чтобы это означало что-то серьезное, и он собрался было возвратиться к своим мыслям, когда увидел лодку.
Лодка приближалась, она плыла одна посередине реки, увлекаемая течением, уносившим ее в море. Борта ее так низко сидели в воде, что она походила на плот, и она была пуста… совершенно пуста.
«Похоже, кто-то плохо привязал свою лодку и очень огорчится, не увидев ее на своем месте, — подумал Жиль. — Течение нынче вечером быстрое…»
Действительно, маленькая лодка плыла быстро.
Подумав о том, каким уроном будет потеря лодки для ее владельца. Жиль подождал, пока лодка не поравняется с убежищем, которое он устроил в высокой траве, поднялся и привязал свою лесу к ветке куста.
Он собирался уже снять рубашку, как вдруг заметил нечто, плывущее в нескольких саженях за лодкой, и не смог сдержать возглас удивления.
Это был человек, чья голова с волосами явно слишком длинными, чтобы принадлежать мужчине, едва виднелась у поверхности воды, отражая луч умирающего солнца: казалось, что в темной воде отблескивает медь…
Молодому человеку тотчас же представилась картина происшедшего. Лодка не могла отвязаться сама собой, должно быть, ее отвязала эта женщина, но, неопытная или неловкая, упала в воду.
Может быть, она при этом поранилась, так как казалось, что она скользит по течению, не делая ни малейшего движения, словно утопленница. Может, она уже мертва…
Секундой позже Жиль бросился в воду, даже не сняв рубашки. Он нырнул так ловко, что даже не потревожил большую серую цаплю, поглощенную поиском червяков. С силой рассекая воду, он спешил добраться до медно-красного пятна, увлекаемого быстрым течением, и через мгновение настиг его.
Его пальцы ухватились за похожие на водоросли длинные пряди волос. Он потянул к себе. Голова погрузилась в воду с криком, сразу же оборвавшимся. Тогда другой рукой он вцепился вслепую во что-то гладкое и скользкое: в тело, которое стало яростно ему сопротивляться, отчего они стали оба погружаться глубже в воду.
Давно уже привыкший плавать под водой с открытыми глазами, в нескольких сантиметрах от себя Жиль различил искаженное гримасой юное лицо. Он заторопился всплыть на поверхность, приподнять ее голову над водой, чтобы дать ей возможность дышать, но девушка продолжала сопротивляться, как это часто бывает с тонущими. Тогда Жиль подумал, что она утащит его с собой под воду и что нужно сделать так, чтобы она перестала двигаться. Тогда он нанес ей резкий удар в подбородок, оглушив тонущую девушку, чтобы без помех достичь берега. Затем, загребая лишь одной рукой, а другой поддерживая ее над водой, он доплыл до мелкого места и, торопясь уложить спасенную девушку на траву, поволок ее за собой, с некоторым трудом ступая по песку, смешанному с илом.
Тут Жиль чуть было не выпустил ее из рук, заметив, что, кроме длинных волос, облепивших совсем юную девушку, — ей явно было не более пятнадцати лет, — на ней ничего не было, никакой одежды, она была совершенно нагая. Это обстоятельство, которого спаситель девушки вовсе не заметил в пылу своего усердия, немедленно заставило его лицо вспыхнуть огненным румянцем и породило в его сердце чувство тревожного волнения. Тем не менее он взял себя в руки и как мог осторожно уложил незнакомку на траву, а сам опустился на колени, пытаясь уловить ее дыхание и не зная, как ему лучше поступить: бежать или остаться. Внезапно ему показалось, что в вечернем ветре гремит суровый голос аббата Делурма, надзирателя в коллеже Святого Ива Ваннского, где он учился:
«Красота Женщины — это проклятая западня, где гибнут душа и разум Мужчины. Избегайте женщину, вы, кто хочет служить лишь одному Богу!..»
Устрашившись, он закрыл глаза, перекрестился три или четыре раза, прошептав при этом молитву против злых духов, но с места не двинулся. Через короткое время Жиль снова открыл глаза…
Тогда ему стало ясно, что, проживи он хоть сотню лет, он не сможет забыть то, что открылось ему в этот миг, ведь впервые ему было дано созерцать тело женщины, а судьбе было угодно, чтобы это тело было восхитительным. Никакого сравнения с тем, что он мог иногда видеть в порту Ванна!
Девушки, стоящие там у дверей домов с закрытыми ставнями и подзывающие проходящих мимо матросов, имели обычай быстрым движением распахивать свои платья, чтобы показать ляжку или грудь. Но с той поры, как Жиль впервые заметил эту уловку, он всегда отворачивался, испытывая что-то вроде тошноты при виде их обильной плоти, часто нездоровой и всегда грязной. Такая не слишком аппетитная картина столь хорошо подтверждала диатрибы надзирателя, что Жиль с трудом видел в этих телах какую-либо западню.
Но с девушкой, что неподвижно лежала на порыжевшей от летнего солнца траве, все обстояло иначе, ибо она сама была совершенно иная: вся розово-золотая, с нежной, как лепестки цветка, кожей. Ее грациозное тело было стройным, с удивительно узкой талией, нежной выпуклостью тонких бедер и золотистого живота, в нем чувствовалась порода, как она чувствуется у чистокровной лошади. Груди были еще маленькие, но прелестной формы, изысканно увенчанные розовыми коронами сосков. Единственно дисгармонирующей нотой в этой очаровательной поэме были руки и длинные ноги, до локтей и до коленей имеющие оттенок значительно более темный, чем все тело, как если бы их длительное время касалось солнце.
— Похоже, дочь рыбака, — решил было Жиль, но в глубине души он сам не верил этому. Прежде всего, он знал все семьи рыбаков в округе, а эта очаровательная речная нимфа была ему неизвестна. Кроме того, форма ее рук и ног, длинная стройная шея, небольшой изящный носик, маленькой ямочкой соединяющийся с приподнятой верхней губой, врожденная грация позы — все это противоречило столь поспешно сделанному умозаключению. Этой юной особе явно никогда не приходилось вести тяжелую жизнь девушек с побережья. Она принадлежала к другому миру.
Внезапно девушка открыла глаза, большие, темные глаза с золотыми искорками. О цвете их у Жиля не было времени задуматься, поскольку он почти тотчас же получил пару таких сильных оплеух, что свалился в траву, а спасенная им девушка, вопя, как одержимая бесом, бросилась на него, растопырив пальцы с явным намерением выцарапать ему глаза.
Короткое время они боролись. Жиль не мог и слова вымолвить, с таким пылом юная фурия продолжала нападать, выкрикивая оскорбления. В конце концов он смог остановить ее, прижав к земле и удерживая ее руки за спиной, что потребовало значительных усилий. Принужденная таким образом к бездействию, но отнюдь не к смирению, девушка плюнула ему в лицо, пронзив его таким пылающим взглядом, какие бывают только у безумных.
— Грязный нищий! — вопила она. — Если ты меня сейчас же не выпустишь, с тебя шкуру сдерут и я скормлю ее собакам!
Ее юное лицо было так забавно искажено гневом, что в ее словах не чувствовалось вовсе никакой опасности. Это придавало ситуации комический оборот, и Жиль засмеялся, не ослабляя, впрочем, своей хватки:
— У вас странная манера благодарить того, кто спас вам жизнь, мадемуазель!
Его спокойный голос и изысканно-вежливые интонации весьма сильно удивили юную фурию.
Она перестала плеваться, нахмурила брови и принялась разглядывать своего спасителя сквозь полуопущенные ресницы.
— Откуда вы взяли, что моя жизнь была в опасности? — вскричала она, инстинктивно перестав обращаться к нему на «ты». — Неужели теперь и искупаться нельзя без того, чтобы какой-нибудь молодчик не набросился на тебя, оглушил и вытащил на берег?
— Купаться? В устье реки? С его течениями и во время отлива? Это же просто безумие! Вы ведь не умеете плавать.
— Да, не умею! Я просто позволила волнам нести меня. Это так приятно!
— Превосходно, но, к несчастью, это прямо привело бы вас в мир иной. Во всяком случае, на моем месте любой поступил бы так же, как я. Но где же ваша одежда?
Она издала смешок, слишком нервный, чтобы в нем не прозвучал гнев.
— А вы как думаете? В лодке, конечно. Вам остается лишь догнать ее…
Жиль выпрямился, вглядываясь в сумерки.
Лодку унесло уже далеко. Увлекаемая более быстрым течением, она была едва видна и через секунду достигнет моря.
— Это невозможно, — прошептал он, а его взгляд, будто притянутый магнитом, вновь обратился на тело девушки, которое она, казалось, вовсе не думала скрывать. Напротив, она растянулась на траве, зевнув и показав мелкие белоснежные зубы в розовой раковине рта.
— Ну, вот! — вздохнула она, насмешливо улыбнувшись, и Жиль заподозрил, что она втайне наслаждается ситуацией. — Не хватало только, чтобы я возвратилась в замок в таком виде!
Представляю, что на это скажут!
— В какой замок?
Она указала подбородком на высокие крыши, видневшиеся над деревьями в синеве сумерек.
— В замок Локгеноле, конечно! Я живу там у моих кузенов Перрьенов, но так как они слишком строго придерживаются приличий, то думаю, что вам остается только одно: вы должны отдать мне свою одежду.
Он не слушал. Будто зачарованный, он следил за каждым движением гибкого тела. Нечто неведомое и страшное пробуждалось в нем, сметая все полученное ранее воспитание. Кровь с силой запульсировала в его сердце, ударила в голову, затуманивая взор, лишая воли и разума. У него появилось чувство, что это тело принадлежало ему всегда, что он должен был соединиться с ним, срастись с ним в единое целое так, чтобы ничто не смогло разлучить их… Это было чувство почти болезненное, как голод или жажда. Все его существо напряглось, жадно требуя стиснуть, сжать в объятиях, подчинить это тело своей воле.
Изменившееся выражение лица юноши вспугнуло девушку. Ее улыбка вмиг испарилась, она внезапным, быстрым и гибким движением вскочила на ноги и, отступив, спряталась за кустом.
Теперь Жиль видел только лишь переплетенные ветви дрока, над которыми выступало ее юное разгневанное лицо под пламенеющей шапкой растрепанных волос.
— Вы что, не слышали? — раздраженным тоном произнесла девушка. — Вы должны отдать мне вашу одежду!
От этих слов Жиль возвратился с небес на землю, и возвращение это было столь резким, что вызвало у него гримасу боли, будто он и вправду поранился от грубого столкновения с земной реальностью.
— Мою одежду? А как же вернусь домой я? — спросил он.
— А мне все равно! Главное, чтобы я не появилась голой в замке. Давайте же ее скорее!.. Только не говорите мне, что ваша одежда промокла, это совершенно не имеет значения. Если вы не сделаете того, о чем я прошу, я закричу так громко, что меня услышат! Я скажу, что вы напали на меня, грубо обошлись со мной, и если вас и не повесят, то уж, наверное, изобьют палками!
Он пожал плечами, равнодушно выслушав угрозы, но тем не менее не колебался более ни секунды. Она была права, сказав, что не может обнаженной возвратиться в замок. Про графиню де Перрьен, владелицу Локгеноле, говорили, что она женщина нрава весьма сурового. С ней может приключиться припадок, если она увидит такое зрелище. Он-то сам дождется глубокой ночи, чтобы возвратиться в Кервиньяк, не попавшись никому на глаза, вот и все.
Он быстро снял с себя насквозь промокшую рубашку и короткие холщовые штаны, бросил их за куст, оставив на себе лишь узкие подштанники, и отвернулся, гораздо более смущенный, чем только что была девушка: разве не вдалбливали ему в коллеже, что нагота — это всегда невыносимо стыдно? Ему хотелось убежать, но какое-то более сильное чувство удерживало его. Вдруг он услышал ее голос, на сей раз более дружелюбный.
— Не стоит стыдиться, — сказала девушка. — Вы очень красивы! Прятаться нужно уроду.
Тогда он обернулся и засмеялся, испытывая чувство глубокого облегчения. В его одежде, которая была ей велика, она была смешной и очаровательной одновременно. Но девушка не смеялась. Она растерянно смотрела на него, как будто пытаясь разгадать неразрешимую загадку.
— Я вас никогда не видела, — сказала она наконец. — Как ваше имя?
— Жиль… Мое имя Жиль… Гоэло! Я живу в Кервиньяке.
Какого труда ему стоило произнести свое имя!
Перед лицом этой девушки, о чьем благородном происхождении он догадывался, несмотря на ее странные манеры, он отдал бы все на свете, лишь бы иметь право называться Роганом или Пентьевром… При этом Жиль сразу же почувствовал, что она разочарована, по тому, как слегка поджались ее губы, по едва уловимому пожатию плечами.
— А! — только и произнесла она.
Затем резко повернулась и, ничего более не добавив, побежала в сторону замкового парка. Тогда, приложив руки ко рту, Жиль прокричал ей вслед:
— А вас? Как вас зовут?
Она остановилась и повернулась в его сторону, но ночь опускалась быстро, и он не мог более различить выражение ее лица. Тем не менее Жиль почувствовал, что она колеблется, потом до него долетел голос, далекий и холодный.
— Мне не очень хочется, чтобы вы узнали мое имя, — сказала она. — Но я не вправе отказать вам в этом… Меня зовут Жюдит де Сен-Мелэн!..
Она снова побежала, не обернувшись больше ни разу, и исчезла под деревьями, а Жиль, униженный, разъяренный и замерзший, помчался через ланды, чтобы добраться до своей деревни Кервиньяк, до которой было не менее одного лье.
Он и сам не знал хорошенько, на кого обращен его гнев. На кого же он, в самом деле, злился? На самого ли себя, что был столь глуп и оглушил ударом по голове ни в чем не повинную купальщицу, которая ни о чем его не просила, хотя и подвергала свою жизнь опасности? На эту маленькую рыжую фурию, бесстыжую, как настоящая сирена, с улыбкой, полной очарования, которая, может быть, и была не прочь завязать знакомство с ним, но замкнулась в своей раковине, как устрица, узнав, что он не принадлежит к ее миру замков и сословных предрассудков? Или на дьявольскую судьбу, поставившую их друг перед другом лишь для того, чтобы он, юноша, впервые в жизни узнавший искушение, увидел бездонную пропасть, навсегда разделяющую его и эту очаровательную девушку? Жюдит де Сен-Мелэн была разочарована, услышав его простую фамилию.
Но как бы она повела себя, если бы могла узнать, что фамилия принадлежит лишь матери Жиля и что он незаконнорожденный? Думая о презрении, даже скорее об отвращении, с которым девушка наморщила бы свой маленький носик, покрытый пятнышками веснушек, и поджала свежие губки, юноша ощущал, как в его груди поднимается смертельное бешенство. Почему Господь так поступил с ним?
Когда, испытывая такое чувство, он спрашивал об этом Розенну, вырастившую его старую служанку, та ограничивалась в ответ лишь тем, что ласково улыбалась и гладила его по щеке. Потом она всегда говорила:
«Я, уверена, что Бог предназначил тебя для себя с самого твоего рождения, малыш! Ты же знаешь, что ты должен служить Ему всю твою жизнь.»
Долгое время такое объяснение его устраивало. Но вот уже два года, с тех пор как ему исполнилось четырнадцать лет, оно не казалось ему более столь бесспорным. К тому же Жиль и сам изо всех сил стремился разрушить его, используя все возможные аргументы, которые подсказывала ему юношеская логика. Не мог же Господь бесповоротно решить еще до его появления на свет, что он будет предназначен для служения Церкви? А уж если Он и сделал так, то, по крайней мере, Он должен был бы внушить своему избраннику мысль, что это и есть его истинное призвание.
Но Жиль этого не чувствовал. Его набожность была искренней, глубокой даже, но у всех молодых бретонцев его лет она была такой же пылкой.
Бог был для него неким огромным, таинственным высшим существом, устрашающим и бессознательно жестоким, потому что его служители обязаны были целиком отказаться от всего лучшего и прекраснейшего, созданного Богом: от земли с ее неисчислимыми сокровищами, от ее бесконечной нежности. Чем старше Жиль становился, тем сильнее испытывал он отвращение к этому суровому служению. Он гораздо лучше представлял себя в треуголке солдата короля, украшенной золотым галуном, чем в куцей черной сутане с залоснившимися локтями, одежде, достойной слуги Бога! К несчастью, его мать бесповоротно решила, что он станет священником.
Мать! Когда он представлял себе лицо Мари-Жанны Гоэло, то испытывал странное чувство, складывающееся из стольких ощущений, что ему не удавалось определить, какое же ощущение главенствует. Это было нечто вроде благоговения, мешающегося с боязнью, а также, с той поры как он превратился в подростка, — с гневной злостью. Если бы она только захотела, то в ответ на малую толику любви ребенок отдал бы все обожание, всю нежность, какими обладал. Но Мари-Жанна не захотела этого ни разу в жизни.
С самых давних пор, куда только достигали его воспоминания, Жиль чувствовал, что мать отталкивала его, мать, которая ни разу в жизни его не поцеловала, и если бы не тепло, которое он испытывал в присутствии Розенны, с ее брызжущими через край энергичной заботой и нежностью, совместная жизнь этих двух существ, связанных все же тесными кровными узами, была бы лишь одним долгим молчанием вплоть до поступления мальчика в коллеж за шесть лет до описываемых здесь событий.
Именно от Розенны Жиль немного узнал об обстоятельствах, предшествовавших его рождению, разбивших жизнь его матери и наложивших на него клеймо незаконнорожденного. Это была довольно банальная, классическая история соблазненной и покинутой девушки, но неистовый нрав Мари-Жанны поднял ее до высот греческой трагедии.
Дочь хирурга, служившего в военном флоте, ушедшего после ранения в отставку и обосновавшегося в городишке Пон-Скорфф, Мари-Жанна Гоэло не знала своей матери, умершей при родах.
Мать ее была красивейшей камеристкой графини де Талюэ-Грасьоннэ, замок которой, Лесле, был расположен по соседству с Пон-Скорффом. Графиня продолжала оказывать покровительство девочке после смерти ее матери и выдала ее замуж за Ронана Гоэло.
Заботами графини девушка получила превосходное образование в монастыре Кемперле, где Талюэ проводили зимние месяцы. Она была серьезным ребенком, редко показывающим свои чувства, но тем не менее привлекала внимание своей слегка суровой красотой, безукоризненными чертами лица, густыми темными волосами и прекрасными глазами того же цвета, что и волосы.
Она отличалась прежде всего крайней набожностью, и у членов семейства Талюэ быстро составилось мнение, что Мари-Жанна с достижением положенного возраста покинет свой чуть излишне «мирской» монастырь лишь для того, чтобы вступить в другой, бесконечно более строгий монастырь бенедиктинок в Локмариа.
Но затем в конце лета, одного из тех, что каждый год проводили в Лесле все Талюэ и Мари-Жанна, произошло это драматическое событие: обнаружилось, что будущая монахиня беременна!
С каменным лицом и с глазами, в которых не было слез, она сама призналась графине в своем положении, но было совершенно невозможно вытянуть из нее хоть слово касательно обстоятельств случившегося несчастья и имени его виновника.
Замкнувшись в ожесточенном молчании, шестнадцатилетняя девушка отказывалась и выдать преступника, и принять проявления жалости: она ожидала от своей благодетельницы скорее приговора, чем помощи.
Талюэ, у которых было четверо детей, принимали у себя множество молодых людей, так что им пришлось ограничиться одними догадками, поскольку никто никогда не замечал, чтобы Мари-Жанна испытывала какую-либо сердечную склонность к тому или иному гостю замка.
В следующую за этими событиями зиму Мари-Жанна более уже не возвратилась в Кемперле.
Она была укрыта в Лесле, под присмотром Розенны Танги, женщины, служившей в замке. В мае 1764 года появился на свет Жиль. Несмотря, однако, на убежище, которое предоставляли леса и пруды Лесле, замок был расположен не настолько далеко, чтобы не просочились слухи… Через две недели после рождения мальчика, Ронан Гоэло, бывший хирург военного флота, был найден повесившимся на главной балке своего дома, а на полу под ним валялось множество пустых бутылок из-под рома.
Поняв таким образом, что придется считаться с пересудами и клеветой и что Мари-Жанна и ее младенец не будут, возможно, в безопасности в ее владениях, г-жа де Талюэ принялась подыскивать для них прибежище. Как раз в это время ее младший сын, аббат Венсан, возвратился к родным пенатам после того, как был распущен Орден иезуитов, и был назначен ректором — приходским священником — в соседний город Эннебон.
Аббат Венсан пожелал стать крестным отцом мальчика и взял на себя заботы по устройству Мари-Жанны и ее ребенка. В сопровождении страстно привязавшейся к младенцу Розенны они отправились в Эннебон и поселились там в маленьком домике, расположенном рядом с городскими стенами.
Однако Мари-Жанна стремилась к еще большей тишине, к еще большему одиночеству. В глубине ее онемевшего сердца сожаление о монастыре было более горячим, чем когда бы то ни было.
Звуки, доносившиеся с улицы и от порта, внушали ей ужас. Получив наследство, доставшееся ей от отца, Мари-Жанна купила в Кервиньяке, деревне в ландах, дом и сад, упрятанные за густой изгородью из кустов утесника и черного терновника. Она затворилась в этом доме вместе с Розенной и сыном, чтобы вести в нем суровую жизнь, в которой самое главное место занимала молитва.
Мальчик вырос в одиночестве подле своей равнодушной матери, улыбку которой он не видел никогда. Он научился играть бесшумно, чтобы не помешать размышлениям несостоявшейся монахини. В тех редких случаях, когда она обращалась к сыну, она говорила о Боге, о Богоматери и о святых, чтобы научить его молитвам и попытаться внушить ему отвращение к миру. Для того чтобы лучше убедить мальчика, она очень рано дала ему узнать, что он не такой ребенок, как другие, а отверженный, отщепенец, который может найти спасение души и покой лишь в лоне Церкви.
«Люди, живущие в миру, оттолкнут тебя как что-то омерзительное, — говорила ему мать. — Лишь один Господь откроет тебе свои объятия.»
Несмотря на предостережения аббата Талюэ, несмотря на слезы Розенны, которая не могла смотреть, как страдает «ее малыш», Мари-Жанна Гоэло неделю за неделей, месяц за месяцем, год за годом старалась внушить своему сыну мысль о том, что в этой жизни он сможет стать только священником или будет проклят. Или же он пойдет путями дьявола, которые всегда приводят к эшафоту…
Она преуспела в этом лишь наполовину. Мальчик смотрел на мир, о котором ему говорили, что тот плохой, опасный, развращенный, и ему не удавалось вообразить его отталкивающим. Он видел всю красоту деревенских полей весной, в этом мире было море, ветер, ночи под звездным небом, запах земли, согреваемой солнцем, пение птиц, деревья и все животные, наполнявшие его детскую вселенную маленького крестьянина. Тут были лошади, создания огромные и великолепные, и мальчик их инстинктивно обожал, считая существами сказочными. Были также песни, которые пела Розенна, и бесконечное число чудесных сказок древней Бретани, запас которых был, казалось, неиссякаем.
Ему множество раз говорили, что он ребенок не такой, как другие, и тогда он стал искать объяснения этому и узнал: все дело в том, что у него нет отца. Тогда он захотел узнать больше, засыпал Розенну вопросами, на которые бедная женщина не могла ответить.
«Это был благородный господин, — призналась она однажды, — но я не знаю его имени, потому что твоя мать никому не пожелала открыть его…»
С годами образ отца, о котором говорила ему Розенна с такой нерешительностью, стал неотступно преследовать воображение Жиля, постепенно приобретая сказочные черты. Может быть, потому, что мать отказывала ему в любви, жизненно необходимой всем детям, он так сильно привязался к отсутствующему отцу, отказываясь увидеть в нем бессовестного соблазнителя, но украшая его портрет всем великолепием свободолюбивого человека, искателя приключений.
По мере того как в его сознании вырастал смутный образ неведомого отца, росла в нем и неосознанная потребность так или иначе через время и пространство обрести отца, как бы отождествить себя с ним. Он прекратил расспрашивать Розенну, которой нечего было ему больше открыть, потому что безотчетно опасался узнать какую-нибудь деталь, которая может исказить героический образ, рожденный его воображением.
И он более ничего не отвечал, когда мать изредка упоминала о том времени, когда он начнет учиться теологии.
Стать священником? В действительности Жиль никогда этого по-настоящему не хотел, но в тот вечер, когда он бежал по ландам, усеянным большими камнями, что стояли, как часовые, охраняющие какое-то таинственное королевство, он навсегда отбросил эту ставшую ему чуждой мысль.
Как можно по своей собственной воле отдать Богу сердце, переполненное образом бесстыжей маленькой сирены с волосами цвета огня?
Добравшись наконец до своего дома, устроившегося подобно жирному коту в ложбине между невысоких холмов, окруженной зарослями боярышника, ежевики и дрока. Жиль на миг заколебался: как он, полуголый, предстанет перед матерью. Представив себе ледяной взгляд, которым мать окинет его, он почувствовал, что дрожь пробегает у него по спине.
Со всеми предосторожностями Жиль приблизился к маленькому низкому окошку, которое открывалось в ночь, подобно большому глазу; он надеялся, что Мари-Жанна уже ушла в свою комнату, чтобы по обыкновению предаться молитвам: час был поздний. Она и впрямь никогда не интересовалась, чем он занимается во время вакаций, и ужинала в одиночестве, не дожидаясь его возвращения, поскольку Жиль иногда выходил ночью в море на рыбную ловлю вместе с сыновьями лоцмана Ле-Мана, его единственными друзьями в деревне.
Прижав нос к стеклу, он увидел, что комната действительно была пуста. Один прибор был поставлен на длинный навощенный дубовый стол, и Розенна, сидящая на скамье подле очага, читала молитву, по своему обыкновению в полудреме перебирая четки и иногда клюя носом.
Он улыбнулся при виде такой мирной картины, тихонько открыл дверь и проскользнул в комнату бесшумно, как кот. В одну секунду он добрался до большого ларя, стоявшего у покрытой резьбой перегородки, в котором хранилось белье, открыл одно из его отделений, вынул рубашку из грубого полотна, подобную той, что он отдал девушке, такие же штаны и переоделся.
Выскользнув затем снова за дверь. Жиль опять вошел, но уже с гораздо большим шумом.
— Я опоздал, — громко объявил он, — но у реки было так красиво, что я и не заметил, как пролетело время. Извини меня!
Розенна вздрогнула, подняв на юношу взгляд своих голубых глаз, оттенок которых подчеркивался цветом муслиновой накидки, прикрывавшей ее волосы и заменявшей чепец, накидки, которую она носила по моде женщин из Оре.
— А, это ты! — произнесла она, с усилием вставая со скамейки. — Я, кажется, немного задремала.
— Задремала! По-моему, ты крепко спала, — ответил Жиль. — Почему ты не легла? Я достаточно вырос, чтобы самому накрыть себе ужин.
Она кивнула, недовольная тем, что он снова затронул эту тему, давно уже служившую источником споров между ними.
— Так не полагается! Сколько раз нужно повторять, что в твоих жилах течет кровь людей, которые никогда не обслуживали себя сами? Садись и ешь!
— А где моя мать? Уже легла?
— Нет, она в церкви. Там как раз идет вечерняя служба, и мать пробудет там до утра.
— До утра! Не слишком ли это долго?
Старая служанка пожала плечами, давая таким образом понять, что она думает о Мари-Жанне и ее чрезмерном увлечении религией.
— Когда-нибудь она еще попросит для себя должности ризничего, чтобы проводить там и все дни. Да благословит нас Святая Анна! Эта женщина не в своем уме!
Жиль утвердительно кивнул головой и набросился на суп со свойственным его возрасту волчьим аппетитом. Недавнее купание в реке и стремительный бег по ландам разбудили в нем голод. И хотя ему хотелось задать множество вопросов, он сдерживал себя, так как не в обычае было вести разговоры во время еды. Только лишь после
того, как был закончен ужин, он поднял на стоявшую подле него Розенну горящий любопытством взгляд.
— Моя мать никогда не выходит из дому и ни к кому не ходит в гости, — сказал он для начала, — но ты, Розенна, ты ведь знаешь всю округу от Эннебона до Пор-Луи?
— Да, я многих тут знаю, — проворчала Розенна, сразу насторожившись. — Если люди со мной здороваются, я отвечаю. Зачем быть невежливой… А что ты хочешь спросить?
— Да ничего особенного. Я только хотел узнать, знаешь ли ты семейство де Сен-Мелэн?
Ее седые брови сошлись под накрахмаленной накидкой из муслина.
— Но… скажи мне правду, — сказала она тоном, полным подозрения, — почему ты заговорил со мной об этих людях?
— О, просто так! — ответил Жиль, поднявшись с места, чтобы избежать долгих объяснений. — Когда я возвращался через парк Локгеноле, я встретил девушку, которая назвалась этим именем и сказала, что живет в замке. Но это не важно…
При этих словах он вышел из дома, сделав вид, что идет взглянуть, хорошо ли заперты куры, «потому что в окрестностях заметили лису».
Он был уверен, что Розенна, одним из маленьких грешков которой было любопытство, не успокоится, пока не выяснит все до конца. Обходя свои маленькие владения. Жиль принялся сочинять историю о падении в ров и о вывихнутой при этом лодыжке, историю, которая спасла бы одновременно и его самолюбие, и стыдливость Жюдит.
Он не обманулся в своих ожиданиях. Розенна как никто другой знала толк в искусстве задавать самые точные вопросы, не подавая при этом вида, что чем-то интересуется. Она могла бы стать несравненным духовником: не только ни одна сплетница на десять лье в округе не могла противиться ей, но Розенна умела также разговорить самого упрямого из старых рыбаков, из числа тех, что выпускают из своего беззубого рта трубку разве лишь для того, чтобы пропустить укрепляющий глоток сидра или водки.
«Она способна исповедать самого нашего епископа… или же моего церковного сторожа! — говаривал аббат Венсан, крестный Жиля, знавший старую женщину с самого рождения. — Когда я еще был ребенком, она знала, как разговаривать даже с браконьерами из Лесле, притом отбирала часть добычи и отправляла их восвояси, присовокупив к нравоучению бутыль с водкой!»
Таким образом, благодаря Розенне, Жиль быстро узнал все, что он желал знать.
Жюдит де Сен-Мелэн, несколько месяцев назад потерявшая мать, только что была принята в качестве пансионерки в монастырь Нотр-Дам-де-ла-Жуа в Эннебоне, аббатиса которого госпожа Клотильда де ла Бурдоннэ и ее бернардинки занимались воспитанием девиц благородного происхождения, но небогатых, в большинстве случаев с тем, чтобы сделать из них монахинь. Ее отец, почти полностью разорившийся старый дворянин, вынужден был покинуть свое маленькое поместье во Френе близ Плоэрмеля — приданое жены и их единственное богатство. Оставив поместье во Френе, он обосновался в Эннебоне, в старом, покрытом трещинами особнячке в квартале Виль-Клоз, доставшемся ему в наследство от какого-то дальнего родственника.
Итак, барон и его дочь приехали, чтобы поселиться в тесном и мрачном доме покойного кузена, и благодаря протекции семьи де ла Бурдоннэ, чьи земли соседствовали с их землями во Френе, а также благодаря покровительству крестной матери девушки, графини де Перрьен, Жюдит была принята в монастырь Нотр-Дам-де-ла-Жуа, для получения образования и воспитания, до того времени весьма запущенного. Ведь, живя с постоянно болевшей матерью и двумя братьями, совершеннейшими дикарями, она росла без присмотра, как трава в полях, и получала при этом не больше ухода, чем эта трава.
— Видишь, — заключила Розеина, вновь принявшись за вязание, но продолжая смотреть на юношу странным взглядом, под которым тот залился краской. — Эта твоя девушка из замка такая же неудачница, как и ты. У тебя нет отца, а у нее больше нет матери, она знатного происхождения, но бедна, как Иов. Ты станешь священником, а она — монахиней. Выбрось ее из головы, не думай о ней больше…
— С чего ты взяла, что я о ней думаю? — спросил Жиль с досадой.
Розенна сняла очки, вытерла их концом передника и коротко, невесело засмеялась.
— Бедный мой мальчик! Если бы ты о ней не думал, то давно бы уже заставил меня умолкнуть, сказав, что тебя это вовсе не интересует. Но ты ведь выслушал весь мой рассказ, ни разу не перебив, а глаза твои сверкали, как звезды. А что, она действительно так уж красива?
Жиль резко отвернулся и принялся ерошить свои густые белокурые волосы, пытаясь собраться с мыслями.
— Да… Я думаю, да! Ну и что же? Ты говоришь, что ей приходится не лучше, чем мне, но ты ошибаешься. Даже не будь ее судьба предопределена заранее, что у нее может быть общего со мной? Если она и бедна, то ее знатное происхождение останется при ней, и если у нее и нет больше матери, то, по крайней мере, она носит имя своего отца. Она появилась на свет в законном браке, тогда как я — я всего лишь бастард! То есть я — ничто в этом мире, где лишь рождением предопределяется жизненный путь. Не будем больше говорить об этом…
Затем, боясь поддаться в глазах опечаленной Розенны охватившему его чувству горечи, он выбежал из дома и до поздней ночи бродил по ландам.
За все оставшиеся ему до возвращения в коллеж дни вакаций, что должно было произойти вскоре после Дня всех святых, он ни разу более не произнес имени Жюдит, но в доме его теперь совсем не видели.
Однако Жиль не ходил в море с сыновьями Ле-Мана, как бывало раньше, не ловил рыбу в реке.
Он не бродил более по укреплениям Пор-Луи, соседней морской крепости, куда он любил ходить раньше; на набережных Лорьяна, куда он прежде с таким удовольствием иногда отправлялся, чтобы вдохнуть густые ароматы, идущие с кораблей, вернувшихся из Индии, он тоже не появлялся. Он просиживал теперь часами на берегу Блаве, устроившись в травяном гнезде, куда однажды вечером вытащил недвижное тело Жюдит де Сен-Мелэн, смотрел, как текут изменчивые воды, и не думал более о том, чтобы забросить в реку рыболовные снасти.
Два или три раза он доходил до Эннебона, долго бродил по тропинке, ведущей от реки к высоким стенам монастыря, затем возвращался в Кервиньяк, даже не повидавшись со своим крестным, которого он тем не менее любил всем сердцем за неистощимую доброту и за зоркую привязанность, коей тот его одаривал. Привязанность крестного была даже чрезмерно бдительной для подобных случаев! Жиль боялся, чтобы проницательный взор священника не заставил его раскрыть свой секрет.
Он возвращался домой за полночь, лишь для того чтобы наспех поесть и лечь спать, не произнеся и десяти слов. Он стал почти так же молчалив, как и его мать, чего, впрочем, та вовсе не замечала, поскольку вечно была погружена в бесконечные молитвы. Розенна, однако, терзалась за двоих, ловя на лице юноши следы того недуга, признаки которого она угадывала слишком хорошо.
Однажды вечером она удержала Мари-Жанну в тот момент, когда та закутывалась в свою черную накидку, чтобы отправиться к вечерне.
— Забудь ненадолго про Небеса и посмотри на землю, — сказала ей Розенна резким тоном. — Взгляни на своего сына! Он больше не ест, не смеется, не разговаривает… Разве ты не видишь, что он несчастлив?
Узкое лицо его матери, которая в свои тридцать три года казалась пятидесятилетней, осветилось улыбкой, а ее темные глаза под вдовьим чепцом, который она носила с тех пор, как родила ребенка, блеснули фанатическим огнем:
— Несчастлив? Потому, что услышал Голос, который отвращает его от мира сего и от его ничтожества? Ты говоришь, что он не смеется больше, не говорит больше? Так возрадуйся же, ты, безумная, а не горюй! Если он молчит, то это для того, чтобы лучше слышать Господа, зовущего его к себе. Да святится вечно Его Святое Имя! Теперь оставь меня! Я опаздываю.
И она ушла, почти убежала, прежде чем упавшая духом Розенна собралась было ее удержать!
Действительно, безумием была попытка заставить эту женщину с истерзанным, окаменевшим сердцем проявить интерес к ребенку, присутствия которого она обычно и не замечала! С той поры как Жиль стал большую часть времени проводить в коллеже, она заговаривала с ним лишь для того, чтобы сказать «здравствуй», «до свидания» и узнать, помолился ли он. Помимо этого она более ничего у него не спрашивала, не замечала его, будто он был прозрачен, как оконное стекло.
— Она ничего не видит, ничего не слышит, — возмущалась старуха. — Бог! Небеса! Церковь!
Она думает лишь об этом и сейчас, верно, рассказывает аббату Севено, ее духовнику и священнику нашего прихода, что Жиля коснулась благодать! И ей все равно, что малыш несчастлив! Благодать! Рассказывайте!.. Хорошенького же кюре мы получим, если его уже теперь одолел любовный недуг…
Но Розенна знала, что поделать ничего нельзя, и впервые в жизни находила, что дни вакаций продолжаются слишком долго, и сокрушалась, что час, когда Жиль покинет наконец места, столь для него опасные, и окажется в Ванне, никак не настанет.
Хотя Розенна и не знала мыслей своего воспитанника, Жиль был с ней полностью согласен.
Юноша ничего не мог понять, что с ним происходит, что за тупая боль точит его грудь, подобно маленькому грызуну, что за неотвязная картина не оставляет его ни днем, ни ночью, так же, как и жгучее желание хоть разок снова увидеть неотступно преследующее его лицо. Суровые предостережения аббата Делурма, поносившего женщину и опасности, от нее исходящие, казались ему теперь очень далекими. Даже отзвук этих предостережений не доносился до него, но теперь Жиль думал, что Бог поступил несправедливо и жестоко, показав ему Жюдит, ведь она навсегда останется для него недостижимой мечтой. И он мечтал, по своей наивности, бежать от нее навсегда…
Однако желание снова увидеть девушку было сильнее доводов рассудка. В День всех святых, накануне его отъезда в коллеж. Жиль решил пойти послушать вечернюю молитву об усопших в церковь Нотр-Дам-де-ла-Паради, главную церковь Эннебона. Он знал, что весь город будет там.
