Надегашич и Марицерудан и Флавиюригонату и Хеленисемеонтатич и Нелевлашич и Франциблашковичу и Драгиорличу и Аринкешегандоблашкович и Ромнибролих и Драгимоничу и Танемандичригонат и Божидаруорешковичу и Урошуджуричу и Снежанемилетич и Миепилич и Гогисимонович и Дамиресканси и Слободанудрачи и Ксениидрагелевич и Мирославутатичу и…
Сижу верхом на облаке, раскачиваюсь, как пьяная шлюха в вестерне. За мной никто не гонится, никто не стреляет, поблизости никаких салунов, клиентов, коллег, кактусов, солнца. А меня так и мотает. Тошнит, подступает рвота, содержимое желудка уже в горле, влево, вправо, вверх, вниз. Небо синего цвета. Вдали вижу толстую, длинную, красную пластмассовую веревку. На ней висит белое белье, его треплют порывы ветра. Там же сушится и пара белых, перышко к перышку, крыльев. Господи помилуй! Это же реклама стирального порошка. Я ее каждый вечер вижу в телевизоре. На небесах сушатся белое белье и белые крылья. Их стирали в порошке «Мав», поэтому они такие белые. Даже ангелы пользуются порошком «Мав». Значит, я на небесах! Скачу верхом, в рекламе! Скакать верхом в рекламе?! Быть в рекламе?! Дошло! Я адский наездник! Мне суждено скакать верхом веки вечные и искупать свой страшный земной грех?! А защита?! А суд был? Нет! Я в зале ожидания. И жду я не сидя на деревянной скамейке, а скача верхом на лошади-облаке. Это Небесный суд, с земным его и сравнивать нечего! Придется ждать, когда вызовут. А когда вызовут, я войду в зал заседаний суда и скажу: не виновата я, не виновата я, не виновата! Как это произошло? Многоуважаемые судьи, произошло это так.
Будильник зазвонил в два часа ночи. Да, это важно, это необходимо подчеркнуть, будильник зазвонил в два часа ночи. Многоуважаемые судьи, возможно, вы не знаете: на охоту отправляются на утренней заре. Нужно быть в лесу еще до того, как лес пробудился. Если проснулись птицы, начинать охоту поздно. Да, когда зазвонил будильник, было два часа ночи. Он был в ванной. Я слышала, как он харкает и отплевывается в раковину. Хр, хрр.
Хотелось бы кое-что сказать о квартире, где мы находились, он в ванной комнате, я в спальне. Это квартира из двух комнат плюс гостиная, дом бетонный. Мы ее купили, не помню уже в каком году, в кредит, под фиксированный процент, это были хорошие времена, всего три процента, без привязки к курсу валют. Через несколько лет банк списал нам кредит, его съела инфляция. Хорошо помню: мы приезжали на стройплощадку и смотрели, как растет наше бетонное гнездо. Испытываешь прекрасное чувство, когда видишь, как на пустом месте рождается дом. О! О! Когда дом был готов, стали приводить его в порядок, выносить строительный мусор. Мы вошли в нашу квартиру и увидели, как рабочий, наш ровесник, скребет железное балконное ограждение.
Он был босниец. Я смотрела на его темный затылок, он стоял на коленях на плитке, покрывавшей пол на балконе, я запомнила его акцент, на нас он даже не оглянулся, произнес всего пару слов. Тебе-то никогда не жить в подобном доме, подумала я, следя за тем, как он счищает ржавчину с железных прутьев. Ты и дальше каждый месяц будешь отсылать в Боснию какую-то жалкую сумму, лет через тридцать вернешься в свою дыру, туда же, откуда приехал, и проведешь там остаток дней рядом с женой, которая никогда не видела города, где ты оставил всю свою жизнь. Тогда я не предполагала, что будет война. На деле все для него кончилось гораздо быстрее. Я и сейчас так ясно его вижу! Стоит на коленях на нашем балконе и такими движениями, будто дрочит, шваркает какой-то проволокой по прутьям ограждения: вверх, вниз, вверх, вниз. Я, опираясь на монументальное плечо своего мужа, чувствовала себя прекрасно. Босниец типа дрочит член, который вовсе не член, и даже не удостаивает нас взгляда! Хм! Может быть, то, что я так прекрасно чувствовала себя, глядя на беднягу, который стоит на коленях и отчищает ограду моего балкона, требует объяснения, может быть, об этом следовало бы сказать особо? Для того, например, чтобы вы меня убили. Понимаете, может быть, это важно. Ведь это, по-видимому, что-то говорит и обо мне, обо мне — существе, которое смотрит на чужие страдания и беды и наслаждается этим. Впрочем, многоуважаемые судьи, забудьте все, что я сказала о боснийце, сотрите это с вашего диктофона, это не важно, ведь я убила своего мужа, при чем здесь босниец?
На работу мне приходилось его будить, нежно трясти, я имею в виду мужа, говорить ему, что будильник уже звонил, прошу тебя, уже шесть, уже семь, восемь, ну, пожалуйста… Издавал рык, поднимался, отплевывался, ссал, одевался и исчезал. Замечаете, каким нервозным тоном я заговорила? Мы все мочимся, все по утрам плюем в раковину, но это никак нас не характеризует. А я умышленно подчеркиваю и отхаркивание, и звук, производимый мощной темно-желтой и довольно вонючей струей. Мне хочется, чтобы у вас сложилось о нем как можно худшее представление. Я хочу, чтобы в вашем сознании возник яркий образ грубого самца, который наверняка даже толком не отряхнул свой член, прежде чем запихнуть его в штаны и исчезнуть за дверью. Я иду на это умышленно.
Я убила его. Как и любой убийца, я считаю, что мое преступление смягчит то обстоятельство, что жертва плюет, рыгает и не моет член. Что делать, все убийцы одинаковы. Надеются, что им простят то, что не прощается. Я знаю, что вы умны, поэтому ничего не просчитываю, говорю с вами откровенно, это, разумеется, не означает, что я не собираюсь выкручиваться, врать, пытаться выдать правду за ложь и ложь за правду. Это в порядке вещей. Я считаю, что это в порядке вещей. Каждый из нас занят своим делом: вы должны меня судить, я должна защищаться. Самостоятельно, прошу вас это учесть, я защищаюсь самостоятельно, хотя понятно, что на небе адвоката не найдешь. Да, я должна говорить внятно, коротко, ясно, без особых отступлений, потому что это может отвлечь ваше внимание от сути, и вы впаяете мне наказание более строгое, чем я заслуживаю, с убийцами-занудами обычно так и бывает, они говорят слишком длинно и подробно. У судей никогда нет времени, они словно спешат перевыполнить план, мелкие детали их не интересуют. А убийцы, в частности я, считают, что детали важнее всего. Не будь мелких деталей, это я о себе говорю, о своем случае, я бы его и не убила. Я сломалась на мелочах. Вот видите, уже на старте я допускаю прокол! Возвращаюсь к теме, постараюсь не сбиваться. Мой муж, мой покойный муж, любил поспать — когда ему нужно было подниматься на работу, мне приходилось его будить. Мой муж, мой покойный муж, любил охоту. Когда нужно было вставать, чтобы идти на охоту, ему приходилось будить меня. В этом и было всё дело.
Я ненавидела рано вставать. Я поднялась, намазала все тело вонючей жидкостью от комаров и клещей и голая стала ждать, когда он выйдет из ванной и зайдет в комнату. Вышел, вошел. Сварить кофе? Свари, сказала я, мне нравилось, когда он был добрым. Я прошла в ванную, помочилась, моя струя была и тоньше, и светлее, и не такой громкой. Я не харкала в раковину, нет, я почистила зубы, посмотрелась в зеркало. Светлая кожа лица, высокие скулы, голубые глаза, светлые волосы. Я растянула рот в улыбке, чтобы посмотреть на зубы, зубы были красивые, длинная стройная шея, остальное была стена. Я вернулась, голая, в комнату. Он посмотрел на меня, посмотрел так, как смотрит муж на жену, когда не собирается ее трахнуть или оскорбить. Он, например, не сказал «у тебя висят сиськи, могла бы заняться гимнастикой» или «ты слишком худая», ну, вы понимаете, что я хочу сказать?
Он посмотрел на меня совершенно равнодушно, я стояла в комнате голая. Я должна была одеться, отправиться с ним на охоту, которая ему была ужас как важна, во мне кипела ненависть, я имею в виду охоту, я об охоте говорю. В такие моменты мой муж, я хотела сказать, мой покойный муж, всегда вел себя прилично. Я натянула длинные хлопчатобумажные кальсоны, футболку с длинными рукавами, темно-зеленую мужскую рубашку, темно-зеленые брюки, толстые гольфы и, не обуваясь, пошла на кухню. Села за стол. Он пришел следом, сварил кофе, заглянул мне в глаза. Улыбка, растянутые губы, красивые темно-серые глаза — супер. Потом, в коридоре, мы обулись, взяли куртки, рюкзаки, ружья, тихо, тихо. Вышли из дома, сели в машину, тронулись. Мы ехали и ехали, километров шестьдесят, наверное. На дороге не было ни одной легковой, ни одного грузовика. Свернули с шоссе, проехали еще километров десять по фунтовой дороге, остановились, вышли из машины, расстелили плед, сели.
Слушай лес, сказал он, слушай. Я сидела на пледе, прислонившись к машине, я притихла, я знала, что должна затаиться, «слушай лес» — вовсе не значит, что я могу сказать «слушаю, ничего не слышу, но слушаю, мне хочется спать, я не люблю лес». Нет, нет, я сидела и слушала лес, я закрыла глаза, типа, вот, я слушаю лес. Может быть, шелестели листья, может быть, потрескивали ветки, вероятно, ухала сова, в три часа она не могла этого не делать, это ее работа, возможно, она пожирала отвратительную мышь, но я ничего этого не слышала. Я тихо сидела и прилагала нечеловеческие усилия, чтоб не заснуть. Как-то раз я заснула, и мне бы не хотелось, чтобы такое случилось снова.
Ты заснула, сказал он в тот раз. Когда я закрыла глаза, была ночь, когда я их открыла — стоял день. Я не могла сказать, что я не заснула. Зачем ты ездишь на охоту, если тебя это не радует? Меня это радует, сказала я, очень радует, просто я не выспалась или было слишком тихо, сказала я. В лесу никогда не бывает тихо, сказал он, лес живет, у него есть своя жизнь, нужно любить лес, чтобы уметь правильно слышать его, бывают такие люди, которые просто не любят лес. Я люблю лес, сказала я быстро, я всегда чувствовала беспокойство, когда мы анализировали мои неправильные поступки. Хочешь, мы вернемся домой? Нет, сказала я, нет, нет, зачем, сейчас день, пойдем… Мы поднялись, я имею в виду то утро, когда я заснула в лесу, залезли на дерево и стали ждать кабанов, и стали ждать кабанов, и стали ждать… Или мне только казалось, что мы ждем именно их? Они не пришли, а они должны были там быть, мы знали, что они там копались и искали желуди. Видимо, мы сидели на дубе, я имею в виду то утро, когда я заснула в лесу, желуди растут на дубе. У него в руках была двустволка, дорогое и беспощадное ружье. Если бы кабаны пришли, у них не было бы ни малейшего шанса. Одного бы он убил, мы положили бы его на крышу машины, на багажник, маленькие кабаньи глазки остались бы открытыми. Доехали бы до охотничьего домика, там были бы и другие охотники, один сдирал бы шкуру с животных, другие бы курили, пили и смотрели. Кто-нибудь из них огромным ножом отрезал бы нашему кабану его кабанью голову, обтер с нее кровь и вручил охотнику-убийце. Потом, позже, он отвез бы ее на бальзамирование, голова, упакованная в окровавленный полиэтиленовый мешок, лежала бы в его рюкзаке. После того как мастер сделает свое дело, охотник осторожно положил бы голову на заднее сиденье машины, привез домой и с помощью здоровенных крюков прикрепил бы к стене в гостиной. И всякий раз, когда кто-нибудь заходил бы в гостиную, соседи или гости, охотник бы спрашивал: а я рассказывал вам, как выглядела наша встреча с этим поросенком?
Лучшие куски мяса тоже получает убийца. Остальное продавали другим охотникам по очень, очень низкой цене. Убийце достается и сырокопченая корейка. Сырокопченая корейка из кабаньего мяса — это лучшее, что можно положить в рот, конечно, если вас не смущает процесс превращения живого кабана в сырокопченое мясо. Некоторые, у кого в то время, пока он подносит ко рту корейку, перед глазами возникает образ зверя, стоящего внизу, под деревом, где сидит охотник, который целится в него с толстой ветки, эти некоторые имеют проблемы с употреблением в пищу сырокопченого мяса. Я отношусь как раз к этим некоторым. Да, я понимаю, что пытаюсь сформировать у вас представление обо мне как о чувствительной дамочке-аутсайдере, которая вынуждена сидеть на ветке. Вынуждена?
Мы несколько часов провели на том дереве, я имею в виду то утро, когда я заснула в лесу. Кабаны не пришли. Он пошел к машине за другим ружьем. Я ждала его, сидя на дереве. Он пригнулся. Прицелился. Бах, бах, бах, бах. Лес отзывался эхом, кричали перепуганные, встревоженные птицы. С веток падали сойки. Сойки красивые птицы, они кричат: крааа, краааа, перья у них темно-голубые, черные и индиго-синие. От этого они пестрые. Мы слезли с дерева. Я собрала мертвых птиц и сунула их ему в рюкзак. Мертвые птицы были несъедобными, и считать их трофеем тоже было нельзя, он убивал их просто для упражнения в стрельбе, а потом всегда умышленно выбрасывал в мусорный контейнер для стекла, или для бумаги, или для отходов из пластмассы. Он представлял себе, какими будут лица мусорщиков, когда среди пластмассовых бутылок от кока-колы они увидят сухие, серые, покрытые перьями мертвые тела маленьких птиц. Он всегда улыбался, когда такое приходило ему в голову. И я ему улыбалась, когда чувствовала, что он думает об этом. Мне было совершенно не нужно делать из мелких мертвых соек крупную тему.
Когда мы спустились с того большого дерева, а это было в тот день, когда я заснула на охоте, он мрачно посмотрел на меня, я чувствовала себя виноватой. Если бы я не заснула, если бы вовремя залезла на дерево, все было бы по-другому. Мы бы вернулись домой и искали бы на спине и на животе друг друга клещей. Клещи дышат через задний проход, если намазать им задницу растительным маслом, они задохнутся, и потом их легко вытащить пинцетом. Клещи вызывают у меня отвращение, просто не могу выразить словами, как я их ненавижу! Но если любишь охотника, приходится мазать клещам жопы. Если бы мне кто-нибудь посоветовал: эй, ты имеешь полное право сказать «я не поеду в лес», — я ни за что не сказала бы «я не поеду в лес».
