Часть восьмая

8.1

Ежедневные обязанности держат меня на плаву. Мы встречаемся вчетвером, и наши голоса переплетаются. Я играю, меня хвалят мои коллеги по квартету, а я вожу, вожу смычком, моя скорбь безошибочно ведет меня сквозь эти ноты. Моя скрипка чувствует, где я отступаю, и держит меня на простом и прямом пути. Как мало времени нам с ней осталось вместе!

Восход солнца, закат солнца. Каждый день я работаю так, как должно. Мы выступаем, и наш безумный поклонник снова появляется, чтобы преследовать нас своим обожанием. Можно ли с ним что-нибудь поделать? Почему Эллен закрывает на это глаза? На нас приходят посмотреть, нам задают вопросы в артистической. Я вне всего этого.

Скрипка моя, я так же, как ты, горюю, и в то же время благодарю небо за эти несколько месяцев отсрочки. Твои струны мне верны. Как дипломированный геодезист обойдется с тобой? Он тебя оценит и разделит верхнюю и нижнюю деку между дочерьми. Твой золотой отлив вольется в его финансы. Насколько густой, насколько прокисшей должна быть кровь, чтобы вытравить кровное родство?

По ночам я должен использовать алфавит глухонемых. Одна моя рука будет говорить с другой и знать, что она делает. Ощущаемый, ощущающий, ощутимый, чувствительный, чуткий.

Я пропускаю, не говоря вслух: чувственный. Еще два: чутьистый, ощутительный, в значениях которых я не уверен. Так я оставлю два пальца из десяти бессловесными. Она может играть на двух мануалах, а я не могу, но что расшевелит волосковые клетки ее внутреннего уха в их порушенной среде?

Восход луны, закат луны. И в Бостоне недели бегут в том же ритме. Нужен ли мне список растений, которые Гольфстрим дарит лондонским площадям? Отмечать ли их в неизменном календаре цветными пятнами пигментов и соков? Золотая шелуха липовых семян собирается кучками вдоль тротуаров. Земля возле Круглого пруда покрыта пыльно-белой травой мятлика. Все это, кажется, произошло от новолуния до новолуния. Но тогда дождь стучал, почти грохотал о сикоморовое дерево за мной. А сейчас это скорее пар, смешанный с пыльцой липовых цветов, поднимающийся с травы и остающийся под самыми низкими ветвями.

8.2

Боярышник весь в зеленых ягодах, и пираканта созрела. Ноги меня не держат, руки ищут, за что зацепиться. Дни стоят знойные и правят на улицах бал. Я сказал, что не могу без тебя спать. И все же я сплю. Чему тут удивляться?

Я в аукционном доме «Дентон», хочу посмотреть, как Пирс будет делать ставки; сам я еще не готов так изменить моей скрипке, хоть скоро и придется. Пирс равнодушен к своей. Но сейчас он видел, держал в руках и слышал ту, которую полюбил, он взял ее у «Дентона» и пару дней играл на ней в нашем квартете. Она покрыта красным лаком с черными трещинками. К сожалению, ее головка сделана не тем же мастером, что и все остальное. С точки зрения Пирса, это скорее к счастью, поскольку умаляет только ее денежную стоимость. У нее большой напористый звук, немножко слишком мрачный и гулкий на мой вкус, но Пирс влюблен в нее со всей страстью неожиданной и достижимой — да, достижимой! — любви. Со всеми его сбережениями и займами он как раз сможет достичь предполагаемой цены. Дополнительные 15 % аукционеру напрягут его до предела, но он знает, что эта скрипка должна быть его. Он будет выплачивать годами.

В каталоге аукциона скрипка обозначена как «Пьетро Джакомо Роджери». Генри Читэм, облаченный в зеленый замшевый пиджак, любезный, по-отечески заботливый глава отдела музыкальных инструментов в «Дентоне», взял Пирса в оборот. Возмущенное фырканье, беспокойное поглядывание на часы и деловитые взгляды, которыми он окидывает комнату, увешанную скрипками, сопровождают его монолог, такой уверенный, такой доверительный.

— О да, дилеры музыкальных инструментов говорят, что мы, аукционщики, только гонимся за быстрыми прибылями, но что-то я не видел дилеров, умирающих от голода. По крайней мере, у нас все предельно ясно. Если подумать, цена — просто самая высокая ставка на открытом аукционе плюс наша достаточно скромная комиссия. Ну хорошо, мы получаем и от дилера, и от покупателя, но вы же знаете, издержки и все такое… Но мы уж точно не ввязываемся во всякие махинации, как они. Дилеры! Если нас с ними сравнивать, то мы просто святые. Ну, успеха, Пирс, мой мальчик, я надеюсь, вашу ставку не перебьют. Сожалею о прошлом разе. Но я чувствую — это просто вас сохранило для этой скрипки. Только посмотрите на этот ус, это изящество, этот блеск! Какой тон. Какой тембр. Какая, мм, какая чудесная старая скрипка. Вы просто созданы друг для друга. А, без двадцати три. Мне надо идти. Вы ведь зарегистрировались? Хорошо… хорошо… очень хорошо! Пирс — профессионал! — доверительно говорит он мне. — Он вас научит, за какие ниточки дергать. Или я должен сказать: за какие струны? Ха-ха-ха. — И, очень довольный этими последними словами, он вышагивает из своего офиса, оставляя Пирса вне себя от волнения.

— Могу поспорить, Генри говорит всем и каждому, что скрипка создана для них. Могу поспорить.

— Полагаю, это часть его работы.

— Черт возьми, на чьей ты стороне, Майкл? — говорит Пирс одновременно жалобно и злобно.

— Да ладно тебе, — говорю я, кладя ему руку на плечо.

— Аукцион начинается через двадцать минут. Как мне до него дожить? — спрашивает он. — Я не могу сосредоточиться на газете, я не хочу вести бессмысленные разговоры, и я не решаюсь пить.

— Как насчет ничего не делать? — предлагаю я.

— Ничего не делать? — говорит Пирс, уставившись на меня.

— Да, — говорю я. — Пойдем вниз, сядем и вообще ничего не будем делать.

8.3

В три часа пополудни аукционист поднимается на свой подиум в большой комнате внизу. Он проводит правой рукой по седеющим светлым волосам, стучит по микрофону, поставленному перед его пюпитром, кивает паре лиц в аудитории. Молодой человек в зеленом фартуке стоит перед подиумом — у меня вдруг мелькает мысль, что он выглядит как помощник мясника. Он показывает лоты: поначалу несколько книг, относящихся к искусству игры на струнных инструментах; потом смычки: оправленные в серебро, оправленные в золото, с костяной колодкой. Помощник мясника довольно опасливо держит их за колодочку и за головку. Глаза аукциониста неторопливы и насторожены, его голос завораживающе отрывист. На нем темно-серый двубортный костюм. Его взгляд резко переходит от аудитории, где сидим мы, к телефонам слева от нас.

Цена смычка стремительно поднимается от изначальных 1500 фунтов, которая меньше половины наименьшей оценки в каталоге.

— Две тысячи двести здесь… да, против вас, передо мной… две тысячи четыреста… — (Молодая женщина на одном из телефонов кивает.) — Две тысячи шестьсот раз, два. — Он легко стучит молоточком по пюпитру. — Продано за две тысячи шестьсот фунтов… кому?

— Покупатель номер двести одиннадцать, сэр, — говорит женщина на телефоне.

— Номер двести одиннадцать, — повторяет аукционист. И останавливается выпить воды.

— Ты правда хочешь тут провести все это время? — спрашиваю я Пирса.

— Да.

— Но ты сказал, что еще два часа до времени, когда Роджери пойдет под молоток. Это все как бы вводная часть.

— Я хочу подождать здесь. Ты делай что хочешь.

Он не участвует в других торгах. Ему ничего другого не нужно.

Он мучается. Но он следит за ценами и указывает мне, когда что-то уходит за меньшие деньги, чем указано по низшей оценке. Это хорошее предзнаменование для него, правда? Я киваю. На таких мероприятиях я никогда не был. Я с трудом могу его подбадривать, настолько волнуюсь сам.

Главное, говорит Пирс, надо рассчитать полную стоимость, включая комиссию и налог, на каждом этапе ставок, и решить, какой максимум ты готов платить, и этого держаться, не важно, насколько лихорадочно идут ставки или соблазнительна цена. Карандашом он обводит сумму, выше которой отказывается идти, и подчеркивает ее, чтобы уж было окончательно ясно.

Он указывает на перекупщиков впереди. Несмотря на разногласия между ними и аукционщиками, они вполне рады поживиться добычей на территории врага. Через час после начала входит хрупкая, сильно накрашенная женщина среднего возраста, резко смеясь, красуясь и наслаждаясь происходящим. Она представляет одного из самых богатых дилеров. Более стеснительный бородатый парень отвечает на ее шуточки приглушенным хихиканьем. Кивком она делает ставки в нескольких аукционах, забирает свои семь магазинных сумок после получаса и нарочито задерживается в коридоре перед уходом.

Кто эти люди вокруг нас? Я узнаю скрипачку-любительницу, работающую в администрации «Уигмор-холла». Я вижу Генри Читэма, сидящего незаметно в стороне. Я узнаю пару лиц из оркестра или с записей. Но музыкальный Лондон — это целая вселенная, и остальных я не знаю.

После виолончелей пришел черед альтов и скрипок.

— Леди и джентльмены, — говорит аукционист, — не стесняйтесь напоминать о себе, если вам кажется, что я не заметил вашей ставки. Пальцы иногда непросто увидеть, особенно за каталогами, и очень неудобно возвращаться к уже закрытым торгам. Итак, джентльмен впереди, мои извинения, я принимаю вашу ставку — девятнадцать тысяч…

Пирс выглядит больным. Он медленно дышит, чтобы успокоиться. Его плечи расслабляются, когда одна из скрипок, оцененная в похожем интервале с той, которую он вожделеет, ушла за стоимость чуть выше ее нижней оценки. Такой медленный вначале аукцион сейчас несется с бешеной скоростью. В перевозбуждении Пирс перестал следить за порядком в каталоге, и быстрее, чем он ожидал, приходит очередь Роджери.

Когда скрипка была в его руках, она будто принадлежала ему. Но сейчас этот парень в переднике держит ее перед всеми.

Ее красно-коричневый лак лучится на золотом фоне. Она не стыдится своей «более поздней итальянской головки», и ей все равно, чья она. Месье Дентон и Дентон продадут ее тому, кому она нужна больше и у кого глубже карманы, тому, кто наиболее безжалостно заложит свое будущее, наиболее обеспеченному из жаждущих ею обладать.

Пирс не вмешивается, пока торгуются те, кто по телефону и в зале. Ее оценка — от 35 до 50 тысяч фунтов благодаря этой более поздней головке, будь она благословенна. Но торг уже на 28 тысячах — цена, за которую другая скрипка была уже продана.

Ничего не происходит, и наконец он поднимает свою табличку. Аукционист, похоже, успокоен.

— Тридцать тысяч от нового участника. Тридцать тысяч здесь из середины. Есть предложения? — Глаза аукциониста двигаются вглубь аудитории — сзади кто-то поднял руку. — Тридцать две тысячи. Я вижу тридцать две тысячи. — Его глаза на Пирсе, который легко кивает. — Тридцать четыре, тут есть тридцать четыре тысячи. — Зигзагом его глаза перескакивают туда-сюда между двумя оставшимися покупателями. — Тридцать шесть… Тридцать восемь… Сорок.

Я замечаю признаки замешательства Пирса: его руки сжимают каталог, он дышит нарочито медленно.

— Это против вас, сэр, — говорит аукционист, показывая шариковой ручкой туда, где сидит Пирс. — Сорок тысяч против вас; ваше слово?

Пирс собирает всю свою волю, чтобы не обернуться посмотреть на невидимого соперника, который с каждой ставкой быстро уносит громадные куски сбережений и заработков Пирса. Он легко, спокойно кивает.

— Сорок две тысячи, — говорит аукционист. — Сорок четыре. Сорок шесть. Сорок восемь.

Все останавливается, аукционист смотрит на Пирса и ждет. В конце концов Пирс кивает.

