Однажды в наш стылый и забытый даже чертями интернат привезли девочку. Домашнюю, чистенькую сиротку, от одной мысли о которой у состайников сводило челюсти, а кулаки сами собой начинали чесаться, до такой степени хотели намять ей бока. Виданное ли дело, среди озлобленных и всех ненавидящих отщепенцев, запертых в хамарях в унылых стенах приюта, в который даже комиссия не приезжала, потому что не было в этом никакого толка — мы не умели вести себя прилично даже за всё золото мира. Впрочем, попробовать быть приличными людьми нам шанса не давали.
Как эта кукла оказалась именно в нашей богадельне я так до конца и не понял. Вроде, судя по шмоткам, жила в своей дружненькой семейке хорошо, а здорового румянца со щёк не смогли стереть даже слёзы и переживания о погибших родителях.
Большинство из нас были брошенными при рождении, забранными у родителей — алкоголиков и наркоманов, и будущее нам пророчили соответствующее. Попадались, конечно, и домашние экземпляры, но они довольно быстро ломались, как только приходило осознание, что интернат теперь — их дом, и это не изменить.
Ненависть к домашним сродни яду, проникающему в кровь каждому, кто однажды почувствовал себя ненужным; всем, кого выкинули на помойку, оставили на многочисленных порогах больниц или отказались в роддоме. С этим чувством невозможно бороться, оно иррационально до мозга костей, как и зависть. Потому что в сути это одно и то же.
— Домашняя, сучка чистенькая, — неслось по обветшалым коридорам, рикошетило от стен, било в самое сердце.
В комнатах делали ставки, насколько быстро она сломается, кто-то прорабатывал подробный план, как ускорить этот процесс. Ненависть к тем, кто жил по ту сторону сетчатого забора, спроецировалась на новенькую, лилась по чернеющим злобой венам, отравляла мысли. Растоптать, унизить, уничтожить — что может быть прекраснее, да?
Мне было четырнадцать, когда она появилась в приюте, и меня уже давно признали негласным авторитетом. Сразу после того, как я нашёл в стене лаз, с помощью которого началась миграция состайников, и выступил против одного из воспитателей, слишком рьяно взявшегося за нашу дисциплину. С тех пор нас никто не трогал, и это дало мне сто очков форы.
Ну и плюс меня боялись, потому что многие тупицы свято верили, что я проклят, потому что альбинос. Прямо нравы глухой африканской деревни, не иначе.
Это сейчас мне плевать на то, что обо мне думают, кем считают и как сильно боятся, в детстве мне пришлось очень быстро научиться выгрызать уважение к себе зубами и вколачивать его кулаками в тупые бошки. Раз, другой, третий и со временем даже до малышни дошло, что с Вороновым лучше не связываться, если нет желания лежать в лазарете с множественными побоями.
Маргаритка... Она была такая маленькая, тощая, а волосы струились по спине чёрным, как южная ночь, водопадом. В глазах, просто огромных, плескался страх и робкая надежда, что не обидят. Не знаю, из какого мира она пришла, но ей в нашем свинарнике было явно не место.
Я следил за ней, пытаясь понять, за каким чёртом оно мне сдалось. Просто девчонка, которую даже полапать нельзя, потому что мелкая, ребёнок совсем. Тогда зачем? Прошла уймища лет, а я так и не нашёл ответ на свой вопрос.
Травить её начали почти сразу. Сначала не сильно, просто присматривались, притирались, да и воспитатели, пусть и выполняли свои обязанности, спустя рукава, всё равно в любой момент могли появиться в коридоре, а открыто воевать с ними у многих кишка была тонка.
Но однажды всё вышло из-под контроля. Толпа разъярённых подростков гнала новенькую, которую я уже успел в своих мыслях прозвать Маргариткой, по широким коридорам, гикая и улюлюкая. Выкрикивали оскорбления, поливали словесной грязью, а на перекошенных от злобы лицах — чистый восторг охотника.
Я не видел их в тот момент, но слишком легко мог это представить.
В тот вечер я спал, потому что, гуляя по ту сторону забора трое предыдущих суток, сильно замёрз и заболел. Температура выжигала нутро, лихорадка колотила ознобом, а в душном мареве мне являлась мать, которую никогда не видел. В бредовых снах она обматывала меня какими-то тряпками и привязывала к берёзе толстыми цепями — не вырваться. Я орал, силился высвободиться, но она поглаживала меня по голове, пытаясь успокоить. А ещё я изо всех сил старался рассмотреть её лицо, но оно ускользало от меня, бледное и прозрачное.