Мне страшно нравилось, что он всегда знал, что хочет. И я не хотела отпускать его в лес одного. Боялась, что там, поджидая щетинистых кабанов и глядя через оптический прицел на певчих птиц, он начнет размышлять. Хм, моя любимая не любит лес! На что мне сдалась девчонка, которая не любит лес? Да на кой мне нужна жизнь рядом с женщиной, которая не любит мертвых певчих птиц! Для меня было совершенно немыслимо расстаться с охотником на кабанов! Остаться без убийцы певчих птиц означало бы остаться одинокой. Без мужчины, без партнера, без самца, без будущего отца моих детей. Не поехать в лес означало бы снова начать охоту. Ведь он попался мне во время далеко не первой охоты. И я уже порядком подустала. В мои двадцать семь снова становиться охотником, начинать все сначала? На что охотиться, за каким трофеем гнаться, где лучшие места для охоты, какое ружье повесить на плечо, что любить, чтобы очередная добыча навсегда полюбила тебя?
Этот любит охоту. Но охоту любят не все. Я с огромным трудом привыкала вставать в три часа ночи и таскать на плече ружье. А что если следующая добыча захочет со мной вместе ловить рыбу в морских волнах?
Я не переношу, не переношу, я ненавижу море! Ненавижу любое море. И спокойное, и покрытое зыбью, и штормящее. Ненавижу море в телевизоре, на киноэкране. Не люблю и то море черного цвета, которое смотрит на меня из промежутка между бортом судна и набережной. Ненавижу море! И рыбаков ненавижу! Я знала, что существуют мужчины, которые сидят дома, смотрят футбол, читают и слушают музыку. Такие мне нравились. Правда, думала я, такие, вероятно, пьют пиво. Пиво вызывало у меня отвращение. Но я должна была добыть себе самца! Охотник? Рыболов? Любитель пива? Поэтому я и выходила на охоту. Я себя не щадила. Что значит «не люблю рано вставать, не люблю лес, не люблю охоту»? Это могло быть только одним из периодов моей долгой жизни. Но если это продлится до конца моих дней, с годами я полюблю клещей, этих отвратительных, гадких тварей, а охотник останется со мной навсегда. Любовь — это возможность изменяться до тех пор, пока твой охотник наконец не погладит тебя по голой заднице и не скажет: молодец, это то, что нужно!
Если во время охоты мне удавалось бесшумно ступать по листьям и не ломать с треском ветки, то после того, как мы возвращались из леса, я получала в награду хуй. Это было прекрасное ощущение. Я была хорошей собакой и теперь получала кость. Как это — быть собакой? Тут нет особой философии, если ты кого-то любишь, ты собака, если не любишь, ты хозяин. Как перестать быть собакой и стать хозяином? Такого не бывает. Как быть хозяином и любить? Как быть собакой и не любить? Могут ли жить вместе два хозяина? А две собаки? Что бы это была за невероятная связь?! Оба несутся за палкой. А кто палку бросает? Сколько же странных вопросов! Но ведь кто-то должен бросать палку! Для связи нужны и хозяин, и собака. Так мне казалось до тех пор, пока я не сообразила, что мне не хочется бегать за палкой. И я не хотела быть хозяином. Мне захотелось выпрыгнуть из этой истории. История моей жизни — это история о попытке выпрыгнуть из истории.
Существенную роль играют годы, но из этой небесной перспективы, когда я скачу верхом на каком-то отвратном облаке, я не могу мыслить земными категориями. Когда, как, почему, кто, справедливость, несправедливость, грех, преступление, невиновность. У мертвых есть право на свою правду. Это может быть и алиби мертвой курвы-лисицы, которая и на небе сохранила земную потребность лгать и выставлять себя в более выгодном свете. Боже милостивый, ну почему мертвые не перестают оставаться людьми? Если бы я стала другой, если бы я перестала быть тем, чем была на земле, эта история была бы более объективной. Даже когда я скачу верхом на облаке и готовлюсь к Суду, я чувствую, что и на небе осталась той самой, прежней, земной, какой и была, и мне не следует слишком верить. Как это страшно, какое гадкое ощущение, когда ты, мертвый, стараешься произвести хорошее впечатление! Что же тогда смерть, если мы и после смерти чувствуем потребность лгать? Я думала, что смерть — это исчезновение и тишина. Ан нет, я рассказываю, рассказываю, говорю, говорю, бесконечная синяя вселенная отзывается эхом, на веревке трепещут белые крылья, развевается белье. Я чувствую тревогу и неуверенность, многоуважаемые судьи! Я жду, когда вы меня вызовете, и боюсь этого.
В кухне мы губками терли себя под мышками, между ног, осматривали ступни. Я говорю вам сейчас про возвращение с охоты, рассказываю о времени, когда мы еще снимали квартиру. У меня путаются разные истории, мне следует рассказывать более внятно. Попытаюсь. Однажды, когда мы были молодыми и снимали квартиру, мы отправились на охоту. Там я и заснула. Мы жили тогда в бетонном доме, стоявшем среди точно таких же бетонных домов. Рабочий район. В этих домах жили рабочие судостроительного завода со своими женами. Они, эти жены, пока мужья голубым пламенем сваривали из металлических листов огромные суда, трахались дома с незнакомыми мужчинами. Незнакомыми мне, они-то с ними были знакомы. Я этим наслаждалась, я хочу сказать, что мне было очень приятно, что эти жены так трахаются, а я могу с удовольствием рассказывать об этом своему мужу и чувствовать себя святой, оказавшейся среди шлюх. Все женщины бляди, говорил мне тогда мой дорогой и ни разу, ни разу не добавил: кроме тебя, моей матери и моей сестры. Так, значит, сейчас я говорю о нас, когда мы жили в том доме. Повторю, мы вернулись с охоты, где я в тот раз заснула в лесу. Мы мокрой тряпкой стирали с себя мыльную пену, потом вытирались большим полотенцем. Принимать душ нам разрешалось только по субботам, в середине дня, в ванной комнате хозяев квартиры, живших этажом выше.
Часто мы возвращались с охоты слишком поздно. После гигиенических процедур на скорую руку трахались. У моего властелина был небольшой член, как правило, он спешил, мои движения должны были быть сильными и резкими, я имею в виду тогда, когда я держала его в руке. Все продолжалось около десяти минут, может, и меньше. Я вовсе не думаю, что это должно было длиться полчаса, просто я чувствовала, что наши с ним быстрые движения, пожалуй, и не были проявлением безумной любви. О, бла-бла-бла! Какая чушь! Резкие движения не были проявлениями любви, я чувствовала, что резкие движения, возможно, и не были проявлением безумной любви?! С кем я разговариваю? Кому я адресую этот пиздеж? Судьям, которых я не вижу, но перед которыми должна буду предстать? Вам, господа, поджидающим меня за тем фиолетовым облаком? Богу? Его нет, однако Он все равно появится и будет судить меня? А почему бы Ему и не появиться? Я на небе, а это Его территория. Здесь он судит и тех, кто в Него не верит! Что это значит — движения не были проявлением любви? Это значит, что я несу теперь чушь из-за того, что к нему охладела.
Я любила его, сходила по нему с ума, едва могла дождаться, чтобы он схватил меня, кончала тут же, стоило ему прикоснуться ко мне. Сейчас я могу врать, что идти рядом с высоким, красивым мужчиной с широкими плечами и крупными кистями рук было просто приятно! А моя маленькая рука в его большой руке? А моя голова у него на груди? А завистливые взгляды других женщин, когда мы с ним шли по улицам нашего города?
А то, как моя рука принимала из его руки крупные фиолетовые орхидеи? А поцелуй в затылок в тот момент, когда я поправляла ремешок на туфле? А многочасовые разговоры по телефону? А рыдания, когда он на месяц уехал в Берн? А как он однажды купил мне темно-синюю кашемировую шаль? А массивное серебряное ожерелье на моей нежной шее? А как я сидела у стойки бара в отеле, в вечернем платье с голой спиной, окруженная мужчинами, и он подошел ко мне и поцеловал меня в почти обнаженную грудь, и все мужчины тут же испарились? Да, да, о да, я могу говорить, что это была не любовь. Кто мне запретит? Но если это была не любовь, то что такое тогда любовь? Любовь — это полюбить Того Самого и жить с ним, пока смерть не разлучит нас? Супер, это, именно это и есть моя история, я была вместе с Тем Самым, пока смерть не разлучила нас. Какая разница, что я немного помогла смерти? Значит ли это, что наша любовь не была настоящей? Теперь, спустя столько лет, а с нашей первой встречи прошло пятнадцать, со мной бывает, со мной бывало, если моя скачка — это скачка мертвой женщины, нужно привыкать к прошедшему времени, если я уже неживая…
Что за бред я несу, я же знаю, что я живая! Ни рая, ни ада нет, они существуют только в россказнях обманщиков-попов, если я жива, если это жизнь, а не смерть, почему я не могу покрепче сжать бока облака-коня, который вовсе не конь, а облако, почему я не могу загнать его в какое-нибудь стойло, где меня на нем не будет так ужасно, ужасно трясти?! Там я привязала бы эту отвратительную клячу или пустила бы ее плыть по небу, куда ей заблагорассудится, а сама прижалась бы головой к чему-нибудь неподвижному и прочному и стала бы блевать, блевать, блевать до полусмерти, если это все-таки жизнь.
Теперь я знаю, не надо было на него охотиться, ловить его, набрасывать на него сеть, расставлять капканы, делать ему отсос именно так, как он больше всего любит, почесывать ему яйца наманикюренными ногтями. Он для меня был кабаном, голову которого я должна была прибить к стене! Шея, розоватый затылок без глубоких морщин, серые глаза, светлые густые волосы, высокий, весь крепкий, руки, широкие ладони, улыбка, красивые зубы, чистая, бледная кожа, высокие скулы, острый подбородок, светлая щетина, мускулистые бедра. Вот оно! Он блистал в моем фильме, молчал и смотрел на меня. Я была без ума от него не из-за того, что он отлично трахался. Нет. Секс — это техника, садись перед зеркалом, раздвинь ноги, найди чувствительные зоны, немного потри их — и проблема секса решена раз и навсегда. Просто покажи точки и движения тому, с кем столкнет жизнь. Любой мужчина, который внимательно отнесется к тому, что ты ему показываешь, будет великолепным ебарем. Некоторые, бывает, не хотят, чтобы им показывали. Считают, что они сами знают, что твоя пизда известна им лучше, чем тебе самой. Таким нельзя говорить: эй, перемести палец немного влево и вниз. Даже в бреду! Мы, женщины, должны быть генералами Паттонами, если именно так звали этого легендарного военачальника, точнее, генералами Паттонами в женском обличье, умеющими направлять его палец туда, куда нужно нам, и при этом так, чтобы он об этом не догадывался и считал Паттоном самого себя. А нам остается — не так ли? — только стонать, восхищаясь тактикой и техникой. Ух! Сталкиваемся то с собственниками, то с военачальниками, а нам нужны ремонтные рабочие, которым можно сказать: парни, трубу проложите вот здесь! Вот я несусь вскачь на раскачивающемся облаке, сейчас я знаю, какой мужчина мне нужен, сейчас, когда мне не нужен мужчина, когда мне нужен кто-то, кто меня допросит, вынесет приговор и сбросит с этого гребаного небесного коня!
Неправда! Мне нужен мужчина! Немедленно! Быстро! Вы меня слышите? Мне нужен настоящий мужчина! Мужчина «Мальборо»! Мужчина «Мальборо» того периода, когда у него еще не было рака легких! Мне нужен ковбой, который усмирит этого тряского жеребца! Да, пока я ходила по Земле, я была странной женщиной. Я не искала, весело и радостно, парней, ремонтных рабочих, которые спросили бы меня: эй, малышка, ты где хочешь полочку, слева или справа, выше или ниже, наискосок или прямо? Эти веселые парни меня не интересовали. Мне нужна была палка! Ищи! Взять! Апорт! Ко мне! Ползи! Тихо! Тссссс!
Мы сидели прислонившись спинами к машине, я имею в виду в тот день, когда я не заснула на охоте. К этому моменту я уже стала бывалым охотником. Я лет пятнадцать сопровождала его по горам, по долам, по лесам, по перелескам. Мы приехали слишком рано, он тихо дышал рядом со мной, мы с ним уже в который раз были участниками специальной секретной миссии, цель которой была ему известна, а мне нет. По-моему, можно было выехать из дома часа на два позже. Если бы вдруг сейчас к нам приблизился лось ростом в пять метров, мы и его бы не увидели. Мы прислушивались к лесу, но лес спал. Мы дожидались утра, оно постепенно подползало. Я никак не могла позволить себе заснуть второй раз за эти пятнадцать лет или привалиться к нему, он бы дернулся. В такие мгновения он ненавидел любое прикосновение. Прошу тебя, отодвинься, мы же в лесу. День приближался. Проснулись птицы, повеяло легким ветерком, цвик, чив, чив, чив. Я предполагала, что мы полезем на дерево. Там я усядусь, в руках ружье, с которым я не знаю что делать, но пусть уж лучше оно у меня будет. Это ружье, на предохранителе, возможно, я об этом уже упоминала, он вручил мне в коридоре. Он смотрел мне прямо в глаза, серьезный, как генерал, который передает свернутое знамя маленькому сыну великого героя, павшего смертью храбрых. Я донесла ружье до машины и положила в багажник, потом мы остановились у границы леса. И потом опять все сначала: звучит гимн, стреляют пушки, замер строй морских пехотинцев, присутствующие сморкаются, я выступаю в роли сына, одетого в сшитую для него военную форму детского размера, генерал наклоняется и протягивает мне свернутое знамя… Но я должна вам это рассказать, это важно. Я, когда я была маленькой, не была сыном павшего смертью храбрых — морского пехотинца, я, когда я была маленькой…
Я маленькая, маленькая, мне мало лет. Площадь большая, покрытая свежим асфальтом. Площадь в первый раз за всю ее историю заасфальтировали. Теперь по ней не будут гулять коровы, широкогрудые гусыни и круглые курицы. Это запретили законом. У кого есть такие животные, тот должен их убить или переселить дальше от площади. Мы нашу свинью Мару уже переселили. Мара умела пить воду из резинового шланга, она хрюкала, часто облизывалась, и мне тогда казалось, что Мара улыбается. Это было не так, свиньи не улыбаются, и дельфины тоже, просто у них рты веселые. Сделай веселый рот, говорила мне моя бабушка, когда я плакала.
Индюк в саду у доктора говорил «блблблбл, блблблбл». Он очень горячился, а я слушала и смотрела на него, пока бабушка не хватала мою маленькую руку и не тащила меня домой. А потом его не стало. Мы его зажарили, сказала мне жена доктора тетя Майя, зажарили с картошкой. Я разревелась. Сделай веселый рот, сказала мне бабушка, индюк это просто животное.