— Пятьдесят тысяч, — невозмутимо говорит аукционист. — Пятьдесят две. Пятьдесят четыре. Пятьдесят шесть. Пятьдесят восемь.

— Пирс! — шепчу я в шоке: он ушел на десять тысяч выше обведенной суммы.

— Пятьдесят восемь. Кто больше? Сзади?

Аукционист ждет. В комнате глубокое молчание. Ясно, что это не перекупщики, разумная цена для перепродажи превышена; это два музыканта, поднимающие ставки друг против друга. Эта вещь из клена и ели теперь между ними и, попав к ним в руки, их уже не покинет.

Пронзительно звонит чей-то мобильный: биип; биип; биип. Головы поворачиваются к источнику звука. Табличка Пирса падает на пол. Ошарашенный помощник в фартуке крутит скрипку в одном направлении, потом в другом. Аукционист хмурится. Телефон замолкает так же неожиданно, как и зазвучал.

— Я полагаю, это выходка «Кристис», — говорит он, вызвав вымученные смешки. — Так, после этого маленького эпизода, наверное, мы должны продолжить. Есть шестьдесят сзади? Да? Шестьдесят. Шестьдесят два? — Он смотрит на ссутулившегося Пирса.

— Не продолжай, Пирс, — шепчу я. — Что-нибудь еще появится на следующем аукционе.

Но Пирс смотрит на то, что держит помощник мясника, и кивает опять.

— Шестьдесят два. Есть шестьдесят два. Шестьдесят четыре? Шестьдесят четыре. Шестьдесят шесть?

Пирс кивает с побелевшим лицом.

— Шестьдесят шесть. Сзади — шестьдесят восемь? Шестьдесят восемь.

— Черт, — шепчет Пирс себе под нос; женщина перед ним оборачивается.

— Не делай этого, Пирс, — говорю я. Он свирепо на меня смотрит.

— Простите, сэр, это была ставка? Семьдесят?

— Да, — говорит Пирс первый раз вслух, спокойным голосом мученика. Он непроизвольно выдает себя. Ну и хорошо. Пусть другой несчастный ее получит, Пирс. Не губи себя.

— Семьдесят. Сзади — семьдесят два? Да, семьдесят два. Семьдесят четыре?

Я не говорю ничего. Я достаточно ему противостоял. Пирс молчит. Внимательный глаз аукциониста оценивает его борьбу. Он его не торопит. Шариковая ручка недвижима в его руке. В результате Пирс кивает опять.

— Семьдесят четыре. Семьдесят шесть? Есть семьдесят шесть. Сэр?

Нет! Нет! — я шепчу Пирсу.

И наконец Пирс качает головой, побежденный.

— Семьдесят шесть. Есть еще предложения? Семьдесят шесть раз, семьдесят шесть два, продано за семьдесят шесть тысяч фунтов покупателю номер… сто одиннадцать.

Молоток опускается. В зале поднимается гомон. Выставлена следующая скрипка.

Пирс испускает длинный, на грани всхлипа выдох. Слезы разочарования и отчаяния в его глазах.

— Лот номер сто семьдесят один. Редкая, очень тонкой работы венецианская скрипка Ансельмо Беллозио…

8.4

— Это был последний лот на сегодня.

Прошло десять минут с продажи Роджери. Пирс все еще сидит, в то время как все вокруг него встают.

Наконец мы тоже поднимаемся. Стоящая у двери молодая женщина принимает поздравления. Она, похоже, в смятении. Должно быть, это она — невидимый покупатель сзади. Она глядит на Пирса и открывает рот, видимо чтобы сказать что-то утешительное, но передумывает.

Пирс останавливается и говорит:

— Простите меня, что я так долго ставил. Я так ее хотел. Простите. — И прежде чем она успевает ответить, он выходит в коридор, чтобы не сломаться окончательно.

— Мой мальчик, — говорит Генри Читэм и машет нам, приближаясь. — Мой мальчик. Что я могу сказать? Что делать? Она чувствовала, что скрипка была создана для нее. Вот так бывает: все идет ни шатко ни валко, и вдруг — страсть! Прямо электрическая. — Он вынимает коричневый носовой платок, чтобы вытереть что-то невидимое на подбородке. — Не знаю, утешит ли вас, — добавляет он, — но я уверен, что она бы пошла сильно выше. Ну, это диковинный мир. Но nil desperandum[99] и все такое… до свидания, надеюсь, до следующего… ммм… А, здравствуйте, Саймон. Простите.

Вдруг я представляю себе племянника миссис Формби, отдающего с аукционного молотка мою скрипку, и чувствую животное желание превратить его цветущую физиономию в кровавое месиво. Мое сердце бешено стучит, кулаки сжимаются против человека, которого я едва знаю.

Пирс подносит руку ко лбу:

— Давай уйдем отсюда.

— Мне нужно в туалет. Я сейчас вернусь.

Я пробираюсь через редеющую толпу, девушка из «Уигмор-холла», которую я заметил раньше, приветствует меня:

— Добрый день, Майкл.

— Здравствуйте, Люси.

— Это было потрясающе.

Я киваю, ничего не говоря.

— Мое сочувствие Пирсу.

— Да уж, — говорю я. — Вы тоже на что-то ставили?

Она кивает:

— Да, но совершенно на другом уровне.

— И вы выиграли?

— Нет. Тоже не мой день.

— Не повезло. Прошу прощения, я тороплюсь. О да, кстати, Люси, вы не могли бы мне сделать одолжение? Когда билеты на концерт Джулии Хансен появятся в продаже, вы не отложите один для меня? Я знаю, что они иногда быстро исчезают.

— Конечно, буду рада.

— Не забудете?

— Нет. Я запишу. Вы с ней играли в Вене, если я не ошибаюсь?

— Да. Да. Спасибо, Люси. До свидания.

— Вы ведь знаете, что она поменяла программу?

— А, да? Ну и хорошо. Наверняка Шуберт вместо Шумана.

— Нет. Она играет Баха.

— Баха?

— Да.

— Баха? Вы уверены? — Я уставился на нее.

— Конечно уверена. Она прислала факс из Штатов около недели назад. И Билл не то чтобы особенно доволен. Когда вы соглашаетесь играть Шумана или Шопена, вы не должны вдруг перескакивать на Баха. Но она объяснила причины: диапазон меньше, ей проще с ее… вы ведь в курсе, да?

Я колеблюсь, на секунду сомневаясь в значении ее вопроса, потом киваю. Ей явно легчает.

— Я не должна этого говорить, — продолжает она. — Просто я полагала, что вы и так знаете про ее трудности, раз вы с ней играли. Но это должно оставаться в секрете. Ее агент настаивает, что мы не должны ничего говорить. Но я могу вам задать вопрос, строго между нами? Когда вы с ней играли в Вене, были какие-то проблемы?

— Нет. Никаких.

— Странный выбор произведения для концерта — «Искусство фуги».

— Нет. Нет! «Искусство фуги»? Этого не может быть. Это невозможно.

— Ну да, его нечасто играют, — говорит она. — Я посмотрела на совпадения по датам. Вроде нигде в Лондоне его нет в тот же месяц. И действительно, я не помню, когда последний раз слышала фортепианное исполнение в концерте. Но никогда не знаешь. Год никто не играет концерт для контрабаса, и вдруг три разных исполнения в течение недели. Что с вами, Майкл? Вам плохо? У вас совершенно оглушенный вид.

— Все хорошо, — говорю я. — Все в порядке.

Я дохожу до туалета. Вхожу в кабинку, сажусь и тупо смотрю на дверь; сердце неровно и с болью стучит в моей груди.

8.5

Дома я пробую заниматься, но не могу. Руки меня не слушаются. Подушечки пальцев отказываются касаться струн. Я их заставляю и слышу звук еще до того, как подношу смычок. Но теперь мои уши не выносят этого. Что за бессмыслица. Я, так любивший «Искусство фуги», теперь не могу сыграть из него ни строчки даже самому себе. Играю гаммы и жду, когда это состояние пройдет.

Но на репетиции вечером мои руки по-прежнему в оцепенении. Мы играем гамму, но даже здесь ноты, которые я играю, мне незнакомы. Неужели они этого не слышат? Билли говорит нам, какую фугу играть.

Я пытаюсь спустить струну ниже. Через минуту все озадаченно смотрят на меня. Звук то слишком низок для фа, то слишком высок.

— Готовы?

— Да.

Билли кивает. Я вступаю третьим из нас четверых.

— Во что ты играешь, Майкл? — Пирс.

Нет, нет, я ни во что не играю, я ничего не играю, что-то бьет меня прямо вдоль нервных окончаний. Я не могу дышать, я чувствую, как волосы на руках встают дыбом.

— Господи, да что ж такое? — говорит Эллен.

Все остановилось. Почему я не вступил? Я думал, что я играю, но оказалось, что нет.

— Майкл, — говорит Пирс, — возьми себя в руки.

Но я утерял связь — между глазами и руками. Простая вещь, доступная мне еще в понедельник. Теперь фортепианные молоточки, а не смычок, заставляют струны звучать. Я вижу ту самую комнату, где она играет то же, что и мы. Но нет, она спит в Бостоне, хорошенько замужем.

— Хорошо, давайте попробуем еще раз, — говорит Билли.

Я издаю такой звук, что остальные замирают как вкопанные посреди фразы. Многочисленные кости в моих хорошо натренированных руках потеряли способность к чистым движениям, мое сознание замутнено.

— Черт побери, Майкл, — говорит Пирс, — надеюсь, это не станет еще одной Веной.

— Может, попробовать сначала первую фугу? — предлагает Билли. — Просто чтобы войти снова. В конце концов, мы ведь прекрасно ее знаем.

— Нет, только не первую фугу, — говорю я. — Простите, я… через день-два я буду в норме.

Эта именно та фуга, которая закрутила все вокруг меня. Фуга привела ее ко мне, и в ту ночь она ее играла. Это невыплаченный остаток подарка, обещанного мне, но так и не состоявшегося.

— Так что нам делать? — говорит Билли. — Репетировать что-то еще? Но я не знаю, есть ли у нас ноты. И еще столько работы с этим… Эрика говорит, продюсер и даже, может быть, звукорежиссер хотят с нами скоро встретиться. Время поджимает. Может, мы должны просто идти вперед.

— Я не знаю, смогу ли я сегодня, — говорю. — У меня, похоже, небольшие проблемы с этим произведением.

— Я бы не назвал их «небольшими», — говорит Пирс. — Если это войдет в привычку, это будет совершенно невозможно для остальных.

— Что ты имеешь в виду? — спрашиваю я.

— Мне кажется, ты должен отнестись к этому серьезно. У нас контракт на запись «Искусства фуги». «Маджоре» не потерпит халтуры.

— Заткнись, Пирс, — взрывается Эллен. — К чему эти дурацкие угрозы? Ты что, считаешь, Билли, или я, или Майкл согласимся выпустить халтуру под нашим именем? Мы встретимся здесь послезавтра в три. Договорились? Майкл, ты выглядишь ужасно, тебе надо выспаться. Я тебе позвоню позже. Ты должен нам разрешить тебе помочь, если мы можем что-то сделать.

Спускаю смычок. Откладываю скрипку. Быстро ухожу. Ни на кого не смотрю. Мне нужно завалиться и уснуть. Восстановить суммарный свод из арок. И грезить о прекрасных небесах под сонмами злаченых херувимов.

8.6

Эллен оставила сообщение на автоответчике. Я на него не отвечаю. Открытка от Виржини, путешествующей с друзьями. Письмо от Карла Шелля. Я не вскрываю его. Почему я должен со всеми мириться?

Вокруг — жестокость. Вчерашней ночью на Круглом пруду был убит лебедь. Ему перерезали горло. И все же гондола и рояль равно прекрасны, и не ужаснее лебяжьих лап павлиньи. Сохранна тушка лебедя во льду.

Зачем ей нужно было вернуть меня в это состояние? Я должен серьезно все обдумать. У меня два варианта: да и нет. Если бы я мог это играть, разве бы я не остался? Ради самой этой вещи, если уж не ради всех нас? Но я не могу сыграть и двух тактов, не оцепенев.