Действительно, Жюдит была в церкви в сопровождении своего отца. В первое мгновение он с трудом признал ту маленькую голую фурию, что пыталась выцарапать ему глаза, в опирающейся на руку отца девушке, одетой в просторную коричневую накидку, из-под которой виднелись скромно уложенные локоны, неспешно идущей со скромно потупленным взором по нефу к местам, отведенным для знати.
Спрятавшись за колонной, он увидал, что ее гладкие волосы блестели в свете свечей, как начищенная медь, и, когда она подняла взгляд к алтарю, блеск ее сверкающих, как черные бриллианты, глаз поразил его в самое сердце.
Всю нескончаемую службу он простоял, укрываясь в тени колонны, не взглянув ни разу на хоры, где священники в черных с серебром облачениях отправляли службу, и испытывал при этом душераздирающее чувство, что его жизнь окончится в ту секунду, когда его глаза хоть на миг перестанут смотреть на Жюдит.
Однако, когда последний реквием прозвучал под старыми сводами церкви, громко пропетый мощными глотками жителей Эннебона, Жиль поступил как любой влюбленный, увидевший в церкви ту, кого он любит, и бросился прямо к чаще со святой водой, чтобы подать святую воду в тот момент, когда девушка будет проходить подле него.
Он дожидался подходящей минуты со все растущим опасением, что Жюдит может покинуть церковь через другие двери, потому что увидел, как ее отец подает руку старой госпоже де ла Форэ, глухой, как тетерев, и скрюченной ревматизмом.
Наконец показалась и она среди других верующих, выходящих последними, сопровождаемая девушкой тех же лет, но с зелеными, очень быстрыми глазами, чьи иссиня-черные волосы сверкали так же, как ярко-рыжие волосы Жюдит. Жиль быстро подошел ближе и, погрузив руку в гранитную чашу таким быстрым движением, что замочил до локтя рукав, подал ей руку, с которой ручьями стекала святая вода.
Она вздрогнула, взглянув на секунду своими темными глазами в голубые глаза Жиля, затем строго посмотрела на его мокрую руку и сказала, не подав ему своей:
— Вы неловки, как обычно, я вижу!
— Да упокоятся с миром души усопших, — прошептал он, с ужасом чувствуя, что его голос дрожит.
Жюдит не ответила. Стоя неподвижно в двух шагах от него, она разглядывала его с оскорбительным вниманием, а ее спутница, явно довольная происшествием, что-то шептала ей на ухо.
— Аминь! — наконец произнесла она. — Однако мирное упокоение усопших вовсе не разрешает вам предлагать мне святую воду! Я прошу тебя, Азенора, прекрати приставать ко мне, чтобы я представила тебе этого мальчика! — добавила она с живостью, обратившись к своей подруге. — Девушку из хорошего дома не знакомят с первым встречным! Что же касается вас, сударь, то я, кажется, уже говорила вам, что я вовсе не хочу, чтобы вы вспоминали мое имя! А тем более меня саму!
— Но кто же он такой, в конце концов? — продолжала настаивать юная Азенора, явно не способная сдержать свое любопытство. — Я его никогда не видела!
— Это не важно! Но если ты и впрямь хочешь знать, то это Жиль Гоэло — будущий сельский кюре. Пойдем же! Не хватало только опоздать к началу шествия…
С этими словами она ушла в серые сумерки, сопровождаемая последними звуками органа.
Жиль потом не мог припомнить, долго ли он стоял подле чаши со святой водой, как будто примерзший к холодным плитам, по которым ветер и дождь гоняли пожухлые листья. Он так и не опустил руку, раздавленный ее презрением, чувствуя свинцовую тяжесть в груди…
Он оставался бы там, быть может, до Судного дня, но колокольный звон и тоненькие детские голоса, запевшие хорал, вывели его из оцепенения.
Он увидел, как процессия начала двигаться в его направлении из глубины церкви, большой серебряный крест приближался, медленно покачиваясь на голубом фоне хоругвей, он увидел вблизи себя священников с сумрачными лицами, одетых в траурные одежды. Что-то собралось комком у него в горле, что-то такое, чего он не знал раньше, может быть страх. Ему казалось, что в церкви хоронят его жизнь и надежды, напомнив о предначертанной судьбе.
«Будущий сельский кюре!.. Будущий сельский кюре!..»
Презрительный голос наполнял его уши, заглушая звон колокола, хоровое пение и звуки органа. Словно охваченный паническим страхом, он выбежал из церкви, расталкивая людей, ожидавших начала процессии около обнесенных оградой могил при церкви, и исчез в ноябрьском тумане, миновав отлогий склон, ведущий к реке.
Добравшись до дома, он застал Розенну, накрывавшую стол белой скатертью, чтобы поставить сидр, блины и кислое молоко, предназначенные умершим, которые этой ночью получают возможность возвратиться на землю в свои прежние жилища. Однако он не обратил на старуху никакого внимания.
Подбежав к сундуку, где хранилась его одежда, он вытащил из него все свои вещи и принялся набивать ими старый матросский мешок такими резкими движениями нервно дрожащих рук, что старуха забеспокоилась.
— Благослови тебя Святая Анна! Что ты делаешь, малыш? Разве ты уходишь?
— Да… Я ухожу… Сейчас же… Мне нужно уйти отсюда, вернуться в коллеж…
— К чему такая спешка? Ведь дилижанс отправится в Ванн только завтра! Да и твоя мать, она…
Жиль обнял Розенну за плечи, расцеловал ее морщинистые щеки, сбив при этом назад ее муслиновый чепец.
— Скажи ей за меня «прощай». Скажи… что я напишу! К тому же ей это безразлично. Я дойду до побережья, а через три часа поднимется прилив, и я уж найду какое-нибудь судно, которое доставит меня в Ванн! Благослови тебя Господь, моя Розенна!
Внезапно она испугалась его прерывистого голоса, бледного, осунувшегося лица, в котором в эту минуту не оставалось почти ничего детского.
Обхватив Жиля обеими руками, Розенна попыталась удержать юношу.
— Жиль! Мой малыш… Ты действительно едешь в Ванн? Поклянись!
Он сухо, коротко рассмеялся, смех его был таким печальным, что ей захотелось заплакать.
— Да, я еду в Ванн! Куда же еще! Нужно ехать в коллеж, продолжать учиться. Разве в один прекрасный день я не должен стать деревенским кюре? Как же я могу не торопиться, когда меня ожидает такое блестящее будущее.
С этими словами Жиль осторожно высвободился из объятий старой служанки и выбежал из дома. Дверь захлопнулась за ним с глухим стуком.
У Розенны подкосились ноги, и она присела на скамью, прислушиваясь к стуку торопливых шагов мальчика за окном, мальчика, которого она любила как своего собственного сына, а может, и больше, потому что он был выбран ее сердцем.
— Боже мой! — произнесла она. — Не думала я, что это будет так тяжело.
Всю ночь поддерживая огонь, который должен был пылать до наступления утра, чтобы души усопших могли обогреться, Розенна просидела на камне у очага, прислушиваясь к колоколу, который также должен был звонить до утра. От всего сердца эта простая душа молилась о том, чтобы Господь сжалился над Жилем и не послал ему слишком жестоких испытаний.
— Он так еще юн! — повторяла она тихо. — Так юн! Он не вынесет страданий…
Расположенный в предместье Оре, за пределами стен Ванна, коллеж Сент-Ив, основанный когда-то Обществом Иисуса, был не очень-то веселым местом. Вокруг огромного двора, засыпанного гравием и заросшего травой, располагались ветхие строения весьма сурового вида. Из-за того, что они находились ниже уровня самого двора, в дождливые дни туда стекала вся вода, превращая классы в настоящее болото. В одном из углов двора стояла прямоугольная башня, называемая «Барбэн», служившая местом наказания для нарушителей дисциплины. Она выглядела достаточно внушительной, чтобы о ней всегда помнили. Что же касается классных комнат, полы в которых были выложены шаткими каменными плитами, то они были обставлены высокими кафедрами, предохранявшими учителей от воды, и деревянными скамьями, сидевшие на которых ученики держали свои письменные приборы на коленях. В этих комнатах было холодно зимой, а в дождливую погоду, если привратник коллежа забывал бросить на пол охапку соломы, ноги учеников оказывались в воде.
Тут обучали французскому языку, математике, физике, истории, географии в умеренных дозах, а также латыни, но в дозах гораздо более значительных. Дисциплина в коллеже была суровой, внушаемые мысли — ограниченными и очень строго контролируемыми. За то, что однажды Жиль подобрал на улице клочок газеты и засунул его между страниц какой-то книги, ему пришлось перенести 20 ударов плетью, называемой «дисциплина», а также выстоять час на коленях на плитах часовни, читая молитвы.
Ко всему этому Жиль возвратился безо всякой радости, испытывая, однако, странное ощущение безопасности. В этих будто изъеденных проказой стенах Сент-Ива, где звучали напыщенные слова Цицерона или максимы Екклесиаста, соблазнительный образ Жюдит как бы заволакивался дымкой, подобно той, которой были окутаны персонажи легенд. Она будто принадлежала теперь к таинственному миру прудов и деревьев, к миру тех бестелесных существ, чьи легкие тени населяли близлежащий лес Пэнпон, античную Броселианду. Она была феей, увиденной в мечтах, она была Морганой, она была Вивианой… Она не была более живой, реальной Жюдит, и разум юноши начал успокаиваться.
Что же до занятий, то нельзя было сказать, что Жиль слишком отдавался учению. Он страстно увлекался историей, географией и естественными науками, но получал плохие оценки из-за неискоренимого отвращения к святейшей латыни, а также из-за упрямого и независимого характера, беспокоившего его наставников. Жиль имел, кроме того, склонность к изящной словесности, а уроки математики он посещал так, как посещают полезных знакомых, не стремясь видеть их слишком часто. Короче говоря, он был весьма средним учеником, и наставники коллежа Сент-Ив не вспоминали о нем, когда приходилось расхваливать репутацию своего коллежа.
Итак, Жиль вновь очутился в своей маленькой комнатке на улице Сен-Гвенаэль, комнатке, которую он снимал у одной старой девы, за весьма скромную плату предоставлявшей кров и не слишком обильный стол . Кров этот состоял из крошечной комнаты, дурно меблированной, без занавесок на окнах, без ковра, но зато с высоким окном и с лепными украшениями, покрытыми пылью, но придававшими комнате отпечаток некоего благородства. Кроме того, в своем камине Жиль мог нажарить зимой каштанов, чтобы умерить аппетит, редко удовлетворяемый постными супами хозяйки. К тому же он чувствовал себя здесь как дома более, чем в доме своей матери, потому что был наедине со своими мечтами и бедными сокровищами, составлявшими его движимое имущество: несколькими предметами одежды угнетающе простого покроя, несколькими принадлежностями туалета, раковинами и причудливой формы камнями, которые он подобрал во время своих странствий по песчаному побережью и полям. Здесь хранились также и его книги, конечно, только те, что были необходимы при обучении, однако среди них находились две книги, совсем не подходящие для будущего священника:
«Век Людовика XIV», сочинение г-на де Вольтера, и «Эмиль» Жан-Жака Руссо, читая которого юноша особенно наслаждался.
Все вышеперечисленное составляло маленький замкнутый мирок, в котором после бегства из Кервиньяка Жиль надеялся вновь обрести самого себя. Но довольно быстро он увидел, что это более невозможно, так как Жюдит чудилась ему даже во время чтения: прекрасные пленницы Александра Македонского или царица Клеопатра становились до странности на нее похожими, с огненными волосами и формами лучезарной плоти. Тогда он в ярости отбрасывал книгу в угол и всю ночь ворочался на своем набитом водорослями матрасе, безуспешно пытаясь уснуть.
Уснуть ему иногда удавалось лишь к утру, но сны, навеянные внезапным пробуждением плоти, уносили его в бездны, о существовании которых он и не подозревал, так что юноша просыпался от этих снов задыхающийся, обливающийся потом, с сердцем, тяжело колотящимся в груди.
Такие сны наполняли его тоской и стыдом. Это довело его до того, что незадолго до наступления Рождества Христова он не осмелился сказать о своих снах на исповеди и не явился на покаяние, как того требовали правила коллежа. В день, назначенный для того, чтобы вместе со всем классом быть подвергнутым ритуальному очищению души, он остался в своей комнате, сказавшись больным. В действительности Жиль лгал лишь наполовину, так как при одной лишь мысли о том, что ему придется вызвать к жизни полный безотчетного сладострастия образ Жюдит в пыльной тени исповедальни, где пахло затхлостью и гнилым дыханием невидимого священника, ему становилось дурно… Он пообещал сам себе, что если его все же принудят пойти, несмотря ни на что, в часовню на исповедь, он ни слова не скажет о тех видениях, что посещают его мысли и сердце по ночам, даже если ему придется солгать перед самим Господом.
Жиль чувствовал, что тяжко нарушил условия договора, который от его имени заключила его мать с Небесами, но в своем новом бунте испытывал нечто вроде горького наслаждения, смешанного со сладостно-мстительным страданием.
У него было чувство, что он спорит с Богом как равный с равным…
На следующий день после своей мнимой болезни, когда Жиль в обычный час вышел из своего дома на улице Сен-Гвенаэль, чтобы отправиться в коллеж Сент-Ив, проходя вдоль стен монастыря в сером холоде наступающего утра, он встретил одного из своих товарищей, по имени Жан-Пьер Керель, сына лучшего корабельного плотника в порту. Жан-Пьер бежал со всех ног в сторону, совершенно противоположную той, где находился коллеж Сент-Ив, хотя у него под мышкой и были книги. Жиль, редко бывавший в домах своих соучеников, у которых были нормальные отцы, как из-за природной дикости, так и из-за гордости, не смог противиться овладевшему им любопытству и окликнул приятеля:
— Куда ты так торопишься, Жан-Пьер Керель?
Ты знаешь, что коллеж совсем в другой стороне?
Ты что, потерял компас?
Керель остановился на месте как вкопанный.
— Да при чем тут коллеж! — ответил он, пожав плечами. — Ты что, не слышал, как пушка выстрелила, когда пропели петухи? Говорят, что «Сен-Никола», корабль господина де Сент-Пазана, о котором так долго ничего не слыхать было, только что вошел в порт. Я хочу увидеть его! Пойдешь со мной? Он пришел из Вест-Индии…
Жиль не заставил просить себя дважды. Франция и Англия воевали между собой, и вот уже полтора года как они пускали друг другу кровь при помощи пушечных ядер и абордажных сабель на большей части Атлантического океана, так что корабль, возвращающийся с Антильских островов, был большой редкостью, особенно в Ваннском порту. Большинство этих огромных парусников, что обменивались залпами на всех океанах мира, обыкновенно бросали якорь у пирсов Лорьяна, где располагалась главная контора могущественной Вест-Индской компании, или Нанта, французской столицы торговли черными рабами. Однако арматор де Сент-Пазан, упрямый и независимый, как настоящий потомок древних венетов , всегда считал необходимым, чтобы его корабли, откуда бы они ни пришли, бросали якоря против окон его конторы с маленькими зеленоватыми стеклами, и нигде больше.
Несмотря на туман и холод, довольно сильный для этой части Бретани, — стоял трескучий мороз, — в порту собралось множество народу. Толпа была веселая, над ней звонко раздавались звуки от постукивания сабо друг о друга, ее венчали белые чепцы, похожие на морскую пену в непогоду.
«Сен-Никола» был уже у причала, огромный, пузатый, низко сидящий в тумане реки, как курица в гнезде. Но было похоже, что эта курица вынесла многое. Соль разъела краску его корпуса, паруса, которые тощие матросы убирали, взобравшись на реи, показывая при этом чудеса ловкости, были грязные и заплатанные. Сами матросы с длинными, как у пророков, бородами и блестящими от грязи телами походили более на дикарей, чем на честных сынов древней Бретани.
Тем не менее вид этого убожества, говорящего о перенесенных в плавании лишениях, не мог заглушить радость от триумфального возвращения с трюмами, полными индиго, сахара и драгоценной древесины, которые вскоре превратятся в золотые экю, звенящие на конторках красного дерева, в серебряные монеты, зажатые в мозолистых ладонях, и в удивительные истории, которые станут рассказывать в дыму глиняных трубок в таверне Мамаши Гоз, пропахшей пенистым сидром.
Взобравшись на каменную тумбу, чтобы лучше видеть, юноши смотрели на эту картину, не произнося ни слова, но с горящими от восторга глазами. Первым внезапно заговорил Жан-Пьер.
— Я хочу стать моряком! — бросил он сквозь зубы. — Когда «Сен-Никола» снова уйдет в плавание, я отправлюсь с ним!
Жиль с удивлением обернулся к своему товарищу:
— А я думал, твой отец отдал тебя учиться, чтобы ты стал нотариусом. Говорят, что он копил на это всю жизнь…
— Знаю! Ну что ж… он сохранит свои деньги, которые мне ни к чему. Мне нужно только море.
С самого рождения я видел, как отец строит большие прекрасные корабли, не задумавшись ни разу, под какими небесами они будут плавать. А я хочу увидеть эти небеса! К черту всех нотариусов!
И чтобы лучше показать презрение, которое он питал к профессии нотариуса, Жан-Пьер фыркнул, подобно разъяренному коту. Жиль не сразу ответил ему. Некоторое время он пристально рассматривал веснушчатое лицо своего товарища, его очень светлые глаза, укрытые под густыми бровями, небольшое, но крепко сбитое тело и не смог удержаться от улыбки. Жан-Пьер был скроен совсем не для того, чтобы в тиши кабинета с навощенной мебелью составлять важные бумаги, так же, как и он сам — не для того, чтобы служить обедни и исповедовать старых дев. Внезапно он понял, что похож на этого мальчика, с которым до этого дня не был особенно дружен. Незримой нитью, связавшей их так внезапно, был океан, он соткал эту нить, знакомый и неведомый, о котором они мечтали с самого детства как о рае, полном бурь, запретный для него океан, волнам которого мать не доверила бы его никогда в жизни. Однако, стоя перед этим кораблем, принесшим с собой густые ароматы далеких горизонтов, он отбросил всякую мысль о Мари-Жанне, как если бы даже упоминание о ней оскорбляло славные шрамы этого покорителя бескрайних просторов океана.
— Я тоже, — наконец произнес Жиль, словно какая-то неведомая сила вырвала это признание из глубин его сердца. — Я тоже когда-нибудь уйду в море.
Жан-Пьер усмехнулся в его сторону краешком рта и пожал плечами с чуть приметным презрением.
— Ты? — спросил он. — Да ты еще меньше подходишь для этого дела, чем я! Ты станешь кюре.
Он было принялся хихикать, но Жиль пронзил его таким ледяным взглядом, что тот густо покраснел и озадаченно замолчал.
— Кюре? — произнес Жиль с пугающей мягкостью в голосе. — Запомни, малыш, что я никогда им не стану. Запомни также, что я не желаю, чтобы мне об этом говорили. Ты понял?
— Понял, — согласился собеседник. — Но что же ты сделаешь? Говорят, что твоя мать решила…
— Она действительно решила. Но я, я не хочу…
Я больше не хочу! И я напишу ей сегодня же вечером.
— А что, если она откажется тебя слушать?
Что, если она потребует, чтобы ты опять ходил в коллеж? Ты же знаешь, что она имеет право принудить тебя.
— Тогда я удеру! — был ответ.
Оба замолчали на то время, что им понадобилось, чтобы слезть с тумбы. Теперь все матросы были на берегу, и люди стали расходиться, чтобы вернуться в тепло своих домов или в кабаки.
На миг Жиль и Жан-Пьер, глядя в лицо друг друга, как будто они виделись впервые, почувствовали внезапное смущение, робость, будто их настоящей дружбе мешали годы безразличия.
Тишину нарушили часы на рядом стоящей церкви, пробившие полчаса. Жан-Пьер смущенно улыбнулся.
— Может, следовало бы пойти в коллеж? — сказал он и, добавил с комичной гримасой:
— Мы теперь здорово опоздали, и думаю: нас прямиком отправят в «Барбэн».
Жиль ответил ему такой же улыбкой:
— В этом можешь не сомневаться! Но не кажется ли тебе, что дело того стоит?
Юноши пустились бежать, стремясь скорее добраться до конца поднимающейся вверх по склону улицы не столько из-за того, что боялись ударов палкой, которые вскоре посыплются на их плечи и в перенесении коих оба были достаточно опытны, чтобы не придавать им слишком большого значения, сколько для того, чтобы согреться.
Однако, когда они увидали двухсотлетний главный портал коллежа Сент-Ив, Жан-Пьер, не произнесший ни слова за все время, что они бежали, резко остановился.
— Скажи мне, — спросил он Жиля. — Ты всерьез говорил там, на набережной, что хочешь уйти в море?
— Конечно, — ответил Жиль. — Но почему ты спрашиваешь?
— Ну, тогда слушай! Вечером, когда колокола собора пробьют девять часов, встретимся на углу Рыночной улицы, перед скульптурой «Ванн и его жена» . Не задавай вопросов, — добавил он живо, увидев, что Жиль открыл рот. — Я отведу тебя в одно местечко, где тебе понравится. Теперь пошли, чтобы нас скорее наказали, и до вечера!
— До вечера! Я приду! — ответил Жиль.
Для Жиля наказание было удвоено за то, что он пропустил исповедь под таким пустым предлогом, как болезнь. Сверх того ему было приказано по выходе из башни «Барбэн» отправиться в часовню, предстать там перед священником и прочитать двойную порцию молитв, перебирая четки. Жиль безропотно принял все это, поддерживаемый надеждой на новые дали, открытые ему Жан-Пьером. Он решительно пошел на исповедь, но покаялся не во всех своих грехах, впервые таким образом не исполнив нравственных обязанностей, казавшихся ему теперь ненужными и несовместимыми с устремлениями того мужчины, каким он начинал уже становиться.
Итак, с последним ударом часов, пробивших девять вечера, он уже вышагивал по грязным булыжникам маленькой площади, пустынной и темной в этот вечерний час, которую сторожили два деревянных жителя города. Плечи у него побаливали, но сердце было полным надежд. Впервые после прыжка в воды Блаве мысль о Жюдит разжала тиски, в которых она держала, как в капкане, разум юноши. Постукивая подошвами башмаков о мостовую. Жиль мечтал среди этой холодной ночи о будущем, окутанном голубой дымкой приключений.
Жан-Пьер появился из темноты, как чертик из табакерки, произведя при этом не больше шума, чем это сделал бы кот.
— Пошли! — только и сказал он.
Как и утром, мальчики направились к порту, единственной части города, являвшей в этот час признаки жизни, поскольку Ванн был городом благоразумным и благочестивым, чей распорядок жизни регламентировался боем колоколов собора и монастырей.
— Куда ты меня ведешь? — спросил Жиль, когда они выходили из ворот Сен-Венсан.
Вместо ответа Жан-Пьер показал на старый дом на набережной, выступ фасада которого нависал, подобно отяжелевшему глазному веку, над двумя небольшими низкими окнами, подмигивавшими в ночи, как два светящихся красным глаза.
— Мы идем туда!
Жиль поморщился. Хотя он и не бывал никогда в портовых тавернах, но достаточно хорошо был знаком с городом, чтобы знать, что кабачок «Красный горностай» пользуется отвратительной репутацией.
Хозяина кабачка звали Йан Маодан, и он крайне снисходительно относился к подбору
своих клиентов, поскольку и сам когда-то, в пору своей бурной молодости, «косил траву на большом поле» в течение трех самых лучших лет своей жизни, что лишь придало больше силы его рукам, гибкость которых не уступала, их ловкости. В его кабаке каждый находил то, за чем пришел: контрабандист, искавший здесь пополнения своего экипажа, ревнивый муж в поисках кого-нибудь, кто стал бы шпионить за его женой, и даже главарь шайки, желающий обновить свое войско, прореженное правосудием и стражниками сенешаля, — все могли быть вполне уверены, что найдут тут предмет своих поисков. Однако в кабачке крайне редко попадались ученики коллежа Сен-Ив. Поэтому, увидев, что его товарищ всходит по ступеням, ведущим к низенькой двери, с ловкостью завсегдатая, Жиль не выдержал и схватил его за руку.
— Ты уже бывал здесь? — спросил он строго.
Жан-Пьер пожал плечами и отвернулся, но в голосе его послышался вызов.
— Конечно! — ответил он. — Если хочешь отплыть втайне, нельзя быть чересчур разборчивым. Здесь мы найдем человека, который может нам помочь…
— Ты знаешь репутацию «Красного горностая».
Но подумал ли ты, что будет, если твой отец или отец настоятель узнают, что тебя тут видели?
— Успокойся, я обо всем подумал. Не разбивши яиц, не сделаешь яичницы! Если боишься за свою репутацию, то свободно можешь повернуть назад. Только в таком случае не лучше ли тебе все-таки сделаться священником?..
— Если мне понадобится совет по поводу моего будущего, то я спрошу у тебя! — парировал Жиль сухим тоном. — Я иду с тобой. Ты, видно, знаешь, что делаешь.
Последовав за своим товарищем, он вошел в таверну, как будто нырнул в воду, затаив дыхание. Он думал, что увидит там подобие ада, полного шума и ярости, полного драк, криков и пьяных песен. Однако шума там было не больше, чем в классе коллежа Сент-Ив.
С порога он увидал плавающие в голубых клубах дыма из множества трубок спины людей в разнообразного цвета одеждах, головы более или менее отталкивающего вида, склоненные над столами, куда эти люди ставили локти и стаканы с ромом. Все они вели разговоры между собой сдержанными голосами, обсуждая втихомолку свои дела, в большинстве своем крайне темного свойства, тем не менее представлявшие для них огромный интерес. Несмотря на присутствие двух служанок, сновавших с тяжелыми подносами по залу в платьях, столь бесстыдно открытых, что Жиль в смущении отвел взгляд, место это не вызывало ни малейшей мысли о развлечениях.
Сам Йан Маодан, опершись кулаками на засаленную стойку орехового дерева, обводил взглядом всю компанию с видом императора, от чьего ока ничто не может укрыться. При виде обоих мальчиков лицо его искривилось гримасой, — с большой натяжкой она могла бы сойти за улыбку — и, пройдя через зал, он остановился у столика в глубине, за которым сидел только один человек.
— Эй, нантец! — крикнул он. — К тебе гости!..
Человек, к которому обратился Йан Маодан, вздрогнул, изобразил на своем лице улыбку, подходящую ему как роза крокодилу, и, сняв со своей конусообразной головы треуголку, великолепно украшенную золотым галуном, но явно принадлежавшую ранее какому-то другому человеку, грациозно взмахнул ею, адресуясь к мальчикам, пробиравшимся между столиками.
— Наконец ты пришел, малыш! — сказал он, пришепетывая, открыв ряд почерневших пеньков, среди которых сверкали три зуба, оставшиеся удивительно белыми. — Ты пришел сказать мне, что ты надумал?
— Да, мосье! Я решился!
Треуголка вновь вежливо качнулась.
— Хорошо! А это кто с тобой?
— Друг! — последовал ответ. — Мы из одного класса. Он тоже решился…
— Минутку! — прервал его Жиль. — Я бы хотел все-таки выяснить, на что же я решился?
Человек из Нанта ему не понравился. Вдруг сузившимися ледяными глазами сине-стального цвета Жиль стал рассматривать его лицо, как будто пытаясь вызнать его самые тайные мысли. Он увидел заостренный череп, мясистое лицо со слишком широкой улыбкой, длинный нос с раздвоенным кончиком, маленькие черные глазки, блестящие, как гагатовые бусинки. Однако лицо нантца было чистым, гладко выбритым, неприятным в нем были лишь бегающие глаза, взгляд которых невозможно было поймать, а также раздражала привычка все время водить кончиком языка по губам, что делало нантца похожим на вылизывающегося кота.
В беспокойных глазах человека из Нанта сверкнул гнев, но лишь на мгновение, и погас, как свеча, задутая ветром. Он пожал плечами и разразился добродушным смехом.
— Да отправиться в плавание, черт возьми! Так же, как и этот славный парень, что горит желанием завоевать богатство и славу на морях и океанах и увидеть все великолепие чудес вселенной!
— А вы можете дать нам все это? — холодно спросил Жиль.
Лицо человека из Нанта омрачилось, и он взглянул на Жан-Пьера с выражением печальной укоризны.
— Ах, вот что, мой мальчик! — произнес он. — Разве ты ему ничего не сказал?
— Нет, мосье, — ответил на упрек Жан-Пьер. — Я думал, что будет лучше, если это сделаете вы!
И потом, вы ведь посоветовали мне помалкивать.
— Правда, сынок! Истинная правда! Соблюдение тайны — это большое дело. Моя бедная матушка всегда говорила мне, что в серьезных делах лучше говорить с добрым Боженькой, а не с его святыми! Ну, что же, присаживайтесь, парни! И слушайте меня! Эй, Манон! Два стакана для молодых господ!
Одна из служанок подошла к столу. Машинально подняв глаза. Жиль заметил, что она его разглядывает. Белокурая девушка была довольно хорошенькой и ненамного старше его самого. Молча, но не отрывая от него глаз, она поставила на стол два оловянных кубка и, вздохнув, отошла как бы нехотя. Нантец взялся за стоявшую на столе большую бутыль черного стекла. В воздухе запахло выдержанным антильским ромом, аромат этот наполнил ноздри мальчиков, словно напоминая о тех далеких странах, о которых говорил нантец. Затем человек из Нанта начал выспреннюю речь, долженствовавшую убедить юных слушателей в том, что степень великолепия их будущности зависит исключительно от его личных талантов.
Однако, несмотря на ранее им выказанное человеку из Нанта, Жан-Пьер нашел, что вступительное слово слишком затянулось.
— Мы совершенно готовы доказать вам нашу признательность, — прервал он красочную речь нантца. — Но, пожалуйста, расскажите нам об Америке… и об инсургентах!
Жиль, находивший уже человека из Нанта не только отвратительным, но и смертельно скучным, вновь почувствовал интерес к разговору. В классах коллежа Сент-Ив никогда не обсуждали мирские новости, да и жители благородного города Ванн не очень-то интересовались тем, что происходит у каких-то там дикарей по ту сторону Атлантического океана, если это, конечно, не касалось дел, связанных с торговлей. Перипетии войны с Англией, происходившей на «соседнем» море, в глазах жителей города, помнящих, что в нем долгое время заседал парламент Бретани, волновали их гораздо больше. Несмотря на это, юные обитатели Латинской улицы, или улицы Сен-Гвенаэль, кое-что знали об этих событиях, рассказы о которых доходили до них, обрастая по дороге множеством фантастических подробностей. Обычно они немало узнавали о событиях за океаном, бродя вокруг особняка г-на де Лимюра, генерал-лейтенанта Адмиралтейства, или вокруг казарм Уэльского полка .
Вот уже несколько месяцев, а особенно с начала войны с Англией, люди с сочувствием говорили о восстании в Америке тринадцати английских колоний, с 1776 года превратившемся в настоящую войну. Волнения назревали там с 1765 года, когда Англия, ослабленная Семилетней войной и желающая найти средства для выплаты государственного долга в сто сорок миллионов фунтов стерлингов, решила взыскать большую часть этого долга со своих заморских колоний с помощью введения гербового сбора, обязательного при составлении всех официальных документов. Собравшиеся в городе Нью-Йорке делегаты колоний заявили об отказе платить налог, за введение которого они не голосовали. Это вызвало неудовольствие Англии. Мало-помалу возмущение переросло в бунт, американцы потребовали предоставления независимости и вступили в войну против метрополии.
Стало известно, что борьбой этих решительных людей, прозванных в Европе инсургентами, руководил талантливый военачальник, генерал Вашингтон, и что он уже давно обратился за помощью к королю Франции. Тремя годами ранее описываемых событий жители Ванна даже видели посланника инсургентов, который одним декабрьским вечером остановился в гостинице «Коронованный дельфин». Это был уже немолодой человек в очках, плотного сложения, полный добродушия и изящества. Волосы у него были длинные, на лысой макушке сидела забавная меховая шапка. Его сопровождали двое молодых людей — его внуки.
Он записался в гостинице под именем Бенджамина Франклина, следующего в Париж. Говорили также, что этот человек — великий ученый, известный всему миру, который умел останавливать молнию, из чего бретонцы заключили, что он немного колдун. Древний лес Броселианды был достаточно близок, чтобы воспоминание о волшебнике Мерлине оживало безо всякого труда.
Говорили еще, что некий молодой овернский офицер из королевской свиты, настолько же безрассудный, насколько знатный, зафрахтовал корабль, не испросив на то соизволения Людовика XVI, который еще не решился порвать с Великобританией, и отправился сражаться за свободу американцев. Вернувшись из Америки весь израненный, этот офицер все же нашел в себе силы умолять короля, чтобы тот поспешил на помощь инсургентам. Последнее время из казарм расходились слухи о том, что король в скором времени, возможно, ответит на чаяния Американского конгресса и пошлет ему наконец золота и людей, в которых тот так нуждается.
Все эти рассказы кружили головы молодым людям из коллежа Сент-Ив. Прежде всего опьяняли слова «свобода» и «независимость», такие новые и волнующие. И для Жиля, возвратившегося в Ванн с сердцем, полным горечи, эти слова были подобны глотку холодной воды в жаркий день. Он просто бредил приключениями того офицера, которого звали Лафайет, и, не считая Жюдит, в мире не было для него никого, с кем он более страстно желал бы сблизиться.
Так что с момента, когда нантец произнес магические слова «Америка» и «инсургенты». Жиль стал с жадным вниманием вслушиваться в его слова.
— Бог мой, эти молодые люди вечно торопятся! — вздохнул нантец, осушив свой стакан одним глотком. — Я как раз собирался перейти к этому. Но сначала скажи, как тебя зовут, ты, новичок?!
— Мое имя — Жиль Гоэло! — ответил юноша.
— Ну что ж, тогда знай, мой мальчик, что в Нанте есть люди, которые верят в освобождение американцев и готовы на все, чтобы им в этом помочь. Во главе у них — некий господин, богач из богачей, крупнейший нантский арматор, главный смотритель вод и лесов Франции, посессор королевского замка, личный друг знаменитого господина Франклина, живущего в его великолепном особняке в Париже… и к тому же он — мой хозяин, — добавил нантец с гордостью, ясно показывающей, что среди всех этих впечатляющих титулов именно титул «хозяин» был наиважнейшим. — Этот господин передал часть своего состояния инсургентам, а сейчас он снаряжает в Нантском порту самый большой из своих кораблей, порт назначения которого — Бостон.
Для всех храбрых молодых людей, желающих послужить благородному делу, ищущих приключений и стремящихся сколотить состояние, найдется на нем место. Меня специально назначили отбирать в этих краях тех, кого я сочту наиболее достойными такой судьбы… Хотите вы отплыть на этом корабле?
— Я и не желал бы ничего лучшего, — ответил Жиль. — Но почему же вы сидите здесь, в этой таверне, куда, между нами говоря, приличные люди заглядывают весьма редко? Вы похожи на человека, который скрывается! Почему бы вам не перейти в «Красный колпак» или в «Коронованный дельфин», а глашатаям публично не объявить о предложении вашего хозяина? Кстати, как его имя? Я что-то не припоминаю, чтобы вы его называли.
— А вот это как раз потому, что его и не следует называть в подобном месте! — сурово отвечал нантец. — Что же до ваших замечаний, мой юный друг, то они доказывают ум и наблюдательность, но также и то, что вы мало сведущи в политике.
Разве вы слыхали, что наш возлюбленный король отправляет войска в помощь инсургентам? Я говорю не о господине де Лафайете, отправившемся туда в одиночку, но о настоящих войсках, с пушками и генералами!
— Нет, не слыхал! Но такое могло бы случиться… — заметил на это Жиль.
— Вот тут-то и зарыта собака! Могло бы… но пока еще не случилось! И мой хозяин рискует не более не менее как вызвать неудовольствие Его Величества, если тот узнает, что он надумал самолично послать помощь тем людям. Он рискует доверием короля и еще множеством других вещей, о которых здесь не стоит говорить. Теперь вы поняли?
Жиль кивнул в знак согласия.
— Думаю, что понял… да! Однако я бы хотел все-таки узнать имя этого легендарного героя, даже если произнести его в таком месте и будет святотатством.
Человек из Нанта вздохнул, придав своему лицу выражение покорности судьбе, затем, обвив своими ручищами шеи мальчиков, чтобы заставить их склониться к нему как можно ниже, он бросил вокруг себя взгляд, полный подозрения, как если бы ожидал внезапного появления шпионов начальника городской стражи, и наконец прошептал:
— Его имя — господин Донасьен Лерэй де Шомон! Вы удовлетворены? Но забудьте это имя, что, бы скорей изгладился стыд за мою болтливость. А теперь, когда мы договорились, перейдем к делу: отплытие завтра с вечерним приливом…
Жиль вздрогнул и уклонился от руки человека из Нанта.
— Завтра? Но это невозможно!
— А почему невозможно?
— Да потому, что это слишком рано! Жан-Пьер, скажи же ты ему! Мы не собираемся удирать из Ванна как какие-нибудь злоумышленники. Дайте нам время хотя бы удостовериться, что наши семьи не разрешат нам сменить род занятий!
— Что касается меня, то дело уже сделано! — заявил в ответ мрачный Жан-Пьер. — Если я откажусь стать нотариусом, то мой отец лишит меня наследства, а если я немедленно не уплыву в море, он нашлет на меня стражников! Я отплываю завтра!
— А я нет! — возразил Жиль. — Ты не сказал мне, что будет нужно сжечь все мосты так быстро. Вспомни! Ты же только сегодня утром говорил об отплытии на «Сен-Никола», когда корабль вновь отправится в плавание!
— Этим утром я еще не знал, что ты думаешь так же, как я. Согласись, что я имел все основания быть осторожным, а еще и потому, что видел, что ты боишься!..
Жиль вскочил так стремительно, что стол покачнулся. Глаза его метали молнии, а лицо застыло, будто вырезанное из камня.
— Больше не повторяй ничего подобного! — произнес он. — Клянусь спасением души, я ни от кого не стерплю такого! Я не боюсь, и ты это знаешь. Я только не хочу разбить сердце моей матери, не будучи уверен, что она не оставляет мне выбора. Я прошу лишь несколько дней, чтобы удостовериться в этом. Если бы ты предупредил меня, что речь идет о таком скором отплытии, то я бы сказал тебе!