Сегодня праздник Святой Марины, покровительницы нашего городка. Площадь заставлена деревянными лотками, за лотками стоят толстые смуглые цыгане и толстые смуглые цыганки. Мы, дети, переходим от прилавка к прилавку. Продаются гипсовые кошки, коричневые, в белых пятнах, собаки, поднявшиеся на дыбы лошади, свинки-копилки без крышки. Если хочешь достать из свинки деньги, ее нужно разбить. Розовые браслеты, заколки для волос, стаканчики с мыльной пеной — фу, фу, в воздух взлетают радужные пузыри. Набитые опилками мячики из гофрированной бумаги, мы их называли раскидайчики, висят на тонких, совсем тоненьких резинках. Они прыгают вверх, вниз, от ладони, обратно к ладони, пока резинка не порвется. Тогда еще долго носишь мячик в кулаке. Все рыбаки из нашего городка и окрестных деревень сегодня в белых рубашках с закатанными рукавами. Эти белые рубашки они надевают в церковь, на похороны и в день Святой Марины. Стирают их редко. Сняв рубашку с мокрой от пота спины и влажной шеи, на которой видны волоски, оставшиеся после вчерашней стрижки, ее убирают в шкаф, до следующего года или до следующего воскресенья. На воротниках у этих белых рубашек видна желтая полоска. Стиральных машин еще нет. Женщины стирают белье дома. Вытаскивают его из деревянного корыта с горячей мыльной водой, трут на деревянной доске, кладут в оцинкованное ведро, а полощут в полоскальне. Полоскальня — это такое помещение на месте, откуда бьет источник, оно под крышей, заключено в бетонные стенки и с каменной приступкой для колен. Встаешь на колени, бросаешь белье в ледяную воду, оно плавает на поверхности булькающей, словно кипящей, воды. На Святую Марину белье в полоскальне не полощут, только в этот день туда можно заходить мужчинам, они там мочатся в ледяную воду.
Я здесь, на площади, маленькая, совсем маленькая. Прыгаю между прилавками, я уже съела кофейное мороженое, один шарик. Киоск, в котором продается мороженое, стоит у самого моря, а у тети, которая продает мороженое, есть цех газированных напитков, зовут ее Анна. Когда она у себя в цеху, то на ней резиновые сапоги, потому что каменный пол всегда мокрый. Бутылки с содовой, толстые, прозрачные или голубоватые, стеклянные, тяжелые. Принеси мне бутылку содовой, говорит папа, и я иду к тете Анне. Тетя Анна дает мне оранжад в маленькой бутылке из шероховатого стекла, пей, говорит она, а я пока схожу за содовой. На Святую Марину тетя Анна продает мороженое в киоске, и тогда на ней нет больших черных резиновых сапог. Я съела шарик кофейного рано утром, уже несколько часов назад, его давно нет, но, если постараться, я могу рыгнуть и вернуть в рот вкус кофе и вафельного рожка. Папа сидит перед баром, у которого нет названия, он называется просто «Бар». Он сидит там со своими друзьями-рыбаками, все они в белых рубашках, все с закатанными рукавами, пьют вино, смеются. Я забираюсь к папе на колени: пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, еще одно мороженое, только один шарик. Папа поднимает меня в воздух, потом ставит на асфальт, асфальт пахнет свежеуложенным асфальтом, это новый запах в моей жизни. Хватит, говорит мне папа, больше нет, пойди поиграй, успокойся, хватит. Я говорю: прошу тебя, прошу тебя, улыбаюсь, показывая ему маленькие белые зубы, дай… Потом медленно бреду к прилавкам, смотрю на цыган и мыльные пузыри, они летят на небо, в каждом сто разных цветов. У мячика Кети порвалась тонкая, тонюсенькая резинка, поэтому она держит его в кулаке. На ступеньках перед их домом ее сестра играет с настоящей игрушечной кухней — подарок от бабушки из Италии. У сестры Кети есть и маленькая плита, и маленькие тарелки, и совсем маленькие чашечки, стаканчики, столовые приборы, все есть. Мне с этим играть нельзя, Кети тоже. Только ей можно. Я смотрю вокруг, оглядываюсь по сторонам, направо, налево. Пытаюсь рыгнуть шариком и рожком. Ничего, ничего.
Сижу на детском стульчике возле плиты, жарко, мой любимый кот, его зовут Сладкий Виноград, мурлычет у меня на коленях, я учусь в первом классе, сейчас сижу читаю маленькую книжку про лягушку, в книге всего несколько толстых страниц, картинок больше, чем текста, на каждой странице всего по одной фразе, крупные буквы, жирный шрифт, книжка называется «Кто там прыгает». Про лягушку. Я уже прочитала маленькие книжки про кошечку Мацу и про гномов, которые живут в пестрых грибах. В кухню входит папа, у него красные глаза, садится в углу, смотрит на меня исподлобья, я тоже смотрю на него исподлобья, Сладкий Виноград мурлычет. Что, спрашивает папа. Ничего, говорю я. Что ты читаешь, спрашивает папа. Про лягушку, говорю. А рукоделие?! Мне осталось очень мало, говорю я, только одна роза и маленький листик. Большую скатерть с букетом роз в каждом углу и с огромной охапкой роз в центре я засунула в корзинку у себя в комнате, школьная выставка рукоделия еще через три недели, я не люблю ручной труд. Папа поднимается с места, хватает меня за волосы, тащит по лестнице. Где скатерть, ревёт он. Я бросаюсь на колени, вытаскиваю скатерть из корзины. Корова, говорит папа, ленивая корова, говорит папа, чтением на жизнь не заработаешь, рычит папа. Займись чем-нибудь толковым, корова! Хватает меня за волосы, поднимает с пола, толкает вниз по ступенькам, я падаю, встаю, сажусь на детский стульчик. Папа садится в углу. Я сижу на стульчике, расправляю на коленях скатерть, втыкаю иглу в нарисованный на ткани листок розы. Сладкий Виноград лежит рядом со мной, у ног, на полу, потому что мои колени заняты скатертью. В иглу вдета зеленая нитка, я втыкаю и втыкаю ее в маленький листик.
Мы с Кети лежим на траве. К самым нашим носам склоняются ветки белой черешни, в белой черешне много воды, поэтому черви ее не любят. Мы глотаем ягоды, не разламывая, целиком, с косточкой. Кто знает, сколько нам лет? Десять?
Мне бы хотелось, чтобы у меня был парень, говорит Кети. А я бы хотела велосипед, чтобы путешествовать куда угодно и найти маму и папу. Ты ненормальная, говорит Кети, каких маму и папу, они у тебя есть. Других, говорю я, настоящих, это не мои мама и папа. Да ладно, говорит Кети, ты ненормальная, зачем тебе другая мама и другой папа, я бы не хотела другую маму и ничего другого, я бы тоже хотела, чтобы у меня был велосипед. У тебя есть велосипед, говорю я. Да, говорит Кети, но этот велосипед у меня общий с сестрой, я бы хотела свой собственный. Я разламываю одну черешню. Смотри, Кети, говорю я. В белой мякоти червяк. Видишь? Фу, говорит Кети и выплевывает черешню, фу, фу, пойдем домой. На площади мой папа. Кто знает, который сейчас час? Пять, четыре, шесть, день сегодня хороший. Где ты была, говорит папа. На нем пестрая рубашка, которую он носит по обычным дням, и его всегдашние широкие брюки. Он стоит рядом со мной, я вижу его глаза, красные края век, от него пахнет чесноком и еще чем-то. Мы с Кети ели белую черешню, белую, а в них червяки, мы так удивились, Кети… Он резко бьет меня ребром ладони по левому уху, со всей силы. Свинья, свинья… Отправляйся домой, ленивая свинья, займись делом! Под шелковицей сидят рыбаки, смотрят на нас. Я плачу и бегу домой. Вхожу в дом. Мама на втором этаже, в туалете. Спускается на кухню, я знаю, что она курила, чувствую запах. Она всегда курит только в туалете, сигареты «Фильтр 57», до середины, оставшуюся половину кладет в карман фартука, на потом. Папа не должен знать, что она курит, а на самом деле об этом знают все, и он, и бабушка, и я. Что с тобой, спрашивает мама. Мы с Кети были под черешней, папа меня ударил, у меня до сих пор звенит в левом ухе, я ничего не слышу левым ухом, мне очень больно, пойдем к врачу. Сходишь завтра, ничего страшного, зачем ты пошла через площадь, ведь есть и другие дороги, ты могла пройти мимо дома тети Аницы, если бы ты пошла той дорогой, все было бы в порядке. Вечно с тобой проблемы. Я ничего не сделала, говорю я и плачу, ухо болит, я жду не дождусь, жду не дождусь, кричу я и бросаюсь вверх по лестнице, в свою комнату. Мама не спрашивает, чего ты ждешь не дождешься, золотце мое. Если бы она спросила, я бы сказала ей, жду не дождусь, когда за мной придут настоящий папа и настоящая мама, и я расстанусь с вами и не увижу вас больше никогда, никогда, никогда, никогда! Чтоб глаза мои вас больше не видали никогда, никогда, никогда! Ааааа…
Бабушку я взяла бы с собой, к настоящему папе и настоящей маме. Бабушка меня любит. Всегда, когда папа колотит меня или маму, она расплетет свою длинную, седую косу, тонкую, как мышиный хвост, и причитает: йоооооой, ууууууй, йооооой. Папа колотил маму вот как, он валил ее с ног на пол, в кухне, на темно-желтые плитки, а потом топтал и бил ногами, а у нее изо рта вылезали красные пузыри, пух, пух. В нашем городке не было телефона, дядя Тони, он был телефонистом, с помощью больших скоб на ногах залезал на деревянный столб и вызывал полицию. Полиция приезжала. Пройдемте с нами, товарищ! Он уходил. А потом приходил назад.
Вглядываюсь в прошлое. Я в спальне. Папиной и маминой. Папа ходил по домам, собирал членские взносы для Красного Креста. В большой тетради с толстой обложкой у его записаны имена и фамилии и суммы. В этой тетради у него лежали и деньги. У тети Марии был маленький магазинчик, она продавала там молочную карамель, газеты, сигареты, карандаши, ручки, тетради и металлические бигуди. Я каждый день вытаскивала немного денег из толстой тетради и покупала сто грамм карамели, а иногда даже триста. Дядя Марио каждое утро топтался в магазине. У него большая грыжа, огромная, между ногами. Куда ты собрался, Марио, с такой грыжей, спрашивает тетя Зора, его жена. А тебе что за дело, отвечает дядя Марио. Знаю, знаю, ты идешь на пляж, где голые женщины, как тебе не стыдно показываться там с такой грыжей? Не стыдно, откуда иностранкам знать, что там у меня в штанах, хахахахаха, смеется дядя Марио. И тетя Мария смеется. Я жду конфет. Каждое утро дядя Марио утешает тетю Марию, которая любит милиционера Мирко. Дядя Мирко тоже любит тётю Марию, но что толку. У него жена и дети, он милиционер и в Партии. Ему нельзя разводиться, это запретила ему Партия и председатель дядя Божо. Тетя Мария разведена, у нее есть дочка. Дядя Божо сказал: отдай малышку Мери отцу, разведенная женщина, да к тому же не член Партии, не имеет права воспитывать ребенка. Малышку Мери ее папа не взял, потому что не согласилась его жена, это мне сказала моя бабушка. Кто дает тебе деньги, ты каждый день приходишь, говорит мне тетя Мария. Дядя Ловро, говорю я тонким голосом. Дядя Ловро — это брат моего деда. Он вернулся из Америки, чтобы умереть дома, сказала мне бабушка. Он спал у нас, в маленькой комнате. У него были доллары в банке в Опатии, он ел рыбу с костями, и у него ни разу не застряла кость в горле. Ни разу. Немного долларов он держал под подушкой, когда он спал пьяный, мама не брала его доллары из-под подушки. Мы люди порядочные, говорила моя мама. Потом он от нас переехал, и его обокрала моя тетя. Это нам в благодарность, сказала моя мама, за все, что мы для него делали, варили, стирали, гладили. Я хотела бросить большую тетрадь в море, пусть ее вода унесет, пусть папа думает, где же моя тетрадь, где эта проклятая тетрадь, ты не видела мою тетрадь, спрашивал бы папа у мамы. Какую тетрадь, сказала бы мама. Где тетрадь, нигде ее нет.
Я опоздала. Папа увидел меня на площади. Побежал за мной. Как я бежала?! О, как я бежала! Как стрела, как тигр, леопард, газель, антилопа, как ракета, как мотоцикл «Гуччи» моего дяди Антонио. Как страшно, действительно страшно я бежала! Хух, хух, хух, хух! Я чувствовала его дыхание за спиной. Никогда не забуду его дыхания! Хух, хух, хух, хух, хух! Чеснок и белое вино. Хух, хух, хух, хух, хух! Я несусь! Первая лестница. Скорее наверх! А папа за мной! Хух, хух, хух, хух… Сейчас, сейчас я остановлюсь! Я хочу остановиться и расплакаться, и сказать: папа, не надо, какой смысл, я же уже съела карамельки, давай постоим, поговорим, у меня все болит, я не могу больше бежать, хух и хух, не бей меня, папа, не надо, давай остановимся! Но я не останавливаюсь. Взбегаю по другой лестнице, скорее к дому тети Мици. Тетя Мици запирает за мной, папа колотит в дверь, бум, бум, бум! Колотит, колотит, колотит, бум, бум, бум. Безрезультатно. Я запыхалась, вся дрожу.
Сядь там, говорит мне тетя Мици. Я сажусь на диван. Иногда тетя Мици рассказывает мне истории, а я погружаю свои маленькие руки в ее бусинки. У нее несколько мисок, наполненных бусинками, фиолетовыми, зелеными, золотыми, розовыми, бледно-зелеными, их килограммы, тонны. Тетя Мици рассказывает мне про то, как она была молодой. Наш городок был беспошлинной зоной, все здесь было дешевле, и кофе, и сахар и керосин. Тетя Мици и другие девушки под своими широкими юбками проносили контрабанду, и кофе, и сахар, и керосин. Таможенники сидели в маленьком деревянном домике. Иногда они тетю Мици пропускали, иногда затаскивали в маленький деревянный домик. Тетя Мици должна была нагнуться, а потом они, один за другим, по очереди ее трахали. Они трахали тетю Мици несмотря на то, что она была горбатой. Но у нее была очень белая кожа и большие белые сиськи. Поэтому она им нравилась, а про ее горб они говорили, что он принесет ей счастье. Некоторые из девушек родили детей. Мальчиков звали Джанфранко, Джорджо, Марьетто. Девочек звали Анабела, Клаудиа, Мария. Когда закончилась война, девушки стали через Красный Крест искать отцов своих детей. Если Красный Крест их находил, Марьетты получали лиры. Некоторые таможенники женились на мамах маленьких Марий и Клаудий, а потом, когда война закончилась, сбежали в Италию. Но бывало, что Красный Крест их находил и говорил: ого, синьор, у вас, оказывается, две жены, — и тогда таких таможенников сажали в тюрьму. Папа Марьетто сидел в тюрьме, а его мама мыла полы у нас в школе.