Я буду лечиться: прогулкой в парке, обязательно как можно дальше от Оранжереи; шахматной задачей, поглаживая струны у верхнего порожка; мудрым Вудхаузом, а не тревожным Донном; дроздом на моей улице — не жаворонком, не соловьем. До которого часу будет он выводить свои трели в этом году?

Я просыпаюсь под звуки первого контрапункта: Джулия выбивает его все громче и громче, ведь она не может его слышать. Я ей не нужен, она меня стерла в порошок. Серые костюмчики вернулись, значит и она вернулась. День изо дня во всех областях жизни — академической, артистической, музыкальной, социальной, духовной, физической, моральной — дети Пембриджской школы становятся лучше и лучше.

Еще новости. Музыка вырвана из жизни более бедных детей. Теперь, дети, скажите: Грамотность, Музыка, Счет. А теперь снова все вместе: Неграмотность, Немузыкальность, Неумение считать. Эти благожелательные власти заберут у вас всякую музыку ровно так же, как и власти проклятые. Оставьте музыку тем, кто может себе позволить излишества. Через двадцать лет ни один сын мясника не станет скрипачом, нет, а дочь не станет скрипачкой.

Я не могу играть на ней, несмотря на эти два дня отсрочки, так же как не могу играть на бас-горне или зурне, даже если бы мне дали хоть два месяца, хоть двадцать лет. То, что мной владеет, вне моего контроля. Ребенок из Пембриджа спрашивает звонким голосом: так ты знал мою мать до того, как я родился? Было ли такое время — до того, как я родился? Его глаза наполнятся слезами, потому что, оказывается, бывает и такое.

Чем отличается моя жизнь от моей любви? Одна меня опускает, другая меня отпускает. Люк, Люк, не изнуряй меня больше загадками. Почему только ты не мой сын?

8.7

Зимы пройдут, и губы останутся нецелованными, и сердце — безутешным, а руки и уши — не связанными друг с другом. Все тайное должно стать явным. Я рву конверт Карла.

Что это?

Ну да, это просто отписка. Он получил мое письмо, он посчитал его любезным, но неискренним; мой нарочитый такт сделал мое письмо скорее издевательским. Он прекрасно знает, какие чувства я к нему испытывал. И хотел бы отметить, что дряхлость не обязательно означает деменцию. Он не собирается повторять, о чем именно сожалеет, но просто хочет сказать, что теперь решил: квартет, в конце концов, и есть мое настоящее призвание. Он рекомендует мне остаться там, где я есть. Возможно, его вклад для потомков будет в воспитании вторых скрипок. Я ведь, конечно, уже слышал, что Вольф Шпитцер теперь в «Траун-квартете». И все — ни слова ни про его собственное здоровье, ни про планы, ни про дела. Просьбы ответить нет. Конец.

Странный удар, пришедший как раз сейчас, когда ни я, ни квартет, ни кто бы то ни было не мог знать, что между нами что-то пойдет не так. Он теперь решил; ну и пусть. Я должен быть рад за Вольфа, да я и рад, но киплю оттого, что этот человек по-прежнему считает себя вправе благословить или осудить то, что я могу или не могу делать!

Поздно ночью я просыпаюсь от жажды и не могу заснуть. Рядом с кроватью лежит нотная тетрадь, подписанная и заполненная ею. Смоченными водой пальцами я веду по голосу моей строки. Страница за страницей я слышу мои расплывающиеся ноты. Чернила растворяются, головки и штили нот сливаются в одно, вода в стакане становится мутно-коричневой. Влага проникает на строчки соседних голосов, на страницы, еще не заполненные и не смазанные. Будто изношенную запись брайлем, мои пальцы трогают мое имя, то, что ты написала однажды; и смотри, я уже не могу его прочесть.

8.8

После моего сообщения Эллен говорит первая:

— Майкл, отдохни неделю и возвращайся — не может быть, что ты хочешь нас бросить. Как насчет солидарности средних инструментов? Мы без тебя не можем. Я точно не могу. Что нам делать с Бристолем на следующей неделе? Со всем остальным, что назначено? Мне тошно от мысли, что придется играть с кем-то еще.

— Черт возьми, я же не имел в виду то, что сказал, — говорит Пирс. — Ты совсем рехнулся, Майкл, если думаешь, что я всерьез. Все, что я имел в виду, это что мы не можем себе позволить записать плохой диск. Ты угрожаешь уйти потому, что я что-то сказал? Эллен меня и так изничтожила, еще до этой твоей тяжелой артиллерии. Ну хорошо, ты что-то временно утратил, но это же вернется. Очевидно, у тебя какой-то кризис. Ты не единственный такой из нас, с проблемами. Это случалось. Мы это пережили. И снова переживем. Не такие уж мы хлипкие.

Ничего не поделаешь; струна лопнула, наше переплетение расплелось. Я все продумал до конца. Подумайте про «Стратус», про Изабэлл, говорю я им. Как часто выпадает такой шанс? Вторая скрипка — ну, ведь вы один раз уже нашли ее.

Билли расстроен. Он ничего не говорит. Он видит, лучше Эллен и Пирса, что все без толку, что все слишком далеко зашло.

— Последний пришел и первый уходишь, — говорит он. — Тебя будет не хватать, Майкл.

Им всем будет меня не хватать, но никто не готов пожелать мне успеха. С какой стати, когда я так обращаюсь с нашим квартетом? Мы говорим и говорим об одном и том же, и ничего не меняется.

Я вам бесполезен теперь с моими недвижными пальцами. Я даже не могу пережить антракт. Играйте без меня, как тогда вы играли целую минуту в том зале, где будет играть она. Эта стрела достигла своей цели. Нет, даже не так; все это лишь побочный эффект ее выживания. Она же должна спасти свою жизнь, ведь должна же?

Скажите им, я болен. Передайте высокочтимой Эрике привет. Былого не вернешь, проблема в фуге. Забрали всё, и скрипку отберут. И днем и ночью я то плоть, то древо.

8.9

Нет, говорит Эрика, как она теперь может меня представлять? Никаких «чмок-чмок!» мне не положено: она говорит очень строго. Глупый поступок, неисправимый вред, карьера. Они найдут кого-то еще, они просто должны, ты их вынуждаешь; но что насчет тебя? Я тебя люблю, Майкл. Как ты мог позволить, чтобы с тобой случилось такое?

И вот опять звонит Эллен, сдерживая слезы. Как я буду работать? Смогу ли я достаточно зарабатывать? Куда меня прибьет ветром? Почему не остановиться сейчас? Но все эти соображения у меня уже были. Это правда, в Венеции я не ел с вами, но зато, когда мы гуляли, мы видели собачку Августина.

Раньше это была кошка, печально говорит она.

Собака.

И все же кошка.

Я видел собаку. Она видела собаку. Это была собака. Я даже видел ее нежную копию на носу баржи, само внимание.

Изначально в эскизе — кошка. Кажется, в Британском музее.

Нет, этого не может быть. Я не хочу этого слышать. Дорогая Эллен, скажи, что это не так.

Почему не смириться с фактом? К чему сейчас об этом спорить?

8.10

Скрипка на подушке рядом со мной, я сплю, просыпаюсь и снова сплю. Снаружи на недвижных деревьях отдыхают перелетные птицы. В чьих руках будет она петь? Как я могу играть — без нее? Как — с ней? Я ее хорошо настраиваю, и она снова хорошо звучит. Я не могу ни содержать ее, ни назвать своей, ни вынести это.

Шторм несет мимо меня конфетти: факсы, клочки белой собачьей шерсти, снег на парковке, белые клавиши, на которых играет она. Если бы каждый голос под ее руками был городом, какой бы из них играл какую роль? Она глохнет, но именно я не могу играть то, что играет она. Как можно переубедить того, кто потерял волю? «Я никогда не буду это играть никому, кроме тебя».

К тому же это не просто в моем воображении. Эта вещь в моих руках распадается. Это не просто звон в ушах. Она мычит, она жалуется, гибельно гудит. Ее раздутый живот задевает гриф. Сандерсон ее посмотрит, поможет ей, оценит ее недомогания, пощупает ее, протестирует, залатает, вернет ей хорошее настроение. У нее есть причины жаловаться, это наши последние месяцы вместе. Но почему именно сейчас этот неожиданный бунт?

8.11

Вчера умерла миссис Формби.

Мне рассказала тетя Джоан — специально позвонила. Оказывается, две недели назад у миссис Формби был инсульт, который задел речь. Вчера случился повторный удар, и она скончалась по пути в больницу.

Я рад, что она не мучилась месяцами или годами и была в ясном уме и сохранила речь почти до конца. Как и у моей матери, ее конец был быстрым.

Жаль, я не знал, что она была так больна. Тетя Джоан и отец сами не знали про первый удар. Я бы поехал с ней повидаться последний раз и сыграл бы ей что-нибудь. Для нее Тонони пел бы где угодно — дома, в больнице, на Блэкстоунской гряде.

Ее Тонони. Я горюю о нем и о себе. Теперь нам остаются недели, не месяцы, и у меня затребуют скрипку.

Я не поеду на ее похороны — кремацию, говорит тетя Джоан. Миссис Формби ненавидела похороны — была нетерпелива с доброхотами, пришедшими на похороны ее мужа, и никогда не ходила на похороны друзей. Там будет дипломированный геодезист, этакий чеширский кот, мечтающий о сметане. Его жена будет тиха, молчаливо справляясь у мужа, как она должна себя вести. Их три обычно невыносимо громкие дочери отложат свои стычки и свары до дороги домой.

В его руки я передам мою любимую скрипку.

Я любил миссис Формби. Она пробудила во мне радость музыки. И с уходом миссис Формби я должен вкусить ее печаль.

8.12

— Совсем механически, пожалуйста, — умоляет дирижер, так как мы записываем фортепианную сонату Моцарта, перелопаченную неким креативным извращенцем в концерт без фортепиано.

Это называется «Будь сам себе маэстро». Еще в программе молодые амбициозные пианисты будут играть сонату под оркестровый аккомпанемент. Моцарт явно недостаточно хорош: извращенец добавил к нему новые мотивчики, и треугольник звучит «динь-динь-динь». Играет «Камерата Англика», большинству музыкантов тошно. Но теперь это мой хлеб и долг: вверх идет мой смычок и вниз, в идеальном ритме и интонации.

Раньше я думал, что однажды смогу купить скрипку. Теперь же, когда в щель двери падает моя почта, я думаю: пожалуйста, только не рочдейлский штамп. Еще день отсрочки.

Я замечаю у себя седые волосы. Те, что я вижу, я выдергиваю. Меня посещают регулярные головные боли. А еще я думаю: кошка или собака? Кошка или собака?

Как преуспевает «Маджоре» без меня? Кем они залатали дыру? Эллен по-прежнему мне иногда звонит спросить, как я справляюсь, но не зовет меня обратно.

В зале гравюр и рисунков в Британском музее дневной свет льется с потолка. Принесена коробка с Карпаччо. Его рисунок однозначен.

У Августина нет бороды; вместо нот — пустота.

И главное в рисунке — кошка. Нет, даже не кошка, даже не она, а какой-то пронырливый горностай или ласка на поводке!

Почему? Почему? Почему? Почему? Я уже столько вынес. Но это затрагивает не только меня. Бедная собака всплакнет, что было когда-то время до ее рождения. Горностай! Горностай! Горностай!

Горностай, чем я тебя обидел? А мех твой зимне-белый? Кончика хвоста нет, но ведь это эскиз: вместо астролябии — буква «о», вместо нот — пустота. Чистый, невинный и благородный белый горностай в зимние месяцы, летом ты портишься и становишься коричневым.

Где выдуман тот пес, что дан мне в утешенье? Зачем он должен отрастить кошачьи когти? Мы целовались — а за нами наблюдали.

Жажа, ты умерла. Старая вдова Формби умерла. Может, Карл тоже разговаривает со мной из небытия, как свет от потухшей звезды? Снаружи зала гравюр и рисунков — карта Венеции. Я должен рассказать ей об этом и о другом тоже. Ей будет интересно. Гондолы наши разошлись на Оксфорд-стрит. Она вуаль подняла — и исчезла.