Покрасневший от слов Жиля Жан-Пьер поднялся, но постепенно его лицо снова приняло свой обычный цвет. Он даже улыбнулся.
— Ты прав! — согласился он. — Не сердись…
Все дело в том, что мы еще плохо знаем друг друга. Ладно, подождем несколько дней…
Человек из Нанта, слушавший весь этот разговор с тщательно скрываемым интересом, недовольно прищелкнул языком.
— Ждать? — удивился он. — Как легко вы об этом говорите! Корабль выйдет в море завтра, что же до другого корабля, то я не знаю, на какой день назначено его отплытие. Я и хотел бы дать тебе пару дней, мой мальчик, но если твой товарищ готов, то лучше будет, если он отправится немедленно. В конце концов он сможет подождать тебя и в Нанте и позаботится о том, чтобы за тобой сохранили место… К тому же я не думал, что вы придете вдвоем.
Жиль и Жан-Пьер в нерешительности переглянулись. Во взгляде Жан-Пьера явственно читалось нетерпение, настолько очевидное, что Жиль почувствовал, какой жертвой будет для его товарища ожидание. Он тоже улыбнулся.
— Верно! Уезжай первым, Жан-Пьер! Как бы то ни было, я присоединюсь к тебе, так что глупо будет терять время вдвоем.
— Правда? Ты на меня не обидишься?
— Совсем нет! Мы ведь находимся в разном положении. Поезжай спокойно!
— Спасибо! — поблагодарил его Жан-Пьер и обратился к человеку из Нанта:
— Тогда, сударь, скажите мне, что же я должен буду сделать?
В ответ нантец отрицательно покачал головой.
— Я расскажу тебе все, но позже, — ответил он Жан-Пьеру. — При таких обстоятельствах нужно, чтобы твой дружок ушел отсюда, поскольку никогда не знаешь, что может произойти, а неосторожное слово назад не воротишь! Не обижайся, приятель, это простая предосторожность, не больше! Когда ты решишь, что готов, вернешься сюда, найдешь меня, и я скажу, что тебе нужно делать…
Согласен?
— Согласен! — ответил Жиль. — Я ухожу! Доброй тебе ночи, Жан-Пьер! Увидимся завтра, и да хранит тебя Бог!
— Господь храни и тебя. Жиль! До завтра!
Оставив своего товарища сидящим за столом человека из Нанта, Жиль вышел из «Красного горностая», не обернувшись и испытывая странное чувство облегчения. После тяжких запахов таверны холодный уличный воздух показался ему восхитительным. Он с наслаждением вдохнул морской ветер, в котором еще чувствовались запахи водорослей и рыбы. Было прохладно, и он побежал через порт, чтобы скорей добраться до улицы Сен-Гвенаэль.
Когда он уже был подле ворот Сен-Венсан, он услышал за собой звуки шагов. Женский голос, задыхающийся и прерывистый, позвал его:
— Остановитесь, пожалуйста! Вы бежите слишком быстро для меня!
Жиль остановил свой бег, оглянулся и в желтоватом свете, скудно лившемся из соседнего окна, увидал развевающуюся на ветру красную юбку и белые углы чепца, обычного для женщин Ванна.
Он удивился, узнав в женщине молоденькую служанку, которую нантец называл Манон. Закутанная в черную шаль, она легко бежала по большим круглым камням мостовой.
— Это вы меня? — спросил он, когда девушка догнала его.
— Да!.. Мне нужно поговорить с вами… но у меня мало времени. Я сказала, что иду в лавку… за маслом для лампы! Скорее! Идите сюда…
Жиль почувствовал на своей руке прикосновение маленькой холодной ручки, шершавой и неожиданно сильной, увлекшей его в самую темную из арок, где святой Венсан Феррье в облачении епископа без устали благословлял порт.
— Что же вы хотите сказать мне такого срочного? — спросил заинтересованный Жиль.
Манон глубоко вздохнула несколько раз, чтобы перевести дух. Она стояла так близко к нему, что Жиль мог чувствовать сквозь ее шаль учащенное биение сердца. Несмотря на то что девушка быстро бежала, она принесла с собой пропитавшие ее одежду запахи таверны — смесь табака и алкоголя. Она не отпускала его руки, наоборот, сжимала все сильнее.
— Не уезжайте с нантцем! — лихорадочно прошептала она. — Я слышала все, что он вам наговорил! Он плохой человек, бандит… и он вовсе не служит тому арматору из Нанта.
— А кому же?
— По правде сказать, не знаю. Я думаю, что он сообщник одного испанского контрабандиста, чей корабль иногда, говорят, заходит в залив Морбиан. Чего только не услышишь в «Красном горностае»!.. Только лучше сразу это позабыть.
— Ну, а что же нантец?..
— Он продался дьяволу! Слушайте, два года тому назад он уже приезжал в наш город, тогда исчезли трое юношей. Говорили, что они отплыли в Лорьян, чтобы отправиться оттуда в Вест-Индию… но один моряк из Оре был в плену в Алжире, откуда его выкупили монахи из Братства Милосердия, и он рассказал мне, когда напился, что видел одного из тех… там, в Алжире, он был рабом чернокожего богача. А про Лорьян он говорил, что они и вправду отплыли из Лорьяна ночью на корабле того испанца и испанец продал их берберам. Вот что вас ждет, если вы уедете с ним!
Я умоляю вас — не ходите к нему…
Слова девушки слишком хорошо соответствовали чувству недоверия, которое внушил Жилю человек из Нанта с первого же взгляда, чтобы юноша усомнился хоть на мгновение. Притом в ее голосе была искренность и убедительная страстность.
Однако кое-чего он еще не понимал и не удержался от расспросов:
— Давно ли нантец здесь?
— Два месяца, может быть, три… может быть, дольше… я не знаю.
— А другие мальчики приходили к нему за это время?
— Приходили… трое или четверо, кажется.
— И вы… их тоже предупредили?
Он услыхал, как ее дыхание стало более частым, и понял, что она колеблется. Однако это продолжалось недолго.
— Нет! — ответила она. — Это было бы слишком опасно, если бы нантец узнал… или Йан Маодан, мой хозяин, со мной тоже могло бы что-нибудь случиться…
— Но почему вы рискуете сейчас? Почему рискуете из-за меня?
— Потому что…
Она не договорила и внезапно прижалась к Жилю. Ее руки обвили шею юноши, и он почувствовал, как ее горячий рот касается его рта. Поцелуй был коротким, легким, но страстным. Всего лишь секунду он ощущал всем своим телом тело Манон, затем она отстранилась, будто обожглась, и прошептала, слегка задыхаясь:
— ., не спрашивай меня, почему я это сделала, я и сама не знаю. Знаю только, что ты мне нравишься, как никто еще никогда не нравился!
Когда я увидала, как ты сидишь рядом с нантцем, мне почудилось, будто ты чайка, попавшаяся на птичий клей. Тогда я поняла, что, если я допущу, чтобы тебя сделали рабом, я не смогу уснуть больше… Теперь я все сказала и должна вернуться! Воспользуйся моим советом, но так, чтобы никто не знал, что это я дала его тебе, если не хочешь иметь на совести мою смерть.
Она собиралась уйти, но Жиль удержал ее. Он сделал это почти машинально, может быть, из-за странного чувства, пробудившегося в нем после соприкосновения с телом девушки. Это чувство слегка напомнило ему о том, что он испытывал, глядя на Жюдит.
— Ты спасла мне больше чем жизнь! Скажи, как мне отблагодарить тебя?..
Он услыхал смех и увидел ее блеснувшие в темноте зубы.
— Ты придешь, чтобы перерезать веревку в тот день, когда меня будут вешать!
— Но почему же тебя будут непременно вешать, Манон?
— Я принадлежу Йану Маодану, и рано или поздно, но его обязательно арестуют. Тогда мне придется последовать за ним до самого конца.
— Ты его любовница?
— Да, и он дорожит мной. Но я бы хотела отдать тебе то, что он берет каждую ночь. Слушай!.. Около ворот Буро по правую руку есть одноэтажный домишко. Там живет моя сестра, она больна и прядет лен, чтобы заработать на жизнь.
По воскресеньям я часто прихожу туда, когда стемнеет, чтобы не повредить ей. Если ты хочешь меня, приходи в один из воскресных вечеров. В конце концов, я думаю, что это будет самый лучший способ меня отблагодарить! Ты только постучи пять раз… вот так!
Она убежала, оставив Жилю смутное сожаление и глубокое чувство благодарности. От мысли о том, что ожидало бы его и Жан-Пьера, если бы маленькая служанка не прониклась к нему такой странной и неожиданной нежностью, его бросило в дрожь. Благодаря Провидению и Манон было еще не слишком поздно, чтобы избежать опасности, но нужно было еще предупредить и Жан-Пьера и помешать тому отправиться завтра на опасную встречу с нантцем.
Надеясь перехватить своего товарища, он повернул назад к «Красному горностаю», но остановился, не доходя до таверны, чтобы не испугать Манон. Спрятавшись в углублении соседней двери, чтобы остаться незамеченным и меньше мерзнуть, он ждал, когда Жан-Пьер выйдет и пройдет мимо него, возвращаясь домой.
Жиль прождал более часа, затем, потеряв терпение, решился заглянуть в грязные окна таверны. Прижавшись лицом к стеклу, он обнаружил, что за столом, где раньше сидел человек из Нанта, никого нет. Нантец исчез, Жан-Пьер тоже…
Но он мог возвратиться домой и другим путем, не проходя через ворота Сен-Венсан, пока Жиль разговаривал там с Манон!
Ночь становилась все чернее. Жиль подумал, что Жан-Пьер обязательно будет в коллеже завтра утром, тогда он его и предупредит. Подумав так, он отправился домой, бросился на кровать, даже не раздевшись, и спал беспокойным сном до самого пения петухов.
В числе первых он явился утром в коллеж, но напрасно ждал там Жан-Пьера: юноша так и не пришел. Никогда еще день не казался таким длинным снедаемому беспокойством Жилю. Когда же вечером учеников наконец отпустили, он стремглав побежал на улицу Девственниц, где жил мастер Керель, плотник.
Поскольку раньше тесной дружбы между ними не было. Жиль никогда еще не бывал в доме у Жан-Пьера, но был готов на все, чтобы вырвать беднягу из лап ожидавшей его судьбы. Однако тщетно он пытался достучаться в запертую дверь, никто не откликался. Лишь соседка Керелей, привлеченная шумом, открыла свою дверь и, выйдя на порог, сообщила Жилю, что мастер Керель с семьей уехал накануне утром в Лудеак на свадьбу своей двоюродной сестры.
— Но Жан-Пьер не мог уехать! — запротестовал Жиль. — Я видел его вчера вечером!
Однако женщина была явно не из тех, что позволяют кому бы то ни было подвергать свои слова сомнению. Она отступила назад за дверь и заперла ее, прокричав:
— Убирайся! Я тебе все сказала…
Жиль больше не настаивал. Впрочем, он уже знал достаточно. Вот чем объяснялась спешка, которую Жан-Пьер выказывал, желая покинуть Ванн: он хотел воспользоваться неожиданным отъездом своих родителей, и ему было проще простого добиться их согласия остаться дома. Говорили, что папаша Керель не шутит, когда речь идет об учебе его сына, так что не могло быть и речи о том, чтобы Жан-Пьер пропустил несколько дней занятий из-за таких пустяков, как свадьба кузины. Но где же он мог быть сейчас?
С тяжелым сердцем, охваченный ужасным чувством одиночества и бессилия. Жиль последовал за своими мыслями, которые увлекали его в порт.
Жан-Пьер должен был отплыть с вечерним приливом, который достигнет своей полноты в 10 часов вечера. Да и нантец назначил ему встречу, как и накануне, в «Красном горностае».
Дойдя до таверны, он уже был готов решиться на все. Пусть это повлечет за собой самые страшные несчастья, но он вырвет у того мерзавца тайну места, откуда собирается отплыть его товарищ.
Жиль так боялся за Жан-Пьера, что даже не осознавал опасности, которой мог подвергнуться он сам.
Перед тем как ступить на порог, он осенил себя быстрым крестом, затем открыл дверь.
Представшая его глазам картина была в точности такой же, как та, что он застал вчера, так что Жиль на секунду подумал, что время повернулось вспять. Он увидел те же спины, те же клубы дыма, те же лица. Йан Маодан стоял за стойкой в той же позе, что и вчера, а две служанки по-прежнему сновали от столика к столику, совершая те же движения. Да, все было как вчера… за исключением одного: нантца за столом не было!
Сердце Жиля забилось быстрее, но он стиснул зубы, выпрямил спину и уверенным шагом направился к стойке. Йан Маодан следил за его приближением, нахмурив брови.
— Чего тебе, мальчик? — спросил он грубым голосом. — Ты слишком молод для рома и девок!
Начало не сулило ничего хорошего. У Йана Маодана была слишком цепкая память, чтобы не припомнить вчерашнего посетителя, но Жиля его слова не обескуражили.
— Я хочу видеть нантца! — холодно ответил он.
Хозяин таверны утер нос рукой, волосатой, как медвежья лапа, прочистил горло, сплюнул, издал смешок, затем объявил:
— Плохи твои дела! Его здесь нет!
— Однако он мне вчера сказал, что я найду его здесь, когда пожелаю!
— Может, и сказал! Но все, что я знаю, так это то, что его здесь нет и что сегодня он не придет.
Чего тебе от него надо?
Жиль не ответил на вопрос, сжал кулаки, и его взгляд, устремленный на Йана Маодана, становился все более тяжелым.
— Это наши с ним дела, — выговорил он наконец. — Вы можете мне сказать, где его найти?
— Нет! — был ответ.
Йан почти выкрикнул это слово, и Жиль сразу же ощутил, как вокруг воцарилось молчание и все присутствующие посмотрели на него. Он приметил Манон, застывшую от страха у конца стойки и вцепившуюся обеими руками в поднос.
Однако его ставший теперь ледяным взгляд не покидал глаз Йана, который внезапно застыл, будто животное, зачарованное человеческим взглядом. Бывший галерник никогда ранее не видел таких глаз, как у этого еще юного мальчика. Эти глаза были как две шпаги, вонзенные в его голову, жестокие, безжалостные, никогда не мигающие, глаза хищной птицы. Йан заторопился ускользнуть от власти этих глаз, и его тревога обратилась в ярость.
— Чего ты ждешь? Я же сказал тебе: он не придет! Я не знаю, где он сейчас. Может, в лапах дьявола! Во всяком случае, он уехал из города. Теперь проваливай отсюда, и чтоб я тебя больше не видел. Я не желаю ссориться со стражниками из-за того, что им донесут, будто у меня бывают малыши вроде тебя…
— Что-то со вчерашнего вечера вы стали весьма щепетильны, — начал было Жиль.
Но вдруг он увидел искаженное ужасом лицо Манон. Маленькая служанка была на грани обморока, и Жиль ее пожалел. Пожав плечами, он повернулся, чтобы уйти:
— Ладно! Я уйду!.. и он вышел в отчаянии, даже не услышав подобного злобному лаю окрика Йана Маодана:
— Куда ты? Чего тебе не хватает? Иди-ка лучше налей…
В эту ночь Жиль не возвратился на улицу Сен-Гвенаэль. Понукаемый бессильным гневом и смертельной тревогой, он без устали бродил по порту от улицы Рабин до улицы Кальмон-Ба, приглядываясь к кораблям, ловя на них малейшее движение в тщетной надежде увидеть низкорослую фигуру Жан-Пьера. Жиль даже спустился вдоль реки до стрелки Лангль, вглядываясь в отблески на воде, подстерегая каждое готовое к отплытию судно. Но морской прилив принес с собой пронзительный режущий ветер со снегом, который завывал, взъерошивая всклокоченные кроны приморских сосен, и ни один корабль в этот вечер не вышел из порта. Жиль не чувствовал ни холода, ни ветра, ни усталости. Ему хотелось закричать, позвать мальчика, рядом с которым он прожил столько лет, не обращая на него внимания, и который внезапно стал ему дорог, как брат, мальчика, которого он не увидит больше и не сможет спасти.
Наступило утро, серое на сером фоне моря и островков ила, открытых отливом, оно едва обрисовывало барки рыбаков и покрытый лесом, как шерстью, маленький остров Конлео, окутанный туманом. Жиль спустился со скалы, куда он взобрался после своих одиноких блужданий, и, постепенно ускоряя шаги отяжелевших от холода ног, медленно направился в сторону города, выбившийся из сил, но с сердцем, полным надежды.
Звуки колокола, звонившего «Анжелюс», оживили Жиля. Он вдруг вспомнил, что сегодня воскресенье и что как раз по воскресеньям Манон ходит повидать сестру в маленький домик у ворот Буро, где она назначила ему свидание. Он ускорил шаг, затем перешел на бег.
Когда он добрался до улицы Сен-Гвенаэль, был час первой мессы, которую посещали служанки и набожные старые девы, ходившие, впрочем, также и на соборную мессу. Черные фигуры торопливо, но осторожно скользили по тонкому хрустящему снежному покрову, как вата легшему на булыжную мостовую и опушившему остроконечные крыши домов. Чтобы не быть узнанным, он прятался в тени старого рынка, пока не увидел свою квартирную хозяйку, проходящую мимо в сопровождении служанки.
Уверенный в том, что теперь его никто не встретит, он пробрался в свою ледяную комнату, чтобы немного отдохнуть, и с нетерпением ожидал конца дня.
К счастью, зимой ночь опускается быстро. Пасмурная погода еще ускорила ее наступление, так что было уже очень темно, когда Жиль, закутанный в старый плащ, подаренный ему крестным, отправился к дому, где жила прядильщица льна.
Дом стоял недалеко, достаточно было обойти собор и пойти по узкой улочке, проходящей через ворота Буро и выходящей по ту сторону городской стены. Пустынные улицы были очень темными, если бы белизна снега не рассеивала темень ночи, то Жилю понадобились бы глаза кошки, чтобы не сбиться с пути. Все же он сразу обнаружил домик. Прилепившийся к огромной стене, с фасадом, угрожающим вот-вот рухнуть, и с крышей, сидящей набекрень, как шапка пьяницы, он походил на болезненную опухоль. Желтый свет, сочившийся из-за двух закрытых ставней, делал окна похожими на мрачно глядящие глаза. Жиль, однако, твердо решил узнать как можно больше о посетителях «Красного горностая». Он подошел к узкой двери с забранным решеткой окошечком и постучал так, как говорила ему Манон…
Окошечко в двери открылось почти сразу же.
За решеткой в пламени свечи обрисовывалось бледное лицо с тревожными глазами, которые, однако, тотчас же успокоились и вспыхнули радостью, увидев Жиля.
— Это ты? — прошептала Манон. — Я не надеялась увидеть тебя так скоро… Подожди, я сейчас открою!..
Послышался глухой скрежет отодвигаемого тяжелого засова, затем щелканье хорошо смазанного замка, и дверь открылась без малейшего шума..
Как и у ворот Сен-Венсан, маленькая шершавая ручка девушки схватила руку юноши и увлекла его в глубь дома.
— Входи быстрей и не шуми. Моя сестра спит здесь, — указала она подбородком на закрытую дверь в конце коридора, покрытые известью стены которого сверкали белизной.
— Может быть, я пришел слишком поздно?
Вы собирались выходить? — пролепетал Жиль, заметивший, что Манон была закутана в широкую и длинную накидку коричневого цвета с капюшоном. Но та в ответ лишь беззаботно пожала плечами и рассмеялась.
— Нет, вовсе не поздно! Просто я не надеялась, что ты сегодня придешь, и хотела вернуться в «Красный горностай», потому что мне было скучно! Но ты здесь желанный гость!
Она увлекла его за собой к пятну света, лежащему на плитах пола у открытой двери. Внезапно Жиль очутился в обстановке, которую он совершенно не ожидал увидеть в доме скромной служанки из таверны. Комната, открывшаяся его взору, была маленькой и с низким потолком из больших коричневых балок, но очаровательной и почти элегантной. Персидский ковер был постелен на каменном полу, длинные занавески индийского муслина висели вокруг кровати, крытой розовым шелком, белые стены были украшены гравюрами с изображениями цветов. Мебель была лакированной, а подле камина, где пылал жаркий огонь, на маленьком рабочем столике лежало недоплетенное кружево.
Довольная произведенным на Жиля впечатлением, Манон с улыбкой следила за удивлением, отразившимся на лице юноши.
— Тебе нравится? — спросила она.
— Конечно! Я и не ожидал…
— Обнаружить такую комнату в бедном доме такой девушки, как я? Должна же я получать хоть что-то за то, что позволяю толстым лапам Йана Маодана трогать себя! В «Красном горностае» я всего лишь его служанка, но здесь — здесь командую я! Ты знаешь, у меня есть еще красивые платья… Подожди, я сейчас принаряжусь для тебя! Присядь и закрой глаза…
Она отбросила свою накидку, подбежала к раскрашенному сундуку, подобному тем, что стоят в каютах капитанов кораблей, выхватила оттуда нечто розовое и воздушное, как облако, лихорадочно принялась развязывать вышитую косынку, закрывающую грудь. Жиль остановил ее:
— Слушай! Я ведь пришел не за тем, за чем ты думаешь!
Руки Манон бессильно повисли, как птицы, подстреленные влет. Она подняла на юношу взгляд, в котором читалось страдание.
— Да? Зачем же?
— Из-за моего друга… того, кто был со мной тогда вечером. Я искал его весь вчерашний день и всю ночь. Я хотел сказать ему, чтобы он не встречался с нантцем. Но не нашел…
В глазах девушки недоверие сменилось выражением разочарования. Она тряхнула головой, как будто хотела прогнать какую-то навязчивую мысль.
— Тогда забудь его! — крикнула она в ответ. — Сейчас же! Ни один человек в мире ничего уже не сможет сделать для него! И я теперь ни слова не скажу про эти дела…
— Но ведь… — попытался возразить ей Жиль.
Она подошла к нему так стремительно, что он не удержался от инстинктивного жеста защиты.
Но она только схватилась обеими руками за его поднятую руку.
— Замолчи! Не говори мне больше об этом! Я хочу жить, слышишь? Жить! Йан Маодан богат, он дает мне золото, а с золотом можно сбежать даже из тюрьмы. Я откладываю часть его золота на тот случай, если благодаря Богу я стану свободной и смогу забыть «Красный горностай». Я дала тебе хороший совет, потому что ты мне понравился и мне было неприятно воображать тебя под ударами бича какого-нибудь негра, но не проси от меня большего. Слишком поздно!
— Это же мой друг! — запротестовал Жиль с яростью, к которой примешивалось чувство наслаждения оттого, что ему, всеми презираемому бастарду, впервые довелось произнести такие слова. Он не смог удержаться от того, чтобы не повторить их еще раз, но уже более мягко:
— Это мой друг!..
— У тебя еще будут друзья! Ты из тех, кто легко завоевывает дружбу мужчин… и любовь женщин… Сколько у тебя уже было любовниц, а?
Он взглянул на нее с удивлением, смешанным с негодованием.
— Любовниц?.. Да ни одной! Я ученик коллежа Сент-Ив! — сказал он строго, как будто это было исчерпывающим объяснением.
Но если он думал произвести впечатление на Манон, то принужден был поубавить спеси, так как девушка из «Красного горностая» разразилась безудержным смехом, искренним и естественным, как и ее удивление. Она так смеялась, что согнулась пополам, держась за бока, на глазах ее выступили слезы, и ей пришлось усесться, просто упасть на сундук. Слушая хохот девушки, обрушивающийся на него веселыми волнами. Жиль начал густо краснеть.
— Я не вижу, что же здесь смешного! — пробурчал он, задетый. — Святые отцы учат нас, что женщина — это орудие дьявола, что она фальшива, коварна, опасна, что она…
— ..что она и есть та причина, по которой эти добрые люди иногда наведываются в укромные уголки порта или Арсенала, одетые как нотариусы и с укрытой под париком тонзурой, без сомнения, лишь для того, чтобы проверить, насколько опасны девушки, торгующие там своим телом.
Так это правда? Ни одной женщины? Ни разу в жизни?
— Никогда! — подтвердил Жиль. — Что же до того, о чем ты только что говорила, то я отказываюсь поверить в это. Но если ты и права, то причина этому, должно быть, что они приходили совершить святое дело. Святые отцы привыкли меряться силами с дьяволом и смотреть опасности в лицо. Нужно приходить туда, где прячется сатана!
— Ладно, посмотрим, будешь ли ты таким же храбрецом! Ты тоже создан для того, чтобы смотреть опасности в лицо!
С этими словами Манон сняла чепец, ловко выдернула шпильки, удерживавшие ее волосы, развязала косынку и спустила с плеч платье до полу. Миг — и она предстала перед ним нагая, лишь в чулках нежно-голубого цвета, которые поддерживались выше колен розовыми подвязками с кружевными бантами…
В теплом свете свечей и очага ее тело блистало, подобно бледному шелку. Менее хрупкое, чем тело Жюдит, оно светилось женственностью более уверенной и волнующей. Над немного мускулистыми ногами нежно расцветали пышные бедра.
Большие груди были слегка обвисшие, немного, совсем чуть-чуть, ровно настолько, чтобы предположить, что их часто ласкают. Манон взяла их обеими руками и нежно погладила, чтобы набухли соски, потом засмеялась.
— Ну, как тебе нравится орудие дьявола? Теперь твоя очередь…
Переступив через свои юбки, она подошла к притихшему, будто околдованному. Жилю, приподнялась на цыпочках, легко коснулась его губ поцелуем, затем другим, третьим… и прошептала:
— У тебя очень некрасивая одежда! Посмотрим, что же под ней…
С ловкостью, говорившей о долгой практике, она стащила с него черную куртку, затем длинный жилет, расстегнула рубашку, на которой было больше штопки, чем вышивки, и провела руками по обнаженному торсу юноши. Руки были теплыми, чуть шершавыми, от их прикосновения кровь Жиля забурлила. Одновременно Манон прижалась к Жилю животом и бедра ее заколыхались, от чего его плоть пробудилась так стремительно, что девушка улыбнулась.
— Ага! — насмешливо протянула она. — Вовремя же я занялась тобой…
Но он ее не слышал. Неведомый демон, живший в нем и наполнявший его ночи терзаниями, вдруг словно обезумел. Схватив девушку обеими руками за бедра. Жиль бросил ее на постель, упал на нее и стал целовать с неловкой страстью, а руки его в это время хватались за все, до чего могли только достать.
Притиснутая, полузадохнувшаяся Манон энергично его оттолкнула и запротестовала, смеясь:
— Пощади! Как ты, однако, быстр для молокососа! Позволь мне хотя бы вздохнуть!
Сконфуженный, Жиль отодвинулся от девушки.
— Я не хотел сделать тебе больно. Извини меня! — сокрушенно произнес он.
— Ты не сделал мне больно, — ответила Манон, — только ты слишком спешишь. Ты ничего не знаешь о любви… а первое правило — если хочешь сделать хорошо, делай не торопясь. Скажи мне, ты умеешь играть на каком-нибудь инструменте?
— Нет, но я люблю музыку, — ответил Жиль, не понимая, какова здесь связь.
— Так вот, никогда не забывай, что человеческое тело подобно музыкальному инструменту: нужно учиться, чтобы играть на нем… и я научу тебя!
Несмотря на свою молодость, служанка из «Красного горностая» была превосходной учительницей, чуткой, деликатной, исполненной жизненной силы, так что Жиль получил от своего первого урока «запретного плода» такое наслаждение, что, едва очнувшись от сладостного забытья, результата совершенно, новых для него ощущений, немедленно потребовал его повторения, которое и было щедро ему даровано. Затем еще одного. Но на этот раз ученик стал повелевать своей учительницей, выказав такие блестящие способности, что задыхающаяся Манон прошептала ему в ухо:
— Лучше будет тебе не приходить сюда слишком часто, потому что если я стану любить тебя, то уже не буду в безопасности…
— Но я хочу прийти еще! От таких уроков нельзя устать, — заявил весело Жиль.
— Тебе почти нечему теперь учиться. Но что же ты будешь делать на исповеди? Говорят, у вас в коллеже очень строги к таким вот вещам!
Беззаботным жестом Жиль отмел мысль о предстоящих ему ударах кнутом и долгом мучительном выстаивании на каменных плитах часовни.
— Я ничего не скажу, вот и все! Лучше смолчать, чем пообещать никогда больше так не делать и… не сдержать обещания! Но скажи мне, Манон! Всей этой веселой науке ты научилась у Йана Маодана?
Счастливое, успокоенное выражение внезапно стерлось с лица молодой женщины.
— Ты не должен был напоминать мне об этой скотине! Конечно, не от него! Моим первым возлюбленным был корнет из Уэльского полка, молодой, красивый, как ты, нежный, как ты… Я была от него без ума, и, разумеется, мне было наплевать на Йана.
— Что же с ним случилось?
— Как-то утром его вынесло море на берег с кинжалом в груди… Убийцу так и не нашли.
Ее глаза были полны слез, внезапно она теснее прижалась к Жилю, припала губами к его губам.
— Я не хочу больше о нем думать. Люби меня еще… И приходи… как захочешь, приходи. Я буду ждать каждую ночь, после конца работы. Мне надо будет только сказать, что моя сестра больна и я должна ухаживать за ней…
Лишь на исходе ночи Жиль покинул домик прядильщицы льна. Он чувствовал усталость во всем теле, и ноги подгибались под ним, но ум был необыкновенно ясным и свободным. Он никак не мог понять, почему наставники коллежа Сент-Ив говорили как о преступлении о такой простой, такой естественной и такой восхитительной вещи, как любовь. И Жиль испытывал к той, что открыла ему это, чувство признательности, весьма похожее на нежность.
Вокруг было тихо, укусы холода становились сильнее. Жиль пустился бегом, чтобы согреться.
Но когда он проходил через ворота Буро, невидимые руки швырнули его на затвердевший снег, тогда как другие руки в это время обрушили на него град ударов, от которых он тщетно пытался защититься.
Ничего не видя, с гудящей как колокол головой, Жиль пытался отбиваться ногами, но безуспешно. Тяжелое тело, воняющее потом и ромом, придавило его к земле, шершавые, как терка, руки схватили его за шею и начали медленно сдавливать ее, а приглушенный свистящий голос произнес, обдав его отвратительным запахом:
— На этот раз тебя оставят в живых, сопляк!
Но если ты еще когда-нибудь заявишься в этот дом или неосторожно упомянешь название одной известной тебе таверны или имя этой шлюхи Манон, с тобой будет покончено. Одно лишь произнесенное тобой слово, один жест, и вы оба отправитесь прогуляться на дно реки с двадцатифунтовым ядром на ногах! Есть вещи, которые…
— Ладно, хватит! — оборвал другой голос, принадлежавший человеку, лишь тень которого, чернеющую на снегу, мог различить Жиль. — Меньше слов! Поторапливайся. Он уже должен понять, что ему лучше будет держать язык за зубами.
Руки, сдавливавшие горло Жиля, разжались, но не успел он вдохнуть глоток воздуха, как жестокий удар обрушился на его подбородок и мгновенно погрузил его в забытье, не столь, правда, сладостное, как то, что он испытал недавно, но почти такое же глубокое. Затем нападавшие отнесли безжизненное тело Жиля подальше от дороги и оставили его в холоде ночи на краю рва…
Первая ночь любви, так плохо для него закончившаяся, оставила Жилю долго еще болевший подбородок, множество синяков и некоторое затруднение при глотании — мелочи, на которые он мог не обращать внимания. Но в сознании его следы ударов были глубокими, неизгладимыми.
Всего лишь за несколько коротких часов он открыл для себя самое восхитительное из человеческих удовольствий и сильнейшее унижение. Он узнал, что значит быть Мужчиной наедине с Женщиной… и что значит быть мальчишкой, оказавшимся лицом к лицу с несколькими негодяями. Так, по крайней мере, думал Жиль, хотя, будь у него больше опыта и меньше наивности, он понял бы, что люди Йана Маодана обошлись с ним в действительности как с опасным врагом, которым нельзя пренебречь.
В своей комнате, дверь которой он отпирал лишь для того, чтобы получить от служанки миску супа и кружку воды. Жиль кипел от гнева и унижения. Полученный им ультиматум — никогда не переступать порога дома Манон — был для него как пушечное ядро, привязанное к ногам. Если бы угрожали только ему одному, Жиль тем же вечером возвратился бы в домик у ворот Буро, но он не считал себя вправе подвергать бедную девушку опасности, которую находил весьма значительной. Он не мог так отплатить Манон за чудесные часы, проведенные с ней. К тому же осмелится ли Манон открыть ему снова дверь?
Долгие мучительные часы он рисовал в своем воображении картины того, как он ведет войска на приступ «Красного горностая», как со шпагой в руке обрушивается на Йана Маодана и на нантца, как навсегда расправляется с этим крысиным гнездом… Но не то что сжимать сверкающую шпагу, он и шпиговальную иглу не умел правильно держать…
Конечно, можно было подать жалобу прево, но роль доносчика ему инстинктивно претила, даже если речь шла о негодяе. Нет, что ему было теперь необходимо, так это научиться отвечать ударом на удар, научиться драться и стать опасным человеком вроде тех знаменитых корсарских капитанов, которых одинаково уважали пираты и власти. Однако, для того чтобы достичь этого, ему следует вооружиться иным оружием вместо кропильницы с кропилом.
Подобно путешественнику, проверяющему свой багаж и деньги, перед тем как отправиться в долгий путь, Жиль уселся, опершись локтями о колени, перед слабым огнем камина в своей комнате и провел ревизию всех своих познаний и возможностей. Его знания, почерпнутые из книг, были весьма порядочными, но без особого блеска, не считая прекрасного владения английским языком, чем он был обязан своему крестному отцу. Что же до знаний житейских, то результаты смотра были не очень-то обнадеживающими. Конечно, он плавал, как дельфин, умел обращаться с парусом, как любой сын рыбака, и обладал силой мышц, превосходящей обыкновенную. Но он не умел ездить верхом, это он-то, обожающий лошадей, не смыслил ничего в военном искусстве или даже в искусстве рукопашного боя, а также еще никогда в жизни не притрагивался к огнестрельному оружию. Его мать, всегда погруженная в мысли о Боге, запрещала ему даже учиться бретонской борьбе, этой древней игре; исключавшей применение всякого оружия.
Заключив из всего этого, что настало время переменить курс, он написал два письма — матери и аббату Талюэ, где в выражениях самых почтительных извещал их о своем твердом намерении отказаться от служения Церкви, чтобы подготовиться к экзамену для поступления в военную школу, куда принимают мальчиков из простых семей, например, в артиллерийскую школу в Меце.
Решение это Жиль принял с не очень легким сердцем, поскольку поступить в школу в Меце означало приговорить себя, без всякого сомнения, к вхождению в своего рода чистилище. Ему тогда придется долго прозябать в младших офицерах, да и то при условии, что переезд в другой город позволит ему скрыть от будущих товарищей изъян своего рождения. Однако ужасная история, случившаяся с Жан-Пьером Керелем, дала ему возможность узнать опасности, которые встречаются, когда пускаешься на поиски приключений наудачу, без подготовки. Прежде чем отправиться на завоевание жизни, он желал приобрести познания, которых ему так сильно недоставало.
Он поколебался, не написать ли третье письмо, адресованное Манон, выразить сожаление из-за того, что вынужден был отказаться от нового свидания с ней, но подумал, что Йан Маодан, наверное, излил часть своего гнева и на девушку, так что записка может лишь увеличить ее неприятности.
Он оставил мысль о письме, сказав себе, что возвратится к Манон позже, когда все успокоится. К тому же у него были серьезные основания полагать, что она не умеет читать.
Приняв решение и дождавшись момента, когда его синяки стали менее заметными. Жиль вернулся в коллеж успокоившимся, вытерпел, не моргнув и глазом солидную трепку за пропуски занятий и набросился на учение с новым для него рвением, особенно жадно поглощая математику и географию, чтобы справиться с лихорадочным ожиданием ответа из Эннебона и в отупляющей усталости позабыть ласки Манон!
Зима подходила уже к концу, а Жиль все еще не получил ответа на свой письма и сходил с ума от нетерпения. Он все чаще бродил вокруг казарм Уэльского полка, ловя слухи раз от разу все более волнующие: принято решение об экспедиции в Америку; король посылает золото и армию, создающуюся сейчас в Бресте, в распоряжение генерала графа де Рошамбо; полки уже приближаются к землям Бретани, чтобы сесть на корабли и отплыть. Эскадра под флагом г-на де Гишена вышла в море 2 февраля, с тем чтобы заменить эскадру адмирала д'Эстена, крейсирующую у Антильских островов. Наконец распространился слух, что знаменитый маркиз де Лафайет снова отплывает в Америку, но из Рошфора, и собирается присоединиться к генералу Вашингтону. Н воздухе пахло порохом, пряностями и ветром с моря, несмотря на мелкий дождь, с самого начала года моросивший по всей Бретани.
Ароматы эти были столь манящими, что Жиль, в котором пробудились все его воинственные инстинкты, даже пожалел о написанных им письмах. Зачем заговорил он о поступлении в школу, когда широкие крылья самого благородного из приключений взмахивали так близко от него?
Так он думал, погруженный в свои размышления, ветреным мартовским утром, сидя на скамье в ледяном классе, и вовсе не интересовался сочинением Блаженного Августина «О граде Божьем», лежащим у него на коленях. В мыслях он скакал вслед за двумя полками, которые проехали через Ванн накануне, как вдруг вошедший надзиратель прервал занятия, чтобы сказать Жилю, что аббат Гринн, помощник начальника коллежа, желает немедленно видеть его в своем кабинете.
Удивленный Жиль поднялся и вышел из класса, сопровождаемый той тишиной, полной ожидания и любопытства, что часто окружает учеников, которым угрожает или великое наказание, или великая слава. Что же касается самого Жиля, то все думали скорее о наказании, поскольку юноша не пользовался особой популярностью.