"Сучка, сучка, чистеньная сучка", — доносились сквозь сон и бред голоса?, и я очнулся, пытаясь понять, кто я и где нахожусь. Тело не слушалось, мышцы выкручивало, будто меня целиком прокручивали через мясорубку. Голоса становились всё громче, и я понял, что если они не прекратят, я сдохну от разрывающей голову боли. Она пульсировала под сводами черепа, отнимала последние силы. Рывком, на последних остатках воли и чистом упрямстве, я стащил себя с кровати и побрёл на звук, наступая на что-то голыми пятками. А и чёрт с ним, главное заставить орущих заткнуться.
Открыл дверь, и слабый свет больно ударил по глазам, ставшим ещё чувствительнее из-за болезни. Зажмурился, поморгал, приходя в себя, свыкаясь с немеркнувшим светилом слабой коридорной лампочки. Их никогда не гасили, лишь приглашали на ночь, чтобы воспитателям проще было застукать на горячем тех, кто решит ночью шастать за отведёнными государством дверьми.
Я шёл на звуки и совсем не ощущал своего тела, будто парил над грязным полом. В голове плыли мысли, ещё не выжженные горячкой, и пытался отогнать их, потому что не думать ни о чём — почти мечта.
— Плачь, плачь! — скандировали знакомые голоса, а я вышел в широкий холл, где стоял давно испустивший дух старый телевизор.
Я видел лишь спины, напряжённые и прямые, и зажатые в руках палки и железные пруты. Здесь были почти все, и я тогда понял, что ненависть и страх — лучший клей, способный скрепить между собой ни одну душу.
Состайники выстроились в круг, с каждым выкриком и гневным плевком становящимся всё у?же. Я не знал точно, кого они загнали внутрь, но чувствовал, что это Маргаритка. Больше просто некого.
Не помню и до сих пор удивляюсь, где силы нашёл. От злости и застилающей глаза ярости во мне всегда открываются резервные силы, превращая меня в кого-то другого — более сильного и ловкого. За два шага преодолел расстояние до стоящих плечом к плечу состайников. Ухватил за шкирку мелкого пацана — так и не вспомнил, кого именно, — а он противно завизжал. Может, то девчонка была? Да и чёрт с ним, хоть Папа Римский, да и неважно это через столько-то лет.
Ступил в круг, а толпа затихла, и лишь тихий шёпот пронёсся, растворяясь в спёртом воздухе помещения без окон.
Маргаритка сидела на заднице в центре круга, зажав под мышкой плюшевого медведя с оторванным ухом, а глаза огромные, дикие. Она не плакала, и на щеках горел лихорадочный румянец. Не плакала, не молила о пощаде, лишь мелко дрожала, будто через неё ток пропустили.
Ведь мелкая ещё совсем. Сколько ей было? Двенадцать? Но силы духа в этом худеньком тельце — на десятерых мужиков хватило бы.
Уважение для меня — гораздо важнее любви и пылкой страсти, так уж создан. В тот момент, не увидев в глазах ожидаемых слёз, не слыша криков и истерических воплей, я Маргаритку зауважал.
Я протянул руку, особенно не отдавая себе отчёт в том, что делаю, а она приняла, не задумываясь.
Я бросил на Марго быстрый взгляд, а она поймала его, ухватилась за медведя сильнее и слабо улыбнулась. Чёрт возьми, её загнали в центр позорного круга возмездия, толкнули так, что упала, ударилась, наверное, нацелили палки и железные прутья, а она улыбалась, хоть и тряслась, бледнела и чуть покачивалась, но улыбалась!
И я понял в тот момент, что сделаю для этой мелкой всё. Всё, что смогу. И сделал.
Это стоило мне несколько лет жизни, но я не жалею. Собственно, не умею жалеть о содеянном.
Когда выныриваю из воспоминаний, Маргаритки рядом нет. Промаргиваюсь, потираю глаза и допиваю виски, кажущийся вдруг противным, мерзким. Нужно валить отсюда, не оглядываясь, потому что ничего хорошего из этого не выйдет. Сколько лет прошло? Страшно вспомнить. Нас с Маргариткой уже ничего не связывает, а я уже давно не тот рыцарь и защитник, таскавший за пазухой бутерброды для маленькой девочки. Тот Карл давно сгинул под гнётом грехов и неверных решений.