Прошлой ночью ее руки двигались по клавиатуре. Что она играла, что успокоило меня во сне? Бах, точно Бах, но я никогда его раньше не слышал. Сколько камер должно быть в сердце, чтобы играть такую музыку? Написал ли он ее в первые годы после своей смерти?

8.13

Странно быть мужчиной и никогда не знать беременности. Не чувствовать, как твоя часть открывается и твоя часть тебя покидает и так громко плачет, будто и не была твоей частью. Потом оно надевает зеленую кепку и серый костюмчик, и у него есть друзья. Со всеми, кто ждет на ступеньках Пембриджа, когда появятся эти их частички, такое однажды произошло.

Сейчас время для конских каштанов и их ежовой кожуры. Платановые листья, липовые листья кружатся, крутятся. Что думает юный Люк из Бостона про конские каштаны? Что думает про конские каштаны его Ома из Клостернойбурга, 26-го района Вены во времена Рейха? Она стоит под кровавым буком и что-то бормочет. Вдоль Дуная растут каштаны и тополя.

О, уже 3:45. Они появляются и получают свои поцелуи, но где же Люк? Это ее машина там запаркована. Она выходит и торопится вверх по ступенькам. Там Люк и она. На их лицах написано счастье.

Она на тротуаре рядом с машиной. Она меня не видит и не может слышать. С этим нужно что-то сделать. Верди не может читать Вагнера по губам, так же как лев — грифона.

Я в ее поле зрения. Она вздрагивает. До чего же голубые у нее глаза, полные внимания и паники.

— Майкл.

— Здравствуй, Джулия. Ты знаешь, собачка у Карпаччо…

— Что?

— Ты знаешь. В Венеции, у Скьявони…

— В Венеции, где?

— В Скьявони…

— Люк, в машину.

— Ну мам, это же Майкл. Я хочу…

— Немедленно в машину.

— О’кей, о’кей, не сердись.

— Про что это вообще? Почему ты нас беспокоишь?

— Но все, что я хотел сказать…

— Да?

— Что собака изначально была кошкой. Или лаской, или горностаем. Это совсем не было собакой. Я видел его ранний эскиз.

— Майкл, что именно ты пришел сказать?

Мне нужно столько всего сказать, что я ничего не говорю. Формби, Тонони, Августин… Имена в телефонной книге, как они могут разбить ей сердце?

— Ну так что? Не стой просто так.

— Я…

— Майкл, это безнадежно.

— Я думал, ты сказала, что ты будешь всегда меня любить.

— Я не ожидала, что дойдет до такого.

— Джулия…

— Нет. Люк тебя видит. Стой, где стоишь.

— Я получил письмо от Карла Шелля.

— Майкл, извини, я не могу с тобой говорить.

— Бонсай…

— Да, — горько говорит она. — Да. Ему хорошо. Очень, очень хорошо. Прекрасный подарок. Наверно, я должна тебя поблагодарить.

— Почему ты играешь «Искусство фуги»? Что ты хочешь этим показать?

— «Искусство фуги»? Почему? Боже мой, почему бы нет? Я его тоже люблю. Но я действительно должна идти, поверь мне. И, Майкл, ты мне мешаешь. Неужели не ясно? Ты мне мешаешь. Не жди, пожалуйста, не поджидай меня больше. Я не хочу тебя видеть. Не хочу. Действительно не хочу. Я просто сломаюсь… Если ты меня любишь, ты этого не хочешь. А если не любишь, так иди и живи свою жизнь.

Она закрывает глаза.

— И нет, ради бога, не говори мне, что именно ты чувствуешь на самом деле.

8.14

Три недели прошло после встречи с ней. Один за другим я убираю образы из моей памяти.

Нет, я не вижу смысла в этих видениях, я могу обойтись без: комнат, встреч, пятнышек на ее радужке, запаха ее кожи, пусть их уберут будними утрами, пусть они улетят на воздушных шариках.

Наконец я тоже поверил, что можно что-то построить на пустом месте, и место это действительно пустое. Понадобилось время, ведь ростки надежды хорошо укоренены. Что касается лично меня, думаю, что, если я покину этот мрак, эту пустоту, мир вокруг даже не чихнет. Я буду свободен от снов и мыслей и Буду Сам Себе Маэстро. Ну да, отец будет горевать. Тетя Джоан будет горевать. С приходом осени круги у меня под глазами становятся глубже.

То, от чего я не могу избавиться, должно быть убрано как можно дальше. Я найду склад далеко в пригороде и положу туда все ненужное: запахи, звуки, виды, намерения.

Субботнее утро, но я не плаваю. С моста я наблюдаю блики света на воде, в следах «Водяных змей» далеко за пределами Лидо. Я читаю предупредительную надпись: «Осторожно! Мелководье. С моста не прыгать». Нет, нет, я пловец, я доживу до артрита.

Это мое любимое дерево, платан — узлы, и бугорки, и сползающая кора. Но что здесь искать? За всю мою жизнь возле вересковых пустошей я ни разу не нашел гнездо жаворонка. И здесь я тоже слышу тявканье, а не стук копыт. Это собачий квартет — маленькая белая собака, большая коричневая, хромой пес с моста Дьявола и чужак, похожий на лису. Они лают, они поют, они нюхают. Она кидает в их гущу туфельку, и они, мелодично крича, разрывают ее в клочки. Им все равно, кто кого встретил и что находится над нашим миром или в наших сердцах. Они полны очарования; в их глазах любовь и лед.

Есть сотни разных типов глухоты. Чем больше я напряжен, тем хуже я слышу. Так что имеет смысл привести себя в порядок.

Сосредоточиться на простых вещах: хлеб, газеты, молоко, овощи, немного еды для микроволновки, книжка для вечернего чтения. Еще раз прочти эти слова: у тебя нет квартета, чтобы играть, у тебя нет нот, чтобы заниматься. Тяни время, пока не надо работать.

Настрой струны, однако. Играй гаммы. Скрипка была с тобой дольше, чем отец, мать, друг или любовь. Все, что осталось, — недели, дни. Играй на ней гаммы, то, что приносит тебе покой. Убери подбородник, снова ощути ее дерево.

Подводи итоги. Катайся на автобусах. Гуляй. Ты одинок, как и большинство. Кто из сидящих вокруг тебя принадлежит к этому братству поневоле? Тот, кто разговаривает? Кто улыбается? Кто молчит, робея в толпе?

Тот контролер? Та школьница, шепчущая «Fou!»? Тот человек, продающий календари прошлых лет с прилавка? Та продавщица с темными, как у Виржини, волосами?

8.15

— Прямо хватают на лету эти футболки. Не успеваю пополнять запасы. — Она улыбается.

— У вас есть большие в таком темно-красноватом тоне?

— Бордовые? Боюсь, только те, что на столе. Утром мы все забрали со склада.

— А… — Что-то в ее выражении удерживает меня.

— Слишком мало больших размеров, — говорит она. — Это неправильно. Мы жаловались начальству.

— Ну да, начальство. И еще компьютер.

— Всегда найдется виновный! — смеется она.

— Извините, я не виноват, это компьютер сломался.

— Извините, у меня перерыв на обед. Это все начальство.

— Ну, если нет бордовых, возьму черную. Извините, это фальшивые пять фунтов. Виноват компьютер.

— Вы не поверите, действительно много фальшивых! — говорит она, внимательно изучая деньги.

Я с недоверием смотрю на блестящий пенс, что она мне дала на сдачу.

— Проверьте на зуб, — предлагает она, хихикая. — Может, он шоколадный.

— Извините, мы не даем шоколадных пенсов по субботам.

— Это все начальство, — говорим мы хором, смеясь.

— Когда начальство отпускает вас сегодня вечером?

— У меня есть молодой человек, — говорит она.

— О… — говорю я. — О… — Веселье покинуло меня.

— Послушайте, — говорит она холодно, — мне кажется, вам лучше уйти.

Я ее не пугаю, это другой страх — страх от того, как хрупко доверие. Какое-то время она не будет так дружелюбна с покупателями.

— Простите, — говорю я. — Простите. Вы очень милы. Просто я думал…

— Пожалуйста, уходите. Пожалуйста.

Она не ищет помощи управляющего, а смотрит на прилавок с футболками — бордовыми, черными, серыми.

8.16

В час тридцать ночи, не находя себе места, я иду к телефонным будкам рядом с помойкой. Даже в это время какие-то люди слоняются туда-сюда по улицам. Я набираю номер.

— Алло? — Приятный мягкий голос с легким ирландским акцентом.

— Здравствуйте, я хотел бы поговорить с Тришей.

— Это ее номер. Как я могу вам помочь?

— Я, ну, я видел, я увидел ваши координаты в телефонной будке, то есть ее координаты, и, возможно, она свободна в ближайшее время, ну, в ближайшие полчаса или около того…

— Да, дорогой, она свободна. Где ты сейчас, сладкий мой?

— На Бейсуотер.

— О, это близко. Давай я тебе расскажу про Тришу. Она англичанка, блондинка с длинными волосами, голубыми глазами, очень красивыми ногами, гладко выбритыми, девяносто-шестьдесят-девяносто.

— Сколько ей лет?

— Ей… двадцать шесть.

— А сколько? Я имею в виду…

— От сорока до семидесяти фунтов, мой дорогой.

— О, и это включая…

— Массаж для начала, потом минет, потом секс, — ласково говорит она.

Я молчу, потом говорю:

— Мне, наверное, нужен ваш адрес?

— Да, мой дорогой. Это Кармартен-Террас, двадцать два, квартира три. Надо позвонить снизу.

— Простите, я… я не знаю, как это работает. Я плачу вперед?

— Как ты хочешь, любовь моя, — говорит она с улыбкой в голосе. — Единственное, на чем я настаиваю, — чтобы мы пользовались презервативом.

— Это вы — Триша?

— Да, я. Жду тебя, мой сладкий. Спасибо за звонок.

8.17

Даже если она не испытывает никаких чувств, она хорошо притворяется. Ей около тридцати пяти, она привлекательна, умела, мила. Все, что я копил в себе месяцами, прорывается наружу. Потом я начинаю рыдать. Она меня не выгоняет, а предлагает чаю.

— Кто-то, о ком ты жалеешь, дорогой, да?

— Я не знаю.

— Можешь ничего не говорить.

Я молчу. Она тоже. Мы довольно спокойно попиваем вместе чай. Звонит телефон, и она мне говорит:

— Ты не хочешь принять душ и одеться, мой дорогой?

— Да. Да. Душ.

Розовый цвет ванной, мое лицо в зеркале, маленький потрепанный Винни-Пух на подоконнике, приторный запах. Резкая тошнота скручивает мне внутренности. Я опускаюсь к толчку, и меня выворачивает. Ничем. Я стою под обжигающей водой в душе, чтобы все это ушло с паром.

Я одет. Бормочу слова благодарности и готов уходить.

— Ты еще не заплатил, мой сладкий.

Я плачу, сколько она просит, и прощаюсь. Мне мерзко до самого нутра, я сам себе мерзок. Кто это был последний час — я?

— Не теряй мой номер, сладкий. Приходи еще, — говорит она и зажигает свет на лестнице.

8.18

Музыкальное агентство заполняет мои дни работой: ролики для рекламы, музыкальное сопровождение фильмов. Я посиживаю в студии записи в Уэмбли, решая шахматную задачку, читая газеты. Люди слышали про «Маджоре», но меня не трогают. Однажды я слышу упоминание Джулии Хансен, но остальное тонет в гуле настраивающихся инструментов.

Люси из «Уигмор-холла» звонит сказать, что она отложила мне билет на концерт Джулии 30 декабря. Или я хотел два билета? Я ее благодарю, но говорю, что меня не будет в городе. Пусть ими воспользуется кто-то еще.

— О, а куда вы уезжаете?

— Еще не знаю. Скорее всего, в Рочдейл на Рождество.

— Мне очень жаль, что вы больше не с «Маджоре».

— Ну, бывает. Другие леса и пастбища новые…[100]

— Надеюсь, я вас не потревожила, Майкл.

— Нет-нет. Что вы, что вы!

