Посвящается моему отцу
В память о моей матери и легенде о моем прадедушке Моисее Великом
Любовь и ненависть кипят в душе моей.
Быть может: «Почему?» ты спросишь. Я не знаю,
Но силу этих двух страстей
В себе я чувствую и сердцем всем страдаю.
Нет более тяжелого бремени,
чем легкомысленная женщина.
Память — не что иное, как способ созидать.
Существует три основных женских типа: шлюха, мать и шлюха-мать.
Прежде чем переступить порог, я остановился полюбоваться гротескными барельефами, которые ваятель разбросал, не скупясь, по фасаду, насажав их особенно щедро над главной дверью, где в хаотическом сплетении облезлых грифонов и бесстыдных мальчуганов я разобрал дату «1500» и имя «Гэртон Эрншо».
У Паситы были зеленые огромные глаза и пухлые, как у меня, губы, которые едва смыкались, так что между ними виднелась жемчужная нить зубов. Удивительно прелестное создание, самая красивая дочь моей бабушки, с густыми волнистыми каштановыми волосами, безупречно правильным носом, гордым подбородком, длинной шеей, которая плавно переходила в карамельное декольте. Я никогда не видела, чтобы Пасита ходила пешком, ее маленькие ножки в блестящих нейлоновых чулках не выставлялись напоказ, дабы никого не оскорбить. Эти ножки не смогли убежать от судьбы: их сломил паралич с каким-то английским названием и остановил развитие нервов, поэтому Пасите заново пришлось учиться держать голову прямо. С тех пор она не изменилась. Пасите исполнилось двадцать четыре года, дедушка всегда называл ее полным именем — Пас.
Я пряталась за индийским каштаном, как сейчас, помню маленькие колючие шарики, которые виднелись между листьями. Они выглядели именно так, как им полагается выглядеть весной и, возможно, в начале лета. Думаю, когда произошла эта история, мне было немногим менее девяти или десяти лет, но я уверена, что это случилось утром, потому что по утрам, пока мне не исполнилось двенадцать лет, мы с мамой ходили пить аперитив в дом дедушки и бабушки.
Трехэтажный дом с тенистым садом на углу улиц Мартинес Кампос и Сурбано, сегодня там находится испанское отделение бельгийского банка. Когда стояла хорошая погода, Пасита всегда сидела в тени смоковницы, привязанная тремя ремнями к стулу. Один ремень обхватывал ее грудь, второй — талию, третий, самый крепкий, фиксировал положение на стуле. Силуэт девушки был виден между железными прутьями ограды, — единственном месте, откуда ее недуг нельзя было заметить. Я старалась не показывать постоянный страх перед Паситой, от которого меня бросало то в жар, то в холод, и тщательно скрывала невыносимый стыд, который испытывала, слушая разговоры матери и сестры, а также других женщин нашей семьи, которые хором называли тетю тупой и безмозглой. А она не замечала их своими широко распахнутыми зелеными глазами, прекрасными и пустыми.
— Привет! — сказала моя мама, будто обрадовалась неожиданной встрече и, скривив нижнюю губу, поцокала языком.
Так делают, когда хотят привлечь внимание маленьких детей.
— Привет, Пасита, дорогуша! Как дела, солнышко? Какой прекрасный день сегодня, а? Весь день солнечно!
— Пасита, Пасита! — звала ее Рейна, наклоняя голову то на один, то на другой бок. — Ку-ку… Эй! Ку-ку… Хлоп, хлоп!
Мама с Рейной брали ее за руку, гладили по коленке, трепали по щеке, поправляли ей юбку и постоянно улыбались, будто занимались чем-то очень приятным. Они были невероятно довольны тем, что делают, а я все это видела, стоя за их спинами.
— Малена! — мать поворачивала ко мне голову. — Ничего не скажешь Пасите?
— Привет, Пасита! — говорила я тогда против своей воли веселым голосом. — Как дела, Пасита?
Я тоже брала ее за руку, всегда холодную и влажную от крема, смотрела Пасите в глаза и чувствовала себя перед ней виноватой. Каждое утро я молилась Божьей Матери, чтобы она сотворила для меня чудо. И в течение дня, когда мне удавалось побыть в одиночестве, я просила: «Пресвятая Дева, я не прошу у тебя ничего для себя. Если тебе это не трудно, если тебя это не затруднит…» Мои первые кавалеры не здоровались с Паситой и не целовали ее, никто из посторонних с ней не разговаривал.
Но однажды утром, прячась в тени каштана, я не помолилась… Дедушка сидел в кресле, сбоку от своей дочери. Его присутствие обладало большей силой, чем сильный ветер или холод, загоняющий зимой мышей в свои норы, и оно пугало меня больше всего в доме на Мартинес Кампос. Мой дедушка Педро был на шестьдесят лет старше меня, и он был плохой. Никто ни о чем меня не предупреждал, никто ничего не говорил, но с тех пор как я себя помню, чувствовала в воздухе присутствие страшной правды. О ней мне шептала мебель в доме, о ней говорила земля, о ней шелестели листья деревьев. Все они словно пытались защитить меня от этого странного человека, слишком высокого, слишком жесткого, слишком сурового, крепкого, грубого, сильного и гордого.
Мой дедушка не был немым, но он почти не говорил. Иногда его губы шевелились, когда он погружался в сон или вспоминал свою молодость. Если он сталкивался с нами в коридоре, то здоровался, а, когда приходило время прощаться, прощался. Но он никогда не принимал участия в разговорах, никогда не целовал нас и не приходил к нам в гости. Дед проводил большую часть времени с Паситой — в полном молчании. Его жизнь была очень таинственной, а репутация довольно темной. В тот раз, когда мы вышли из дома, мама постаралась уверить нас в том, что ее отец уехал в путешествие. Никогда больше она не говорила, куда он уехал и когда вернется. Что-то подсказывало мне, что это будет вечное путешествие, подобное тому, в которое когда-то уехала ее сестра-близнец Магда. Она вела жизнь странницы, но мы всегда знали, где она находится. Она присылала нам открытки и подарки. Дедушка, без сомнения, мог провести несколько недель в Мадриде, ничего не сообщая нам. Дверь в его комнату на первом этаже была заперта, а, когда приходило время обеда, его место было свободно.
Теперь он сидел в саду на своем месте рядом с дочерью, глядя куда-то вдаль и никуда конкретно. Я постаралась бесшумно пробежать мимо в дом, где мои родители и сестра вместе с другими членами семьи справляли годовщины, дни рожденья и поминки. Жаль, что меня не взяли с собой на почту, как обычно это бывало по утрам.
Неожиданно мне показалось, что я слышу чей-то голос. Я не могла поверить своим ушам — со мной говорил дедушка:
— Что ты там прячешься, Малена? Давай иди сюда.
Я абсолютно уверена, что дедушка никогда раньше не говорил мне столько слов. Я молчала и старалась не дышать. Голос, который я слышала, был таким родным, и в то же время он звучал странно, как если бы заговорил булочник или кондуктор. В том смысле, что он был похож на голос тех людей, которых мы часто видим при одних и тех же обстоятельствах и которым всегда говорим какую-нибудь дежурную фразу. А эти слова прозвучали из уст моего деда, от которого я раньше слышала лишь: «привет», «поцелуй меня», «возьми чупа-чупс», «иди к маме», «до свидания». А то, что произошло сейчас, было необычно.
— Знаешь, какое животное самое глупое на свете? — продолжил дед высоким голосом.
Мне стало ясно, что он ждал этого момента.
— Я тебе скажу. Это курица, и знаешь почему?
— Нет, — ответила я с дрожью в голосе, все еще прячась за каштаном.
— Потому что, если ты поставишь перед курицей небольшую сетку, а за сеткой положишь горсть зерен, она будет всю свою жизнь пытаться прорваться за эту сетку. Ей и в голову не придет обойти ограждение, чтобы достать еду. Поэтому курица самая глупая.
Дед вытянул ноги и на мгновение прикрыл глаза, а когда открыл, я стояла рядом. Говоря все это, он намекал на то, что я кружу вокруг Паситы, вместо того чтобы убежать.
— Я не курица, — сказала я.
— Конечно, нет, — ответил дедушка и улыбнулся. Я абсолютно уверена, что это была его первая улыбка, которую я видела. — Но ты немного труслива, ведь ты прячешься от меня.
— Не от тебя, — пробормотала я, — а от… э …
Я указала пальцем на Паситу.
— От Пас? — спросил дед через мгновение. — Ты боишься Пас? Серьезно?
— Да, я… Она немного пугает меня, потому что я точно не знаю, куда она смотрит и о чем думает. Я знаю, что она не думает, но и, кроме того… — я говорила медленно, глядя в землю, не зная, куда деть руки. Я искала подходящие слова, которые бы выразили то, о чем я думала все время. — Я знаю, что это плохо, очень плохо, ужасно, кроме того, даже… Я не боюсь… Ну, если совсем немножко… — наконец призналась я. Конечно, можно было сказать лучше. — Но она очень красивая, да? Без сомнений, красивая. Мама всегда говорит об этом, и это правда.
Дед рассмеялся. Я никогда раньше не видела, чтобы он смеялся.
— Ты тоже очень красивая, принцесса, — сказал он, протянув мне руку. — Иди сюда. — Дед посадил меня к себе на колени. — Посмотри на Паситу: она никогда тебе не причинит вреда, она никому не сделает ничего дурного. Бояться нужно других. Ты боишься того, что сама себе напридумывала. А то, что ты мне сказала, вовсе не плохо. Я люблю здесь бывать, мне это нравится.
— Но ты всегда с ней. И мама говорит, что нужно говорить ей правильные слова и быть нежной. Нужно делать вид, что я очень рада ее видеть. Мы должны это делать. Но только не для нее. Понимаешь? А для бабушки и для тебя… Я не убегаю, когда вижу ее. Но я точно знаю, что должна сказать тебе. Она намного старше меня, чтобы вести себя с ней как с ребенком. Она всегда красиво одета. Она не ребенок, правда. Мне больно, я не могу обходиться с ней так же, как они. Ты не обижайся на меня, но я никогда не радуюсь, когда вижу ее.
После того как я все это сказала, дед поглядел мне в глаза и обнял. До этого я никогда не говорила с ним, никогда не видела, как он улыбается и смеется. А теперь он прижимал меня к груди.
— Пасита любит гулять, — сказал он мне, — но твоя бабушка никогда не пойдет с ней рядом, потому что не хочет, чтобы их увидели вместе. Я всегда гуляю с Паситой, Магда тоже ходит с нами, когда возвращается домой. Сейчас как раз время прогулки.
— Я пойду с тобой, если хочешь, — ответила я через мгновение.
Пасита всегда пугала меня, но никто никогда не говорил со мной так по-доброму, как дед. Никто так, как он, со мной не говорил, и никто не называл меня раньше принцессой.
Перед тем как выйти, я зашла в дом — хотела предупредить мать, что пойду гулять с дедом, но у нее было много дел. Мама должна была подготовить сестру к прогулке. Я рассматривала серьги Паситы: два маленьких цветочка с бриллиантами и сапфирами.
Мы уже выходили из дома, когда я почувствовала боль в ноге.
— Ленни! — взвыла я.
Ленин — пес моей бабушки, маленький йоркширский терьер — бегал вокруг меня, так и норовя укусить. Точно так же он терроризировал всех, кто приходил в гости.
— Поддай ему, — сказал дед спокойным голосом.
— Но я не могу, — ответила я, качая головой. — Не нужно его бить…
— Это не собака, а крыса. Поддай ему.
Я смотрела некоторое время перед собой, потом сделала, как сказал дедушка. Ленни взлетел в воздух, упал около колонны, вскочил и понесся прочь. Я страшно перепугалась своего поступка. Глядя на меня, дед расхохотался, а я подумала, что сделала нечто непростительное. Но дед мне улыбнулся, и я успокоилась. Потом, когда мы стояли на тротуаре по другую сторону ограды, дед стал серьезным и спросил, как будто хотел доверить мне тайну, которую я все равно никогда не пойму:
— Ты мне расскажешь о тех, кто остался там, внутри?
Я в принципе не знала, что ответить. Я не ожидала такого вопроса и не хотела ему врать, но мне пришлось ответить, чтобы скрыть свое замешательство.
— Конечно, — сказала я, запирая калитку.
— Иди сюда, встань на эту перекладину, — сказал мне дед, указывая на металлическую пластину между колесами коляски Паситы. — Держись за спинку, очень хорошо. Так ты не устанешь.
Он толкнул коляску вперед, и мы пустились в путь. Дорога шла с небольшим уклоном вниз. Теплый воздух щекотал мне лицо и развевал волосы. Казалось, что солнце в тот день светило как-то особенно радостно.
На следующее утро я не видела дедушку, а спустя неделю заметила его у входа в дом. Он тихо разговаривал с хорошо одетой женщиной примерно его возраста и был очень серьезен. «Привет, папа!» — поздоровалась с дедом мама и, не останавливаясь, прошла мимо, Рейна последовала за ней. Я смотрела прямо перед собой, но когда шла мимо дедушки, поймала его взгляд. Он улыбнулся и подмигнул мне, но ничего не сказал. Когда мы были не одни, дед защищал нашу тайну, изображая полное безразличие.
Хотя я не люблю мармелад, но по привычке завтракаю именно им. У меня есть определенные предпочтения: с большим аппетитом я, как и многие, ем сорта из земляники, малины и тутовых ягод. Только моей сестре Рейне нравится мармелад из горьких апельсинов. Когда мы были детьми, мы приезжали к бабушке на фазенду в Ла Вера де Касерес. Иногда няня готовила нам специальный десерт из очищенных апельсинов. Она вынимала мякоть и клала ее в тарелку, туда же добавляла цедру, в которой, по мнению многих врачей, просто кладезь витаминов. Сверху няня поливала десерт зеленоватым маслянистым соком и посыпала лепестками цветов и сахарным песком, который в итоге превращался в золотой сироп, сверкавший на фарфоровой тарелке. Я всегда ела очень медленно — мне нравился этот одновременно сладкий и горький вкус. Апельсины делали меня счастливой. А вот Рейне этот десерт не нравился, она считала его слишком приторным, слишком дешевым и годным лишь для простого люда. Годы спустя я оценила особую прелесть горечи цедры и сладости апельсина — вкус десерта, созданного няней с особой заботой, я никогда не смогу забыть и теперь сама его готовлю. Мне всегда нравились контрасты: сладкое и соленое, искусственное освещение и безлунные ночи, страшные истории и фильмы о любви, громкие слова и старомодные сентенции. Всеми фибрами души я восхищаюсь, подобно многим людям, простыми житейскими чудесами, апельсиновыми десертами, ягодным мармеладом. Просто у меня было еще очень мало времени, чтобы понять сложность собственной души. Я буду всю жизнь пытаться узнать, что заложено во мне, подобно тому, сколько витаминов скрыто в апельсиновой корке.
Я сейчас нахожусь в возрасте Христа. У меня есть сестра-близнец, которая совсем на меня не похожа, она никогда не витает в облаках. В детстве я любила наблюдать за сестрой, но не помню ни одного случая, когда мы были вместе и по-настоящему близки. У Рейны были свои секретные игры, которые никогда не заканчивались, потому что играла она целыми днями, постоянно. Я же каждое утро, когда просыпалась, ощущала себя сразу Маленой и Марией, плохой и хорошей, одновременно была собой и другой. Я боялась, что Рейна, а вместе с нею мама, тетки, няня, учителя, друзья — весь окружающий мир — это заметят. Я боялась совершить ошибку, которая помогла бы им понять раздвоение моей личности на девочку, которой я была, и на девочку, которой хотела стать. Я вставала с постели, одевалась, чистила зубы и умывалась, садилась завтракать и ждала, когда она со мной заговорит. Но иногда она даже не произносила моего имени. Тогда я чувствовала себя комфортно, мне было весело. В другой раз перед выходом из дома я звалась Маленой, потому что была одета в юбку и блузку навыпуск, забывала причесаться, беспорядочно ставила книги на полку, комкала бумагу и кидала в угол. Когда мы возвращались домой вечером, я бросалась на кровать, и Малена медленно покидала меня, затем я садилась на пол, чтобы потом встать другой мягкой и нежной. Много лет спустя можно восстановить эти движения и рассказать, как я поднималась с колеи, чтобы спросить саму себя:
— Мария… — говорила я себе утром так жалобно, как иногда говорят монахи, когда собираются наказать, — Мария, дочка. Ты ничего не расскажешь? Маме очень грустно, бедняжке. Как ты могла выйти на улицу вместе с дедушкой? Он что-нибудь купил тебе?
— Ничего, — ответила я себе. — Он мне ничего не купил, мы вывели Паситу на прогулку, вот и все.
— И он тебя никуда не приглашал?
Мария покачала головой.
— Верно?
Снова покачала головой.
— Он не наливал тебе вина, шампанского, да? Бабушка рассказала нам, что ему нравится поить детей вином. Он считает, что это очень полезно. Он ненормальный. Ты знаешь, что маме не нравится, когда мы пьем вино, даже разбавленное водой… Бабушка тоже очень расстраивается. Веди себя хорошо. Ну, теперь вставай. Если пообещаешь мне, что не будешь ничего такого делать, я помогу тебе по дому.
Тогда я снова начинала молиться, просить у Девы Марии чуда, которое ей ничего не стоит и которое изменит мою жизнь раз и навсегда. Я тихо вставала у кровати и начинала новую пытку. Теперь понимаю, что тогдашние мои проблемы были абсурдны, смешны, невероятно глупы, по правде говоря, они и не были настоящими проблемами. Ведь никому не нужно знать, сколько граммов в пятидесяти двух литрах молока, потому что все покупают молоко литрами и никогда граммами. Я молилась Деве Марии, будто она меня действительно слышала. Эта женщина никогда меня не любила, потому что, подобно моей сестре, предпочитала горькую цедру жертвоприношений сладкой мякоти апельсинов.
Когда я поднимала глаза, то была уверена, что матушка Глория хмурится, глядя на меня. Я помяла стебелек цветка между пальцами и почувствовала на своей коже зеленую кровь. Стебель был крепким и почти трещал, когда я вырывала его за урной около столовой. Он был пористым, как вареная спаржа. Лепестки бутона, медленно кружась, падали на землю. Я следила за ними, и от этого моя голова шла кругом. Я стояла за спиной Рейны, но матушка Глория не спускала с меня глаз. Густые брови монахини подчеркивали строгость ее лица, когда она хмурилась. Они всегда были готовы сомкнуться, так же как сейчас. На плечо Рейны опустился застывший белый цветок гладиолуса, похожий на солдатский штык. Мне велели выбрать утром гладиолус, хотя то, что от него осталось в моих руках, вызывало уныние, такое же, какое испытывала Рейна накануне по пути в колледж. Все цветы у меня рано или поздно ломались — я сплющивала их в папке или роняла в коридоре, автобусе, а потом какой-нибудь ребенок наступал на них или я просто зажимала их в кулаке, приветствуя кого-нибудь. Это могли быть белые лилии, каллы, розы, ромашки. Я никогда не проявляла заботы о них, а весной природа будто бы вела какую-то игру против меня.
Понимаю, что Богоматери я никогда не была важна, но когда я надеялась, что встречу ее около алтаря, то начинала молиться. Мои губы беззвучно двигались быстро-быстро. Думаю, никто и никогда не молился с такой верой, страстью и с таким усердием, как я. Но тогда мне было только одиннадцать лет, и я верила в великие чудеса. Мои надежды, казалось, не были противны небу, иначе оно разверзлось бы у меня над головой, поэтому я продолжала молиться каждое утро, не обращая внимания на то, что кто-то может увидеть меня, например, моя сестра Рейна.
Матушка Глория поманила меня рукой. Она была очень удивлена, когда увидела, что я молюсь.
— Не убегай, Магдалена, — сказала матушка, — я дам тебе задание: будешь заниматься один час наверху, когда все разойдутся. Я устала от твоей беспечности… Понимаешь?
— Да, матушка.
Казалось, что-то происходит. Я смотрела на огромную колонну с квадратным основанием и спросила себя, как можно отсюда убежать.
— В этом месяце мы выражаем почтение нашей возлюбленной Матери. Пресвятая Дева заслуживает, чтобы ей подносили цветы, символ нашей чистоты. И никакой зеленой травы!
— Да, матушка.
— Не понимаю, как ты можешь быть такой… Тебе есть, чему поучиться у сестры.
— Да, матушка.
Опять она говорила о Рейне с таким удивительным восхищением, что это становилось подозрительным.
— Простите, матушка, но если мы не поторопимся, то опоздаем в класс.
Ее брови поднялись настолько, что мне стало казаться, будто передо мной и не человек вовсе, а огромная медуза, — так округлились ее глаза.
— Заправь рубашку в юбку!
— Да, матушка.
Выражение ее лица переменилось, она повернула голову, давая мне понять, что наш разговор закончен, однако я вовсе не хотела уходить. Я разом почувствовала усталость.
Упоминание о Рейне не давало мне покоя. Когда мы пошли, сестра положила мне руку на плечо. Ее рука всегда была холодной как лед. В противоположность этому холоду, мои щеки горели от стыда.
— Не нервничай, Малена, — сказала Рейна.
У нее был тонкий, нежный голос, как у ребенка. Когда Рейна начинала говорить, я знала, что она скажет что-нибудь в мою защиту, что поддержит меня.
— Эта ведьма не может ничего тебе сделать. Понимаешь? Папа и мама оплачивают наше обучение, а для этих самое главное — деньги. То, что она сказала о цветах, — чистой воды глупость, серьезно…
Мимо нас по коридору пробежали девочки из младших классов. Они посмотрели на нас с состраданием. Это чувство было главным здесь, оно заменило нам все остальные чувства в стенах этой настоящей тюрьмы. Я думаю, что мы тогда представляли собой странную пару: я, с распущенными волосами и в рубашке навыпуск, высокая и сильная, и Рейна, маленькая и худенькая, в блестящих, начищенных ботинках, ее голос подрагивал при произнесении каждого слова. Контраст между мной и сестрой казался мне правильным, логичным, хотя это портило мне настроение.
— Между прочим, тетя Магда здесь. А ты ее крестница, она не допустит, чтобы тебя исключили… Послушай, я уже довольно давно ее не видела. Это странно. Правда?
Я остановилась и обняла сестру, глядя ей в глаза. Во мне проснулось какое-то новое чувство, которого я никогда раньше не знала. С большим трудом я засыпала ночами — постоянно думала над тем, как отвечать на ее вопросы, не могла говорить сестре неправду, но и не хотела ее обманывать. И теперь Рейна смотрела на меня с опасением, потому что молчание затягивалось, а мои душевные порывы не были ей понятны. Она заговорила, не дожидаясь ответа. Рейна сказала своим звонким тонким голоском, что прозвенел звонок и нам пора в класс.
Когда я села на свое место, мое сознание прояснилось. На протяжении всего моего детства внимание, которое оказывала мне Рейна, действовало на меня как бальзам на раны, как будто ее участие могло защитить меня. Так или иначе, она всегда была готова мне помочь. Она никогда не стремилась выведать у меня мои секреты, никогда не сделала мне ничего дурного.
За окном светило майское солнце, голос матушки Глории звучал откуда-то сверху. Это было во вторник, первым уроком шла математика. Матушка в очередной раз приказала мне заправить рубашку в юбку.
Я наблюдала, как жуткая вереница букв появляется на доске с головокружительной скоростью. В это же время я повторяла про себя слова молитвы, которые никогда не переставала шептать. Я следила, чтобы мои губы не шевелились, и каждый день ждала чуда. «Святая Дева, Матерь Божья, сделай это для меня, пожалуйста, и я ни о чем не попрошу тебя больше никогда в жизни. Если тебе это не трудно, ты можешь сделать это, Дева Мария, пожалуйста, преврати меня в мальчика, если это не трудно, сделай меня мальчиком, потому что я не такая, как Рейна, я больше подхожу на роль мальчика…»
Я не успела закончить пример с квадратными уравнениями. Прошло десять минут урока, когда мать-настоятельница постучалась в дверь, просунула в класс голову, позвала нашу преподавательницу на том странном языке, на котором говорят монахини. Что-то случилось, потому что она выглядела не просто раздраженной — взбешенной. Пока монахини разговаривали, класс потихоньку зашевелился, началось шушуканье. Приход матери-настоятельницы, этой таинственной женщины, которая редко спускалась с третьего этажа, где находился ее кабинет, наделал шуму. Она была толстой, высокой, крепкой женщиной, скупой на выражение эмоций.
Учительница обратилась к нам с обычной просьбой — смотреть в свои тетради, сосредоточиться на задании, молчать и сидеть на своих местах, после чего скрылась за дверью вместе с матерью-настоятельницей. Мы остались одни. Две или три минуты стояла абсолютная тишина. Потом все бросились строить догадки по поводу возможных неожиданных событий, которые могли произойти. Все были возбуждены, даже моя сестра. Росио Искьердо начала рассказывать какую-то глупую историю о шоколадных таблетках, которые пропали из кладовой, когда в класс вошла матушка Глория. Против обыкновения она не стала призывать класс к тишине и порядку, хотя многие открыто занимались своими делами: Кристина Фернандес ела бутерброд, Рейна стояла… Матушка Глория махнула рукой, указала на меня пальцем и позвала:
— Магдалена Монтеро, пойдем со мной!
Когда я пытаюсь вспомнить, что потом произошло, память начинает мне отказывать. Я возвращаюсь в мир, где вещи и люди погружены в сероватый туман, как это обычно бывает во сне. Лица моих одноклассников расплываются перед глазами, словно какая-то странная масса, они постоянно меняют свою форму, я не могу остановить эту непрерывную метаморфозу. Лицо Рейны я помню лучше других: она стояла рядом не двигаясь, и следила за мной взглядом, когда я пошла к матушке Глории. Вместе с нею мы вышли из класса в коридор. Мною овладело дурное предчувствие. Стены, металлические шкафы, в которые утром мы вешали наши пальто, не были серыми, но я не могу вспомнить, какого они были цвета. Меня бросало то в жар, то в холод. Я хотела заговорить, спросить о том, что произошло, попросить прощения, если я в чем-то была виновата. Я чувствовала себя жертвой. С каждым шагом мне было все труднее идти, мои ноги устали, обувь начала жать, так что пальцы ног сводило от боли. Я начала говорить про себя, не разжимая губ: «Дева Мария, ты нехорошая, о, как бы было замечательно, если бы ты была хорошей, но ты меня не любишь. Если бы ты меня любила, ты бы превратила меня в мальчика, и все стало бы хорошо, я была бы счастлива, очень счастлива, все пошло бы лучше, будь я мальчиком…»
Монахиня, которая шла впереди, ни разу не обернулась в мою сторону. Мы остановились у одной из дверей, матушка Глория открыла ее и прошла внутрь, я — следом. Я очутилась в комнате, обстановка которой сильно отличалась от наружной отделки колледжа. Здесь стояли мягкие кресла и диваны, красивый стол, на котором я увидела вазу с ромашками, а в стенной нише — телевизор. Я успокоилась, когда заметила маму, которая тоже была здесь. Она была в кожаном пальто. В комнате чувствовался аромат кофе. У меня было ощущение, что я попала на другую планету. Теперь я знала, что находится за дверью с надписью: «Преподавательская». Матушка Глория подошла ко мне, она улыбалась.
— Меня не исключат? Правда? — спросила я тихо, чтобы никто случайно не услышал.
— Что за глупости ты говоришь! — удивилась монахиня.
Я расслабилась и приняла театральную позу, опершись на правую ногу. Я искала глазами Магду и не находила. Меня позвала мама, ее голос прозвучал успокаивающе. Страх, который я испытывала по пути сюда, исчез совсем.
Я была очень рада видеть маму. Всегда, когда она приходила в колледж, я была счастлива. Этот визит был неожиданным, а потому еще более приятным. Я подошла к маме и поцеловала ее в щеку, от нее приятно пахло духами. Она взяла меня за руку и усадила рядом с собой.
— Послушай меня хорошенько, Малена, потому что произошло нечто очень важное. Мы очень огорчены. Магда исчезла. Она уехала и не сказала куда. Ты понимаешь? Мы не можем найти ее, мы не знаем, куда она могла бы поехать.
— Мы никогда не сможем принять ее, Рейна. Ты знаешь, что я буду возражать. — Мать-настоятельница произнесла эти слова, обращаясь к моей матери, которая была ее ученицей много лет назад. — Женщина, которая прожила столько времени в миру… Я не смогу понимать ее так же хорошо, как раньше.
Мама посмотрела на монахиню и сделала жест, словно призывая ее к молчанию. Я начала понимать, что все опасения, которые мучили меня на пути в преподавательскую, не подтверждаются, трибунала не будет, никто не собирается меня ни в чем обвинять.
— Но ведь это не плохо. Нет? Она может делать то, что хочет.
— Не говори глупости, Малена! — Теперь мне показалось, что моя мать стыдится меня. — Твоя тетя — монахиня, она дала обеты, она не может принимать такие решения, она живет в общине, так должно быть. А теперь послушай меня. Перед тем как уйти, Магда написала два письма: одно для бабушки и другое для меня, два ужасных письма, словно написанные сумасшедшей. В письме, которое я получила, речь идет исключительно о тебе. Ты же знаешь, что для нее ты особенный ребенок. Мне кажется, что она думает о тебе как о дочери, которой у нее никогда не было…
— Боже мой!
Этот возглас матушки-настоятельницы прозвучал как-то высоко. Мама посмотрела на нее и продолжила:
— Поэтому я подумала, мы подумали, матушка и я, что надо поговорить с тобой. Рейна сказала мне, что вы часто бывали вместе, много разговаривали. Не так ли? Возможно, она… что-то тебе рассказала или ты заметила нечто новое или странное в ее поведении. Мы искали ее в доме в Альмансилье, позвонили всем ее подругам, спросили у дона Хавьера, нотариуса дедушки, который мог оформлять ей какой-нибудь документ, завещание… Никто ничего не знает. Никто ее не видел, никто не говорил с нею уже пять дней. Она сняла все деньги с банковского счета. Нужно ее найти. Если она выехала из Испании под другим именем, то мы ее больше никогда не увидим.
Я видела, что мама пытается заставить меня ей помочь. Когда она сказала о том, что мы никогда больше не сможем увидеть Магду, это прозвучало как шантаж. Я осознала собственную значимость и почувствовала себя так, как когда-то во времена детства. Меня поразило, как много я значу для Магды. Я была единственным человеком, который мог подсказать им что-то, единственной в мире, кто может найти тетю Магду. Я посмотрела на маму. Я ее любила, слушалась, хотела стать похожей на нее и на Рейну, но я была копией ее сестры Магды, ее зеркальным отражением. Исчезновение тети стало для меня неприятным сюрпризом. Однако мне нельзя было показать свои чувства, и мне это удалось.