Ему вменяли в вину помимо незаконного рождения, о чем знали все и что накладывало на него позорное клеймо бастарда, — еще и холодность характера, присущую человеку, намеренно избегающему сближения, тайную гордость за свою незаконную кровь и даже высокомерную манеру держать голову.
Жиль, в свою очередь, тоже спрашивал себя, чего хочет от него аббат Гринн? Последние два месяца он трудился как никогда ранее, что же касается дисциплины, то он вел себя спокойно. Действительно, ни разу после возвращения в коллеж он не побывал в башне «Барбэн».
Ко всему тому, помощник начальника был менее опасен, чем сам начальник, и Жиль с довольно спокойной душой постучал в дверь аббата Гринна.
Почерневшая от времени дубовая дверь отворилась, заскрипев. Аббат Гринн сидел за столом и что-то писал. Когда юноша вошел, он поднял усталые глаза за толстыми очками в железной оправе, едва заметно улыбнулся, затем, не прекращая писать, едва слышным голосом сказал:
— Садитесь, дитя мое! Я буду в вашем распоряжении через секунду.
Слегка удивленный этой улыбкой и приглашением, Жиль присел на краешек стула с плетеным соломенным сиденьем, составлявшего вместе со столом черного дерева, переполненным шкафом для книг и большим испанским распятием на стене всю меблировку. Затем он воспользовался предоставленной ему передышкой, разглядывая своего визави, к которому он, впрочем, всегда испытывал симпатию, поскольку в свои тридцать девять лет аббат Гринн являл собой образ человека серьезного, но без суровости, ученого, но без излишней педантичности и умного, но не упрямого.
Через несколько мгновений аббат Гринн перестал писать, перечел написанное, удовлетворенно откашлялся и положил перо. Затем, взяв лист бумаги со стола и удерживая его у груди обеими руками, он поднял голову и улыбнулся Жилю.
— Я прошу прощения, что заставил вас ждать, — произнес Гринн с вежливостью, как будто обратился к равному. — Но я должен был закончить это письмо, адресованное настоятелю семинарии.
Поскольку юноша ничего не отвечал, Гринн продолжил, слегка помахивая бумагой, которую он держал в руках.
— Мы получили вчера письмо от вашей матери… Вот это письмо!
Жиль напрягся, удивленный и слегка задетый.
— От моей матери? Она написала… сюда?
— Ну да! Вы ведь всегда знали о ее желании, чтобы вы целиком посвятили себя служению Церкви? По причинам, одной ей известным, сегодня она просит нас препроводить вас немедленно в семинарию, чтобы вы смогли приступить к изучению теологии и к подготовке к рукоположению в священники.
В ту же секунду Жиль вскочил со стула. Ему казалось, что он задыхается, как будто все его тело вдруг опутали тяжкие цепи.
— Немедленно?.. Но ведь сейчас только март, и занятия в коллеже еще не окончены… И к тому же…
— Вы завершите ваши занятия в семинарии, и к тому же более серьезным образом, чем это возможно здесь, в коллеже.
— Возможно… Но вопрос вовсе не в этом. Требуя, чтобы я немедленно поступил в семинарию, моя мать превышает свои права.
Теперь напрягся и сам аббат Гринн. Он не привык к подобному агрессивному тону.
— Что вы хотите этим сказать? Разве вы оба не действуете в полном согласии касательно вашего будущего?
— Никоим образом! Она, конечно, никогда не скрывала своего желания увидеть меня в сутане священника, и, когда я был ребенком, я не видел тому никаких препятствий. Прежде всего, потому что я не очень-то понимал, что же это такое, к тому же я желал подражать моему крестному… или моим учителям. Но вот уже год; как я дал понять матери, что не уверен в своем призвании… Два месяца назад я написал ей, чтобы объявить, что я вижу для себя другое будущее. Признаюсь вам, что до сих пор она не ответила на мое письмо.
— Обсуждали вы с ней это прежде?
Жиль с горечью улыбнулся.
— С моей матерью ничего не обсуждают, господин аббат. Мне казалось, что она слушает мои слова, но я не уверен в том, что она их слышала.
Как бы то ни было, я твердо стою на том, что не хочу быть священником и что она не имеет права принуждать меня!
Франсуа Гринн ответил не сразу. В то время, пока его тонкие, пожелтевшие от табака пальцы (курение табака было его единственным грехом) задумчиво вертели письмо Мари-Жанны Гоэло, он внимательно разглядывал юношу. Прямолинейная реакция Жиля не слишком удивила Гринна, поскольку с того момента, как он узнал, что Жиля прочат в священники, он стал исподволь присматриваться к юноше, так что у него появились сомнения в истинности предполагаемого призвания Жиля. Он угадал в нем натуру страстную, иногда неистовую, но скрытную, умеющую выказать самообладание, странное в его возрасте.
Аббат молча, не упуская ни одной детали, рассматривал Жиля, так внимательно, будто видел его в первый раз, но с совершенно новым любопытством. Жиль был очень высокого роста для своих лет и вообще для бретонца. В его длинных ногах и широких плечах сохранялось что-то детское, незавершенное, однако вызывающая манера, с которой он держал голову, украшенную густыми, вечно растрепанными белокурыми волосами, природная гармония движений, помогающая Жилю с некоторой элегантностью носить отвратительного покроя костюм из черного сукна, — все это позволяло увидеть в нем в будущем человека, уверенного в себе, а сейчас явственно выделяло среди его товарищей.
Аббат взглянул Жилю в лицо, и у него возникло странное впечатление, будто он видит это лицо впервые, может быть потому, что он уже давно не смотрел на юношу вблизи. Это больше не было лицо ребенка, каким было еще недавно, но походило уже на лицо мужчины, несмотря на нежный рисунок насмешливо сжатых губ. Черты лица были тонкими, но четкими и гордыми, челюсти — мощными, нос с небольшой горбинкой — высокомерным, бледно-голубые, почти серые глаза под прямыми бровями, расположенными слегка вкось, сверкали ледяным блеском, так смутившим недавно Йана Маодана. Руки, хотя и плохо ухоженные, были великолепной формы… Короче говоря, все в этом мальчике с небрежной походкой говорило о гордой пылкости и жизненной силе той породы людей, которую трудно приучить к дисциплине… и эти качества соединялись с обольстительностью, опасной в священнослужителе.
«Если его мать надеется сделать из него сельского кюре, значит, она никогда не глядела на него внимательно, — в изумлении подумал аббат, обеспокоенный результатами произведенного им осмотра. — Все женщины будут сходить по нему с ума, что повлечет за собой множество драм. Конечно, он мог бы надеяться на получение епископства или аббатства, но от этого он станет для женщин еще опаснее. Его рождение, к несчастью, не даст ему возможности подняться до высших ступеней. Походит на знатного сеньора, но всего лишь бастард! Все это не предвещает ничего хорошего…»
Встревоженный долгим молчанием аббата Гринна. Жиль наконец осмелился задать ему вопрос:
— Вы ничего не говорите, господин аббат! Могу ли я спросить вас, о чем вы думаете?
Аббат удержал вздох. Его долг перед матерью Жиля не позволял высказаться определенно. Он удовольствовался тем, что мягко заметил:
— Я думал о том, что вы ошибаетесь, что ваша мать действительно имеет права на вас, а также и право силой отправить вас в семинарию… или возвратить вас туда-с помощью стражников, если вам вдруг вздумается сбежать! Вы и сами все это прекрасно знаете! Однако скажите мне, почему вы не хотите больше служить Богу?
Жиль вперил свой сверкающий взор в глаза молодого священника.
— Разве Богу можно служить только в сутане? — спросил он с вызовом. — Я думал, что каждый человек, делающий дело, для которого рожден, и повинующийся законам Господа нашего, является хорошим служителем Господа!
— Не мне отрицать это! Однако ваша матушка полагает, что вы рождены именно для такой жизни… и она любит вас.
— Нет!
Слово это прозвучало как удар бича, как пощечина аббату Гринну, который, ужаснувшись, запротестовал:
— Замолчите! Как вы можете так кощунствовать!
— Разве высказанная правда — это кощунство? Моя мать любит одного лишь Бога. Она не только никогда не хотела, чтобы я появился на свет, но мое рождение сломало ей жизнь, которую она всей душою желала провести, удалившись елико возможно от земных забот. Один мой вид причиняет ей страдания, потому что я являюсь для нее живым укором, вечным напоминанием о совершенном грехе, о человеке, ставшем между нею и любовью к Богу и принудившем ее остаться узницей ненавистного ей мира. Вот почему она требует, чтобы я стал священником, а еще потому, что тогда она почувствует, что получила прощение, что искупила свой грех… Жертва за жертву, святой отец! Но ведь она не Авраам, и я не думаю, чтобы Господь просил у нее мою жизнь.
Снова наступило молчание. Обезоруженный, аббат Гринн внезапно почувствовал, как при виде этого юного бунтаря, упрямо отказывающегося нести непосильное бремя чужого греха, у него становится тяжко на душе, и совесть его заныла.
Он понимал, что не только первородный грех лежит грузом на душе мальчика, но что груз этот еще увеличивается из-за непреклонности его матери, упорно считающей, что тонзура священника — единственно возможная судьба, уготованная ее сыну. Гринн преисполнился жалости, которую не имел права высказать.
Выйдя из-за стола, он подошел к Жилю, мягким движением положил ему руку на плечо, вздрогнувшее при этом прикосновении, и тихо сказал:
— Возвращайтесь в класс и будьте готовы. Через час я сам вас препровожу в семинарию. Так будет лучше, чем с отцом надзирателем. Затем… и я это вам обещаю, я вернусь в коллеж, чтобы написать вашей матери и высказать свое мнение. Вот все, что я могу сделать для вас.
Он не сказал Жилю, каково его мнение. Жиль, удрученный объявленным ему приговором, понурил голову и, не будучи в силах поклониться аббату, повернулся к двери и покинул кабинет.
На дворе стояла скверная погода, ураган, с утра уже обрушившийся на залив, предвещал сильные штормы поры весеннего равноденствия. В замкнутом пространстве двора был, казалось, эпицентр непогоды. Сильный ветер метался у самой земли, сминая оставшуюся после зимы пожухлую траву, разметывая гравий. Иногда слышался звон разбиваемого стекла плохо закрытых окон.
С минуту будущий семинарист стоял посредине большого пустого двора, глядя на здание коллежа, позволяя яростным порывам ветра хлестать по телу, спутывать волосы, сечь его по лицу, подобно молниям, бьющим в клотик мачты. Он желал бы остаться тут навеки, не идти больше никуда, превратиться в камень. Непогода принесла ему облегчение, так как он бы не хотел, чтобы событие, которое он считал крушением всей своей жизни, происходило при ярком свете солнца и пении птиц.
А так все, казалось, служило предвестием ада.
Внезапно позади Жиля раздался глухой грохот, прозвучавший как сильный удар по коже большого барабана. Обернувшись, он увидел, что грохот этот издала одна из створок ворот, плохо закрытых привратником, — она открылась под напором урагана и теперь билась о стену.
Через открытые ворота видна была улица, по которой носились обломанные ветки деревьев и мусор. Все, что буря поднимала по дороге, двигалось, будто наделенное жизнью… В открывшемся ему каким-то чудом выходе Жиль увидел поданный свыше знак, приглашение к действию, поскольку теперь он знал, что Мари-Жанна Гоэло останется непреклонной. Если же он позволит заключить себя в семинарию, никакая человеческая сила не сможет вырвать его оттуда, разве что он сбежит сам. Зачем же тогда ждать?
Створка хлопнула еще раз, будто испытывая нетерпение. Не раздумывая больше. Жиль устремился вперед, опасаясь внезапно увидеть привратника, который закроет выход перед самым его носом. Одним прыжком он оказался на улице и побежал через огород по направлению к Хлебному рынку.
Забыв таимую вот уже два месяца злобу, из-за которой он не ходил в порт. Жиль инстинктивно направился туда, в порт, символ убежища и бегства к далеким берегам. Первой мыслью, пришедшей ему в голову, было спрятаться там в одном из припортовых кабачков, дождаться ночи, а затем пробраться на борт какого-нибудь суденышка. Не могло быть и речи, чтобы возвратиться на улицу Сен-Гвенаэль, где его будут искать в первую очередь, однако у него оставалось совсем мало времени: через час он уже должен был найти укрытие.
Когда он со всех ног пробежал через ворота Сен-Саломон, его ноздри уловили запах горячих лепешек, от которого он чуть было не потерял сознание, так как вспомнил, что голоден. Миска супу, которую он успел проглотить утром, осталась лишь далеким воспоминанием, тем более что экономия, внушаемая служанке его квартирной хозяйкой, заставляла ее варить суп, более похожий на воду.
Ко всему тому он еще и оставил в классе вместе с книгами несколько толстых ломтей хлеба, намазанных тонким слоем масла, служивших ему обычно обедом. А когда Жиль был голоден, его мозг работал очень плохо.
Он машинально замедлил шаг, обшарил карманы в тщетной надежде на то, что несколько лиардов, составляющих все его богатство (его мать всегда считала, что карманные деньги — этого западня, расставленная мальчику дьяволом), каким-то чудом размножились. Естественно, этого не произошло, но все же он нашел достаточно монет, чтобы купить две большие гречневые лепешки.
Лепешки были проглочены в одно мгновение, оставив на губах юноши чудесный вкус соленого масла, а в желудке — довольно свободного пространства.
За то небольшое время, что он потратил на еду, он смог немного поразмыслить над своим первоначальным планом и счел его глупым. Что он найдет в порту, кроме рыбачьих лодчонок, а если ему уж очень повезет, то он сможет устроиться на судно, которое высадит его в одном из портов Бретани, тогда как он ведь грезит Америкой? Разве не может так случиться, что он наткнется опять на какого-нибудь проходимца, вроде человека из Нанта, который отправит его в совершенно противоположную сторону!
Однако жившее в нем стремление встречать невзгоды, смело глядя им в лицо, а также склонность к сопротивлению заставили его отказаться от тайного бегства, пока еще им не разыграна его последняя карта. Картой этой Жиль считал своего крестного, аббата Талюэ, так любившего его.
Он, конечно, сможет понять отсутствие у него призвания к религиозному служению и помочь его беде. Много раз уже аббат осторожно пытался предостеречь Мари-Жанну от слишком поспешного решения. Эннебонский ректор был для Жиля другом и доверенным лицом, тем человеком, которому он изредка приоткрывал глубоко
запрятанные тайны своих стремлений и с которым мог говорить об унижении, испытываемом из-за того, что он не в состоянии назвать имя своего отца. Уже дважды аббат Талюэ помешал своему крестнику отправиться в море: в первый раз в начале английской войны вместе с эскадрой г-на д'Орвилье, а второй раз — в прошедшем году, когда герцог де Лозен отплыл из Киберона для нового завоевания Сенегамбии. Однако вмешательство аббата было не окончательным запрещением, а просьбой:
«Подожди еще, малыш! Ты ведь пока не готов к жизни моряка, а она очень тяжела. Ты далеко не продвинешься и высоких постов тебе не видать…
На твою долю останется прозябание на низших должностях, выполнение мелких заданий. Тебе надобен подходящий случай…»
Вот и настал такой случай: сражение огромной страны за свою свободу, восстание льва, плененного мышами. В этих обстоятельствах даже такой бастард, как он, сможет выйти из накрывшей его тени! Но для того, чтобы поймать удачу, нужно будет повидать аббата, следовательно, придется вернуться в Эннебон, рискуя при этом столкнуться с Мари-Жанной или нарваться на ищущих его стражников. Жестокая дилемма! Но времени обдумать все как следует у него не было…
Тем не менее Жиль, дойдя уже до Рыбного рынка, повернул обратно к центру города, ругая себя и называя идиотом, поскольку для того, чтобы попасть на дорогу, ведущую в Эннебон, нужно было пройти мимо коллежа, что было весьма опасно, не говоря уже о потерянном напрасно времени.
Он продолжал колебаться, когда услыхал раздавшиеся на всю улицу крики:
— Вот он! Держи его!..
Ледяной холод пробежал у него по спине. Кричал сержант, который вместе с двумя стражниками спешил к нему с другого конца улицы. В одну секунду Жиль понял, что все пропало, он увидел себя уже пойманным, отведенным в семинарию, запертым на замок, а может быть, даже брошенным в каменный мешок без света и воздуха до тех пор, пока не согласится выбрить тонзуру. Наверное, его бегство уже стало известно аббату Гринну, и этот законченный лицемер с его деланным сочувствием безо всяких колебаний отправил правосудие по его следу. И сейчас его арестуют прямо на улице как какого-нибудь мошенника!
Он выругался сквозь зубы, по привычке перекрестившись, и затравленно огляделся, ища спасения. И тогда он увидел коня, какого никогда еще не видел! Конь был так прекрасен, что походил на какое-то сказочное существо. Казалось, он специально появился как из-под земли, чтобы прийти ему на помощь.
Привязанный под аркой гостиницы «Великий Монарх», конь, должно быть, дожидался, пока его хозяин, какой-нибудь богатый путешественник, закончит свой завтрак. На юного беглеца это подействовало так, будто он увидел призрак.
Жиль не колебался ни секунды: едва заметив великолепное животное, он ринулся к нему, совсем забыв, что его опыт верховой езды ограничивался ослами и мулом аббата Талюэ. В одно мгновение он отвязал коня, быстро вскочил на него, проявив больше ловкости, чем умения, так что слуга, вышедший с мешком овса в руках, застыл, ошарашенный, даже не пытаясь кричать:
«Держи вора». Яростно пришпорив коня. Жиль ринулся прямо на стражников, сбив с ног в своем порыве какого-то честного горожанина, который его не видел, так как шел с опущенной головой, борясь с ветром.
Стражники едва успели отскочить.
— Что этот болван так бросился на нас? — завопил сержант, которому пришлось прижаться в крайне неудобной позе к стене, чтобы избежать столкновения с конем. — Из-за него мы упустили дичь! Если бы я не так спешил, я бы сказал этому парню пару теплых слов!
И трое стражников, которые интересовались вовсе не персоной Жиля, продолжили поиски человека, кравшего кур, запримеченного на рынке, в то время как Жиль, пребывавший в полной уверенности, что за ним гонятся все стражники Франции, вихрем промчался мимо коллежа Сент-Ив, выехал за городские стены в поля и там продолжил борьбу с незнакомой лошадью и непогодой, борьбу, которую он впоследствии сочтет знамением свыше.
Схватка была нелегкой. Всадник был совершеннейшим новичком в верховой езде, конь — горяч и к тому же очень напуган ураганом. Вцепившийся в поводья. Жиль (к счастью, конь не был расседлан!) старался прежде всего не вылететь из седла, а уж затем (-насколько это было возможно) управлять бешеной скачкой благородного животного. Против этого великолепного жеребца Жилю и пришлось выдержать Первый жестокий бой в своей жизни. Трижды он терял стремя, но ни разу не выпустил из крепко сжатых рук поводья, даже тогда, когда конь увлек его на проселок, где изредка попадались стертые плиты, оставшиеся от древней римской дороги. Трижды ему чудом удавалось удержаться в седле, он был весь в синяках, утомленный до крайности, одежда его была разорвана и покрыта грязью, но его поддерживало все усиливающееся ожесточение воли, так что в конце концов он сумел справиться с конем. Когда всадник и конь достигли деревушки Сент-Анн-д'Оре, между ними было заключено некое перемирие, возможно вызванное усталостью животного, скакавшего теперь легким галопом, который мог вынести не привычный к быстрой езде всадник. Проезжая таким манером мимо старой базилики Св.Анны, серая башня которой терялась среди низких грозовых туч на фоне серого неба. Жиль пробормотал благодарственную молитву за то, что милостью Божьей он не сломал себе шею в Тот момент, когда повел себя как разбойник с большой дороги.
Удрученный пришедшей ему в голову мыслью, что с этой поры он является не кем иным, как преступником, которому уготована виселица. Жиль пообещал сам себе, что как можно скорее заключит мир с Небесами. Он решительно прогнал печальные мысли и стал думать не без удовольствия, хотя в глубине души ему и было слегка совестно, о том, что скоро достигнет Эннебона, а в Эннебоне встретит Жюдит!
Впервые за долгое время он разрешил себе думать о девушке, и думать с робкой надеждой. Он понял теперь, что мысли о девушке безотчетно для него самого определяли почти все его действия с самого начала занятий в коллеже, что жадное желание славы, богатства и независимости, его пожиравшее, не имело другой цели, как возбудить в один прекрасный день восхищение девушки и превратить ее презрение в самую пылкую любовь!.. Прежде он запрещал себе вызывать в памяти ее образ, особенно ночью, когда воспоминание о Манон жгло его как на медленном огне. Слишком уж легко было ему заменить в мечтах тело Жюдит на тело служанки, и он видел в этом своего рода профанацию.
Миновав базилику Св.Анны, он поехал шагом: древняя римская дорога теперь была вся в ямах и рытвинах, колеи на ней были свежие, глубокие и свидетельствовали, что по ней совсем недавно проехали тяжело груженные телеги. Жиль подумал о войске, прошедшем через Ванн накануне, о пушках Ангальтского полка и о батальонах Тюреннского полка — как он завидовал его солдатам за их красивые мундиры и сверкающее оружие! Они должны были быть где-то недалеко, поскольку следы были совсем свежие, а значит, они наверняка заночуют в Эннебоне.
Беглец развеселился от этих мыслей. Среди всеобщего переполоха, который вызовут королевские солдаты, его собственное появление в таком необычном виде и верхом должно остаться незамеченным. Не попасться бы только на глаза орде «святых женщин», святош, что кружатся вокруг дома ректора, подобно летучим мышам! Уж их-то языки его не пощадят!
Он был рад наступившему вечеру, когда завидел знакомый пейзаж, холмы, окружающие Эннебон природной крепостной стеной, спокойные воды Блаве, по которой медленно плыли к морю рыбацкие лодки, расслышал гортанные крики морских птиц и меланхолический звон вечерних колоколов. Его сердце наполнилось радостью, как и всегда, когда он встречался с городом своего детства, но сегодня эта радость была сильнее, чем обычно, настолько, что была почти непереносимой! К этой радости сейчас примешивалось опьянение свободой, которую он больше никогда не позволит отнять у себя, и то возбуждение, что испытывают, когда все мосты уже сожжены. Таким сожженным мостом для Жиля была, как он думал, кража лошади. Теперь он уже никогда не сможет возвратиться в Ванн, где в этот час его, может быть, ищут, чтобы повесить. Он с полным правом мог теперь забыть о семинарии и думать о жизни, о своем будущем и о Жюдит! Он вдруг понял, что любит каждый камень в Эннебоне.
Он любил рыжие камни куртин и старых башен древнего замка, где он столько раз пытался встретить призрак Пламенной Жанны , почерневшие от времени под сенью красивых деревьев камни городских стен, превратившихся теперь в любимое место прогулок мирных буржуа, камни крутых улочек Старого города, раскинутых подобно сети вокруг церкви Нотр-Дам-де-Паради, камни обновленных домов квартала Бур-Неф, наконец, камни особняков квартала Виль-Клоз, в которых обитало гордое дворянство. К этому дворянству он принадлежал по крови, но оно с презрением отталкивало его от себя. Короче, он любил все эти стертые от времени камни, которые в этот вечер казались ему хрупкими и угрожающими как вещи, которые покидаются надолго…
Жиль прошел мимо старых крепостных стен и вдруг оказался в самом центре празднества, похожего на фламандскую ярмарку: те два полка, следы которых он обнаружил на дороге, были уже в городе, наполняя его веселым шумом, обычно сопровождающим войска на бивуаке. При свете факелов Эннебон походил на весеннее поле из-за обилия мундиров: белых с пластроном и отворотами светло-желтого цвета у солдат Тюреннского полка, синих с красным у солдат Ангальтского полка. Вокруг костров уже устраивались бивуаки, стояли огромные барабаны, на которых после ужина начнется игра в кости под охраной составленных в козлы мушкетов. Группки офицеров в черных треуголках с золотым галуном и белыми кокардами беззаботно шли по направлению к кварталу Виль-Клоз, у ворот которого, в толще стены, находилась тюрьма. В этих кварталах офицеров, несомненно, ожидал ужин в домах дворян, где они квартировали. В воздухе приятно пахло дымком от горевшего дерева, соломой, свежим сидром и капустным супом. Сильный утренний ветер сменился свежим и влажным бризом, в котором уже чувствовались запахи весны.
В Эннебоне не было специального дома для священника. Дом, обычно называемый «Домом священников», располагался на Новой улице, которой, несмотря на такое название, насчитывалось уже добрых два столетия. Дом этот был серого, как сумерки, цвета, с маленькими окнами и дверной аркой, такой низкой, что приходилось нагибаться, чтобы переступить через порог. Жиль, однако, хорошо знал дом и не стал входить через эту дверь, а прошел узким проходом сбоку и очутился на заднем дворе, где, как он знал, находилась конюшня. Конюшня, впрочем, была очень маленькой, поскольку ее единственным обитателем была Эглантина, почтенного возраста мул, принадлежащий аббату, но места там должно было хватить и на двух животных.
Жиль уже протянул руку, чтобы отодвинуть засов, когда двери конюшни приоткрылись и выпустили угрюмого парня с взъерошенными волосами, одетого в куртку из козьих шкур и в широкие мятые штаны, так густо усеянные пятнами, что их первоначальный цвет невозможно было разобрать. В руках парень держал большой фонарь, который он от испуга чуть было не бросил в лицо Жилю, осветив при этом фантастических очертаний двойной силуэт юноши и коня. При этом парень икнул, поспешно перекрестился и простонал, отступив в спасительную темень конюшни:
— Святой Дух! Это сам дьявол!..
Жиль только засмеялся в ответ:
— Да нет же, идиот! Это не дьявол. Это я — Жиль Гоэло, крестник господина ректора. Выходи оттуда и дай мне войти! Вдвоем мы там не поместимся.
Все еще испуганный, парень пробормотал что-то неразборчивое, дрожа при этом так сильно, что фонарь чуть было не выпал из его рук на солому.
— Держи свой фонарь крепче! — заметил ему Жиль, поддержав его руку. — Ты подожжешь конюшню и всех нас изжаришь: себя, меня, коня и нашу Эглантину.
Жиль решил, что будет давать слуге указания.
Даже того, что он сказал, можно было не говорить, поскольку парень, которого звали Маэ, хоть он и был грязен, ленив и лжив, хоть и был чем-то вроде дополнительной епитимьи для аббата Талюэ, обязанности слуги которого Маэ исполнял, ограничиваясь лишь причесыванием его париков, да и то плохо, был положительно влюблен в животных, а к лошадям питал чувство, схожее с благоговейным обожанием. Маэ унаследовал эти качества от своего отца, служившего до самой своей кончины конюхом г-на де Буа-Геэннека.
Маэ взялся за повод украденного Жилем коня, сделал попытку отвесить поклон, после чего начисто забыл о существовании Жиля и, не размыкая губ, замычал какую-то песенку, долженствующую очаровать благородное животное.
Успокоившись на сей счет. Жиль пересек двор и через заднюю дверь вошел в мощенный булыжником проход, разделяющий первый этаж надвое. На ведущую на верхний этаж лестницу выходили две двери, расположенные одна напротив другой. Юноша открыл дверь, за которой слышался звон кастрюль, вошел и остановился на пороге кухни, удивленный увиденным странным зрелищем.
В кухне перед огромным каменным очагом где под маленьким черным котелком ярко пылал огонь, стояла старуха в черном платье и в белом чепце, похожая на жрицу какого-то языческого культа, и громко проклинала невидимого собеседника, время от времени угрожающе вздымая кулаки. Она расхаживала взад и вперед перед огнем, то и дело яростно нанося по поленьям удары своими деревянными сабо. В конце концов она остановилась, сорвала с колпака над очагом висевшую там большую связку луковиц, запихнула ее всю целиком, даже не чистя, в котелок, затем с видимым облегчением уселась прямо на каменные плиты пола, обхватила руками колени, опустила голову и заплакала.
Услышав ее горький плач. Жиль подбежал и склонился над ней.
— Катель! Что с тобой? Почему ты плачешь?
Случилось несчастье?
Она подскочила от неожиданности и подняла на пришельца глаза, из которых струились слезы. Глаза ее были светлые, удивительной голубизны, но еще полные гнева.
— Святая Анна! — воскликнула она. — Тебя только здесь и не хватало! Откуда ты взялся, дрянной мальчишка? И в каком виде! Ты оборван, как вор, и грязен, как свинья! Ну же! Говори, откуда ты явился?
— Считай, что я упал с неба… А весь день лил дождь… Но ты не ответила, почему ты плачешь?
— Из-за Бога, конечно! А уж если ты Его последний подарок, то, значит, наш Господь что-то имеет против меня. Мне бы нужно исповедаться… Ну, вставай! Раздевайся! Принеси воды и вымойся!
Ты перепачкаешь мне всю кухню. А тебя еще отдали в учение, чтобы ты стал кюре… Хороший же кюре из тебя выйдет! Ты похож сейчас на Маэ!..
Забыв свои печали, Катель, сестра Розенны, принялась приводить Жиля в порядок, содрала с него остатки одежды, как шкурку с зайца, швырнула их с отвращением в угол, затем вымыла его теплой водой перед очагом. Помыв Жиля, Катель достала из большого сундука поношенную, но чистую одежду, принадлежавшую ранее зятю аббата Талюэ, виконту де Ланглю, и подаренную его женой, чтобы облагодетельствовать какого-нибудь бедняка. Юноша нарядился в старую охотничью куртку из сукна бутылочного цвета, украшенную медными пуговицами и большими отворотами на рукавах и на карманах, в короткие штаны толстого коричневого бархата с пряжками и в полосатые чулки, что ему очень шло. Пока Жиль переодевался, Катель рассказала ему наконец о причине своего гнева: ректор унес ужин, который она только что кончила стряпать, чтобы отдать его бедному рыбаку, чья жена произвела на свет восьмого ребенка.
— Он даже свои рубашки раздает! — возмущалась верная служанка. — Если бы госпожа, его сестра не заботилась о нем, он ходил бы с голым задом… Я уверена, что он самый бедный из всех наших ректоров. А здоровье у него не такое уж хорошее!
С легким сожалением об ужине, исчезнувшем как раз тогда, когда он был так голоден, что съел бы стол. Жиль кисло заметил:
— Так это ради его здоровья ты хочешь заставить его съесть лук с шелухой?
Эти слова возымели удивительное действие.
Разгневанная Катель набросилась на черный котелок, как стервятник бросается на свою жертву, сорвала его с треножника, на котором он висел, открыла окно и выплеснула на улицу его кипящее содержимое, даже не удостоверившись, нет ли там кого-нибудь. Потом она швырнула котелок в чан для мытья посуды и вытерла руки о передник, пробормотав:
— Мне стыдно за себя! Но я так рассердилась…
Жиль от души рассмеялся.
— Я могу тебя понять, — сказал он. — Но теперь вовсе нет никакого обеда, а я так голоден, что мне жаль и лука!
— Не нужно жалеть! У меня… У меня еще припасено кое-что на подобный случай. Вы получите блины, овсянку, а может быть и…
Тут Катель вдруг умолкла, так как послышался скрип двери. Она плотно сжала губы, будто боясь выдать государственную тайну, и бросилась к своему самому большому котлу, куда немедленно всыпала чуть ли не целый буасо овсяной муки.
Послышались тяжелые шаги, они приближались, слышно было, как человек слегка волочит ноги по камням прохода, что указывало на сильную усталость.
Увидев входящего в комнату своего крестного, закутанного в черную, отяжелевшую от дождя пелерину. Жиль подумал, что аббат сильно переменился со Дня всех святых. В свои сорок три года аббат Венсан-Мари де Талюэ-Грасьоннэ выглядел гораздо старше. Годы уже слегка согнули его, а лицо, выделяющееся между черной сутаной и белым париком, с тонкими чертами, открытое и всегда приветливое, носило следы беспрестанных трудов и было очень усталым.
— Погода опять переменилась, моя добрая Катель! — мягко вздохнул он, отряхивая воду. — Ветер принес нам дождь…
Тут он осекся на полуслове, разглядев вырисовывающийся на огненном фоне очага силуэт ожидающего его человека. Его светлые глаза округлились от удивления, и он с некоторым беспокойством спросил:
— Ты здесь? Но почему? Что случилось? Ты получил плохие новости? А твоя мать, она…
Жиль поклонился, как поклонился бы королю.
— Если я и получил плохие новости, то они касаются лишь меня одного, господин аббат. Моя мать чувствует себя хорошо, смею надеяться. Прошу простить меня, что я приехал к вам, не предупредив заранее.
— Ты же знаешь, мой мальчик, что тебе не нужно предупреждать, что дом всегда открыт для тебя… особенно если, как я догадываюсь, ты должен сказать мне что-то важное.
— Вы правы, — ответил Жиль. — Я должен сказать вам нечто важное, но, думаю, это не будет для вас сюрпризом.
Аббат Талюэ покивал головой, явно озабоченный еще больше.
— Ну, что же! Пойдем в мою комнату, пока Катель занимается стряпней…
Они вышли из кухни, где продолжающая что-то бормотать Катель уже принялась расставлять приборы, и поднялись на верхний этаж, на лестничную площадку которого выходили двери комнат, занимаемых ректором и его викариями. Трое викариев обитали тут постоянно, а четвертый, аббат Дюпарк, был назначен для служения в деревушке Сен-Жиль, где и поселился в отведенном для него доме.
Комната аббата Талюэ была обшита деревянными панелями, но притом крайне скромно обставлена, без ковра и занавесей. Единственной роскошью этой комнаты, помимо огня в камине, был маленький шкаф, где помещалось несколько прекрасных книг, чьи корешки, обветшавшие от долгого употребления, мягко поблескивали потертым золотом. По большей части это были религиозные или исторические сочинения, среди которых пряталось несколько произведений Вольтера, унаследованных от какого-то шутника-прихожанина, правда, аббат сохранил у себя только те из них, что меньше всего оскорбляли его набожную душу.
Аббат усадил своего крестника на единственный стул у рабочего стола, а сам устроился на кровати, предпочтя ее своему рабочему столу, желая избежать положения, которое хоть сколько-нибудь походило бы на допрос.
— Я слушаю тебя, — сказал он. — И если я не ошибаюсь, то твое сегодняшнее посещение как-то связано с письмом, которое ты мне прислал два месяца тому назад?
— Нет, вы не ошибаетесь, — отвечал Жиль. — Позволительно ли мне будет спросить, почему я не получил ответа?
Аббат улыбнулся:
— Как нетерпелива молодость! Я и не мог ничего тебе ответить, пока не договорился с твоей матерью. А ведь ты прекрасно знаешь, что, когда речь идет об ее убеждениях, разговаривать с ней очень и очень затруднительно. Однако я надеюсь, что со временем…
— Нет, господин аббат, — прервал его Жиль. — Она никогда не переменится! Именно вследствие того, что сегодня я уверился в этом, я и приехал к вам.
И он рассказал о том, что произошло в кабинете аббата Гринна. Рассказ его был краток, спокоен и тверд до такой степени, что поразил внимательно слушающего аббата. Так же, как и помощник начальника коллежа Сент-Ив, аббат Талюэ внезапно почувствовал, что имеет дело с каким-то другим человеком, почти ему незнакомым. Он был не очень сильно удивлен этим обстоятельством, скорее почувствовал некоторую грусть, смешанную с тем странным волнением, которое испытывает зритель в театре, ожидая поднятия занавеса.
Аббат выслушал весь рассказ до конца, не произнеся ни слова. И продолжал хранить молчание все время, пока, поднявшись с кровати, разгребал угли в камине, чтобы подбросить туда новое полено. Проделав это, аббат не сел снова, а остался стоять подле камина, грея руки у огня.
— Я и не знал, что твоя мать написала это письмо, — наконец проговорил он. — И я не знаю, какие у нее были на то причины. Но ты сам, уверен ли ты в том, что не в состоянии уступить ее желаниям? Юность подвержена порывам и скорым решениям… Я и сам когда-то мечтал служить королю в кавалерии…
— Я в себе уверен! — страстно воскликнул Жиль. — И вы это хорошо знаете, святой отец, ведь уже два раза вы помешали мне уйти в море!
Разве вы забыли, как отчаянно я желал поступить на «Бдительный» под команду вашего прославленного друга господина де Куедика? Вы сказали мне тогда, что я еще слишком молод, что мне еще нужно закончить учение…
— Я был прав. Если бы ты последовал за беднягой Куедиком, ты мог бы уже быть мертвым или калекой!
— Или же покрыл бы себя славой, как рулевой Ле-Ман, которым восхищается теперь весь Кервиньяк. А даже если бы я и погиб, то это было бы для меня лучше, чем медленно гнить в стенах какого-нибудь монастыря или в ризнице!
При этих словах Жиля аббат Талюэ нахмурил брови.
— Жиль! — произнес он сухо. — Ты забываешься!
Будучи осажен таким образом. Жиль умерил свой пыл.
— Прошу простить! Я бы предпочел умереть, чем вас оскорбить, ведь я вас люблю и уважаю.
Но я повторю вам, что вы-то знаете тайны моей души, и когда я написал вам…
— Хорошо, поговорим теперь о письме. Откровенно говоря, твое письмо меня не удивило, поскольку, знаешь ли, я не верю более в то, что на тебя снизошла Божья благодать. И я пошел к твоей матери, чтобы попытаться выступить в твою защиту…
— Попытаться? — прервал его удивленный Жиль. — Вы хотите сказать, что она не послушалась вас?..
— Ну, скажем… она меня выслушала, но не поняла. Она сказала мне: «Это всего лишь мимолетное желание мальчика, все время находящегося среди других, предназначенных для светской карьеры. Кроме того, близость порта будоражит воображение молодых людей. У Жиля это непременно пройдет, когда он полностью встанет на тот путь, который ему назначен судьбой…» — «А если не пройдет?» — спросил я ее. Тогда она взглянула на меня с улыбкой, будто знала какие-то тайны, которых не мог понять я, а затем убежденно и твердо сказала: «Пройдет… Я более чем уверена в этом. Разве вы позабыли, что Господь может сотворить чудо? Для Него ведь нет ничего легче, чем привлечь к Себе душу строптивого ребенка, который Его плохо знает…» Я ничего не мог сказать на это. Я и не настаивал, подумав, что тебе еще не пришла пора покинуть Сент-Ив, что у меня есть еще время переубедить ее. Но я ошибался… И теперь я спрашиваю себя, не мое ли вмешательство заставило твою мать поторопить события.