Тетя Мици дает мне два яйца. Я размешиваю сахар и желтки, она большой вилкой взбивает белки. Деревянной ложкой я мешаю, и мешаю, и мешаю сахар и желтки. Белковая пена такая густая, что можно перевернуть тарелку, а белок останется на ней. Тетя Мици дает белку соскользнуть в большую фарфоровую чашку. Он соскальзывает, я перемешиваю все вместе, ем большой деревянной ложкой, облизываю маленькие губы. Тетя Мици уходит к моему папе, возвращается и говорит: все в порядке, тебе ничего не будет, ты же ребенок, он обещал, вы помиритесь. Иду домой, шаг за шагом, уставившись в свои черные резиновые туфли. Мне сделал их дядя Берто, у него в мастерской, на стене, много голых женщин, с большими сиськами и в маленьких трусиках, они все смеются. У жены дяди Берто на затылке седой пучок, она приносит дяде Берто чай, кофе, куриный суп, чистые носовые платки. Дядя Берто сильно потеет, втыкает шило в резину, на резину с его лба падают капли, кап, кап, кап. Наш дом совсем близко, топ, топ, топ. Я иду совсем медленно. Уже темно, я вхожу в кухню, папа берет меня за маленькую руку, пойдем, говорит он. Мы поднимаемся по лестнице, впереди я, папа за мной. Лестница узкая, деревянная. Сейчас мы в моей комнате. Папа начинает меня раздевать, не спеша. Теперь я совсем голая. Он раздирает простыню. Я стою и смотрю. Дверь закрыта. Он привязывает меня к кровати. Я связана. Папа вытаскивает из брюк ремень. Он хлещет меня ремнем, ремнем с большой пряжкой. По спине, по ногам, по рукам, по шее, по голове. Лупит, лупит, лупит. Я визжу тоненьким голосом: спаситеме-няяяяяя, мамааааа, бубушкаааа… Бабушка на кухне. Наверняка она расплетает свой длинный, тонкий, седой мышиный хвост. Слышу, как она кричит: людиииии, помогитееее, айооооой, айоооой. Мама наверняка курит в уборной и шамкает ртом, чмок, чмок, смотрит на дым и машет рукой, чтобы дым выходил через окно, половинку сигареты прячет в карман фартука, на потом. Сука, сука, сука, кричит папа. Бабушкаааа, это кричу я, бабуляяя, это кричу я, бабуляяяя, это мой тонкий голос. Бабушка воет «айоооой», мама машет рукой, чтобы дым вышел через узкое окно. Айоооой, айооой, а я уже ничего не чувствую, не вижу, не слышу. Потом я очнулась, вся мокрая от холодной воды, я отвязана. Бабушка мажет меня оливковым маслом, оливковое масло темно-зеленого цвета, оно воняет.
А сейчас лето. Мне то ли двенадцать, то ли тринадцать лет. Я на набережной. Прыгаю от радости, я поймала лобана. У него толстые, большие губы, он долго крутился около наживки, шлепал губами, они умеют сожрать наживку так, что и не заметишь, как крючок уже голый, но я поймала лобана! Рыбаки сидят под шелковицей, смотрят на меня и смеются, что-то говорят папе, папа подходит ко мне: иди домой, оденься, корова, в этом году в лагерь не поедешь, корова! Оставляю лобана на набережной и несусь домой. Кричу! Кричу, кричу, кричу. Аааааааа. Мама сидит на кухне, в углу, молчит, смотрит в одну точку, которая нигде и везде. Мне надо надеть еще одну майкууууу, всхлипываю я, папа не хочет отпускать меня в лагееерь, потому что у меня уже видны сиськиииии, аааа, оооо! Я вся в слезах, мокрая, натягиваю еще одну майку. Я не поеду в лагеееерь, ааааа… Лагерь в Словении, мы ездим туда на поезде, наши мамы нам машут с перрона. Потом на автобусе до большого дворца, мы спим в больших комнатах с большими окнами, воздух пахнет очень хорошо, мы все тощие, мы все должны стать толще, да, толще, за три недели. Кормят нас пять раз в день. Как на убой, на малину и чернику уже смотреть не можем… Специально для нас пекут хлеб, большие буханки, с девочками-словенками, которые и крупнее, и сильнее нас, мы играем в пограничников. Мы путешествуем на автобусе по всей Словении, по вечерам танцуем возле лагерного костра, вообще не моемся, взвешивают нас раз в неделю, если кто из нас теряет килограмм, а это мой случай, его запирают в комнате, пусть посидит спокойно, пусть наберет жира. И я смотрю в большое окно. Старый словенец поставил транзистор на стог сена, играет музыка, он вычесывает корову, у которой на глазах сидят мухи. В ухе у него серьгааааа! Хочу в лагеееерь, ааааа! Не ори, говорит мне мама. Бабушки нет. На мне две майки, я натягиваю поверх них и третью. Сиськи теперь не видно, рыбаки не будут смеяться надо мной, они ничего не будут говорить папе, папа не подойдет ко мне и не скажет… Тыльной стороной руки вытираю сопливый нос.
В отеле на площади устраивают встречу Нового года. От нашего дома это не дальше пятидесяти метров. Прошу тебя, папа, ну прошу, пожалуйста, прошу тебя, ну пусти меня на встречу Нового года, ну я тебя очень прошу, ну пожалуйста. Папа молчит, сидит в углу кухни. Мама курит сигарету, «Фильтр 57», в уборной, чувствуется дым, но никто не обращает на это внимания. Бабушка говорит папе: пусти ее, все дети идут, пусти ее. Папа молчит в углу кухни, в плите горит огонь, вода в кастрюле уже горячая, кот лежит рядом с плитой и тихо пердит. По кухне разносится вонь, но никто не обращает на это внимания. Сладкий Виноград часто пердит, мы привыкли, никто даже и не спрашивает, чем это воняет, мы же знаем, что Сладкий Виноград постоянно пердит, рыбу он ест каждый день. А в полнолуние вообще поди знай, что он ел. Мама спускается из уборной. Ну я очень тебя прошу, пожалуйста, ну ради бога. Ну ради бога, что со мной там может случиться, ничего, я же не шлюха, чтобы со мной что-то случилось, там будут только наши, никого из чужих, все из нашего городка, ну прошу тебя, ну ради бога. Папа молчит. Пусти ее, говорит бабушка, это же рядом, в двух шагах. Мама молчит, она сидит рядом с плитой, причмокивает губами. Слышно, как кипит вода, жарко, кот мурлычет, да, очень жарко, папа сидит в углу и молчит. Прошу тебя, пожалуйста, это мой голос, Кети, ты же знаешь Кети, а у Кети такой строгий папа, и даже он сказал, иди, Кети, я не знаю, что еще сказать, да, он сказал ей, иди, Кети, иди, это же рядом, в двух шагах, что с тобой может случиться, Кети, моя девочка, вот так сказал Кети ее папа. Действительно, отпусти ее, говорит бабушка, ну какой смысл, ты что, не слышишь. Бабушка поднимает голос. Папа выходит из кухни в темную и мрачную холодную ночь.
Бабушка говорит мне: можешь идти, свободно. Мама сидит рядом с плитой и молчит. Кот пердит, тихо, очень тихо. Я надеваю черную юбку и белую блузку, на ноги лакированные туфли, пальто у меня нет, но это недалеко от дома, два шага.
А сейчас мы в зале отеля. Стол огромный, он составлен из несколько столов в виде буквы П, под белыми скатертями. В углу большая елка, украшенная шариками, которые, если упадут, разбиваются на тысячу кусочков. На верхушке елки шпиль, тоже стеклянный, серебристо-белый, а в центре темно-красный. Через стеклянную стену зала на нас, с площади, смотрят старики и старухи, мы танцуем, и ужинаем, и поем. Они нам машут и смеются. Тут дядя Марио, он прилично одет, его грыжи не видно, но мы все знаем, что у него грыжа. Тут тетя Зора, высокая, у нее крупные, красивые зубы.
И тетя Мици тут, она накинула шаль, не видно ее горба, но мы все знаем, что у нее горб. Тут тетя Мария, которая смотрит, как танцует дядя Мирко… Он танцует со своей женой, с которой ему нельзя развестись, потому что он в Партии. Мы все это знаем. Они нам машут, оттуда, с площади, а мы смеемся и танцуем, и танцуем, и танцуем. Ровно одиннадцать сорок пять. Папа входит в зал. Широкие грязные брюки, темно-синяя шерстяная шапка, в которой он ловит рыбу, она вся в рыбьей чешуе, я не вижу, но знаю, что это так. Грязная куртка. Резиновые сапоги. От папы воняет рыбой. Панчо, наш пес, овчарка Панчо, прыгает на стол. Все визжат. Корова, говорит мне папа, хватает меня за волосы, я никому не позволю тебя тискать, шлюха! Никому! Панчо лает, опрокидывает бокалы и бутылки, папа тащит меня за волосы. Все молчат, смотрят на нас. Я никого не вижу, голова моя вывернута, я чувствую, что на нас смотрят, музыка замолкла.
Мы на площади. Волосам больно, папа тащит меня через площадь. Панчо бежит за нами, прыгает, весело лает, гав, гав, гавгавгав. Я плачу, плачу, всхлипываю, не могу выговорить ни слова. Ты ненормальный, это говорит бабушка. Мама спит, она на кухню и не спускается. Я кричу: сумасшедший, сумасшедший, сумасшедший! Я как бешеная, да, именно бешеная! Почему мои родители за мной не приезжают?! Почему они позволяют, чтобы со мной такое делали?! Ждут и ждут неизвестно чего?! Бабушка расплетает тонкую седую косу, расплетает и расплетает косу, тонкую, как мышиный хвост, и готовится завыть «йооооой, айооооой, людииии, помоги-теее…» Папа падает передо мной на колени. Плачет, ааа… Говорит мне: сиди дома, я куплю тебе проигрыватель. Из носа у него текут сопли, глаза мокрые, смотрит в пол, стонет, сморкается, руки у него дрожат, хух, хух, слышу я. Я всхлипываю, он уходит в комнату, переодевается в темно-синий костюм, и белую рубашку надел, уходит в отель. Я сижу у себя в комнате, пишу в дневнике, плачу до утра. После праздников я получаю проигрыватель.
Сейчас я уже большая, девушка, мне шестнадцать лет, у меня парень. Каждый день после обеда я хожу в полоскальню. В полоскальню за мной заходит мой парень, словенец, он не знает, что мужчины в полоскальню не ходят. Мы с ним одни. Ты же обещала, ты же мне обещала, завтра у меня день рождения, ты обещала. Я обещала его поцеловать. Лучше бы мне было не обещать. Он долговязый, тощий, прыщавый, некрасивый, он мне противен, и единственный его плюс в том, что я ему нравлюсь. Только он один и ходит за мной. Приходи сегодня вечером на Святой Иван, это говорит он. Святой Иван — это наш самый лучший пляж, там много лавочек и мало фонарей. Я приду. Сейчас я сижу наверху, на террасе. Сначала пусть из дома уйдет папа, и только потом я. Смотрю, как мимо проходят люди, сижу, наклонившись к сдвинутым коленям, и жду, когда уйдет папа. Он выходит. Я чувствую это спиной, я ничего не говорю ему, он тоже ничего не говорит мне, подразумевается, что я сейчас пойду спать. Я сплю на втором этаже, он не стал проверять, в комнате ли я, я жду, когда он уйдет. Летом он возвращается домой с рыбалки рано утром. Если полнолуние, то он на Святом Иване. Сейчас я вижу его на улице, улица под моими сдвинутыми коленями. Он только что принял душ, побрился, надел клетчатую рубашку и отглаженные брюки с острой как бритва стрелкой. Он направляется в сторону Святого Ивана, я вижу это с нашей террасы. Совсем темно, мой парень ждет меня рядом с памятником. Обнявшись, мы идем по направлению к Святому Ивану. Садимся на самую далекую от фонарей лавочку, остальные освещены тоже довольно слабо. Приходит мой отец. Идет он весело, обнимает двух словенок. Они отдыхающие, из словенского дома отдыха. Этот дом отдыха зимой охраняет папа, у него есть и собака, и пистолет. Отец лапает словенок. Они что-то пьют, все по очереди, из небольшой бутылки. Я слышу странный звук. Хухухухуху. Это смеется мой отец. Я первый раз в жизни слышу его смех.
Я бы и не подумала, что это его смех, но он единственный мужчина, который здесь сидит на лавочке и смеется. То есть на лавочках сидит много мужчин, сейчас лето, но они сидят молча. И мой парень молчит. А потом они начинают петь, они, трое, словенскую песню. Мой отец красиво поет, я первый раз слышу его пение. Мой парень, словенец, гундит мне в ухо: ты же мне обещала, ты обещала. Открываю рот, первый раз в жизни в мой рот влезает чужой язык. Отвратительное ощущение! Мне противно, кажется, что меня вот-вот вырвет. Я выталкиваю его язык изо рта и говорю: с днем рожденья, а больше я не хочу. Мой первый парень что-то бубнит. Мой отец пьет из небольшой бутылки. Очень мне хочется подойти к их скамейке, взять из его руки бутылку, приложиться к ней и глотнуть большой глоток алкоголя, чтобы смыть то впечатление, которое оставил у меня во рту толстый, вялый, мясистый язык. Но я остаюсь сидеть. Бутылку держит в руке мой чисто вымытый папа, папа в чистой рубашке и брюках со стрелкой. Хотя он и вымылся, я чувствую, как от него воняет чесноком, белым вином и папой.
А теперь я снова вижу нас в том лесу. Мы ждем, ждем. Цвик, цвик, цвик, цвик. Постепенно наступает утро, медленно, медленно, но пока все еще не утро. Цвик, цвик, цвик, цвик, тихо щебечут птицы, они только начали просыпаться, еще не трещат как сумасшедшие от счастья, что уже рассвело, еще не рассвело, не совсем.