— Скажи мне, Малена… Ты знаешь, где Магда? — спросила мама, внимательно глядя мне в глаза. — Ты знаешь что-нибудь, что могло бы помочь нам найти ее?
Я смотрела на маму, а видела лицо Магды. Я вспомнила ее такой, какой видела в последний раз. Мне казалось, что все происшедшее было предопределено. В глубине души я знала, что так случится.
— Нет, мама, — сказала я абсолютно спокойным голосом. — Я ничего не знаю.
— Ты уверена?
— Да. Она мне не рассказывала ничего важного.
— Ну что ж, хорошо… Поцелуй меня и можешь вернуться в класс.
Мама дала мне понять, что наша встреча закончена. На обратном пути я опять молилась Святой Деве, просила ее охранять мою тетю Магду.
Ни Интерпол, куда обратились мои дедушка с бабушкой, ни мои молитвы не дали результата. Фотографии тети Магды были разосланы по всей стране, а я поняла, что никогда не смогу превратиться в мальчика. Матушка Глория, наивно полагая, что я переживаю из-за исчезновения тети, стала опекать меня. Моя жизнь складывалась хорошо. Я продолжала ходить с цветами в руках и все так же засушивала их между листами бумаги.
Наша семья решила строго придерживаться единой линии поведения. Все вели себя так, будто ничего не случилось. Судя по поведению бабушки можно было решить, что у нее всегда было не девять, а восемь детей, а мама говорила, что предпочла бы родиться одна, без сестры. Я сама не слышала, как она это говорила, но мне это с возмущением рассказала Рейна. Мы с сестрой мечтали о том, что в один прекрасный день выйдем замуж за двух братьев, потом, правда, это желание исчезло, зато осталась мечта сыграть свадьбу одновременно. Нам казалось, что лучше умереть, чем жить далеко друг от друга. Не знаю, насколько искренна была Рейна, говоря мне это, но я говорила от чистого сердца.
Мы с Рейной близнецы, но никогда этим не пользовались. Мама и тетя Магда тоже близнецы, и хотя они не были похожи как две капли воды, однако сохраняли между собой пугающее сходство. Мы с Рейной были очень близко привязаны друг к другу девять месяцев, но имели разные плаценты. Никто не знал, кто из нас старше. Я родилась на двадцать минут позже, в любом другом случае это стало бы доказательством первородства Рейны. Но в нашем случае это было сомнительно, потому что с самого рождения я вела себя как старшая. Врачи говорили, что мое поведение свидетельствует об амбициозном и эгоистичном характере. Когда я была еще в утробе матери, то постаралась забрать себе большую часть того, что производил для нас обеих материнский организм, а моей сестре доставалось питательных веществ ровно столько, сколько требуется, чтобы не умереть. В итоге я получилась крупнее и сильнее сестры, я была более крепким младенцем, чем та девочка, которую назвали Рейной. Сразу после рождения Рейну поместили в инкубатор, врачи боролись за ее жизнь в больнице, в то время как я вполне комфортно чувствовала себя дома, лежа в колыбели. Прошло еще много времени, пока моей сестре стало лучше и ее выписали домой. Родители засняли на фотопленку первые три месяца нашей жизни. На всех снимках мы с Рейной вдвоем: я упитанная и пышущая здоровьем, с сияющей кожей и бантиками в волосах, и она, лысая, с тонкой кожей, тщедушная, похожая на мученика. Своим видом мы олицетворяли болезненную несправедливость этого мира. Мама всегда больше внимания уделяла Рейне. Ночью каждые три часа она вставала и подходила к колыбели сестры, и именно ей она дала свое имя. Возможно, Рейна действительно больше заслуживала называться так же, как мать.
Традиция называть именем Рейна как минимум одну женщину в каждом поколении моей семьи по материнской линии пошла так давно, что никто не мог вспомнить точно, когда именно. Точно также никто не помнил, откуда пришла к нам вереница Магдален, последней из которых будет суждено умереть вместе со мной. Мне казалось, что обычай называть этими двумя именами родственниц — бабушек и внучек, теть и племянниц — помогал сохранять связь между поколениями, между веками. Эта традиция была гарантией того, что связь сохранится.
В конце концов меня назвали Магдаленой, потому что не было другого выхода. Магда стала моей крестной матерью. Когда я родилась, никаких других живых Магдален в нашей семье не было. Моя бабушка стала крестной матерью Рейны, как в свое время прабабушка — крестной для моей матери. Когда мою сестру подвели к алтарю, она страшно испугалась и отказалась идти дальше, хотя бабушка держала ее за руку. Ей было тогда два года. Меня с Магдой сфотографировала у алтаря Хуана, няня моей матери. Хуана специально приехала издалека, из деревеньки Педрофернандес де Алькантара.
Многих приводила в ужас эта традиция с именами, которые нас преследовали. Наша семья когда-то была очень богатой, мы ходили в колледж, на стене которого висела памятная доска с такой надписью: «Reina Osorio de Fernandez de Alcantara donavit». Мой дедушка, второй муж бабушки, не владел таким большим состоянием, как мой прадед, который, в свою очередь, был беднее моего прапрадеда, которому когда-то улыбнулась удача и который был безумно богат. В его доме была собрана коллекция посуды из керамики, чего я никогда не видела в нашем доме. Она хранилась в столовой и была окружена такой же заботой, как Рейна. Кухарка Паулина рассказывала мне истории, связанные с этими вещами, успевая при этом готовить различные вкусности: куриные грудки, яйца вкрутую, ветчину. Все эти керамические и фарфоровые штучки были привезены из Америки, где и было заработано состояние моей семьи, все они были времен Колумба или Эрнана Кортеса.
Я всегда чувствовала себя хорошо в доме на Мартинес Кампос и с каждым разом любила его все больше. Я никогда никому не рассказывала о своих ощущениях. С тех пор как мне исполнилось восемь или девять лет, мне казалось, что все вокруг меня в этом доме живое — стены, люстры, ковры. Горничная всегда передвигалась по дому очень тихо, как будто боялась кого-нибудь потревожить. Мне кажется, она тоже воспринимала дом как живое существо. Помню, как Паулина, кухарка, готовила нам блюда из рыбы, хотя очень часто на второе бывали креветки. Нужно было пальцами тянуть их за головку, что мне всегда очень нравилось.
Моя бабушка Рейна, которая проводила свою жизнь с Ленни на руках, прижимая его к себе и то и дело целуя, называла меня Ленитой. Когда мы встречались с нею, она говорила мне: «Привет!», а потом забывала обо мне и начинала обсуждать с мамой новую прическу Карменситы или хвалила хороший вкус Патрисии, потому что ничем иным они не интересовались.
— Эй, бабушка! — сказала я однажды. — Неужели ты со всеми ними знакома…
Она посмотрела на меня очень удивленно, потом ответила:
— Я много с кем знакома, дочка.
Мама сказала мне, что бабушке лучше не говорить «эй», потому что ее это нервирует. Правда, мама посоветовала мне вообще забыть это слово, так как оно могло кого-нибудь обидеть. В те годы я много времени проводила с моей второй бабушкой Соледад, мамой отца. Она жила одна, у нее не было собаки и слуг, ее квартира была меньше нашей. Бабушка всегда готовила для нас хлеб с шоколадом и очень сладкий чай. Однажды я спросила у папы, почему мы ходим к бабушке Соледад вдвое реже, чем к бабушке Рейне. Он ответил мне с улыбкой, что это в порядке вещей, потому что дочери ходят к своим матерям чаще, чем сыновья. Я приняла это объяснение, хотя абсолютно не поняла его логики. Я принимала все, что говорил отец, за истину в последней инстанции и всегда ходила с ним к его матери, когда он брал меня с собой. Я была счастлива, когда я — мальчик в оболочке девочки — шла рядом с отцом, который казался мне прекраснейшим существом, подобным которому мне не суждено стать.
Он, без сомнения, знал силу своей способности к обольщению. Помню, что когда я была маленькой, он взял меня и сестру с собой в ресторан. Мне казалось, что все мужчины и женщины в этом ресторане смотрели только на нас. Он управлял нами, говоря: «Давайте, давайте, девочки!», и был очень доволен, видя, что мы его слушаемся. Потом мы пошли в супермаркет, он позволил нам с Рейной выбрать все, что захотим. Мы набрали кучу сластей. Он всегда сопровождал нас, когда мы ходили на дни рождения к нашим подругам. Мои тетки очень радовались за мою маму, которой достался такой хороший муж. Он водил нас в тир. Помню, однажды мы подстрелили там двух птиц, и маме это не понравилось, она считала, что подобное времяпровождение воспитает в нас агрессию. А вообще она ревновала его к нам, это было очевидно.
Мне казалось, отцу не очень нравилось приходить в дом на Мартинес Кампос, просто он привык. Когда он приходил туда, то искал возможности поговорить с бабушкой, они обсуждали футбольные матчи, которые всегда смотрели в нашем доме. Мама тоже участвовала в этих обсуждениях. Я слышала, как она громко ругала того или иного игрока. А я в это время старалась найти дедушку, который в их беседах не участвовал, а если и находился с ними в одной комнате, то не открывал рта.
Паулина рассказывала мне интересные истории из жизни моей семьи, уделяя особенное внимание американской эпопее. Когда она говорила о тех диких и страшных временах, многие события в моих глазах преображались. Я представляла себе Фернандеса де Алькантара с черными волосами и глазами, с черной бородой, в плаще и штанах такого же цвета. Мне казалось, что его жизнь — жизнь с большой буквы, жизнь героя. Таким он был изображен на портрете, написанном неизвестным мне перуанским художником. Много столетий прошло с тех пор, а я смотрела на него с большой симпатией. У меня были славные предки: мои прапрапрапрапрадеды, храбрецы из храбрецов, опаснейшие люди, первые на полях сражений, готовые на любой подвиг ради своей королевы. Они поехали ради нее в такую даль, победили миллион индейцев, добыли много золота. Они сделали это ради спасения западного мира. Когда они возвращались домой, на кораблях, груженных золотом для своей королевы, трусливые английские пираты напали на них. Я представляла себе реки крови, лившиеся по палубе корабля, стрельбу, резню… В моей голове словно крутилось приключенческое кино, главными героями которого были мои предки. Я видела синюю гладь океана и голубизну небес. А когда кино закончилось, я знала, что была там. Это была история Марии Магдалены Монтеро Фернандес де Алькантара, моя история.
Меня привлекали истории конкистадоров, я представляла себя среди них, когда оставалась одна. Я буквально видела меланхоличные лица завоевателей, в которых ясно проглядывали наши фамильные черты: глаза, как у моего кузена Педро, подбородок, как у дяди Томаса, — все в их облике мне было знакомо. Я рассматривала портреты предков и каждому давала прозвище: Франсиско Проказник, потому что он стоял подбоченясь и скорчив хитрую примасу; Луис Грустный — из-за странного блеска в глазах мне казалось, что он вот-вот заплачет; Фернандо Третий Скупой, потому что он был одет в потертый плащ, видимо не пожелав потратить деньги на новый; и, наконец, мой любимец, Родриго Жестокий, у которого был злобный взгляд, глаза будто буравили каждого, кто находился рядом, а его грудь украшали награды. Мне казалось, что он был невероятно храбрым и очень недобро улыбался. Рядом с ним была изображена его первая жена Теофила. Каждое лето в церковный праздник я шла в составе процессии девочек и улыбалась улыбкой Родриго. Это была улыбка человека, который знал цену золоту и мог все купить. Я засмеялась, Рейна тоже. Наш смех подхватили другие девочки — праздник был безнадежно испорчен. Мама потом очень ругала нас, недовольная нашим поведением, но долго не злилась.
Каждый раз дедушка уносил свой ужин на веранду. Он любил есть в одиночестве, чтобы не слышать разговоры бабушки и мамы, — на веранде их голоса приглушались. Я же после ужина занималась тем, что выдумывала истории, в которых главным героем был Родриго Жестокий. Я строила из ящиков, веревок, канатов некое подобие корабля, на котором плыла в Америку, где Родриго ожидала Мария — юная индианка, которая его любила.
Однажды вечером я стояла около своего «корабля», когда ко мне подошел дедушка, обнял меня и поцеловал в макушку.
— Ну как? Тебе нравится? — спросил он.
— Да, — ответила я. — Я хочу быть похожей на Теофилу.
Дедушка громко рассмеялся, так, как уже не смеялся с тех пор, как год назад из монастыря сбежала Магда.
— Да ты что! Неужели?
— Да. Пойми меня правильно. Я не хочу быть похожей на нее лицом, мне нравятся ее украшения. У нее их всегда было много.
Он покачал головой и внимательно посмотрел на меня.
— Эта женщина никогда не верила в силу денег. Ей нравилось только золото, бедняжке… Бедная Рейна.
Я не поняла, к кому относились последние слова деда. Может быть, речь шла не о бабушке, а о маме, а, может быть, о моей сестре. Мы сели за стол на кухне, а он опять рассмеялся. Я слышала, как где-то глубоко в доме тетя Магда говорит с дядей Мигелем на повышенных тонах: «Ты поверил этому козлу, а не мне. Что ты нашел в этой шлюхе… Ты совсем перестал считаться со мной, хотя я родила тебе девять сыновей! На четыре больше, чем она! И все равно ты бегаешь к ней… Ты опять напился… Есть Бог на небе, он все видит, он тебя накажет… Я напишу на тебя жалобу в городской совет. Я больше не могу выносить этого…» Потом я услышала спокойный голос отца, он сказал что-то смешное, и все засмеялись. Мой отец всем дарил только хорошие эмоции. Тетя, похоже, ушла, потому что я услышала, как отец сказал: «Женщины! Как их поймешь! Познакомишься с той, которая тебе нравится, посвятишь ей себя, подаришь кольцо, содержишь ее, делаешь ремонт в доме каждые три года, защищаешь ее, встаешь ночью к детям, кормишь их… И что? Никакой благодарности! Что им нужно?»
В это время я думала о своем конкистадоре — Родриго Жестоком. Я представляла его жизнь среди перуанцев, в моих фантазиях они мало чем отличались от европейцев.
Неожиданно дедушка вышел из задумчивости и сказал:
— Его звали Родриго.
— Я это знаю. Тут написало. Скажи мне, когда он жил и умер?
— Ох, не знаю! Примерно три столетия тому назад — в середине семнадцатого века, думаю, он был самым богатым из всех.
— Я это заметила.
— Смотри сюда, — дедушка поднялся, обошел стол кругом и указал на карту, которая висела на стене прямо напротив меня. — Посмотри, эта красная полоса показывает границы его владений. Видишь? Я думаю, что он обладал в Перу властью большей, чем многие европейские короли, — дедушкин палец упирался прямо в середину изображенного на карте государства.
— Как здорово! — воскликнула я, — реальность явно превосходила мои самые смелые ожидания. — И как он все это завоевал?
— Завоевал? — дед смущенно смотрел на меня. — Нет, Малена, он ничего не завоевывал. Он купил эти земли.
— Что ты хочешь сказать? Я не понимаю.
— Он просто их купил. Он дал очень много денег королю, который был тогда очень беден и никогда бы не смог их вернуть. Потому-то король и согласился отдать по низкой цене некоторые наделы, которые были куплены в свое время короной. Родриго был очень ловок.
— Да, но тогда… Кто же был конкистадором?
— Например, Франсиско Писарро. Тебе разве не рассказывали о нем в колледже?
— Да, — сказала я, начиная огорчаться, — но я хотела знать о ком-нибудь из нашей семьи.
— В нашей семье никогда не было никаких конкистадоров, дочка.
Я с силой прикусила губы. Мне хотелось убить дедушку, потому что он говорил то, что не было правдой, не могло быть правдой.
— Но тогда… Ты можешь объяснить мне, какого черта они делали в Америке?
Мой злобный тон испугал даже меня. При этом само построение фразы не было для меня привычным. Я сама себе удивилась.
— Они вели там дела, Малена. А ты о чем подумала?
— Но они же не были пиратами!
— Кто тебе это сказал? — спросил дедушка с улыбкой. — Они ездили туда, чтобы купить в Перу табак, специи, кофе, какао и другие товары, а потом отправляли их в Испанию на собственных судах. По дороге они заходили в разные порты, покупали там ткани, сухофрукты, оружие… — он сделал паузу, потом заговорил почти шепотом: — и рабов… Они все это продавали и получали хороший доход.
Когда дедушка посмотрел на меня, ожидая какой-нибудь реакции, мне было нечего сказать. Мир вокруг обрушился, а у меня не было сил, чтобы его восстановить. Дедушка обнял меня и поцеловал дна раза в висок.
— Мне очень жаль, принцесса, но это правда. Могу утешить тебя лишь тем, что скажу: Фернандес де Алькантара никогда никого не убивали.
— Это очень важно для меня!
— Я знал это, — сказал дед, качая головой и глядя на меня так, будто ожидал услышать нечто ужасное. — И этим ты отличаешься от сестры. Вы так похожи, так похожи, но я всегда знал, что вы разные…
— Что ты такое говоришь, дедушка? — взволнованно спросила я, не понимая ни слова из того, что он сказал. — Понятно, что ты имеешь в виду: Мы с Рейной совсем не похожи, она намного лучше меня.
Он изменился в лице и посмотрел на меня как-то по-особенному. Теперь дед рассматривал меня, как будто пытался найти в моем облике ответы на свои вопросы. Пауза затягивалась, что немного меня пугало. Когда он заговорил, его голос звучал уже не так, как обычно.
— Не говори так, Малена. Я слышал эту фразу много раз в жизни, и всегда она причиняла мне боль.
— Спроси у мамы, она подтвердит мои слона, ты увидишь…
— Мне абсолютно наплевать на то, что скажет твоя мать! — воскликнул дед. — Я знаю, что это не так, и все!
Я впервые видела дедушку таким возбужденным и испугалась. По моей спине побежал холодный пот. Мне ничего не оставалось, как признать, что опасения, которые относительно деда высказывали мама и Рейна, не были безосновательными. Когда он нервничал, то принимался быстро-быстро ходить по комнате, казалось, его сжигает внутренний огонь.
Наверное, дед почувствовал мой страх, потому что он вдруг успокоился, остановился, посмотрел на меня, а потом сказал:
— Пойдем, я подарю тебе одну вещицу.
Мы вернулись в его кабинет, он подошел к сундучку, на который я давно обратила внимание, — это была старинная очень красивая вещь. Дедушка посмотрел на меня с улыбкой, достал ключ, открыл сундук и вынул оттуда несколько украшений. Среди них были красивые запонки, которые я уже видела.
— Это все, что осталось от драгоценностей Родриго. Многое, что у него было, он подарил королю, хотел получить дворянский титул.
— И ему это удалось?
— Нет.
— Понятно. Они не дали ему титул, потому что он был простой торгаш?
— Я так не думаю, — рассмеялся дедушка, — просто король хотел контролировать Родриго, который был очень хитрым, я тебе об этом говорил. Он многое отдал королю, но оставил себе два самых ценных камня. Это, — дед дотронулся кончиком пальца до красного камня, большого, очень красивого, обрамленного в золото, — гранат, а это, — он указал на брошь с зеленым камнем поменьше, — изумруд. У этой броши есть имя. Ее зовут Рейна, как твою мать и сестру.
Он помедлил, потом взял в руку брошь с зеленым камнем и посмотрел на него внимательно, как бы изучая. Потом взял мою ладонь и положил в нее изумруд.
— Возьми, это тебе, Малена, только береги его. Малена, камень стоит очень много денег, больше, чем ты можешь себе представить. Сколько тебе лет?
— Двенадцать.
— Только двенадцать? Ясно, как только ты станешь старше…
Мысль о моем возрасте отрезвила дедушку. Мне показалось, он раскаялся в своем поступке.
— Если хочешь, оставь брошь у себя, а когда я стану старше, ты мне ее отдашь.
— Нет, — он покачал головой, — она твоя, но ты должна пообещать мне, что никогда никому ее не отдашь — ни сестре и ни в коем случае матери. Обещаешь?
— Да, но почему мне?..
— Не задавай вопросов. Она тебе нравится?
— Да.
— Ты покажешь ее кому-нибудь?
— Нет.
— Хорошо, спрячь ее в каком-нибудь укромном месте, там, где ее никто не заберет и не увидит. Спрячь ее так, чтобы тебя с ней никто не видел. Малена, это очень важно. Не показывай ее никому, никому, никакому мальчику, даже своему мужу, который у тебя будет. Пообещай мне!
— Обещаю.
— Храни ее, и когда-нибудь, если ты попадешь в беду, она спасет тебя. Если тебе будут нужны деньги, позвони своему дяде Томасу и продай ее. Он заплатит за нее много денег. Но никому другому! Ты запомнила? Я даю тебе изумруд, который может спасти тебе жизнь.
— Я поняла.
Я старалась казаться спокойной, но чувствовала, что происходит нечто весьма необычное и невероятное. Теперь у меня появилось сокровище. Я была счастлива, хотя это произошло при таких прозаических обстоятельствах, совсем не так, как мне виделось в мечтах. Никто в этом доме никогда не говорил со мной, кроме Магды. Но теперь, когда она была далеко, я не боялась разболтать свой секрет. Я думаю, что у остальных были гораздо более страшные тайны.
— Очень хорошо, — сказал дедушка и поцеловал меня в губы, будто хотел запечатать в них этот секрет. Теперь между нами было нечто, что еще больше объединило нас. — Теперь можешь идти.
Я повернулась и пошла к двери, держа в руке брошь Родриго Жестокого, который теперь казался мне совсем другим. Я была счастлива, что у меня теперь есть собственное сокровище.
Я повернулась к дедушке со словами:
— Дедушка, можно спросить тебя кое о чем?
Он кивнул.
— Что ты подарил моей сестре?
— Ничего, — улыбнулся он. — У нее же есть пианино. Она единственная умеет играть на нем, и ты об этом знаешь.
Уверенность, с которой дедушка произнес эти слова, навела меня на мысль, что ответ у него был заготовлен заранее. Это открытие взволновало меня и разбудило смутные подозрения на его счет. Пианино на Мартинес Кампос тоже было ценной вещью: оно было сделано в Германии и стоило очень дорого, поэтому никто, кроме Рейны, к нему не прикасался.
— Ага. А почему ты подарил это сокровище мне? У тебя же много внуков.
— Да, но у меня только одна брошь. Я же не могу разделить ее на кусочки, правда? — дедушка замолчал. — И почему не подарить ее тебе? Магда тебя обожает, и, кроме того… Мне кажется, что ты из моих… — он понизил голос, — в твоих жилах течет кровь Родриго. Когда-нибудь ты поймешь.
— Что ты хочешь сказать?
— Тебе пока рано задавать мне вопросы.
— Да, но я тебя не понимаю.
Я успокоилась и посмотрела в потолок, как будто хотела найти там какие-нибудь доводы в свою пользу. Я пыталась придумать что-нибудь, что помогло бы разговорить дедушку. Видно было, что он искал слова для ответа на мой вопрос и, наконец, сказал уверенным тоном:
— Если бы мы поехали в Перу, нам не пришлось покупать земли, правда?
— Нет, — улыбнулась я, — мы бы завоевали их в честном бою.
— Вот именно.
— Но тогда… мы не одной крови с Родриго. Так? Ведь он купил эти земли.
— Конечно, конечно, ты права. Не знаю, почему я сказал тебе эту глупость, похоже, я впадаю в маразм. Я говорю все, что взбредает в голову… Давай, иди… Твоя мама тебя ищет, но помни о том, что ты мне пообещала.
— Да, дедушка, и большое спасибо.
Я подбежала к нему, поцеловала и убежала. Вечером дедушка не вышел из своей комнаты, чтобы пообщаться с нами. Прошло несколько недель, прежде чем я смогла с ним снова поговорить. Но с тех пор он никогда не вспоминал о своем подарке. Когда я узнала о его смерти, то проплакала всю ночь.
Я никогда не верила в то, что какие-то камни могут защитить нас от несчастий. Мне трудно себе представить, что в булыжнике, грани которого неправильно затуплены временем, заключается какая-то сила. Несомненно лишь то, что я узнала в колледже, например, изумруд — этот драгоценный камень, похожий на зеленую сверкающую стекляшку, появляется в природе почти мистическим образом. Я никак не могла выяснить, каким образом определить степень ценности моего талисмана, который, когда я смотрела сквозь него на свет, был чистого зеленого цвета. При этом он был похож на осколки гранита, которые я иногда находила во время прогулок. В общем, помню, что я не придумала ничего лучше, чем хранить брошь в коробочке из-под «Тампакса», которая лежала в шкафу. Там брошь провела несколько лет, пока у Рейны не начались первые менструации. Я никогда не забуду этот день, потому что когда Рейна пожаловалась матери на недомогание, той ничего не оставалось, как сказать: «Не волнуйся, дорогая, все имеет хорошие и плохие стороны, и Малена состарится раньше тебя». Эти слова еще больше отдалили меня от них. После этого я заглянула в свой заветный ящик, в котором лежали стеклянные бусы, разноцветные украшения, металлические обручи, цепочки, жемчужины из пластика, никому не нужные часы. В этот сундучок я хотела положить сокровище Родриго. Но подошла Рейна и попросила дать ей на время пару серег. Она увидела изумруд в моей руке, и, прежде чем я успела придумать, что ей сказать, спросила:
— Что это такое, Малена?
— Всего лишь брошь. Разве не видишь?
— Ага… Только она довольно сильно запылилась.
— Да. Я нашла ее на улице среди мусора. Я подумала, что она подойдет для одного из моих платьев. Но теперь я вижу, что она будет смотреться просто ужасно. Пойду выброшу ее в мусорное ведро.
— Думаю, именно так и следует поступить, пока она не повредила одежду, по-моему, она начала окисляться. Если решишь все же оставить ее, то я могу дать тебе средство для чистки.
И тут Рейна, к моему удивлению, уверенно взяла серьги и положила их в свою сумочку. Она говорила со мной высокомерно, и я подумала, что дедушка был прав, говоря о сходстве Рейны с моей матерью. В тот же день я купила небольшой сундучок с замком. По размерам он был таков, что в нем можно было хранить и мой дневник. Ключ от сундучка я повесила себе на шею, после чего вышла из своей комнаты и направилась по коридору к кабинету отца — единственному месту в доме, где мама никогда не оставалась одна.
Я постучала в дверь и, не получив ответа, вошла внутрь. Отец говорил с кем-то по телефону. Судя по тому, что он кусал себе губы, история, которую рассказывали ему на другом конце провода, была очень захватывающей. Он посмотрел на меня уничтожающим взглядом, понимая, что разговор придется прервать. Отец был еще не старым — ему не исполнилось и сорока лет, когда родились мы с сестрой. Родители поженились скоропалительно, после кратковременного романа. Они не собирались заводить много детей, возможно, потому, что мама была на четыре года старше отца.
Когда папа наконец закончил разговор, то с некоторой досадой поморщился и нетерпеливо спросил:
— Чего тебе, Малена?
— Мне нужно поговорить с тобой по очень важному делу.
— Это не может подождать? У меня важный телефонный разговор.
— Нет, папа, мне необходимо поговорить с тобой сейчас.
Мне показалось, что при моих последних словах отец слишком сильно стиснул зубы, словно от боли. Однако жестом он указал мне на кресло, приглашая сесть. Сам же нетерпеливо стал передо мной расхаживать взад-вперед, время от времени останавливаясь около стола и стуча пальцами по столешнице. Внезапно отец задал вопрос, который я меньше всего ожидала.
— Ты беременна?
— Нет, папа.
— Уже неплохо.
Мне показалось, что мой ответ принес ему некоторое облегчение. Я решила сказать заранее приготовленную фразу.
— Видишь ли, папа, этим летом мне исполнится семнадцать лет… — начала я импровизировать, но увидела, как он нетерпеливо посмотрел на свои наручные часы и, как обычно, не дал мне закончить фразу.
— Во-первых, если хочешь попросить денег, то у меня денег нет, я не знаю, куда они у тебя деваются. Во-вторых, если хочешь поехать в Англию, чтобы совершенствовать английский, то эта идея мне нравится, но ты поедешь туда вместе с сестрой. Так будет спокойнее. В-третьих, если ты не сможешь успешно завершить учебу, то останешься в Мадриде, мне очень жаль. В-четвертых, если хочешь получить водительские права, то я куплю машину, когда тебе исполнится восемнадцать, а пока поездишь с мамой. В-пятых, если ты вступила в коммунистическую партию, то ты автоматически лишаешься наследства. В-шестых, если ты хочешь выйти замуж, то я тебе не разрешаю, ты еще слишком маленькая и глупая. В-седьмых, если ты все равно решишь выйти замуж, будучи уверена, что встретила настоящую любовь, или в противном случае будешь готова покончить жизнь самоубийством, то, так и быть, я не буду возражать, если ты согласишься на два условия: ты не будешь делиться с ним своим имуществом и его не будут звать Фернандо. — Отец остановился, чтобы перевести дух. — Мне жаль, Малена, но я думаю, что ты торопишься, и он окажется пройдохой… В-восьмых, если ты будешь послушной девушкой, то я найду тебе достойного жениха, с которым вы будете жить в Мадриде. В-девятых, если ты хочешь гулять по ночам, то знай: после половины двенадцатого на улице остаются только шлюхи. И в-десятых, если ты хочешь принимать какие-то пилюли, не говори об этом матери. Итого, — он посмотрел на часы, — три минуты… Ну, в чем дело?
— Ни в чем из того, что ты сказал.
Отец постоянно думал о тех упреках, которые могла обрушить на его голову мать: «Ты такой мягкотелый, Хайме!» Мама знала, чем обычно заканчиваются наши с ним разговоры. Поэтому она устраивала допросы с пристрастием, в которых раскрывала отцовские промахи. Я поняла, что сегодня он торопится, а потому не будет приставать ко мне с ненужными расспросами.
— Хорошо, Малена. Так что ты хочешь?
— Я хочу, чтобы ты сохранил у себя один закрытый сундучок. При этом ты отдашь его мне тогда, когда я попрошу.
— Давай! — его рука нетерпеливо загребла воздух, но я не торопилась отдать ему ящичек.
— Там мои секретные вещи и мысленно добавила: «О которых я тебе не скажу».
— Что там внутри?
— Ничего интересного для тебя, папа! — быстро заговорила я, придумывая на ходу, что можно сказать. — Это вещи Фернандо, платок, который он подарил мне, конфетка в форме сердца, которую он прислал мне из Германии…
— Презерватив, который вы использовали в последнюю ночь…
— Папа!
Отец опять посмотрел на часы. Мне не понравилось то, что он сказал, тем более что говорил подобное часто и без всяких на то причин. Отец старался изображать либеральную терпимость, пытаясь, однако, каждый раз выведать у меня правду. Он постоянно пытался вызвать у меня чувство вины и найти несоответствие в моих словах.