С легкой улыбкой аббат продолжал:
— По-видимому, ты и сам их ускорил еще больше? Но что ты теперь станешь делать? Ты ведь писал мне о какой-то военной школе…
Глаза юноши заблестели:
— Послушайте звуки, наполняющие сегодня наш город! Король посылает полки на помощь инсургентам! Я тоже хочу отправиться в Америку и там сражаться! Вот он, случай! Завтра на заре я с вашего разрешения отправлюсь к сержанту-вербовщику Тюреннского полка и запишусь в этот полк. Или… или я уеду в Брест, а там наймусь на корабль. Это будет нетрудно.
Аббат в этом нисколько не сомневался. Вербовщики армии или флота будут счастливы наложить лапу на этого высокого парня, желающего пролить свою кровь. А через несколько лет, а может и месяцев, он, Талюэ, увидит преждевременно состарившегося мужчину или калеку… У него больше не будет огня во взгляде, таком гордом сейчас, в душе же поселится одно лишь разочарование. Эта экспедиция в Америку, о которой так много нынче говорили, не внушала ему ни малейшего доверия. Чтобы дать себе время подумать, аббат перевел разговор на другую тему.
— А каким образом ты добрался сюда так быстро? Ты что, бежал всю дорогу?
Жиль покраснел как рак, но когда он заговорил, то голос его звучал уверенно:
— Нет, господин аббат! Я украл коня!
Аббат, задумчиво обративший взгляд к небу, подскочил на месте и чуть было не задохнулся.
— Ты… Нет, это не правда! Наверное, я ослышался…
— Нет, вы все расслышали верно. Я украл коня. Он там, внизу, в конюшне, вместе с Эглантиной. Я знаю, что не должен был так поступать, — добавил Жиль спокойным тоном, не опуская глаз. — Но положение мое было отчаянное. За мной гнались, и нужно было найти выход как можно скорее. Конь был привязан перед «Великим Монархом». Я вскочил на него и ускакал. Я очень надеюсь на то, что вы соблаговолите отпустить мне мой грех, — добавил он, все же смутившись под полным ужаса взглядом аббата.
Какое-то время аббат не мог произнести ни слова, ничего не отвечая, почти что не дыша. Затем, пронзенный внезапно пришедшей ему мыслью, он резко спросил Жиля:
— Скажи, а женщины… чем для тебя являются женщины?
Захваченный врасплох, Жиль весь напрягся при этих словах своего крестного.
— Что вы хотите сказать?
— Ничего иного, кроме того, что я уже сказал.
В какой степени женщины повлияли на твой отказ от священства? Нет, не смущайся так! Ты уже в том возрасте, когда с тобой возможно говорить на эту тему. Итак, я повторю свой вопрос, но по-другому: какую роль играют женщины в твоей жизни?
Наступило молчание. Аббату показалось, что его крестник замыкается в себе, как устрица закрывает створки своей раковины. И действительно, на миг задумавшись. Жиль поднял голову, прямо посмотрел в глаза аббату и произнес с неожиданной холодностью:
— С вашего разрешения я не стану отвечать на ваш вопрос! Я предпочел бы не обсуждать эту тему!
Услыхав вдруг охрипший голос Жиля, аббат понял, что затронул больное место и что за этим яростным желанием нормальной жизни и свободы, без сомнения, кроется какая-то любовная история. И эту историю Жиль не собирается ему поведать.
— Как хочешь, — вздохнул аббат. — Ладно уж, пойдем в конюшню. Я хочу взглянуть на коня, которого ты украл.
Вооружившись фонарем. Жиль последовал за аббатом Талюэ, не говоря ни слова и даже испытывая некое облегчение. Он был счастлив, что его крестный не стал допытываться больше о его отношениях с женщинами, так как чувствовал, что в волнении чуть было не выдал свою тайну.
Сила его внутреннего противодействия удивила даже его самого. Сердце его тогда забило тревогу, как это делает бдительный страж, охраняющий сокровищницу или крепость, завидев приближающегося врага. Так что маленькая прогулка в конюшню пришлась как нельзя кстати, поскольку позволила ему вновь обрести хладнокровие.
С усилием прогнав образ Жюдит, завладевший его сознанием, подобно приступу лихорадки, вместе с еще более стесняющим его образом Манон, Жиль толкнул деревянную дверь конюшни, радостно почуяв приятный запах свежей соломы и конюшни, и поднял выше фонарь, чтобы лучше осветить помещение. В пламени фонаря он увидел шелковисто блестевший круп коня, которого Маэ искусно вычистил. У подошедшего к коню аббата внезапно вспыхнули глаза.
Аббат молча осмотрел коня как человек, знающий толк в лошадях, поскольку до принятия сана г-н де Талюэ страстно любил верховую езду.
Любовь, питаемая им к лошадям, одно время даже обеспокоила его отца, считавшего, что это несовместимо с его истинным призванием. Тогда юный Венсан принес в жертву Богу эту любовь и сделал это с улыбкой, так же, как он пожертвовал и другими своими пристрастиями. Кроткая Эглантина, смирно жующая свою нарезанную траву рядом с прекрасным боевым конем, была, как ему представлялось, неким напоминанием о принесенной жертве. Ведь с тех пор, как он облачился в сутану, юный кентавр из Лесле ездил лишь на муле!.. Однако аббат всегда испытывал огромное удовольствие при виде красивой лошади.
Наконец аббат выпрямился, заставляя свое довольное лицо принять суровое выражение.
— У тебя хороший вкус, мой мальчик! Ты ничего не делаешь наполовину! Уж если ты решился на кражу, то знаешь, что красть… Да, это великолепное животное, конь, достойный знатного господина!
Слегка сконфуженный. Жиль опустил голову:
— Я понял это. Клянусь вам, однако, что у меня не было выбора! Я точно так же вскочил бы и на первую попавшуюся клячу.
— Рассказывай! Наверняка там были и другие лошади, но ты выбрал эту. Может быть, ты подумал, что этот конь поскачет быстро, а ты очень спешил?
Жиль честно отказался воспользоваться предложенным ему оправданием.
— Не думаю… Я бы предпочел более спокойную лошадь, поскольку мне пришлось потратить много времени и сил, прежде чем мы с ним пришли к согласию. Сначала он выбросил меня из седла… — Жиль вздохнул. — Вы же знаете: я плохо езжу верхом, поскольку моя мать никогда не разрешала мне учиться верховой езде. Она всегда мне говорила: «Ты будешь ездить всегда только на мулах или ослах». И я думаю, что как раз с этого момента я стал отвергать судьбу, которую она мне готовила. Я люблю лошадей так же сильно, как и…
Тут он замолчал, покраснев, но аббат Талюэ не обратил на это внимания, поскольку погрузился в мысли, которые вовсе не благоприятствовали Мари-Жанне: решительно, эта несчастная искренне делала все возможное для того, чтобы отвратить юношу от служения Церкви. Да и пожелала ли она хоть когда-нибудь узнать, что же на самом деле творится в голове ребенка?
Увидев, что аббат призадумался. Жиль осмелился совсем тихо сказать:
— Я знаю, что не имел права так делать… что я плохо начинаю новую жизнь, которой так жажду, но я бы так хотел сохранить его! Я уже полюбил этого коня…
Разгневанный аббат испепелил Жиля взглядом.
— С чего это ты взял, что такой тяжкий грех не заслуживает наказания? Знаешь ли ты, что уже заработал отправку на галеры? На каторге в Бресте я видел мальчиков твоих лет, натворивших гораздо менее твоего.
— Знаю… Значит, вы желали бы, чтобы я отдался в руки начальнику стражи?
— Сейчас я уже ничего не желаю, только ужинать и спать. Да еще подумать… теперь вернемся в дом, а завтра я скажу тебе, что я решил.
Однако ни Жиль, ни аббат еще не знали, что этим вечером им не было суждено усесться в положенное время за стол, чтобы поужинать. Войдя в дом, они увидели очень взволнованную Катель, с ней была старая крестьянка с бесцветной внешностью, которая плакала с широко раскрытыми глазами, подобно маскаронам — каменным маскам, которых изображают на фонтанах. Она даже не утирала слез, струившихся по ее черной накидке.
Увидев своего хозяина, Катель бросилась к нему.
— Это Маржанна, господин ректор! Она говорит, что господину барону де Сен-Мелэну совсем худо и его уже нужно причастить.
Услышав названное Катель имя. Жиль вздрогнул, как от удара кулаком, но аббат недоверчиво переспросил:
— Совсем худо? Но я даже и не знал, что он заболел. Посылали уже за врачом?
Старая Маржанна ответила ему, не переставая плакать:
— Не захотел он, господин ректор, не захотел!
Он всегда говорил, что изработавшемуся быку ничто уже не поможет. А что до болезни, так он сильно заболел, очень сильно! И давно уже! Только не хотел никому говорить! Пресвятая Дева! И мадемуазель, своей дочери, тоже… Он даже заставил меня поклясться, что никому… ничего не скажу! А теперь уж он умирает! Нужно идти, господин ректор! Скорее…
Она заплакала еще сильнее, а Катель пробормотала, что так случилось потому, что барон хотел скрыть свою бедность…
— Хорошо! Я пойду, — принял решение аббат.
— Я тоже пойду! — вскричал Жиль не раздумывая, но тут же понизил голос под вопросительным взглядом крестного отца. — Вам ведь нужен служка, который бы сопровождал вас. Уже поздно, и погода ужасная. В такую ночь нельзя выходить одному, а раз уж я здесь…
Аббат только недоверчиво хмыкнул в ответ, бросив на Жиля взгляд, от которого тот покраснел. В его глазах ясно читалось сомнение в том, что совершивший грех юноша будет подходящим сопровождением для Святых даров. Однако, не зная тайных побуждений юноши, аббат Талюэ приписал его предложение желанию искупить вину.
Он согласно кивнул головой.
— Я пойду в церковь, чтобы все приготовить, — ответил он Жилю. — Присоединяйся ко мне через десять минут, но сначала пойди к доктору Гильевику и скажи ему, чтобы он скорее шел к господину барону.
Едва аббат закончил говорить, как юноша уже выбежал из дома.
Десятью минутами позже аббат, облаченный в епитрахиль и стихарь, в надетых поверх башмаков сабо, оберегающий на своей груди сосуд с причастием, в сопровождении Жиля, несущего большой зонт и колокольчик, в который он позванивал, уже бежали по направлению к кварталу Виль-Клоз. Дождь лил не переставая, стуча по натянутому шелку зонта. Несмотря на поздний час, город еще не спал, напротив, он представлял собой непривычно веселую картину из-за военных палаток, выстроившихся в ряд на берегу Блаве. Эти палатки, освещенные изнутри, делали город похожим на Венецию во время карнавала, хотя огни бивуаков и сражались с дождем. Слышалась равномерная поступь часовых, и время от времени раздавались их голоса, производящие перекличку…
Итак, аббат со Святыми дарами и Жиль прошли сквозь ворота-тюрьму, сделали еще несколько шагов и наконец остановились у высокого и узкого дома с фасадом в три окна, украшенным изящным кованым балконом, явно произведением прошедшего столетия. Ночь немного скрывала источившую его ржавчину и трещины на фасаде, но острые глаза Жиля все-таки их приметили.
Дверь была приоткрыта. Их поджидала Маржанна, стоявшая на коленях на пороге со свечой в руке. Когда аббат и Жиль вошли в дом, она поднялась с колен быстрее, чем они могли ожидать от ее старого тела, и повела их за собой через коридор к темной лестнице, высоко подняв свечу, безжалостно высветившую заплесневелые стены и затянутый паутиной потолок.
В доме было очень холодно. Все дышало нищетой, и сердце Жиля сжалось от мысли, что это и есть дворец, где обитала гордая Жюдит. В классах коллежа Сент-Ив и то было лучше, ведь там, по крайней мере, стелили зимой солому на пол…
Открывшаяся перед ними комната была чуть менее мрачной благодаря пламени горевших в камине веток дрока, однако рваные обои с узорами из листьев аканта свисали со стен причудливыми клочьями, а массивная по старинной моде кровать с дубовыми колонками по углам, придававшими ей вид некоего пустынного храма, была застлана дырявыми простынями и чинеными покрывалами, среди которых терялось худое тело умирающего.
Жиль с трудом узнал в нем человека, которого он видел в церкви в День всех святых. Освобожденный от своего белого парика, надетого теперь на деревянную болванку над камином, барон казался почти совсем лысым, и его длинный красный нос подчеркивал трагическую худобу лица.
Веки в фиолетовых жилках туго обтягивали шары глазных яблок, а из открытого рта, где виднелся одинокий зуб, слышался хрип. Склонившийся над изголовьем больного человек в темной одежде, с близорукими глазами, спрятанными за очками в железной оправе, выстукивал худую грудь старика, хмуря при этом брови.
При появлении аббата в полном облачении врач разогнул спину, затем со вздохом преклонил колени.
— Вы пришли вовремя, аббат! — произнес он с горечью. — Что же до меня, то я опоздал…
Аббат Талюэ взглянул на врача, затем на умирающего и снова на врача:
— Как же случилось, что он ни разу не позвал вас, мой друг?
Доктор Гильевик пожал плечами:
— Ответ вы найдете, посмотрев вокруг. Он был беден, но горд. Я бы лечил его без всякой платы, и он это знал. В его глазах это и было достаточной причиной, чтобы не звать меня на помощь.
Теперь же он принадлежит вам.
— Боюсь, ненадолго, — ответил аббат Талюэ. — Нужно поспешить…
Пока старая Маржанна расставляла все необходимое для причащения умирающего, а аббат читал молитвы, обычно читающиеся над человеком, находящимся при смерти. Жиль пожирал глазами умирающего, продолжая произносить полагающиеся слова молитвы.
Это уже была лишь тень человека, его видимость: немного кожи, натянутой на скелет, который, казалось, уже более не содержит внутри никаких органов тела. Однако это тело, почти уже не существующее, способствовало когда-то появлению на свет другого, которого он не мог вырвать из своей памяти, тела юной девушки, светящегося от дьявольской жизненной силы, но и пронизанного нежностью. Жюдит была плоть от лежащей сейчас перед Жилем убогой плоти. Как только такое могло произойти?
Он с такой ясностью представил себе образ Жюдит, что почти не был удивлен, когда она внезапно появилась в темном проеме двери, похожая на портрет, оживленный силой магии. За ней был виден силуэт монахини, но она осталась за дверью.
Жюдит издала горестный крик и стремительно бросилась к кровати, оттолкнув священника, не успевшего отойти в сторону, да она его и не заметила. Она упала на колени, как падает раненое животное, с такой силой, что паркет загудел от удара, взяла в свои руки безжизненную руку отца, лежащую на простынях, и застонала.
— Отец! Отец! Что с вами?.. Ответьте мне, отец! Умоляю, ответьте! Не умирайте! Не оставляйте меня… Сжальтесь же, скажите хоть слово.
Ответьте мне, отец!
— Он не может ответить вам, дитя мое, — прошептал аббат, наклонившись к ее уху. — Вооружитесь мужеством…
— Но ведь он не умер! Он дышит, я вижу!
— Это верно, но он вас более не слышит. Помолимся же вместе… Это все, что мы можем сделать для него…
Однако Жюдит не пожелала молиться. Гибким, сильным движением она поднялась с колен, и в желтом свете зажженных Маржанной свечей Жиль увидел, что в ее черных глазах блеснул гневный огонь.
— Почему я ничего не знала? Почему мне ни о чем не сказали? — спросила она, не стараясь говорить тише. — Я думала, что отец здоров, только немного устал от прожитых лет. А сегодня вечером пришли сказать мне, что он умирает, что я должна поспешить. Разве некому было позаботиться о нем?
Ее взгляд, ее голос обвиняли. Тогда вмешался, и довольно резко, доктор Гильевик:
— Вам ничего не сказали по той причине, мадемуазель, что никто ничего и не знал. Даже мы… Ваш отец запретил говорить кому бы то ни было о своем состоянии… Вы знаете сами, какого замкнутого, скрытного нрава он был…
— А вы, вы же знали, насколько мы бедны!
Мой отец не был замкнутого нрава, как вы говорите, нет, он был горд! Он предпочел умереть, чем позвать на помощь. А поскольку он не выходил из дому и не принимал никого, никто и не поинтересовался, что же с ним происходит. Будь он богат, весь город толпился бы у его дверей, стоило бы ему только чихнуть!..
— Горе помутило ваш разум. Нельзя же взламывать двери, которые сам хозяин отказывается отворить, а ваш отец не хотел никого видеть. Он уклонялся от визитов под любым предлогом, даже от визитов ректора. И вы не можете упрекать аббата, который всю жизнь свою проводит в самых нищих домах, в том, что он пренебрег домом вашего отца, потому что он беден!
Губы девушки искривились, будто в рот ей попало что-то горькое. Она пожала плечами.
— Визиты из милости! Разве вы не понимаете, что они могли лишь внушить отвращение? С ним, потомком Сен-Мелэнов, славой Бретани, стали бы обращаться как с покалеченным матросом или с рабочим, изнуренным тяжелым трудом?! С отвратительной признательностью он стал бы выслушивать снисходительные речи, принимать еду, оставленную как бы случайно на краю стола?! Принимать в подарок шарфы из серой шерсти, которые вяжут зимними вечерами, поедая блины и рассказывая городские сплетни, получать к Рождеству мелкую монету?! Не об этом я вам говорю! Я говорю о тех визитах, которые наносят друзьям, равным во всем. Я говорю о дружбе, горячей, настоящей, внимательной, о дружбе, которая распознает смерть, таящуюся в утомленном взгляде. Такую дружбу он бы не отверг!
Но вы — вы оставили его в одиночестве, полном ужаса, наедине с этой полоумной старухой, которая верит в существование фей и злых корриганов и во всем видит козни дьявола! О, как я вас ненавижу! Как я вас ненавижу! Всех! Всех!..
Рыдание оборвало ее горестный крик, и Жюдит залилась слезами. Она дрожала, как лист на ветру, близкая к истерике, и ее пронзительный голос эхом разносился в стенах комнаты. Тогда доктор подошел к ней и дважды спокойно дал ей пощечину, затем схватил ее в охапку и принудил сесть на единственный стул, на который она упала, как мешок, сотрясаемая судорожными рыданиями.
— Пусть мне принесут немного воды, — проворчал доктор. — А вы, аббат, заканчивайте ваше дело. Эта сцена непристойна.
Аббат Талюэ кивнул и грустно улыбнулся.
— О, думать о приличиях, когда страдаешь…
Бедняжка не помнит себя от горя. Поймите же, она не понимает сама, что говорит. Впрочем, в ее словах, может быть, и есть доля истины… Мы должны были попытаться открыть эту столь крепко запертую дверь. Боюсь, что мы пренебрегли нашим долгом милосердия.
— Не старайтесь взвалить на себя вину за ошибку, которой вы не совершали, аббат. Вы знали барона так же хорошо, как и я сам! Если бы мы силой вошли в эту дверь, то он швырнул бы в нас тем, что оказалось бы у него под рукой. Он даже в церковь никогда не ходил, кроме как на Пасху и на Рождество! Если бы не преданность бедной Маржанны, которую его дочь называет полоумной, он мог бы умереть в одиночестве, так что никто бы и не заметил, и труп его мог бы пролежать здесь пару недель. Пусть только не говорят нам, что его образ жизни — неожиданность… даже для его дочери, которая живет в своем монастыре и думает, кажется, что все прекрасно в этом лучшем из миров.
Вопреки ожиданиям, Жюдит никак не отреагировала на слова доктора. Казалось, что она их вовсе не слышала. Она бессильно сидела на стуле, сжавшись в комок, закрыв лицо руками, и тихо плакала.
Вздохнув, аббат снова подошел к кровати и продолжил прерванное перед тем священнодействие. Ему пришлось тряхнуть Жиля, чтобы тот снова преклонил колена. Жиль был до глубины души взволнован мучительной сценой и страданиями девушки и пристально смотрел на нее, испытывая тягостное чувство беспомощности…
Кроме болезненно-лихорадочного страстного желания, она внушала ему странное, смешанное ощущение гнева и нежности. Он ненавидел ее за неприкрытое презрение, с которым она несправедливо причиняла ему боль, но был безоружен перед ее очарованием и той растроганностью, которая возникала, когда он вспоминал ее улыбку и тень от ее ресниц на щеках, появляющуюся, если она опускала глаза. Этим вечером, увидев, как она страдает, как сидит на этом стуле с видом человека, пригвожденного к позорному столбу. Жиль почувствовал, как его переполняет нежность. С какой радостью он успокоил бы Жюдит, если бы получил право защитить ее даже от нее самой, осушить ее безудержно льющиеся слезы…
Когда умолкла последняя молитва. Жиль покинул темный угол, где он простоял с самого прихода, и, словно притянутый магнитом, шагнул к девушке. Паркет скрипнул под его шагами, и Жюдит подняла голову.
На мгновение их взгляды встретились, соединившись в один, и несколько слишком коротких мгновений зачарованный Жиль чувствовал уверенность в том, что они никогда больше не разойдутся. Во взгляде девушки не было ни гнева, ни высокомерия… один лишь только страх покинутой всеми маленькой девочки, один лишь только трогательный призыв о помощи… Это походило на чудо. Все вокруг, казалось, исчезло: торжественно-мрачная и нищая комната, умирающий барон, священник и врач. Они были вдвоем посреди вселенной, принадлежащей им одним…
По щеке Жюдит медленно скатилась слеза. Губы ее приоткрылись, дрогнули, как будто она собиралась заговорить… Это чудесное молчание прервалось хрипом, раздавшимся со стороны кровати. Затем послышался голос врача:
— Это конец!.. Подойдите ближе, мадемуазель!
Тотчас же она вскочила со стула. Чары развеялись… Жюдит снова высоко подняла голову, ее рот сжался, а взгляд снова стал жестким.
— Вам не место здесь! — холодно и отчетливо произнесла она. — Убирайтесь!
) Внезапно вернувшийся к суровой действительности, Жиль вздрогнул, пораженный, как ударом кнута, презрением, прозвучавшим в голосе девушки. Он подошел к ней достаточно близко, чтобы дать ей почувствовать, насколько он выше ее, и уронил:
— Нет! Ректор привел меня сюда, и только ему одному решать, когда я должен буду удалиться. Если же вы прикажете вашим слугам выбросить меня отсюда, — насмешливо добавил он, — то не думаю, мадемуазель де Сен-Мелэн, чтобы их количество могло смутить меня!
На миг ему показалось, что она сейчас бросится на него, но аббат Талюэ, окинув удивленным взглядом обоих молодых людей, решительно вмешался.
— Иди вниз и ожидай меня там, — сказал он спокойно своему крестнику. — Я отдам необходимые распоряжения насчет обряжения усопшего и чтения молитв над его телом, а затем мы возвратимся домой…
Часом позже, перепоручив тело барона Братству мертвых, крестный со своим крестником уже сидели друг против друга за столом кухни, где Катель подавала им овсяную кашу в больших мисках, подогретый сидр, а также омлет, чудесным образом появившийся из недр ее кладовой. Подав ужин, Катель удалилась со своим вязанием под колпак очага.
Некоторое время оба ели молча. Жиль жадно ел овсянку, борясь с одолевающим его сном. Долгая скачка верхом, ушибы, еще дававшие о себе знать, треволнения прошедшего дня, поздний час — все давило тяжким грузом на его плечи. Теперь, утолив свой голод, он хотел лишь одного: спать, погрузиться как можно глубже в благодатное забытье сна юности.
Аббат дождался, пока Жиль проглотил последнюю каплю сидра, затем мягко спросил, будто продолжая уже начавшийся разговор:
— Давно ты знаком с ней?
Жиль ответил, не подымая глаз:
— Если вы имеете в виду мадемуазель де Сен-Мелэн, господин аббат, то… я ее не знаю, — сказал он с горечью. — Вы забыли, кто я такой! Бастард не может позволить себе считать себя «знакомым» с девушкой дворянского рода. Скажем… я встречал ее… дважды. И этих двух раз было достаточно для того, чтобы узнать о месте, которое она отводит таким, как я, — в прихожей!
Вместе со слугами! Да еще слуги имеют счастье» по ее мнению, быть рожденными в законном браке. Я же — никто!
Аббат нетерпеливым жестом прервал Жиля:
— Не преувеличивай! Твой дед и твоя мать не заслуживают такого презрения. До того как случилось несчастье, твой дед был почтенным, достойным человеком. Что же до твоей матери, то это суровая душа, безжалостная, если хочешь, но в глубине ее больше благородства, чем у многих…
— А мой отец? Почему вы не говорите о нем?
Почему вы никогда о нем не говорите?
— Бедное дитя! По очень простой причине: я никогда не знал его имени! Однако, когда я слышу твой голос, полный горечи, когда ты сравниваешь себя со слугами, которые так же, как и все, являются созданиями Божьими, я думаю, что ты оскорбляешь своих родных и себя самого. Незаконное происхождение — несчастье, но не преступление.
— Расскажите об этом людям, живущим в Виль-Клоз, родителям моих соучеников по коллежу Сент-Ив… и мадемуазель де Сен-Мелэн! Они вам объяснят, какие чувства испытывают к незаконнорожденным. Мы ничто и не имеем права ни на что… У нас есть лишь право с покорностью принять судьбу, только при этом условии нас согласятся терпеть. Где вы, благословенные времена средних веков, когда бастард жил той же жизнью, что и его сводные братья?!
— Пути Господни неисповедимы! Что же касается Жюдит, то, хотя она и знатного рода, у нее не больше прав выбирать свою судьбу, чем у тебя. А может быть, и меньше, поскольку она бедна. Она не более тебя создана быть монахиней, но все же ею станет, так как я не вижу для нее другого выхода, особенно теперь, когда ее отец скончался.
— Монахиней? Но почему? Говорят, что у нее есть братья…
Аббат поднялся со стула, подошел к камину и, взяв с каминной полки длинную трубку и горшочек с табаком, перенес их на стол.
— Да, верно. У нее еще есть братья… к сожалению! Если бы ты хоть раз видел Тюдаля и Морвана де Сен-Мелэн, ты бы понял, что я хочу сказать… В их грубых телах обитают невежественные души, постичь которые весьма трудно. Сердца у них нет вовсе. То, как они обошлись с отцом и сестрой, прогнав их после смерти матери, возмутило всех. Что же до их теперешнего образа жизни, то о нем известно немного… Однако об их поместьях во Френе ходят странные слухи. Люди из Ла-Бурдоннэ, чьи земли соседствуют с землями братьев, говорят, что ни один крестьянин из окрестных деревень ни за какие деньги не согласится и близко подойти к Френу после наступления темноты.
— И что же они делают?
— Не знаю. К тому же это всего лишь слухи.
Молва говорит, что ни деньги мужчин, ни девичья честь не будут в безопасности, если братья находятся поблизости. Конечно, повторяю тебе, это всего лишь слухи, может быть, и лишенные оснований… тем не менее только что Жюдит просто умоляла меня и Гильевика не сообщать братьям о смерти отца.
— Но… как это можно?
— Это невозможно, да! Следует их известить.
Увы, они теперь ее единственные родственники.
Тюдаль, старший, станет опекуном сестры, и никто и ничто не сможет этому помешать, потому что таков закон. Только вот Жюдит их боится…
Потому-то я и говорю, что для нее нет иного пути, кроме монастыря.
— Боится братьев…
Вспомнив близкое к ужасу, тревожное выражение глаз девушки, которое он недавно видел, Жиль догадался, что же оно означало. Люди, которые были способны выбросить своего родного отца на улицу, могли превратить жизнь сестры в настоящий ад.
— А мы… то есть вы? Разве вы ничего не можете сделать?
Аббат подошел к камину, взял головешку, зажег трубку, выпустив несколько клубов дыма, и ответил:
— Нет! Никто ничего не может… кроме нее самой. Если Жюдит желает постричься в монахини, то я не думаю, что братья осмелятся помешать ей. Тем более, что вначале они только этого и хотели, чтобы бедное дитя не потребовало своей доли наследства. Вряд ли они передумают.
Что же до госпожи де Ла-Бурдоннэ, то она намерена держать ее у себя столько времени, сколько девушка сама пожелает.
— А… она?
Сквозь облако дыма из своей трубки аббат пристально вглядывался в глаза крестника. Потом он ответил ему небрежным тоном, словно речь шла о какой-то малозначащей вещи:
— Я оставил ее смирившейся. Она знает, что для девушки без приданого другого выхода нет.
После похорон она возвратится в Нотр-Дам-дела-Жуа, чтобы остаться там… Навсегда… Теперь иди спать, — сказал вдруг аббат, поднимаясь со вздохом с места. — Тебе нужно выспаться, да и мне тоже. А завтра нам обоим будет лучше думаться. Однако я думаю, что тебе бы нужно пойти в Кервиньяк.
Жиль вздрогнул и почувствовал, что бледнеет.
— Прошу вас, не требуйте этого от меня! Моя мать никогда не уступит. Да и никто не знает, на какие крайности ее может толкнуть открытое сопротивление.
— Чего же ты боишься? Что она сделает так, чтобы тебя арестовали?
Секунду Жиль молчал, затем ответил:
— Н-н-нет… На самом деле я так не думаю. Я думаю, господин аббат, что боюсь самого себя.
Боюсь слов, которые могут вырваться и о которых я после буду сожалеть. А больше всего я… опасаюсь окончательно убедиться в том, что она меня никогда не любила. О, не то чтобы у меня еще остались иллюзии на этот счет, но моя мать мне этого никогда не говорила, и я опасаюсь, как бы она в порыве гнева не дала волю своим истинным чувствам. Пусть уж лучше я поступлю дурно, но сохраню к ней хоть чуточку нежности.
У него были слезы на глазах, но аббат не подал виду, что их заметил, хотя это и были первые слезы, увиденные им у этого сдержанного до скрытности мальчика.
— Все-таки ты пойдешь туда! Иначе перестанешь уважать сам себя. Ты не имеешь права убегать, словно вор. Пойди к матери, а раз ты говоришь, что становишься мужчиной, то и веди себя как мужчина. Имей смелость встретить ее лицом к лицу… каковы бы ни были последствия. И кто знает, может быть, в гневе она откроет тебе имя, которое ты так стремишься узнать, — имя твоего отца.
Аббат Венсан хорошо знал своего крестника, и действительно, глаза юноши заблестели, но уже не от слез. Жиль поднял голову, его бледно-голубые глаза впились в глаза аббата:
— Вы требуете, чтобы я это сделал?
— Да! — был ответ. — Это цена, которую я требую за свою помощь. Завтра на рассвете ты отправишься туда…
Глядя на закрывающуюся за Жилем дверь, аббат перекрестил его вслед, потом подошел разбудить Катель, которая уснула подле камина с вязанием на коленях…
Жиль спал как убитый, но так как он давно привык подниматься с первым криком петуха, то рассвет застал его уже бегущим через ланды по направлению к Кервиньяку. Пробежать лье по ровной местности не представляло никакого труда для его длинных ног, его дыхание лишь немного участилось к тому моменту, когда он завидел на горизонте нечто, похожее на длинный палец из серого гранита, указывающий на небо, — это была колокольня деревенской церкви. Тогда, свернув направо, он ступил на обсаженную гигантскими кустами утесника дорогу, которая вела к дому его матери.
Жиль одним прыжком перескочил через изгородь, пробежал через двор и нетерпеливой рукой распахнул низкую дверь. Высокая женщина в черном повернулась к нему… то была его мать.
Однако не она издала крик удивления, который послышался из глубины комнаты.
Секунду они смотрели друг на друга, не произнося ни слова: Жиль был удивлен, найдя ее такой бледной и меньшего роста, чем он помнил ее с прошлой осени, она смотрела на него сосредоточенно и ошеломленно, будто простым усилием воли хотела прогнать докучливое видение, вставшее у нее перед глазами. Наконец она заговорила голосом тусклым и холодным, бесконечно более выразительным, чем крик гнева:
— Зачем ты пришел сюда?
— Поговорить с вами, матушка.
— Мне не о чем говорить с тобой, и у меня нет времени тебя слушать. Возвращайся в семинарию, покидать которую тебе не должны были разрешать.
— Мне и не разрешали. Я удрал прежде, чем меня туда отвели. Но даже если то, о чем я хочу говорить с вами, отнимет у вас время, я прошу вас выслушать меня.
Тон его слов был почтительным, но таким твердым, что Мари-Жанна Гоэло нахмурила брови.
— Удрал, ты говоришь? Какая дерзость!.. Ну ладно, ты возвратишься и претерпишь наказание, которого ты заслуживаешь. Вот и все… Дай мне пройти. Я должна идти в церковь, а мне еще нужно до отъезда попрощаться с ректором Севено…
Не собираясь пропускать ее. Жиль широко раскинул руки, чтобы занять еще больше места.
В то же время он быстрым взглядом окинул хорошо знакомую комнату, где все было в непривычном порядке, увидел Розеину, одетую для выхода, прижавшуюся к одной из кроватей под пологом, затем снова взглянул в узкое лицо матери, казавшееся на фоне черной накидки с капюшоном вырезанным из слоновой кости. Это было лицо женщины без возраста, и ему пришлось сделать усилие, чтобы вспомнить, что ей нет и тридцати четырех лет. Лишь ее темные глаза, очень красивые, окаймленные густыми ресницами, еще казались молодыми. Все же остальное казалось поблекшим, как это бывает с предметами, которые долго держали взаперти.
— Так вы уезжаете? — произнес он, помолчав. — Могу ли я спросить вас, куда вы едете… и надолго ли?
— Навсегда! Я отправляюсь в Локмариа, в монастырь бенедиктинок, где ждут меня, так как я больше ничего не желаю знать ни о мире, ни о людях. Теперь, когда ты все знаешь, ты пойдешь в семинарию?
Жиль отрицательно мотнул головой, затем, не дав ей времени уклониться, взял ее за руку, подвел к столу и усадил на скамью. Она машинально повиновалась ему, подчиняясь нехотя той новой властности, которой теперь обладал сын. Сам Жиль не сел рядом с матерью… Сознавая преимущество своего высокого роста, он скрестил руки на груди и взглянул матери в лицо.
— Итак, — сказал он тихо, но с болью в голосе, сдержать которую ему не удалось, — вы собирались навсегда расстаться со мной, своим сыном, даже не попрощавшись, не сожалея ни о чем, не пожелав даже меня увидеть? Что же вы за мать, в конце концов?
— Я не выбирала себе участь быть матерью. Я была вынуждена ею стать! Никакой каторжник не будет любить ядро, прикованное к его ноге!.. — парировала она резким тоном.
Жестокость ее слов поразила Жиля. Ядро! Вот, значит, чем он был для этой женщины, которую не мог перестать любить, несмотря ни на что. Никогда еще юноша не чувствовал себя таким одиноким, таким несчастным, покинутым всеми. В горле у него образовался комок, он старался справиться с этим комком, так как знал, что за ним последуют слезы, а плакать Жиль не хотел.
Мари-Жанна, однако, опустила глаза. Она разглядывала кончики пальцев, видневшиеся из-под черных митенок, а выглядывающий из-под края юбки носок туфли нервно двигался, указывая на ее нетерпение. Жиль вздохнул, надеясь, что сейчас разожмется сдавливающий его грудь обруч.
— Ну что ж!.. Я благодарен вам за то, что вы мне сказали. Таким образом, если только я вас правильно понял, вы никогда не относились ко мне как к своему ребенку, и у меня нет больше никаких причин соглашаться с вашими решениями, касающимися меня.
Ее темные глаза внезапно взглянули на Жиля, блеснув угрожающими огоньками.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Что вы облегчаете мне задачу, матушка. Вы отправили меня в семинарию, как избавляются от ненужных вещей, но я не хочу туда идти. Именно об этом-то я и пришел сказать вам: я никогда не стану священником!
— Что? Да как ты смеешь?..
— Позвольте мне сказать, матушка, пока я еще могу называть вас этим именем. Вы никогда не могли простить мне моего рождения, как будто это я повинен в нем… Вы несправедливо решили наказать меня погребением под сутаной… Я отказываюсь повиноваться вам!
С быстротой собирающейся ужалить гадюки Мари-Жанна вскочила на ноги. На ее скулах появились некрасивые красные пятна. Рот искривился, будто произносимые ею слова причиняли ей боль.
— Святотатство! Дрянной мальчишка! Боже, что я слышу?.. Наказание?! Ты осмеливаешься называть наказанием самую благородную, самую счастливую долю, которая только может выпасть человеку?
— Для вас, может быть! Но не для меня…
— Тогда, значит, я права! Значит, ты не мой сын и никогда им не был. И я знала это. Достанет ли у тебя смелости признаться мне, как ты собираешься жить, кем желаешь сделаться? Ну, говори! Говори скорее, если только осмелишься признаться в своем позоре!
— Нет вовсе никакой необходимости торопиться, матушка, поскольку в моем желании нет ничего постыдного. Я хочу служить королю. Я хочу стать солдатом!
— Солдатом!
Мари-Жанна в ярости выплюнула это слово, но вдруг успокоилась и, помолчав, добавила уже другим, тихим и глухим голосом:
— Солдатом… как и тот, другой! Человеком, несущим разрушение, несчастье! Орудием разрушения! Дьявольским орудием… как и он!
Жиль затаил дыхание. Его мать, казалось, внезапно позабыла обо всем, что ее окружало. Казалось, что она видит что-то вдали, далеко за стенами, заслоняющими горизонт. Сейчас, может быть, она раскроет свою тайну, которую он так страстно желал узнать…
— Как и он? — повторил он совсем тихо. — Тот человек, мой отец… он был солдатом?
— Они все солдаты… В этой Богом проклятой семье все мужчины всегда были солдатами. На протяжении веков они умели делать только одно — убивать! А еще грабить, насиловать, жечь… Проклятые, бросившие вызов Богу! Все одинаковые, все похожие друг на друга, начиная с их знаменитого Кречета! Все! А ты, последыш, бастард… ты — как они, ты желаешь пойти за ними по их кровавым следам…
Она была на грани истерического припадка.