Отодвигаю пустой стакан, поднимаюсь на ноги, застёгиваю куртку. Движения машинальные, и я почти не задумываюсь над тем, что собираюсь сделать. Одно только знаю: нужно уходить, а иначе увязну в иллюзорном мире, в котором что-то ещё можно изменить. Нет уж, Маргаритка совсем не знает меня, и показывать ей себя, настоящего, желания не имею. Пусть помнит меня другим.
Даже прощаться не стану, незачем. Мой шальной порыв и странное предложение — блажь и глупость, сейчас-то понимаю это.
Мать его, когда я робким-то таким был? Вообще, кажется, никогда. Но я и не водил знакомства с бабами явно не из моего мира. Всегда довольствовался тем, что есть и к другому не стремился. Нет, шалавы — не мой контингент, но всегда были те, кто чётко понимал, кто я и на что способен. А Маргаритка… ну другая она, совсем другая. Хорошая она — сразу же видно, потому ей такие друзья, как я — только отчётность портить.
Да и странно в нашем возрасте дружить. Ересь какая-то, идиотизм полнейший. Уже не маленькие.
— Уходишь? — раздаётся из-за спины, а я усмехаюсь. Чёрт, не удалось слинять тихо. Надо было шевелиться, а не думы думать.
Здесь меня словно держит что-то, не отпускает. Словно то хорошее, что пробудила во мне однажды Маргаритка, медленно, со скрипом, но возвращается. Нравится мне это? Нет. Я отвык быть таким, отвык что-то чувствовать, и это казалось правильным, иначе ведь не выжил бы.
— Мне пора, и так засиделся, — говорю, не поворачивая головы, а тихие шаги всё ближе.
Кажется, даже музыка стала тише, а свет — глуше. Не знаю, что за чертовщина творится, но проще поверить, что одновременно глохну и слепну, чем в то, что это долбаная фантазия шалит.
— Тебя тревожит что-то? Боишься? — слышу голос совсем рядом, а в нём насмешка лёгкая. Подкралась тихо так, точно кошка. — Я не кусаюсь.
Никогда Марго меня не боялась. Ни в двенадцать, ни вот сейчас. А стоило бы, потому что я тот ещё придурок.
— А я когда-нибудь чего-то боялся? — спрашиваю, а в ответ лишь тихий смешок.
— Не знаю, Ворон, мы слишком давно не виделись… ты изменился.
— Ты тоже. И я давно уже не Ворон.
— А я не Маргаритка, — смеётся и, обойдя меня, обдаёт цветочным ароматом напоследок и становится за стойкой. — Ты же предложил выпить. Передумал?
— А если и так… остановишь меня?
Мне интересно, осталась ли она такой же смелой, какой была в двенадцать. И этот интерес почти пугает, потому что никому эти проблемы не нужны — ей так точно. Когда-то я поклялся защитить её, перед всеми поклялся. И защитил. И неважно, чего мне это стоило, главное, что Маргаритку не коснулось то дерьмо, что ей уготовили люди, для которых деньги и похоть — главные мерила счастья. Потому остаться здесь, продолжить это странное общение — самая дебильная идея, что могла прийти мне в голову, потому что рядом со мной не живёт покой и радость. В моём мире слишком много несправедливости, гнили и боли, чтобы втягивать в него Марго.
— Я не имею права тебя останавливать, — говорит, не сводя с меня чёрных глаз, и я принимаю этот бой, потому что не привык пасовать. И то минутное замешательство, попытка бегства — слабость, которую никогда себе не позволял. — Ты можешь уйти, в любой момент. И больше никогда не возвращаться.
— Как тогда? — усмехаюсь, а она кивает, закусывая губу.
— Как тогда не надо. Это очень больно. Я ведь ждала, надеялась, но...
— Наливай, Маргаритка.
Она не сводит с меня глаз, улыбается, а я думаю, какого чёрта вообще сюда попёрся? Сидел бы в “Магнолии” или в Промзону бы вернулся, но сегодня вообще слишком странный вечер, чтобы ответы на вопросы находились с лёгкостью. Да и чёрт с ним, в самом деле.
Хоть один вечер побуду тем, кем слишком давно не был. Я ведь забыл почти, каково быть благородным и милосердным.
Марго тем временем достаёт откуда-то бутылку виски, разливает по двум стаканам — себе всё-таки несколько меньше, на донышке совсем — и протягивает мне один из них.
— Хочешь есть? — спрашивает, а я сглатываю, потому что понимаю, что действительно голоден, как зверь. — На кухне много вкусного. Хочешь?
Странное дело, теперь она обо мне заботится, и это кажется чем-то диким. Будто бы мы поменялись ролями, и мне это чертовски нравится. Я никогда не допускал до этого, но почему-то из рук Маргаритки способен многое принять.