— Хорошо, я сохраню твои вещи в этом шкафу, — наконец сказал он и указал на один из шкафов, которые стояли вдоль трех стен в кабинете. — А где ключ?
— Здесь, — ответила я, указывая на свою шею.
— Ты не хочешь неожиданностей, да?
В этот момент мы услышали звук хлопнувшей двери. Отец схватился за голову.
— Это не может быть твоя мать. Правда?
Это была, конечно, мама. Войдя в кабинет, она сказала «привет» прежде, чем папа успел закончить фразу.
— Не может быть, — сказал он, глядя на часы, — я думал, что ты придешь не раньше, чем через два часа…
— Привет, — повторила мама, обращаясь к нам обоим. — Малена! Что ты здесь делаешь?
— Я разговаривала с папой, — ответила я, но мои объяснения не были услышаны мамой, которая обошла стол и встала у отца за спиной.
— Закрой глаза, Хайме! — скомандовала она. — Я купила то, что тебе обязательно должно понравиться.
Мама смотрела перед собой, ее губы нервно подрагивали. Мне нравилось видеть ее такой, притом что в подобном состоянии она бывала редко. Мама достала пакет, в котором я увидела сероватый галстук, на нем был какой-то рисунок с полотен художников-кубистов. Галстук мне показался очень милым, но я поняла, что отцу он не понравится и он умрет от стыда, если выйдет в нем на улицу. Я упрямо продолжала стоять на месте, хотя чувствовала, что присутствую при весьма интимной сцене.
— Теперь можешь открыть глаза, — сказала мама.
Отец открыл пакет и потер руки.
— Рейна! Он замечательный… Мне нравится, спасибо.
При этих словах он приподнялся и поцеловал маму в подбородок. Она по-детски обрадовалась и, ничего не говоря, обняла папу. Я решила, что мне пора выйти и оставить их наедине, когда мама, только что целовавшая в губы своего мужа, опередила меня.
— Я пойду на кухню, приготовлю ужин…
Отцу пришлось отпустить маму, которая улыбнулась ему и, не говоря больше ни слова, вышла из кабинета. Так мы опять остались вдвоем с папой.
— Я тоже пойду. Мне нужно кое-что сказать маме.
— Это надолго?
— Что?
— То, что ты хочешь сказать маме.
— Я не знаю…
— Минут десять? — уточнил папа, протягивая руку к телефону.
— Да. Думаю, да.
Он начал набирать номер, затем взял галстук и сложил его в несколько раз. Отец, как и Магда, знал, что мог мне доверять. Теперь он рассматривал этикетку, пытаясь прочитать надпись, при этом издавал какие-то звуки, свидетельствующие об мыслительной работе.
Дедушка не прожил и двух месяцев со времени нашего последнего разговора. Согласно завещанию он оставил много денег в металлических монетах, которые уподобили наследство состоянию средневекового рыцаря. Дед назначил своим душеприказчиком дядю Томаса, который должен был обеспечивать связь меду братьями. Потом, видимо, для того чтобы не компрометировать меня, дедушка распорядился защищать три или четыре года после его смерти юную особу, ту, которой в момент безумия он подарил камень «Рейна», никогда не фигурировавший в списке семейных сокровищ. Этот камень и станет подтверждением его завещания.
Мой самый старший дядя, Педро, с какого-то момента ставший самым серьезным из всех, был очень удивлен.
— Мы могли бы этого ожидать… Старый вонючий хрен!
Инстинктивно я потянулась к цепочке на шее, чтобы исповедаться и рассказать всем правду. Но это не было необходимо, потому что мой дядя Томас, давний и загадочный друг моего отца, продолжал вести себя так, как будто совсем не замечал меня. Он собирался сказать кое-что еще, и это могло стать второй неожиданностью.
— Послушай, Педро, если ты хочешь забрать себе все деньги отца, то у меня нет возможности выполнить твою волю, так как твоя доля прописана в завещании. То же самое относится и к остальным. Ясно?
Я отметила, что никто из присутствующих даже не пошевелился, услышав эти слова, ни у кого на лице не дрогнул ни один мускул, но мне передалось напряжение и мышечные спазмы, которые заставляли собравшихся людей ерзать на стульях и менять позы. Среди присутствовавших была и моя мать, она очень волновалась, слова в завещании о том, что кому-то чужому отдано сокровище Алькантара, ее глубоко взволновали.
— Этого следовало ожидать, — прокомментировал мой отец, который выслушал завещание с каменным лицом. — Успокойся, Рейна, не изводи себя…
— Он такой неблагодарный, Хайме, — сказала мама.
Возможно, отец согласился бы с ней, но в этот момент прибежали внуки. Рейна начала играть на пианино. Мне ничего не оставалось, как поблагодарить портрет Родриго Жестокого за сделанный мне подарок. Тут тетя Кончита, у которой было много сыновей, спросила:
— Слушай, Томас… А что насчет доли Магды?
— Ничего. Мы не трогаем долю Магды.
— Хорошо, но она, — это уже был мой дядя Педро, — разве не сбежала? Нет? Строго говоря, она не заслуживает…
— Мы не трогаем долю Магды. — Томас вздохнул, он произнес эти слова твердо, словно пытался донести свою мысль до детей, а не до взрослых. — Ее доля хранится в банке и будет послана туда, где Магда теперь проживает. Мы сразу же передадим ей деньги, как только узнаем адрес. — Он повысил голос. — Хотя Магда ничего знать о нас и не желает, она все же наша сестра.
— Верно.
Это был снова голос моего отца, он единственный, похоже, сохранил самообладание. Однако его поведение действовало на нервы моей матери.
— Ты не можешь судить, потому что ничто здесь не принадлежит тебе!
— Это верно, но все же судить я могу! Разве нет? И повторю, что решение деда верное.
Я посмотрела на маму, она взяла себя в руки и теперь спокойно смотрела на присутствующих.
— Ты обо всем знал с самого начала, Томас! Ты знаешь, где она, и папа об этом знал, вы втроем объединились против нас! Вы не имеете права! Ты слышишь? Вы не имеете права! Она ушла со всеми своими вещами, и ты, ты не более чем… Вы все эгоисты, выскочки, вы все одинаковые! Вы ничего не стоите, слышите? Ничего! Вы — грязь… Какой ужас! Если бы была жива мама! Какой ужас, Господи!
Мама обмякла на стуле, казалось, она была в обмороке. В течение нескольких секунд никто не двигался с места, чтобы помочь ей. Все понимали горе дочери, потерявшей отца. Но все будто чего-то ждали и не приближались к ней. Наконец Рейна подбежала к маме и обняла ее, как будто хотела защитить ее от нее самой, спрятать от наших глаз. Я наблюдала за ней, у меня была не такая быстрая реакция.
Первое, что мне запомнилось о Магде, — это как раз полное отсутствие воспоминаний. В моей голове весьма причудливо запечатлелись события прошлого. Я была еще очень маленькой. Помню, как меня целовала какая-то женщина и время от времени дарила подарки. Она была вечной гостьей в нашем доме и, как выяснилось, приходилась мне теткой. Магда не жила постоянно в Альмансилье, не приходила по воскресеньям в Мартинес Кампос, не ужинала с нами в Рождество, но, она, на мой взгляд, была гораздо интереснее моей матери. Шли годы, а она мне не особенно нравилась, причем в каждом возрасте по разным причинам. Например, потому, что к пустякам, которые она мне дарила, прилагались инструкции на языках, которыми я не владела, или потому, что она обращалась к няне Хуане на «ты», а на свой день рождения приготовила взрослым бокалы с вином, а детям всего лишь одно несчастное блюдо с жареной картошкой. Потом, когда Магде надоели постоянные разъезды туда-сюда, она стала оставаться в доме дедушки и бабушки на более длительное время, и я начала ее ненавидеть уже по определенным причинам и с такой силой, которая сегодня мне кажется болезненной для девятилетней девочки. Дело в том, что Магда была похожа на свою сестру — мою маму, — но в то же время, она, как женщина, была более привлекательна, чем мама, и я ставила ей это в вину. Это было непростительной обидой.
Раньше я не могла вычленить те нюансы, которые создавали чудо различия сестер. Разница заключалась в том, что у Магды была цель, к которой она стремилась, а моя мать на фоне сестры казалось бледной копией, несмотря на общее сходство. Теперь я вспоминаю некоторые детали и вижу Магду, курящую сигарету: ее левая рука прижата к груди, а правая поддерживает левую в локте. Эта поза выглядела такой монументальной, что, казалось, ее рука удлинялась и становилась частью белого дыма, который шел от сигареты, зажатой между пальцами. Когда Магда курила, ее кисть была расслабленной, жесты — всегда продуманными. Я видела ее сигарету с Суматры, маленькую и тонкую. Спустя сутки после приезда Магды мама разрешила мне посмотреть ее мундштук, который нигде не выглядел так хорошо, как в руках хозяйки. Я могу попытаться объяснить завладевшие тогда Магдой чувства, которые нельзя объяснить ничем иным, кроме как отчаянным желанием постоянного бегства. При этом Магда не желала иметь что-либо общего с мадридскими сеньорами того времени, которым моя мать всегда уступала и со всем соглашалась. Поведение Магды всегда мне казалось несколько вычурным, многое из того, что она делала и говорила, было не столько плохо, сколько утрированно.
Вместо челки ее прическа завершалась длинной прядью, окрашенной полностью или отдельными штрихами в какой-нибудь желтоватый оттенок. Эта прядь лежала обручем на голове и спускалась между лопатками. Магда долго сохраняла свой собственный темно-каштановый цвет. По утрам, за исключением тех редких ночей, которые Магда проводила дома, она расчесывала волосы и заплетала косу. Завязав пучок на затылке, она становилась очень тихой, что придавало ей враждебный вид, которого все ее ровесницы боялись как чумы. Она подводила глаза черным, лазурным или зеленым, как теплое море, карандашом, который маму всегда портил, если она делала подобное. Я заметила, что глаза Магды меняли свой цвет в зависимости от ее настроения. Магда никогда не носила брюки, хотя это было бы гораздо современнее, никогда не носила цветастых поясов, только черные. Она допускала разумное декольте, но старалась избегать ненужных украшательств, уделяла внимание мельчайшим деталям, что говорило о хорошем вкусе. Мелочи всегда были для нее очень важны. Моих остальных теток, которые носили на шее дюжину золотых цепочек, она открыто порицала.
Магда не надевала бикини, но всегда носила мини-юбку; она не замечала приход лета и не красила ногти, зато пользовалась губной помадой ярко-красного цвета; она не была замужем, но при этом не пыталась поймать букет невесты; она не позволяла делать себе массаж, зато в одиночестве совершала длительные многокилометровые пешие прогулки; никогда не украшала себя мантильей или гребнем; во время праздников в Альмансилье она вставала в пять утра и бесшумно выходила из дома вместе с моим отцом и его братом Мигелем, чтобы быть единственной женщиной, которая осмеливалась идти между двумя мачо. Магда могла обходиться одним стаканом вина и читать газету, но она никогда не обсуждала политику. У тети было много друзей, некоторых из них мы знали, но она редко нас с ними знакомила. Магда произносила все буквы «р» в слове pret-a-porter, при этом она, не обращаясь к справочной литературе, по памяти давала советы людям, как ориентироваться в Лондоне. Она была очень смуглой летом, но всегда отказывалась загорать и никогда, никогда, до тех пор пока не наступал конец августа, не брила подмышки, хотя в то же время пользовалась воском для эпиляции ног. Я полагаю, что эти привычки не менялись на протяжении многих лет.
Наконец, я не могла не признаться, что предпочла бы иметь такую мать, как Магда. Я не чувствовала в себе достаточно сил, чтобы, подобно ей, противостоять традиции, поэтому мне ничего не оставалось, кроме как презирать поступки ее двойника. Я всегда играла по правилам, пока Рейна не начинала со мной спорить, — тогда я становилась похожей на тетю. Долгое время я не могла понять причину своей резкости. Видимо, мой организм старался таким образом выработать эффективную вакцину, необходимую защиту для сохранения неприкосновенности моей жизни в этом вялом мире, простом и предсказуемом, внутри которого существовали подводные течения, такие глубокие, что, казалось, могли бы как-нибудь уничтожить этот мир навсегда. Единственное, что меня успокаивало, — это позиция моего отца, который обходился с Магдой с уверенной непосредственностью. Она была, без сомнения, очень красивой женщиной, с правильным овалом лица, пухлыми губами. Кстати, губы — единственная черта, которая сохранилась у нас от общих предков-метисов. Глаза у Магды были темнее, чем у моей матери, и не такие нежные. Но ее фигура (в этом заключалось принципиальное различие между сестрами) была гармоничной и стройной, как у юной девушки, — фигура, которой моя мать обладала лишь на некоторых пожелтевших от времени фотографиях. Эта разница была и источником беспокойства, которое я испытывала, рассматривая себя в зеркале. Изъянов я больше не видела. Добродетель была сущностью Магды — она могла раскованно кокетничать, но никогда своим поведением не наводила людей на дурные мысли. Мама и Магда обладали большой красивой грудью. Мамин бюст пленял своим объемом, она даже ходила, слегка прогибаясь вперед. Грудь Магды, наоборот, была словно высечена из камня.
Магда ни к кому не проявляла особой любви, какую позднее начала испытывать ко мне, а мне было безразлично, что общение с племянниками для нее — обязанность. Поэтому меня удивил интерес ко мне на торжестве в честь первого причастия одного из моих двоюродных братьев. Магда внимательно смотрела на меня во время церемонии, потом вышла в сад и заставила меня слезть с качелей, отвела в сторону и без лишних слов задала странный вопрос:
— Тебе нравится твой бант?
С этими словами Магда дотронулась до меня. Ее вопрос поставил меня в тупик. Я не знала, как мне следует относиться к широкому красному банту, точно такой же носила Рейна. Более того, мы даже завязывали банты одинаково справа, что делало нас похожими. Я фыркнула, потому что причастие длилось уже несколько часов и я с нетерпением ждала конца. Не колеблясь ни минуты, я ответила с самым наивным видом:
— Да, он мне очень нравится.
— А тебе бы понравился бант другого цвета? Или на другом месте, слева, или по центру, или если бы тебе заплели волосы в косу?
Магда неторопливо курила через мундштук из слоновой кости, сделанный в форме рыбы, и постукивала каблуками о гранитные плиты пола. Она смотрела на меня улыбаясь, а меня пугала собственная медлительность при ответе на ее вопрос.
— Нет, мне бы не понравилось.
— Значит, ты хочешь всегда быть копией твоей сестры.
— Нет… А что бы изменилось, если бы было наоборот?
— Если бы твоя сестра была твоей копией? Ты это хотела сказать?
— Верно.
— Этого никогда не случится, Малена, — она отрицательно покачала головой, — только не в этой семье…
Прошло три года, и я научилась уважать матушку Агеду, которая была сущим бедствием: ходила по коридорам, словно лошадь, хохотала в полный голос, громко разговаривала, тайно курила, всегда с мундштуком, причем табак я сама тайком приносила для нее в колледж. Это были близкие и понятные мне привычки, которые я с ней разделяла, потому что тайно мы были очень похожи. Мы обе жили на пограничной территории, где матушка Агеда была невозможной монахиней, а я — невозможным ребенком, мы обе развивали в себе двуличность, чтобы запутать окружающих, наши грехи были похожи, и их хватало, чтобы разбавить нашу монотонную жизнь авантюрными историями наподобие рассказа о спасении Америки смелыми Алькантарас. Эта история распространилась со временем в классы, в часовню, в крылья здания, где мы обе бегали с наименьшим риском.
Время от времени Рейна спрашивала, почему моя антипатия к Магде вдруг переродилась в любовь, причем такую сильную. Сестра часто недоумевала по этому поводу и приходила к выводу, что ничего не изменилось: Магда осталась Магдой, даже когда сменила имя. На это я отвечала по-разному, но Рейна, хотя и была такой умной, не могла меня понять, но в одном мы с Рейной были единодушны во мнении: Магда не была монахиней и не могла ею быть.
Магда никогда никому ничего не писала, даже маленького письмишка, хотя ни в коем случае не потому, что стеснялась монахинь, с которыми проводила большую часть времени. Она так и не смогла научиться притворяться — ни когда все шло хорошо, и она соглашалась говорить шепотом, ни когда стояла на коленях в часовне, закрыв лицо ладонями, ни когда по понедельникам на первое была тошнотворная чечевица. Она, правда, молилась, вместо того чтобы просто трижды перекреститься, а потом со страшной быстротой набрасывалась на тарелку и съедала все с диким аппетитом.
Слабость Магды заключалась в том, что она не избавилась от гордыни и возмутительной привычки постоянно улучшать свое угловатое лицо, глядясь украдкой в хрусталь до тех пор, пока не достигала нужного результата. Магда меньше всего была монахиней — она украшала себя для того, чтобы быть привлекательной.
Мы с Рейной копировали все жесты Магды, желая понять ее суть. Моя сестра в этом деле преуспела настолько, что Магде пришлось скрыться из этого мира, чтобы забыть отражение человека, которого можно было определить лишь как бой-бабу. Я никогда не принимала это определение, но соглашалась в течение определенного времени с тем, что некоторыми подобными чертами Магда все-таки обладает. Особенно это было очевидно, когда Рейна весьма похоже повторяла ее движения и манеру одеваться.
Я использовала свое свободное время для того, чтобы сопровождать тетю в часовню менять цветы у алтаря. Это была единственная работа в монастыре, которая ей нравилась. Мне доставляло удовольствие оставаться с Магдой наедине, соблюдая дистанцию и видя, как торжественно она идет по центральному проходу, чтобы совершить ежедневный ритуал. Она несла кувшины с водой, ножницы и мешки для мусора, чтобы убрать вчерашние цветы. Я наблюдала за тем, как Магда это делает, а она, в свою очередь, мне что-нибудь рассказывала. Однако однажды утром наше молчание затянулось, я почувствовала неловкость. Казалось, Магда витает в каких-то небесных сферах, поэтому я решила сама начать разговор, спросив первое, что пришло на ум.
— Послушай, Магда… — я никогда не употребляла слово «тетя», это было моей привилегией, — почему тебя называют здесь не так, как дома? Ты бы могла называться «матушка Магдалена»? Разве нет?
— Да, но я подумала, что будет забавнее, если сменить имя. Новая жизнь, новая одежда. Я сама выбрала себе имя, Малена. Мне не нравится, что меня зовут Магдаленой.
— А мне нравится мое имя.
— Конечно, — она оторвала взгляд от хризантем, которые укладывала в определенном порядке, и посмотрела на меня улыбаясь, — потому что у тебя красивое имя, имя для танго. Я тебя назвала так, а Магды и одной будет достаточно.
— Да, но имя Агеда намного хуже, чем Магда.
— Ну что ты! Войди в ризницу и посмотри на то изображение на стене.
Я не осмеливалась поднять щеколду, как будто хотела оградить себя от ужасного зрелища, которое предстало перед моими глазами: кровь потоком лилась по телу молодой женщины, чья доверчивая улыбка скрывала скорби о своих ранах. Пальцы несчастной сжимали тунику, на верхней части которой до пояса расплылось темно-красное пятно, поразительно контрастировавшее с белизной двух бледных и непонятных шишек, лежащих на подносе, который она крепко держала рукой.
— Как ужасно! — Магда отреагировала на это мое восклицание взрывом хохота. — Кто эта несчастная?
— Святая Агеда, или святая Агата, как ее еще называют. Я хотела носить имя Агата, но меня так не назвали, потому что это не испанское имя.
— А кто с ней так поступил?
— Никто. Она сама.
— Но почему?
— Из любви к Богу, — ответила Магда.
Она закончила убирать цветочные урны и подозвала меня к себе, чтобы я ей помогла.
— Слушай, Агеда была очень кроткой девушкой, она очень беспокоилась о своей душе, но у нее была хорошая фигура, красивая большая грудь, которая ей очень мешала, ведь, выходя из дома, она замечала, что мужчины останавливаются и смотрят на нее, говорят любезности и всякие глупости. В один прекрасный день она задумалась, что больше всего привлекает в ней мужчин, и поняла — грудь! Это достоинство, видимо, мешало ее добродетели.
— И что было дальше?
— И так понятно… Она взяла нож, встала так…
Магда встала перед алтарем таким образом, что ее грудь осталась лежать на его поверхности, потом провела правой рукой по воздуху, имитируя направление удара ножом, — и бац — отрезала себе обе груди.
— Ой, как отвратительно! И она, конечно, умерла.
— Нет, она положила груди на поднос и, очень довольная, вышла на улицу, чтобы пойти в церковь и показать Богу, как сильна ее любовь и добродетель, именно эту сцену ты и видишь.
— И то, что у нее лежит на подносе, это ее груди? — я покачала головой, — но у них нет вершинок!
— М-да… Эту картину писал монах-бенедиктинец, и я не знаю, может быть, ему было трудно нарисовать соски. Тут он, конечно, ошибся, хотя, без сомнения, он не поскупился на кровь. Сурбаран изобразил Агеду без единой капли крови, а он тоже был монахом… Ну ладно, нам пора. Как тебе эта история?
— Не знаю.
— А мне она понравилась, и поэтому теперь я зовусь Агеда.
Я молча шла за ней к выходу, я хотела ей кое-что сказать, но не решалась. Потом я вдруг схватила ее за руку, да так, что она с удивлением посмотрела на меня.
— Что с тобой?
— Магда, пожалуйста… не отрезай себе груди.
— Малена, ты испугалась? Верно? — она обняла меня, потрепала по щеке и поцеловала в лоб, как будто я была ребенком. — Я была не права, что рассказала тебе эту историю, ты еще маленькая, чтобы понять ее, но… Но с кем мне говорить здесь, как не с тобой?
Матушка Агеда всегда была такой. Она колебалась между светом и тенью, словно светлячок, неспособный сориентироваться. Она не умела балансировать между приступами веселья и меланхолии. Она была похожа на эквилибриста, хотя приступы меланхолии посещали ее все чаще и становились все продолжительнее. Шло время, и я чувствовала, что Магда двигается только потому, что это необходимо. Ее улыбка стала похожа на гипсовую маску и уже не обладала той живой радостью, как раньше.
Я ее любила, хотя понимала не все, что она говорила. Со временем дистанция между нами практически исчезла, хотя мне не всегда было легко с ней общаться. Магда пыталась понять меня, она как будто хотела сказать, что знает о моих слабостях и желаниях. Мне понадобилось много времени, чтобы под маской цинизма разглядеть ранимость тети, — качество, которое нас невероятно сближало. Я наблюдала за ней и размышляла, как так вышло, что она стала монахиней. В итоге я решила, что это случилось против ее воли, в результате шантажа, какой-то странной игры, где автор наблюдает за тем, насколько хорошо ей удастся скрыть свою сущность.
А еще я помню, как все началось. Мама взяла нас с собой за покупками, выбрала нам два одинаковых платья с отложным воротником, расшитых голубыми цветами, — такие платья покупают совсем еще маленьким девочкам. Потом мы примерили два английских пальто, темно-голубого цвета с большими пуговицами и бархатным воротником, тоже более подходящие маленьким детям. На следующий день, в субботу утром, мы надели обновки, мама собрала нас — она выглядела очень довольной — и сказала, что мы идем на свадьбу к тете Магде. Когда Рейна спросила, кто жених, мама ответила, что мы познакомимся с ним в церкви, еще она сказала, чтобы мы вели себя хорошо, потому что там будут влиятельные люди. Ни мой дедушка, ни дядя Томас, ни дядя Мигель, ни мой отец, который отвез нас на машине, не присутствовали на церемонии. Помню, Магда очень тихо подошла к алтарю, одетая в белое, но почему-то в полном одиночестве.
Недавно я нашла среди моих бумаг упоминание об этом событии. Магда стала невестой Бога 23 октября 1971 года. А 17 мая 1972 года она покинула монастырь, чтобы никогда больше туда не возвращаться.
Я узнала о ее планах по чистой случайности благодаря цветам тыквы, которые были самыми чудными цветами из тех, которые мы обе собирали. Остальные члены нашей семьи всегда отказывались пробовать эти странные оранжевые мясистые бутоны с зелеными прожилками, которые я никогда не видела на кухне, пока однажды утром Магда, недавно вернувшаяся из Италии, не устроила необычную презентацию. Надев поверх блузки фартук, в который тетя облачалась, когда намеревалась что-нибудь пожарить, она опускала бутон в кляр, а потом посыпала небольшим количеством крупного перца, который дедушка называл, как правило, просто хорошей щепоткой. Никто, кроме Магды, съедавшей как минимум дюжину бутонов, которые в кипящем масле мистическим образом снова становились крепкими, к ним не притрагивался. Тогда мне было разрешено попробовать один из приготовленных бутонов, и я очень удивилась тому, что его вкус мне понравился. С этих пор каждое лето мы с Магдой старательно грабили огород, делили его на сектора, которые скрупулезно прочесывали. Мы тщательно осматривали цветки с каждого побега тыквы для того, чтобы потом ими закусить.
Весной, когда цвели вишни, мы в конце каждой недели ходили в Альмансилью. Этой традиции я никогда не понимала, так как мама, которая обычно не любила, чтобы мы куда-нибудь уходили, потому что дома становилось холодно и его приходилось долго протапливать, эту прогулку разрешала, называя ее «походом за вишнями». Мы гуляли между деревьями, такими некрасивыми, хрупкими и голыми летом, — вишни цветут всего две недели, потом облетают. В апреле деревья утопали в пышном море цветов с маленькими беленькими лепестками, своим видом напоминая нестриженных овец.
Один раз в год, весной, мы забирались на чердак и наблюдали за странным и страшным зрелищем: туман окутывал вишни очень быстро, в геометрической прогрессии, словно угрожая поглотить и все остальные растения. Мы не отваживались пробовать ягоды, поскольку они еще не созрели и есть их было нельзя, — так нам непрестанно повторял садовник Марсиано. Он считал своим долгом извиняться при этих словах, хотя, по правде говоря, его вины в этом не было. Когда в июле мы возвращались в Альмансилью, на вишневых деревьях иногда попадались ягоды, испорченные птицами, маленькие или сухие, не подходящие для того, чтобы украсить фруктовую корзину. В этот год вишни зацвели раньше обычного, но мы смогли приехать только в конце апреля. Солнце начало неистовствовать слишком рано. «Проклятое огненное светило», — ворчали люди. Марсиано был испуган возможным наступлением заморозков в мае, которые бы повредили деревьям. Он встретил нас с вишнями в обеих руках. Я спросила, зацвели ли в огороде тыквы, на что Марсиано ответил: «Возможно». Садовник проговорил это таким мрачными тоном, будто хотел подготовить меня к моей же смерти. Однако новость была прекрасная. Я тщательно выбрала самые крупные цветы, чтобы увезти их в Мадрид и немного порадовать Магду, которая в последние дни казалась, как никогда, грустной и подавленной.
В понедельник перед первым занятием я искала Магду в канцелярии, где она теперь работала, но не нашла. Никто не мог сказать мне, где она. Наконец, я встретила Магду в коридоре на выходе из рекреации и окликнула. Она быстро шла, наклонившись вперед, сцепив руки в замок за спиной. Магда смотрела куда-то вдаль, но кивнула мне в ответ. Она бросила на ходу, что очень торопится и мы увидимся позже, и быстро удалилась. Я хотела сказать ей о том, что если цветы не съесть сейчас, они завянут и их придется выбросить. Однако Магда продолжала идти, не обращая на меня внимания, а потом скрылась за дверью канцелярии. Тогда я решила пойти в класс, взяла мешок с цветами тыквы и побежала осуществлять одно из моих лучших намерений.
Я догнала Магду в тот момент, когда она уже вошла в кабинет директрисы. Мне ничего не оставалось, как дожидаться ее в холле. Некоторое время мне удавалось сохранять спокойствие, но через полчаса Магда так и не вышла. Тут раздался звонок на урок, и мне нужно было поторопиться, надежды поговорить с тетей не оставалось. Я тихими шагами подкралась к двери, чтобы понять, на какой стадии находится разговор и рассчитать собственные возможности.
— Очень жаль, Евангелина, — это говорила Магда.
— Да, но когда ты пришла сюда, ты сказала…
— Да, я помню то, что тогда сказала, но я ошиблась. Все очень просто. Я не могла знать, как буду себя здесь чувствовать.
— Тогда не нужно было принимать послушание, Агеда. Это было бессмысленно. Потому что твоя мать — это твоя мать, а если не…
— Это не имеет никакой связи, Евангелина, потому что тогда я считала свое решение правильным, а то, что последовало после… Мне нужно сменить обстановку, я не могу целый день сидеть и ничего не делать… Теперь, когда Мириам уволилась, а Эстер уехала в Барселону и к нам каждый год приходят все больше людей. Я немного знаю французский, не очень хорошо, но могла бы достигнуть хорошего уровня за три или четыре месяца, мне всегда хорошо давались языки.
— Это все верно, но я все равно не понимаю… Послушай, разве ты до замужества не жила в Париже? Нет?
— Да, но я нехорошо говорю на этом языке, потому что я была там с одним американцем, который жил здесь, и, таким образом…
— Агеда! — голос директрисы стал заметно громче, так что его теперь услышал бы каждый, кто просто проходил но коридору. — Я тебе говорила тысячу раз: подробности твои жизни до прихода к нам меня абсолютно не интересуют.
— Я об этом знаю, Евангелина! Но я просто хочу сказать тебе, что я, кроме всего прочего, знаю английский язык… — тут Магда, словно желая реабилитироваться, произнесла чье-то имя, которое я не смогла расслышать, — я говорю по-французски настолько хорошо, что никогда там не пропаду. Поехали вместе, в конце концов.
— Кем он был?
— Кто?
— Не притворяйся наивной, Агеда, ты прекрасно понимаешь, кого я имею в виду.
— Я поняла, только я думала, что моя прошлая жизнь тебя не интересует. Вы приняли меня совсем неподготовленной.
— Теперь ясно, кем он был.
— Нет, ты все неправильно поняла. Между нами все было в прошлом, много лет назад.
— Да, я знаю, а другой…
В самый интересный момент я вдруг перестала слышать голоса Магды и матушки Евангелины. Монахини теперь заговорили очень тихими голосами, такими тихими, что я уже решила, что они закончили. Но тут директриса опять начала говорить, а я все продолжала стоять под дверью в ожидании конца беседы.
— В любом случае очень сложно понять такие противоестественные, ужасные вещи. Ты должна найти в себе силы, чтобы понять…
— Не мучай меня больше, Евангелина, будь со мной мягче.
— Хорошо. Возвращаясь к теме французского, должна тебе сказать, что эта затея не кажется мне разумной.