Бледная как мел, с обведенными черными кругами глазами, с пеной, появившейся в уголках губ, она походила на сивиллу, находящуюся в трансе, как будто она вновь переживала драму, жертвой которой была. Ужаснувшись, Жиль хотел обнять мать, но она его оттолкнула с неожиданной силой, с такой яростью, что он покачнулся и вынужден был опереться на стол. При этом он увидал Розенну, которая стояла на коленях подле очага с четками в руках и молилась, наклонив голову.
— Я прошу вас, — прошептал он. — Прежде чем мы расстанемся… навсегда… откройте мне хотя бы его имя…
— Никогда! Ты слышишь?! Никогда я больше не произнесу это имя! Я поклялась на Распятии!
Ты можешь губить свою душу, если таково твое желание… мне нет до того дела!.. Но ты никогда не узнаешь, от кого тебе досталось это проклятое имя!
— Значит, вы настолько ненавидите этого человека… который вас принудил, подверг насилию, обесчестил?..
— Ненавижу ли я?! О да! Я его ненавижу, всей душой ненавижу…
Внезапно она приблизилась к Жилю, вцепилась в его куртку и зашептала, обжигая его своим дыханием:
— Ты хочешь знать, почему я его ненавижу, почему чувствую к нему омерзение, почему никогда не смогу простить ему? Потому что он украл мое сердце, мой разум, мою жизнь. Ты говоришь: он меня подверг насилию? Да, но не так, как думаешь ты! Он заставил меня себя полюбить, сходить с ума от любви к нему. Он не насиловал меня, слышишь! Он только взял меня за руку… и я, несчастная, отдала ему мою душу, будто меня заколдовали! Он был дьявол, а я была ему слугою, это из-за него я от всего отказалась. Вот чего я не могу простить ни ему, ни себе, ни тебе… Особенно тебе, потому что ты похож на него. Теперь ты понимаешь, ты, «мой сын», почему я больше не хочу тебя видеть?
— Но я… я ведь любил вас! — крикнул Жиль. — Я и сейчас вас люблю! Я так хотел дать вам счастье, которого вы лишились…
Она отпустила его, повернулась к нему спиной, отошла на несколько шагов, затем, обернувшись, посмотрела ему в глаза. Внезапно очень усталым голосом она прошептала:
— Тогда послушайся меня! Вернись в семинарию, стань священником. У тебя нет другого средства сделать меня счастливой…
Он выдержал ее взгляд, затем, отвернувшись, произнес:
— Простите меня! Это невозможно…
— Тогда убирайся! Я проклинаю тебя, так же как и его!.. Ты больше мне не сын! Можешь убираться к дьяволу, если хочешь, меня это больше не интересует, потому что я больше никогда в жизни тебя не увижу…
Она отшатнулась от него, распахнула дверь и побежала по направлению к церкви, колокол которой звонил вдалеке. Не в силах сделать хотя бы одно движение, чтобы удержать ее или догнать, Жиль смотрел, как исчезает вдали раздуваемая ветром черная накидка. На сердце у него было тяжело, оно было отравлено горечью и печалью до такой степени, что он уже больше не знал, чего же на самом деле хочет.
Он почувствовал в своей руке чью-то теплую, сухую руку.
— Пойдем, сынок, — произнес надтреснутый голос Розенны. — Мы больше для нее не существуем.
— Я, да… но ты, ты ведь так долго служила ей?
Старуха с покорностью судьбе пожала плечами.
— Я, как и ты, принадлежу ко времени, о котором она больше не хочет вспоминать. Сейчас за ней должен приехать на двуколке сын папаши Гленика, чтобы отвезти ее к дилижансу. Она собиралась высадить меня в Эннебоне около дома господина ректора, чтобы он сказал, что мне делать.
Я лучше не буду ждать и пойду с тобой…
На Розенне было красивое праздничное платье и вышитый чепец, еще более расшитый, чем тот, что она носила в будни, но она, казалось, внезапно так постарела, стала вдруг такой жалкой, что сердце юноши рванулось к ней, к ней, которая всю жизнь была ему единственной настоящей матерью. За долгие годы забот и преданности она была награждена безразличием, самой жестокой неблагодарностью. Совершенно очевидно, что в сердце Мари-Жанны доставало места лишь для ее собственного Бога.
Переполняемый жалостью. Жиль обвил рукой плечи своей старой кормилицы, прикоснулся губами к ее щеке, затем сказал, не опуская рук:
— Ты права! Здесь нам больше делать нечего.
Пойдем же туда, где нас любят…
Из-за того, может быть, что он нашел кого-то, кого нужно было защитить, кого-то еще более несчастного, чем он сам. Жиль вдруг почувствовал, что на душе у него становится немного легче. Более того, пока он шагал рядом с Розенной с ее узелком на плече, в нем рождалось странное ощущение свободы, словно он вышел из густого и мрачного леса, полного кустов с больно жалящими шипами. Его раны кровоточили, но они, наверное, быстро затянутся от целебного воздействия новой жизни. Окутанные туманом ланды показались ему вдруг словно залитыми ярким солнечным светом. Солнце, и вправду, было уже близко…
—Она сказала мне, что проклинает меня, что больше никогда меня не увидит…
Жиль объявил об этом, лишь только ему открыли дверь, даже и не думая о том, что следовало говорить тише. В ризнице пахло воском, погасшими свечами, ладаном и крахмалом. Она была такой мрачной в сером свете вечереющего неба, что аббат Венсан, облаченный в свои белые одежды, походил на призрак.
Аббат продолжал спокойно доставать различные части облачения, которые ему вскоре предстояло надеть, чтобы встретить привезенное в церковь тело усопшего барона де Сен-Мелэна.
Можно было подумать, что слова Жиля, произнесенные трагическим тоном, не имеют никакого значения для него. Он лишь заметил в ответ:
— Могу предположить, что тебя это не удивляет. Что же еще она могла сказать? Ну, приготовь мне вот это кадило… У служки лихорадка, а певчие все делают кое-как. А пока мы одни, ты мне все и расскажешь.
Раскладывая ароматные палочки ладана, Жиль попытался как мог точно передать слова матери. Впрочем, они были еще слишком свежи в его памяти, чтобы он позабыл хоть одно из них.
Он приступил как раз к ее обвинениям против семьи своего отца, когда аббат, вдруг сильно взволновавшись, прервал Жиля:
— Ты в этом уверен? Она сказала: «…все, начиная с их знаменитого Кречета»?
— Уверен! Это слово так необычно… Но я не понял…
— Зато я понял! Твоя мать в пылу гнева дала нам ключ к разгадке тайны! Только на это я и надеялся. Теперь я знаю, кто твой отец… или кем он был, поскольку не знаю, жив ли он еще…
От изумления Жиль чуть было не уронил кадило.
— Вы знаете?
— Да! — ответил аббат. — Теперь я знаю и скажу тебе. Время у нас есть… Сядем на эту скамью… Впрочем, мой рассказ не будет очень длинным, ведь я не собираюсь рассказывать тебе всю историю предков твоего отца. Это захватывающая и ужасающая эпопея, но длина ее может обескуражить кого угодно. К тому же в моей библиотеке есть их генеалогия, я покажу тебе ее.
— Я хочу знать все! — вскричал Жиль, сгорая от нетерпения. — Сначала скажите мне о Кречете! Кто это был?
— Как раз об этом я и собираюсь тебе рассказать. Итак, в тысяча двести четырнадцатом году (видишь, эта история очень давняя) Оливье де Турнемин взял в жены прекрасную Эдит де Пентьевр и…
Волна румянца захлестнула лицо Жиля:
— Турнемин?.. Это… мое имя?
— Имя, которое ты должен был бы носить?
Да… Но если ты будешь меня все время перебивать, мы никогда не подойдем к концу. Итак, Оливье де Турнемин получил от герцога Бретонского свадебный подарок — огромного белого кречета, привезенного из северных стран. Это была великолепная птица, великий охотник. Постепенно кречет сделался неразлучным товарищем Оливье и даже его самым верным оружием.
Приученный к крупной дичи. Таран (так звали птицу) одинаково смело нападал на человека и на животное, и когда его хозяин спускал своего кречета, то никто не мог надеяться, что ускользнет, настолько тот был стремителен. Его когти хватали жертву, пуская первую кровь, а затем меч или топор барона заканчивал начатую хищной птицей работу. Со временем Таран стал настолько неотделим от Оливье, что для напуганных крестьян из Трегора человек и птица превратились в единое целое. Их обоих с тех пор стали называть Кречетами: они оба были одинаково жестоки и беспощадны. Из-за них обоих прекрасный герб Турнеминов, благородный и простой, четырехчастный с золотыми и лазурными полями, привезенный первым из Турнеминов из Бретании, так часто бывал замаран кровью… К несчастью, потомки Оливье в точности будут повторять его судьбу…
— Что же случилось с ним и его птицей? — спросил Жиль.
— Они прожили годы бок о бок, с каждым днем их сродство все более усиливалось, они все более замыкались в этой странной дружбе. Таран всегда носил колпачки и ошейники из чистого золота и полностью владел мыслями своего господина. Однако птицы не живут вечно, и в один прекрасный день кречет умер. Горе Оливье было устрашающим… Дни и ночи, да что там, целые недели он проводил за обновленными стенами своего замка Лаюнондэ, отказываясь покидать его. Охота, война, нападения, грабежи больше не интересовали его. Даже женщины, благосклонности которых он раньше так добивался, потеряли для него всю свою привлекательность. И может быть, в память о своей страшной птице он и взял своим девизом те двусмысленные слова «Aultre n'auray…»1, которые с тех пор стали девизом рода Турнеминов.
— Но ведь в конце концов ему же пришлось покинуть стены замка?
— Да, чтобы отправиться в крестовый поход, сопровождая нашего герцога Пьера и короля Святого Людовика. Он был убит в битве при Мансуре. Однако его ставшая легендой история не позабылась в окрестностях Плевана, да и почти по всей Бретани ее рассказывают до сих пор.
— Как же могло случиться, что Розенна, которая знает столько легенд, никогда не говорила мне об этой?
— Не знаю, — ответил аббат. — Может быть, она ей неизвестна… А может, у нее были подозрения, о которых она решила никому не говорить…
— Но… мой отец?! Расскажите теперь о моем отце.
— Твой отец… он был последним из этого ужасного рода Турнеминов, что век за веком обрушивались, подобно хищным птицам, на все, появившееся поблизости от башен замка. Удивительная череда дворян-разбойников, любящих и признающих одно лишь насилие! Вдобавок он не принадлежал к старшей ветви рода, увядшей два века тому назад. У него не было ни той власти, ни того огромного состояния, из-за которых когда-то говорили, что владетели Лаюнондэ почти так же знатны и всесильны, как и король Франции. Его звали Пьер, он служил в одном полку с моим братом, в Королевском пехотном. Я-то сам его никогда не видел, но знаю, что тем летом, когда ты был зачат, он гостил у нас в Лесле с другими товарищами моего брата.
Глаза Жиля сверкали, щеки пылали румянцем, он ощущал каждое слово аббата Венсана как глоток свежего воздуха. Ему казалось, будто перед ним внезапно раскрылось окно, обнаружив линию горизонта там, где всегда доселе была высокая черная стена. Наконец-то он знает имя своего отца, неизвестного ему доныне, но столь необходимого… И это было прекрасное имя…
Очень тихим голосом, почти робко, словно боясь спугнуть все очарование этой минуты. Жиль прошептал:
— Затруднительно ли будет узнать, что с ним сталось? Раз он служил в одном полку с господином де Талюэ…
— Для этого требуется одно: чтобы он и сейчас продолжал там свою службу. Но он был тогда в нашем замке в последний раз. Ему надоела бедность, и он мечтал о восстановлении былой славы и богатства его предков, хотел выкупить замок Лаюнондэ, принадлежащий ныне одному из моих кузенов де Талюэ, главному секретарю Реннского парламента. Чтобы достичь своей цели, он решился сесть на корабль, шедший к Антильским островам с остановками у побережья Африки, и заняться работорговлей. Если мне не изменяет память, то, после того как он покинул Лесле, он отплыл из Нанта на одном из кораблей арматора Либо де Болье, что держал путь в Гвинейский залив… Ну же, не дрожи так! Можно подумать, что у тебя лихорадка.
— Немного есть! — ответил аббату Жиль. — Я бы так хотел его найти…
— Да это все равно что искать иглу в стоге сена. Он более сюда не возвращался, и, возможно, его уже нет в живых. Но для тебя я наведу справки, расспрошу родственников и напишу господину Либо де Болье, чтобы попытаться узнать хоть что-нибудь. Теперь мне нужно идти встречать нашего покойника. Вот уж и колокол звонит… Помоги мне надеть облачение… Сегодня вечером я скажу, что же я решил для тебя сделать…
Поняв, что настаивать бесполезно. Жиль проделал то, о чем его просили, и вышел из церкви, унося с собой первые прекрасные мечты своей такой еще юной жизни. Далеко он не ушел: к нему приближалась скорбная процессия, сопровождавшая в церковь тело барона де Сен-Мелэна, которое будет там дожидаться похорон, назначенных назавтра… Спрятавшись за кустами остролиста и букса, высаженными у входа на кладбище. Жиль наблюдал за идущими со странным и новым для него чувством гордости. Пусть он все еще бастард, но теперь уже не сын неизвестно кого. Он знал, откуда он пришел в этот мир, пусть и не знал еще, куда отправится, а кровь, текущая у него в жилах, была кровью Кречета, более древней и благородной, чем кровь, текущая в жилах большинства окружающих его людей. Значит, и судьба его должна быть более завидной, чем их судьбы.
Среди участников процессии Жиль поискал глазами Жюдит, однако взгляд его остановился на мужском лице. Мужчина этот имел телосложение быка, у него были густые рыжие волосы, не напудренные и стянутые на затылке черной лентой. В руках он держал фонарь с окошечком, защищенным роговой пластинкой; в фонаре горела маленькая свеча. Мужчина шел впереди первого викария прихода, аббата Готье, который возглавлял шествие, восседая на смирной Эглантине.
Обычай требовал, чтобы свечу нес самый близкий родственник усопшего, так что Жиль не сомневался в том, что человек с фонарем — старший из де Сен-Мелэнов, Тюдаль.
Увиденное вовсе не понравилось Жилю. Новому барону могло быть лет двадцать пять, и его грубое обличье превосходно соответствовало репутации: это было лицо животного с глазами цвета гранита и почти столь же жесткими, слишком низкий лоб не свидетельствовал о большом уме.
Он был одет в неловко сидящую, тесную, старомодную одежду красно-бурого цвета, которая явно досталась ему от отца.
Зная, что у этого человека есть брат. Жиль поискал его с другой стороны простой телеги, запряженной белой лошадью и покрытой белой же материей, на которой стоял открытый гроб. Он без труда обнаружил почти точную копию Тюдаля, с той лишь разницей, что Морван, младший брат, был не так могуч телом и выражение его темных глаз свидетельствовало о привычке хитрить.
Короче говоря, если братья и походили внешне на сестру, то не более чем едва отесанная гранитная глыба походит на средневековую статую, изображающую ангела: краски были схожи, но божественного света не было…
Девушка шла в первом ряду женщин между старой Маржанной и какой-то соседкой. Закутанная в широкую черную накидку, она горбилась, словно под гнетом слишком тяжкого груза. Жиль не узнал бы ее, настолько такая поза была ей несвойственна, если бы не вызывающе рыжая прядь волос, вырвавшаяся из-под края капюшона и забившаяся под порывами ветра.
Поравнявшись с кустом, за которым прятался Жиль, Жюдит, словно ее предупредил таинственный голос, внезапно подняла голову и, подобно тому, как это произошло вчера, твердо взглянула прямо в лицо юноши. Он увидел тогда в ее покрасневших, наполненных горем глазах то же тоскливое выражение, что видел накануне, но только вдесятеро сильнее. Сейчас в них был страх, почти ужас, и Жюдит позволила ему увидеть этот страх.
Чувство жалости, охватившее Жиля, заставило его забыть об обиде. Идущая за покрытой белым повозкой и ведущая за собой угрюмую волну накидок, надуваемых ветром, Жюдит до того напоминала юных пленниц древности, следовавших за колесницами военачальников-победителей, что Жиль с огромным трудом удержался, чтобы не прыгнуть в середину процессии и не вырвать оттуда девушку… Но процессия уже скрылась в глубокой арке дверей, откуда показались черные с серебром облачения священников. Вместе с процессией исчезла Жюдит. Тогда ушел и Жиль… Он не хотел, чтобы погребальные молитвы омрачили его новое счастье. К тому же Жюдит на долгие часы будет теперь занята сложным церемониалом, предшествующим похоронам. В церкви ему нечего было делать.
Как и в те дни прошедшей осени, когда он рыскал по окрестностям, подобно взбесившемуся зверю, пытающемуся избавиться от ранившей его стрелы. Жиль дошел до берега Блаве, но на этот раз повернулся спиной к морю и затерялся среди холмов, где уже начинали лопаться почки каштанов. Ему хотелось разделить с землей то великое чувство радости, которое родилось в нем, ту надежду, что впитала всю силу и буйство весны.
Он провел здесь несколько часов, сидя на упавшем дереве на опушке леса, следя за быстрым полетом маленькой черной синицы, слушая крики кроншнепов и с наслаждением вдыхая смешавшиеся запахи земли и моря. Казалось, весь мир принадлежит ему, весь мир целиком, за одним лишь исключением, однако его было достаточно, чтобы он не был по-настоящему счастлив, ибо этим исключением была Жюдит, которую он долго теперь не увидит, ведь ректор сказал, что ей придется согласиться на монастырь, ибо это единственный способ спастись от братьев.
В своих несколько безумных мечтах о будущем Жиль не знал, какое место следует отвести девушке, но он обладал безмерной верой в себя, свойственной очень молодым людям, и предчувствием влюбленных. Жиль знал, что место ей отведено и что однажды Жюдит займет это место, что бы ни случилось. А поскольку девушка была тем единственным, что связывало его с бретонской землей, которую он, без сомнения, скоро оставит, — ведь крестный собирается отправить его в дальние края, — то Жиль поклялся, что не уедет, не попытавшись в последний раз поговорить с ней.
Но что же он ей скажет? Этого он тоже не знал…
Может быть, он скажет ей, что любит ее, и пусть даже она засмеется ему в лицо…
Он думал о Жюдит с такой неотступной силой, что решил, будто ему мерещится, когда увидел ее, бегущую вдоль реки в тускнеющем свете опускающегося вечера. Однако это и впрямь была она!
Но в каком виде!
Придерживая руками поднятую к коленям юбку, с развевающимися за спиной волосами, она стремглав бежала к высоким воротам Нотр-Дамде-ла-Жуа, мимо которых только что прошел Жиль.
Она не кричала, не плакала, но все ее существо выражало ужас… Жилю не пришлось долго искать причину этого ужаса: девушку преследовал мужчина, и этот мужчина был не кто иной, как Морван, младший из двух братьев де Сен-Мелэн.
Увидев человека на дороге, Морван завопил:
— Остановите ее, черт возьми! Эй, вы! Вы слышите? Остановите ее!
Естественно, Жиль этого не сделал. Напротив, он посторонился, когда задыхающаяся девушка поравнялась с ним. Он расслышал, как она простонала:
— Ради Бога!.. Помогите!..
Но слова Жюдит внезапно оборвались криком боли. Утомленная быстрым бегом, девушка, должно быть, попала ногой в колею дороги и, подвернув лодыжку, рухнула на землю. Преследователь, настигавший ее со скоростью пушечного ядра, приветствовал падение торжествующим ревом:
— Ага! Попалась!..
— Еще нет!
Вставший посредине дороги Жиль преграждал путь. В одну секунду Морван уже был рядом с ним.
— Убирайся вон, бродяга! — завопил он, дыша в лицо юноши смешанным запахом лука и сидра. — Прочь с дороги!
— Неизвестно, кому придется убраться! — насмешливо ответил Жиль. — Если ты хочешь пройти, то можешь попробовать. Бегите, мадемуазель! — крикнул он Жюдит. — Я смогу задержать его.
— Это мы еще посмотрим, — зарычал Морван и бросился, нагнув голову, на своего неожиданного противника.
Стычка была яростной. Хотя он и был не такой здоровенный, как его брат, Морван де Сен-Мелэн обладал недюжинной силой, делавшей его опасным противником. Что же до Жиля, то впервые (не считая обычных драк в коллеже, из которых он всегда выходил с честью) он использовал свою силу в настоящем бою. Более высокий и подвижный, чем его противник, он превосходил Морвана в ловкости, и к тому же его силы удесятеряло самое могучее из снадобий: он был переполнен радостью оттого, что сражается за Жюдит и Жюдит смотрит на него! И он принялся наносить удары, подобно кузнецу, бьющему молотом по наковальне.
Поединок закончился удивительно быстро. К тому же это оказалось так просто! От переполняющего его счастья Жиль не чувствовал боли и молотил кулаками так, будто ничего другого и не делал в жизни. Противники сцепились, покатились по земле, пытаясь задушить друг друга, впрочем безуспешно, снова поднялись, осыпая друг друга градом ударов, но в конце концов победа осталась за защитником Жюдит. Жиль оттеснил своего противника на скользкий берег реки и ударил его в лицо с такой силой, что Морван упал в воды Блаве.
Не теряя времени на выяснение того, что Морван там станет делать. Жиль вернулся к Жюдит, все еще лежавшей на дороге, там, где боль, а еще больше удивление, приковали ее к месту.
— Позвольте помочь вам подняться, мадемуазель, — сказал он, протягивая ей руку. — Вы поранились?
Она подняла к нему хорошенькое ясное личико, на котором больше не было и следа страха, и поспешно подала ему свою маленькую ручку. Она ему даже улыбнулась!
— Это опять вы! — произнесла она с милой улыбкой. — Решительно вы задались целью спасать меня. На этот раз, однако, — она стала серьезной, — вы подоспели вовремя. Мне необходимо как можно скорее оказаться под защитой стен монастыря. Только там я смогу от них скрыться!
— От кого? — спросил Жиль. — От ваших братьев?
— Ах, так вы знаете, что это мои братья? Да, от них! Они хотят увезти меня завтра с собой, после погребения отца.
Жиль почувствовал, что ручка девушки, которую он все еще держал в своей руке, задрожала.
Страх опять завладел ею.
— Увезти с собой? Но я думал, они желают, чтобы вы сделались монахиней…
— Они передумали. Теперь они собираются отвезти меня к себе, чтобы выдать замуж за одного из своих соседей. Он очень богат, этот мерзкий старикашка, и влюблен в меня, по их словам.
Помогите же мне встать. Нога ужасно болит, а мне нужно поскорее добраться до монастыря. Не будет же Морван вечно плавать в реке!
Действительно, холодная вода привела Сен-Мелэна в чувство, и он поплыл к берегу. Жиль пренебрежительно пожал плечами:
— Он не сможет выбраться на берег до моста.
Тут очень илистое дно и скользкий берег. Мне это известно по собственному опыту…
— Вы не знаете, на что способны мои братья, когда разгневаны… О, как больно! Придется вам помочь мне идти. К счастью, до монастыря всего несколько шагов!
Вместо ответа юноша наклонился и без малейшего усилия поднял ее на руки.
— Вот и все!.. — объявил он весело. — Лучше будет, если вам совсем не придется идти. Если же вы соблаговолите держаться за мою шею…
Жюдит уже сделала это. С радостным трепетом Жиль ощутил на своем лице нежное прикосновение ее щеки, а на шее — шелк ее волос. Тогда он осмелился чуть сильнее прижать девушку к себе, и она не воспротивилась…
Сердце в груди Жиля заколотилось, как бешеное: он и представить себе не мог, что бывают такие чудесные, такие сладостные мгновения. В его объятиях была уже не та, прежняя Жюдит, надменная и полная презрения, строптивая и гордая, а совсем другая, новая, нежная и одинокая.
Эта Жюдит, может быть, еще полюбит его… Он хотел бы, чтобы монастырь вдруг очутился далеко, в самой чаще леса, и его восхитительная прогулка длилась бы до тех пор, пока у него достанет силы.
Вдруг он услыхал, что девушка вздохнула.
— Вы сильны и хорошо деретесь! Как жаль, что из вас сделают кюре…
Жиль рассмеялся:
— Дело как раз в том, что я никогда не стану кюре. Аббат Талюэ, мой крестный, сегодня вечером объявит мне о том, какую судьбу он для меня выбрал…
На миг он заколебался, не рассказать ли ей о том, что он только что узнал, не открыть ли ей, чья кровь течет в его жилах, пусть для того только, чтобы увидеть, как она удивленно раскроет глаза. Юноша едва не поддался искушению, но тут же подумал, что этим напомнит ей о своем внебрачном рождении, и решил, что благоразумнее будет промолчать. Он ограничился лишь тем, что сказал ей:
— Может быть, он отправит меня сражаться в Америку. Нет ничего в мире, чего я желал бы сильнее!
— В Америку! — восхищенно воскликнула Жюдит. — Какая удача. Боже мой! Одним лишь мужчинам выпадает такая удача! А мне — мне остается лишь монастырь. А я так хочу жить! Монастырь — это могила…
Этот крик души нашел отклик в сердце Жиля: он был так похож на его собственный отказ пойти в семинарию. Девушка отвергала покрывало монахини с тем же пылом, с каким он отвергал сутану, и аббат Талюэ, посчитавший, что девушка смирилась со своей участью, ошибался: она лишь терпела ее, не больше.
Жилю вдруг захотелось рассказать девушке о последних месяцах своей жизни в Ванне, поведать о своих тревогах, об отказе от семинарии, о бегстве и даже о краже коня, но на это уже не было времени, потому что они подошли к старинному, еще феодальных времен порталу в стене, окружавшей парк монастыря. Жиль растерялся: вот сейчас, через какой-то миг, Жюдит окажется по ту сторону двери, и он не сможет больше ни видеть ее, ни слышать, ни дотронуться до нее. Еще крепче сжав ее в объятиях. Жиль прошептал, прижавшись губами к волосам девушки:
— Уверены ли вы, что ничем не рискуете в стенах монастыря, что вашим братьям не удастся забрать вас оттуда? Ведь теперь они ваши единственные родственники и у них все права на вас…
— Это так, — ответила ему Жюдит, — однако госпожа де ла Бурдоннэ сумеет меня защитить. У нее хранится письменное распоряжение отца, которое он сделал перед смертью, где говорится о его желании видеть меня монахиней в Нотр-Дамде-ла-Жуа. Бедный отец! Он хотел обеспечить если не мое счастье, то хотя бы мое спокойствие…
— Но вы ведь не обязаны постригаться в монахини теперь же?
— Конечно, нет! Я должна сначала закончить школьный год, затем наступит время послушничества, которое может длиться два или три года.
Но почему вы меня об этом спрашиваете?
— Потому что я хочу сделать для вас то, что было сделано для меня: дать вам свободу. Я клянусь, что если Господь позволит мне выжить, вернуться сюда из Америки и освободить вас… Я не знаю еще, как я это сделаю, но если вы хоть чуть-чуть доверяете мне, то я готов отдать жизнь за вас!
Жюдит ответила не сразу. Она осторожно высвободилась из объятий Жиля, заставив опустить ее на землю, и на миг Жилю показалось, что его слова обидели девушку. Наверно, она опять рассердилась, опять обольет его презрением, будет насмехаться над его незаконным рождением…
Однако ничего того, что он вообразил себе, не случилось. Став на землю, Жюдит положила ему руки на плечи, приподнялась на цыпочки, чтобы приблизить глаза к глазам Жиля, и взглянула в самую глубь их.
— Почему вы хотите это сделать? — спросила она почти робко. — Ведь вы не видели от меня ничего, кроме презрения и дурных манер…
— Между такой как вы и таким как я это вполне нормально, — сказал он учтиво. — Напротив, я считаю, что многим вам обязан, потому что если бы не вы, то я, может быть, дал бы себя запереть в семинарии. Но знакомство с вами пробудило во мне страстное желание приблизиться к вам, попытаться стать достойным вас… Я думаю… да, я думаю, что люблю вас…
Слово «люблю» вырвалось у него само собой, такое же простое и естественное, как пение птиц, и Жиль был удивлен легкостью, с какой ему далось признание. Он почувствовал, как задрожали лежащие у него на плечах руки Жюдит. Внезапно они скользнули вниз, обвились вокруг его шеи, и тотчас же ее тело прижалось к телу Жиля, а губы их слились в поцелуе, и они даже не осознали, кто из них первый рванулся навстречу другому.
На миг земля зашаталась под их ногами. На губах Жюдит чувствовался привкус слез и свежесть розы, но в его объятиях ее тело обжигало, как огонь. Первой, однако, опомнилась девушка.
Она внезапно вырвалась и бросилась бежать к порталу с легкостью, заставившей Жиля задуматься, на самом ли деле она так сильно вывихнула ногу… Добежав до дверей, Жюдит что было сил зазвонила в висевший подле них колокол, затем обернулась к Жилю, отбросив назад волосы, падавшие ей на лоб. Глаза ее блеснули, как два черных бриллианта, и, задыхаясь, она торопливо шепнула:
— Я буду ждать тебя. Жиль Гоэло! Я буду ждать три года, и ни днем больше… Если ты сдержишь свое обещание, я буду принадлежать тебе и ты сможешь делать со мной все, что захочешь. Если же нет…
— Что тогда?
Она мрачно рассмеялась тяжелым коротким смехом, ее голос дрогнул.
— Если нет, то я придумаю, что мне делать с собой. Но знай, что я не собираюсь провести жизнь в отречении от мира, вечно гнить за этими решетками со своей никому не нужной девственностью!
Нет! Если ты не придешь, то я буду принадлежать тому, кто поможет мне бежать, пусть он будет простой садовник из монастыря! Теперь уходи, сюда идут.
Действительно, звон колокола вызвал за дверями какую-то возню. Над стеной показался свет фонаря, послышались шаги. Надтреснутый голос, принадлежавший женщине явно уже не молодой, произнес:
— Кто здесь? Кто звонил?
— Это я, сестра Фелисите, я, Жюдит де Сен-Мелэн! — ответила девушка, а затем, обернувшись к Жилю, сказала приглушенным голосом:
— Не забудь же! У тебя есть только три года, чтобы заслужить меня…
Дверь открылась, затем захлопнулась с глухим стуком. Прошуршали по гравию удаляющиеся шаги; свет фонаря, освещавший верхушки деревьев, также исчез. Тогда Жиль пустился в путь, не слишком хорошо сознавая, куда идет. В ушах у него шумело, он был полупьян от счастья и удивления. Он медленно шагал вдоль стен парка, огибая монастырь, чтобы добраться до города и избежать встречи с Морваном, несомненно уже выбравшимся из реки. Ни к чему было затевать новую драку, которая могла задержать его отъезд.
Он теперь еще сильнее торопился уехать. Три года! У него было всего три года, чтобы завоевать любовь Жюдит и добиться успеха в жизни. Нельзя было терять ни минуты!
Часом позже мир уже виделся Жилю окрашенным в самые радужные краски: он позабыл, как недавно плакал от душевной боли и одиночества. Высокая черная стена, которая уже несколько месяцев заслоняла от него солнце, вдруг рухнула, но не от рева труб, как это было с красными стенами Иерихона, а от кроткого, тихого слова, произнесенного человеком с сочувствующей душой. Огромный простор предстал теперь перед глазами Жиля, простор, не имеющий других границ, кроме обширных земель и бескрайних морей… Что ему был ветер, сверху донизу пронизывающий узкие улочки, расплескивающий воду луж и хлопающий ставнями?! Что за важность, что уходящие солдаты оставляли город грязным и угрюмым, словно публичная девка после ночной оргии?! Что за важность, что в ночном небе все еще печально ползли облака, отягощенные дождем? Все в сердце Жиля было светлым, ясным и полным радости.
Для того чтобы добиться такого чудесного превращения, аббату Талюэ не пришлось произносить длинные речи и высокопарные фразы.
— Завтра! — сказал он Жилю. — Завтра ты уедешь в Брест, а там явишься к моему другу госпоже дю Куедик с письмом, которое я тебе дам. Госпожа дю Куедик сейчас носит траур, поскольку прошло всего два месяца, как мы схоронили ее прославленного супруга, но добрые дела она творит и в дни траура, и в дни праздника.
Кроме того, сейчас не сыскать моряка, какое бы высокое положение он ни занимал, который не желал бы приветствовать вдову героя. Не является исключением и шевалье де Терней д'Арсак, командующий эскадрой, который имеет поручение от короля перевезти за океан армию графа де Рошамбо… Госпожа дю Куедик представит тебя ему с тем, чтобы он нашел тебе хорошее место при главнокомандующем… может быть, место секретаря, к счастью, ты говоришь по-английски.
Сердце Жиля при этих словах бешено забилось под старой охотничьей курткой. Америка!
Вот оно! Его пошлют в Америку! Пошлют скоро, на одном из кораблей короля! Он поплывет на нем на другой край света, уносимый зелеными волнами океана и золочеными облаками своих мечтаний о славе… А там, в той сказочной стране, где люди сражаются за слово, которое еще не очень известно здесь, во Франция, — за Свободу!., он встретит, конечно, удивительного маркиза де Лафайета и, может быть, будет биться рядом с ним. Но главное и прежде всего, он сумеет заставить судьбу дать ему наконец шанс!
— О чем ты думаешь? — спросил аббат Венсан, читавший все переживания Жиля на его лице.
Возвратившийся с небес на землю. Жиль какой-то миг смотрел на аббата глазами, блестевшими благодарностью, затем улыбнулся:
— Я думаю о том, что завтра вы спустите меня, так же, как когда-то Оливье де Турнемин спускал своего белого кречета. Тарана. Я тоже буду сражаться…
Аббат нахмурил брови:
— Подожди! Я посылаю тебя сражаться, это правда, но сражаться во имя короля и за короля.
Я не посылаю тебя убивать и грабить. Если ты желаешь подражать твоему предку, то подражай ему в том, что он совершил великого… в особенности в конце жизни, потому что в день своей смерти он сражался за Бога. Для того, чтобы стать настоящим дворянином, тебе предстоит проделать более трудный и более длинный путь, чем кому-либо другому, но ты никогда не должен забывать о чести, учтивости… о благородстве души и жалости, которых не знал Кречет. Не очень-то подражай ему!
— Я не забуду ваших слов, — ответил ему юноша. — Потому что забыть их — значило бы забыть о том, чем я обязан вам, это значило бы разочаровать вас… а я бы предпочел умереть, чем дать вам повод разочароваться во мне.
Торжественность его тона вызвала у аббата улыбку.
— Постарайся также остаться в живых! — сказал он, похлопав Жиля по плечу. — Ты не можешь представить себе, до чего я ненавижу панихиды.
Выехав из Эннебона 10 марта. Жиль только 5 апреля увидел бастионы, равелины, рвы, редуты, скаты брустверов и остроугольные выступы стен — шедевры гения г-на де Вобана, которые делали Брест крепостью почти неприступной.
Это было явно слишком долго для пути в 30 лье, особенно если проделать его верхом, но в действительности юный путешественник потратил на дорогу не более трех дней. Все же остальное время он употребил на то, чтобы стать совершенно другим человеком. По крайней мере, попытаться…
Жиль провел бессонную ночь, размышляя о Жюдит и не без оснований опасаясь предстоящей встречи с благородным жеребцом, так как у него еще не полностью зажили ссадины, которые он приобрел во время предыдущей бешеной скачки из Ванна в Эннебон. Спустившись утром вниз, чтобы попрощаться с крестным, он весьма удивился, найдя во дворе Маэ, еще более грязного и взлохмаченного, чем обычно, который стоял между его прекрасным конем и Эглантиной. Однако на благородном животном, вычищенном дочиста умелой рукой Маэ, не было никакой другой сбруи, кроме уздечки, повод которой держал Маэ, зато Эглантина, пастырский мул, была взнуздана и оседлана, как обычно, а к седлу был приторочен небольшой мешок с вещами Жиля.
Увидев озадаченное выражение, появившееся на лице Жиля, аббат засмеялся:
— Уж не воображаешь ли ты, мой мальчик, что я собираюсь отправить тебя на поиски приключений, даже не попытавшись приготовить тебя к ним? Сейчас ты отправишься в Пон-Скорфф, в наши поместья в Лесле, где тебя ждет Гийом Бриан, бывший конюший моего покойного отца. Ты поживешь у него на ферме три недели, этого должно хватить на то, чтобы обучиться не только азам владения оружием, но также и умению пристойно держаться в седле на этом великолепном жеребце, не краснея от стыда. Только после этого ты можешь ехать в Брест. Сейчас Маэ проводит тебя, а затем вернется сюда вместе с моим мулом. Эглантину я даю тебе только для того, чтобы ты не шел пешком, как крестьянин, поскольку хочу, чтобы ты знал, какое значение я придаю той ответственности, которую я принимаю на себя, идя наперекор желаниям твоей матери. Я требую, чтобы отныне ты с честью носил то скромное имя, что она дала тебе… за неимением другого.
Разочарованный, восхищенный, оскорбленный и гордый одновременно. Жиль покраснел при радостной мысли о том, что Пон-Скорфф находится недалеко от Эннебона и что, вероятно, он сможет тайком пробираться туда, чтобы увидеть Жюдит… Словно прочитав его мысли, аббат подошел к нему так близко, что мог его коснуться, и, сжав своими неожиданно сильными пальцами руку юноши, сказал, глядя ему в глаза:
— ..Ты не вернешься сюда до тех пор, пока не станешь настоящим мужчиной, и я требую, чтобы ты дал мне свое честное слово! — затем, понизив голос, аббат добавил:
— Весь город уже знает, что мадемуазель де Сен-Мелэн вчера сбежала из дома своего отца и укрылась в монастыре. В монастырь ее сопровождал какой-то молодой человек, который перед тем дрался с ее братом, и Сен-Мелэны поклялись разделаться с наглецом.
Они без труда найдут тебя…
— Откуда вы знаете все это?
— Вчера вечером ты явился в весьма плачевном виде, но лицо твое светилось радостью! Вот поэтому-то я и требую, чтобы ты дал слово!