Когда-то я была учительницей. Большинство учительниц любит свою работу. Они входят в класс, исполненные желания чему-то научить маленьких и не совсем маленьких детей. Им не мешает ни вонь от детей, ни тупость коллег-учительниц, ни их злобность, ни директор, который директор только потому, что в школе он единственный мужчина. Мальчишки, а я говорю вам о том времени, когда я была учительницей, и своими движениями, и тем, как они шлепали губами, и взглядами, и репликами давали понять, что их грязные яйца полны спермы, которая вот-вот начнет извергаться в моем направлении. Девчонки воспринимали меня как соперницу. Я своими стройными длинными ногами и знаниями, которые очень часто превосходили их знания, демонстрировала, что я сильнее. В учительской дамы более зрелого возраста не могли мне простить крепких бедер и стройных длинных ног. Я жалела их, уверенная, что они всегда были старыми, а я всегда останусь молодой. Прекрасная уверенность, которая с возрастом проходит. В конце учебного года я никому не ставила неудовлетворительных оценок, хотя хорватский язык, который я преподавала, предмет трудный. Завуч говорила: вы не хотите работать летом. Я говорила: некрасиво ставить единицы детям, которые все-таки стараются. Да, стараются! Даже те дрочилы-второгодники, у которых нет ни одного учебника, а из школьных принадлежностей только клей БФ и полиэтиленовый пакет. Я была дерзкой, молодой, беззастенчивой, уверенной в себе и храброй, потому что на работу мне было наплевать. Если вышвырнут на улицу, я ничего не потеряю. Мне было безразлично, кто курит в уборной, чья мама пьет, кто переправил оценки в журнале и кого трахает директор, только ли учительницу географии или еще и молоденькую химичку. Я не могла поверить, что этот господин, который каждое утро приходил в школу с аккуратно распределенной по всей лысине прядью волос, кого-нибудь трахает. Такую прическу американцы называют «флагом», потому что, если налетает порыв ветра, прядь развевается. Это же просто супер, если такой человек может кого-то трахать и если имеется женщина, которую не тошнит с ним трахаться, притом что каждый раз когда его жирное тело стонет в оргазме, на его выпученные глаза падает «знамя». Для меня важным было только то, что в конце каждого месяца я получала зарплату. Из-за того, что я в конце каждого месяца получала зарплату, я смогла уйти из дома. Бабушка умерла, я понемногу забывала ее. Высокие скулы, тонкие губы. Иногда мне снилось, что она улыбается, накрывает меня шерстяным одеялом, гладит по голове. Во сне она всегда была выше меня. Я рано вытянулась, еще девочкой была на две головы выше бабушки.
Из дома я ушла неожиданно, никто меня не провожал до автобуса. У меня не было дерматинового чемодана, была только сумка, и когда автобус тронулся, в пыли на остановке не остались стоять, обнявшись, мои отец и мать. Господа, дело было вот как. Я вернулась из школы. На мне была черная водолазка и длинная черная юбка, на ногах черные «доктор мартенс», которые, ясно, не были настоящими «мартенсами», но выглядели как настоящие. Я не думала о том, как мой даркерский имидж воспримет папа, забыла, что ему всегда нужно какое-то время, чтобы въехать в тренд. Старик всю жизнь говорил мне: пока ты живешь в моем доме, пока ешь мой хлеб, правила устанавливаю я. Я ела свой хлеб и носила свою юбку. Я вошла на кухню, старик сидел в углу, плита была горячей. Тишину, казалось, можно было резать ножом. Старуха посматривала на меня с ужасом, боялась, что я что-нибудь скажу. В нашем доме все молчали, кода старик сидел в углу, а он сидел в углу всегда. Тишину нарушали только самые короткие фразы. Суп! Хлеба! Соль! Еще соли! Суп холодный. Дай вина! Сядь по-человечески! Локти со стола убери! Не сутулься! Не болтай за едой! Мы никогда не садились за стол все вместе. Я ела одна, когда возвращалась из школы. Отец ел в час дня, один. Мать ела всегда в разное время, тарелку держала на коленях, за стол никогда не садилась. Я сидела возле плиты и листала газету. Люди меня останавливают на улице, сказал он. Мы с матерью продолжали молчать. Он не был пьяным, просто был в очень плохом настроении. Глаза у него были темно-серыми, мрачными. Люди останавливают меня на улице, повторил он. Мы молчали. Люди смеются надо мной, заорал он и треснул кулаком по деревянному столу. Смешно бы было, если бы мой старик оказался на месте Мастроянни в каком-нибудь итальянском фильме. Отец семейства орет, две женщины умирают от страха, а зрители в зале от смеха. Что же натворила молодая женщина? Старые женщины никогда ничего не делают, только все время трясутся. Я смотрела в газету, напряженная, как ружье, снятое с предохранителя, я уже тогда знала, как выглядит снятое с предохранителя ружье. Старуха вытирала руки кухонной тряпкой. Вытирала, вытирала, вытирала. Ты выглядишь как шлюха! Я посмотрела ему прямо в покрасневшие, воспаленные темно-серые глаза. Кто выглядит как шлюха? Перестаньте, сказала старуха, прекрати, замолчи, замолчи, вечно ты начинаешь. А кто начал, начала не я! Я сижу читаю газету, молчу. Почему ты ему ничего не скажешь? Шлюха, я что, не с тобой разговариваю?! Хорошо, со мной, значит, со мной, так кто шлюха, а, старый орангутанг? Он глянул на меня как-то растеряно. Я и сама удивилась, когда сказала «старый орангутанг». Старуха дернулась, вскочила. Сжала тряпку обеими руками, она стояла, уставившись на плитки пола, спиной к отцу, а ко мне боком. Ты выглядишь как шлюха! Люди смеются надо мной, останавливают на улице, спрашивают: кто это умер у твоей дочери, кого она оплакивает, по кому носит траур?! Сначала всему городу демонстрировала свою пизду, а теперь решила в монастырь податься?! Ты все-таки выбери, кем собираешься стать, шлюхой или монашкой? Шлюхой или монашкой, повторил он. Шлюхой, шлюхой, успокойся, такой же шлюхой, как твоя родная сестра, которая в Триесте в борделе подохла от сифилиса, может, ты забыл? Длинные юбки возбуждают больше, чем короткие, кто на меня посмотрит, у того сразу встает — я смотрела прямо в его покрасневшие глаза. Он, не говоря ни слова, встал из-за стола, встала и я. Он приблизился ко мне, мы не так уж часто стояли с ним рядом, тем не менее исходившую от него вонищу — смесь чеснока и белого вина — я узнала бы среди тысячи других запахов. Он дохнул на меня этим смрадом. Схватил за грудь. Я почувствовала на груди его руки, ладони, пальцы. Его рот был открыт, в уголках губ слюна. Он приподнял меня и понес к коридору, а там швырнул в стеклянную дверь шкафа. Меня удивила его сила. Стекло поранило мне голову, глаза залило кровью, по рукам тоже текла кровь. И по плечам, и по голове. Звучит избито, очень избито, но у меня буквально потемнело в глазах. Именно потемнело в глазах. Можно было подумать, что я потеряла сознание и поэтому вокруг темнота. Я так не подумала, я понимала, что я в сознании, в темном, мрачном сознании. В себе, но вне себя. То, что называют «потемнело в глазах», так и выглядит — темнеет в глазах. Вступаешь во тьму, потом тьма отступает, но остается бешенство. Я стряхнула с себя стекло. Старуха смотрела на меня. Молчала и мяла тряпку. Я подошла к плите, схватила за ручки большую кастрюлю, в которой кипела вода, не помню, были ли ручки горячими, я не почувствовала, медленно повернулась к отцу и запустила кастрюлю ему в голову, надеясь его убить. Он хотел отстраниться, дернул головой в сторону. Кастрюля попала ему прямо в лицо, и на мгновение он как будто прилип к стулу и стене. Потом, как в замедленной киносъемке, соскользнул со стула и вытянулся на кухонном полу, с окровавленной головой и мертвым телом. Старуха кричала: прекрати, прекрати! Я была совершенно спокойна и холодна как лед. Наклонилась, подняла с пола кастрюлю, помедлила. Я ждала. Тяжелая кастрюля была у меня в руках, пустая, но способная убить. Если бы он сделал хоть одно движение, если бы приподнялся, я бы его добила. Я ждала. Старуха смотрела на меня. Спокойно держала в руках тряпку. Он лежал тупо и мягко, словно спал. Я дотронулась до его головы носком туфли. Он не шевельнулся. Я прыгнула на его мягкий живот. Я прыгала по нему и прыгала. Прыг, прыг, прыг! Никакой реакции. Если бы он был резиновым, надувным, может быть, воздух и вышел бы через какое-то отверстие? Или бы он лопнул. Бах! Я прыгала и прыгала на его животе. Когда мы были маленькими, на школьном дворе во время перемены мы угощали друг друга каждый своим завтраком. Хочешь кусочек, хочешь кусочек?! Иногда кто-нибудь и брал кусочек печенья или пирога, но редко. Полагалось угощать, но не угощаться. Я слезла с отцовского живота и сказала старухе: давай, прыгай, хочешь кусочек, хочешь кусочек? Прыгай, прыгай, он сдох, попробуй кусочек! Она смотрела на меня вытаращенными глазами, мотала головой, налево, направо.
Все это я сочинила. Было бы лучше, если бы в тот день я действительно вскочила на отцовский живот и прыгала бы по нему, прыгала, прыгала, пока его кишки не полезли бы через покрасневшие глаза. Но я этого не сделала, я вообще в своей жизни в основном прыгала или слишком рано, или слишком поздно. Ни у кого из моих врагов кишки не повылезали. Я поднялась к себе в комнату, побросала вещи в какую-то сумку и уехала. Спрашивала ли я старуху, что было дальше? Увезли ли старика в больницу, когда приехал врач, как долго он был на больничном, сломала ли я ему что-нибудь? Я знала, моего отца не убьешь! Его не уничтожить! Он вечен! Проклятый Шварценеггер! Я не хотела больше оставаться поблизости от него. Тем не менее всю мою жизнь мне казалось, что он рядом. Он поджидал меня за каждым углом каждой улицы, в парке за деревом, перед кинотеатром, школой, перед подъездом дома, в котором мы жили, на стройплощадке дома, который мы строили. Сейчас, в этот момент, он стоит там, за тем облаком! Ждет! Выглянет и спрячется! Очень неприятное ощущение. Он угрожал мне из тени. Даже невидимый, он не давал мне покоя. Странно, я была уже дамой средних лет, а папа все еще смотрел на меня?!
Вот этого вы, господа судьи, должно быть, ждали. Ждали, что, рассказывая о своем преступлении, я вспомню детство. Человека определяет его детство, в особенности оно определяет его преступления. Если это так, то имейте это в виду. Прежде чем вынести приговор, вспомните меня, маленькую, крошечную, а папа не дает мне денег на мороженое, бьет, а мама меня не защищает, молчит, сука, в углу кухни, а бабушка, единственное существо, которое я любила, защитить меня не может, в ней всего тридцать килограмм веса, и если это не грустная история, то я тогда не знаю, что такое грустная история. Я часами могла бы плакать над самой собой, это у меня хорошо получается, но на это нет времени. Мне кажется, если я поспешу, если расскажу все быстро, то слезу наконец с облачной кобылы. Любой приговор лучше этого укачивающего, тряского ожидания, хотя, может быть, это и есть мой приговор?! Нет, не надо! Не делайте этого! Неееет! Вселенная отзывается эхом… Скажите же что-нибудь, подайте знак! Бесчувственные гады, вот вы кто. А может быть, я несправедлива. Может быть, вы сидите за столом и ждете моего рассказа. И не хотите вступать со мной в диалог. Вам приятнее видеть меня такой неуверенной. Вы считаете, что ваши вопросы помогут мне спасти шкуру, поэтому вы и молчите? У меня нет выбора. Я не хочу защищаться молчанием, молчание — это признание. Я возвращаюсь в тот лес.
Настало утро. Я поискала взглядом большое дерево. Я годами ждала кабанов, сидя на ветках больших деревьев, я на одной ветке, он на другой. Где дерево, спросила я тихо. Тссссс! Он поднялся. Поднялась и я. Он двинулся. Двинулась и я. Мне захотелось писать. В лесу мне вечно хотелось писать, но об этом я и заикнуться не могла, даже в бреду! Потому что процесс писанья предполагает стягивание брюк, потом трусов, шум струи по опавшей листве. Писанье в лесу подобно сирене воздушной тревоги в городе, когда над ним появились самолеты с толстенными бомбами. Писать в лесу — еще чего не хватало! Мы шли и шли, я старалась парить над землей.
И если все-таки под моей ногой вдруг хрустела ветка, он простреливал меня взглядом. Я замирала, потом шла дальше. Мы шли и шли. Заросли кустов, кусты. Ветки царапали мне лицо, я старалась ставить ноги в его следы, чтобы запутать след. Зачем? Глупый вопрос. В лесу человек окружен врагами. Топ, топ, топ, моя нога следует за твоей. Мы остановились. Луг был огромным. Он сделал мне знак глазами. Ближе! Еще ближе! Я подошла. Он наклонился. Я не положила голову ему на грудь, мы уже пятнадцать лет вместе, кто сосчитает, сколько раз моя голова покоилась на его груди, это движение уже не могло вызвать у меня дрожь, заставить вспотеть мои ладони, кроме того, мы были в лесу, на охоте, в окружении зверей и врагов. Мы, мой герой и я, его жена, поцелуемся, когда спасемся, когда перебьем врагов. После охоты-войны я стану для него отдыхом воина и наградой. Сейчас я всего лишь маленькое ухо, слушающее приказы. Ветер дует в нашу сторону, они нас не почувствуют, шепнул он. Отстранился от моего уха, выпрямился, посмотрел мне в лицо. Я кивнула. Ветер дует в нашу сторону, это значит дует в нужную сторону, браво, ветер, может быть, мы спасемся! Он двинулся по направлению к большому кусту, я за ним. Он встал на колени, потом лег на живот, направил ствол ружья вдаль. Я сделала то же самое. Я лежала на животе, с ружьем в руках и ждала, ждала. Ждала врага. Противника. Он придет. Придет Зло, и я одержу над ним победу.
Ту квартиру, в бетонном доме, стоявшем среди точно таких же бетонных домов в квартале, где жены рабочих судостроительного завода трахались с незнакомцами, я нашла по объявлению. Ближайший магазин в пяти километрах, телефона нет, автобуса нет. В объявлении было написано, что сдается квартира-студия, на деле оказалось, что это будущая гостиная в недостроенном доме, хозяева которого жили на втором этаже. Половина этой комнаты, а в ней было примерно пятнадцать квадратных метров, стала нашей спальней, в другой половине была кухня, туалет в коридоре, ванная комната этажом выше, использовать ее разрешалось раз в неделю, пройти в туалет можно только через столовую хозяев. Стены в домах были такие тонкие, что, когда трахался Франко из дома в начале улицы, вставало у моего любимого, а мы жили хоть и на той же улице, но в последнем доме. Такие там были дома. Моей зарплаты хватало только на это. Но у меня был свой ключ, наконец-то свой ключ, своя нора, своя дверь! В тридцать два года! Позвонить мне он не мог. Я имею в виду, что мой любимый не мог мне позвонить. Каждый день после уроков, не помню, но, кажется, я вам говорила, что работала учительницей, я блуждала по улицам, по которым он не ходил никогда, болталась в парке, смотрела на магнолии и камелии, домой возвращалась поздно. Мне хотелось заставить его ревновать, хотелось, чтобы он чувствовал неуверенность, чтобы видел, что я могу жить и без него, что он мне не очень-то нужен. Я где-то прочитала, что мужчину легче всего заполучить, если даешь ему понять, что он тебе безразличен. Тогда я считала, что мне необходимо заполучить мужчину. Что для счастья необходимы муж и детская коляска. Я искренне полагала, что, прогуливаясь рядом с мужем, не просто с мужчиной, а с мужем, я обрету уверенность в себе и стану счастливой женщиной. Объективно счастливой. Не только я сама буду ощущать счастье, свое, лично я, нет. Люди, все люди, встречая меня на улице, будут видеть, что вот иду я, замужняя женщина, они будут знать: вот она, там, эта высокая, худая, у нее есть муж, есть ребенок, она счастливая женщина. Я испытывала страшную, страшную, ужасную потребность воткнуть свое счастье в землю, как кол, и притоптать вокруг тяжелым ботинком с толстой подошвой, чтобы этот кол не пошатнулся, не упал. Я в свои тридцать лет чувствовала физическую боль из-за того, что мне не удалось официально связать с собой мужчину. Я воспринимала это как поражение. Не очень-то красиво говорить о себе так откровенно.