— Ясно. Если ты мне дашь разрешение, я пошлю свои документы в какую-нибудь академию. Сегодня двадцать восьмое число, можно все сделать за один день, а в сентябре я приступлю к занятиям…
Мне уже надоело слушать, но мои ноги не желали уходить отсюда, они попросту отказывались это делать. Я понимала, что мне надо вернуться на место, потому что стоять под дверью и подслушивать нехорошо, — это сотни раз говорила служанкам бабушка. Однако мои чувства притупились, голова распухла от переполнявших ее новостей. То, что я слышала, каким-то образом придавало мне сил, меня удивляло, с какой легкостью с губ моей тети слетают эти странные фразы. Например, меня поразила новость о том, что в прошлом Магды есть грех, страшный грех, потому что матушка Евангелина назвала его противоестественным, скрыв завесой таинственности. Самое обидное, я не услышала имени того человека, хотя, наверное, меня больше поразила уверенность, с которой говорила Магда, и ее объяснения казались мне лишенными смысла.
Я точно знала, что Магда великолепно, безупречно говорила по-французски. Я это знала, потому что однажды вечером, пару месяцев назад, вошла в ее комнату без стука, — она разговаривала по телефону. И хотя она старалась говорить очень тихо, мне удалось услышать, что говорит она по-французски, причем очень быстро, прекрасно выговаривая все сложные звуки этого языка.
Когда наконец дверь резко распахнулась, я прямо-таки чуть не столкнулась лицом с лицом с тетей.
— Привет, Малена! Что ты здесь делаешь?
Я улыбнулась, пытаясь изобразить безмерную радость, сжав при этом кулаки и покачнувшись в воздухе в попытке сохранить равновесие, чтобы случайно не перевалиться через порог в кабинет директрисы. Тетя выглядела очень спокойной, как будто только что и не было этого неприятного разговора.
— Я это… э-э… Я хотела отдать тебе это.
Я протянула Магде мешок, который висел на моей вытянутой руке. Она взяла его, спросив с любопытством:
— Что это?
Магда раскрыла мешок, заглянула внутрь и тут же закрыла. Она принялась махать правой рукой перед носом, будто отгоняя что-то неприятное.
— Но, сокровище мое, они немного испортились. Когда ты их собрала?
— В пятницу, в Альмансилье. На той неделе мы ездили туда за вишнями… Я думала, что ты грустишь, мне никто не сказал, что они так быстро испортятся.
— Спасибо, Малена, спасибо огромное, дорогая. Я теперь твоя должница, напомни мне об этом как-нибудь на днях.
Сказав это, Магда обняла меня, поцеловала в щеку, и мы пошли, обнявшись, по коридору, плохо представляя себе, куда направляемся. Проходя мимо одного из шкафов, она остановилась, потом положила на полку мой подарок. Теперь она была собой полностью довольна. При любых обстоятельствах Магда оставалась самой собой — женщиной, которую я когда-то давно ненавидела, потому что она казалась мне разрушительницей. Тут я неожиданно для самой себя остановилась, я не могла идти дальше, не сказав ей главное.
— Знаешь, что я хочу тебе сказать? Я тебя очень люблю, очень-очень, серьезно.
— Я тоже тебя люблю, Малена, — ответила наконец Магда. Мы стояли друг напротив друга, она смотрела на меня блестящими глазами. — Я люблю тебя больше всех на свете, ты единственный по-настоящему дорогой мне человек. Мне бы не хотелось, чтобы ты об этом забыла. Всегда помни эти слова.
Глаза матушки Агеды затуманились слезами, губы задрожали, она крепко, с чувством сжала мои руки. Я снова ее обняла и поцеловала. Если бы умела, я когда-нибудь сыграла бы ей на прощание. Но у меня никогда не получалось извлекать из пианино звуки.
— Оставь это, Рейна, ради Бога! Разве ты не видишь, что мучаешь ее? Если у ребенка не получается, то не следует его заставлять.
Эту просьбу почти всегда одними и теми же словами отец периодически повторял маме, которой пришлось расстаться с надеждой и признать свое поражение. Когда мне было пять лет, мама начала вдалбливать в меня сольфеджио, теоретические основы музыки. Однако с моей стороны ее усилия никакого отклика не вызвали в противоположность Рейне, у которой обнаружились несомненные музыкальные способности. Именно на Рейну была направлена вся материнская забота, особенно после того как родители пригласили преподавателя музыки, который должен был решить ее судьбу. Профессор вынес точный вердикт, уверив всех, что у Рейны несомненные способности к музыке, однако этих способностей ей не хватит на то, чтобы стать виртуозом, даже если она сотрет в кровь пальцы о клавиши. Последние слова мама не приняла и сказала преподавателю все, что о нем думала как о профессиональном педагоге. Ситуация повторилась, когда мама захотела отдать меня в танцевальную школу, она была уверена, что я рождена для танца, но… Тогда меня решили отдать в кружок керамики, ведь в таком случае мне нужно было работать руками. Потом меня отдали обучаться верховой езде, но и здесь я не показала выдающихся результатов.
В итоге родители пришли к закономерному выводу, что исчерпали все возможности моего дополнительного образования. Но тут страну захлестнула мода на все американское, и меня со слезами на глазах отдали учиться английскому языку, думая при этом, что более вульгарное занятие найти трудно. Однако здесь судьба покровительствовала мне, оказалось, что мои способности к языкам простираются намного дальше, чем способности Рейны к музыке.
Отец согласился на то, чтобы я занималась английским. Мама была против, однако отец спросил ее: «А почему ты не отдашь ее на бокс? Это единственное, что нам остается, хотя тогда с большой вероятностью наша дочь станет лесбиянкой…» После этих слов маме ничего не оставалось, как согласиться. Она отвергла всякие мысли о боксе или карате, направив все мои силы на изучение иностранного языка. Время показало, что это имело смысл. Я преодолела традиционные трудности с английским произношением, видимо, в этом мне помог глубоко скрытый музыкальный слух. Мои знания в языке быстро прогрессировали, что в конце конов привело к победе на нескольких олимпиадах, и я получила диплом престижного британского университета. Это последнее обстоятельство выглядело поистине геройским подвигом в глазах моей матери.
Сначала мама отказалась отдать меня на курсы при американском консульстве и в британском институте, потом, правда, решилась записать меня туда, но в середине курса свободных мест не оказалось. Пришлось записать меня в академию иностранных языков, которая находилась на улице Гойи, очень близко от улицы Колумба, где проходили основные занятия. Таким образом, три раза в неделю я спускалась в подземный переход под площадью Кастилии, именно так я могла без всякого риска переходить улицу, и шла на уроки английского. Однажды я, как обычно, шла на свои дополнительные занятия и на лестнице увидела монахиню. Я почему-то решила, что это может быть Магда.
Женщина шла в том же направлении, что и я, поэтому уверенно пошла за нею по улице Гойи. Она шла очень быстро, а мне приходилось соблюдать дистанцию, чтобы быть незаметной. У меня уже не осталось сомнений, что это Магда, но догнать ее я не отважилась. Мы шли в одинаковом ритме примерно десять минут, повернули на другую улицу, пересекли третью. Тут Магда скрылась в одном из темных подъездов. Я осмотрелась, на стенах домов вокруг были наклеены какие-то голубые афиши. Только теперь я поняла, что заблудилась.
Я подошла к входу, в котором скрылась Магда. На стене около двери висели две таблички: «Леи Нуньес де Бальбоа» и «Дон Рамон де ла Крус», правда, ни одно из этих имен мне ничего не говорило. Улица Гойи должна была находиться где-то справа, хотя, возможно, и слева, — я совершенно не знала этого района. Мама запрещала мне уходить дальше площади Кастилии, она всегда повторяла мне это, особенно в тех случаях, когда бабушка не могла меня проводить. Возможно, этот запрет был связан как раз с бабушкиным отношением к этому району. Бабушка была очень хорошей, весьма уважаемой женщиной, она иногда высказывалась о районе Саламанки как о «районе с претензиями», «районе чиновников и иностранцев». Короче говоря, бабушке этот район не нравился. На протяжении долгого времени обстановка в этом месте оставалась без изменений — в Саламанке всегда селились люди богатые.
Оставалось несколько месяцев до моего дня рождения, мне должно было исполниться двенадцать лет. Мне обещали, что с этого времени я буду ходить на занятия по английскому одна, как взрослая. Я испугалась, что опоздаю на занятия, стоя под этой злополучной дверью. Я не боялась взять такси, но когда я порылась в своей сумке, то нашла лишь 25 песет и телефонную карточку. Поэтому я не придумала ничего лучше, как подождать Магду и попросить ее о помощи. Я почему-то решила, что Магда может преподавать здесь французский, поэтому я подошла к мужчине у двери и спросила, на каком этаже проходят занятия французским. Он странно посмотрел на меня и ответил, что, насколько ему известно, в этом здании никаких занятий нет. Его ответ убил во мне последнюю надежду. Я могла прождать много часов под дверью, просидеть здесь всю ночь, а Магда могла выйти через другую дверь или никогда не выйти, а, возможно, я вообще ошиблась, и это была совсем другая монахиня. Я нервничала, даже чуть не заплакала как ребенок. Люди, проходящие мимо, с интересом смотрели на меня, по улице проезжали автобусы, некоторые останавливались, из них выходили люди. А я стояла под дверью, не имея сил прервать свое наблюдение. Наконец я снова увидела Магду — она выходила на улицу.
Ее волосы были схвачены лентой на затылке и выглядели безупречно. Магда сделала макияж, накрасила губы ярко-красной помадой, как раньше. Она была в туфлях из крокодиловой кожи на очень высоком каблуке и в пестром платье, в котором показывалась в Альмансилье пару месяцев назад, когда приезжала вместе с нами на каникулы.
Мы с Рейной оцепенели, когда увидели Магду в таком виде. Мы не единственные так удивились — ее родная мать отказалась поцеловать дочь, поскольку посчитала се поведение скандальным. Однако сама Магда сохраняла спокойствие. Мы заметили, что она сильно похудела с тех пор, как переселилась в монастырь. Тетя добавила, что Евангелина лично отправила ее на выходные к нам, чтобы использовать это время для перешивания одежды. Упоминания имени директрисы было достаточно, чтобы успокоить чувства бабушки, — Магду покрыли поцелуями и заключили в объятия. Создалось впечатление, что ничего не случилось, но я все равно чувствовала, что произошло что-то очень странное, потому что женщина, которая вернулась в пятницу святой Долорес в Альмансилью, очень отличалась от той, которая уехала когда-то из дома на Мартинес Кампос в день святой Пилар в предыдущем году. Я чувствовала, что Магда решила выбросить из головы этот последний год жизни.
Я очень хорошо помню то первое превращение, удивительную метаморфозу, которую мы наблюдали в Страстную неделю год назад, когда Магда, изменившаяся до неузнаваемости, с короткими волосами, без макияжа приобрела необычную манеру каждый день кротко сопровождать бабушку на церковную службу, отказываясь от поездки на машине. И при этом она была обута в тяжелые туфли, привезенные из монастыря, настолько неудобные, что приходилось прилагать огромные усилия каждый раз, когда нужно было сделать шаг вперед. К этой робкой Магдалене я питала большее отвращение, чем к той, какой она была раньше. Это чувство родилось во мне потому, что Магда сдалась, проиграла битву. Если бы она была монахиней, настоящей монахиней, она бы не сбежала из монастыря всего лишь через пять месяцев. Наблюдая за Магдой, я пришла к мысли, что время сошло с ума, изменив при этом сущность всех вещей. Моя память вела себя странно: недавнее прошлое и настоящее никак не хотели плавно вытекать из прошлого более удаленного.
Я не могла понять причин резких перемен, которые произошли с Магдой, но мечтала, чтобы она стала прежней. Моя интуиция каждый раз подсказывала мне, что вот-вот все изменится и настоящая Магда вернется. Я надеялась на это еще и потому, что иногда видела в ее глазах прежний блеск, и ждала ее возвращения, которое скоро произошло. Отказавшаяся от косметики, внешне очень скромная, в простой обуви без каблука, она постепенно стала возвращаться к нормальной жизни.
Я уверена, что теперь Магда смеялась чаще и громче, чем когда жила в монастыре, а по вечерам, когда мы гуляли вдвоем, она пела мне старинные песни о любви или подпрыгивала на ходу. Магда всегда была веселой, такой наивной и чистой, как будто на нее снизошел Святой Дух, подобно тому, как это было в рассказах, которыми нас постоянно потчевали в колледже. Мои подозрения на ее счет начали рассеиваться, в течение всей Страстной недели она не делала ничего, что бы могло меня смутить.
В Великую пятницу папа неожиданно пришел на кухню, чтобы поговорить о нашем участии в пьесе на библейский сюжет. Мама в тот момент гладила воротник моего платья, что, по ее мнению, только она могла сделать правильно. Я вместе с няней стояла в сторонке. Жена моего дяди Педро, Мари Лус, которая всегда прекрасно выглядела и была самой миниатюрной из всех, тоже была здесь и обсуждала всякие пустяки. Дело в том, что вечером не было других занятий, кроме разговоров. Тогда папа, который не посещал церковь даже в Рождество, появился в очень веселом настроении, не говоря ни слова, вытащил длинный нож, поточил его и направился в кладовую. Мама улыбнулась — она только что о нем вспоминала, я улыбнулась вместе с ней.
— Кто-нибудь мне скажет, действительно древние христиане поступали так же, как мы сегодня? — обратился к присутствующим отец.
Он смотрел на нас, ожидая ответа, держа в руке ломоть иберийской ветчины, чудесной ветчины, которая для всех была запретным плодом из погреба Теофилы и по всеобщему мнению обладала целебными свойствами.
— Нет? — спросил он и в наступившей тишине откусил внушительный кусок мяса. — Тогда мне ничего не остается, как сделать дерзость, потому что в действительности я никогда не хотел мяса, но делаю это, только чтобы согрешить.
Женщины покатились со смеху, и я не смогла удержаться и присоединилась к общему хору голосов.
— Вот чего я не понимаю, Хайме — вставила тетя Мари Лус, — так это почему ты не ешь телятину в обеденное время, как это, например, делает папа.
— Ах! Мне очень нравится суп из трески. Но это совсем другое дело, не то, что ночное бдение… Я ортодоксальный язычник.
Мама закончила гладить и сложила доску. Казалось, что ничего не произошло, она привыкла к выходкам своего эксцентричного мужа. Я думаю, все же мама временами при всей своей выдержке испытывала искушение мягко пожурить отца, но в этот час она была целиком поглощена делами, а ее муж вел себя так, как привык.
— В конце концов, Хайме, я не понимаю, почему ты постоянно хочешь поскандалить, — сказала тетя.
— Потому что достаточно того, что твоя сестра — святая, она и так молится за спасение моей души, — презрительно ответил папа, повысив голос на тон, — кстати, монахиня в купальнике пошла к пруду, намазавшись по пояс воском, наверное, греется, чтобы улучшить голос…
Мама подняла голову и бросила на отца уничтожающий взгляд.
— Ничего не говори. Она там, тебе ничего не остается, как пойти и проверить мои слова самой.
Я подумала, что еще не рождался обманщик, подобный отцу, и почувствовала боль почти физическую — внутри меня бушевала настоящая буря. Такие сильные эмоции я испытывала только потому, что разговор касался Магды, хотя я не до конца понимала, почему меня не покидает ощущения приближающейся катастрофы. Возможно, потому, что мама выбежала из кухни как сумасшедшая, при этом она так топала, словно хотела своими шагами растолочь каменные плиты пола. Она выскочила, даже не убрав на место гладильную доску, я подумала, что ей следовало бы сначала хоть что-нибудь сказать, — ее поведение выглядело странно.
Все присутствовавшие на кухне нашли выход из затруднительного положения, сделав вид, будто ничего не произошло. Я уже хотела последовать за матерью, но няня удержала меня за руку и повела в ванную, чтобы причесать. Однако я заметила, что бабушка в очередной раз собралась идти в церковь, которая была очень большой и могла вместить в себя всех молящихся, даже опоздавших. Бабушка собиралась в церковь еще и потому, что в этот день было праздничное шествие. Я согласилась пойти с ней и направилась к двери, но потом решила спрятаться под лестницей и затаила дыхание, пока не услышала шум удаляющихся автомобилей. Потом я бегом покинула свое убежище и без промедления направилась к пруду.
Магда, в черном купальнике, с ногами, намазанными увлажняющим кремом, плакала и курила без остановки. Она докурила сигарету уже почти до самого фильтра, потом увидела меня и улыбнулась, но вместо того чтобы поприветствовать меня, Магда пробормотала что-то, глядя в землю. Я не поняла ни слова. Я стояла перед ней, не очень понимая, что следует делать. Магда предложила мне присесть рядом. Я согласилась, некоторое время мы молчали, я ждала, что она что-нибудь скажет, как-нибудь объяснит случившееся. Но Магда на меня не смотрела. Она была такой грустной, и мне захотелось поддержать ее, утешить, хотя я понимала, что сейчас ей нужно побыть одной. Я поднялась и пошла в пустой дом, но тут заметила человека, которого вовсе не ожидала увидеть.
Папа шел прямиком к Магде, будто совсем не видел меня. Он подошел к ней, встал сзади, прямо за ее спиной. Потом наклонился к Магде, взял ее под подмышки и осторожно поднял на ноги. Она, однако, не спешила вставать на ноги. Отец легонько подталкивал Магду, заставляя идти самостоятельно, но добился только того, что она всем своим весом навалилась на него. Папа обращался с Магдой очень нежно, как если бы она была маленьким ребенком. Он сделал еще несколько попыток заставить ее встать на ноги.
— Пойдем, пойдем, Магдалена… Как может сойти Святой Дух, если не увидит тебя?
Она, подталкиваемая вперед его сильными толчками, заплакала, блестящие слезы потекли по ее щекам.
— Это ты, правда?
— Конечно. А кто бы еще пришел сюда?
— Ты козел, Хайме, серьезно, — она все еще не могла нормально улыбнуться. — Ты меня совсем достал, зачем ты только усугубляешь ситуацию?!
— Я это делаю исключительно для тебя! Я не хочу, чтобы все оставалось, как сейчас.
— Неужели тебя кто-то попросил забрать меня?
— Да, — отец стал говорить тише, и мне нужно было хорошенько напрячься, чтобы услышать, что он говорит. — Каждое утро ты желаешь мне хорошего дня, каждый вечер — доброй ночи, ты любишь ругаться со мной в коридоре. Ну, ты же понимаешь, что я имею в виду.
— Не говори глупости, Хайме!
— А что ты так разнервничалась? — Он улыбнулся и, если мне не изменило зрение, поцеловал ее. — Ты никогда не понимала меня. — Магда расхохоталась. — Пошли прогуляемся, давай, тебе необходимо проветриться.
Она тяжело поднялась, не отказываясь идти с ним, и только теперь он увидел меня и понял, что я видела все произошедшее.
— Эй, ты, что ты здесь делаешь?
— Э-э… Я не знаю, — ответила я, — они меня забыли взять с собой, как всегда… Будет лучше, если я пойду гулять с вами.
— Хорошо, только объясни мне сперва кое-что. Я сидел, смотрел телевизор в комнате Мигеля, а потом почувствовал запах гари, что-то сгорело на кухне. Почему ты не позвала никого, ты не могла не чувствовать этот запах? В любом случае мы тебя с собой возьмем. Пойдем, прогуляемся до гостиницы. Пошли?
— Да, но дядя Мигель не разрешил мне ходить в тот квартал…
— Я разрешаю тебе. Все равно Мигеля нет дома. Он уехал вместе с дедушкой и Порфирио за голубями.
— А Хуана? — спросила Магда.
— Она тоже ушла, хотела посмотреть на шествие.
— Ну, тогда пойдем, — ответила она.
Мне показалось, что они оба хотели остаться вдвоем, тем не менее Магда обняла меня и поцеловала.
— Спасибо, мое сокровище. За компанию.
Отец посмотрел на меня и произнес:
— Я, похоже, забыл выключить телевизор в комнате Мигеля. Малена, ты не могла бы подняться и посмотреть?
Я кивнула, перелезла через изгородь и пошла в дом. Мне хотелось еще понаблюдать за папой и Магдой, но, дойдя до пруда, я услышала голос отца:
— Малена, я не вижу, чтобы ты шла.
У меня не осталось надежды понаблюдать. Телевизор в комнате Мигеля был выключен и, само собой разумеется, мне хватило времени, чтобы обойти всю его комнату и возвратиться, не увидев ничего интересного. Обследование комнаты не дало результата, на который я рассчитывала. Я часто видела Мигеля в обществе охотников, когда он похвалялся большим числом подстреленных птиц, поэтому сейчас ожидала увидеть что-нибудь из новых охотничьих трофеев.
Мы сели в джип и поехали в деревню. На рынке мы увидели дедушку, бабушку и маму, которая была с ними. Постепенно все мои тревоги отошли на второй план. Я радовалась, что еду с Магдой в деревню, и старалась не покидать ее. Хорошо, что она оказалась вовсе не святой, не Пречистой Девой или воплощением Духа Святого, теперь я была спокойна — Магда не изменилась.
Я шла вперед по тротуару, довольная тем, что увидела. Это была она — тот самый поворот головы, тот же напряженный изгиб шеи, та же решительность, откинутые назад плечи, что придавало ее спине форму дуги или арки. Я не собиралась думать о причинах ложных оптических эффектов, но, вне всякого сомнения, мать с одного мимолетного взгляда смогла бы узнать в этой женщине свою дочь, ведь она единственная в мире ступала так, будто ничто и никто не в силах ее взволновать. Мать узнала бы в этой женщине монахиню, которая всех обманула. Тут женщина, которую я преследовала, внезапно остановилась и обернулась, видимо почувствовав какую-то угрозу. Это была, конечно, Магда, такая же, как и в прошлом году. Она шла прямо ко мне, но все еще меня не замечала. Она подошла к краю тротуара и проголосовала, чтобы остановить такси.
Я окликнула Магду и подбежала к ней, обрадованная нашей как бы неожиданной встречей. Увидев меня, она не смогла сдержать улыбку, но тем не менее не сдвинулась с места. Магда выглядела очень напряженной, я подумала, что она попросту опешила при виде меня. К тротуару подъехало такси. Я не отваживалась первой заговорить с Магдой, она молчала, но таксист не хотел ждать и нетерпеливо нажал на клаксон, потом высунулся из окна машины со словами: «Сеньора, мы едем или нет?», после чего попытался схватить меня, чтобы втащить в машину, но тетя не допустила этой грубости. Она подтолкнула меня в машину и села рядом.
— Очень хорошо, Малена, и что мне с тобой делать?
Пять минут мы ехали молча, я смотрела в окно. Когда, наконец, Магда дотронулась до моего плеча, я повернулась к ней. Она выглядела очень взволнованной, даже испуганной и снова меня спросила:
— Что мне с тобой делать?
— Не знаю.
— Ясно. Что ты там делала?
Я снова отвернулась от Магды, будто бы любуясь пейзажем, потом решила, что нет ничего лучше, чем правда. Мне следовало поблагодарить ее за возможность ехать в такси, успокоить и извиниться.
— Я была уже у дверей академии. Понимаешь? Я пришла на занятия по английскому, но потом я увидела тебя и пошла за тобой, чтобы поздороваться.
— Но почему-то ты не спешила приветствовать меня, — заметила Магда, пытаясь заглянуть мне в глаза.
— Просто дело в том, что ты очень быстро ходишь. Я почти догнала тебя, но ты зашла в какой-то дом, а я осталась тебя ждать, кроме того, я заблудилась и не знала, как вернуться. Я спросила у вахтера или охранника, не знаю, кто это был, где в этом здании проходят занятия по французскому языку, а он мне ответил, что здесь никаких занятий не проводится.
Я на мгновение остановилась, чтобы понаблюдать за ее реакцией, но Магда молчала, и я продолжила:
— Я подумала, ты хорошо знаешь французский язык, потому что ты очень хорошо говоришь, я слышала однажды.
— Ты ведь никому об этом не расскажешь, правда? — взволнованно спросила Магда.
Я покачала головой.
— Я умею хранить тайны.
Наконец она улыбнулась, даже начала смеяться. Магда смеялась всегда очень звонко, потом обняла меня крепко-крепко, что я даже немного испугалась, но поняла, что она просто слишком соскучилась.
— Боже мой, Боже мой, какие мы глупые! Тебе ведь всего одиннадцать лет, а ты уже в курсе моих дел, знаешь, что нужно и что нельзя говорить, вот как бывает… Само собой, ты умеешь хранить тайны, — Магда уже совсем успокоилась, а ее голос стал нежным. — Ты внучка моего отца, дочь моей сестры, ты научилась хранить секреты раньше, чем кататься на велосипеде… Впрочем, со мной было то же самое.
— Я знаю, что это грех.
— Нет, это не грех, Малена, — она медленно, с нежностью, погладила меня по волосам и повторила, — это не грех. Ложь — грех, а это… Это единственный способ защититься.
Такси затормозило у тротуара прежде, чем я успела что-либо ответить. Я не поняла последних слов Магды, но догадалась, что она сказала, что-то очень важное. Сейчас я думаю, что если попытаться объяснить себе то, что тогда произошло, никто не сможет понять всех причин моего поведения, но оно всегда было естественным. В действительности была одна вещь, которая меня волновала и о которой я спросила, когда мы пошли по улице, застроенной современными зданиями. Я спросила о том, что оставалось для меня непонятным.
— Почему ты больше не носишь монашескую одежду?
— Потому что она мне не нравится! Ведь тебе тоже не нравится одеваться в форму колледжа по субботам, разве не так?
— Да, но сегодня не суббота.
— Сегодня днем я вышла из дома, чтобы сделать кое-что, при этом никто не должен знать, монахиня я или нет. Когда решаешь заняться делами, то не обязательно одеваться в одежду монахини. Люди уважают монахинь, но не принимают нас всерьез, относятся к нам как к чудачкам. Со священниками все иначе.
— Мы идем по делам?
Она остановилась и взяла меня за плечи.
— Послушай меня, Малена. Как-то ты сказала, что любишь меня. Это, правда?
Я кивнула.
— Что сильно любишь меня, верно?
Я снова кивнула.
— В общем, если ты меня любишь, пообещай мне… Я всю жизнь хотела кое-что сделать для тебя. Ты спросишь, о чем я говорю? О том, чего хотели бы для себя твой отец, твоя мать, твоя сестра. Поэтому мне ничего другого не остается. Не я привела тебя сюда, ты сама пошла за мной. А потом я не хотела оставлять тебя одну на улице. Так?
— Да.
— Очень хорошо, Малена, тогда пообещай мне, что не скажешь никому, что ты меня встретила сегодня, что шла за мной туда, куда я теперь тебя отведу, ты никому не скажешь, что я там делала. Ты обещаешь?
Магда не верила, что я смогу держать язык за зубами, и это оскорбило меня. Видимо, она чего-то сильно боялась, чего-то греховного, того, что каралось адскими муками. Я должна была пообещать ей. Когда я заговорила, мой голос звучал так тонко, словно вместо меня говорила Рейна:
— Да, я тебе обещаю.
— Не мучайся, мое сокровище, — улыбнулась Магда, заметив мое замешательство. — Я только иду кое-что купить. Это ведь не грех. Правда?
— Конечно, нет, — я улыбнулась ей в ответ, стараясь, чтобы мой голос звучал как можно спокойнее.
— О том, что сейчас произойдет, — сказала она, взяв меня под руку, — никто не должен знать. Монахиням нельзя ничего покупать, не испросив на то разрешения. Меня бесит то, что я не могу иметь своего дома, уголка, куда бы я могла пойти, например… Да… Когда-нибудь все изменится. Понимаешь?
Несомненно, я ее понимала, все понимала. Покупки — одна из многочисленных традиций моей семьи. Я действительно не видела ничего предосудительного в том, что в тот день Магда говорила и делала. Ничего страшного не случилось, когда мы перешагнули порог элегантно отделанного особняка, вместе сели за стол, а симпатичный сеньор, щедро предложивший вначале мне конфет, начал читать какую-то бумагу, где постоянно рядом со словом «собственность» стояло мое имя — Магдалена Монтеро Фернандес де Алькантара. Имя Магды почему-то не прозвучало ни разу. Она спокойно прослушала весь текст, не сделав ни одного замечания в адрес его составителя. Потом повернулась и протянула мне несколько фотографий, пока щедрый сеньор на некоторое время выходил.
— Посмотри. Как тебе?
На фотографиях был снят очень красивый дом, стены которого были практически белыми, исключая лишь пространство между окон, на котором цветом индиго были изображены красивые узоры. Входные двери в старинном стиле, как и в Альмансилье, высотой были в два человеческих роста, выложенные над ними изразцы складывались в надпись — имя и дату. По стенам спускались длинные стебли цветущих олеандров. По периметру также были высажены цветы и кактусы. Если бы иллюстраторы хотели изобразить сказочный дом, то он выглядел бы именно так.
— Он очень красивый. А где он находится?
— В городке Альмерия, называется «Монашеский омут», он должен стать моим пунктом назначения… — Магда вздохнула, погрузившись в свои мысли. Потом она снова улыбнулась, глядя мне в глаза. — Я рада, что он тебе нравится, потому что он твой.
— Мой?
— Да, я купила этот дом на твое имя. Можешь делать с ним все, что захочешь, когда я умру, потому что, я надеюсь, до тех пор ты меня не выгонишь из него. Правда?
В этот момент вернулся сеньор и продолжил читать бумаги высоким голосом. Я подумала, что Магда уехала, сбежала из Мадрида, чтобы жить в этом белом доме в одиночестве, окруженной цветами и кактусами. Я хотела сказать, что с удовольствием жила бы вместе с ней, но потом поняла, что не стоит этого говорить. Я представила Магду постаревшей: она сидит около этого дома и кормит с руки птиц (на фотографии никаких птиц не было).
Наконец Магда встала, пожала сеньору руку, я поднялась вместе с ней. Мы вышли на улицу, но не успели пройти и двадцати шагов, как она остановилась, а потом потянула меня за собой в канцелярский магазин.
— Я хочу сделать тебе ответный подарок. Помнишь те цветы тыквы?
— Да, но ведь они тогда уже испортились, так что…
— Не важно, детка. Я все равно хочу тебе что-нибудь подарить.
Пожилая сеньора за прилавком в полинявшем синем платье смотрела на нас с другого конца магазина. Тетя увидела ее.
— Добрый день. Мы бы хотели купить дневник.
— Для мальчика или для девочки?
— А что, они сильно отличаются?
— Да нет, не особо, по правде говоря. Я имею в виду цвет, оформление переплета.
— Это для меня? — шепнула я на ухо Магде.
Она утвердительно кивнула, а потом произнесла:
— Для мальчика, пожалуйста.