Она кладет трубку, а я провожу инвентаризацию. Кладовка была опустошена сегодня утром, и все же там еще что-то осталось — лежит, собирает пыль: фарфоровая лягушка, чучело горностая. Оказывается, я в автобусе номер семь.

За Британским музеем есть маленький фотографический отдел. Я заказываю две репродукции с рисунка, чтобы отправили одну — мне, другую — ей. Буду изучать горностая в свое удовольствие. Пусть она разделит мое наслаждение и мои раздумья.

Милая женщина в зале гравюр и рисунков достает старую статью, где помещены два отрывка нот, один религиозный, другой — нет, стоящих у ног святого Августина. Я вглядываюсь в них, пока не начинаю слышать их в молчащей комнате. Я оркеструю их, как получается: струнные, деревянные духовые, голоса, лиры.

Последнее время я не открываю и половины моих писем. Я избегаю Холланд-парка, где нельзя трогать камни. У «Ноциля» новый хозяин, и сам я очистился, вычистил ненужное. Все пройдет, всякая плоть — трава[101].

Мне снится Карл. Он слушает, как я играю в рекламе собачьей еды. Откидывает голову в экстазе.

— Держите звук, — говорит он. — Всегда держите звук. Ваша игра никогда меня не раздражала, а теперь я готов прослезиться. Но вы знаете, я предпочитаю Баха.

— Это субъективное мнение, — говорю я. — Но если хотите — пожалуйста.

Он приходит в ярость.

— Это не Бах, не Ручей[102], а какой-то ручьишка! — грохочет он. — Дайте мне Иоганна Себастьяна!

— Он мне не дается, герр профессор. Его забрала Джулия Макниколл.

Его трясет от бешенства.

— Я этого не потерплю. Не потерплю. Я вас выгоню из моего класса. Вы плохо мне ответили на письмо. Это было ошибкой, большой ошибкой. Вы покинете Вену немедленно — через городскую канализацию.

— Я никогда больше не покину Вену…

— Очень хорошо, — печально говорит он. — Очень хорошо, тогда уважьте каприз умирающего. Сыграйте еще раз эту арию собачьей еды. И меньше чувства. Мы должны научиться уважать намерения композитора.

— Как скажете, герр профессор, — говорю я. — Но зачем вам умирать раньше меня?

8.19

Звонок в дверь. Заказное письмо из Рочдейла.

Я расписываюсь в получении. Не вскрывая, оставляю конверт на кухонном столе. Мандарины заплесневели. Я должен почистить эту миску.

Значит, так все и происходит? Ты сидишь на скамье подсудимых, и пока судья что-то читает с выражением, ты замечаешь, что темная, почти багряная помада у женщины во втором ряду смазана.

Они пришли, чтобы забрать. Пожалуйста, оставьте нас еще хоть на день. Я все принимаю. Ребенок спит. Он сам проснется, когда проснется.

Я поиграю и потом отдам тебя? Или отдать, не играя? Чтобы не замарать звуками память о нашем расставании, чтобы все, что дает мне жизнь, Моцарт, Шуберт не присоединились к Баху.

Что я сыграю, если не это? Где я сыграю, если не здесь? «Tea for Two»[103] у Триши? Арию собачьей еды моему старому, усталому учителю? Гамму без запинки вместе с моими отдалившимися друзьями? «Взлетающего жаворонка» в честь рассеянного по ветру духа?

Я ее вынимаю, настраиваю, закрываю дверь моей комнаты. Я играю в темноте и не знаю, что играю. Это какая-то смесь, импровизация, я никогда раньше так не играл, музыка идет больше из сердца скрипки, чем из моего. Это жалоба с чувством, что ее уже бросили, жалоба уже не обо мне.

Но теперь она свернула к Ларго Вивальди, что я играл в тот удивительный день в его церкви. Я играю на скрипке, она меня ведет, и в темноте моей комнаты я знаю, что не услышу ее снова, что надо прекратить, молиться богам — хранителям тех деревьев, из которых она возникла, — чтобы ее ценили ее новые хозяева, и пусть она живет еще двести семьдесят лет, и еще дольше, и еще… и пусть в будущей ее жизни ей будет хорошо.

Всего хорошего, моя скрипка, мой друг. Я тебя любил больше, чем могу выразить словами. Мы одно, но теперь мы должны расстаться и никогда больше не слышать нашу общую речь. Не забывай мои пальцы или наш голос. Я тебя не услышу, но буду помнить.

8.20

Дорогой мистер Холм,

Вы, несомненно, знаете про недавнюю смерть миссис Джон Формби (Сесилии Формби). Я понимаю, что Вы были близким другом ушедшей, и от лица моей фирмы хотел бы принести Вам наши искренние соболезнования.

«Вармс и Ланн» выступали в роли поверенных миссис Формби в течение многих лет, и она назвала моего партнера Уильяма Стерлинга и меня исполнителями ее воли.

Завещание миссис Формби было предоставлено вместе с относящимися к нему документами для официального утверждения в окружном Отделе записи завещательных актов десять дней назад. Завещание с тех пор утверждено.

В дополнении к завещанию, составленному фирмой согласно инструкциям и подписанному за неделю до смерти, миссис Формби оставила Вам старинную итальянскую скрипку (Карло Тонони, около 1727 года), не облагаемую налогом.

Я знаю, что скрипка находится у Вас. Как исполнители воли покойной, мы считаем, что инструмент может оставаться у Вас, пока управляющие наследственным имуществом не передадут Вам права официально.

Миновало несколько недель со смерти миссис Формби, произошла задержка с уведомлением Вас об условиях ее завещания. Частью проблемы был тот факт, что в дополнении к завещанию был указан Ваш не существующий ныне адрес.

Миссис Формби также оставила Вам письмо, которое я прилагаю. Она была физически ограничена в движениях в дни, непосредственно предшествующие ее смерти, но полностью правоспособна, и ее намерения были ясны. Она продиктовала это письмо мне в больнице. Поскольку ее речь иногда запиналась, я прочел ей то, что записал, чтобы удостовериться в отсутствии ошибок в моей записи. Потом я перепечатал письмо, и она его подписала.

Если у Вас есть вопросы насчет завещательного дара или других связанных с ним дел, сразу по получении письма или по любой причине в будущем, я надеюсь, что Вы без колебаний к нам обратитесь.

Искренне Ваш,

Кеит Вармс[104]

Приложение: Письмо к Майклу Холму, эсквайру, от миссис Джон Формби.

8.21

Мой дорогой Майкл,

боюсь, в последний год я причинила тебе много беспокойства из-за моей неуверенности по поводу скрипки, и я прошу за это прощения. Я чувствовала, что тебе было тяжело, когда ранее в этом году мы об этом говорили. Было благородно с твоей стороны никак не пытаться повлиять на мое предыдущее решение и принять его без споров.

Ты был мне настоящим другом с твоих шести или семи лет, и мы помогали друг другу пережить и хорошие, и плохие времена. Я хочу помочь тебе, чтобы хорошего было больше, и это наилучший способ, какой я могу придумать, чтобы это сделать. Вдобавок мне невыносимо представлять, как при продаже моя скрипка переходит в чужие руки, в то время как ты на ней играл все эти годы.

Я надеюсь, ты простишь мне мою подпись. Боюсь, я уже не смогу хорошо выводить высокие трели Воана Уильямса.

Я шлю тебе мою любовь, хотя, когда ты это получишь, прах этого «я» будет рассеян — без сожалений, поверь мне — на Блэкстоунской гряде.

До свидания, мой дорогой Майкл, и благослови тебя Бог.

Твоя, [неразборчиво]

8.22

Благослови не меня, а вас, миссис Формби, если Он есть. От возбуждения не могу сегодня спать. Я не испытываю облегчения, а просто не могу поверить. Я даже не вынул снова мою скрипку. Этого не может быть, но это так. Она пропала для меня, а теперь нашлась[105].

Ваши слова дали мне жизнь и отняли у меня сон. Ворота парка открываются при первом свете. Грифельно-серый с коралловым рассвет отражается в воде. Цветы закрыты дерном в «утопленном саду». Цокот белки, всплеск утки, дрозд прыгает под прореженной липовой изгородью — это все. Я один с этой беспокойной радостью.

Разрешите мне доложить из моего мира. Горизонты расширились, в то время как мир опустел. Кто-то посыпал оранжевой чечевицей землю под сикоморовым деревом. Среди нее много понимающие о себе голуби вальяжно переваливаются с боку набок. Замерзшие толстые черные вороны не двигаются, молчат, наблюдают.

Что же касается музыки — серые гуси кричат над Круглым прудом. Они летят низко, затем сучат ногами, чтобы сесть на воду. Лебеди спокойно спят, засунув головы в перья.

Что же овладело вами, так близко к смерти, что, не имея уже ясной речи, вы решили отдать мне ее в обладание? Вы просто вручаете мне скрипку или я должен усвоить некий важный урок?

8.23

Голос в телефоне звенит от подавленной ярости:

— Мистер Холм?

— Да.

— Это Седрик Гловер. Мы коротко виделись в прошлое Рождество у моей тети — миссис Формби. Я ее племянник.

— Да. Я помню. Мистер Гловер, я очень сожалею о смерти вашей тети…

— Неужели? Я удивлен, видя, как хорошо вы устроились в результате.

— Но…

— Моя тетя была старой женщиной, не вполне дееспособной. Она была легкой добычей.

— Но я даже не знал, что она болела, я так и не повидал ее, к моему глубочайшему сожалению.

— Ну, некоторые повидали. Моя жена была при ней почти все время — заботясь о ней так, как может заботиться только семья, и я не понимаю, как ей удалось связаться с ее душеприказчиком и сделать это возмутительное дополнение. Но она могла быть очень коварной.

— Я не имел к этому отношения. Как… откуда вы узнали мой номер?

— Вы всерьез собираетесь лишить моих дочерей образования? Вы правда думаете, что моя тетя этого хотела?

— Нет, я…

— Прилично будет вернуть скрипку в семью, не доходя до судебных тяжб, которые я готов начать, будьте уверены.

— Пожалуйста, мистер Гловер, я любил вашу тетю. Я не хочу быть причиной обиды…

— Тогда я вам настоятельно советую не держаться цинично и эгоистично за то, что вам не принадлежит ни по закону, ни из этических соображений. Ясно, что в последние дни ее ум был поврежден и она была исключительно подвержена внушению.

— Мистер Гловер, я ничего не внушал. Я даже не знал, насколько она была больна. Она написала мне доброе и ясное письмо. Я хочу верить ее словам.

— Даже не сомневаюсь, что вы хотите. Она его подписала?

— Да.

— Ну если посмотреть на подпись на дополнении, вы поймете, как слаба ваша позиция. Это была закорючка слабоумного ребенка. И вообще, она настолько была не в себе, что дала парковку как ваш адрес. Парковку!

— Пожалуйста, мистер Гловер, не говорите так. Она была моим другом. Как я могу отказаться от того, что она мне дала?

— Дала? Дала? Боюсь, что вы жестоко заблуждаетесь. Когда она хорошо соображала, она не собиралась вам ничего давать. Она собиралась вложить деньги, вырученные от продажи скрипки, в фонд для меня и моих дочерей. Я знаю, что она вам говорила об этом. Я разумный человек, мистер Холм. Я не одобряю то, как поступила моя тетя, учитывая все, что мы для нее сделали, но я ее прощаю, потому что в то время она уже сама не знала, что делает. Однако я также могу вам сказать, что, если мы не придем к какому-нибудь компромиссу, вы потеряете не только скрипку, но и большую сумму денег на судебные издержки.

Его слова больше чем пустые угрозы, и я в ужасе. И к тому же остаются его противные, противные дочери: могу ли я действительно отнять у них то, что их по праву, и жить спокойно? Что я буду чувствовать каждый раз, когда поднимаю смычок?

— Что вы предлагаете, мистер Гловер? — тихо говорю я. — Что я могу сделать?

— Я составил бумагу о передаче в дар половины стоимости скрипки… Нужна ваша подпись. Тогда скрипка может быть продана, и выручка будет справедливо поделена поровну.

— Но я не могу этого сделать — я не могу продать мою скрипку.

— Вашу скрипку! Я вижу, вам не много времени понадобилось, чтобы ее присвоить.