Почувствовав, что он побежден. Жиль опустил голову:
— Вы слишком много сделали для меня, чтобы я ослушался вас! Я не возвращусь сюда, пока не выполню того, что от меня ожидают. Но… позаботьтесь о ней, прошу вас!..
— Бог позаботится о ней, ведь она в руцех Его!
Тебе же лучше было бы позабыть о том, что невозможно. Прощай же, дитя мое, и да хранит тебя Господь!
Жиль преклонил колена, чтобы получить последнее благословение, затем, вздохнув, взобрался на спину Эглантины, в то время как Маэ с гордым видом вел в поводу коня, который, по его мнению, был слишком хорош, чтобы сесть на него.
За последующие три недели Жиль очень переменился. Но какой ценой! В поместье Лесле, там, где его мать узнала любовь и позор, там, где раздался его первый крик. Жиль прошел через настоящее чистилище под безжалостной ферулой Гийома Бриана, бывшего драгуна Пентьеврского полка, человека с дубленой шкурой и взлохмаченными волосами, жесткими, как проволока, крайне скупого на слова, но в свои шестьдесят с лишним лет способного укротить норовистую лошадь, а с саблей в руке — задать жару даже опытному учителю фехтования. В течение
трех недель с восхода до захода солнца Жиль бегал, прыгал, ездил верхом, учился стрелять из пистолета и ружья, обращаться со шпагой и саблей, и все это под не перестающим лить мелким дождем, получая в качестве единственного одобрения от невозмутимого Бриана лишь градом сыпавшиеся ругательства. Через неделю он добился, однако, от своего мучителя разрешения сесть на прекрасного рыжего коня, им украденного, которого он окрестил Мерлином в память об их первой встрече, произошедшей как по волшебству. Когда же настал миг прощания, Гийом Бриан позволил себе произнести несколько напутственных добрых слов.
— Я бы предпочел, чтобы вы пробыли здесь подольше, потому что, несомненно, вы обладаете редкими способностями, — сказал он Жилю. — У вас есть все, чтобы стать прекрасным наездником и одним из лучших мастеров клинка в королевстве, жаль только, что у нас было мало времени. Постарайтесь не забывать того, чему я вас научил. Теперь вы знаете и умеете достаточно, чтобы сойти за… К тому же я получил приказ экипировать вас.
Действительно, никто не смог бы признать беглеца из коллежа в том молодом всаднике, который ветреным апрельским днем не спеша ехал по направлению к воротам Ландерно, единственным воротам Бреста, куда пропускали повозки и скот.
Он был одет в суконную куртку серо-стального цвета, рубашку с жабо льняного полотна, обут в черные сапоги, волосы были скромно зачесаны назад и уложены в кожаный кошелек, стянутый лентой. На голове красовалась заломленная набекрень треуголка. Жиль сидел в седле очень прямо и твердой рукой направлял Мерлина через преграждавшие ему путь стада скота, сборища повозок и ослов с восседающими на них женщинами и монахами.
Он ехал спокойным шагом, не торопясь, наслаждаясь минутой, совершенно счастливый от обладания новой силой, которую он чувствовал в себе, а также и от шпаги голубоватой стали, перевязь которой была надета на него Гийомом Брианом, на прощание звучно шлепнувшим по крупу Мерлина. И чем дальше продвигался по дороге Жиль, тем шире раскрывал глаза от изумления перед открывшимся ему зрелищем.
Окруженный кольцом укреплений, охраняемый древним замком, позеленевшим от времени и непогоды, Брест был всего лишь маленький серый город с узкими, но живописными улочками. Он был подобен ореху, укрывшемуся в огромной скорлупе.
Его каменные дома, сложенные из того же гранита, что и стены замка, придавали городу вид чрезвычайно суровый. Однако его наполняли красочные мундиры войск, они соседствовали с белыми чепцами и вышитыми нарядами крестьянок, с мятыми холщовыми штанами и круглыми шляпами мужчин, а полосатые фуфайки матросов и красная форма гардемаринов смешивались с полинявшими холщовыми одеждами каторжников в красных или зеленых колпаках, которых в Бресте использовали на дорожных работах и в мастерских Арсенала.
Привыкший к спокойной элегантности Ванна, Жиль нашел Брест некрасивым, но когда в конце длинной Сиамской улицы, пересекавшей весь город, показались серые воды Панфельда с лесом высоких мачт, на которых вились разноцветные вымпелы, он переменил свое мнение.
Вручая Жилю его экипировку и немного денег от имени аббата Талюэ, Гийом Бриан посоветовал ему остановиться в скромной гостинице «Красный столб», что держал его двоюродный брат, неподалеку от почтовой станции «Семь Святых». Жиль, однако, был не в силах противиться желанию увидеть наконец огромные корабли королевского флота и решил отложить поиски жилья. Он спустился к порту и застыл там, восхищенный великолепием открывшейся ему картины.
Жиль как зачарованный смотрел на возвышающиеся, как стены, красные, синие и светло-желтого цвета борта кораблей, на схожие с замками кормовые надстройки, все в резьбе, как алтари, позолоченные, как молитвенники, с бронзовыми, искусно отделанными фонарями. Корабли флота Его Величества Людовика XVI, короля-географа, страстного почитателя моря и флота, с их ярко раскрашенными ростральными фигурами и расшитыми шелковыми флагами были похожи на сказочные дворцы, на минуту бросившие якоря у берегов унылой действительности…
Жиль долго простоял бы здесь, среди шумной толпы, затопившей набережную, но вдруг громкий гневный голос, раздавшийся подле, вырвал его из волшебного мира.
— Но ведь это же моя лошадь! — воскликнул голос. — Эй, вы! Почему вы сидите на моей лошади?
Стоявшие у головы его коня два молодых дворянина смотрели на Жиля с удивлением и безо всякой симпатии. Один из них, тот, кто произнес услышанные Жилем слова, взялся даже рукой за повод и взглянул на него ярко-голубыми глазами, не предвещавшими ничего хорошего. Жиль почувствовал, что бледнеет, проклял случай, сведший его с законным владельцем коня, но постарался сохранить хладнокровие.
— Вы уверены в том, что это именно ваш конь? — мягко спросил он у молодого дворянина.
— Уверен ли я?! Я заплатил за него слишком дорого, чтобы не знать у него каждую шерстинку от копыт до ноздрей. Какой-то мерзавец увел его у меня в Ванне от гостиницы, где я остановился пообедать!
Да, теперь уж не оставалось никаких сомнений в намерениях молодого офицера. Офицер был двадцати четырех или двадцати пяти лет от роду и говорил с довольно заметным иностранным акцентом. Жиль окинул взглядом элегантный голубой с желтым мундир Королевского Цвайбрюккенского полка, полковничьи эполеты, напудренный парик, треуголку с золотым галуном и почувствовал, что его мечты о славе могут теперь же закончиться. Сейчас этот человек отправит его прямиком в тюрьму…
Тем не менее он решил довести свою игру до конца. Он спокойно слез с коня, снял треуголку, поклонился и серьезным тоном произнес:
— Этот мерзавец — я! Я и вправду… позаимствовал вашу лошадь в момент, когда крайне нуждался в ней, чтобы спастись бегством. И я прошу у вас прощения.
— И вы воображаете, что этого достаточно?
Из-за вас мне пришлось закончить мое путешествие на отвратительной кляче, сделавшей меня всеобщим посмешищем! Позвольте узнать, что было причиной столь поспешного бегства? Стражники?
— Нет, сударь! Причина тому — семинария, куда меня хотели отправить против моей воли.
Однако я уже имел честь просить простить меня за этот недостойный поступок, подобных которому я никогда прежде не совершал, да и впредь не собираюсь. В том же случае, если вы все еще не считаете себя удовлетворенным моими извинениями… а также немедленным возвращением вашего достояния…
Тут Жиль многозначительно прикоснулся к эфесу своей шпаги. Этот жест был чистым безумием с его стороны, поскольку ему, конечно, было не по плечу меряться силами с искушенным в фехтовальном искусстве полковником, но он предпочел бы сто раз умереть, чем испытать навеки запятнавший бы его позор ареста. По крайней мере, он умрет так, как хотел бы жить: он умрет как дворянин!
Незнакомец удивленно поднял брови и насмешливо сказал:
— Однако как вы кровожадны, сударь! Вы были только вором, а теперь хотите еще и стать убийцей?
— Кто говорит об убийстве? У меня есть шпага, сударь, и у вас она есть. Воспользуйтесь же ею…
Другой офицер, который до сего момента не произнес ни слова, с веселым любопытством наблюдая за происходящим, теперь счел необходимым вмешаться. Он был меньше ростом своего худого и высокого товарища, костюм его отличался изысканно-безупречной элегантностью, пожалуй, несколько преувеличенной, у него были живые черные глаза и бронзовый загар такого оттенка, который можно приобрести только под солнцем далекой страны.
— Может быть, вы сначала скажете нам, кто вы такой? — предложил он Жилю. — Мы не станем драться неизвестно с кем, особенно здесь, где господин граф де Рошамбо весьма суров к дуэлянтам. У вас манеры дворянина, но этого недостаточно: назовите ваше имя, прошу вас!
Некоторая заносчивость, прозвучавшая в его голосе, разгневала Жиля. Он смерил взглядом своего собеседника, который был на голову его ниже, и сухо уронил:
— Меня зовут Жиль Гоэло. Вам этого достаточно?
Загорелый молодой офицер, в свою очередь, поднял брови:
— Конечно, недостаточно! Это не имя! Да дворянин ли вы?
— Нет! — воскликнул выведенный из себя Жиль. — Нет, я не дворянин, по крайней мере в том смысле, который вы имеете в виду, поскольку имя, которое я ношу, — имя моей матери. Мой отец, а уж он-то был дворянином, не успел признать меня своим сыном. Я — бастард, если вам больше нравится это слово! Бастард де Турнемин, как говорили прежде! Однако довольно!
Убейте меня, это все же лучше оскорблений!
Молодой офицер собирался ответить Жилю, но тут вмешался его спутник. Пожав плечами, он беспечно рассмеялся:
— Оставьте, дорогой Ноайль! В конце концов, если уж он так хочет, доставим ему это удовольствие! И потом в такой ветреный день фехтование согреет нас! Следуйте за нами, сударь! Вы можете оставить… нашу лошадь вот этому слуге, — добавил он, указывая на слугу, державшегося позади. — Он вернет вам ваши пожитки… если вы останетесь в живых. В противном случае я с сожалением передам их вашей матери… Но есть ли у вас секунданты?
— Я только что приехал в город и должен был отправиться к госпоже дю Куедик, к которой у меня есть рекомендательное письмо. Я никого здесь не знаю. Как я уже имел честь вам сказать, я сбежал из Ванна.
Незнакомец посмотрел на Жиля с видом человека, испытывающего замешательство.
— Вы странный человек, господин беглый семинарист! Могу ли я осведомиться, сколько вам лет?
— Семнадцать!
— Всего лишь?! Боже всемогущий! Я-то думал, что вы старше… Но ведь если я вас убью, то прослыву детоубийцей!
Его удрученный тон заставил Жиля улыбнуться, и он опять поклонился.
— Оставьте ваши опасения, сударь! Я гораздо старше моего возраста! И я думаю, что ваш друг из тех, что могут заменить всех секундантов в мире!
Названный засмеялся и сделал легкий поклон.
— Черт возьми! Вот это комплимент! Изящно выражено, молодой человек, и я благодарю вас.
Я буду стараться изо всех сил. Пойдемте же…
Должен, однако, вас предупредить, что нам предстоит довольно долгий путь: здесь не дерутся на дуэли где попало. Нужно держать это дело в тайне, не то нам не избежать наказания.
Подхватив своего друга под руку, он увлек его к подножию замка, где была паромная пристань.
Жиль последовал за ними, стараясь ни о чем не думать и глядя во все глаза на море и корабли, которые он, возможно, видел в последний раз.
Особенно старался он не думать о Жюдит, ведь теперь уже ясно, что он не сумеет пасть смертью героя, а она даже и не узнает о его гибели…
Трое молодых людей переправились через Панфельд, на берегах которого, покрытых складами и фортификационными сооружениями, кипела стройка, дошли до набережной Рекувранс и стали подниматься вдоль стены, опоясывающей город. Как раз за городскими стенами, достаточно далеко от строгих властей, и улаживались дела чести.
Они остановились у подножия бастиона. Место было пустынное, земля хорошо утоптанная, трава скошена под корень. Отсюда открывался великолепный вид на Гуле, узкий вход в гавань, и на рейд, где танцевали красные паруса рыбачьих лодок. Большой фрегат, идущий со стороны бухты Бертом, ложился то на правый, то на левый галс грациозно, как морская птица. Небо казалось окрашенным нежной светло-серой краской, а море было чудесного темно-зеленого цвета. Жиль подумал, что нельзя было выдумать лучших декораций для того, чтобы среди них покинуть этот мир.
Он спокойно отстегнул плащ, дав ему упасть на землю, далеко отшвырнул шляпу, снял куртку, вытащил шпагу из ножен и отсалютовал ею.
— Я к вашим услугам, господа, — ясно произнес он твердым голосом. — Я бы хотел, однако, сначала узнать имя своего противника.
Молодой полковник улыбнулся холодной улыбкой, нарушившей ледяную правильность черт его лица. Его лицо, белое и нежное, как у девушки, слегка покраснело от быстрой ходьбы, и глаза блестели чуть ярче. Он также снял свой мундир, и ветер надувал его рубашку из тончайшего батиста, отделанную дорогими кружевами.
— Это справедливо. Я — граф Аксель Ферсен, шведский офицер на службе Франции, полковник «без должности» в Королевском Цвайбрюккенском полку, а в настоящее время — адъютант генерала де Рошамбо, так же, как и здесь присутствующий виконт де Ноайль. Теперь вы удовлетворены?
— Я совершенно удовлетворен и польщен честью скрестить свою шпагу с таким человеком, как вы. Поверьте, я сознаю оказанную мне честь.
Могу ли я, однако, просить вас оказать мне последнюю милость?
— Милость?..
— Не беспокойтесь, я не собираюсь просить у вас пощады! Дело вот в чем: поскольку я никого здесь не знаю, то я хотел бы, чтобы вы дали знать о случившемся со мной единственному человеку в мире, кому небезразлична моя судьба. Это аббат Венсан-Мари де Талюэ-Грасьоннэ, ректор города Эннебона и мой крестный отец.
— Я сделаю это, — ответил Ноайль. — Раз один из Талюэ ваш крестный, то вы почти что из наших.
Умрите с миром!
Жиль поблагодарил его улыбкой и, не медля больше ни секунды, стал в позицию, коротко помолившись про себя. Швед начал поединок так же спокойно, как если бы он был в фехтовальном зале. Холодная улыбка не покидала его губ, и, по всей очевидности, он рассчитывал быстро разделаться с похитителем его лошади. Жиль, однако, с удивлением отметил, что, хотя он и не питал иллюзий на счет своего умения владеть клинком, он довольно легко парирует выпады противника. Он старался вспомнить все, чему его научил Гийом Бриан, — особенно о необходимости проявлять выдержку, и у него появилась слабая надежда на благополучный исход поединка. Тем не менее это было очень нелегко, так как стремительно двигающийся белый силуэт его противника казался ему какой-то неуязвимой машиной, выказывающей такое искусство, которому Жиль мало что мог противопоставить…
Внезапно он услыхал смех Ферсена и покраснел от гнева.
— Что вы находите во мне смешного? — вскричал он.
— Да нет, ничего, просто я хотел бы узнать, сколько у вас уже было дуэлей…
— То есть вы хотите этим сказать, что я очень неловок? Знайте же, что это моя первая дуэль…
— Я так и подумал. Но вы вовсе не неловки, вы, скорее, новичок… и это дает себя знать.
— Из этого вовсе не следует, что вы должны щадить меня…
Высоко подняв шпагу. Жиль собрался уже было безрассудно броситься в атаку, когда Ноайль, рискуя быть задетым, бросился между дуэлянтами.
— Шпаги в ножны, господа! Шпаги в ножны! — вскричал он. — Сюда идут!
Действительно, двое людей вышли из-за угла бастиона и приближались к месту поединка. При виде их швед издал звук, похожий на стон.
— Какое невезение! В первый же раз, как я нарушил приказ, нужно же так случиться, чтобы сам генерал застал меня на месте преступления. Теперь мне не миновать ареста, если только…
— Ив довершение всего с ним адмирал, — пробормотал виконт. — Вот так повезло!
— Извините, господа, — вмешался, в свою очередь, Жиль, весьма обеспокоенный случившимся. — Вы хотите сказать, что эти двое…
— Граф де Рошамбо, наш главнокомандующий, и шевалье де Терней, командующий эскадрой, чьи корабли должны доставить нас за океан. Мы попались с поличным, так что теперь я ломаного гроша не дам за наши должности адъютантов. Вы же спасены, сударь…
Жиль собирался уже ответить, что он не так жаждет спасения, как это себе вообразил виконт, но двое прогуливающихся были уже в пределах слышимости. Один из них был высокий мужчина лет пятидесяти, с правильными чертами округлого лица, которое слегка портил глубокий шрам на виске. Его развевающийся плащ позволял видеть ленту ордена Св. Людовика высшей степени. Это был главнокомандующий. Другой, невысокий, неопределенного возраста, тщедушный, с хмурым выражением лица, одетый в красный камзол и темно-синий мундир офицеров Королевского военно-морского флота, был адмирал…
Из-за хромоты вследствие старой раны он опирался на трость.
— Поздравляю вас, господа! — сухо произнес Рошамбо. — Вы прибыли только вчера, с сегодняшнего утра вы назначены моими адъютантами и уже нарушаете мои приказы? Дуэли запрещены! Вам это известно и тем не менее…
В этот момент Жиль осмелился вмешаться, движимый смутной надеждой.
— С вашего позволения, господин генерал, — сказал он робко, кланяясь так почтительно, как только мог. — То, что вы видели, вовсе не дуэль.
Рошамбо повернулся к нему и смерил его взглядом.
— Вы принимаете меня за слепого или за дурака? Что же я видел, если не дуэль?
— Урок… мною заслуженный!
— В самом деле? Но прежде всего, кто вы?
— Самонадеянный юнец. Вчера я еще был учеником коллежа Святого Ива в Ванне и только сегодня приехал в Брест… чтобы увидеть госпожу дю Куедик, к которой у меня есть рекомендательное письмо с просьбой помочь в устройстве моего будущего…
С хорошо разыгранной наивностью Жиль рассказал о том, как, желая полюбоваться портом, он встретил там двух офицеров, спросил дорогу и разговорился с ними.
— Я сказал им, что мое самое сильное желание — отплыть с армией и служить под вашим началом, господин генерал. Они высмеяли меня, заметив, что для войны необходимы люди, умеющие держать в руках не только перо… Тогда я предложил им показать свое умение. Должен признаться, — добавил он с улыбкой, — что они были несомненно правы. Я не очень силен в фехтовании…
— Напротив, напротив! — вмешался виконт, с восторгом поддержав игру Жиля. — Вы, сударь, справились очень хорошо.
Холодный взгляд главнокомандующего по очереди остановился на лицах молодых людей.
Он обратился к шведу:
— Таково и ваше мнение, господин Ферсен?
— Полностью с ним согласен, господин генерал! Этот юноша обладает… разнообразными талантами. Из него выйдет хороший рекрут.
— Ну что же, в таком случае продолжайте ваши забавы, молодые люди, а я и шевалье де Терней продолжим осмотр подступов к городу. Ах да, я и забыл, молодой человек! — добавил он, повернувшись к Жилю. — Вы ведь сказали, что у вас есть рекомендательное письмо, адресованное к графине дю Куедик?
— Совершенно верно.
— Тогда вам не повезло. Госпожа дю Куедик уехала в свой замок Кергеленан. После смерти супруга жизнь в Бресте стала ее тяготить. Если вы хотите увидеться с ней, то вам следует возвратиться в Дуарнене… Прощайте, сударь…
— Но, господин генерал…
Ветер заглушил голос Жиля. Рошамбо повернулся к нему спиной и догнал спутника, который предпочел оставить главнокомандующего одного разбираться со своими подчиненными и смотрел на море, отойдя на несколько шагов в сторону.
Затем оба военачальника удалились быстрым шагом, провожаемые полным отчаяния взглядом Жиля. Удача в развеваемом ветром плаще покинула его! Из-за того, что г-жа дю Куедик оставила Брест, он более не может надеяться, что будет принят одним из военачальников!.. Пока он доберется до Дуарнене, а ведь теперь придется идти пешком, поскольку коня у него больше не было, и вернется в Брест, эскадра будет уже далеко…
Легкое покашливание напомнило ему о существовании его новых знакомых — о них он совершенно позабыл.
— Ну что же, сударь, — сказал Ноайль. — Вы идете с нами или собираетесь ночевать здесь?
Повернувшись на звук голоса. Жиль увидел, что швед был уже одет и застегивал пряжку плаща.
— Простите меня, — ответил он. — Я задумался. Разве мы не будем драться?
Ферсен пожал плечами.
— Вы не находите происшедшего достаточным? Дело чуть было не кончилось плохо, но надо признать, что ваше присутствие духа спасло нас из весьма затруднительного положения. Я благодарю вас за это и тем более считаю себя удовлетворенным, что вы возвратили моего коня… которого одолжили! Остановимся же на этом и возвратимся в Брест.
И, не ожидая ответа, швед зашагал по дороге, ведущей к парому, в то время как разочарованный Жиль, почти сожалея о неудавшейся смерти, которая бы все уладила, стал, в свою очередь, одеваться. Отставший от своего спутника Ноайль заинтересованно наблюдал за ним.
— Что же вы собираетесь теперь делать? — спросил наконец виконт, когда они тронулись в путь. — И что же госпожа дю Куедик, о которой я много наслышан, должна была сделать для вас?
Тронутый сочувственным тоном совершенно чужого ему человека. Жиль, не таясь, рассказал ему все и добавил со вздохом:
— Теперь все погибло. Пока я доберусь до Дуарнене и вернусь в Брест, вас уже здесь не будет.
А я не сумел привлечь внимание генерала, у которого, впрочем, нет никаких причин мною интересоваться. Я уже никогда не стану его секретарем и не встречусь с господином де Лафайетом, о котором говорят, что он герой, подобный античным. Разве что меня запишут в один из отплывающих полков.
— Не рассчитывайте на это. Людей больше не набирают.
— Как так? Первый раз слышу, чтобы сержант-вербовщик отказался от волонтера! Я часто их видел в деле: они идут на все, чтобы набрать побольше народу.
— Это верно! Вас встретят с распростертыми объятиями, если вы выберете любой из расквартированных в Бресте полков, например Каррерский полк или какой-нибудь другой, но в полки, отбывающие в Америку, людей больше не набирают. Уже и так слишком много войска для того количества кораблей, которым мы располагаем! Шевалье де Терней, которого вы только что видели, вечно воображает, что вот-вот разразится шторм, и отказывается взять на корабли более пяти тысяч человек. А их здесь более десяти тысяч! Что же до офицеров, то я не знаю ни одного, кто бы захотел по своей воле остаться на суше, но многие будут вынуждены это сделать, ожидая следующей экспедиции. Вас не возьмут…
Не желая отвечать на сочувствие молодого дворянина новыми сетованиями на судьбу. Жиль постарался взять себя в руки и через силу улыбнулся, несмотря на то что был огорчен до глубины души.
— Ну что ж, — сказал он. — Вот и конец моим мечтам. Я благодарю вас, сударь, за то, что вам небезразлична моя судьба!
Сказав это. Жиль учтиво поклонился. Молодые люди сели на паром. У подножия башни Ламот-Танги Ферсен нашел своего слугу, который терпеливо поджидал его, прогуливая Мерлина. Слуга передал Жилю его пожитки.
Молодые люди, поклонившись друг другу, простились, но Жиль почувствовал неприятное покалывание в сердце при виде слуги, уводившего коня, которого он уже полюбил. Теперь он будет одинок по-настоящему…
Внезапно Ноайль, который действительно им заинтересовался, вернулся назад и спросил Жиля:
— Где вы собираетесь остановиться, молодой человек? В городе так же трудно найти место в гостинице, как и на кораблях короля.
— Теперь это уже не имеет никакого значения!
Самое лучшее было бы немедленно уехать отсюда…
Он не сказал, куда же он намеревается ехать, поскольку и сам не знал этого. Разве не обещал он своему крестному, что не вернется в Эннебон, пока не станет настоящим мужчиной? В конце концов, можно было отправиться и в Дуарнене.
Может быть, г-жа дю Куедик найдет способ помочь ему?
— Не советую вам делать это, — серьезно сказал виконт. — Приближается ночь, и дождь все усиливается, черт возьми! В такую погоду лучше быть под крышей, а не бродить по дорогам… в особенности пешком, ведь у вас теперь нет коня.
Проведите хотя бы эту ночь в городе.
— На такой случай мне посоветовали гостиницу «Красный столб» около почтовой станции «Семь Святых», хозяин которой мой земляк.
— Тогда идите в гостиницу и ждите там до завтра, — сказал Ноайль. — Утро вечера мудренее.
Может, это и не всегда правда, но, по крайней мере, там вы сможете отдохнуть, а вы в этом нуждаетесь…
— Что вы там застряли, Ноайль? — упрекнул виконта недовольным голосом Ферсен, вернувшийся за своим другом. — Погода портится, и мы вымокнем до нитки. Оставьте мальчика в покое, пусть идет куда хочет. Дело окончено.
Жиль, уже готовый броситься на наглого шведа, которого он начинал ненавидеть, гневно поднял руку, но молодой виконт остановил юношу.
— Я иду, — ответил он Ферсену, затем, понизив голос, попросил Жиля:
— Обещайте мне, что вы не уедете из Бреста до полудня завтрашнего дня.
— Но, я…
— Не воображайте только Бог знает что, но обещайте мне сделать то, о чем я вас прошу. Если же до полудня вы не получите от меня вестей, то можете уезжать.
— Это будет напрасно потерянное время… Но я обещаю вам, сударь, что сделаю так, как вы хотите, и благодарю вас, что бы ни произошло!
Оставшись на набережной один. Жиль запретил себе раздумывать о том, что означают загадочные слова виконта, о котором он ничего не знал, и отправился разыскивать «Красный столб».
Он получил сполна сегодняшнюю долю разочарований и заставил умолкнуть свое воображение.
Тем не менее в гостинице Жиля поджидала новая неудача. Хозяин, которого звали Корантен Бриан, узнав, кто он такой и чего хочет, воздел Руки в трагическом жесте.
— Вы желаете комнату? Но что себе воображает кузен Гийом? Он, похоже, думает, что моя гостиница — королевский замок! У меня не только нет комнаты для меня самого, но даже и угла свободного не осталось. Обычно здесь живут крестьяне, разносчики, мелкие торговцы, но сейчас в городе столько народу, что мне приходится расквартировывать и офицеров. У меня даже есть один полковник, важная персона, весь в золоте и шитье… здесь, у меня!
Очевидно, он до сих пор не мог прийти в себя от оказанной чести, хотя и не был ею слишком доволен: полковник был весьма привередлив и начинал его стеснять.
— Послушайте, — стал упрашивать его Жиль. — Не могли бы вы подыскать мне местечко хотя бы и на чердаке? Мне совершенно необходимо оставаться здесь до полудня завтрашнего дня. Я… ожидаю известий от одного друга. И потом я голоден, я устал. Гийом Бриан сказал мне, что вы позаботитесь обо мне. Я могу заплатить, знаете ли!
Папаша Бриан снял с головы свой колпак, чтобы без помех почесать голову.
— Что до еды, то это сколько угодно, но вот местечко вам найти будет трудновато… Известно ли вам, что люди ночуют и на берегу? Но, с другой стороны, ежели я выставлю вас вон, то кузен Гийом никогда мне этого не забудет… Ладно, слушайте, если вы готовы удовлетвориться связкой соломы в углу каретного сарая, то это можно будет устроить. Карета полковника, что стоит там, это огромных размеров берлина с прекрасными мягкими подушками, она занимает там все место.
— Да мне большего и не надо! — радостно воскликнул Жиль. — Скорее дайте мне поесть и покажите мою связку соломы…
Спустя час, наполнив желудок великолепным котриодром — густой похлебкой с ароматами всех рыб, водящихся в Ируазском море , и выпив кружку подогретого сидра. Жиль, настроение которого весьма улучшилось, уже пересекал маленький двор «Красного столба», следом за хозяином гостиницы, который в одной руке нес фонарь, а в другой — связку соломы.
Открытые ворота каретного сарая позволяли видеть огромную карету, выкрашенную в зеленый цвет, с высоко задранными оглоблями, которая почти полностью занимала сарай. При виде этого лицо Жиля вытянулось.
— Я совсем не толст, — сказал он. — Но разве я смогу там поместиться?
— Конечно! — ответил папаша Бриан с невозмутимым видом и бросил солому между двумя огромными колесами. — Может, это сразу и не заметишь, но тут, с этой стороны, хватит места, даже если открыть дверцы. Да, замечательная карета, что и говорить! А внутри-то, внутри!.. Клянусь моим колпаком, в ней можно выспаться не хуже, чем в постели…
Это было сказано таким тоном, что Жиль пристально посмотрел на хозяина гостиницы и рассмеялся.
— Вы, несомненно, правы, сударь! На этой соломе я великолепно просплю до самого рассвета.
Я всегда встаю очень рано.
— Тогда не шумите и хорошенько закройте ворота. Кучер спит наверху, но он почти каждый вечер напивается и просыпается лишь к полудню! Вот так кучер! Будь я полковником…
Несколько минут спустя удобно устроившийся на подушках зеленой берлины. Жиль позабыл о своих невзгодах и погрузился в глубокий сон.
Ему снилось, что он стал полковником и во главе своих солдат атакует ворота монастыря в Эннебоне, вызволяет Жюдит и увозит ее на крупе Мерлина в самую чащу леса, где растут огромные деревья и где обитают сказочные существа с невиданным цветом кожи…
Пение петуха пробудило его от чудесного сна к не столь радужной действительности, на которую он, впрочем, смотрел уже с большим оптимизмом, чем вчера. Первые лучи забрезжившей зари застали Жиля у фонтана во дворе, где он, раздевшись до пояса, совершал свой утренний туалет.
Он особенно тщательно оделся и причесался, затем плотно позавтракал супом со шкварками.
Насытившись, Жиль устроился в зале, ожидая чего-то… сам не зная чего… да, может быть, еще ничего и не произойдет. Но ему было назначено ждать до полудня… Только после указанного часа он подумает, как добраться до Ландерно. Там он купит место в дилижансе, доберется до Шатолэна, а оттуда доедет до Дуарнене и до замка Кергеленан в Пульдерга, где сейчас находилась его последняя надежда. Если он большую часть пути проделает бегом, то, может быть, и успеет вернуться в Брест до отплытия эскадры. Во всяком случае, г-жа дю Куедик сможет найти капитана какого-нибудь фрегата или другого корабля, который возьмет его с собой…
Часто взглядывая на большие часы в футляре каштанового дерева, чей глухой звон управлял всей жизнью гостиницы. Жиль прождал довольно долго. Часы пробили девять, затем десять, затем одиннадцать часов, с каждым своим ударом уменьшая надежду, правда весьма зыбкую, которую родили в нем вчера слова виконта.
Надежды почти уже не оставалось, и стрелки часов подползали к полудню, когда двери отворились и вошел солдат морской пехоты и встал в дверях, заслонив их своей внушительной фигурой, затянутой в сине-белый мундир.
— Господин Гоэло Жиль? — спросил он прямо с порога.
Ему не пришлось повторять свой вопрос дважды. Жиль вскочил.
— Это я!
— Благоволите следовать за мной!
— Можно узнать, куда?
— В резиденцию господина Генерального интенданта, где ожидают вашего весьма скорого прибытия. Вам нужно торопиться!
— Готов следовать за вами.
Доверив свой скудный багаж Корантену Бриану, Жиль последовал за солдатом. Сердце его билось значительно быстрее обыкновенного. Не обменявшись ни одним словом со своим спутником, он пересек почти весь город и, немного не дойдя до Арсенала, остановился у великолепного особняка, охраняемого часовыми. Этот особняк служил жилищем и штаб-квартирой графу д'Эктору, которого называли «Белый адмирал», Генеральному интенданту, представителю всемогущего министра морского флота и полновластному повелителю верфей, складов и огромного Арсенала. Граф сильно страдал от нервных болезней и пытался бороться с частыми и сильными приступами головокружения, устраивая нескончаемые охоты.
Внутри особняка царила ужасная суматоха.
Расфранченные офицеры натыкались на замотанных чиновников с гусиными перьями за ушами, сновавших с одного этажа на другой с бумагами и папками в руках. Вестибюль и лестница гудели, как барабан, от шума шагов, беготни и разговоров.
Следом за своим проводником Жиль поднялся на второй этаж, где был сдан с рук на руки ординарцу. Его провели по короткой галерее, затем по длинному коридору до закрытой двери. Отворив ее, ординарец объявил:
— Господин секретарь, вот человек, которого вы ждете!
Слегка ошеломленный Жиль оказался в комнате, слабо освещенной лишь светом пасмурного дня, лившимся из окна без занавесей. Стены были увешаны морскими картами, схемами, здесь висела также огромная картина, где был изображен морской бой под закопченным небом. В комнате находились два стола — один большой, заваленный бумагами и папками, другой маленький, на котором стоял только чернильный прибор и лежала стопка писчей бумаги. Вместе с большим шкафом эти два стола составляли всю меблировку. Что же до человека, сидевшего за большим столом, который поднял глаза на Жиля, когда тот вошел в комнату, то это был худой и бледный мужчина с мрачным лицом, с длинным носом, украшенным очками. На голове у него красовался белый парик, он был одет в платье из эльбефского сукна каштанового цвета и рубашку с плиссированным жабо.
Некоторое время мужчина, покусывая перо, молча рассматривал того, кого ему привели и кто только что на всякий случай ему низко поклонился. Затем мужчина задумчиво провел пером по тщательно выбритому подбородку, кашлянул, чтобы прочистить горло, и соизволил наконец произнести покровительственным тоном несколько слов:
— Нам стало известно, что вы, молодой человек, стремитесь получить место секретаря при особе графа де Рошамбо. Это правда?
Кровь бросилась в лицо Жиля.
— Совершеннейшая, сударь!
— Гм… Прекрасно. Однако вы должны понимать, что недостаточно домогаться места, чтобы оно было вам немедленно предложено. Нужно еще и выказать себя достойным занять его. Хороший секретарь — это штука редкая, — прибавил мужчина и приосанился, давая понять соискателю, какое значение лично он придает званию секретаря.
Юноша с трудом сдержал улыбку.
— Поверьте, сударь, что я глубоко убежден в справедливости ваших слов. Могу ли я тем не менее понять ваши слова в том смысле, что у меня есть некоторая надежда занять этот ответственный пост?
— Не спешите, молодой человек! Очевидно, что судьба благоприятствует вам, поскольку вчера еще это место занимал молодой человек из Анжу, юноша отменных способностей, умевший считать не хуже старого нотариуса, но он был принужден оставить свою должность, получив сегодня утром дурные известия из дому. Нет никаких сомнений, что его отсутствие продлится не одну неделю… В связи с тем, что это причинило неудобство господину графу, один из его адъютантов, молодой виконт де Ноайль, который, похоже, относится к вам с очень большим уважением, весьма горячо рекомендовал вас графу. Мы решили испытать вас… Садитесь за этот стол, возьмите бумагу, перо и приготовьтесь писать под мою диктовку: прежде всего важно увидеть, как вы пишете.
Жиль повиновался почти машинально, положил перед собою лист бумаги, взял перо, проверил, хорошо ли оно очинено, и приготовился писать. Он чувствовал себя не совсем уверенно, понимая, что этот высокомерный человек собирается устроить ему весьма строгий экзамен. Жиль ощущал, что ладони его стали влажными, а в горле образовался комок. Однако когда «господин секретарь» начал диктовать, неприятное, мешающее ему чувство исчезло. В конце концов, это тоже было сражение, и пусть перо и не такое благородное оружие, как шпага, но оно может стать для него пропуском в Америку.
Письмо, адресованное г-ну де Сартину, министру военно-морского флота, представляло собой длинное послание, посвященное снабжению эскадры г-на де Тернея продовольствием. Оно было изложено весьма официальным языком и заканчивалось недвусмысленным требованием о дополнительной выдаче звонкой монеты. Однако теперь перо весело поскрипывало в руке Жиля, подгоняемое надеждой, окрылившей молодого человека.
Закончив диктовать, секретарь поднес послание к своему длинному носу и прочел его с надменным вниманием, затем положил его на свой стол и поторопил Жиля перейти к следующему испытанию. На этот раз речь шла о длинной колонке цифр, с которой нужно было произвести различные действия: сложение и т.п., что вызвало у Жиля легкую гримасу неудовольствия, поскольку, как мы уже знаем, математика не относилась к числу любимых им предметов. Однако он справился и с этим заданием, и, как он надеялся, достаточно хорошо.
Затем, не медля ни минуты, его мучитель приступил еще к одному испытанию, предложив Жилю множество вопросов из области морской географии, которые он задавал по-английски отвратительно-равнодушным тоном, требуя немедленных ответов.
Однако если господин секретарь думал этим смутить Жиля, то он ошибался. Благодаря стараниям своего крестного. Жиль довольно хорошо говорил на языке Шекспира, и если его произношение и было не совсем оксфордским, то, по крайней мере, в нем не было налета провинциальности.
Отворилась дверь, и Жиль едва успел вскочить со стула, так как вошедший был сам генерал Рошамбо.
Взгляд Рошамбо скользнул по Жилю и остановился на экзаменаторе, умолкшем на полуслове.
— Что скажете, господин Жего? — спросил граф.
Худое тело секретаря почтительно согнулось в поклоне.
— Мы уже почти закончили, господин граф, я полагаю, что молодой человек оправдал рекомендации господина виконта де Ноайля. Он порядочно образован и неплохо изъясняется, почерк его довольно хорош, а его английский язык мне кажется вполне удовлетворительным.
— Проверить его английский язык мы попросим господина Ферсена, который владеет им в совершенстве. Ну что же, я весьма признателен вам, господин секретарь. Теперь прошу оставить нас одних.