Тетя была единственным человеком, кому я рассказала о своих мечтах. И сейчас она еле сдерживалась, чтобы не рассмеяться. Однако продавщица ничего не заметила и пошла в подсобное помещение. Спустя несколько минут она вернулась с дюжиной строго оформленных дневников. Продавщица разложила их перед нами на стеклянном прилавке, предлагая получше рассмотреть.
— Выбери тот, который тебе больше нравится, — сказала мне Магда.
Я разглядывала дневники очень внимательно, но при этом не могла скрыть свое неудовольствие.
— По правде говоря, я бы предпочла, чтобы ты подарила мне книгу или деревянный пенал…
— Нет, — твердо ответила мне Магда, — это должен быть дневник.
В конце концов я решила выбрать самый простой из всех — дневник в переплете из зеленого фетра с кармашком. У меня даже возникло ощущение, что этот дневник был сделан в расчете на то, что его купит какой-нибудь тиролец в тон своей курточки.
Продавщица хотела завернуть дневник в бумагу, но Магда сказала, что это не требуется, оплатила покупку, и мы вышли на улицу. Пока мы ждали такси, Магда взяла дневник, открыла его, потом закрыла и протянула мне.
— Послушай меня, Малена. Я знаю, что ты не витаешь в облаках. Однако я уверена, что он тебе очень пригодится. Пиши в нем. Записывай все, что с тобой происходит, описывай все плохое, что с тобой приключится. Пиши о том, о чем не можешь никому рассказать. Радостные события, чудесные происшествия, которые никто не поймет, если ты о них расскажешь. Пиши в нем тогда, когда поймешь, что не можешь что-либо вынести, когда захочешь покончить с собой или спалить дом. Никому не рассказывай о своих чувствах, но пиши о них в этот дневник. Записывай все, а потом читай то, что когда-то написала.
Я оглядела Магду с ног до головы. Не зная, что ответить, я прижала дневник к груди так крепко, что пальцы побелели. Пустые такси проезжали мимо нас, но Магда их будто не замечала — она была целиком поглощена своим рассказом. Она замерла, словно не решалась произнести вслух нечто очень важное.
— Существует лишь один мир, Малена. Решение проблем состоит вовсе не в том, чтобы превратиться в мальчика, и ты никогда мальчиком не станешь, как бы сильно ни молилась. От того, что ты девочка, не существует лекарства. Все женщины в нашей семье похожи друг на друга, но ты другая. Ты сильная и независимая, пойми это. Если будешь сильной, то рано или поздно ты осознаешь свои сильные стороны. В конце концов, ты поймешь, что ничем не хуже сестры и матери, что ты такая же женщина, как и они. Но, во имя всего святого, — губы Магды задрожали, возможно, от переполнявших ее чувств, а, может быть, от гнева, — не позволяй им играть с собой. Никогда. Ты слышишь? Никогда, никогда не позволяй Рейне манипулировать тобой ни в шутку, ни всерьез. Ты должна с этим покончить, покончить раз и навсегда, или эта проклятая игра покончит с тобой.
Наконец я поняла, что так Магда прощается со мной. Я вспомнила фотографию того белого дома, где не было птиц. Я поняла, что она оставит меня одну с этим зеленым дневником в руках.
— Я пойду с тобой, Магда.
— Что ты такое говоришь, глупая!
Я вытерла пальцами слезы и попыталась улыбнуться.
— Никто ни к кому не пойдет.
— Я пойду с тобой, позволь мне, пожалуйста.
— Не говори глупости, Малена.
Тут она подняла руку, чтобы остановить такси, открыла дверь автомобиля и назвала шоферу адрес моего дома, а мне дала купюру в пятьсот песет.
— Ты же умеешь считать. Правда?
— Не уходи, Магда.
— Конечно, я не уйду, — она обняла меня и поцеловала, как делала тысячу раз, прилагая усилия к тому, чтобы ее чувства не выглядели наигранными, — я бы проводила тебя, но у меня осталось мало времени. Ты тоже поторопись, твоя мама, должно быть, начала волноваться, давай, иди…
Я села в машину. Она не двинулась с места, потому что на светофоре перед нами горел красный свет. Магда наклонилась к окну, около которого я сидела.
— Я могу верить тебе?
— Конечно. Только позволь мне пойти с тобой.
— У тебя какая-то навязчивая идея! Что с тобой? Завтра мы увидимся на перемене, идет?
— Идет.
Такси поехало, я высунула голову из окна, чтобы посмотреть на Магду. Она стояла у края тротуара, натянуто улыбалась и махала мне рукой на прощание. Ее рука двигалась вправо-влево, как заведенная, будто кукольная или механическая. Я смотрела в сторону Магды до тех пор, пока ее силуэт не исчез из виду.
На следующий день на перемене я не встретила Магду. Теперь мне нужно было учиться жить в одиночестве.
В течение долгого времени меня не покидало чувство, что я родилась по ошибке. Наше с Рейной рождение было событием скорее болезненным, чем радостным, его многое омрачило. Возможно, поэтому чувство вины закралось в мою душу раньше, чем я смогла подумать о происходящем. Но, однажды зародившись, мысль о том, что я живу по ошибке, не только не исчезла, а усилилась. Когда я была еще в утробе матери, то постоянно шевелилась, причиняя матери невероятные неудобства, — уже тогда я стремилась разрушать все вокруг себя. Сестра не была такой беспокойной, как я. Может быть, поэтому я чувствовала перед ней определенные обязательства, будто жила намного дольше нее или присвоила себе часть ее жизни. Пока мы с Рейной соседствовали в утробе матери, я имела перед ней преимущество, но потом уступила Рейне вместе с правом на большую часть материнской любви.
Никто никогда ни в чем меня не упрекал, но и не говорил того, что помогло бы мне перестать чувствовать себя виновной. Казалось, в семье все уже свыклись с таким положением вещей — только так можно было объяснить то удивительное спокойствие, с которым каждые шесть месяцев Рейне обмеряли череп и делали рентгеновский снимок запястья. Врачи будто опасались нарушить естественный ход ее развития или сомневались в положительной динамике ее анализов. Они словно были уверены в том, что кости Рейны могут укорачиваться или растягиваться самопроизвольно. Мама жила в постоянной тревоге, которая начинала расти в те моменты, когда она одевала нас перед выходом из дома, и достигала кульминации в поликлинике, где она сидела рядом со мной, готовясь услышать ужасный приговор: «Нам очень жаль, сеньора, но эта девочка не вырастет ни на сантиметр». Пока что этот приговор никто вслух не произнес. Рано или поздно к нам выходила Рейна с пригоршней карамелек и смотрела на маму странным взглядом. Запястье моей сестры не увеличивалось, ее тело упорствовало в своем нежелании развиваться. Рейна напоминала гусеницу, которой, возможно, было суждено измениться одним махом и через шесть месяцев стать абсолютно другой.
Наконец наша больная подходила и протягивала мне руку, но тут же раздавался окрик матери:
— Нет, не прикасайся. Она здоровая.
Я была здоровой, рослой и крепкой, мои успехи в физическом развитии были выдающимися, особенно после того, как мы отметили наше шестилетие. Когда мне исполнилось шесть, врач свое внимание целиком посвятил Рейне, меня же осматривал бегло. Мое детство повлияло на всю мою жизнь. Каждую ночь я размышляла о нас с Рейной. Все родственники постоянно твердили, что мне очень повезло со здоровьем, но сама я упорно отрицала благосклонность судьбы к моей персоне. Крепкое здоровье было скорее моей карой, я же не могла понять, за что наказана. Долгое время чувство вины душило и не покидало меня ни на миг. Во сне кошмары продолжались, кроме того, мои сны не были невинными фантазиями, вдохновленными дневными событиями. Несмотря на то, что сестру я искренне любила, во сне я ее ненавидела. Возможно, отвращение и ненависть к Рейне были вызваны во мне чувством вины. Я боялась, что чувства из сна перейдут в реальность, боялась своей ипохондрической матери, которая обладала какой-то деформированной гиперчувствительностью. Мне было очень тяжело находиться в душном мире матери и сестры. Мне хотелось с ним покончить или хотя бы с тем выделенным пространством, в котором обитали мы с сестрой. Этот мирок был сделан по ее мерке, не по моей. Это было очень несправедливо и, что еще хуже, страшно неправильно. Когда я просыпалась среди ночи, дрожащая, вся в поту, после кошмарного сна, временами страшного, временами просто изматывающего, в этот самый момент я видела хрупкую фигуру моей сестры.
Временами мне снилось, будто я хочу поиграть с Рейной так, как если бы она была говорящей куклой. Я хотела заглянуть внутрь ее тела — мне казалось, что там должны быть механические детали, соединенные проводами. Во сне я наклоняла сестру и забиралась внутрь ее тела, обливаясь ее кровью. Потом я выходила из комнаты, не обращая внимания на совершенное мною убийство. Я не была настолько глупой, чтобы забыть закрыть дверь с большой осторожностью и начать немедленно придумывать себе алиби, которое бы меня оправдало. Далее мне снилось, что прибегает мама. Я начинала обвинять в случившемся няню Хуану: будто бы все произошло из-за ее грубой швабры с металлической ручкой. Я просыпалась, задыхаясь от тоски, которая противоречила моему мистическому веселью во сне.
Наконец я проснулась. Дыхание стало ровным, губы переставали кривиться от огорчения при взгляде на Рейну, которая тихо спала в кровати, повернувшись ко мне лицом. Я гадала, насколько ее сны были счастливыми. Они должны были быть счастливыми, потому что жизнь Рейны была правильной, потому что настоящим девочкам не снятся кошмары о преступлениях, а ее судьба складывается по сказочному сценарию, где добрые феи спасают попавших в беду нежных принцесс, питающихся в лесу смородиной, хотя они, так же как и Рейна, до этого за всю свою жизнь не видели ни одного куста смородины.
Я, должна была признать, что не хотела бы оказаться в смородиновом лесу, потому что в своей жизни никогда не видела ни одной смородины. Меня вдруг начала удивлять собственная одежда, цвет и рисунки тканей, манера причесываться, запах шелковых лент, которые мама каждое утро вплетала мне в волосы. В конце концов я начала ощущать собственное тело как нечто чужое, а моя душа была заключена в теле, которое ей не подходило. Я начала подозревать, что должна была родиться мальчиком, парнем и была насильно втиснута в неподходящее тело, по какой-то мистической случайности, по ошибке, — эта экстравагантная мысль, объяснившая мне ошибку природы, и моя способность воспринимать все происходящее сквозь призму этой теории успокаивали меня в течение долгого времени. Я была создана как мальчик, а потому не могла любить ни Рейну, ни саму себя.
Никто не может требовать от человека, который тайно был мальчиком (кем я и хотела быть), вести себя как настоящая девочка. Мальчики могут непринужденно раскинуться на диване, не задумываясь о манерах. Они могут носить рубашку, не заправляя ее в брюки, и не думать о том, что рискуют ее запачкать. Мальчикам позволено быть неуклюжими, потому что неуклюжесть — само по себе мужское качество. Они могут быть несобранными или недостаточно талантливыми для обучения сольфеджио. Мальчики могут громко разговаривать, сильно размахивать руками при разговоре, все это не делает их меньше мужчинами. Мальчики ненавидят банты, и весь мир знает, что эта ненависть родилась вместе с ними в самом центре их мозга, там, где рождаются идеи и слова, а потому им не нужно завязывать на голове банты. Мальчикам разрешено выбирать себе одежду, они не обязаны в колледже носить форму, и, если у них есть братья-близнецы, их матери никогда не покупают им одинаковую одежду. Мальчики должны быть ловкими и добрыми, и этого вполне достаточно. А если они грубоваты, их бабушка и дедушка улыбаются и думают, что так и должно быть. В действительности я не хотела быть мальчиком, для меня это не было самоцелью, но я не видела другого выхода, другой двери, через которую можно выскользнуть из проклятого тела, которое мне было дано судьбой. Я чувствовала себя черепахой, к тому же хромающей на все лапы и наступающей на все грабли, встречающиеся по дороге. Мне никогда не стать похожей на сестру, так что мне ничего не остается, как превратиться в мальчика.
Мир принадлежал Рейне, он был создан таким же тихим, как она, и благоволил ей своими цветами и своим размером. Он как будто был создан по лекалам, с самого начала предназначенным для одной актрисы влюбленным в нее неизвестным мастером. Рейна царствовала с естественностью, которая отличает истинных монархов от бастардов-узурпаторов. Она была доброй, грациозной, нежной, бледной и изящной, словно миниатюра, кроткой и невинной, как девочки на иллюстрациях к сказкам Андерсена. Она не всегда все делала хорошо, само собой разумеется, но даже когда она проигрывала, ее просчеты соответствовали неписанным законам, правящим в мире, то есть были вполне допустимыми, такими, что их все принимали в качестве неизбежной нормы. И когда она решала быть плохой, то и в этом качестве выглядела изящно. Я, с моей привычкой действовать прямо, удивлялась способностям сестры.
Мы были настолько разными, что несходство наших лиц и тел казалось мне уже неважным, а когда люди удивлялись тому, что мы близнецы, я думала, без сомнений, что Рейна — девочка, а я — нет. Много раз я думала, что если бы мы казались окружающим людям похожими, все было бы иначе. Я постоянно размышляла над феноменом сходства, которого мы избежали, думала, что в противном случае я бы чувствовала то же самое, что и сестра. Но я не имела с ней ничего общего, и она, мне кажется, а вовсе не чувствовала моих страданий и переживаний. Мы не совпадали во всем — от выбора гренок за завтраком до времени пребывания в ванне по вечерам. Порой мене казалось, что Рейна находится где-то рядом, что она намного ближе мне, чем все остальные люди. За завтраком меня не покидало ощущение, что гренки, которые я ем, — это ее гренки, ванна, в которой я моюсь, — ее ванна. Потому что все, чем я пользовалась, было дубликатами вещей сестры, с той лишь разницей, что в ее руках они выглядели более естественными, чем в моих. Это только подчеркивало наше несходство. Мир, в котором мы жили, был тем местом, которое Рейна будто бы выбрала для себя. Мне не хватало сил, чтобы сменить маску, которую я создала по подобию своей сестры, достоинств которой у меня никогда не будет. Я чувствовала, что напоминаю однорукого фокусника, слепого фотографа, крошечной гайкой (к тому же еще и с дефектом), мешающей слаженной работе гигантской божественной машины. Я хотела стать лучше и напрягала память, чтобы запомнить каждое слово Рейны, каждый ее жест, каждый поворот ее головы.
Каждое утро я вставала с постели, намереваясь прожить новый день правильно, без ошибок. Я даже составляла в голове некий план, но если только начинала ему следовать с утра и до вечера, то непременно ошибалась. Я вела себя хорошо и предусмотрительно, но не могла забыть о том, что девочка, которой я хотела стать, была всего лишь глупой упрямицей, возможной копией моей сестры, а никак не мной. Мое поведение меня не беспокоило, ведь внутри я продолжала оставаться самой собой. Во всей этой путанице между мною настоящей и вымышленной преобладала любовь, которую я испытывала к Рейне, — чувство, невероятно сильное временами. Это чувство никогда не переставало быть любовью, но в то же время оно никогда не доходило до абсолютного, абсурдного состояния. Думаю, чтобы сильно кого-то любить, необходимо преодолеть чувство самосохранения, а я этого не сделала и потому всегда сильно раздражалась, когда видела Рейну. Чем дальше, тем тяжелее я выносила то, что Рейна много времени проводила с отцом, пока я ждала его в Фернандес де Алькантара, так же, впрочем, как мама и Магда. Я постоянно билась над решением головоломки мироздания, придуманной каким-то утомленным духом, который развлекался, рисуя части своего ребуса на отдельных лоскутах ткани, очень похожих между собой. Темные портреты, висевшие на стенах дома на Мартинес Кампос, и были частью этого ребуса.
К сестре я испытывала инстинктивную зависть, усиливающуюся всякий раз, когда я бывала свидетельницей ее раскованного поведения. Она справилась со своими болезнями и, казалось, полностью переросла трагические последствия своего рождения. Рейна превратилась, может, и не в абсолютно здоровую девочку, но в нормальную, среднего роста и удивительно хрупкую, по-своему милую — создание неизвестного творца, внимательного к мелочам. Ее тело и душа были гармоничными, а потому казались совершенными, и, без сомнения, Рейна внушала восхищение. В первую очередь это касалось внешней красоты сестры. Посадка ее головы была такова, что, казалось, Рейна смотрит на всех свысока. Зеленые глаза с каштановым отливом, очень красивые изящно очерченные губы, а кожа настолько тонкая и бледная, что казалась прозрачной, сквозь нее просвечивали маленькие сосудики, оттенявшие кожу фиолетовым. Рейну можно было легко представить внутренним зрением — такой нежной и хрупкой она была. Ангелом во плоти, который в своем миниатюрном теле скрывает титанические силы, парадокс. Обо мне, в противоположность сестре, ничего подобного нельзя было сказать. У меня были крупные пухлые губы, белоснежная улыбка — яркая, колоритная внешность. Людям хватало одного взгляда, чтобы разглядеть меня, поэтому, возможно, никто, кроме Магды и дедушки, на меня долго не смотрел.
Мама горько жаловалась на то, что внешне мы были непохожи, она считала, что это обстоятельство противоречит природе. Она пыталась понять, как такое может быть, но так и не сумела разобраться в этом сложном житейском вопросе. Мама никак не могла взять в толк, как мы можем быть близнецами, и постоянно жаловалась на нашу несхожесть, причем делала это с четкой периодичностью каждую весну и каждую осень. Она сокрушалась по поводу трудностей с нахождением нужного цвета, фасона или украшений, которые бы подходили одинаково нам обеим. В конце концов папа в ответ на мамины стенания пытался ее приободрить и говорил, что людям редко везет иметь детей-близнецов, причем абсолютно разных: брюнетку и блондинку, высокую и маленькую, хрупкую и крепкую. Мама молча выслушивала его утешения, а потом продолжала искать поводы для новых жалоб и стенаний. Мама никогда не теряла надежды сделать нас похожими друг на друга. Правда, думаю, в глубине души она была бы рада иметь сыновей. Теперь я знаю, что моя сестра после своего появления на свет долгое время находилась в инкубаторе, ее кожа была темно-лиловой, а кости покрыты тонкой кожицей, у нее были большие глаза и впалые щеки. У Рейны не было второго подбородка, кожа не имела нежного розового цвета, как у других новорожденных. Я знала, что каждый раз, подходя к Рейне, следовало помнить, что она может испытывать боль при любом движении и вздохе.
Дела со здоровьем Рейны шли не особо хорошо, но мама не желала отступать, она попала в плен своих надежд и страхов. Мама всегда хотела иметь дочек-близняшек. И теперь, когда она родила близнецов, ей хотелось, чтобы они были максимально похожими, поэтому и старалась одевать нас одинаково. Она подбирала нам шерстяные кофточки цвета, настолько близкого к тону моей кожи, что сложно было понять, где кончается ткань и начинается тело. Мне не нравилось, что мама старается сделать нас одинаковыми. Когда она причесывала меня, то я просила, чтобы она сделала мне прямой пробор, но она улыбалась и причесывала их на какой-нибудь бок. Я просила ее причесывать меня по-другому каждый день, а она как будто не слышала. Мама была уверена, что прическа, которую она выбрала, мне подходит больше всего. Я не могла признаться матери, что ненависть к своей внешности мне внушила ее родная сестра Магда — эта непредсказуемая странная ведьма с вечной сигаретой в руке, которую она курила через мундштук из слоновой кости в форме рыбы. При этом Магда ритмично постукивала о каменный пол носами своих черных туфель на высоких каблуках.
Глядя на мать, я постоянно спрашивала себя, почему я не могу пожаловаться ей на свое недовольство, не могу сказать правду: я ненавижу бант, который каждый день вплетают мне в волосы. Я не говорила этого, наверное, потому, что не хотела никому раскрывать свою подлинную сущность.
Уход Магды в монастырь, а потом вторжение в мою жизнь нарушили ее привычный распорядок. Меня словно толкали на пол, залитый цементом, но который еще не застыл. Я никогда не пыталась понять, почему моя тетя любила меня больше, чем мою сестру. Во мне зрела уверенность в том, что ее любовь ко мне не могла быть чистым чувством, — она таила в себе что-то запретное, сомнительное и греховное, наши с ней отношения были странными. Потому то, что мне рассказал дедушка около портрета Родриго Жестокого, было правдой, единственной правдой, которая для меня была как удар под дых. Рейна была намного лучше меня, она была просто лучше меня. Это было так же очевидно, как и то, что я была на восемь или девять сантиметров выше нее. Эту разницу можно было легко заметить невооруженным глазом.
Поэтому, когда Магда ушла, в течение целого года я продолжала играть в ту самую игру, продолжала соблюдать торжественный обряд, обусловленный обычными юношескими страхами. Я настолько раздвоилась внутри себя, что даже дала своему второму «я» имя — Мария. Это помогало мне скрывать настоящую себя, помогало мне выглядеть лучше, чем я была в действительности. Я выдумала Марию для того, чтобы обманывать окружающих. Правда, мне приходилось разговаривать с самой собой, уговаривать поступать так или иначе, что порой выглядело абсурдно: «Мария, в конце концов, ты не должна вести себя как корова». Или уподобляться героиням смешных любовных романов, которые собирала Ангелита, девочка из нашего дома: «Скушай еще ложечку, Мария, пожалуйста». Или, проходя по дому субботним утром мимо высоких шкафов, придумывать таящуюся в них опасность: «Что ты стоишь, Мария? Ты должна измениться, стать лучше, ну-ка…» Очень скоро я осознала, насколько разными были мы с Рейной. Мне было грех жаловаться на то, что я веду эту игру, потому что у нее были и хорошие стороны: она помогала мне справляться со своими обязанностями, получать хорошие оценки, мама стала меньше раздражаться из-за меня, я снова пошла в колледж, и мой внешний вид больше никого там не раздражал.
Получилось так, что моя жизнь стала большей частью спокойнее и проще. Мою игру, мое притворство заметила Магда, когда мама однажды вечером стала восхищаться нашей с Рейной грацией. Магда ничего не говорила в ответ, только слушала. Я заметила, как ее губы стали кривиться, я подумала, что это нехороший знак, я поняла, что Магда обладает способностью распознавать фальшь, что она разбирается в детских играх. До этого момента игра казалась мне всего лишь шалостью, я думала, что могу ее прекратить в любой момент, когда захочу. Я была уверена в том, что Магда меня любит и сумеет понять. Я никак не могла предположить, что когда-нибудь пообещаю Магде покончить с этой игрой и мне придется сдержать обещание.
Поэтому меня не удивило то, что Рейна взбесилась, когда я но пути домой сказала, что больше не хочу с ней играть: нам уже почти тринадцать, а игра — это самое глупое, что только может нас объединять. Сестра посмотрела на меня так, будто я ее предала. Она не могла поверить своим ушам и попросила меня не говорить глупости. Итак, мне пришлось поменять тактику, я делала это не без грусти, потому что игра казалась мне делом веселым. Игра — единственное, что нас объединяло как сестер. В тот день я называлась Марией в последний раз.
Рейна сильно разозлилась на меня. Когда мы вернулись домой и я пошла в ванную мыться, она начала рыться в моих вещах, бумагах, тетрадях, учебниках, пока не нашла пакет — подарок Магды. Она нетерпеливыми пальцами разорвала его и прочитала надпись: «Дневник». Я поняла, что Рейна нашла пакет с дневником, потому что шум в комнате прекратился. Меня душили негодование и злость, а руки задрожали. Я медленно вышла из ванной, осторожно ступая босыми ногами по каменному полу.
Той ночью я подождала, пока Рейна заснет, и, стараясь не шуметь, достала подарок Магды из кучи вещей. Я отлично помню первые фразы, которые я написала в дневнике, это было сделано почти наощупь в кромешной темноте. Я думала два часа, прежде чем написала:
«Милый дневник, меня зовут Магдалена, но все называют меня Малена — это название танго. Уже почти год, как я поняла, что Пресвятая Дева не превратит меня в мальчика, потому что не хочет. Я хочу стать женщиной, похожей на Магду».
Потом из предосторожности я вычеркнула последние три слова.
С тех пор я так же регулярно писала в дневнике по ночам, как и получала мелкие деньги в мае. Вначале это происходило через посредничество привратницы колледжа, мрачной женщины, с которой, помнится, я не сталкивалась, даже не здоровалась до тех пор, пока не покинула тот дом, а точнее, пока мне не исполнилось шестнадцать лет. С этих пор я начала получать деньги заказным письмом. Мне приходило простое уведомление, в котором не было места для адреса отправителя.
Я постоянно боялась потерять свой дневник, а потому всегда прятала его в одном и том же месте. Известно, что, пока что-то не потеряешь, не поймешь, насколько это важно. Дневник стал особенно важен для меня теперь, когда в моей жизни наконец стали происходить важные события, ведь до сих пор я записывала одно и то же, незначительные наблюдения.
Когда я крадучись ходила ранними душными часами по дедушкиному дому, единственное, о чем я переживала, — шуме шагов. Приходилось ступать очень аккуратно, чтобы не наступить на скрипучие ступени. Самыми коварными были третья, седьмая, семнадцатая и двадцать первая ступени. Я должна была осторожно на цыпочках прокрасться мимо родительской спальни, добраться до своей кровати, упасть на нее еще в одежде, закрыть глаза и вспомнить события прошедшего дня. Малена — название танго. До этих пор я не испытывала ни к чему сильных чувств. Учебный год, с похожими, одинаковыми, днями, размеренными и утомительными, не был богат на душевные волнения. В моей жизни были важные, потрясающие события, например, конфирмация, аттестация в четверти или первая поездка за границу, которые, возможно, могли бы остаться в памяти как превосходные и волнующие приключения, однако таковыми не стали. Так случилось, помню, когда монахини повезли нас в пещеру Лурдес — город, подобного которому мы не видели. Поезд был набит стариками и больными, которые очень плохо пахли.
Я лучше запомнила ключевые моменты в моей жизни. Умерла бабушка Рейна, умерла благородно и быстро. Быстро умер дедушка. Он был уже очень старым, может быть, потому печеночная кома, от которой страдала его жена в последние дни, поразила и его. Бабушка закончила свои дни в счастливом ребяческом бреду. Она говорила с дедушкой нежным голоском, пыталась с хихиканьем повиснуть на его руках, называла его ласковыми именами, которые они давали друг другу много лет назад. Моя сестра присоединилась к общей игре на пианино, а мы с мамой и еще, кажется, с папой, хотя он пытался скрыть это, чувствовали себя такими гордыми, как никогда раньше: Анхелита играла свадьбу в Педрофернандес, и все мы были на этом празднике. Мама обратила наше внимание на разрушенное здание с гербом, приколоченным прямо над входом. Этот дом издавна принадлежал моей семье, а, когда дедушка моего дедушки решил вернуться в Испанию и поселиться в Мадриде со всей своей семьей, он предпочел построить новое поместье на земле, купленной в Альмансилье, расположенном немногим больше сотни километров в северном направлении, в тени холмов в местности Ла Вера, более плодородной и богатой, чем та, в которой раньше жили его предки.
Это было веселое путешествие, не такое, как поездка в Лурдес. Рейна тогда была очень тихой и кроткой, потому что мальчик, который ей нравился, позвонил в прошлый четверг. А поскольку нам позволялось выходить из дома только по субботам и воскресеньям, Рейне нужно было отсрочить торжественный момент первого свидания, а неделя казалась неимоверно длинной. Помню, она уже открыла рот сказать, что выбранное невестой платье, такое же, как в фильмах о Сисси, — с кринолином, расшитое жемчугом — отвратительно, но лично мне понравилась его экстравагантность, больше чем кому-либо. Я считала Анхелиту очень красивой, и, более того, была очень ею горда. На свадьбе я наслаждалась видом белоснежного поля (остовами вишневых деревьев под снегом), ела жареную свинину за праздничным столом, а вина пила больше, чем когда-либо раньше, танцевала с юношами из деревни, которые относились ко мне почтительно, и кадриль с женихом. После того как принесли блюдо с деньгами для новобрачных, няня Хуана и ее сестра Мария, согнувшись от ликеров и веселого смеха, решили станцевать хоту под аплодисменты и возгласы большинства гостей, правда, вид у обеих был какой-то скрюченный, как и их спины. Их поведение мне казалось очень непосредственным и свободным, но когда я попросила разрешения у мамы вместе с местными парнями обойти новобрачных, она чуть не упала в обморок.
Правда, потом ей стало лучше, а я настолько опьянела, что на коротком пути от ресторана до машины с трудом сохраняла равновесие. Я почувствовала легкий приступ паники и задрожала, сообразив, что, если младшая сестра Анхелиты не выйдет из ванной прямо сейчас, мне придется поцеловать своего двоюродного брата, который был очень некрасивым — толстым, к тому же большим дураком. Он был самым веселым из всех, и это обстоятельство мне уже сейчас не нравилось, как и то, что я никогда не знала его имени.
Чтобы пойти на эту свадьбу, я впервые в жизни надела прозрачные чулки. Мне было четырнадцать, и мое тело очень изменилось, но я не боялась этого и не смущалась, пока не увидела свои ноги, безупречные под капроновыми чулками, которые на свету отливали серебром. Свет рисовал на моих ногах длинную тонкую линию, которая уходила вверх, делая меня стройнее и выше. Я посмотрелась в зеркало, повернулась кругом. Светло-голубые чулки совершили чудо: выглядела я потрясающе. Я покраснела, поняв, что похожа на девушек из итальянских фильмов. Я с удовольствием слушала рассказы и шутки о молочной говядине швейцарских коров, которых разводил Марсиано в стойлах Индейской усадьбы.
Я наелась до отвала, мои руки, бедра, икры — все тело увеличилось, пока не потеряло свей привлекательности и мне не стало трудно дышать под тесным поясом. Это несколько ухудшило мой романтичный образ героини итальянских фильмов пятидесятых.
Небольшое усилие воли — и я смогла прийти в себя, восстановить дыхание, но в то же время, у меня начали неметь конечности — щиколотки, колени, запястья, локти и ключицы. Тело внезапно стало слабым и аморфным. Достаточно смуглое и вульгарное человеческое тело, из которого мне никогда не выбраться.
Контраст, который Рейна, одетая в австрийское серо-зеленое платье, составляла со мной, был вопиющим. Я не понимала, что случилось с мамой, почему она выбрала для Рейны такой смешной наряд. Возможно, так произошло потому, что Рейна вдруг решила одеваться как ребенок, словно игнорируя то естественное превращение, которое происходило с ней, так же как и со мной. В течение многих лет я завидовала ее худобе, четким линиям силуэта, ее врожденной грации нимфы. Тело Рейны не было телом, а плоть не была плотью. Я ждала заинтересованности с ее стороны, но мои формы никогда не волновали Рейну, которая стала более дерзкой, чем я, и ее дерзость выглядела более эффектно. Особенно заметными стали изменения в поведении сестры, когда она общалась с этим сборищем тварей, которых я, по привычке повинуясь эстетическому предрассудку, предпочитала называть людьми.