Господа, я понимаю, что открываю вам свои самые ранимые места, мне бы нужно было, наоборот, скрыть свои слабые стороны, упаковать историю моей жизни во что-нибудь более теплое, романтичное, ведь говорить о себе как об охотнице на самца банально, к тому же в наши дни это никого ни в чем не убедит. Женщины за последнее время изменились, никто больше не говорит, что счастье состоит в том, чтобы вдвоем толкать перед собой детскую коляску. Все это я понимаю, но мне как-то легче признать, что я хотела этого мужчину, хотела заполучить его любой ценой. Почему его? Хороший вопрос. Он не был первым мужчиной в моей жизни, я имела их и раньше… Это точное выражение — имела? Да, я их имела, если я их имела, если кто-то действительно может кого-то иметь, кем-то обладать, мне хотелось трахаться, и я трахалась с несколькими мужчинами, прежде чем встретила последнего… Последнего? Небольшое отступление, мужчина, за которого я боролась и которого хотела заполучить любой ценой, не был последним мужчиной в моей жизни. Так что это я хотела сказать? Да, у меня было несколько мужчин, но они меня не возбуждали. Нет, я не хочу сказать, что в постели они были плохи, что я с ними не кончала, нет. Но они меня не возбуждали. Я разделяю секс и возбуждение. Этот меня возбуждал. Я хотела его иметь. Именно иметь! И не желала отдавать никому другому. Пусть он будет моей игрушкой, моей самой любимой сумочкой, которую я чищу спреем для кожи, протираю меховой тряпочкой и упаковываю в полотняный мешочек до еле дующей осени. Я хотела его иметь! Спать рядом с ним, просыпаться, слышать его голос в телефонной трубке, класть свою ладонь в его огромную руку, просить его, чтобы подышал на меня, а потом нюхать его дыхание, пахнущее детским воспалением горла, я хотела, вы не поверите, его проглотить, пусть дремлет во мне, хотела, чтобы он сделался таким маленьким, чтобы я смогла носить его у себя на груди, в лифчике, хотя вообще-то я лифчиков не ношу, хотела идти по улице и вдруг неожиданно встретить его, подойти к нему, обвить руками его шею и прильнуть к нему всем своим телом, хотела ходить рядом с ним по городу и кричать: он моооой! Вот чего я хотела! Я думаю, я почти уверена в этом, я страшно любила его. Я была больной от любви. Я думала, знаю, знаю, знаю, вы скажете, дорогая дама, как вы банальны, знаю, но я говорю правду, мне казалось, если я его не схвачу, если не заполучу, я умру. Я не переживу, если в этом мире мы с ним будем ходить по разным сторонам улицы! Можете вы меня понять?! А потом я его убила! Видите, видите, какая я. Я не такая дрянь, чтобы забыть, что было в начале. Видите, видите, я говорю правду, я не бегу от ответственности. Я не говорю, что он меня соблазнил. Не говорю, что он меня обманул, нет. Я хотела его, и я его получила!
Господа судьи, вы меня просто восхищаете, у вас же страшная работа. Вам приходится выслушивать бессвязные рассказы убийц, которые перескакивают с темы на тему, вы должны сориентироваться в дремучем лесу ненужных показаний и вынести справедливый приговор. Я вам никак не помогаю. Кто его знает, во вред себе или на пользу? Мне кажется, что вы будете более снисходительны, если выслушаете мою историю со всеми подробностями, правда, с другой стороны, обилие подробностей затуманивает суть. А суть, как бы я ни выкручивалась и ни выворачивалась, состоит в том, что там лежит труп моего мужа, а его душа скачет верхом на другом облаке, в случае если он тоже ждет. А может быть, вы уже вынесли ему приговор?
Хорошо, возвращаюсь к теме. Итак, я снимала жилье в том доме, стоявшем среди точно таких же домов, жила я одна, он все еще жил со своими стариками, домой я возвращалась поздно, он меня ждал, ключ у него был, а я допоздна блуждала по улицам, желая вызвать у него ревность, вынудить его жениться на мне. Господи боже мой! Через два месяца он спросил меня, можно ли ко мне переехать. Yes, yes, yes! Вот это да! Закричать? Броситься ему на шею? Вылизать ему мокрым языком глаза? Плакать, шмыгать носом, а он мне его пусть вытирает, пусть гладит меня по головке? Положить его руку себе между ног: смотри, смотри, какая я влажная! Выть и тянуть на все лады: эй, людииии, победа! Победа? Он капитулировал! Самец хочет жить со мной! Поднять вверх растопыренные указательный и средний пальцы, как идиот-болельщик при виде телевизионной камеры или как военный на танке?! Ничего похожего я не сделала, я не хотела его спугнуть. Не знаю, сказала я, поговори с хозяйкой, я это не планировала, кто его знает, согласится ли она, может поднять арендную плату. Какой хитрой лисицей я была, какой лисицей! Мы же вместе прилично зарабатываем, вдвоем нам будет легче платить. Ох, ох, ох! Если я буду достаточно холодна, если не выдам, что у меня на уме, если я буду вести себя как хороший охотник, он упадет передо мной на колени, он спрячет кольцо в вазочке с мороженым, вручит мне вазочку и скажет: попробуй, лизни, давай поженимся! Я буду удивлена, буду колебаться: не знаю, я на это не рассчитывала, свадьба… Выдержу долгую, очень долгую паузу… пауза будет длинной, как нить паука, плетущего сеть… Длинная-предлинная нить… Я буду ждать, чтобы он повторил… Ох, ох, ох! Хозяйка сказала, нет проблем, он и так все время здесь, и плату не подняла.
У всех женщин в нашем квартале были мужья. У учительниц, воспитательниц, продавщиц, фабричных работниц, домохозяек, парикмахерш. Мы собирались в субботу утром в одной из наших бетонных квартир, если в этот день чей-нибудь муж уходил на работу. Это были прекрасные дни. Постельное белье сушилось на веревке, протянутой в нашем окне, на головах у нас были бигуди, мы мазали лаком ногти, осторожно, чтобы не задеть свежий лак, брали указательным и большим пальцами чашечку с кофе. Мне хотелось спросить их: эй, слушайте, послушайте, остановитесь на минуточку, расскажите, как вы уговорили их расписаться? Не спросила. Они бы посмотрели на меня с удивлением. Они были по горло сыты своими мужьями, многие хотели от них уйти, некоторые были уже на полпути к этому, они даже не пытались делать вид, что господин, который каждый день около полудня паркует свой автомобиль перед их дверью, вовсе не слесарь-сантехник. Их мужья вечно торчали дома, болтались рядом с ними постоянно, не давали им дышать, каждый день их трахали. Счастливицы, думала я, счастливицы, счастливицы, почему мой оставляет меня одну, когда идет играть в баскетбол, предлагает, чтобы в субботу вечером каждый из нас развлекался отдельно, по-своему, возвращается домой в три часа ночи, а на его пальто я нахожу длинные каштановые волосы и ни о чем не спрашиваю. Я места себе не находила. Все вы замужем, еб вашу мать, только моей руки никто не просит, она так и болтается без обручального кольца, мягкая и вялая, как кошка, пристроившаяся зимой под теплым капотом автомобиля. Они завидовали моей свободе, которая меня душила, а я их рабству, которое мне дало бы чувство уверенности. Они вышли замуж молодыми, они поймали своих самцов вовремя, а мое время было уже на исходе. Когда мы вселились в этот дом, мы уже шесть лет были вместе. Я думала, моя жизнь потечет быстрее. Мне шел тридцать третий, он, мой трофей, был охотником. Он пробирался через далекие, удивительные леса, принюхивался и лизал. А я, словно я и не охотник, лежу и жду, чтобы он прикончил меня ножом! Я падаль, я гнию на широком лугу. И скоро до меня доберутся лисица, медведь, голубь, орел, ястреб, сссстервятник…
Эй! Ну-ка раскинь мозгами! Беременность?! Да, беременность! Старая добрая беременность! После сношения нужно поднять ноги вверх, чтобы сперма не вытекла, и держать их так несколько минут, минимум десять. Я распрямляю спину, нужно тренироваться, секс делает меня гиперактивной, я говорила. Или ждала, когда он заснет, а потом задирала ноги вверх и держала их так, пока он не проснется. Аллилуйя, аллилуйя, запела я, когда гинеколог спросил меня: вы хотите сохранить беременность, — а медсестра посмотрела на меня исподлобья. Разумеется, сказала я. Поздравляю, сестра расскажет, как вам следует себя вести, вы теперь молодая мама. Мама? Молодая?! В мои планы не входило рожать, я не представляла себе, как из меня появляется ребенок, я хотела стать замужней женщиной, а не мамой! И все-таки я столько раз видела эту сцену.
Он в саду. В руке держит резиновый шланг, поливает сад, подъезжает она, выходит из джипа, он смотрит на нее, его мысли где-то витают, старается не замочить золотистого ретривера, который путается у него под ногами, она подходит к нему, что-то шепчет в самое ухо, он смотрит на нее, резиновый шланг выпадает из его руки, собака резко отпрыгивает в сторону, отряхивается, летят капли, он поднимает ее в воздух, потом осторожно опускает, это же беременная молодая женщина с еще плоским животом, его глаза наполняются слезами счастья, yes, yes, yes! Я должна была направиться к своему мужчине, домой, в дом, стоящий среди точно таких же домов, в дом, который не мой, который еще не достроен, у нас нет ванной, кроме той, которой нам позволяют пользоваться раз в неделю, моемся мы на кухне, у нас, правда, есть свой туалет, иногда туда срет хозяин, когда ему лень подниматься этажом выше, мочимся мы главным образом в раковину, у нас нет собаки, сады рядом с домами в нашем квартале имеют площадь два квадратных метра, собаки и кошки постоянно гибнут под колесами машин, никто не поливает из шланга цветы, цветов просто нет, никто из женщин не ездит на джипе, у меня, правда, есть права, но я не умею водить, я не посмею шепнуть в его ухо радостную новость, его ухо такой новости не ждет, даже если он и подбросит меня в воздух, неизвестно, где я приземлюсь, перед домом узкая улица, по которой ездят машины, он не сможет остановить движение, чтобы подбросить меня в воздух, а в доме потолки всего два двадцать, он может только приподнять меня, с осторожностью, и моя голова коснется потолка, те двое, из фильма, женаты, а я ему не жена, я ему не жена, я никому не женаааа!
В моей голове должны были бы звучать диалоги, которые мы тогда вели. Я отвечала на много вопросов. Почему ты перестала принимать таблетки? Не перестала, просто один раз забыла выпить. Какой смысл рожать ребенка, у нас нет квартиры, и неизвестно, когда она появится. А ты не думала об аборте? Думала, ответила я быстро, доктор сказал, что это может быть опасно. Сейчас все делают аборты, какая еще опасность, мы же не в Средние века живем. Он посмотрел на меня, глаза у него сделались какими-то более светлыми, остались серыми, но стали серыми по-другому, светло-серыми. На аборт я не пойду, мой голос прозвучал очень твердо. Я не считаю, что рождение моего ребенка каким-то образом связано с тобой, это мой выбор, тебе-то чего дрожать? Я не дрожу, я отец, если я отец, добавил он. Интересно, это он просто так сказал или серьезно? Если я отец, повторил он. Мы сейчас говорим не о том, отец ты или не отец, мы говорим об аборте. Я считаю, что имею право сама принять решение, когда речь идет о моем теле! Это нечестно, он смотрел на свои руки, почему твой надутый живот вдруг стал только твоим телом и почему я не имею к этому отношения? Имеешь, но, пока ты настаиваешь на аборте, я тебя в расчет не принимаю. Я не настаиваю, он посмотрел на меня светло-серыми глазами, я просто предлагаю. Твое предложение отвергается, я смотрела на свои руки, эта тема закрыта. Если ты не согласен, здесь есть две двери, одна в сад и оттуда на улицу, другая во двор и оттуда на улицу. Садись в машину, и чтоб я тебя больше не видела. Мне казалась очень забавной та, другая женщина, в которую я превратилась, чтобы поддержать первую женщину, которая скорее бы умерла, чем произнесла нечто подобное. Опа, он посмотрел на меня светло-серыми глазами, не думай, что это так просто, идти по жизни с внебрачным ребенком, люди вокруг нас почти не изменились. Это моя забота. Раз уж случилось так, что у меня будет ребенок, которого я не планировала. Я держалась просто супер. Я не согласна, чтобы его выбросили в канализацию из-за того, что ты считаешь, что так мне будет лучше! Кто ты такой, чтобы заботиться обо мне? Я думал, что это будет лучше для нас.
Ты и я — это не мы, ты это ты, я это я, почему ты думаешь, что ты и я — это мы? Мы уже много лет вместе, у нас будет ребенок… У меня будет ребенок, перебила его я, у нас не будет ничего. И никогда не считай, что я — это часть тебя, я это я, я отдельное от тебя существо, запомни это! Я говорила просто великолепно! И мы поженились. Свадьба! День моей самой главной победы! Ничего не помню! И почему это человек запоминает только проигранные сражения? Ох, скажете вы, небесные судьи, когда меня приведут к вам небесные полицейские, какая скучная история, никакой завязки, никаких резких реплик, кратких диалогов, поживее, немного поживее! Господа, скажу я, это оттого, что у меня содержимое желудка уже подступает к горлу из-за этой ужасной, ужасной тряски. Если бы меня вырвало, я бы спаслась, я больше не могу скакать верхом, может быть, мне можно слезть, господа?! Я, господа, неверующая, я знаю, что не существует ни рая, ни ада, но пока я скачу верхом на этом говенном облаке и мотаюсь из стороны в сторону, я гораздо меньше уверена, что Бога нет, может быть, мне можно слезть, господа?! Я все-все вам расскажу, правду и только правду. А вы, господа, я в этом уверена, скажете мне: дорогая подсудимая, существует преступление, но существуют и смягчающие обстоятельства.