— Эту скрипку. Ее скрипку. Как вам угодно. Я люблю ее. Вы можете это понять? Я умру, если ее придется отдать ради денег.

Несколько секунд он молчит, потом говорит с холодным раздражением:

— У меня последнее предложение, мистер Холм, и оно действительно последнее. Вы должны по крайней мере вернуть моей семье сорок процентов стоимости скрипки, что вы взяли из остального состояния.

— Мистер Гловер, я ничего не брал…

— На самом деле вы взяли, и даже очень много. Знаете ли вы, что означает «не облагаемая налогом»? Это означает, что в то время, как бо`льшая часть средств, в которую должна входить стоимость скрипки, облагается налогом на наследство в сорок процентов, вы не платите ничего. Вообще без налога, никакого, никакого! То есть, другими словами, мы платим ваш налог за вас. Ваш легальный и моральный долг — вернуть этот налог. Будучи в здравом уме, вы можете верить и надеяться, что суд поверит, будто моя тетя считала, что мы должны вас содержать?

— Я не знаю, не знаю, чему верить. В таких вещах я не разбираюсь.

— Ну так я предлагаю, чтобы вы об этом подумали, и не слишком долго. Я говорю из дома моей тети. У вас есть ее номер. Если вы не перезвоните в течение двадцати четырех часов, я передам это дело моим адвокатам. До свидания, мистер Холм.

Я роняю голову на руки. Я не иду в звуконепроницаемую комнату, где лежит скрипка. Через какое-то время я иду в спальню и гляжу в потолок. Свет играет на стене, мимо летит вертолет. Я так устал, что не могу заснуть. Так или иначе, я ее потеряю. Миссис Формби, раз вы меня любите, скажите мне, что делать.

8.24

Я звоню «Вармсу и Ланну» и попадаю на мистера Вармса, который гнусавит гораздо сильнее, чем я ожидал от автора письма. Я благодарю его и говорю, как я был поражен, когда получил его послание.

— Миссис Формби этого и ожидала, — говорит он.

— Вы были у нее в больнице. Ей было больно, трудно?

— Немного трудно. Болей — почти никаких. После первого удара она настояла, чтобы вернуться домой как можно быстрее. Она была дома, когда умерла, или, может, в машине «скорой помощи», посланной к ней, чтобы ее забрать. Если подумать, ушла она быстро.

— Это хорошо.

— Но не так и быстро, если вы меня понимаете. У нее было время подвести итоги и принять некоторые меры.

— Да, я понимаю… Мистер Вармс, я не знаю, как об этом говорить. Мне позвонил…

— Да? — Пронзительностью тембра его голос в нос стал почти похож на гобой.

— Ее племянник, мистер…

— Гловер. Да. Я виделся с этим джентльменом.

— Он мне сказал, что у меня нет права на инструмент. Он сказал много всякого…

— Мистер Холм, я немного беспокоился, что он попробует что-нибудь эдакое, поэтому именно так и сформулировал мое письмо. Разрешите мне вас заверить, э-э-э… уверить вас, что его угрозы и требования совершенно беспочвенны, он высказывал их мне довольно долго, и я с большим трудом разубедил его обращаться в суд. Он хотел обжаловать дополнение, которое, как и положено, оформлялось в присутствии двух свидетелей, одним из которых был врач миссис Формби. Я объяснил мистеру Гловеру, как дорого ему обойдется это занятие, как, скорее всего, это приведет к вопросам про другие части завещания его тети и тем самым затянет официальное утверждение, как решительно свидетели и я будем доказывать несостоятельность его требований и как мало шансов у него на успех. Я позволил себе еще его уведомить, что намерения миссис Формби были повторены, вне всяких сомнений, в письме к вам — я вас уверяю, что не дал ему прочесть это письмо. Мне стало известно его содержание только потому, что она не могла его написать самостоятельно.

— Мистер Вармс, я понятия не имел обо всем этом. Вы были очень добры…

— Совсем нет, уверяю вас. Я выполнил мой долг как душеприказчик миссис Формби и как исполнитель ее воли в составлении завещания. Говорил ли он что-нибудь еще?

— Он сказал, что я должен заплатить хотя бы налог, который он платит. Он сказал, что это мой законный и моральный долг…

— Мистер Холм, законного долга не существует. Я не могу вас проконсультировать насчет моральных вопросов, если это можно так назвать, но могу довести до вашего сведения, что состояние совсем не маленькое. Мистер Гловер, как наследник движимого имущества, получит довольно много денег, хоть с налогами, хоть без налогов; и, как я понимаю из его скорее, мм, самоуверенного разговора, он и так не бедствует.

Я смеюсь, и мистер Вармс присоединяется ко мне.

— То есть вы не особо прониклись к мистеру Гловеру, — говорю я.

— Ну, он довольно пренебрежительно говорил о своей благодетельнице. Не особо располагающее к себе поведение.

— Надеюсь, он не был с вами груб?

— После первой нашей встречи он был сама вежливость. На самом деле он стал заискивать, это часто бывает, как я заметил, когда люди угрожают, а их угрозы не действуют. О, я должен вам сказать еще одну вещь. Миссис Формби вовсе не собиралась дать вам пятьдесят процентов, или шестьдесят процентов, или какую-то часть скрипки. Она была, если я могу так сказать, довольно дальновидная леди и осознавала, что любой заем, который вам, может, придется взять, будет против ее намерений принести вам радость, а не беспокойство. Так что я, в общем, ожидал вашего звонка, мистер Холм, хотя надеюсь, вы понимаете, почему я не мог вас предупредить. Ежели он будет продолжать настаивать, я, хоть и не могу вас представлять по закону, буду рад связать вас с другой адвокатской фирмой. Однако не думаю, что это понадобится. Я подозреваю, что твердый ответ положит конец этим досадным притязаниям. Миссис Формби твердо решила добавить это дополнение к завещанию, и она понимала в нем каждое слово. Я надеюсь, вы получите удовольствие от скрипки.

— Спасибо, мистер Вармс. Я не знаю, что сказать. Большое вам спасибо.

— Не стоит.

— Вы любите музыку, мистер Вармс? — спрашиваю я, сам не зная почему.

— О да, я очень люблю музыку. — В голосе мистера Вармса вдруг звучит беспокойство и желание поскорее закончить разговор. — Мм, что-нибудь еще? Пожалуйста, обращайтесь, если понадобится.

— Нет, это все. И опять же — спасибо вам.

— До свидания, мистер Холм.

8.25

Миссис Формби,

я знаю, что Вы умерли и не сможете это прочесть. Я очень жалею, что не знал о Вашем инсульте.

Я веду жизнь в одиночестве. Спасибо, что Вы не забыли меня и предположили, что я не забыл Вас, хотя я и не навестил Вас.

Я буду ездить на Блэкстоунскую гряду каждый год в подходящее время. Я буду брать Вашу скрипку каждый раз, когда буду возвращаться на север.

Я не спросил Вас, где и у кого Вы ее купили. Эта история ушла с Вами.

То малое, что я для Вас делал, закончилось, но то, что Вы сделали для меня, будет длиться, пока я не исчезну.

Пусть, когда я буду умирать, память о Вас научит меня, в чьи руки отдать скрипку.

Мы оба — Ваш друг и Ваша скрипка — благодарим Вас — из глубины наших душ.

8.26

Однажды ночью я просыпаюсь в холодном поту, со стуком сердца в ушах.

Мне приснился сон. Я был на станции метро, Холборн, кажется. Я стоял внизу, играя на Тонони. На бегущем вниз эскалаторе стояли группы людей, вперемежку незнакомые и знакомые, они парами проплывали мимо. Сын Билли Джанго прошел за руку с миссис Формби. Она бросила монетку мне в шляпу, продолжая говорить с Джанго. Я заранее знал, что Карл будет там, и он там был с его протеже Виржини. Он мне кивнул и что-то сказал сквозь посиневшие губы. Она выглядела счастливой и прошла мимо, ничего не говоря.

Я играл длинные медленные созвучия на открытых струнах. Когда уставал от одной квинты, переходил на другую. Мать Джулии, в тиаре и с маленькой собачкой Карпаччо под левой рукой, спустилась, прикованная наручниками к полицейской из Холланд-парка. Возможно, она нарушила какие-то правила карантина. Я знал, что все это преходящий спектакль, что я могу выключить его в любой момент. Я был внутри сна, но никак не участвовал в нем.

Но когда вместе проходили знакомые пары, перемежаясь с неизвестными, мне становилось все более и более беспокойно. Я метался между надеждой и дурными предчувствиями, поскольку думал, что смогу увидеть саму Джулию, и не знал, кто будет с ней. Однако среди всей бесконечной череды людей из моего прошлого, проплывающих мимо, кузенов, учителей математики, коллег по оркестру, она не появилась, и мне сдавило сердце.

Я ступил на эскалатор, идущий вверх, чтобы ее найти. Наверху эскалатор остановился и пошел вниз. Но когда я спускался, становилось все ýже и темнее, и я был один. Все остальные исчезли, и, кроме звуков моей скрипки, на которой я, не переставая, играл, стояла тишина. Эскалатор спускался все глубже в землю, далеко вниз по сравнению с тем, куда он приходил раньше; и я ничего не мог сделать, чтобы его остановить. Я играл уже не три спокойных аккорда на открытых струнах, но захватывающую, пугающую музыку, в которой я только постепенно узнал мою единственную строчку без сопровождения в «Искусстве фуги».

Я наполовину задохнулся, наполовину закричал вслух. Но я не мог вырваться из тисков моего нисхождения. Скрипка, будто заколдованная метла[106], одержимо играла и играла, и если бы в оболочку моего сна не вторглась автомобильная сигнализация снизу с улицы, я бы спустился в бесконечную ночь навсегда.

8.27

Не надо драматизировать. Это ведь только любовь, не рука, не нога. Как долго будет продолжаться это потакание своим слабостям, эти переживания? Это тебя не остановит в зарабатывании денег. Достоин ли ты своей скрипки? А про тех, кого ты потерял, подумай, как лучше им. «О господи, Майкл, вы еще недостаточно ее ранили?»

Пусть двигается тело, если твоя душа пока не может. Плавай. Нет, теперь, как и она, я не могу ничего делать в толпе. Но ведь ты можешь, не правда ли, когда ты играешь в оркестре? Как насчет прогулки? Гуляй, докуда можешь догулять. Гуляй кругами, если тебе некуда идти. Сейчас пять утра, но это ветреный Лондон, a не венецианский рассвет. Ночные бродяги уступают место дневным. Я слышу за собой шаги, но не поворачиваю головы, и шаги пропадают.

Подумай снова о своих учениках. Но ведь я думаю. Часами размышляю до, во время и после занятий: о движении кисти у Элизабет, об арпеджио у Джейми, о навыке чтения с листа у Клайва. У меня нет сил быть нетерпеливым.

— Почему я больше не встречаю ту красотку, Майкл? — усмехается паршивец, который вдруг полюбил скрипку, кто знает почему. — Джессика, да, я помню ее имя.

— Она тут бывает не каждый день, Джейми.

— А я должен это приготовить к следующему разу?

— Да, — говорю я, думая о Карле. — Ты должен.

Я улыбаюсь, и он удивленно улыбается в ответ.

В те вечера, когда не работаю, я читаю, ведь мне нечего делать с коллегами или для них. Теперь это другая жизнь, где окна все время смотрят на север. Свет неяркий и не обжигает.

Я натыкаюсь на строчки, которые смутно помню со школы. С тех пор, должно быть, прошло больше двадцати лет:

Никогда не сойдутся они опять,

Чтобы снять с сердец тяжелый гнет,

Как утесы, будут они стоять

Далеко друг от друга, всю жизнь напролет.

Бурное море разделяет их,

Но ни зной, ни молнии, ни вечные льды

Не могут стереть в сердцах людских

Любви и дружбы былой следы.[107]

Я не возвращаюсь к Трише. Спокойствие без секса — хоть эта милость мне отпущена.

8.28

Возле греческой церкви вечнозеленые деревья. «Неопадающие», как их называла Виржини.

Дети из Архангел-Корта понажимали все кнопки в лифте. Хихикая, они ждали от меня отповеди и хмурятся теперь, ясно видя, что я не тороплюсь.