Моя сестра пользовалась невероятным успехом у окружающих, она кокетничала легко и непринужденно, но никогда не переходила грани дозволенного, и это ее умение вызывало во мне зависть. Я скорее бы убила себя, чем признала бы ее превосходство справедливым. Так сильна была моя зависть. Это было первое и самое сильное чувство, которое мне не удалось преодолеть. Я не могла справиться со странной печалью из-за своего фантастически криминального дородового прошлого. Если бы у меня не было ничего, кроме чувства вины в хрупкости и слабости Рейны, я бы все равно признала тот факт, что ей удалось перебороть свою немощь более успешно, чем я могла бы мечтать.
Няня Хуана любила восхищенно вскрикивать, когда принимала гостей, а потом шлепала меня по заду. Ей доставляло удовольствие видеть меня такой красивой после чудесного превращения, которого я сама не замечала, потому что была поглощена наблюдениями за Рейной. В моих глазах сверкал нездоровый блеск, как у измученного потенциального самоубийцы, вынужденного делать выбор между успокаивающей смертью и безразличием к жизни. Из-за своего болезненного состояния я начала раздумывать над тем, какой мне представляется Рейна. И я вдруг обнаружила, что все время отмечаю одни лишь ее достоинства и сестре удается упрочить свое превосходство. Рейна казалась самой замечательной девочкой.
Я испытывала почти физическую боль, видя активность Рейны. Она старалась вести себя, как я, но только у нее это получалось лучше, совершеннее, поэтому я страшно злилась. Ведь даже здесь я ощущала ее превосходство, она мило кокетничала, прикидываясь хорошей девочкой. Я ставила Рейну выше себя, но злилась, когда замечала, с какой легкостью ей удается упрочить свое превосходство. Ее бессердечие было похоже на дань моде, глянцевый плакат, приколотый над изголовьем кровати. Моя мать не без удовольствия надеялась этим летом увидеть в Альмансилье расцвет маленькой роковой женщины, вызывающей у мужчин интерес, а у женщин настороженность. Рейна не обращала внимания на приход Боско, бедного кузена Боско, возмутителя спокойствия. Я помогала ему как могла, несмотря на все свое внутреннее сопротивление, пока мы не вернулись в Мадрид после свадьбы Анхелиты. Рейна начала встречаться с Иньиго, она старалась контролировать движения его рук, постепенно позволяя жениху продвигаться по ее телу, по сантиметру в неделю. Он тискал ее у дверей, обменивался с нею долгим влажным поцелуем, продолжавшимся десять, пятнадцать, двадцать минут без остановки. Помню, однажды вечером я стояла под большим фонарем. Я видела Рейну и Иньиго очень хорошо, наблюдала за ними, что само по себе было подвигом. Они стояли неподвижно и казались прикованными друг к другу. Я должна была стоять здесь только потому, что хотела избежать ссоры, которая ожидала меня, если я возвращусь домой без сестры. Мы всегда и всюду должны были быть вместе. Я вспомнила о ночных бдениях в капелле колледжа. Потом меня стало беспокоить то обстоятельство, что Анхель был на три года старше Иньиго и требовательнее, чем друг нашего двоюродного брата Педро, который был первым среди агрономов.
Мне казалось, что перемены в поведении сестры произошли из-за отъезда Магды, нерасположения отца и моей возросшей покорности судьбе. Когда она увидела меня, то смутилась, хотя раньше старалась этого не показывать. Для нее я была не более чем вещью, бесполезной и ненужной. Я не без отвращения решила смириться с особенностями моего пола. Потому что я получила такое же воспитание, как и Рейна, спала в одной с ней комнате, ежедневно испытывала такое же давление ос стороны матери. Я постоянно думала о том, чтобы поехать миссионером в Африку, закончить там свои дни и этим насолить матери и няне, — они постоянно пугали нас зулусами, которые высосут мозг из наших костей.
Я испытывала легкое чувство вины из-за того, что несколько лет назад потеряла способность молиться искренно и проникновенно. В глубине души я сохранила свою веру. Тем не мене я с невероятным энтузиазмом порицала грехи Рейны, испытывая при этом зависть из-за того, что не мне достались эти греховные поцелуи.
— Пришла пора… — этими словами, мама, улыбаясь, предугадывала мой вопрос о странном поведении Рейны, которая созрела для любви. Сестра не переставала пугать меня своей непредсказуемостью, особенно когда выскакивала в коридор и со всех ног мчалась на кухню к телефону. Там она тянулась к аппарату, который висел в углу над столиком. Но мне, родившейся лишь на пятнадцать минут позже нее, было трудно принять мамины слова. Поэтому однажды вечером я спросила Рейну без всяких околичностей, нет ли у нее угрызений совести, на что она попросила меня не говорить глупостей.
— Официально я не являюсь невестой ни того, ни другого. Не так ли? В конце концов, Иньиго уходит каждый вечер и не рассказывает мне о своих делах. И Анхель… Хорошо, если я вижу его, когда он идет искать меня вместе с Педро. Он же знает, что я выхожу с мальчиком, и если его это не заботит, то почему же я должна волноваться по этому поводу? Кроме того, я не делаю ничего плохого никому из них обоих. Только поцелуи.
Я была готова поправить Рейну, потому что ее последнее утверждение не было целиком верным. Анхель трогал ее почти что за грудь, благо что она была под одеждой. Я-то видела, как это происходило, но в моем понимании ее поступок виделся совсем иначе, чем в ее глазах. В действительности меня меньше всего волновало то, были ли там просто поцелуи или больше, чем поцелуи. Тем более Рейна намекнула мне, что и со мной не все в порядке, что меня преследует мой дневник.
— В конце концов, дорогая, никогда не знаешь, что тебя ждет впереди, вспомни о своих тетках…
Каждый раз, когда кто-нибудь замечал мое подчеркнутое невнимание к мальчикам, обычно говорил: «Странненькая эта девочка, не так ли?» Особенно часто я слышала эту фразу от тети Кончиты, и эти слова возвращали меня к тревожным раздумьям о судьбе ее сестры. Магда, с ее густыми бровями, усиливающими подозрительность взгляда, клала руку на грудь, ближе к сердцу и задавала мне свои странные, абсурдные, сумасшедшие вопросы, делая ударение после каждого слова: «Но… но, посмотрим, Малена, ты хочешь быть мальчиком, чтобы ругаться и лазать по деревьям? Нет? Я хочу сказать, разве ты хочешь иметь широкую грудь, чтобы стать лучше. Нет? Разве ты хочешь иметь такое же естество, как у мальчиков. Нет? Как нет, Малена? Разве тебе не хочется делать макияж и носить туфли на каблуке?» — неразумный вопрос, который она повторяла постоянно по вечерам, когда я осмеливалась исповедоваться ей, что молила Бога сделать меня мальчиком, пока здравый смысл и обуявший меня стыд не победили это желание. Я постаралась отвлечь ее от этих мыслей, но тем не менее моя сокровенная тайна была открыта. Я уверила Магду, что постараюсь стать похожей на Рейну, — этого было достаточно, чтобы она сразу успокоилась.
Слушая вопросы Магды, я не могла понять причин ее резкости и предубеждения против меня. Меня смущала скороспелость Рейны в любовных делах и собственная холодность. Но Рейна влюблялась приблизительно каждые три месяца в разных парней, влюблялась смертельно, до одури, до отчаяния, как она говорила. А я предвидела, что этот путь никуда не приведет. Каждую ночь мне снились кошмары, и одеяло, подаренное бабушкой Соледад, спадало на пол. Я тихо вставала, поднимала его и снова укрывалась. Я пыталась успокоиться, старалась подсчитать, сколько могут весить мои руки под одеялом, потом пробовала вычислить весь свой вес. Проделывая практически каждую ночь в уме все эти вычисления, я засыпала, так и не найдя решения.
Ничего интересного не происходило до тех пор, пока в июне мама не начала ежедневно действовать нам на нервы, заставляя собирать чемоданы, упаковывать ящики и коробки, переносить растения в горшках к двери. За нами должен был прибыть огромный грузовик, курсировавший от Альмансильи до Мадрида и обратно. Мы стояли и ждали машину в тени виноградной лозы в портике нашего прекрасного дома. Это было началом настоящих каникул.
— Неплохо для старого индейца? — спросил дедушка, замерев и пристально глядя на нас.
Он стоял и смотрел на нас, уперев руки в боки, будто не замечая шума мотора. Я улыбнулась, сознавая, что мне дано провести еще один год почти что в раю. Уже много лет я не видела цветения вишни. Много лет прошло с тех пор, как умерла Теофила. Помню, я решила пойти на ее похороны, хотя каждый пройденный километр отзывался уколом в сердце. Когда я подошла совсем близко к могиле, мое сердце успокоилось. Это было очень давно, но я четко помню все происходящее тогда — я была вполне счастливым ребенком и умела радоваться любой мелочи.
Пятна, красные, желтые, зеленые и голубые, мелькают над моими голыми руками. Я могу посмотреть на себя в маленькое зеркало около металлической зеленой вешалки и разглядеть свое лицо — этот индейский рот, в зеркальных промежутках между серебряными узорами, которые выдавали возраст зеркала, разрушенного временем. Зеркало зрительно увеличивало и без того немаленькое пространство первого этажа, где я любила танцевать. Мое отражение бесконечно множилось в двух зеркалах, расположенных друг напротив друга. Они были такими высокими, что казались дверями в страшный и чудесный мир, дверями, которые могли открыть путь в иное измерение. В зеркалах отражался балкон самоубийцы.
Зеркала помогали мне следить за сестрой в огромной кухне, где на стенах висели пучки чеснока и испанского перца, а воздух пропитался запахом ветчины. А я через дверную щель видела постель бабушки и дедушки ярко-кровавого цвета, с балдахином и шелковыми кисточками, как в кино. Громко смеясь, я выскальзывала из-под лестницы, взбегала на площадку третьего этажа, где всегда больно расшибалась. Именно это ощущение детского счастья я хотела сохранить в воспоминаниях о доме. Думаю, я не смогла бы описать его как объективный наблюдатель: посчитать число комнат, размеры шкафов или расположение ванных, стены которых были облицованы черной плиткой, словно сказочные крепости или замки. В моей памяти четко запечатлелся флюгер-солдатик с направленным по ветру железным копьем.
Но не только дом заставлял меня задуматься, но и окружающий его сад, пруд и теннисный корт, стойла и зимние бабушкины теплицы, поле вдалеке, оливки, вишни и табак, а еще деревня с единственной улицей за полем. Альмансилья всегда была очень милым местечком. Помню, нас всегда удивляло, откуда только ни приезжали сюда туристы, — в августе их было особенно много. На площади можно было увидеть автомобили с номерами Барселоны, Сан-Себастьяна, Ла Коруньи и бог знает какими еще. Туристы, как оккупанты, разъезжали по каменным переулкам Альмансильи, темным, узким и кривым, бесконечно фотографировали стены из необожженного кирпича, украшенные флагами, колонну, на которой были высечены имена осужденных на трибуналах святой инквизиции. Потом они осматривали фасад дома де ла Алкарренья. Это было старое здание, брошенное со времен гражданской войны, о его последних владельцах ничего не было известно, только имена. Этот дом был цвета интенсивного индиго, почти фиолетового, — именно так, по желанию Карлоса V, красили стены борделей его империи.
Нас с сестрой и всех наших кузенов и кузин — внуков бабушки Рейны — воспитали в строгом уважении к памяти Теофилы, что было естественно, поскольку роль Теофилы нельзя было недооценивать, как это уже случилось однажды в прошлом. И несмотря на это, с самого детства я не могу вспомнить лица моих теток и двоюродных братьев, а когда я встречаюсь с ними на улице, не сразу вспоминаю, как их зовут. Сейчас я не представляю, как мне раньше удавалось их различать. Думаю, что у них такие же проблемы с памятью.
Казалось, вся деревня участвовала с нами в какой-то странной комедии до тех пор, пока, согласно традиции, молодежь Альмансильи не начинала расходиться по группам, разделяясь на «местных» и «дачников».
Когда мне исполнилось десять лет, наследники моего дедушки стали объединяться. Может быть, это произошло из-за того, что именно в это время Мария потеряла в ужасной автомобильной катастрофе своего мужа и одного из сыновей. Я еще помню мамин страх, когда было решено, что мы — дети — пойдем на похороны. Там я встретилась с пятью из восьми моих братьев и узнала о том, что Мигель и Педро были настолько неразлучны, что нам даже не пришло в голову искать их в деревне, чтобы составить им компанию. Я помню свой страх, когда мы возвращались ночью, во время праздников. Рейна порезала запястье о горлышко бутылки. Тогда Маркос, средний сын Теофилы, который был врачом, отнес ее в свой дом, потому что, казалось, она истекает кровью. За нами пришли родители, а Рейна в знак благодарности поцеловала Маркоса.
Я провела более часа в разговорах с кузиной Марисой, ее акцент мне показался очень милым, веселым и таким непонятным, но, когда я прощалась с ней, мне даже не пришло в голову, что мы могли бы встретиться как-нибудь в другой раз. Мариса вышла вместе со своими друзьями, а я — со своими. Мы смотрели друг на друга: они были деревенщиной, а мы — городскими задавалами, они ничего не знали, а мы были очень умными, их бабка была гулящей женщиной, о которой стараются не вспоминать, а наша — добропорядочной женой, высохшей и сморщенной, как старая виноградная лоза. Мы считали себя лучше деревенских, потому что хотели, в отличие от них, узнать мир, а еще потому, что были далеки от прошлого.
Силы были неравны, потому что, несмотря ни на что, бабушка родила девять детей от семи беременностей, — Карлос и Кончита тоже были близнецами, а тетя Пасита умерла, когда я была еще ребенком. У Теофилы было только пятеро детей, она всегда рожала по одному ребенку. Ни Томас, ни Магда, ни Мигель, который только на десять лет был старше меня, не подарили внуков своей матери. Тетя Мариви и ее муж, некоторое время бывший дипломатом в Бразилии, с большим трудом смогли переселиться в Испанию. У них был единственный сын — Боско. И этот самый Боско страшно страдал из-за неразделенной любви к нашей Рейне, он провел с нами все прошлое лето, а теперь старался избавиться от своей болезненной привязанности.
С моим дядей Карлосом случилось нечто похожее. Он жил в Барселоне и предпочитал летом отдыхать в Ситхесе, потому что дети, проводившие лето в Индейской усадьбе — шестеро детей дяди Педро, восемь — тети Кончиты, Рейна и я, — верховодили детьми Марии и Маркоса, которым не докучала постоянная опека родственников и матерей.
Итак, я оставалась сидеть на каменной стене, чтобы украдкой понаблюдать за происходящим, бросая презрительные взгляды. Под стеной все было усеяно золой из курительных трубок и пробками от винных бутылок. Так проходили летние месяцы. Я училась вникать в суть вещей, не задавая вопросов. Мы считали себя хорошими, а тех, из другой банды, — плохими. Это должно было казаться законным, потому что мы понимали мир по-своему, а они иначе. При этом Порфирио и Мигель находились вне этой игры. Этого было достаточно до тех пор, пока дедушка не подарил мне изумруд, зеленый камень, который навсегда меня соединил с наследством Родриго Жестокого.
Все мое воображение было бессильно перед прошлым, подлинные факты которого, даже не очень ценные, держались в секрете. Я решила лучше узнать историю моей семьи. Я чувствовала, что прошлое окружает меня, ходит где-то рядом… Но мне не удавалось до него добраться, докопаться. Взгляд, которым меня пронзила мама, когда я спросила, почему ее родители так плохо уживаются вместе, убедил меня, что не следует рыться в семейных тайнах. Меня очень долго томила неизвестность. Мне исполнилось четырнадцать лет, пятнадцать, а в моей голове так ничего не прояснилось, я даже не знала, с кем можно поговорить… Через пару недель после моего дня рождения я сидела перед телевизором и смотрела фильм, когда пришли моя сестра с двоюродными братьями и переключили канал, не дав мне досмотреть кино до конца. Мне не хотелось сидеть вместе с ними, после того как они меня обидели. Я вышла из дома и побрела куда глаза глядят, а когда остановилась, то оказалось, что стою перед домом Марсиано. Я поздоровалась с его женой и, из вежливости, согласилась выпить с ней лимонада. Тут я заметила, что Мерседес очень любит поболтать.
— Это не случайность, в вашей семье всегда была червоточина. Поэтому я говорю тебе: ты должна вести себя осмотрительно, ведь известно, что ее наследуют только некоторые, то есть меньшинство. Важно уметь ее распознавать, но рано или поздно и не по случайности, эта червоточина выходит на поверхность, это кровь Родриго, тогда все обрушится…
Волнение, вызванное этой новостью, преодолело мой праведный гнев, мне захотелось поделиться открытием с самыми близкими друзьями. Но мои слова не вызвали ожидаемого интереса — Рейна с кузенами восприняли эту важную новость равнодушно. Клара, единственная дочь среди шести сыновей моего дяди Педро только что отметила свое восемнадцатилетие, училась в университете и обзавелась богатым женихом, который, судя по бумагам, предложил ей этот союз на своих условиях: он решил, что ей пора прекратить заниматься глупостями. Маку, дочь тети Кончиты, моя ровесница, встречалась с нашим двоюродным братом Педро, смыслом существования которого был «форд-фокус», который он получил как поощрение в июне за то, что стал вторым агрономом. Рейна и Боско, словно приклеенный к ее каблуку, обычно забирались на заднее сиденье. Маку садилась рядом с ними, когда собиралась доехать до Пласенсии, чтобы выпить баре, — там работал диджеем мальчик, который ей нравился. Если находилось лишнее место, его занимала я, хотя мне надоело ездить в этой машине. Когда мы приехали, Рейна заперлась в стеклянной комнатке в баре, чтобы послушать диски, а заодно быть подальше от Боско, который здорово перебрал. Боско, потеряв равновесие, упал в мою сторону и уже не смог подняться, при этом он бормотал какие-то унылые жалобы на превратности судьбы на бразильском португальском, который предпочитал испанскому.
Я развлекалась, утешая его, хотя и не понимала ни слова из того, что он говорил. А потом пришла пора возвращаться домой. Прежде с нами всегда ездила Нене — еще одна Магдалена, моя ровесница. Но с тех пор как Маку влюбилась в «форд-фиесту», для Нене не было больше места в машине. Поэтому Нене коротала вечера в одиночестве, жалуясь на тесноту внутри средства передвижения своего будущего шурина. Когда я решила оставить эту компанию, то планировала иногда проводить время с Нене. Но стоило мне об этом заикнуться, как она дала мне понять, что для нее большее значение имеют бабушка, дедушка, Теофила и их дети, а самое главное для нее — это возможность поехать в Пласенсию с друзьями, так что в следующий раз именно Нене сидела на моем месте в машине. Я была готова расплакаться, потому что Мерседес, которая с садистским упоением живописала чужие грехи и посылала повсюду проклятия, комментируя особенности характеров, хорошую и плохую кровь, не доверила мне ни одной интересной правдивой истории, ни одного стоящего факта. Она заговорила за моей спиной предательски фамильярным голосом, который я расценила, как верный признак того, что все пропало.
— Не рассказывай девочке эти истории, женщина, каждый день ты все больше напоминаешь сплетницу… — упрекнула ее Паулина.
Я не приняла во внимание то, что Паулина, бабушкина кухарка, была большей сплетницей, чем моя собеседница. В этом легко было убедиться, особенно после того как она села рядом с нами, чтобы контролировать ход беседы.
— И горжусь этим! — ответила Мерседес. — Кроме того, я не говорю ничего плохого, только советую.
— Не забудь о той червоточине…
— Ясное дело. А что может случиться?
— Хорошо бы, все было в порядке! А эти слова о плохих и хороших чертах, как будто ты глаголешь слово Божье.
— Расскажи, расскажи все, что хочешь… Но я накрывала на стол в саду в тот день, когда Порфирио упал с балкона, я видела, как он упал. Тебе понятно? И я не хотела, чтобы он так умер.
— А почему он должен был умереть? У Порфирио был тяжелый приступ меланхолии, он был болен, с ним это случалось с детства.
— Нет, сеньора!
— Да, сеньора!
— Порфирио точно был меланхоликом, ему передалась плохая наследственность, вот он и извелся из-за женщины из Бадахоса. Она была намного старше его, замужем, и довольно счастливо — за генералом. Родители Порфирио пригласили их в гости, чтобы прояснить ситуацию, и парень был сам в этом заинтересован. Я не думаю, что он был одержим дьяволом. Вся вина в том, что у него была дурная кровь, та самая, которая выгнала дедушку из этого…
— Не будь дурой, Мерседес! И не говори плохо о сеньоре. Порфирио был меланхоликом, потому что он таким родился, а ведь мог родиться и таким, как Пасита.
— Еще одно наследство крови Родриго.
— Не будь невеждой, дура! Порфирио был болен, все мы это знаем, он был… таким грустным, подавленным, как говорят теперь. У него бывали трудные времена, и в один из таких трудных моментов он захотел покончить с собой. Если бы он послушался меня! Он не ходил в колледж, лежал в постели целыми днями не в состоянии подняться… Потом стало хуже, он отказывался от еды и все дни проводил, глядя в потолок, он плакал… А ведь до двадцати лет Порфирио был гордостью своей матери, это и дало волю злым языкам.
Я хорошо рассмотрела их обеих. Мерседес потеряла самообладание: щеки ее побледнели от бешенства, и на них выступили красные пятна. Она стояла подбоченясь — вся ее поза выражала искреннее негодование. Мерседес держала в руках горшок с зелеными бобами, а ее лицо было настолько близко от этих замечательных зеленых овощей, что, казалось, плавно их продолжает. Обычное добродушие Мерседес будто ушло в эти самые бобы, а в ней осталась лишь злость. Паулина же сохраняла спокойствие, она вообще не шевелилась, стояла прямо и выглядела просто и естественно, а ее лежавшие поверх накрахмаленного фартука руки были ухоженными. Она выглядела так, как должна выглядеть женщина из столицы. Именно ее нарочитое спокойствие и явилось причиной чрезвычайной нервозности Мерседес.
— Во всем виновата меланхолия. Вы, сеньора, как хотите, но когда Педро и я по вечерам гуляли, ходили до тростников…
— Чтобы шпионить за нами.
— Или чтобы прогуляться, чтобы покататься у камыша… Его лицо было всегда таким бледным. Меланхолик! Это как качели, так оно и было, и я чуть не упала замертво в тот момент.
— Ты ничего не сделала, — сказала Паулина и заметила меня. — Это так, потому что он всегда был пугливым, но твой дедушка не пытался следить за своим сыном.
— Вовсе нет! Ты слышишь? Вовсе нет! Если быть честными, то тут ничего поделать было нельзя, с самого детства его поведение не предвещало ничего хорошего…
— Ты так говоришь, чтобы мы забыли о том, как вы с сеньором были в то время неразлучны.
— Да, были, даже более того. Мы были молочными братом и сестрой, моя мать кормила его в то же время, что и меня, когда хозяйка дома была больна.
— Да, но с тех пор много воды утекло…
— И что? Весь мир знает, что я никогда не называла его на «вы». Мы вместе выросли. Кроме того, это не имеет отношения к делу. Случилось так, что Порфирио убил себя из-за женщины из Бадахоса, я не знаю почему. Когда он расстался с ней, то выглядел очень бледным, таким я и видела его в последний раз на балконе. Он поприветствовал нас — помахал рукой с такой счастливой улыбкой, будто священник благословил. Но это было не благословление, нет. А та мерзкая шлюха все знала, потому она и встала раньше, чем он нагнулся вперед и закричал. Ох, он очень громко закричал — тот крик чуть не убил его мать. Ты слышишь? Она была первой, кто подбежал к нему, кто обнял его тело и то, что осталось от его черепа, расколовшегося о гранитную плиту. Я видела это своими собственными глазами! Муж той женщины сел в машину и уехал, потому что не смог вынести позора, не смог вынести того, что его жена оказалась рядом с трупом Порфирио.
— Ясное дело, потому что они поняли. Я никогда не говорила, что они этого не поняли, но Порфирио убил себя только потому, что он был меланхоликом…
— Нет, сеньора!
— Да, сеньора!
Солнце успело закатиться, а Мерседес с Паулиной продолжали испепелять друг друга взглядами и обмениваться оскорблениями, подлавливая на неправде. Лица обеих побагровели и горели, а носы побледнели и стали почти восковыми. По ходу их разговора я вспомнила историю Порфирио, прекрасного самоубийцы, похороненного под ивой в языческой земле нашего сада без какой-либо каменной плиты. Бабушка запретила своим сыновьям произносить имя самоубийцы, но тем не менее его имя не исчезло. В честь Порфирио назвали одного из младших сыновей Теофилы. Подробности жизни Теофилы интересовали меня больше всего.
Главной целью моего расследования была Теофила. Я боялась, что эти двое никогда не дойдут до главного, что их дискуссия начнет крутиться вокруг одного и того же, обрастая по ходу новыми деталями. Женщины начали зацикливаться на мелочах, не желая приходить к согласию относительно цвета волос этой сеньоры из Бадахоса до наступления ужина.
— У нее были каштановые волосы.
— Черные, Мерседес, я-то точно знаю, я ее причесывала.
— Они были светло-коричневые или каштановые.
— Нет, мне очень жаль, но нет. Черные-черные, ее волосы были иссиня-черными.
— Не говори ерунды, я точно помню. Возможно, на фоне лица ее волосы казались черными, я и не говорю, что нет. Но ее хвост был каштановым, Паулина… Да, кончики ее волос были почти красными!
— Нет, сеньора!
— Да, сеньора!
— Нет, Мерседес, тебе так показалась, потому что ты всегда как ослица! Во всем виновата плохая черта, которая — надо же! — унаследована от Родриго, это кровь Родриго взяла свое, во всем виновата она! Ты мне противоречишь, потому что сама забила голову девочке всякими выдумками, будто бомбу подложила… Очевидно, ты плохо воспитана, Мерседес. Да ты вечно как ослица, у которой перед глазами висит морковка.
— Возможно, ты хочешь, чтобы я была именно такой! Все, что я сказала, — правда. Она привезла это из Америки, кровь Родриго, вместе с деньгами. Столько денег честно не заработать, только неправедным путем. А одно ведет за собой другое, потому что, если бы Педро не был так богат, он бы искал Теофилу, а он нашел лишь руины.
— Ах! Смотри-ка… Теперь получается, то, кого нашел сеньор, было лишь руинами Теофилы! Побойся Бога, Мерседес, имей уважение к его внукам.
— Как и к его матери! Слышишь? Виновен был Педро. Но когда ей исполнилось пятнадцать лет, она не знала, где искать ответы, тогда…
— Слишком! Она слишком много узнала! Ты меня слышишь? Слишком много! Если кто-нибудь когда-нибудь заинтересуется историей этой семьи, найдет ли он правду об этой женщине, которая столько лет сохраняла свой брак, родила пятерых детей… Сеньора была очень хорошей.
— Это правда, сеньора была доброй, очень доброй.
— Очень хорошей.
— Да, очень хорошей.
— Вне всяких сомнений, самой лучшей.
— Очень хорошей, Паулина, очень хорошей. Но ты не знала Педро таким, каким его знала я. Он катался здесь на лошади, скакал галопом как сумасшедший, до и после женитьбы на сеньоре. Даже в ту ночь, когда они с сеньорой вернулись из свадебного путешествия, он выходил из дома, чтобы повидать свою лошадь. В нем всегда было что-то демоническое, его ничего не радовало.
— Не хочешь ли ты хоть раз оставить в покое дьявола? Боже, Мерседес, как ты плохо воспитана!
— Почему у него с тех пор не было своей машины? — спросила я.
Они обе уставились на меня испуганными глазами, как будто ничто не могло их расстроить больше, чем мой вопрос. Паулина сделала неопределенный жест руками, но ответила мне именно Мерседес.
— Как это у него не было машины! У Педро их было две. То, что случилось… Он вовсе не был смешным, твой дедушка! И конь у него был очень красивым, особенно когда ходил неоседланным… Господи помилуй! Иисус, Мария и Иосиф меня всегда хранили, с тех пор как у меня появилось желание креститься. И он знал об этом, он всегда знал больше, словно дьявол. Теперь, когда я не молчу и пришел день, помню, как сказала ему: «Будь внимателен, Педро», и поверх всего положила рубашку с того проклятого случая, который привел к трагедии, когда он скакал во весь опор. И знаешь, что он мне ответил?
— Нет, но оставь расхожие фразы и имей понимание, Мерседес, девочке только пятнадцать лет.
— Так он мне сказал: «Не переживай из-за того, что я подошел к окну. Я не собираюсь выбрасываться». Я была уверена, что он должен захватить кого-нибудь с собой рано или поздно, и он взял Теофилу, которая была не лучше и не хуже всех остальных.
— Сильно сказано, женщина.
— Нормально, Паулина.
— Нет, только она более… молодая, свежая.
— Ну что ты говоришь? Теофиле не было и восемнадцати, когда она приехала в Альдеануэву к тетке. Что я говорю? Если она родила Фернандо в девятнадцать лет! Когда сеньор положил на нее глаз, она была ребенком. Жаль твою сеньору, но это не повод вешать на Теофилу все грехи. Кровь Родриго была намного сильнее крови Педро — она была жестокой, она сводила с ума, особенно тем летом. Тогда ему было где-то тридцать три, я помню Порфирио, он не ел и ходил целыми днями как неприкаянный, постоянно чесался и выл, глядя в никуда, иногда уходил в деревню, чтобы побыть одному, нюхал уличный воздух, как собака, которая идет по следу… Я не знаю, что Теофила сказала ему, этого я не знаю, но он нехорошо с ней обошелся. Ты согласишься, что Теофиле повезло когда тот кузен, который жил в Мальпартиде, пообещал жениться на ней и усыновить Фернандо, а потом уехать жить в Америку, у них там были родственники, не знаю, где, на Кубе, думаю, или в Аргентине… Не знаю, память подводит меня.
— Нет, если я могу себе представить. Я думаю, у этой сеньоры из Бадахоса были черные волосы.