Мой живот рос и рос. Я нравилась себе до тех пор, пока не стало заметно, что мой живот — это живот беременной женщины. Я была совершенно плоской, с огромной грудью. Когда у меня начал расти живот, хотя это и нехорошо, но я признаюсь, я стала противна самой себе. Мне казалось, что люди на улице смотрят на меня и говорят: смотри, смотри, она трахалась. Он избегал бывать на людях вместе со мной. Как-то раз у меня на ногах нагноились ногти больших пальцев. В ноябре. Врач удалил мне ногти, а пальцы перевязал. На ноги я могла надевать только сандалии. Когда через несколько дней я пошла на осмотр в пальто и летних сандалиях, я наткнулась на него. Он стоял в компании молодых мужчин и женщин, перед зданием суда. Наши глаза встретились, но так, как будто мы не увидели друг друга. Он отвернулся. Странное чувство. Когда мы куда-нибудь шли вместе, он всегда был на шаг впереди или сзади меня. По миру, я имею в виду улицы, по которым мы обычно ходили, проплывали тогда только женщины с плоскими животами. Моя жизнь изменилась. Я теперь не ходила на работу, никто не появлялся в будущей гостиной в бетонном доме, стоявшем среди точно таких же бетонных домов, он все время был где-то, я — дома. Я сделала неправильный ход! Но теперь, на седьмом месяце, на аборт не пойдешь. Если бы такое было возможно, я шагала бы в первых рядах колонны. Поэтому я разыгрывала из себя счастливую будущую маму, которая в три часа ночи, когда он обычно юркал в нашу кровать, давно уже спит спокойным сном. Я дышала, как глубоко спящий человек, как дышат те, кто изображает глубокий, крепкий, спокойный сон. Он засыпал тут же, а я бдела, и бдела, и бдела, и говорила себе, что это пройдет. Так глупо вляпаться! Чего я тогда ждала от жизни? Какие у меня были планы? Вцепиться в мужчину, примотать его к себе стальным канатом! Приварить к своему телу паяльной лампой?!
Он избегал меня, я им не владела. Мне хотелось быть счастливым охотником с мертвой птицей, лежащей у моих ног, обутых в резиновые сапоги. А он то появлялся, то исчезал. А я оставалась на месте. Между его появлениями и исчезновениями мы не разговаривали. Я была рада, что мне больше не приходится иметь дело с вонючими детьми в вонючих школьных классах. Хозяйка попросила меня подготовить ее маленького сына к школе. Я отказалась. Через стеклянную дверь, которая отделяла нашу кухню от их столовой, мне было слышно, как она говорит: Тони, скажи, и, и, и, нитка, н, н, н, игла. А потом до нее доперло, в чем дело, и она рявкнула: Тони, мать твою за ногу, и, и, и, игла, н, н, н, нитка. И теперь несчастный Тони повторял: и, и, и, игла, н, н, н, нитка.
Постельное белье я бросала на подоконник, потом кипятила его в большой кастрюле, понятия не имею, как она у меня оказалась, потом полоскала белье в раковине, развешивала на веревке перед домом и смотрела на белое белье, смотрела, как оно висит. Почему меня это радовало? Я мыла и терла кухонную мебель, пока она не начинала блестеть, собирала перед домом желтые одуванчики и ставила их в стакан. Когда он куда-то уходил, я обнюхивала ширинку его грязных джинсов, искала желтые пятна, как будто взрослые мужчины кончают в джинсы, а не в чью-нибудь пизду. Ты ревнивая корова-собственница, которая не может привыкнуть к своей полной и окончательной победе, говорила я самой себе.
Какое сильное чувство испытываешь после успешной охоты на мужа! Это могут понять только охотники! Ждешь, ждешь, ждешь, с ружьем в руках, птицы поют, ты думаешь, как бы они не спугнули добычу, которая неподалеку, веет ветерок, как бы он не переменился в ненужном направлении, пот заливает глаза, ты громко моргаешь, а потом все-таки спускаешь курок, на звук выстрела отзывается эхо, лев падает, его грива в крови, птицы кричат в ясном небе, обезьяны визжат и хлопают в ладоши, ты встаешь, обтираешь мокрые ладони о штаны, о, вот он, лев, мертвый, ждет тебя. Любой охотник мечтает о мертвом льве, кому нужен рычащий лев, про которого никогда не знаешь, что он делает — зевает или собирается тебя проглотить. Мой лев был жив, его пасть была наполнена ревом, я ждала с ружьем в руках. Если я пальну не в нужный момент, лев удалится с пастью, полной скуки, а мне останется смотреть на ружье и думать о том, что дома его придется разбирать, чистить, смазывать, как будто я убила, а я не убила. Дома с вычищенным ружьем я буду одна! Мы не разговаривали, мы не разговаривали. Мой живот приобрел огромные размеры. Я махнула рукой на себя как на человеческое существо, которое однажды снова станет женщиной. Мы не трахались. Он иногда делал какие-то попытки, я его отвергала, мне казалось, что он лапает меня из жалости. Я привыкла видеть в витринах отражение безобразной слонихи, за которой следует тигр, не имеющий с ней ничего общего.
В один прекрасный день я отправилась в родильный дом и родила. Он не держал меня за руку. Я никогда бы не согласилась на что-нибудь подобное. Мне бы не хотелось, чтобы он пялился на мою окровавленную пизду. Пока из нее вылезала наша дочка, он танцевал на террасе какого-нибудь ресторана в Опатии или с кем-нибудь трахался. Вот, сказала акушерка, вот существо, которое вы будете любить больше всех на свете. Ну и дура! Она поднесла к моим губам детскую голову, я ее поцеловала, это соответствовало правилам, по моему лицу текли слезы радости, это тоже соответствовало правилам. Я плачу только тогда, когда ничего не чувствую. Ребенка куда-то унесли, я ждала его. Мы поговорили. Что он мне сказал, что я сказала ему? Помню только, да, это я помню, что своей широкой улыбкой он улыбнулся самой красивой роженице в палате. Ее кровать стояла рядом с моей. Еще до того, как она родила, я видела ее загорелое, молодое, стройное тело. Накануне врачи решили, что она явилась на аборт, и поэтому положили ее на одну койку с умирающей женщиной. Та всю ночь умирала от какого-то осложнения на почки, вся стала почти черная. Наутро ее отвезли в морг, а эту в родильное отделение.
Травмой для меня это не будет, сказала мне молодая женщина, я это все в гробу видала, только бы выбраться отсюда живыми, мать твою, ну и грязища здесь! Мой врач сказал мне, что я буду рожать вообще без боли, он со мной шесть месяцев занимался гипнозом. А когда я рожала, он был в Загребе, мать его! Старуха, если мы отсюда выберемся живыми, напьемся как свиньи! Я не пью, сказала я. Какая разница, одну бутылку мы просто обязаны раздавить, нужно обмыть. А ты представляешь, что спросил у меня мой муж, он спросил, посмотрела ли я на большие пальцы на ногах у мелкого, то есть такие же они некрасивые и длинные, как у него, или нет? Понимаешь, какой он кретин?! Я рожала, ты слышала, с воплями и криками, а когда наконец сын появился, я, оказывается, должна была рассматривать его сраные большие пальцы?! Старушка, это моя последняя встреча с величайшим из чудес жизни, и нет никаких шансов, что из моей пизды еще когда-нибудь появится что-то живое, никаких шансов!
Он открыл дверь нашей палаты, увидел ее красивое лицо, продемонстрировал ей свои крупные белые зубы, а потом вонзил свой взгляд в мои глаза. Можешь трахать кого угодно, улыбаться кому угодно, но дочку тебе родила я! Вскоре мне стало ясно, что родить дочку это не тот путь, который ведет в царство крепкой любви. Это тоже не дало мне гарантию на право пожизненного обладания отцом ребенка. Уважаемые господа, уважаемые господа, как же я изумилась, когда несколько лет спустя поняла, что я мать ребенка, чей отец меня совершенно не интересует! Для меня это был страшный удар!
У всех людей увлажняются глаза, когда они впервые видят своего ребенка, я имею в виду, видят его на людях. Муж и жена вместе, отец и мать вместе. Когда я увидела дочь сразу после родов, слезы у меня потекли оттого, что вокруг было много людей, которые ждали моих слез. Гинекологи и акушерки буквально требуют, чтобы все вокруг плакали, поэтому у молодых мам всегда глаза на мокром месте. И когда смотришь на нового ребенка в присутствии папы, тоже следует плакать. Ты думаешь, что он думает, что ты должна плакать, роженицы с соседних коек тоже ждут от тебя слез, потому что и они плакали, когда в палату входили их мужья. Ты не можешь, единственная в палате, единственная в родильном доме, единственная в Хорватии, единственная во всем мире остаться с сухими глазами, когда впервые вместе с отцом ребенка смотришь на свое дитя. Люди должны уметь вести себя в соответствии с правилами, долой извращенцев! О, эти первые, неповторимые мгновения! Погладить маленькую головку! Распеленать и посмотреть пальчики! Один, два, три, до десяти, считают почему-то только на ногах. Огого, огого, огого — такое восклицание раздается, когда ребенок зевнет! Опа — так надо сказать, когда маленькая пиписька вдруг приподнимается и пускает струю прямо в папино орошенное слезами лицо… Ох, это же не наш случай. Твою мать, совсем я зарапортовалась!
Господа, я не обманываю, я прошу вас поверить мне, зачем мне лгать, это же не важно, я забыла все вздохи, все восклицания в той палате, в том родильном доме, в том парке, где стоял родильный дом, сейчас там находится что-то другое. Забыла! Да, я знаю, есть такая вещь, как реконструкция события! Хорошо, я попытаюсь. Пропущу и улыбку, и взгляд, которые он адресовал красотке с соседней койки. Он растянул свой большой рот в улыбке и показал всем нам прекрасные, крепкие, белые зубы, его серые глаза сияли, он направился в мою сторону. Ох, наверняка подумала я, ох, вот ты и мой, ты мой, ты мой, ты мооой! Он наклонился, чмокнул меня в лоб, я-то хотела, чтобы он поцеловал меня в губы, но нет, ему была противна и я, и вся эта кровь, и все молоко, и вся вонь пота, прокладок и засранных младенцев. Что он мне сказал? Малышка чудесная, наверняка сказал он, это все говорят, я ее сразу узнал, может быть, он сказал, у нее твои глаза, все нянечки в нее влюблены, потому что она самая красивая, это он, видимо, тоже сказал, ничего-то я не помню! Ни одного слова! Помню только, что я думала. Это только первый шаг, я тебя в конце концов поймаю, а это только первый важный шаг! И если он слишком маленький, я сделаю еще один шаг! Я тебя поймаю! Ты будешь моим! Забудешь и свои прогулки в одиночку, и чужие пизды, и чужие сиськи, и трахать будешь только меня! Только меня! Только меня! Всегда! Я кормила грудью дочку, ее зовут Эка, меняла ей памперсы, вставала среди ночи, мерила ей температуру, смотрела, как прорезался ее первый зуб, как потом он выпал. Но, но… План у меня был только один. Завладеть им! Привязать его к изгороди, пусть он пасется только на моем лугу, пусть он будет только моим конем, я буду кобылой, которая сумеет это оценить. Не знаю почему, но я была уверена, что именно кони — это животные, которые всю жизнь трахают только одну, свою, кобылу. Наверное, потому, что я ничего не знаю о животных. Теперь-то мне кажется, что у тех коней, которые пасутся рядом с кобылами, вообще нет хуя, что-то я слышала на эту тему, а тех, которые ебутся, называют не конями, а жеребцами, и они вскидывают передние ноги вовсе не на одну и ту же спину всю свою жизнь. Моногамные животные — это… Голуби? Пеликаны? Северные олени? Понятия не имею. Когда я хотела иметь рядом с собой жеребца, у меня был конь. А когда, позже, мне захотелось коня, самого крупного на свете коня, я получила жеребца. Сраные золотые рыбки! То ли они плохо слушают, то ли мы хотим чего-то не того!
Я опять вернусь в те заросли кустов. Напомню, я лежала на животе с ружьем в руках и смотрела через прицел. Он подал мне знак. Глазами. Как я это заметила, если смотрела через прицел? Если бы вы состояли в браке, господа судьи, вы бы знали, что взгляд партнера можно почувствовать.
В браке люди редко друг на друга смотрят, в браке чувствуют. Итак, я смотрела через прицел ружья, почувствовала его взгляд, посмотрела в его сторону, увидела его глаза, он мигнул мне, это был знак, я подползла к нему. Тихо, тихо, совсем тихо. Ухо, губы. Сними с предохранителя, шепнул он. Я сняла. Щелк — звук, казалось, прогремел, лес задрожал. Он посмотрел на меня взглядом разведчика. Они, в бункере, нас обнаружили, наш радиопередатчик накрылся, никто не знает, где мы, вернемся ли мы живыми в нашу часть, уничтожим ли тех, в бункере? Я перевела взгляд, отползла на место, где лежала до этого, и снова прижала к щеке ружье. Я чувствовала беспокойство. Беспокойство. Беспокойство. Это беспокойство, беспокойство, беспокойство я повторяю не для того, чтобы перейти к рассказу о нашей дочери, которая внесла в нашу жизнь беспокойство. Хотя так кажется, господа, на самом деле это не так. Я чувствовала беспокойство на границе этого луга, пока ждала врага. Я чувствовала беспокойство и тогда, когда у нас родилась дочь, которую я часто воспринимала как врага. Беспокойство может называться по-разному, но у него одно лицо. Беспокойство нарастает в тебе, вскипает, охватывает тебя, парализует твой мозг, заставляет сжать зубы и кулаки, желудок тоже сжимается, а сердце начинает биться неправильным ритмом, дыбом поднимаются волосы на голове, затылок делается потным, губы растягиваются в широкой улыбке, беспокойство заставляет тебя и хохотать и плакать. Мое беспокойство могло принимать форму и ночного крика моей дочери, и ее улыбки, когда мне было не до смеха, и ее бессонницы, когда у меня слипались глаза. Да, дочь внесла в нашу жизнь беспокойство.
Он часто бывал зол, именно зол. Зачем ты взяла взаймы денег, чтобы подключить телефон, кто тебя просил подписывать заказ на подключение, ты кто такая? Постой, нам же повезло, подвернулся случай подключиться, несмотря на то что квартиру мы снимаем, это нам устроил хозяин, когда мы съедем, номер останется за нами, подключение можно оплатить в рассрочку, зачем отказываться от возможности поставить телефон? Кому он нужен, этот твой телефон, кому ты собираешься звонить, у тебя есть телефон в школе, у меня на работе. Ты просто ненормальный, у меня тряслись руки, а когда Эка пойдет в школу, она же по полдня будет оставаться дома одна. Когда Эка пойдет в первый класс… Когда Эка пойдет в первый класс. Эка грудной ребенок, может быть, она вообще никогда не пойдет в первый класс! Ну, знаешь… Ты ненормальный, мне стало страшно. Он сидел за столом, я стояла возле раковины. Кто ненормальный, он встал. Он сопел и бросал взгляды на стеклянную дверь, которая отделяла нашу кухню от столовой хозяев. Тут он вспомнил, что хозяин на несколько дней уехал в Славонию. Кто ненормальный, повысил он голос. Что ты сердишься, у меня вспотел затылок. Я хотела успокоить человека, который сам не понимал, что сказал, он сгоряча ляпнул, что Эка не доживет до семи лет, он, должно быть, болен, не в своем уме, страшно возбужден, кто его знает, что с ним произошло, мне не следовало поднимать эту тему, про телефон нужно было сказать после обеда, когда он голоден, он себя не контролирует, он никогда бы не сказал такого, если бы что-то его не разволновало, может быть, он плохо себя чувствует… Почему ты повышаешь голос, я пыталась говорить спокойно. Я запиналась. Не то, неправильно! Ребенок… Опять не то, опять неправильно! Ни звука о ребенке, оставь ребенка в покое. Ты пролезла в мою жизнь и теперь хочешь полностью взять меня под контроль, сегодня ты, не спросив меня, поставишь у нас дома телефон, а уже завтра кто-нибудь будет тебя ебать, пока я горбачусь на тебя и на твоего ебаря… Стой, ты о чем, какой ебарь, опомнись, мы говорим о телефоне… Нет, мы говорим о вмешательстве в мою жизнь без моего на то разрешения! Подключение телефона — это вмешательство и в мою жизнь, если уж мы заговорили о вмешательстве, я снизила тон. Я вмешаюсь в свою жизнь, подключу телефон на свое имя, это будет мой телефон, ты звони по телефону на работе, а я буду звонить и на работе, и дома, телефон — это… Он ударил меня, неожиданно. Врезал левой рукой, прямо по лицу. Я соскользнула на пол. Я трясла головой, сидя на плитках и прислонившись к дверце мойки, перед моими глазами мелькали кадры удивительного фильма.