Девушка из «Этьена», набравшись смелости, спрашивает, почему я все время покупаю семь круассанов, потом говорит мне, что их ни в коем случае нельзя замораживать.

Роб выиграл десять фунтов в лотерейный розыгрыш в среду и потратил их на лотерейные билеты.

Миссис Гетц говорит мне, что я должен пойти с ней в приют для бездомных помочь в какую-нибудь субботу, когда я не работаю.

Дейв, «Водяной змей», встречает меня на Квинсуэй.

— Привет, Майк, куда ты пропал?

Но я не пропал. Я тут. Я наблюдаю мир и его дела.

Однажды утром звонит телефон.

— Майкл Холм?

— Да?

— Фишер. Джастин Фишер.

Имя… голос… это же прилипчивый поклонник!

— Вчера все было не так, — кидается он в бой. — Совершенно безнадежно! Но что толку им говорить? Такое месиво из Боккерини. Они говорят, они вас не выгоняли. Эта молодая женщина совсем вам не замена, я боюсь, совсем не замена: как маргарин вместо масла. Нет, нет, нет, так не пойдет. Подумайте о вашем долге перед искусством. И говорят, что вы в основном играете с «Камерата Англика». Вслушайтесь, даже имя наполовину итальянское, наполовину латинское!

— Мистер Фишер…

— Вчера в «Императорском» Гайдна они настраивались и перестраивались, и это вконец разрушило настроение. Конечно, они выбиты из колеи. Как можно играть с болью в пальце или с болью в сердце? Я недавно говорил со скрипичным мастером, он говорит, что встречал вас. Он мне сказал: «Оставьте его в покое, квартеты живут дольше, чем скрипачи, а скрипки переживают всех». Такой цинизм. Вот до чего дошел мир! Я все думаю: он это серьезно? А на самом деле он сумасшедший? Или наоборот? В любом случае я мало чего от него добился. Вот я и подумал: попробую телефонную книгу. Остановите меня, если я слишком долго вас задерживаю. Вы зеваете?

— Вовсе нет. Я просто…

— Ну, это все, что я хотел сказать, — раздраженно перебивает он. — Не собираюсь отнимать ваше драгоценное время. Но если не увижу вас вместо этого маргарина, можете быть уверены, я больше не буду делать приношений на алтарь «Маджоре». Возвращайтесь, и немедля. До свидания.

8.29

Неужели я настолько одинок? Прошло время: секунды, часы, месяцы. Наступил и прошел день, когда исполнился ровно год с того момента, как я увидел ее в автобусе. Сейчас декабрь. Я гуляю, почти нe замечая зимних голых деревьев. В вестибюле Архангел-Корта миссис Гетц наряжает рождественскую елку. Кто вешает игрушки на елку у Хансенов? Она? Или он и она? Или они втроем с Люком?

Меня позвали на вечеринку к Николасу Спейру, и, к моему удивлению, я согласился. Я ведь могу уйти в любой момент. Никого из друзей там не будет. Уж Пирса точно не пригласят. Перед моей поездкой на север пирожки с мясом, фальшивые рождественские песнопения и компания малознакомых людей меня вполне устраивает. Что правда, то правда — я не вижу смысла теперь себя наказывать, как бывало раньше.

Не так холодно, как должно было бы быть. Я играю гаммы на скрипке час, два или дольше. Это меня собирает, утешает, освобождает голову. Иногда передо мной возникают лица: среди них — моей матери и моего первого учителя по скрипке, не миссис Формби, а молодого человека, самого очень приверженного гаммам.

Я встречаю в вестибюле соседей по дому и каждый раз думаю: какое страдание кроется за этой улыбкой? Какая радость — за этой скорбной гримасой? Почему первое должно быть более вероятным, чем второе? Закаляет ли натужный смех израненное сердце?

8.30

Николас Спейр простил Пирса за прошлогоднюю выходку, иначе Пирса не было бы здесь, на ежегодной вечеринке. И Пирс, наверное, простил Николаса за его яростную антифорельность.

Белое вино сменило прошлогодний красный фруктовый пунш. Пирс выглядит уже сильно принявшим. Прежде чем я соображаю, что сказать, он уже пересек комнату и практически пригвоздил меня к стене.

— Майкл!

— Дорогой мой мальчик! — бормочу я, от смущения пародируя Николаса.

— Ну уж, не надо смеяться над нашим хозяином. В этом году он в депрессии и не агрессивен.

— Почему же?

— Он не может найти любовь, даже в лесопарке Хэмпстед-Хит.

— А, тогда это серьезно, — говорю я. — Ну а как ты? Как вы все?

— Майкл, возвращайся.

Я вздыхаю и залпом пью вино.

— Ну хорошо, хорошо, — продолжает Пирс. — Я ничего не буду сейчас говорить. Но как ты? Тебя сто лет никто не видел. Никто не знает, жив ты еще или нет. Почему ты прячешься? Может, хотя бы встретимся все вместе? Эллен в депрессии. Она скучает по тебе. Мы все скучаем. Она не звонила с тех пор, как ты перестал отвечать. Ну, так что нового?

— Хорошего? Или плохого?

— Хорошего. Оставь плохое до следующего раза.

— У меня есть скрипка.

— Чудесно. Какая?

— Тонони.

— Карло?

— Да.

— Как и был?

— Это он и есть.

— Ты его купил? Как тебе удалось?

— Пирс, мне его подарили.

— Подарили? Как? Та старая курица из Йоркшира?

— Не называй ее так.

— Прости. Прости. — Пирс поднимает обе руки вверх, разливая немного вина себе на рубашку.

— Она умерла. Она мне его завещала.

— Вот же черт! — говорит Пирс. — Все что-то наследуют, кроме меня. О, я не это имел в виду. Я по-настоящему рад за тебя. По-настоящему. За старых куриц! Пусть они все скорее поумирают и пооставляют все свои деньги голодающим скрипачам. — Он поднимает бокал.

Я смеюсь и, чувствуя себя немного предателем, поднимаю свой.

— На самом деле мне грех жаловаться, — говорит Пирс. — Я тоже нашел скрипку. Или, по крайней мере, я так думаю.

— Какую?

— Эберле. И редкостно хороший.

Я улыбаюсь:

— Ну, Пирс, поздравляю. Тогда, у «Дентона», я тебе очень сочувствовал. Эберле — неаполитанец? Или чех? Был же какой-то чешский Эберле тоже?

— Понятия не имею. Этот из Неаполя.

— И кстати, миссис Формби живет… жила в Ланкашире, а не в Йоркшире.

— Просто для точности?

— Вот именно.

Пирс смеется.

— Видишь. Мы можем разговаривать. Ты должен услышать мою скрипку. У нее чудесный тон, сбалансированный на всех струнах, теплый, но ясный. Она звучит потрясающе даже в ми мажоре, поверишь ли! Забавно, что она скорее полная противоположность Роджери. Может, Роджери был бы слишком громким для меня, особенно в Бахе.

— Ты ее нашел у перекупщиков или на аукционе?

— Ни там, ни там, — говорит Пирс. — Это странная история. На самом деле я немного наживаюсь на несчастье друга. Луиса. Ты ведь знаешь Луиса?

— Нет.

— О? — говорит Пирс с удивлением. — Ну, вкратце, он был вынужден ее продать и предложил ее мне, тогда ведь получается без комиссии. Он взял большой заем, чтобы ее купить, а теперь не может его выплачивать. Последней каплей для него было, когда ЛСО его надул.

— Как это? — спрашиваю я, глубоко благодарный за то, что мы говорим про Лондонский симфонический оркестр и незнакомого мне Луиса, а не про запись Баха.

— В общем, — говорит Пирс, — мой дружок Луис пошел на прослушивание, хорошо сыграл, и ему предложили попробоваться на четвертом пульте первых скрипок. Его первое выступление с ними должно было состояться на гастролях в Японии, ну и несколько концертов в Лондоне за неделю до поездки. Ради этого он отказался от всех своих довольно хороших подработок: этот лох с запудренными мозгами всегда был влюблен в ЛСО. И вот, меньше чем за сутки до первого концерта, кто-то из администрации позвонил ему и сказал, что они уже заполнили вакансию неделю назад, но что Луис сможет поехать с ними на гастроли, если хочет, за компанию. Ни сожалений, ни извинений — ничего.

— Они хоть как-то это объяснили? — спрашиваю с неожиданным для меня самого интересом.

— Оказывается, еще двое скрипачей рассматривались на это место уже какое-то время, и администрация «под давлением» должна была быстро решить между теми двумя, вообще забыв про Луиса. — Пирс пробует изобразить кавычки жестом, что в его состоянии довольно рискованно.

— Но зачем же они его позвали на прослушивание в таком случае? — спрашиваю я. — Почему предложили ему гастроли?

— Кто ж их знает? Администрация там состоит из таких же людей, как мы, обычных затюканных музыкантов, считающих, что судьба к ним несправедлива.

— А почему он тогда не утерся и не поехал с ними в Японию, раз деньги ему так важны.

— Именно это я его и спросил. Полагаю, я бы поехал. В конце концов, в каждом мире немало всякой дряни, и многое гораздо хуже этого. Но он сказал, что у него есть честь и что он не хочет возненавидеть оркестр, чей звук полюбил еще до того, как взял в руки свою первую скрипку-четвертинку. Может, он и прав. Может, если бы у нас всех было бы немного больше гордости, с нами так бы не обращались… Черт его знает. Я полагаю, довольно мерзко попасть под струю дерьма, даже из-под любимого слона. Но это было не единственной его неудачей, просто последней каплей. В общем, я сказал Луису, что мне понравился Эберле и что я готов его немедленно у него купить, однако если он захочет его выкупить назад в течение полугода, я согласен. Он благородно запротестовал и начал что-то бормотать, но я велел ему заткнуться — я бы чувствовал себя последней свиньей, если бы не дал ему такой возможности. Ну, я все же должен был сказать страдальцу, что после шести месяцев я слишком привяжусь к скрипке и не смогу с ней расстаться. Привяжусь! Я начинаю говорить, как Эллен.

— Надо же, Пирс, никогда не знаешь, чего от тебя ждать.

— И это от человека, состоявшего со мной в браке последние шесть лет!

— Ну, теперь в разводе.

— Да.

Отсрочка закончена. Мне не отвертеться.

— Ну и как остальные супруги сходятся с новой второй скрипкой?

Я спрашиваю настолько небрежно, насколько мне удается. Но небрежно не получается, получается холодно, почти заносчиво и вообще нечестно. Для них травма развода непосредственно ведет к травме ухаживания, помолвки и скоропалительной женитьбы.

Пирс глубоко вздыхает:

— Мы пробовали довольно много народу; так получилось, что больше женщин, чем мужчин. Я думал, что Эллен не захочет менять баланс, но она скорее стремилась к этому. Она не хочет другого мужчину на твое место. То и дело на меня кричит. Даже рассталась с Хьюго; это-то и слава богу. Она все еще по-настоящему расстроена… Но конечно, из-за записи мы можем рассматривать только людей, также играющих на альте.

— А «Стратус»? — обходя то, во что я не могу вмешиваться.

— Ну, они очень достойно согласились не разрывать контракт, — говорит Пирс. — Но «Искусство фуги» у меня ассоциируется с тобой, Майкл. У нас у всех. Ты не только замечательный музыкант, но ты — часть нас. Бог знает, как у нас получится войти в него без тебя. Все, кого мы пробовали, неплохи, даже совсем неплохи, но мы не можем играть гамму ни с одним из них.

Чувствую, как на глаза наворачиваются слезы.

Еще широкий жест и разлитое вино.

— Эй, Майкл, держись, я не хочу тебя расстроить дважды за вечер.

На мгновение я отвожу глаза.

— Ты эгоистичная скотина, — вдруг говорит Пирс.

Я ничего не отвечаю. Как я их подвел! Если «Искусство фуги» не получится, простит ли меня когда-нибудь Эллен?

— Место по-прежнему свободно. По-прежнему свободно, — говорит он. — Но недолго. Мы не можем бесконечно играть с временной второй скрипкой. И мы не можем их всех держать в подвешенном состоянии. Это нечестно.