Секретарь испарился как тень, оставив лицом к лицу великого воина и того, кто так желал последовать за ним в Америку.
Рошамбо уселся в кресло, где только что сидел Жего, и внимательно посмотрел на молодого человека.
— Мне кажется, сударь, что вы способны выполнять работу, для которой вас рекомендовал господин де Ноайль. Однако вы должны понимать, что, перед тем как я вам ее доверю, я желал бы узнать вас немного получше. Расскажите мне подробно о себе…
Жиль, не колеблясь, достал из кармана письмо, которое ему дал аббат Талюэ вместе с другими необходимыми бумагами: метрикой, свидетельством о крещении и тому подобными, и протянул их графу.
— Вот здесь все мои бумаги, господин генерал!
С вашего позволения, я присоединю к ним вот это письмо, которое, похоже, никогда не попадет к адресату. Оно написано господином аббатом де Талюэ-Грасьоннэ, моим крестным отцом, и адресовано госпоже дю Куедик де Кергоале, но я думаю, что описывает меня весьма подробно, поскольку эта дама меня вовсе не знает. Если же это письмо покажется вам недостаточным, то я с удовольствием отвечу на все вопросы, которые вы соблаговолите задать.
Генерал молча взял письмо, внимательно прочитал его, что заняло у него некоторое время, так как было довольно длинным, затем возвратил его Жилю. Впервые Жиль увидал в глазах графа легкую улыбку.
— Значит, вы сбежали из Ваннского коллежа? Благородная кровь, но без имени… или почти так? Вижу, вижу… Но скажите мне, почему вы так хотите отправиться за океан, чтобы драться рядом со мной? У вас не должно быть на этот счет никаких иллюзий: все мои люди должны будут драться… даже мой секретарь!
Глаза Жиля сверкнули.
— Я надеялся что вы скажете: «Особенно мой секретарь!» — сказал он с юношеской пылкостью, что сразу же смягчило холодный взгляд Рошамбо. — Что же касается Америки… то мне кажется, что меня ожидает там нечто важное… Я не знаю хорошенько, что же это может быть, но я знаю, что должен туда отправиться… любой ценой!
— Ну что же, посмотрим! Где вы остановились?
— Э… вообще-то в гостинице «Красный столб».
— Как это?
— Я хочу сказать, что я провел ночь под крышей этой гостиницы, но в действительности я ночевал в карете какого-то полковника, даже имя которого я не знаю!
На этот раз Рошамбо рассмеялся.
— Хорошо придумано! Однако карета полковника, как бы хороша она ни была, не кажется мне подходящим приютом моему секретарю! Отнесите свой багаж в гостиницу «Белый адмирал» на бульваре Дажо, где квартирую я сам, там вы и поселитесь. Устраивайтесь в гостинице, а в два часа пополудни явитесь ко мне на борт «Герцога Бургундского», и мы начнем работать… До свидания, сударь!
Секунду спустя Жиль, еще не верящий своему везению, стоял на верхней площадке главной лестницы. Он был так счастлив, что чувствовал крылья за спиной.
Этому можно было легко поверить, увидав, как он помчался вниз по лестнице, не помня себя от радости, и попал прямо в объятия молодого виконта де Ноайля, который давно уже прохаживался у ее подножия, явно кого-то поджидая.
— Эй, эй! — запротестовал виконт, засмеявшись. — Нельзя ли полегче, черт возьми! Куда это вы так спешите?
Покраснев одновременно от радости и от смущения, ибо он чуть было не сбил с ног своего ангела-хранителя, Жиль не без усилий восстановил равновесие и поклонился.
— Ах, господин виконт! — вскричал он. — Тысяча извинений! Я вас не заметил.
— Легко верю! Вы ничего не замечали вокруг!
Вы бросились в атаку, как татары из войск маршала Саксонского в битве при Фонтенуа. Похоже, что ваши дела идут неплохо…
— Дела просто великолепны! И все благодаря вам! Ах, господин виконт, как я вам обязан! Как я вам благодарен! Я принят секретарем к графу Рошамбо! И мне даже дали комнату в гостинице!
— Я очень рад! Только не нужно преувеличивать мои заслуги: я всего лишь подсказал ваше имя, не более. Если вас приняли на службу, то потому только, что вы выказали себя достойным занять этот пост и сумели понравиться. Я очень этому рад! Ну что ж, будем драться с англичанами вместе! Я думаю, что в сражениях вы найдете немало возможностей переменить ваше положение…
— Всей душой надеюсь на это! Но… прошу вас в довершение ваших благодеяний ответить мне на один вопрос…
Ноайль рассмеялся.
— О! Мои благодеяния! Вы делаете мне слишком много чести. Я не такой уж добряк, молодой человек! Я бываю злым, даже очень злым, если на меня находит такой стих. Тем не менее задавайте ваш вопрос…
Жиль посмотрел прямо в глаза виконту.
— Почему вы помогли мне? — спросил он в упор. — То, как мы познакомились, вовсе не свидетельствует в мою пользу: я украл коня вашего друга… К тому же я вам не ровня, у меня нет никакого титула… Я не вашего круга, а мое положение…
— Положение можно обрести, — ответил Ноайль самым серьезным тоном. — В наш круг можно вступить… Что же касается титула, то я умею судить о людях и полагаю, что делаю это весьма успешно. Я нахожу, что вам не хватает очень немногого, меньше, чем вы думаете сами, и что вы сделаете честь моему суждению о вас. А затем…
— Что?
— Ладно уж, скажу! Вы выказали чувство такого трогательного обожания к нашему доброму Лафайету, что я захотел немедленно доставить к нему столь пылкого поклонника. У него их не так уж и много, знаете ли, и я впервые встречаю человека, который высказывается с такой непосредственностью. Черт возьми! Парень сбежал из коллежа и украл лошадь, чтобы присоединиться к нему! Жильбер будет в восторге!
Будучи честным от природы. Жиль собрался было возразить Ноайлю, поскольку, в сущности, во всей этой истории роль, сыгранная Лафайетом, не была самой главной, но сдержался. К тому же его поразило, что виконт называет героя по имени.
— Вы называете его просто Жильбер? — с уважением сказал Жиль, поскольку для него имя Ноайля ничего не означало. — Вы его так близко знаете?
Виконт рассмеялся.
— Сразу видно, что вы только что из провинции! Дорогой мой, он — мой свояк, мы женаты на сестрах, на дочерях моего дяди д'Эйена! Но я с горечью замечаю, — добавил он с комичной гримасой, — что мои скромные заслуги не так известны среди молодых людей Бретани, как его подвиги! Вы грезите о его славе, но вам ведь совершенно неизвестно то обстоятельство, что пока он обхаживал инсургентов, я уже дрался в Гренаде под началом д'Эстена! О, слава — весьма капризная любовница! Правда, я был там не один…
Жиль был потрясен: его спаситель был вдобавок еще и герой!
— Вы там были? О, господин виконт, я больше не расстанусь с вами! Я буду следовать за вами по пятам, пока вы мне не расскажете обо всем, что там пережили. Сейчас я…
— Сейчас вы отправитесь прямо туда, куда послал вас ваш начальник! — отрезал Ноайль и похлопал юного энтузиаста по плечу. — Наш генерал — человек очень пунктуальный, он одинаково не любит как чересчур пылкое воображение, так и опоздания. Что же до моих приключений, то впереди длинные дни плавания, так что для рассказов у нас еще будет время! Теперь идите… Пока мы не выйдем в море, у вас будет не очень-то много времени для досуга. Генерал хочет отплыть через два дня, но хорошо если мы сможем поднять якоря хотя бы через двенадцать.
Очень скоро Жиль обнаружил, что Ноайль ничего не преувеличил и что его ожидал тяжкий труд, а не просто ведение переписки главнокомандующего. Он вставал с восходом солнца и должен был делить свое время между Рошамбо, сновавшим, подобно челноку, от кораблей до слишком тесных казарм, где уже едва помещались все прибывающие войска, и интендантом армии г-ном де Тарле, которому приходилось быть одновременно повсюду, поскольку он занимался в Ваннском порту приготовлением всего необходимого для ведения боевых действий. Принимая во внимание важность этой задачи, генерал частенько «одалживал» ему своего расторопного и весьма смышленого секретаря.
В своем наивном простодушии Жиль воображал, что отплытие армии на войну должно представлять собою зрелище исключительной красоты: люди в новехоньких мундирах, с блистающим оружием, садятся на корабли, прекрасные, как сказочные замки, корабли поднимают паруса и отплывают навстречу славе в сиянии солнца и сопровождаемые звоном колоколов… Однако он скоро обнаружил, что, для того чтобы наступила эта чудесная минута, нужно безо всякого геройства заниматься долгим и тяжким трудом, не приносящим совершенно никакой славы, среди мешков с мукой и мучной пыли, в спертом воздухе складов, где надо было защищать от крыс штуки сукна и бочонки с соленой свининой. Он обнаружил, что эскадра была чем-то вроде многоглавого дракона, брюхо которого без конца поглощало провиант и снаряжение, не говоря уж о самых разнообразных вещах, начиная с вина для мессы и кончая коровами и клетками для перевозки птицы. Жиль не превратился в разодетого пажа какого-нибудь надменного рыцаря, полностью незнакомого с низменными потребностями земной жизни, нет, он стал чем-то вроде поваренка на кухне Гаргантюа.
Итак, с каким-нибудь реестром или со связкой бумаг под мышкой Жиль птицей летал между канцеляриями Интендантства и пакгаузами, где были сложены тысячи одеял, рубах, башмаков, инструментов разного рода, наборов кухонной утвари, а также мука, свиное сало, рис, масло, вино, солонина, капуста, сушеный горох, репа и всякая всячина, и по набережным Панфельда, где в лихорадочной спешке готовили корабли, которые увезут все это, но которых еще даже не было в достаточном количестве.
Напряженная работа шла в Арсенале, на канатной фабрике, в блокарне, где точились блоки и шкивы, в кузницах, по ночам освещенных ярким пламенем горнов, в парусных мастерских и везде, где были заняты снаряжением кораблей, часть из которых еще была в сухих доках. Артели рабочих и команды каторжников удвоенного состава работали день и ночь, в дневное время под непрестанным дождем, а ночью при свете факелов (если они не гасли). И Жилю, утомленному и немного разочарованному, казалось все же, что он присутствует при начале каких-то невероятных событий: в Бресте рождался флот, а с рождением флота начнутся и долгожданные приключения.
Время от времени, когда он усаживался за маленький стол в кормовой кают-компании «Герцога Бургундского» и под диктовку генерала писал одно из тех многочисленных писем, которыми генерал осыпал принца де Монбарре, военного министра, он видел блестящую группу из шести адъютантов , а среди них Ферсена и Ноайля. Однако если Ноайль всегда находил для него любезное слово, слово ободрения, то красавец швед, казалось, едва узнавал его и не выказывал при встрече ни малейшего удовольствия. Наверное, он все еще сердился на Жиля за украденную лошадь…
В ответ на поклон Жиля Ферсен равнодушно кивал головой, не обращая больше на юношу внимания. Впрочем, швед имел репутацию человека холодного, держащегося от всех на некотором расстоянии, часто углубленного в свои мысли, будто он целиком был поглощен какой-то мечтой. Он почти не принимал участия в болтовне своих товарищей, которые в отсутствие начальников вволю предавались этому занятию, и тогда кают-компания наполнялась фривольным ароматом версальских сплетен.
Герцог де Лозен, командир кавалерийского полка, набранного из иноземных волонтеров, и граф де Сегюр, полковник Суассонского полка, к которому принадлежал и Ноайль, также иногда задерживались подле веселой компании. Жиль тогда слушал во все уши, и ему казалось, что он каким-то чудом перенесся в королевскую приемную. Естественно, много говорили о женщинах, до которых Лозен был большой любитель.
Однако, за исключением совещаний в Главном штабе, адъютанты редко собирались вместе: работы было предостаточно, и Рошамбо всегда имел наготове какое-нибудь поручение для них. По крайней мере, днем, так как вечерами старались не скучать… Благодаря им Брест был весь пронизан звуками бальных скрипок, застольными песнями и звоном бокалов, перемешивающимся с непрерывным грохотом мастерских Арсенала. Таким образом, Брест превратился в самый шумный город королевства, по крайней мере, на несколько дней, и вскоре шевалье де Терней и граф де Рошамбо навели в городе порядок, приказав грузить корабли, как только они будут подготовлены.
Отплытие и так уже значительно задерживалось, что и было замечено Жилем с самого первого дня вступления в должность.
Действительно, план подготовки к отплытию, разработанный для войск, начал осуществляться накануне его прибытия в Брест. Надеявшийся поднять паруса 8 треля, шевалье де Терней вначале назначил на 4 апреля отплытие Королевского Цвайбрюккенского полка, на 5 апреля — отплытие полка Лозена, на 6 апреля — Суассонского полка, на 7 апреля — Бурбоннейского полка, а на 8 апреля — отплытие трех рот Оксоннской артиллерии, принадлежащих к Тулуаскому полку, а также Сентонжского полка, прибывающего из Крозона и Камаре. Они должны были уже быть собраны в Росканвеле, откуда их отправят на борт корабля «Пылкий» и на транспортные суда. Однако, поскольку к этому времени ничего еще не было готово, посадка на корабли не состоялась, да и погода к тому же стояла премерзкая.
Встречные ветры были такими сильными, что 10 апреля один из кораблей, «Св.Иосиф», и испанский брандер «Санта-Роза», попытавшиеся покинуть рейд, были выброшены на берег. Порывы ветра беспрестанно выплевывали в лица обоим военачальникам яростные потоки дождя, и тревога их все возрастала.
Однако Жиль вскоре понял, что невозможность тронуться в путь дала ему время многому научиться. В то время как в мастерских Арсенала и в порту на его глазах формировалась эскадра и грузились транспортные суда, которые эскадра должна была сопровождать, он учился узнавать семь линейных кораблей двух первых дивизионов, флейты третьего дивизиона, фрегаты и двадцать восемь транспортных судов, вымпелы их капитанов и распределение войск в этом плавучем городе. Безмолвный, как бревно, и почти такой же неподвижный. Жиль, сидя в кормовой кают-компании «Герцога Бургундского», переживал вместе со своими начальниками их надежды и огорчения от часто абсурдных приказов министров и от отсутствия сведений из мятежной страны, куда они собирались отправить такое количество народу. Последние новости из Америки были получены полгода назад: стало известно, что положение генерала Вашингтона было не из лучших и что английские войска под командованием генерала Клинтона все еще удерживали Нью-Йорк.
Тем не менее в приказах, полученных шевалье де Тернеем, говорилось, что он должен высадиться в Род-Айленде… а в Версале даже не позаботились узнать, продолжают ли удерживать его инсургенты.
Так что Жиль постепенно привык видеть, что маленький адмирал приходит в страшную ярость почти каждый раз, как получает почту из министерства.
— Господин де Сартин смеется надо мной, — вскричал он как-то вечером, стуча каблуками по полу. — Он опять запрещает нам выходить в плавание, если английские крейсера, паче чаяния, близко подойдут к Уэссану! Он мне пишет, что поскольку намерения адмиралов Грейвса и Уолсингема нам неизвестны, то, следовательно, они опасны! С каких это пор, спрашиваю я вас, англичане сообщают нам о своих намерениях?..
Это все равно что вообще запретить мне выходить в море! Что он себе воображает: мы собираемся драться с англичанами или в игрушки играть?!
В другой раз было еще хуже.
— ..Вы знаете, что они прислали мне сегодня? — вскричал адмирал дрожащим от гнева голосом, потрясая письмом с вызывающей красной печатью у самого носа Рошамбо.
— Откуда мне знать? — был ответ. — Наверное, опять запрет выходить в море?
— На этот раз нет! Но это почти такая же глупость… Из своей канцелярии в Версале… министр мне указывает маршрут, которым я должен следовать: мыс Рас, мыс Ортегаль, мыс Финистер!
Можно подумать, что я нуждаюсь в его советах!
А еще он пишет, что мне нужно выбирать такой маршрут, чтобы быть как можно дальше от берегов Англии! Это уже слишком! Смеется он надо мной, что ли?! Кто из нас двоих провел всю жизнь на море: де Сартин или я?
Тут старый мальтийский рыцарь скомкал письмо министра и бросил бумажный шарик почти под ноги Жиля. Когда же юноша наклонился, чтобы поднять комок, адмирал сказал ему:
— Оставьте его! Вы еще слишком молоды, чтобы интересоваться министерским слабоумием!
При этих словах Рошамбо засмеялся, встал с кресла, где он сидел, подошел к разгневанному адмиралу и положил ему на плечо руку дружеским и умиротворяющим жестом:
— Успокойтесь, мой друг! Охотно допускаю, что письмо написано в наглом, заносчивом тоне!
Не забывайте, однако, что мы должны уже быть далеко от этих мест, и министр, в конце концов, не знает, в какую сторону дует ветер. Откуда ему знать, получили вы его письмо или нет! Вообразите, что мы уже отплыли, вот и все! Разве вы не хозяин самому себе в гораздо большей степени, чем я? Вы возглавляете эту экспедицию, тогда как я, я — всего лишь послан к генералу Вашингтону, чтобы сражаться — не скажу, что под его началом, но, во всяком случае, в соответствии с его распоряжениями.
Де Терней пожал плечами и усмехнулся.
— Вы ловкий дипломат, дорогой граф! Будто вы не знаете, что у меня есть приказ следовать за вами, не отставая ни на шаг! Это одно и то же…
Только вам с вашим министром легче сговориться, чем мне с моим.
Генерал ничего на это не ответил, но гримаса, которую он сделал, была весьма красноречивой.
У него имелись свои проблемы… В то же самое утро он получил от принца де Монбарре, военного министра, несколько сухое письмо, в котором сей высокопоставленный чиновник удивлялся отсутствию благорасположения по отношению к герцогу де Лозену, близкому ко двору и часто бывающему у королевы, который жаловался на отказ погрузить на корабли лошадей его полка. Герцог писал, что его люди — кавалеристы, гусары!
А на что годятся гусары без лошадей?
— На бумаге он прав, — вздохнул Рошамбо, доставая, в свою очередь, письмо своего министра. — Но при самом большом желании я не имею возможности удовлетворить герцога, и приказ министра не может ничего изменить! Однако я думал, что герцог согласился с моими доводами…
Генерал действительно долго объяснял существо проблемы кипящему от гнева кавалеристу.
Для того чтобы перевезти лошадей через Атлантику, нужно иметь корабли-конюшни. В распоряжении же генерала был всего лишь один такой корабль «Гермиона», который мог принять на борт только двадцать лошадей, а нужно было взять двести! К тому же еще неизвестно было, доставят ли их в хорошем состоянии, но на не приспособленном к этому судне их не доставят живыми вообще… Объяснения не помогли: Лозен был упрям и пожаловался министру.
— И вот теперь мы с ним враги! — заключил Рошамбо, принужденный ослушаться своего министра.
— Позвольте мне уладить это дело, — попросил его Терней. — Одним врагом больше, одним меньше…
В тот же вечер адмирал в довольно резком тоне посоветовал молодому герцогу успокоиться и прекратить жаловаться.
— Лошадей вы найдете по прибытии, сударь.
Вам не составит труда вновь пополнить конским составом ваш полк. Если мы и возьмем с собой лошадей, то они не выдержат путешествия. Правда, в крайнем случае их можно будет съесть.
Герцог побледнел.
— Мне кажется, вы забываете, шевалье, что у вас тоже есть свой министр и что сама королева…
— Ее Величество не командует эскадрой, насколько мне известно! — резко оборвал его морской волк. — Что же касается вас, сударь, то благоволите вспомнить, что на моих кораблях я единственный хозяин после Бога! Если же морские законы кажутся вам слишком суровыми и вы предпочитаете возвратиться к более приятным развлечениям Трианона…
Не договорив, он обернулся к Жилю и без всякого перехода приказал:
— Сообщите в Арсенал о моем решении: мы не возьмем с собой ни одной лошади. «Гермиона» будет загружена снаряжением для госпиталей, которое не поместится на госпитальное судно.
Бледный от гнева Лозен смерил взглядом Жиля, затем снова посмотрел на адмирала.
— Не всегда все будет по вашему желанию, господин адмирал! И не всегда мы будем в море…
С этими словами разгневанный герцог покинул кают-компанию.
Впервые за все то время, что Жиль работал на его корабле, адмирал взглянул на него, и тень улыбки пробежала по его усталому лицу.
— Раньше господин де Лозен меня не выносил, теперь он станет меня ненавидеть. И я опасаюсь, мой мальчик, что часть своей ненависти он обратит на вас. Он не простит вам, что вы были свидетелем его поражения…
Юноша смело взглянул в глаза старого моряка и тоже улыбнулся.
— Под вашим командованием, господин адмирал, мне нечего бояться! Разве вы не первый после Бога? В конце концов, герцог де Лозен — всего лишь человек. И не такой сильный, как я, может быть!..
Де Терней рассмеялся.
— Если бы он вас только слышал! К счастью для вас, Бастилия далеко отсюда! Вы случайно не ученик Жан-Жака Руссо?
Жиль покраснел до корней волос, но не опустил головы.
— Я читал его книги, господин адмирал. И я восхищаюсь ими… Но не могу по-настоящему считать себя его учеником, поскольку то, что я знаю о людях, мало способствует тому, чтобы видеть в них своих братьев.
— Вы уже знаете это? В вашем возрасте? — вздохнул шевалье де Терней. — Я потратил гораздо больше времени, чем вы, чтобы прийти к такому же выводу… Теперь оставьте нас, поспешите отнести письмо графу д'Эктору. И все-таки будьте осторожны…
Первым человеком, которого Жиль увидел, ступив на сушу, был герцог де Лозен собственной персоной. Герцог явно объяснял причины своего гнева невозмутимо слушавшему его человеку, которым был не кто иной, как Ферсен. Жиль подошел к ним ближе, и герцог вскричал, как только его увидел:
— Вот, дорогой граф! Вот тот писаришка генерала, который несет приказ о превращении нашего судна-конюшни в лазарет! Так что, если вы надеялись взять с собой того великолепного коня, которого я недавно видел и предлагал купить у вас, то вам придется от этого отказаться. У вас, как и у нас, будет право ездить только на американских клячах… если они там вообще есть!
Швед спокойно взглянул на герцога, чье лицо от гнева сделалось краснее его мундира с золотыми галунами, затем пожал плечами.
— Однако лошади там есть! — ответил он серьезным тоном. — Я знаю, что вы только что вернулись из Сенегамбии, дорогой герцог, но думал, что вы лучше осведомлены о нравах и обычаях Америки. На чем, по-вашему, ездят верхом наши друзья-англичане? На ослах?.. Что же касается меня, то я слышал, что этот генерал Вашингтон, безукоризненный виргинский дворянин, один из лучших в мире наездников. По крайней мере, мы будем иметь свежих лошадей!
— Вот и ждите их! — вскричал герцог вне себя от ярости.
Затем, нахлобучив ударом кулака свою треуголку, украшенную белыми перьями, он повернулся на красных каблуках и зашагал по направлению к Сиамской улице.
Красавец офицер Королевского Цвайбрюккенского полка коротко рассмеялся, затем стремительно повернулся к Жилю, который услышал свое имя и остановился, нахмурив брови и размышляя, должен он или нет вызвать герцога де Лозена на дуэль.
— Это правда? — спросил швед.
— Совершеннейшая правда, господин граф. Вот приказ.
— Это весьма досадно! Я надеялся доставить Магнуса к инсургентам.
— Магнуса?
— Мою… то есть нашу лошадь, — ответил швед, не моргнув и глазом. — Но думаю, что вы дали ему другое имя?
— Да! — ответил Жиль не без грусти. — Я назвал его Мерлином!
— О! Мерлином-Чародеем?
— Совершенно верно. Мы с ним земляки…
— Красивое имя. Но что же, однако, нам с ним делать? В конце концов, это касается вас почти так же, как и меня, и могу вам признаться, что мае бы очень не хотелось его продавать. А поскольку вы здешний, то не могли бы вы найти кого-нибудь, кто согласится сохранить его и ухаживать за ним так, как он этого заслуживает, пока мы с вами будем на войне?
У Жиля заблестели глаза:
— Вы мне доверяете?
Ферсен не колебался ни секунды.
— Боже мой, конечно, доверяю. Ведь вы украли его не из корысти, а потому, что он был вам необходим. И потом… вы любите его, я понял это сразу. Такие вещи человек, любящий лошадей, сразу чувствует. Итак, вы уже придумали что-нибудь?.. Однако нужно идти, а то, мне кажется, вы позабыли о том, что вам поручено.
По дороге в Арсенал Жиль рассказывал о Гийоме Бриане, о его мастерстве во владении различными видами оружия и о любви к лошадям, о его приземистом доме и лугах Лесле. Он говорил так убедительно, что еще до того, как они дошли до гостиницы «Белый адмирал», швед принял решение: один из его слуг с письмом, написанным Жилем, и достаточной суммой денег сегодня же вечером отправится во владения семьи Талюэ.
— Сегодня вечером? — удивился Жиль подобной спешке. — Вы опасаетесь, что герцог де Лозен захочет его купить и тайно погрузит на корабль?
Ферсен впервые рассмеялся, а это случалось с ним весьма редко.
— На такое он все же не осмелится. Но я хотел бы уладить это дело как можно скорее, исходя из того соображения, о котором не может не знать секретарь генерала: мой полк. Королевский Цвайбрюккенский полк, должен грузиться на корабли завтра утром, частью на транспорт «Графиня де Ноайль», частью на линейный корабль «Язон», на котором буду размещен и я с другими офицерами. Это приказ главнокомандующего, — добавил швед со вздохом, показывающим, что он вовсе не рад этому обстоятельству. — Я надеюсь только на то, что отплытие не заставит себя ждать и мы не будем невесть сколько времени болтаться на якорях…
К великому разочарованию шведа, отплытие было отложено еще на некоторое время. Пером секретаря Рошамбо 17 апреля сообщал своему министру: «Если погода улучшится, то я перейду на борт „Герцога Бургундского“ самое позднее завтра, с тем чтобы воспользоваться с согласия шевалье де Тернея первым же северным ветром…» Однако северный ветер не задул ни 18 апреля, ни в последующие дни, хотя в указанный им день генерал действительно перешел на адмиральский корабль, погрузка которого была полностью закончена и на котором находились, кроме частей Сентонжского полка с его командиром полковником де ла Валеттом и его заместителем полковником де Шарлю, также и двое таинственных американцев, чем Жиль был весьма заинтригован, хотя и не смог к ним приблизиться.
Итак, корабли один за другим покидали порт и уходили на рейд, где становились на два якоря и ожидали в тисках строжайшей дисциплины (позволения покинуть корабль не давалось никому) и в глубокой скуке приказа поднять якоря.
Испытывающий такое же нетерпение, как и все остальные. Жиль получил неожиданную передышку. С самого начала своей службы он трудился как каторжный, зато с того момента, как «Герцог Бургундский» встал на рейде, он очутился в привилегированном положении. Каждый день он, единственный из тех, кто был на корабле, сходил на берег, чтобы исполнять приказы своих начальников. Среди всех прочих была обязанность получать официальную почту у графа д'Эктора и личную в гостинице. Содержание этих писем его, естественно, никоим образом не касалось.
Однажды он получил в ответ на свое восторженное письмо, написанное аббату Талюэ в день поступления на службу, длиннейшее послание, весьма дружеское, полное одобрения и добрых советов. Жиль хранил его как единственную нить, связывающую его с землей. Но он уже не страдал от одиночества первых дней: двое великих военачальников, убивавшие свободное от заседаний время игрой в шахматы, относились к Жилю с добросердечием, а с Акселем Ферсеном они после истории с лошадью стали чем-то вроде сообщников. Со стороны Жиля это выражалось в том, что он исполнял на суше некоторые поручения Ферсена, томящегося в заточении на «Язоне» и смертельно скучавшего, имея в виде развлечений только лишь совещания на адмиральском корабле. Воинственный герцог де Лозен тоже в конце концов занял свое место на борту «Прованса», бросившего якорь в нескольких кабельтовых от «Герцога Бургундского». Теперь он напоминал о себе только звуками оркестра своего полка, устраивая по вечерам концерты, чтобы разогнать скуку.
— Он бы давал балы, если бы осмелился, — ворчал шевалье де Терней, которого раздражали
звуки музыки, ежевечерне наполняющие рейд.
— Он бы сделал это, если бы ему разрешили держать женщин на борту, — отвечал ему Рошамбо, и оба они вздыхали и приказывали закрыть окна, чтобы опять погрузиться в сложности шахматных комбинаций.
Безжалостное время и скука крайне угнетали неподвижно застывшую на якоре эскадру, к которой каждый день прибавлялись все новые транспортные суда и военные корабли. Молодой виконт де Ноайль, скучавший на борту «Нептуна» вместе со 2-м батальоном Суассонского полка, убивал время в нескончаемых ссорах с не менее молодым Артуром Диллоном, чья ирландская кровь так же плохо переносила бездействие, как и едкие шутки виконта.
Наступило 1 мая, которое пролетело для Жиля подобно метеору, оставив глубокий след.
В этот день сразу после полудня столь горячо ожидаемая новость с быстротою молнии облетела корабли на рейде: ветер наконец задул с севера. С кораблей понеслась буря радостных возгласов, домчалась до порта и обрушилась на город.
Тотчас же на кораблях все пришло в движение.
Шевалье де Терней объявил, что, если ветер не переменится, корабли поднимут паруса на рассвете, и отправил фрегат «Беллона» к Уэссану, чтобы разведать, не появилась ли там случайно какая-нибудь нежданная английская эскадра.
Жиль в последний раз получил приказ сойти на берег, для того чтобы узнать, не пришли ли новые письма; в последний раз он зашел в гостиницу на бульваре Дажо, где генерал и адмирал получали свои личные письма.
Пересекая двор гостиницы, он услышал, что его окликает привратник:
— Эй, вы там! Молодой человек! Э-э… господин секретарь, прошу вас!.. Тут для вас письмецо…
Это слово ударило его как пуля, и он застыл на месте как вкопанный.
— Письмо? Для меня? Как оно к вам попало?
Оно ведь должно быть с остальной почтой?
Привратник улыбнулся хитро и понимающе.
— Ну, ну! Такое хорошенькое маленькое письмецо, его ведь не положишь с письмами адмирала или генерала. Такая штучка с синей печатью, это, верно, от женщины…
В своих толстых пальцах привратник держал искусно сложенное письмо, запечатанное маленькой печатью с изображением герба, при виде которого у Жиля забилось сердце: это были мерлетки рода Сен-Мелэнов.
Волнение его было столь сильным, что какое-то время он стоял, разглядывая письмо под насмешливым взглядом привратника, одолеваемого любопытством.
— Черт возьми! — не выдержал наконец привратник. — Что-то вы не торопитесь прочесть его, а ведь письмецо-то, должно быть, интересное…
Жиль пожал плечами. Метнув сердитый взгляд на любопытного привратника, он зашагал к дому, в три прыжка взбежал по лестнице и укрылся от любопытных взглядов в мансарде, где он жил до переселения на корабль. Мансарда снова обрела нежилой вид, но все же он чувствовал себя как бы дома, и никто не мог видеть, чем он здесь занимается. Только в мансарде он решился сломать печать и развернуть письмо.
Жиль едва сдержал счастливую улыбку. Письмо было написано неловким детским почерком, вместо подписи там была лишь большая буква «Ж» весьма причудливых очертаний. Текст состоял всего из нескольких строк, но он показался Жилю достойным самых великих поэтов.
Вот что там было написано:
«Мне сказали, что вы хорошо начинаете, что ваши самые смелые ожидания могут сбыться, если вы покажете, что достойны доверия, которое вам оказывают. Не обманите этого доверия, поскольку ваша неудача огорчит людей больше, чем вы предполагаете. И не теряйте времени, поскольку три года пройдут очень быстро.
Однако прошу вас быть осторожным, ведь в этой войне, в которой вы будете участвовать, может так случиться, что главная опасность будет грозить вам не от того противника, от какого ее ожидают. Другой враг подстерегает вас — более коварный. Будьте настороже, потому что есть люди, которые будут весьма огорчены, если вы не возвратитесь…»
Несмотря на намек на таинственную опасность, грозившую ему, Жиль не обратил тогда на предупреждение особого внимания, потому что чувство счастья, которым он был охвачен, вытеснило все иные мысли. Он осыпал поцелуями букву «Ж», поставленную вместо подписи, снова прочел и перечел письмо, не желая видеть в нем ничего другого, кроме тревоги Жюдит за него. Она предупреждала, чтобы он опасался чего-то неясного, как будто боялась сказать больше, но это лишь означало, что она о нем беспокоится, что страстно желает снова увидеть его живым и невредимым. От этих мыслей до мысли о том, что она его уже немного любит, был всего один шаг, и юноша с радостью его сделал.
Спрятав на груди благословенное письмо. Жиль поднялся в канцелярию, получил почту и, так же быстро, как и пришел сюда, возвратился на набережную Панфельда, чтобы отплыть на свой корабль.
Он уже собирался сесть в шлюпку с флагманского корабля, стоящего в самом центре рейда, .желая поскорее увидеть его борта, обшитые медью, 80 пушек и огромной высоты мачты, когда вдруг заметил группу приближающихся людей.
По красным доломанам с большими брандебурами он узнал в них солдат полка де Лозена — они, очевидно, направлялись на транспортное судно «Франсуаза», которое только что закончило принимать питьевую воду. Ввиду необходимости погрузить значительное количество снаряжения адмиралу пришлось в последний момент затребовать три дополнительных судна — «Франсуазу», «Тюрго» и «Роуэр». Запоздавший ветер, по крайней мере, позволил увеличить число солдат…
Маленький отряд пересек ему дорогу, и, поравнявшись с ним. Жиль внезапно понял, в чем заключалась опасность, о которой его предупреждала Жюдит. Человек в кивере со свешивающимся на плечо длинным «языком взглянул на него, затем обернулся, чтобы посмотреть еще раз.
Это был Морван, брат Жюдит, которого он так ловко отправил поплавать в Блаве.
Все это длилось лишь мгновение. Солдаты поднялись по трапу и исчезли в утробе судна, а задумавшийся Жиль отправился на свой корабль. Он пытался догадаться, что делал бретонский дворянин в Сентонжском полку? И вообще, что мог делать в регулярной армии этот человек, которого ему описали как дикаря, совершенно неспособного выносить тяготы дисциплины, доселе прозябавший в лесном убежище вместе со своим старшим братом? Был ли он привлечен соблазнами американских приключений или жаждал мести… а может быть, и то и другое одновременно?
А возможно, была и какая-то третья причина, неизвестная Жилю…
По жестокому выражению глаз рыжего бретонца можно было с уверенностью определить, что Жиль в большой степени был причиной того, что Морван так неожиданно решил принять участие в экспедиции. Письмо Жюдит подтверждало такой вывод. Жиль, однако, вовсе не был обеспокоен присутствием брата девушки, наоборот, встреча с младшим Сен-Мелэном обрадовала юношу: для Жюдит было весьма кстати то обстоятельство, что ее опасные родственники разделились. Кроме того, это свидетельствовало о том, что его сочли достаточно опасным, чтобы последовать за ним на край света!.. Он почувствовал, что кое-что значит теперь!.. Обдумав все это, Жиль вступил на борт «Герцога Бургундского» с видом победителя: его уверенность в себе росла с каждой минутой.
В 5 часов утра следующего дня над Брестом разнесся гул пушечного выстрела, возвещающий отплытие эскадры, и жители города с необычайным единодушием покинули свои постели. Со всех концов города люди спешили занять лучшие места, чтобы наблюдать за тем, как флот под командованием шевалье де Тернея приходит в движение. Чиновники Арсенала и офицеры гарнизона торопливо взбирались на башни древнего замка, а прочие жители спешили на холмы, с которых был хорошо виден вход в гавань. Тотчас же на мачтах рыболовных судов появилось разноцветье красных и синих парусов, отчего рейд стал похож на гигантское поле, усеянное цветами.
Свежий ветер полностью очистил от туч сразу же посветлевшее небо, его живительные порывы уносили далеко в море ритмичные песни матросов, вращавших кабестаны. Под крики, разносившиеся из рупоров, они поднимали тяжелые якоря.
Стоявший прямо как палка на полуюте «Герцога Бургундского» маленький адмирал, одетый в красивый темно-синий мундир с золотыми эполетами, смотрел на то, как медленно поднимаются фоковые паруса, марселя и брамселя; глаза его горделиво сверкали. Граф де Медин, его флагкапитан, командовал приготовлениями к отплытию флагманского корабля.
В 5 часов с половиною «Герцог Бургундский» уже был под парусами и повернул свой нос по направлению к выходу из гавани. Один за другим все 42 корабля, составлявших эскадру, посланную Его Величеством Людовиком XVI, милостью Божией королем Франции и Наварры, на помощь инсургентам, скользнули в кильватерной струе, чтобы выйти в открытое море и в океан для участия в одном из самых благородных сражений, которое когда-либо знала история.
Под приветственные клики всех людей, что столько работали, чтобы эскадра смогла отправиться в плавание, отплыл «Нептун» под командованием г-на Детуша, «Прованс» под командованием г-на де Ломбара, «Завоеватель» г-на де ла Грандьера, «Бдительный» — героический корабль, чьим капитаном ранее был г-н дю Куедик, корабль, воскрешенный упорным трудом и ныне состоявший под командованием г-на де Жильяра, «Амазонка» — быстроходный фрегат г-на де Лаперуза — и другие корабли, охраняющие тяжело груженные и медленно идущие транспортные суда с людьми и снаряжением.
Постепенно крики и грохот барабанов затихли, затем пушки фортов Бертом дали прощальный залп. Осталось только могучее дыхание ветра и волны, разрезаемые кораблями со свежевыкрашенными и позолоченными носовыми фигурами, которые погружались в покрытое зыбью Ируазское море с ритмичностью хорошо срепетированного балета. Корабли шли по направлению к опасным берегам пролива Сен.
Жиль стоял у борта в нескольких шагах от группы офицеров в расшитых мундирах и смотрел, как Бретань и его детство уплывают от него все дальше и дальше…