Мы с ним в парке в Опатии, он бежит навстречу мне с большой веткой цветущей мимозы. Мы купаемся в море, далеко-далеко от берега, рядом с нами плавает фиолетовый надувной матрац, он стаскивает с меня трусики от купального костюма, мы смотрим в глубину: далеко под нами парит в воде его сперма. Мне вручают диплом учительницы, я вижу чью-то широкую, веселую улыбку, ох, я бросаюсь ему на шею! Мы в самом дорогом ресторане Опатии, обед оплачивали его старики, он окончил институт, получил диплом, официанты в толстых униформах, весь персонал ресторана, включая официанток, выглядит как южноамериканские генералы. Жара, у официантов по лицу стекает пот. А вдруг их пот попал и на наши устрицы? За один час официантки сменили по три генеральские блузки. Моя старуха лежит на полу, старик прыгает по ее телу, бабушка причитает: айоооой, люди, помогитеее… Мы собирались с ним в первый раз трахнуться в парке, и тут появился сторож, я перед незнакомым мужчиной при свете фонаря натягивала трусики, вместо того чтобы сунуть их в сумочку, выйти из парка и надеть в ста метрах от входа… Боже! Какой странный фильм! Глядя назад, я смешала и перепутала и годы, и мужчин. Почему перед моими глазами проносились эти кадры, без порядка, без логики? Например, фиолетовый надувной матрац вовсе не был частью нашей совместной жизни, на нем я трахалась с зубным врачом, практикантом, моя старуха, лежащая на плитках пола, ладно, тут еще есть какая-то логика… Я сидела на полу, она лежала на полу, мой мозг сформулировал вывод: дорогая, ты совсем не продвинулась, твоя жизнь это не рывок, между сидеть на полу и лежать на полу большой разницы нет… А может, и не следует анализировать картины, проносившиеся в голове, пока я сидела в кухне на полу, а в голове у меня стоял звон от первого удара мужа. Зачем анализировать? Нужно было приподняться, потом подняться. Я теряла сознание. Поэтому я не приподнялась и не поднялась. Я продолжала сидеть, прислонившись к дверце мойки, это я уже сказала, спиной я чувствовала круглую деревянную ручку. Послушай, неужели мы с тобой не можем нормально поговорить? Я же сказал тебе, телефон мне не нужен, у меня на это есть свои причины. Почему ты никогда не хочешь сделать паузу перед тем, как принять очередное истерическое решение? Сегодня телефон, завтра… Я приподнялась. Дверь кухни, та, которая ведет в сад, а оттуда на улицу, была приоткрыта, я закричу, я убегу! Я не под замком, я не в заключении, я на свободе, в маленькой кухне, которая даже не настоящая кухня, я паникую без причины, дверь приоткрыта, я могу выйти, от свободы меня отделяет один шаг, это не тюрьма, я не жертва, которая не может спастись, по улице идут люди, вот смотри, проезжают машины, сосед чинит мальчишкам велосипед, в саду собака, она срет в соседский шпинат, соседка часто приносит нам шпинат для обеда, а собаки, если облюбуют место, где насрать, так потом стараются всегда срать именно там, ее шпинат мы есть больше не будем, я его буду заворачивать в газету и выбрасывать в мусорный бак, но не рядом с нашими домами, а подальше, чтобы соседка не заметила… Вот что вертелось у меня в голове. Правда, насчет собак и того, где они срут, я не очень уверена, о животных я знаю мало. Послушай, давай мы с тобой поговорим, я села на табуретку. Расстояние между нами было слишком маленьким, я чувствовала его запах, сладкий, немного прогорклый, вонь пота, пробивающаяся через дезодорант. Я смотрела на его грудь в белой футболке. Кому ты хочешь доказать, что можешь свалить меня на пол?! Я пыталась контролировать свой голос, не хотела, чтобы он заметил, что я его боюсь. Зрителей здесь нет, мы не на ринге, публика сидит по домам, хозяева в Славонии, полечись, если у тебя нервы расшатались, вот так я говорила. А теперь послушай меня ты, он был спокоен, почти любезен, зачем ты меня провоцируешь? Провоцируешь, а потом, когда получаешь за это, начинаешь задавать вопросы. Когда получила, поправила его я, я получила в первый раз, ты что, собираешься это повторить? Я не собираюсь этого повторять, если ты серьезно поговоришь сама с собой. Если ты научишься себя контролировать, мы будем жить с тобой долго и счастливо, улыбнулся он. Уточка моя, сказал он, возьми себя в руки, уточка. Если ты думаешь, что я тебя боюсь, то ты ошибаешься, сказала я. Я медленно открыла полузакрытую дверь, именно медленно, безо всякой спешки, и вышла на улицу. Эка заплакала, я вернулась, взяла ее на руки. Я носила ее на руках по нашему рабочему кварталу, смотрела на мужчин и женщин, они сидели перед своими бетонными норами, похожими одна на другую как две капли воды. Куда мне было идти? Банк выдал нам жилищный кредит, скоро мы сможем поселиться в двухкомнатной квартире с гостиной, в квартире и телефон будет, зачем мне было так спешить, неужели не могла еще шесть месяцев прожить без телефона? Мы сделали несколько кругов вокруг дома и вернулись. Не знаю, чем развлекалась Эка у меня на руках, может быть, радовалась встречным кошкам и собакам, я не помню эпизодов из жизни нашей дочери. Они меня никогда особенно не интересовали. И в кухне, и в комнате было пусто, машины тоже не было. Как было бы страшно, если бы мы действительно поругались, если бы разошлись, если бы он бросил меня?!! Мы бы с Экой возвращались в эту жалкую кухню и комнату. И жили бы без мужчины?!! Если бы я не была такой сумасшедшей, если бы не настаивала на всякой херне, если бы была не так агрессивна, если бы обращалась с ним так, как нужно, все было бы по-другому. Мне нужно было затащить его в постель, потрахаться, после траханья сказать, что за телефон можно заплатить в рассрочку, оформим телефон на твое имя, на твое имя, на твое имя! На твое имя!! Ты судья, ты в недалеком будущем можешь стать председателем суда, судье никак нельзя без телефона, даже шесть месяцев. Если бы я сказала то, что нужно было сказать, у меня под глазом не было бы сейчас фингала. Когда он вернулся домой, я прокралась в его объятия, положила голову ему на плечо и забормотала: прости меня, прости. Он простил меня несколько недель спустя. Телефон нам поставили, он подписал заявку на свое имя. Мы получили ключи от нашей новой квартиры! В мой тридцать третий день рождения. Эке было несколько месяцев. Он был старше меня на семь дней. И у нас уже была своя нора?! Что это было за счастье! В квартиру мы внесли два кухонных шкафчика, мойку, кровать, три стула, маленький столик и детскую кроватку. Вот наконец у нас есть свои семьдесят квадратных метров! Сколько же всего можно поставить на такой огромной площади! Из наших шкафов больше не будет вываливаться одежда, мы сможем каждый день принимать ванну, писать в уборной, прощай раковина вместо унитаза! Ну, сказала я, когда его друзья внесли наши вещи и ушли, а Эку мы отдали на первое время его матери, через шесть месяцев здесь все будет по-другому. Что ты имеешь в виду, сказал он, лежа на кровати голый по пояс, в одних джинсах. Купим диван и кресла, настенную вешалку в прихожую, детскую мебель малышке… Послушай, сказал он, послушай! Не слишком ли ты спешишь, у нас нет денег. Можно купить в кредит, попыталась продолжить я. В кредит я купил прицеп. Какой прицеп? Прицеп, повторяю еще раз, прицеп. Зачем нам прицеп? Я была в шоке. Прицеп?! Нам?! Почему нам, мне! Прицеп нужен мне, сказал он, мне будет удобнее возить в лес соль, о животных нужно заботиться. Ты собираешься заботиться о животных вместо того, чтобы заботиться о нас, ты ненормальный… Он встал, я попятилась к двери нашей спальни. Слушай, он схватил меня за плечи и затащил обратно в комнату, слушай, у меня прекрасное настроение, и ты никакой своей херней мне его не испортишь, но в некоторые вещи необходимо внести ясность! Если я сказал, что купил прицеп, это значит, что мне нужен прицеп, мне не нужен ни диван, ни вешалка, ни детская или недетская мебель, не старайся превратить меня в идиота, который проводит жизнь, разглядывая мебельные магазины! Я сама все выберу, я попыталась освободить свои плечи. Я тебя не понимаю, сказал он, держал он меня очень крепко, сколько раз нужно повторить, нам не нужна мебель, нам нужен прицеп. Он повалил меня на кровать, задрал подол платья на голову. Я попыталась выскользнуть из-под его тяжелого тела, но он разорвал на мне трусики и запихал в меня хуй. Через несколько секунд, а может, минут, он кончил и встал. Вот так, сказал он, теперь у тебя настроение будет получше. Тебя нужно или выебать, или избить, выбирать тебе, решай, что тебе больше подходит, хватит со мной играть, запомни, у тебя всегда есть выбор — или ебля, или… Он так нервничает из-за всего, просто ужас. Конечно, все эти кредиты, теперь еще и прицеп, мне нужно держать себя в руках, на кой нам шкафы и кровати, диваны и вешалки, успокойся, успокойся, разговаривала я сама с собой пока подмывалась и рассматривала трусики. Порваны, придется выбросить. В ведерко для мусора. Я держала в руках трусики и мечтала, что в один прекрасный день рядом с ногой раковины будет стоять металлическое мусорное ведерко для ванной, с педалью, когда на нее нажмешь, крышка открывается, я куплю ведерко бежевого цвета… Это меня развеселило. Я любила покупать мелочи, ведерки, вазы для цветов, плетеные корзины для бумаги. Уважаемые господа, мне очень грустно. Пока мы, люди, живы, мы строим планы, планы, планы. А когда умрем, я говорю вам из самой глубины сердца, вот я, например, сейчас, я хочу только одного — снимите меня с этого проклятого облака, господа!
Не знаю, поняли вы или нет, но охота играла в моей жизни важную роль. Господа, знаете ли вы, в чем разница между облавой и охотой вдвоем? Люди делятся на охотников и добычу, и если вы не охотники, то об охоте знаете мало. Облава… Когда мы с ним участвовали в охоте как часть облавы, не уверена, что я правильно выразилась, сказав «часть облавы». Ладно, не важно, значит, когда мы с ним участвовали в охоте как члены облавы… Члены облавы? Когда мы с ним участвовали в охоте в составе группы охотников, аллилуйя, нашла все-таки более или менее внятное для вас, не охотников, выражение, мой муж по отношению ко мне вел себя иначе. Я с такой легкостью употребляю слово «муж», но ведь мы восемь лет были в браке, пока не заключишь брак, только и мечтаешь о том, что вот настанет день и ты пойдешь по жизни, непринужденно роняя налево и направо: муж, муж, муж… И пока думаешь об этом, пока так мечтаешь, ты уверена, что всегда, прежде чем произнести «мой муж», ты сделаешь паузу, а потом, полностью осознавая, что выражение «мой муж» означает «моя победа», весело произнесешь «мой муж». После восьми лет, проведенных в браке, когда ты постоянно употребляешь слова «мой муж», не делая предварительно никакой паузы, ты уже не думаешь, что вышла победительницей в битве, и выражение «мой муж» волнует тебя ненамного больше, чем вид килограмма шпината, уверяю вас. Удивительно, во что превращаются великие планы?! Вот, опять я ушла от темы, короче, значит, когда мы с моим мужем были частью группы людей, которые совместно отправились на охоту на тех или иных животных, чаще всего на кабанов, мой муж вел себя со мной по-другому. Не смотрел на меня, отдавал приказы движениями век, успокаивал, говорил «псссст». Я не должна была красться за ним, ступать след в след по его следам.
Я шла с каким-нибудь другим охотником. Тот, другой, время от времени останавливался, делал глоток из фляжки, протягивал фляжку и мне, глотнуть, я обтирала горлышко фляжки, глотала, рукавом вытирала губы, потом мы шли дальше. Иногда тот, другой, мог пернуть, тихо или громко. Это нормально, что охотник пердит. Напряжение страшное, тебя со всех сторон окружают звери, нужно расслабиться любым способом, кто как может. Некоторые не пердят. Плюют, поплевывают, рыгают, чешут задницу или яйца, останавливаются, расстегивают ширинку, писают, отряхивают член и засовывают его обратно, в зеленые шерстяные охотничьи брюки. Я писаю редко, потому что, когда мы участвуем в облаве, я единственная женщина.
Потом наступает момент, когда вся облава замирает. Охотники занимают позиции, я имею в виду, мы занимаем позиции, ветер всегда должен дуть в противоположном направлении, мы ждем, ждем. Раздаются выстрелы. Кто где стоит, известно. Известно, когда выстрелил Мирко, когда Драго, а когда господин Миленко. На охоте все равны, просто перед именем охотника, если он врач или судья, всегда добавляют слово «господин», а если охотник сельский мясник, лесник или владелец корчмы, то тогда он не господин. Когда старший загонщик делает знак, что охота окончена, облава перестает быть облавой. Охотники рассыпаются по мелким группам, пердят громче, чаще прикладываются к фляжкам и постепенно собираются в охотничьем домике. Там мы садимся и едим то, что привезли из дома в охотничьих рюкзаках. Когда все поедят, я варю кофе, потому что я среди них единственная женщина, мы пьем из металлических стаканчиков, а когда кофе выпит, я мою их водой, которую кто-нибудь из охотников приносит с колодца. А давайте я вам опишу облаву, чтобы вы понимали, о чем я говорю. Я охотник, и вы не можете судить охотника, если совершенно ничего не знаете об охоте.