— Ну да.

— Мы должны решить до конца января.

— Да. Ну…

— Майкл, скажи мне одну вещь: это ведь только «Искусство фуги»? В смысле: не то что ты совсем не можешь играть?

— Я не знаю. Правда не знаю, что это. Я сам бы хотел понять. Мои шесть лет с вами всеми я не променял бы ни на что. Когда я тебя увидел здесь сегодня, я хотел уйти. Я знал, что мне не избежать этого разговора, но теперь мы все обсудили. Пожалуйста, Пирс, давай перейдем к чему-нибудь еще.

Он спокойно смотрит на меня.

— Ну хорошо. Сын Билли заболел менингитом несколько недель назад.

— Как? Джанго? Менингитом?

Пирс кивает.

— О нет, я не могу поверить. Ему… как он?

— Ты так долго никого не видел, как ты узнаешь, чему верить, чему нет? Но да, все хорошо. Все менялось со дня на день — то совершенно здоров, то на грани смерти. Билли и Лидия были в полном ужасе. До сих пор не пришли в себя. Но поросенок снова в полном здравии, будто ничего и не было.

— Пирс, я пойду. Мне надо прогуляться, подышать воздухом. Я не думаю, что могу выдержать сейчас рождественские гимны.

— А кто может?

— Я — эгоистичная скотина.

— Эгоистичная? Почему? — Пирс делает вид, что искренне удивлен. Но ведь он только что ровно так меня и назвал.

— Не знаю, — говорю я. — В любом случае думаю, с меня достаточно трагедий. А как вообще Билли? Помимо этого?

— Помимо этого, миссис Линкольн, как вам понравилась пьеса?[108]

— Ну, Пирс!

— Ладно, он таки навязал нам свое сочинение.

— О, и что?

— Ну, ты так и не узнаешь что, пока не вернешься. Или надо сказать «если не вернешься»? — Пирс цинично меряет меня взглядом. — Если подумать, может, это как раз и расхолаживает.

Я смеюсь.

— Я… ну, я скучаю по всем вам. Даже скучаю по нашему прилипчивому поклоннику. Когда ваш следующий концерт? Нет, не следующий, я в Рочдейле до тридцатого, следующий после того?

— Второго января — «Комната Пёрселла». Но разве не тридцатого будет…

— Да.

— Так что? Ты не собираешься ее слушать?

— Нет.

— А что в Рочдейле тридцатого?

— Ничего.

— Да уж, видимо, шести лет недостаточно, чтобы кого-то понять, — говорит Пирс, глядя на меня с беспокойной заботой.

8.31

Шелест, шелест, ветер в тополях, будто гудит электричество. Лебеди шипят на меня. Они плавают между льдинами в Круглом пруду, и небо синее, как летом.

Куски льда — матовые и прозрачные, ветер гонит их к южному берегу. Они наползают друг на друга, мягко уступают, освобождаются. Накапливаясь на берегу в семь слоев толщиной, они лежат прозрачные, как стекло, скрипят и движутся вместе с водой под ветром.

Нет, не как несмазанная дверь; скорее, как бывалое судно. Тоже не так, не совсем так. Если бы я не видел эти поверхности, что бы я думал про их звуки? Скрип, разрыв, трение, скольжение, хруст, вздохи: я такого никогда раньше не слышал. Мягкий звук, легкий, задушевный.

На этом месте я узнал, что она не слышит. Я отламываю кусочек льда, он тает на моей ладони. Я встретил ее зимой и потерял ее до прихода зимы.

Нет, в тот день меня не будет здесь в звуковой доступности.

Лед шевелится, будто кожа на морщинистой поверхности пруда, и лебеди чуть колышутся на зимней воде.

8.32

И снова я еду на север с вокзала Юстон.

Бо`льшую часть дороги сплю. Ехать мне до конечной станции.

Холодное утро за три дня до Рождества. День в Манчестере, чтобы навестить любимые места и вечером уехать в Рочдейл.

Я возвращаю ноты в библиотеку. Закрываю глаза, когда слепой, стуча тростью, огибает стену.

В соборе я глажу зверей, вырезанных на обратной стороне откидных сидений, — драконов и единорогов.

Я стою возле большого полированного мраморного камня рядом с «Бриджуотер-холлом» и смотрю на запруду канала внизу.

Что держит меня в Лондоне? Почему бы не вернуться домой?

Нет ничего близкого моему сердцу, что держало бы меня в Лондоне. Все, кто меня любит, умерли или очень старые. Отец и тетя Джоан в Рочдейле. Я уехал в Манчестер перед колледжем. Даже если в моей речи только изредка слышны следы ланкаширского акцента, именно здесь мои уши чувствуют себя дома; с Бейкупом, Тодморденом и другими названиями, что так коверкают чужаки.

Если бы я жил в Манчестере, или в Лидсе, или даже в Шеффилде, я мог бы приезжать и быть с ними хоть раз в месяц или даже чаще, а не максимум три-четыре раза в году. Я могу продать мою квартиру и купить здесь что-нибудь подешевле. Но тогда почему бы не жить в самом Рочдейле, с болотами вокруг, без парковой полиции, запрещающей ходить, петь, кричать от радости или горя, трогать камни, кормить жаворонков рождественским пудингом?

Нет, не Рочдейл, с его гильдией «Меккано»[109], стенами из песчаника, бадминтоном, клубом немецких короткошерстных пойнтеров. Не Рочдейл с вырванным из него сердцем, с клаустрофобным рынком, убитыми улицами моего детства — улицами, вывернутыми наизнанку в вертикальные трущобы. Ездить из Рочдейла в город, где я бы работал…

Однако работать кем? Может, в Халле, заполнившем арену волшебными звуками? Немного преподавания, со связями в моем старом колледже? Концерты с трио, которое я соберу? Я однажды собрал трио, я снова смогу это сделать. Кто будет играть на фортепиано, кто на виолончели? Вот только одно-единственное произведение я не буду играть никогда.

Лондон — это скрипичные джунгли. Жизнь там — сердечная боль и суета. Я перестал плавать в Серпентайне, и мне не хватает воздуха. Лондон уже не мой дом, даже если когда-либо им и был.

Я обнимаю мраморный камень. Прижимаюсь к нему лбом и щекой. Он не отвечает. Он очень гладкий, очень холодный, у него очень старое сердце. Снег кружится вокруг меня и падает в запруду канала.

8.33

Это тихое Рождество. Снег идет непрерывно. Жажа лежит в саду, где она когда-то бегала. Отец то беспричинно тревожится, то пребывает в хорошем расположении духа. Я езжу за покупками на моей белой прокатной машине и получаю штраф за парковку в неположенном месте безо всякого подобающего христианскому празднику снисхождения. Тетя Джоан ваяет свой обычный обильный обед. Мы разговариваем про разное. Я не делюсь своими мыслями о переезде.

Потом выезжаю на машине под снегопадом.

Кладбище бело: могилы, верхушки памятников, цветы, положенные несколько часов назад. Я чувствую себя потерянным — то ли тут передвинули забор, то ли это снег меня путает. Но вот он — памятник серого камня, с надписью, высеченной другом мужа тети Джоан, резчиком: «Памяти любимой Ады Холм, однажды уснувшей» в такой-то день, с отступом ниже еще для одного или двух имен.

На могиле матери я оставляю белую розу.

Некоторые дороги закрыты из-за снега, но дорога к Блэкстоунской гряде открыта. Я проезжаю мимо дома миссис Формби: на нем табличка, что он выставлен на продажу.

На Блэкстоунской гряде я высыпаю из фольги на снег крошки еще теплого рождественского пудинга. Влажные черные крошки растопят снег до черной земли. Но жаворонки, конечно, улетели несколько месяцев назад. Снег перестал идти, и видно далеко и ясно. Однако не видно ни ворона, ни хотя бы вороны.

Я достаю скрипку из машины. Играю отрывок «Взлетающего жаворонка». И потом настраиваю нижнюю струну на фа.

Моим рукам не холодно, и я спокоен. Я не в темном туннеле, я на открытой равнине. Я играю миссис Формби великую неоконченную фугу из «Искусства фуги». Конечно, нет смысла играть одному, но она и сама может дополнить партии других инструментов, которые я слышу. Я играю, пока моя партия не кончается, и слушаю, пока Эллен тоже не перестает играть.

8.34

Тридцатого я сажусь на поезд в Лондон. День ясный с редкими одинокими облаками. Когда мы приезжаем на вокзал Юстон, уже темно. У меня нет багажа, даже скрипки нет.

Я еду прямо в «Уигмор-холл». Вечерний концерт распродан.

Молодой человек в билетной кассе говорит, что удивлен, принимая во внимание программу. Он думает, что, может быть, сыграл роль другой фактор.

— «Концерт глухой пианистки», понимаете, такого рода вещи. Немного дико, некоторые даже не знают ее имени. Ну, как есть. Он был распродан несколько недель назад. Я очень сожалею.

— Если кто-то вернет билеты…

— Обычно у нас бывает несколько, но все зависит от концерта. Я правда не могу ничего обещать. Очередь вот тут.

— У вас не осталось каких-нибудь отложенных билетов для важных клиентов, или покровителей, или еще кого?

— Нет, формально нет, мы не можем так делать.

— Я играл тут раньше. Я… я из квартета «Маджоре».

— Я постараюсь, — говорит он и пожимает плечами.

До концерта — час. Я шестой в очереди. Но за пятнадцать минут до начала вернули только один билет. Фойе заполнено людьми, приветствующими друг друга. Они болтают, смеются, покупают программки, забирают оплаченные билеты. Снова и снова я слышу ее имя и слово «глухая», «глухая», снова и снова.

Меня охватывает паника. Я ухожу из очереди и стою снаружи. Ночь ветреная и холодная. Я спрашиваю всех входящих, у всех проходящих мимо с программкой, даже тех, кто идет по лестнице снаружи в ресторан внизу, нет ли у них лишнего билета.

За две минуты до концерта я совсем вне себя. Прозвучало два звонка — теперь третий.

— О, привет, Майкл, ты все-таки пришел. Пирс сказал…

— О, Билли, Билли, я тут стою… Я, о, Билли, я… был потрясен, когда услышал про Джанго.

— Да уж, мы очень боялись. Лидия хотела пойти на концерт, но решила остаться с Джанго. По ней это ударило больше всех. Пора идти внутрь.

— Ее билет. У тебя есть лишний билет? Билли?

— Нет. Я его вернул пару дней назад… Ты хочешь сказать, что у тебя нет билета?

— Да.

— Возьми мой.

— Но, Билли…

— Возьми его. Не спорь, Майкл, иначе никто из нас не пойдет. Они закрывают двери через полминуты. Фойе уже почти пустое. Не спорь. Возьми его и иди. Иди.

8.35

Я на переднем ряду балкона. Шепот заполняет зал. В пятом ряду я вижу маленького мальчика — полагаю, единственного здесь, — и рядом с ним его отец.

Она выходит, смотрит на них и улыбается. Секунду, больше чем секунду, она смотрит вокруг, обеспокоенно, ищуще, потом садится за рояль.

Она играет без нот, она то смотрит на свои руки, то закрывает глаза. Что она слышит, что она себе представляет, я не знаю.

В ее игре нет никакого пафоса. Это невыразимая красота — чистая, прекрасная, неумолимая, фраза, ведущая к фразе, фраза, отвечающая фразе; неоконченное, бесконечное «Искусство фуги». Лишь одна безраздельная музыка.

Начинается дождь. Он легко стучит по прозрачной крыше.

Антракт после одиннадцатого контрапункта.

После наступит хаос: неизвестный порядок пьес, и здесь, в фойе, гул сплетен и похвал. Я больше не могу.

Я протискиваюсь сквозь толпу наружу, в дождь. Я долго бреду сквозь улицы, в темноту парка. Снова останавливаюсь возле Серпентайна. Дождь смыл мои слезы.

Музыка, такая музыка — достаточный дар. Зачем просить счастья, зачем надеяться не страдать? Для благословения довольно жить изо дня в день — и слышать такую музыку, не слишком часто, иначе душа не выдержит, но время от времени.

Загрузка...