— Каштановые, дура, кстати, ты мешаешь мне, я теряю нить. Это, скорее всего, была Аргентина. Ладно, я не помню точно, эта женщина из Бадахоса казалась хорошей… И тогда Педро пришел в ярость, он был похож на настоящего демона. Помню, словно это было только вчера, потому что он обманул меня, сделав вид, что идет за покупками в деревню. Там мы его не дождались, никто не сказал, куда он ушел. Был вторник, час дня, весна, май. В тот день была очень хорошая погода, как сейчас, об этом помню… Еще я услышала крик, будто взвыла свинья на бойне. Этот вопль шел не из глотки, я тебе клянусь, Паулина. Этот вопль родился в самом нутре Педро и оттуда звал Теофилу. Как только я услышала его, мои волосы встали дыбом — я никогда не видела его таким безутешным — ни когда умер его отец, ни когда он хоронил свою мать. Никогда до и никогда после этого, ни когда родилась Пасита… Он был похож на умирающего быка, с этой пеленой на глазах, когда уже свернуты бандерильи, а шпага тореро вонзилась быку в загривок. Так и было, его губы исторгали гром и молнии, а тело дрожало, как будто его лихорадило от страшного стыда, который терзал его изнутри.
— Как он узнал?
— Я не знаю, никогда не знала, но в тот день он пришел из-за Теофилы, а Теофила искала его в центре рынка. Она слышала, что ей велела тетя, чтобы она не выходила из дома, чтобы не показывалась из окна, но она поспорила с собственной тетей, которая была ей как мать, и когда он увидел ее, то пригрозил пощечиной, но не ударил, только держал за руку и, не говоря ни слова, потащил ее до швейцарской гостиницы. Они не выходили оттуда четыре дня и четыре ночи, до самого утра субботы.
— А что происходило внутри?
— Будто я знаю! Этого не знает никто. Конечно, я представляю себе это, потому что, когда они прощались, она целовала ему руки, не с тыльной стороны, а с внутренней, как целуют у епископов, а он оставался спокойным, как всегда. Теофила подождала, пока машина скроется из виду, затем пересекла рынок, прикрыв глаза и улыбаясь. Казалось, она не в постели с мужчиной побывала, а видела Бога-Отца, как будто была дурочкой, батюшки… Дурацкая история… И ее тетя сказала ей, что все еще есть шанс выйти замуж за ее двоюродного брата, который не был дураком… Но она не ответила, только улыбнулась. Ничто не предвещало, что она всю свою жизнь будет несчастной.
— Нет, сеньора! И не рассказывайте здесь эту историю, потому что она лжива.
— Нет, все правда!
— Нет, не правда! — с этими словам Паулина обратилась ко мне. — Здесь единственной, кто страдал, была твоя бабушка, Малена, обрати внимание, твоя бабушка, которая была святой. Господь осенил ее своей славой, и она — лучшая из женщин, которая могла иметь своего мужа.
— Он ее не любил, Паулина.
— Нет, он ее, несомненно, любил, и я знаю это лучше, чем кто другой, потому что я жила с ними в Мадриде с тех пор, как они поженились. Это было в 25-м году, и запомни, если это для тебя неожиданно, но я еще помню, а у меня не бывает провалов памяти, как у тебя, я не путаю Кубу с Аргентиной, он ее любил, Мерседес, он любил ее, пока Теофила не влезла между ними.
— Он ее не любил, нет. Он должен был любить ее, это было его обязанностью, но он ее не любил. Они хорошо уживались вместе, я этого не отрицаю, потому что Педро увлекался женщинами так быстро, что, когда оставлял жену одну, появлялась другая, и в конце концов все ему давали то же самое, но любить ее, в том смысле, что значит «любить», он ее не любил, нет. Ты не видела его здесь с Теофилой, когда война…
— А ты не видела в Мадриде сеньору. Злюка! Мое сердце разрывалось на части, когда я каждый день видела ее напускное спокойствие. Она даже начала тогда краситься, она, которая всегда выходила на улицу без косметики, бедняжка. Она входила на цыпочках в зал, чтобы посидеть там около балкона, и все время улыбалась, чтобы дети думали, что ничего не происходит. Запомни, Паулина, она мне сказала, положа руку на сердце, что сеньор сегодня вернется, так что мне лучше остаться дома. И в те месяцы, когда завершилась война, когда твой муж приезжал повидать нас раз в месяц, чтобы привезти еду, которой не было в Мадриде, она всегда спрашивала его: «Как идут дела в Альмансилье, Марсиано?» И твой муж лгал, как подлец, я все еще его слышу: «Очень хорошо, сеньора, очень хорошо, но сеньор сказал мне, чтобы я передал вам, что он постоянно вспоминает вас, что очень хочет вернуться, но так складываются обстоятельства…» И все мы знали, что там не было никаких обстоятельств, и что там он не был занят войной, только проституткой в постели моей сеньоры не знаю, как этот… человек… мог иметь такую ценность!
— Потому что в нем течет кровь Родриго, Паулина, поэтому у него была тяжелая судьба. Никто не виноват в том, что война настигла Педро здесь, с Теофилой, а сеньору в Мадриде с детьми!
— Потому что он позаботился, чтобы война застала его здесь! Бомбежки. Страх. Голод. Ты не видела, как плакала сеньора в тот день, когда поняла, что исхудала, ведь она кормила грудью близнецов. Магде и матери этой девочки было, я полагаю, не более года. Она так сильно исхудала, потому что недоедала, оставляла еду остальным детям. Она пыталась приучить их к пюре из чечевицы — этому чертову пюре из чечевицы. Она однажды попробовала бросить камни в котел, чтобы еды казалась больше, потому что ничего другого не было. Мы и не ели. Ты слышишь меня? Дети съедали все, но все равно оставались голодными, они будили меня по ночам своим плачем, и не было другого средства их успокоить, как дать им хлеба, который оставался для меня и их матери на следующий день. Так мы жили, постились изо дня в день, три года подряд, в особенности в последний год, когда во все дни расцветали святые вторники. А он в то время радовался жизни с резней, убийством, соленой свининой с этой шлюхой, и ты, и твой муж вместе с ними.
— Не говори так, Паулина, потому что это ложь. Никто не был виноват, никто, кроме Франко…
— Конечно!
— Конечно. Ясно, что мы были заложниками, потому что если бы этот говнюк не начал войну… Но почему эти двое сошлись, и как они сошлись? Это потому что летом 35-го вы не приехали. Или ты не помнишь? Сеньора испугалась коллективизации, боялась диких грабежей, причем начать могли, по ее мысли, конечно, с семьи Алькантара. Могли отнять все имущество. Когда муж вернулся, сеньора обрадовалась. Это означало, что в конце концов он все же муж, он вернулся. Она не могла знать, что ситуация накаляется, из-за того что двоюродный брат Теофилы ее обхаживает. Этого Педро не мог допустить — не прошло и трех месяцев, как они снова сошлись. Но до тех пор Педро жил здесь, один, а она в доме своей тетки, в деревне. Несомненно, он приезжал к ней много раз в тот год, все об этом знали и осуждали. Дошло до того, что ему начали угрожать расправой, но он никогда смерти не боялся.
— Чтобы иметь страх, нужна совесть.
— А может, потому что он был человеком?! В нем были плохие черты, возможно, ты права, но он был настоящим человеком с ног до головы… Поверь в то, что когда вспыхнула война, он был здесь и не мог вернуться в Мадрид, Паулина, хотя хотел. Я не говорю о том, чего он еще хотел, но у него в самом деле не было возможности вернуться. Впрочем, все это имело мало значения, ни у кого не было времени и желания сплетничать, а Педро совсем сошел с ума, я его не узнавала. Однажды я его встретила — он стоял за каким-то деревом, просто стоял и ничего не делал. Когда я с ним поздоровалась, он прошептал мне, прижав палец к губам, чтобы я замолчала, и указал на дом, на Теофилу, которая там сидела, занимаясь шитьем, а потом сказал, что просто смотрел на нее здесь, ничего больше. «Не рассказывай, что я смотрю на нее», — сказал он мне. Но если бы он был просто вонючим импотентом, весь день подсматривающим за девушкой, исходя слюной! Так нет, он совсем позабыл о своей сеньоре, и ты это хорошо знаешь…
Плохо то, что он заразил безумием Теофилу. Нужно было видеть их обоих, как они возятся с сыновьями, постоянно целуют их, гуляют по саду. Казалось, они на отдыхе, а война где-то далеко… Я старалась не принимать все происходящее близко к сердцу. Мы думали, что война продлится недолго. Тогда мы с тобой не были знакомы, ты права. В общем Мадрид выстоял, а Теофила забеременела и родила Марию в этом самом доме, а Педро отпраздновал это, как ты не можешь даже себе представить. Вся деревня пришла сюда, а Теофила была похожа на герцогиню, принимающую гостей. Мы зарезали двух свиней, чтобы отпраздновать крещение! Теперь я могу смело признаться, что в тот день я не молчала, — я не могла молчать! Я высказала ему в лицо все, что хотела: его жена не на Луне, а в трехстах километрах отсюда, а воина не будет длиться вечно… Таким образом, когда по всей Эстремадуре зашептались, и, скажу тебе, справедливо зашептались, — это было лишь частью скандала. В тот же день Магдалена из Касереса прислала Педро письмо, в котором сообщала ему, что с этого момента он для нее умер. Знаешь, что он мне сказал? «Правда, что они хромают, твоя сестра и папа римский?»
— Мерседес, не будь дурой! Создается впечатление, что ты абсолютно невоспитана… Следи за тем, что говоришь, женщина.
— Но если он мне так сказал, Паулина! Что общего с этим имеет моя воспитанность! Я не заканчиваю, не ставлю точку, ты видишь… Теперь выслушай меня и постарайся понять то, что я тебе скажу. Я не отрицаю, что многое из моих слов может казаться анекдотом, — такая уж у меня манера. Послушай, в Педро не было ничего хорошего, ничего, особенно это проявилось, когда война заканчивалась, а мы гадали, кто выиграет.
Однажды я остановилась поговорить с ним, он курил сигару… «Мадрид выстоит, — сказал Педро, — уверен, и если Барселона удержится до тех пор, как подойдут войска из Франции…» «Вот козел!» — подумала я тогда. Думаю, ты не хочешь знать, как я себя вела, ты не знаешь того, что я послала Марсиано домой, и, когда осталась с мужем лицом к лицу, сказала все, что думаю. «Барселона будет держаться!» — сказал Педро. «Несчастный! Со всеми теми деньгами, что у тебя есть… Что могут дать тебе республиканцы? Они не сделают тебе исключения. То, что я была с красными, ничего не значит, хотя у меня больше прав рассуждать о положении вещей, — так я ему сказала, — но ты — сосунок, даже хуже… Правда, ты сошел с ума? Правда, что ты потерял свою бедную голову? Так что же тебе остается? У тебя семеро детей в Мадриде, семеро детей и жена! И ты еще хочешь, чтобы продолжалась война?» И тут я обрушилась на него! О, если бы ты это только видела! И в тот же миг я успокоилась, я увидела, как он, только что такой спокойный, обжег ладонь сигарой. Педро оперся на стену, на ту самую стену, которой я касаюсь в эту минуту, и заплакал. Все было плохо, Мерседес, все плохо, так он говорил. Он был здесь более часа, повторяя все время одну фразу, бормотал ее очень тихо, как литанию. Все, чего он касался, портилось, говорил Педро, он все делал плохо. Я слушала его, и мое сердце сжималось, клянусь тебе, Паулина, потому что я его любила и люблю. Как мне не любить его, если мы вместе выросли? И было правдой то, что он сказал, — он все делал плохо, потому что в нем течет кровь Родриго, а он в этом не виноват. Дурную кровь мог унаследовать и кто-нибудь другой, но ее унаследовал он…
— Не плачь, Мерседес, с тех пор прошло уже много времени…
Ни одна из них не заметила, что и я тоже заплакала. Я боролась с двумя слезинками, пытаясь сдержаться, но не смогла — слезы потекли из глаз в два ручья. Они были такими же горькими, как одинокое молчание дедушки, который оживлялся только при виде меня. Дедушка подарил мне изумруд-талисман, чтобы он охранял меня от плохой крови, его, дедушкиной, крови. Кстати говоря, он это сделал, потому что любил меня, потому что ему не оставалось ничего другого, кроме как любить меня. Я наконец поняла, что родилась по ошибке, — в нужное время, но не в той семье.
Услышанное подействовало на меня очень сильно, я словно начала воспринимать мир кожей. Я увидела в себе глубокий омут, о котором и не догадывалась, — бездну между моими тайными желаниями и долгом. Я поняла, что между волей и сердцем, а еще между тем, кого я знала и любила, и тем, кем я была, проще говоря, между Рейной и мной пролегла непреодолимая пропасть. И прежде чем разобраться во всем, я решила, что никогда не расскажу сестре о том, что узнала в тот вечер.
Я не сделаю этого, чтобы не выслушивать ее комментарии, ведь она так сильно любила бабушку, старую благородную женщину, обманутую в своей любви. Рейна никогда бы не поняла ту бесконечную нежность, которую я питала к дедушке, она не поняла бы и моего желания видеть его, обнимать и целовать. А для меня это было физической необходимостью, ведь мы были так похожи. Когда он обнимал меня, я чувствовала, что его ошибки и неудачи сливаются с моими. Он, как и я, ничего не умел делать хорошо. Я была предана самой собою, матерью, бабушкой и Теофилой, которая его оплакивала. Дед был плохим отцом, плохим мужем, плохим любовником, но еще он был хорошим человеком, которого злой случай превратил в мрачного отшельника. Его жизнь всегда была более трудной и несчастной, чем та, на которую он обрек двух своих женщин. Я знала это, памятуя, о его проблемах со здоровьем. В моей голове звучал голос Рейны. Я никогда бы не позволила ей вмешиваться в мою жизнь… Она пыталась убедить меня в том, что дедушка недостоин ни прощения, ни тем более сочувствия за то, что натворил в жизни. Но я его простила. Дедушку я жалела и любила намного сильнее, чем бабушку Рейну. Моя любовь к нему только усилилась, когда я узнала историю его жизни. Временами дед казался беспомощным, а иногда грубым, своевольным до деспотизма, ленивым, жестоким, даже ужасным. Но все же он оставался невиновным ни в чем и всегда казался немножко влюбленным. Он был очень похож на матушку Агеду, которая была для меня проводником в мир взрослых, он был так же самоуверен и неуклюже коварен, как и она. Я понимала, что семя Родриго было посеяно в двух семьях, в двух женщинах, верных и постоянных, близких и враждебных друг другу, разных, но прекрасных в своей естественности — таких, какой мне не стать никогда в жизни. Я оплакивала их обеих и моего дедушку, когда Мерседес и Паулина начали новый раунд своего спора, ведь они не замечали меня, каждая отстаивала свою версию событий.
— Хорошо, дорогая, все заканчивается хорошо.
— Что заканчивается хорошо, кто хорошо закончит?! Если это еще не закончилось…
— Я имею в виду, что сеньор вернулся домой. К своей жене и детям.
— А эти, отсюда, кто? Разве они не его жена и дети?
— Нет, сеньора!
— Да, сеньора!
— Нет, сеньора! Дети — да, потому что, как говорится, все дети одинаковы, это было и есть, но она нет… Конечно, нет, и она хорошо знала, что он несвободен, это главное.
— Это не так важно, Паулина…
— Это единственное, что оставалось моей сеньоре, она не могла больше выносить голод. Из-за крайнего истощения ее голос стал очень тихим, еле слышным, а в очертаниях прелестных губ появилась изможденность, и ради чего?.. Ведь Франко вошел в Мадрид в апреле. Тебе ясно? А он оставался там еще в мае-июне. Никто не отважился хотя бы спросить, когда они уйдут отсюда. Прошел сентябрь, наступила зима, а он не вернулся и обругал Марсиано, когда тот спросил об этом, так что Марсиано было нечего сказать. Из продуктов в тот год у нас была только колбаса… Когда-нибудь все будет хорошо, сказала я себе, а сейчас надо успокоиться и подумать. Тогда я понимала, что боюсь за сеньору, за ее мужа, я думала, что он потерян для нас навсегда, но он нашел в себе мужество, чтобы вернуться, не знаю, правда, где. Рождество Педро провел в молитве, а следующим утром он отправился к жене…
Когда наступило Рождество, а он не появился, я было подумала, что в меня вселились демоны, — так я разозлилась. Я была в такой ярости, что даже не поужинала, но я тебе расскажу, как все было. В общем, я уложила детей и спросила у Педро: «Что вы теперь думаете делать?» — «Не знаю, Паулина, не знаю». — «Зато я знаю», — ответила я тогда. Я тотчас поехала в Альмансилью и поставила всех па уши. Я сделала то, что должны сделать вы, для этого и существуют мужья, у которых есть определенные обязанности… Я узнала у моей двоюродной сестры Элоизы, от кого забеременела Теофила, и чуть было не рассказала об этом сеньоре, но сдержалась. Бедняжке и так хватало неприятностей. Подождем, что будет, сказала я себе, а сейчас надо успокоиться и подумать.
— Нет, это было в День невинных, я хорошо помню, потому что в такие дни на улицах не бывает машин. Я тогда подумала: «Наконец наступил день, когда сеньора решила выйти к людям…» Я, по правде говоря, очень долго ждала этого момента. Мне хотелось поговорить с Педро… Помню, я несколько раз спрашивала его, думал ли он вообще возвращаться в Мадрид. А он в ответ либо грубо просил меня замолчать, либо не отвечал, либо говорил просто: «Да». В один из тех дней он сказал «да» и махнул рукой… Он тоже ждал сеньору… Тогда Теофила, хотя и была очень красивой, — я не преувеличиваю, — но вот цвет ее лица… Кожа бледная, словно бесцветная. Она была тогда как не от мира сего, может быть, потому, что не спала ночами. Теофила всем показала, как отвратительно ее положение. Она поняла, что сеньора рано или поздно начала бы искать мужа, она должна была это сделать. Я тебе скажу одну вещь, Паулина: не знаю, какой страх вызывал Педро в своей жене, но я уверена, что это даже наполовину не соизмеримо с тем страхом, который он перед ней испытывал. Я знаю это, потому что наблюдала за сеньорой: она не хотела даже приближаться к тому дому, и в конце концов они встретились здесь, в моем доме… Сеньора хотела поговорить с мужем наедине, но он как был, так и остался перед камином с Теофилой и детьми. Несколько месяцев сеньор Педро с Теофилой не разлучались ни на секунду. Думаю, каждое утро они боялись, что грядущий день станет последним днем их совместной жизни. Сеньор знаком попросил ее выйти в коридор. Как-то он сказал мне, что всегда читал мысли на моем лице, как в раскрытой книге. А потом вошла Рейна. Я кивнула, когда он попросил меня подождать минуту, потому что хотел надеть галстук. Меня удивило, что его в такой момент занимают мелочи, но сейчас, думаю, он просто хотел выглядеть лучше, более официально. Не знаю, поймешь ли ты меня, может, Педро хотел показать, что он гость в чужом доме. Не знаю, что он чувствовал, не знаю. Педро казался собранным и решительным. Он помедлил мгновение, спускаясь по лестнице, и наконец появился в галстуке и пиджаке, тщательно причесанный. На Педро были новые туфли, которые он не надевал с тех пор, как здесь поселился, предпочитая сапоги для верховой езды зимой и альпаргаты летом. Я ничего не сказала, Рейне, хотя, когда Педро зажег сигару, я заметила, что у него дрожат руки. Мы прошли этот путь молча, шагая очень тихо и медленно, я не решалась посмотреть на Педро. Знаю, он был бледен, когда выслушивал упреки и оскорбления Теофилы, и только сглатывал слюну. Когда они с женой встретились, то сеньора поцеловала его в обе щеки, и он радостно ее поприветствовал, как будто прошло всего несколько дней после его отъезда из дома. Мне показалось, она вела себя очень глупо…
— Потому что так держится сеньора!
— Может быть, так и было, но ты же видишь, это все лишь условности.
— И о чем они говорили?
— Будто я знаю. Неужели ты думаешь, что я стояла весь день и подслушивала под дверью, как ты? Я пошла в деревню, сходила и вернулась, только чтобы убить время, но когда пришла сюда, услышала крики…
— На него кричали?
— Да!
— Какой стыд!
— В итоге я дошла до гостиницы и там пробыла до ночи. Потом я вернулась и встретила его одного. Педро сидел на этой скамейке. В какой-то момент я подумала, что он умер, что упал замертво, потому что он не поднял на меня глаз, когда я к нему подошла… Я села рядом с ним и взяла за руку. Рука была холодной, но я почувствовала, что его пальцы сжали мои, и поняла, что он все-таки жив. Рейна не хочет никакого соглашения, сказал он…
— А почему она должна была уступать ему? Он был ее мужем и должен был исполнять то, в чем поклялся в церкви, а если нет, не нужно было жениться.
— Но прийти к соглашению было бы лучше.
— Лучше для Теофилы.
— Лучше для всех, Паулина, ты такая упрямая, хотя сама постоянно называешь меня ослицей! Соглашение было бы лучше, но она этого не хотела. Тогда были другие времена, это верно, все было иначе…
— И он больше ничего не сказал?
— Сказал: «Дай мне время все обдумать. Черт, плохо, что ты не любишь обсуждать других, даже если что-то знаешь, ведь тебе много чего рассказывали…
— Мне — нет.
— Тебе рассказывали.
— Нет, сеньора!
— Да, сеньора! Я сама рассказывала тебе о многом тысячи раз… «В марте у меня родился сын, — сказал мне Педро. — Когда ему и его матери станет получше, я вернусь в Мадрид, хотя и не хочу». Мерседес, запомни хорошо, что я тебе тут говорю: «Я не хочу возвращаться»». Я не знала, чью сторону мне принять — сеньоры Рейны или Педро, — но я тебе клянусь, Паулина, испытала жгучую досаду, потому что, с одной стороны, я не хотела больше слушать Рейну, а с другой — мне страшно хотелось сказать ей, чтобы она послала все это куда подальше и оставалась бы здесь на всю жизнь… Да, успокойся, замолчи. Знаю я, знаю, что ты хочешь сказать, но ты ее не видела такой несчастной, ты не видела ее, ты не любишь ее. Меня ты не обманешь своим уважением, я всегда любила Педро, как если бы он был моим братом. Никогда я не видела его таким печальным, он брал меня за руку, и мне передавались его чувства. Как сейчас это помню, хотя прошло столько времени…
«Я должен вернуться», — сказал он мне через некоторое время, глядя себе под ноги, как и раньше. — «Думаю, справедливо, что я плачу, я виноват. Моя жена уйдет от меня и не станет разговаривать с Теофилой. Если я не сделаю этого, то не смогу начать все заново, ведь мне уже сорок лет, Мерседес, в этом вся правда. Я попал в безвыходную ситуацию. Я возвращаюсь к Рейне, но не потому, что люблю ее, об этом ты хорошо знаешь. Я хотел бы покончить с собой, не знаю, как меня земля носит, я бы так этого хотел…» «Не будь дурой!» — сказала я себе в тот самый миг. — «Кусок мяса с глазами, вот кто ты! Ты не можешь держать себя в руках, однажды тебя из-за этого выгонят». Боже мой, если бы он тогда заплакал, — все, что я собиралась сказать ему плохого и что могло превратить меня в гарпию, моментально бы исчезло. Я плохо понимала происходящее, как будто превратилась в животное!
— Что-то я не понимаю… Чего ты не понимала?
— В том, почему он вышел из партии посредине войны, а теперь вижу, что и ты такая же глупая, как и я, черт возьми!
— А как он должен был поступить? Если он это сделал, в этом был смысл.
— Хватит. Все имеет смысл Паулина, даже ты это должна понимать… То решение имело свои последствия! Потому что если бы к власти пришли республиканцы, его могли бы арестовать и надолго посадить. Ты это понимаешь?
— Ах, вот ты о чем!
— Конечно, я имею в виду именно это, Республика разлучила бы их, а там мир, а потом слава. Каждый бы стерпел, что выпало на его долю, а ловкачи, которые решили начать ту проклятую реформу оказались в очень невыгодном положении, я не верила, что эту реформу вообще когда-либо начнут проводить… Но все произошло иначе из-за Иуды, который решил стать святым. Шутка ли, Франко, каждую ночь укладывающийся в Прадо в постель со священниками по обе стороны от себя… Да о чем тут говорить!
— Я тебя понимаю. Но я не думаю, что это было так, Мерседес, что сеньор всегда поступал правильно…
— Как же! Ты действительно полагаешь, что он был героем? От левых? Не смеши меня, Паулина, ясно, что он был таким же… Дай мне рассказать. Потом он поднялся, помог мне встать и пропустил вперед. «Клянись памятью твоего отца, что ты ни слова не скажешь Теофиле об этом, поклянись». Я и поклялась, а потом Педро ушел, ни слова больше не сказав, посчитав, что этого достаточно. Ей он не сказал ни слова, поблагодарил, я было решила, что он приказал мне поклясться, потому что хотел сам рассказать Теофиле все новости. Я не могла после этого заснуть, размышляя об этом, о рождественских обычаях и о том, что нужно было вооружаться, а на следующее утро… Иду и встречаю совершенно новую Теофилу! Она улыбалась широкой улыбкой от уха до уха и радовалась жизни все то время, что он оставался здесь, надеясь, что Педро все приведет в порядок, а, может быть, потому, что послала сеньору к дьяволу. До того она родила Маркоса весом более чем в четыре килограмма, она, которая рожала до того не таких крупных детей, ведь Мария была всего в два с половиной кило! Так проходили дни, и ничего, я ждала, что все придет в норму, но куда там! Теофила не произнесла ни слова, когда я ее увидела выходящей из дома с чемоданами. Я думаю, у нее не хватило духа сказать себе тогда: «Оставайся!» Она решила, что Педро сам все это подстроил, чтобы выиграть время. Но это было не так. Если бы Маркос подполз, когда он был тут, он был таким красивым, ему тогда должно было быть четыре или пять месяцев… Шесть.
А сеньор вернулся домой в середине сентября, об этом я никогда не забуду. Помню, на рассвете я почувствовала, что что-то шевелится в кровати, открыла глаза и увидела Магду. Она лежала подле меня, перекручивала пальцами простыню и плакала… «Я боюсь, Паулина, — сказала она мне, — там, в постели моей мамы спит мужчина». А я поблагодарила Бога, что он вернулся. «Это не какой-то мужчина, дорогая, — ответила я, — это папа». Она была очень удивлена, потому что еще не знала своего отца, ведь Рейна и она родились в 1936 году, так что… На следующий день она сказала мне, что не любит его. «Вытри нос и помни, что нужно его сильно любить». Но Магда унаследовала безрассудство от отца, сеньора таскала ее за волосы все эти дни, чтобы защитить его, разумно это или нет, потому что она тогда вообще ничего не понимала. Для Магды господином был Бог, и, конечно, я не знаю как, но он помогал ей, потому что она все смогла выдержать. И само собой, когда она вошла в спальню, то не захотела видеть его, потому что он был для нее все равно что призрак, живой мертвец. Это правда и, хотя он вернулся домой, мог целые дни ни с кем не разговаривать. Педро жил с мыслью о том, что он никому ничего не должен.
— Нет, Паулина! Эта мысль была у него уже здесь. Ему не составило труда вернуться в Мадрид, он даже не остановился попрощаться со мной… Теперь я думаю, что ошибки делал не только он, но и в большей степени Теофила. Я думаю, что ты видела ее в тот день, когда она спустилась в деревню. Это была улица, которая, по-моему, делит пополам велотрек Vuelta Ciclista a Espana, заполненная зеваками, которые позволяли себе приблизиться, чтобы поглазеть на нее. Стадо рогоносцев и завистников, да, именно так, а особенно эти женщины — куча дерьма. Надо было их видеть, сплетничающих и кудахчущих на переполненной улице, празднующих несчастье девушки так, как будто это был их день рождения… Обезьянничанье шлюх, они во много более раз больше шлюхи, чем она, вот кто они такие!
— Мерседес! Если ты продолжишь так говорить и дальше, я заберу девочку и уйду.
— Ну и уходи! А то я испугалась. Вот увидишь…
— Рассказывай дальше, Мерседес, пожалуйста, не обижайся на меня!
Я знала, что она будет рассказывать очень подробно, но меня беспокоило, что было поздно, очень поздно. Солнце уже давно село, а мы еще не дошли до рождения Эулалии и Порфирио. Мне хотелось плакать от досады, потому что мозг отказывался воспринимать новую информацию, но меня мучило любопытство, похожее на жажду, а голова раскалывалась от потока сведений и фактов, о которых мне следовало знать. Мне было так же необходимо дослушать до конца, как нужно есть, когда ты голоден или пить, когда мучает жажда. Некоторые подробности этой истории я с трудом понимала, как содержание старых черно-белых фильмов, которые я проглатывала летом по телевизору.
— Я так и вижу сеньору: вот она идет прямая как доска, глаза широко открыты, шея напряжена. Она приготовилась к войне, и никто не издал ни звука. Слышишь? Никто! Ни один не отважился распустить язык. Сеньора шла медленно и прямо с Маркосом на руках, Фернандо она вела за руку. Мария держала за руку своего брата, стиснув зубы, но она была мужественна, и какое это было мужество, что, я воображаю, все ее просто испугались. Я сопровождала сеньору, потому что кто-то должен был нести чемоданы. Все ложь, что говорят в деревне, все ложь, она ничего не унесла отсюда, только одежду. А знаешь почему? Не потому, что сеньора Рейна была более или менее честной, не потому, что у нее были ключи от всех, или почти всех дверей, а потому что она была ответственной. Сеньора ничего с собой не взяла, она ни в чем не нуждалась, потому что была уверена: Педро вернется, произойдет то, что должно произойти, — он вернется к ней…
В то самое утро Рейна сказала мне об этом. Я не видела ее три последних дня, только ее детей, которых она посылала ко мне, потому что хотела побыть одна, по меньшей мере мне так говорили. И когда мы пустились в путь, я спросила, что она собирается делать в будущем. «Найди хорошего человека, — сказала я ей, — рассудительного, который любит детей, выйди за него и уезжай отсюда». Потому что не составляло больших трудностей для нее найти такого человека, она была молодой женщиной, еще очень красивой, а маленькие дети голодали, поэтому я думала о том, что для нее будет лучше… Но она мне ответила: «Что ты говоришь, Мерседес? Я уже замужем». Боже мой! Я повторяла ей эти слова год за годом. Ты не веришь, вы проводили лето в Сан-Себастьяне, мы здесь не знали ничего о Педро, только то, что рассказывал нам сеньор Алонсо, администратор, когда приносил деньги в два дома, и он был и в доме у Теофилы, и я, которая видела ее часто, потому что была очень привязана к детям. Я пыталась убедить ее выкинуть Педро из головы, потому что была уверена в том, что она не увидит больше Педро в своей жизни, потому что он покинул усадьбу, об этом говорил весь мир, но она нет, она ждала его. Она была уверена в том, что она его жена, что она должна ждать его, что он обязательно вернется… И наконец, она навела меня на мысль, что она знает больше, чем говорит. Такое поведение, такая уверенность не выглядели нормально, нет, сеньора, но в тот момент, когда родилась Пасита, я это поняла. Я сказала Теофиле о том, что родилась девочка, но она продолжала твердить, что он вернется, пока мне не надоело ее слушать… Что случилось, Паулина? Ты, кажется, удивлена?