— Хочу, — киваю, а Марго медленно выходит из-за стойки и идёт к неширокой двери в конце зала.
— Только не уходи никуда, хорошо? Я сейчас.
И скрывается из вида, но очень быстро возвращается, словно в самом деле боится, что могу уйти, пока она будет громыхать посудой в кухне.
— Я поняла, что совсем не знаю, что ты любишь. Сейчас, — говорит почти виновато. Или мне так кажется? — Но я помню, что ты часто приносил сыр. И ещё салат захватила, и нарезку мясную.
Ставит на один из столиков — самый ближний к барной стойке — тарелку, на которой горкой наложен сыр самых разных сортов. Следом в рядок выстраивает прозрачную ёмкость с салатом, тарелки.
— Какая памятливая, — усмехаюсь и незаметно сглатываю ком, неожиданно застрявший в горле. — А что ты ещё помнишь?
Марго садится за столик и берёт с тарелки ломтик сыра.
— Многое, хотя что-то и стёрлось, конечно, из памяти, — рассуждает, не сводя с меня глаз. — Виски захвати. И не стой столбом, пожалуйста, присаживайся.
Делаю, как она просит, и сажусь напротив. Стул подо мной противно скрипит, и я непроизвольно морщусь.
— Ворон... — произносит, словно мою старую, всеми забытую, кличку на вкус пробует. — Как ты?
Это простой на первый взгляд вопрос, но я не могу и не хочу на него отвечать. Правда — не то, что нужно сейчас. Пусть этот вечер останется без налёта гнили.
— Я? Лучше всех, — произношу, а в тёмных глазах Маргаритки недоверие мелькает. — По мне разве не видно?
— Правда?
— Чистая.
— Ты ешь, ешь, — говорит, а в глазах всё тот же насмешливый вызов. — Салат вкусный очень, фирменный рецепт.
Ох, Маргаритка, на проблемы ведь нарываешься.
Этот молчаливый поединок — глаза в глаза — как-то странно действует на меня. Хочется то ли закрыться от Марго за тёмными стёклами очков, то ли протянуть руку и провести пальцами по коже на смуглой щеке. В итоге кладу кусок сыра в рот и молча жую.
В тишине проходит ещё какое-то время, пока Марго не берёт в руки свой стакан.
— Давай, может быть, за встречу выпьем, — предлагает, улыбаясь. — Всё-таки это почти невероятно, что ты пришёл именно в мой бар.
— Не похож я на твоего постоянного клиента, да? — усмехаюсь, следуя её примеру.
— Не похож, — подтверждает, — потому вдвойне невероятно.
— Иногда со мной такое случается. Меня тянет куда-то. Как сегодня.
Она открывает рот, будто сказать что-то хочет, но потом делает неопределённый жест рукой, будто слова отгоняет. Непрошенные.
— Я рада, что тебя притянуло… сюда.
И улыбается. Чёрт возьми, она улыбается точно так же, как когда-то давно, когда стояла в центре позорного круга. Только вместо плюшевого покалеченного зверя она впилась пальцами в стакан с виски.
Есть, наверное, вещи, которые не изменить в этой жизни.
— Откуда у тебя этот бар? — спрашиваю, потому что мне на самом деле интересно, но в глазах Маргаритки мелькнуло странное выражение, словно я ступил на опасную территорию.
— Достался в наследство, — отвечает, пожимая плечами. — От одного очень хорошего человека.
— Я рад за тебя, правда.
Я не вру, действительно рад. И да, меня не волнует, сколь близок был к ней этот хороший человек. Муж, сват, любовник? Разве это важно? Мы чёртову тьму лет не виделись, она красивая и даже сейчас выглядит лет на тридцать максимум — вон, как тот дрыщ вился у барной стойки, пытаясь привлечь внимание Марго, аж кипятком ссался. Понятно, что у неё были в этой жизни мужчины. Только неприятно царапнула формулировка о наследстве. Умер, что ли, благодетель?
— Спасибо, Ворон.
Многое изменилось, но искренность во взгляде никуда не делась. А ещё сила, затаившаяся в этом стройном теле — вот она, почти осязаемая, волнами вокруг расходится.
Музыка играет совсем тихо, а я пытаюсь узнать мотив, но почти ведь ничего не понимаю в современных ритмах. Мой удел — старый добрый рок, а не вот это вот, что льётся из колонок. И вообще, в этом баре слишком красиво и светло для меня, но впервые за много лет мне не хочется спрятаться в самый дальний угол, закрывшись от всего мира.