— Это потому, что я тебя не понимаю… Как рождение Паситы связано со всем этим?
— Это значило, что Педро мог помириться со своей женой.
— А почему так не могло быть? Если ему было сорок пять лет! А Порфирио и Мигель родились, когда ему было уже пятьдесят, так что… И это то единственное, что он умел делать правильно за всю свою жизнь, это единственное, лучшая часть, так сказать.
— Ясно, почему Теофила ничего не сделала.
— А что было делать Теофиле, Мерседес? Ты не хочешь ли выразиться более ясно?
— Приворот или что-то в этом духе, Паулина.
— Приворот? Но, послушай, о чем ты говоришь?
— Именно о привороте, Паулина, — вступила я в разговор, потому что меня нервировали такие вопросы, и я боялась, что будет упущено время, то небольшое время, которое мне осталось в другом бесконечном диалоге. — Весь мир знает об этом. Колдовство, давай… Когда ты с дядей и знаешь, что он тебе наставил рога, берешь что-нибудь, что лежит перед глазами, рубашку или брюки лучше, если ее надо будет убрать. И ты идешь к какой-нибудь знахарке или колдунье, и она берет одежду, нашептывает заговор и делает узелок на ткани…
— После того как перекрутишь ею голову гусю, — поправила меня Мерседес.
— Нет, — возразила я. — Этого с гусями в Мадриде не делают.
— В таком случае они поступают неправильно. Гусь обозначает распутство.
— В Мадриде гусь значит совсем другое, в Мадриде только говорят заклинание и бросают щепотку пудры. Потом надо сделать узелок, но я не знаю зачем. И в итоге это все равно что сделать узелок на самом дяде, так что… — Я старалась с особой тщательностью подбирать слова, потому что Паулина побледнела, слушая мою бодрую чушь, и не могла поверить в то, что человек, который все это говорил, я. Но я не была способна передавать свои мысли с помощью подходящих эвфемизмов и в конце концов решила сказать:
— Итак, когда все заканчивается, то у дяди это просто не получается ни с кем, только с тобой, допустим, в течение шести месяцев или больше — в зависимости от того, сколько платишь за приворот.
— Иди отсюда, девочка, иди отсюда, не то я тебя выпорю! — завопила Паулина.
Ее взрыв был сильнее, чем я ожидала, она вскочила как ужаленная, словно пружина, чтобы подскочить ко мне, и, если бы Мерседес не схватила за руку, я получила бы не одну затрещины.
— Где ты научилась таким вещам, злая девчонка? У монахинь?
— Нет, я ничего не знаю, то есть знаю только то, что мне рассказала Анхелита, через два месяца после свадьбы она стала подозревать, что вместо работы по вечерам у ее мужа появилась другая невеста в Алькорконе, — тут мне пришлось перевести дух. Я с удовольствием заметила, как рука Мерседес сопроводила движение Паулины, так что та снова села на свое место, дав мне понять, что это худшее, что произошло. — Итак, потом была колдунья, после того как прошло два месяца полной свободы, ясное дело, потому что приворот стоил три тысячи песет.
— Три тысячи песет, Боже сохрани меня!
— Разумеется, — добавила Мерседес, — теперь моя невестка делает это бесплатно.
— Ты подаешь ей идеи, это точно! Ты, вне всяких сомнений, подаешь ей такие идеи, потому что ты видела, что это то единственное, чего ей не хватает!
— Нет, если у меня нет никого, к кому бы можно было ее приворожить, — объяснила я, — и, кроме того, я не думаю об этих вещах.
— Почему? Уверена, что они действительно работают.
— Нет, Мерседес, не работают. Когда Анхелита рассказала колдунье, что ее жениху двадцать три года, она выставила ее со словами, что в этом возрасте нельзя ничего гарантировать. В любом случае бедный Пепе назвал ей два имени пару дней спустя, так что я уверена, он хочет быть только с ней…
— Но о чем ты говоришь? Послушай… Плохо придумано и еще хуже сказано! Потому что, если посмотреть, Анхелита бывала в твоем доме и Пепе на пансионе…
— Ну и что! По-твоему, получается что-то неприличное. Анхелита приходила к своей няне, а Пепе проживал на другом этаже, со стороны площади Де ла Себада со своим другом из Хараиса. А вообще, теперь это не имеет значения, они уже женаты…
— Матерь Божья! В какой стране мы живем, даже слов нет!
— А что ты сама сделала? Не тебе меня учить! Ты уже слишком старая, Паулина, не ровен час помрешь, как и тот козел, которого ты защищаешь, и вообще… Ну!
— Это твои желания, Мерседес, твои желания. И позаботься о том, чтобы излечиться от галлюцинаций.
— А что, разве я говорю что-то не так? Скажи-ка мне ты… что? Дают — бери, а я уже много всего набралась, теперь пришло время мне давать. И пусть будет Республика, а потом революция, а потом… бери! Бац, в следующий раз все монастыри взлетят на воздух — и тогда уже будет не до смеха, тогда будет не до смеха, тогда все заплачут горючими слезами. Я готова сказать тебе все, что думаю…
— Но я тебя не понимаю, Мерседес, — я подала голос. — Давайте посмотрим. Вот взять тебя, ты целый день говоришь о Боге и о дьяволе… Разве ты не католичка?
— Да, я принадлежу к римской апостольской католической церкви, сеньорита.
— Тогда почему ты желаешь, чтобы все монастыри взлетели на воздух?
— Потому что не хочу иметь ничего общего со священниками, потому что знаю очень хорошо, что они виноваты во всем плохом, что произошло в Испании, с тех пор как мы потеряли Кубу. Вина лежит на священниках и на нас, на всех тех дикарях, которыми являемся мы сами, мы никогда не отрубали головы своим королям, а еще мы…
— Успокойся, глупая женщина! Посмотрим… Твои слова отдают коммунистическим духом и слабой культурой!
— Но все, что я говорю, — это правда, Паулина, потому что англичане почистили королевскую кровь, французы от них не отстали, русские расстались с последним своим царем и всеми его наследниками, у немцев вроде такого не было, но я думаю, что и у них было что-то в этом роде в Средние века, итальянцы повесили Муссолини прямо на улице, и за дело, потому что они были… Ну а все короли Испании умерли в своих постелях, это точно.
— Ты видишь? Умная, какая ты умная. И девочка получила степень бакалавра.
— Нет, мне еще остался один год, но в любом случае ты не можешь быть коммунисткой и католичкой одновременно, Мерседес.
— Именно! — к моему удивлению, Паулину изумили последние слова. — А почему нет, интересно знать?
— Потому что… потому что коммунисты — атеисты, они должны быть атеистами, это яснее ясного.
— Так было у русских! — парировала возмущенно Мерседес, она действительно была очень оскорблена. — Так было у русских, у варваров, которые не знают ни отца, ни матери. Так было у русских, но у меня все не так… Я верю в Бога и в Богородицу, и во всех святых, и в дьявола. Если я не буду верить, то получится, что я существую ради того, чтобы смотреть рекламу кока-колы по телевизору!
— Франко был хорошим выходом для Испании, Мерседес.
— Иди ты, Паулина!
— Сама иди… Или если бы мы выиграли войну!
Когда я приехала в Мартинес Кампос, чтобы отпраздновать новогоднюю ночь вместе с дедушкой (как оказалось, это была предпоследняя наша общая праздничная ночь), то всего лишь за два часа до полуночи встретила Паулину. Она была одета в черное, сжимала в руке смятый платок. Я тогда подумала, что это траур по генералу, — она выглядела словно вдова, мучимая нестерпимой болью. Я была свидетелем на всех церемониях, маршах и манифестациях, которые проходили в день его смерти, который запомнился мне концертом истерических воплей.
Мама тогда просила отца, чтобы он остался с нами, — выходить на улицу было опасно, — а он пошел к бабушке Соледад, а когда вернулся, то пьяный и веселый сел с нами ужинать. Мы с сестрой были возбуждены, Рейна бурно проявляла свою радость, еще сильнее, чем я. Она хлопала в ладоши и кричала, что во время рождественских каникул наступит настоящая жизнь. Мы проводили время за странными занятиями: в феврале, например, попробовали вычислить законы хода времени. Мы пытались рассчитать, насколько наши предчувствия относительно того или иного события совпадут с реальностью. Мы рассчитывали время, наиболее подходящее для судьбоносных событий, например, час чьей-либо смерти, и у нас это выглядело не как предсказание, а как прогноз.
Мы проводили недели в решении математических задач с квадратными уравнениями, причем делали это с непередаваемым азартом и энтузиазмом, в какой-то лихорадке. В другое время я бы, наверное, задумалась над таким положением дел, но теперь у меня не было времени на всякие глупости. На переменах каждое утро мы с подругами рассчитывали идеальное время для той самой главной смерти, которая тогда была более чем предсказуема. Ее прихода мы ждали так же сильно, как и 22 декабря — последнего дня занятий в учебном календаре. Мы думали, что было бы разумно подождать до официальных похорон две, может быть, три недели. Франко должен был оставаться в живых еще десять дней, до 2 декабря, но ни днем больше, это точно. Его живучесть вынуждала нас проводить каникулы скучно — с постоянным выражением патриотической скорби на лице. Поэтому в конце концов мы не рассматривали 20 ноября как неудачную дату. Наше утро было сильно укорочено из-за того, что пришлось прослушать патриотическое завещание покойного. Мы теряли время, отведенное для подготовки к Рождеству. Из остатка первого семестра у нас оставалось не более одной учебной недели.
Прошло три месяца, как нам с Рейной исполнилось пятнадцать лет, при этом мы были напрочь лишены политического сознания. Политика — тема, которую мы никогда не обсуждали дома, потому что мама считала это признаком дурного тона и потому что (это я поняла намного позже) в этой области ее взгляды совсем не совпадали с папиными. Несмотря на это, я всегда задумывалась о событиях в мире, строила догадки и радовалась, что часто вспоминала слова Мерседес, — грубые пророчества, полные жестокости и надежды. Ее слова постоянно звучали в моих ушах эхом страшной, но радостной речи: «Да здравствует Республика и свобода!». Как прекрасно это звучало: «Порох — это радость!»
Я представила себе монастыри, взлетающие на воздух, мой колледж был среди них первым. Матушка Глория, расчлененная взрывом — ее безжизненное туловище болтается в воздухе, словно туловище куклы, а рядом — голова, руки и ноги: гротескная головоломка из шести частей. Она летит, переворачиваясь несколько раз вокруг своей оси, а потом приземляется во дворе — так осуществляется месть Магды и моя. Каждое утро, вставая, я спрашивала маму, не произошло ли чего, и получала ответ, который всегда звучал одинаково: «Ничего, дочка, ничего не произошло. Что должно произойти?» Мне не было нужды разубеждать ее. Мама словно рассчитывала время после этого чуда, защищала Революцию, эту восхитительную катастрофу, с этической бесстрастностью, хотя я чувствовала ее нетерпение. «Где дают, там берут», — говаривала Мерседес, а я уже набрала достаточно фактов.
Несмотря на то, что я специально приехала в ту новогоднюю ночь, чтобы встретиться с Паулиной, время было потеряно зря. Я заранее подготовилась к нашему разговору, может быть, именно поэтому решила не принимать ее слова близко к сердцу, хотя и должна была признать, что именно она, а не я, смогла верно представить будущее. Меня сразу насторожил ее траурный вид. Она постоянно плакала, а я подумала, что ей будет очень недоставать знаменитого покойника. Потом она крепко обняла меня и дважды поцеловала, как это принято в таких случаях. Она доверительно прошептала мне на ухо, что жена Марсиано умерла в тот же самый день, и мне пришлось раскаяться, что я о ней плохо думала.
— Тромбоз, — сказала Паулина, — бедняжку неожиданно подкосил тромбоз. Да, с такой плохой кровью она должна была умереть от чего-то подобного, она не могла умереть просто во сне, Мерседес, не могла… Бедняжка, какой хорошей она была! В душе она была очень хорошей, моя бедная. Хорошо, по меньшей мере, после стольких лет ожидания она дожила до того, чтобы увидеть Франко в могиле.
Я остолбенела от удивления и задумалась, следует ли радоваться тому, что я родилась в семье, где было невозможно на людях выражать чувства и мысли, или, наоборот, мне следовало пожалеть себя, ведь в моей родной стране шизофреники свободно ходили по улицам. Но еще до того как прозвучал ответ, я поняла, почему невозможно сердиться на слова Паулины, которая продолжала гордо произносить речь.
— В святой день моей победы ты будешь рядом со мной. Я знаю, что несу тяжкий крест, да еще и тебя впридачу.
— Тот самый крест несу я, с тех пор как тебя знаю. И не воображай себе, что станет лучше, если ты умрешь. Я знаю, что говорю. Да, хорошо, что ты выиграла, но лучше бы рассказала, как вы с сеньорой пережили войну. Ты будешь говорить, что вас поддержала народная партия… Ты утверждаешь, что все всегда идет сверху?
— Педро ее не хотел, Паулина, он ее не хотел, но она не хотела его отпускать.
— Потому что она была в своем праве не хотеть этого!
— А я и не говорю, что нет, просто ее бы больше почитали.
— Ошибка сеньоры состояла в том, что она вернулась сюда. Это было ошибкой, пойми… Она единственная, кто настаивал на этом возвращении, не он, только она. И она не должна была делать этого, я-то понимала — я постоянно наблюдала за ней. Но я не отваживалась предостеречь сеньору, она выглядела такой нервной, что следовало хорошо обдумывать свои слова, чтобы ее не рассердить. Потому что такое уже было, когда родилась Пасита, помнишь, какая она была несчастная, печальная тогда. Так уж случилось, что когда наступило время возвращаться, я ей все это рассказала. Сеньора была родом отсюда, как говорится, и по горло сыта Сан-Себастьяном. Пока все наслаждались отдыхом на пляже, она нашла нас, заблудившихся на морском берегу, в тине и в водорослях и в… Уф! Ты не поверишь, но меня и теперь тошнит, все дни мы ели треску, к тому же она плохо нас знала… Сеньора была из тех, кто плохо переносил треску и все остальное, кто не ел ничего из этого. И когда шел дождь, а там дождь идет часто, она становилась робкой и молчаливой, ничегошеньки ей не хотелось. Знаешь, я думаю, на самом деле она вернулась из-за особой нежности к ней сеньора, особенно ласков он был к девочке. Это заставило ее утешиться и повторять, что никто не виноват. Она повторяла это какое-то время, примерно пару месяцев, так что каждый раз, когда она открывала рот, мне становилось страшно. Ясное дело, что мы перестали обращать внимание на ее слова…
— Одиннадцать дней он спал на циновке, одиннадцать, я посчитала, а на двенадцатый появился здесь, такой спокойный, словно пришел к своей законной жене, которая только его и ждала. Потом вышел из ее дома мятый, растрепанный. Редкий гад, черт побери…
Не имеет значения, в какое утро это случилось, я понимала, что могу только наблюдать, — та же самая дрожь и прихрамывание: «Уходи, ты ничего не можешь поделать, и нечего смотреть на него», — сказала я себе зло… Еще шла война. «Куда ты идешь такой нарядный, Педро?» — спросила я его в тот день, хотя прекрасно представляла себе, куда он направляется… «Проведать детей», — ответил он мне и в следующий момент спросил о том, как поживает Марсиано, ведь Педро хотел попросить Марсиано, чтобы тот подвез его в фургоне, дабы не привлекать внимания к своей персоне. Я так думаю, ведь ему было что скрывать, ему были необходимы все эти предосторожности…
В итоге я сказала Педро, чтобы он поехал и привез сюда своих детей: «Вы увидитесь — и все встанет на свои места». А он рассмеялся, он так обнаглел, не поверишь. «Какая же ты гадина, Мерседес!» — сказал мне Педро, и я поняла, что он никогда не принимал меня всерьез, а теперь собирался заняться удовлетворением своих низменных потребностей, в чем себе никогда не отказывал, даже когда вернулся в Мадрид. Это было единственный раз, Паулина, запомни, единственный раз в жизни, когда я сунула нос туда, куда меня не просили. Поэтому когда Марсиано вернулся домой, я ему все рассказала и добавила: «Давай, вытаскивай свой фургон, но, когда соберешься поехать в деревню, я поеду с тобой». И как этот подлец тогда заворчал! Даже сейчас я слышу его грубости: «Курица, ты настоящая курица», — повторял он что-то в этом роде, а еще, что я ненормальная, остальное не буду тебе и пересказывать…
Итак, мы все вместе поехали в деревню, а до дома Теофилы я решила пойти пешком. И что я увидела? Ха! Окна занавешены, а дети сидят на тротуаре — вот, что я увидела! Фернандо, до которого никому не было дела, бросал в стену камни, а другие два малыша вообще ничего не понимали. Но этот несчастный Фернандо, несомненно, все понимал, он догадывался, и я не думаю, что он мог что-то забыть.
Он в этом году приедет или нет? Я имею в виду Фернандо.
— Об этом сказала Теофила, и я имею большое желание поглядеть на ее внуков. Фернандо, старший, стал человеком, но все эти годы я говорю одно и то же… Я думаю, что он не вернется, Паулина, если он уехал отсюда, когда был еще ребенком, и не по необходимости, а чтобы только нас не видеть! В его доме было все что нужно, все необходимое. Но они все выросли, как настоящие мужчины, а Фернандо взрослел раньше. И теперь, когда его дела пошли в гору, он приедет? Я тебе говорю, что этого не случится, что этот не вернется даже вперед ногами, и это мне кажется правильно, я его понимаю. Малыши другие, потому что они — создания своего отца, только внешне, но в целом….
— Это ничего не значит. Сеньора стала старше, она очень устала от подлецов и ухода за Паситой. Теперь, когда я тебе все рассказала, все мы успокоимся.
— Ты сделала благую вещь, что все рассказала, но остается кое-то непонятное. У тебя нет никаких подозрений? Я это предчувствовала, Боже мой, словно знала, что твой рассказ ничего не решит! Нечего делать, он еще сильнее, все у него построено на костях, проклятая кровь Родриго, воплощение зла, а против зла нет средства.
— Плохой человек, плохой муж, плохой отец, бродяга… Так-то оно так, Мерседес, и забудь ты о крови, глупости все, что ты говоришь!
— Ты так говоришь, словно я выдумываю! И все, что говорю, правда, и если бы сеньора не хотела вернуть его, он бы все равно вернулся, рано или позже, потому что им управляла кровь. Слышишь меня? А Теофила это знала, поэтому она не нуждалась в помощи колдуний, чтобы предугадать будущее, потому что она тоже это знает, что все дело в крови, в крови Родриго. Кровь управляет ими — Томасом, Магдой и Лалой…
— Только не Магдой, Мерседес!
Уже почти наступила ночь, все замолчали. Мой протест прозвучал словно крик, так что Мерседес и Теофила удивленно уставились на меня, напуганные моей пылкостью.
— Что ты знаешь?! — в один голос сказали обе, почти хором.
— Я знаю все, что мне нужно знать! — заявила я. — И Магда не унаследовала ничего плохого от дедушки. И Лала тоже. Разве нет? Разве она не играла в фильме «Раз, два, три»? И ты сама видишь, что Нене тоже не поддалась дурной наследственности…
Моя тетя Лала, четвертая дочь Теофилы, была настоящей красавицей. Почти такая же высокая, как я (метр восемьдесят сантиметров), с большими темными глазами, типичными пухлыми губами Алькантара. Ее нос был великолепен, как и у ее матери, безупречный, правильный овал лица, красивые скулы, но не такие, как у меня, придающие лицу голодное выражение. Кожа у Лалы была безупречной, как у Паситы, цвета карамели. Я вспомнила, как видела ее прошлым летом, когда она приезжала в Альмансилью со своим женихом, после того, как отсутствовала более десяти лет. Во всей деревне не было другой темы для разговоров, пока мы не вернулись в Мадрид. Кажется, ее приезд во многом был спектаклем. Новая спортивная красная машина, на которой она подъехала прямо к дому своей матери, — обстоятельство, которое нельзя было пропустить, — при ее появлении дедушка даже поднялся со своего места. Звук мотора машины Лалы наделал шуму на улице со старинными привычками и такими же старинными домами. Не каждая машина могла проехать между этими домами, но машина жениха Лалы проехала.
Те, кто видел Лалу раньше, рассказывали, что им было очень трудно ее узнать, — так сильно она изменилась, с тех пор как в семнадцать лет завоевала титул «Мисс Пласенсия» и уехала из дома. Некоторые говорили, что она стала хуже, неестественнее или старше, но я впервые увидела ее живьем ночью на площади. До этого я видела Лалу по телевизору, когда она только начала работать ведущей на международном конкурсе красоты. Мама сказала, что она не удивлена этому, кроме того, она и тетя Кончита называли Лалу «яблочком», потому что говорили, что она яблоко от той же яблони, что и ее мать, но моей маме Лала нравилась, и она не пропускала ни одной передачи по телевизору. Мы были ее самыми горячими поклонницами, а еще я помню, как мы страдали, когда однажды ее показали в неудачном ракурсе. Мы могли только догадываться об образе ее жизни, к тому же мы старались защищать Лалу от нападок наших одноклассников. Однажды Лалу обвинили в отсутствии таланта, одна девочка сказала, что она способна только на то, чтобы показывать перед камерой свои ноги. Но Рейна презрительно посмотрела на собеседницу и ответила, что Лала — актриса, а актеры должны уметь делать все. То, что мы видим в телевизоре, лишь грань ее таланта.
И Лала стала актрисой, и очень хорошей, так, по крайней мере, казалось мне, я всегда с восхищением смотрела на нее. Она снялась в кино тем летом, когда приехала в Альмансилью, хотя на ее счету было уже две картины, в которых она исполнила очень маленькие роли, причем исключительно в нижнем белье, — так требовал сценарий, при этом она постоянно визжала, пугаясь разрывов гранат, падающих неизвестно откуда на ее голову. Обо всем этом мне рассказала няня, которая ее ненавидела, как ненавидела все, что было связано с Теофилой, тот фильм был рассчитан на молодежь восемнадцатилетнего возраста, мы смотрела его трижды. В любом случае, тот режиссер смог научить ее сниматься в кино подобного типа. Поэтому во втором фильме, снятом два года спустя, у нее была уже роль побольше, это была так называемая городская комедия. Таким образом, Лалу можно было увидеть в двух фильмах, и в обоих она была изумительно красива и грациозна. Она была украшением этих фильмов, хотя весь сюжет состоял в том, что один мужчина ищет встречи с кем-то, бегает по лестницам, катается в лифте, потом случайно встречается с моей тетей, влюбляется в нее, и они оказываются в одной постели, а в финале они курят одну сигарету на двоих в этой же постели. Возможно, фильм и не был шибко гениальным — большую часть времени тетя сотрясала воздух своей голой грудью, а ее партнер демонстрировал мускулатуру. При этом он соблазняет героиню Лалы, прочитав ей отрывок из «Алисы в Стране чудес», что казалось мне верхом оригинальности. Я даже решила, что этот герой был гением. Я повторяла все это няне, потому что меня приводило в бешенство, когда на что-то смотрели поверхностно, походя… Мерзкие люди!
В любом случае нужно было проглотить эти слова, которые она сказала в адрес Лалы, потому что через некоторое время тетя снялась в фильме, современной версии «Антигоны» Ануя, который имел успех на фестивале в Мериде. На рекламном плакате Лала была изображена в белой тунике и имела весьма драматичный вид. Эта фотография мелькала во всех журналах в разделе о культуре, правда, после снимка обычно шла длинная критическая статья с разгромной рецензией на фильм. Однако критик все же отметил энтузиазм молодой актрисы, в которой никто, исключая нас, не узнал остроумную девушку Жаклин из телевизионного конкурса. Но это все произошло годы спустя, и ни Мерседес, ни Паулина не могли заглянуть в будущее и предвидеть триумф.
— Что, Нене хочет пойти на «Раз, два, три»? — Я утвердительно кивнула головой на вопрос Паулины, которая смерила меня взглядом инквизитора, твердость ее взгляда представляла достаточную угрозу для успокоения взрывной реакции моего отца. — А об этом знает ее мать?
— Конечно, она знает, и меня удивляет, что ты не слышала об этом, потому что об этом говорят все вокруг.
— Что говорят?
— Кто, тетя Кончита? Вообще-то ничего, Паулина. А что говорить? Нечего.
— В любом случае временами ты говоришь внятно, — сказав это, Мерседес похлопала по плечу подругу, как будто хотела ее с чем-нибудь поздравить. — Слушай, лучше бы мне этого не видеть, единственное, чего я еще не видела, — кривляние Нене по телевизору с голым задом.
— При чем тут зад, Мерседес? Пожалуйста, не надо, она всего лишь носит короткие шорты…
— Ты называешь это шортами? — перебила меня Паулина. — Боже мой, шортами, тоже мне сказала!
Вдруг раздался голос Рейны, которая кричала мне издалека, возможно, она стояла у самого дома. Она боялась, что я ее не услышу.
Я не могла представить себе, который час, но было уже очень поздно, потому что вокруг нас была темная ночь. Ничего не оставалось, кроме как закончить разговор, помочь заклятым спорщицам покинуть место их битвы, пока сюда не пришла моя сестра.
— Послушай, Мерседес… Теофила была красивой в молодости?
— Очень, очень, слишком красивой. Как мне описать ее? Хорошо, что есть, с кем сравнивать. Лала получилась копией своей матери.
— Нет, сеньора!
— Да, сеньора!
— Но, что ты такое говоришь, Мерседес? Ничего подобного. Слышишь? Ничего подобного. Лала намного красивее, такой ее мать никогда не была, не будь лгуньей.
— Лгунья — это ты, Паулина! Я заметила, что ты всегда стараешься перевернуть мои слова, как тогда, когда ты сказала, что зимой была в Мадриде, а летом проводила целые дни с сеньорой, хотя в таком случае ты не могла видеть Теофилу, а Теофила — копия Лалы. Слышишь? Абсолютная копия… Лала немного пониже ростом, это верно, не такая изящная, не пьет спиртного, как ее мать, а это всегда отражается на внешности. Лала и одевается иначе, современно. Она не умывается ключевой водой, как деревенские девушки, но они очень похожи, мать и дочь, а в своей памяти я уверена… У Теофилы не было, таких грудей, как у Лалы.
Рейна должна была появиться с минуты на минуту. Ее голос то приближался, то удалялся, как будто она пыталась играть с моим слухом, создавал мелодию румбы в сочетании со звуком ее шагов. У меня оставался последний вопрос.
— Прекратите спорить, пожалуйста, послушайте меня секунду. А дедушка? Он был красивым в молодости?
— Да!
— Нет!
— Как это нет? Надо посмотреть, Паулина, как получилось, что ты осталась вдовой в тридцать лет, дочь моя, ущербный бекас, ты же ничего не помнишь…
— Может быть. Мне действительно было тридцать лет, когда я овдовела, и каждое утро, когда я вставала и видела твоего мужа, поливающего газон, я возносила благодарность небу за то, что оно дало мне свободу, что дало хорошо выспаться, что позволило самой распоряжаться своей жизнью. А сеньор никогда не был красив лицом, это точно, никогда, у него был очень некрасивый нос, и еще пара черточек, которые редко бросаются в глаза.
— А что такое красивое лицо? Не тебе об этом говорить. Для ответа на этот вопрос надо было наблюдать за ним, за его манерами, привычками, движениями, тем более что красавцы друг на друга не похожи. А как прекрасно он скакал на лошади… Матерь Божья! Красивым… Нет, ну если совсем немножко, но так казалось, как я тебе и сказала…
Тут Мерседес замолчала, сморщила лоб, открыла рот, задумалась, а я закончила ее мысль собственным наблюдением, поняв, что она погрузилась глубоко-глубоко в себя.
— Он самый настоящий дьявол.
— Ты это уже говорила, Малена! Да, сеньора. Он казался самым настоящим дьяволом и должен был привязывать за ногу коня к скамейке, чтобы он вдруг не сбежал.
— Эй, Мерседес! Как погляжу, тебе нравился этот проклятый жеребец, и надо еще поглядеть, почему ты так его боишься…
— У меня есть основания, Паулина! Поспрашивай в деревне, может быть, тебе расскажут что-нибудь удивительное.
— Его лицо не было красивым.
— Конечно, оно было красивым. У него лицо было красивое, и внутри него было нечто привлекательное.
— Нет, сеньора!
— Да, сеньора!
— Малена! — позвала меня Рейна.
Вторжение сестры разбило колдовство прошлого.
— Но что ты здесь делаешь? Уже одиннадцать часов, я целых полчаса тебя ищу, мама вся перенервничала, ты будто сквозь землю провалилась…
Этой парой фраз, каждый вечер повторяемых слов, Рейна уничтожила мой волшебный мир. Паулина вскочила как ужаленная, обозленная сама на себя, что так провела время ужина. Ей было уже восемьдесят, и долгие годы она постоянно что-то жарила и варила. Все в доме дедушки старались консультироваться у нее на предмет приготовления блюд, поздравляли ее, когда кушанья получались на славу, а, когда у нее что-то не получалось, мы с ней ругались, напоминая о том, что еду следует варить в меру, а не пережаривать или недоваривать… А теперь она просидела целый вечер с нами. Мерседес никак не прореагировала на слова Рейны, потому что только теперь она стала отдавать себе отчет, что Марсиано еще не появился, и стала проклинать его последними словами, назвала его пьяницей. Я еще слышала ее крики, когда подошла к Рейне и мы пошли домой.
Я сказала маме, что припозднилась, потому что слушала Мерседес, которая знает тысячи интересных старых историй о деревне, праздниках, свадьбах и похоронах всего мира. Я не хотела называть имена, а Паулина, которая была передо мной, не стала обличать меня во лжи. Той ночью, когда мы уже были в постели, я испугалась, что мне не удастся обмануть любопытство Рейны, но она без умолку говорила и продолжала рассуждать о достоинствах и недостатках Начо, диск-жокея из Пласенсии, что в конце концов свидетельствовало о том, что у нее свои проблемы. Потом мы уснули, мне снился дедушка, который скакал на лошади, гордый и бедно одетый, каждый раз он скакал все быстрее, и я, и он не знали, куда именно он скачет.
С той ночи откровения Мерседес постоянно всплывали в моем сознании, потому что я никогда не видела такой большой веры и такой энергии, с которой верили в старинное и темное, непонятное и в то же время очевидное, как верила она. Она смогла объяснить, почему мое собственное рождение так возбуждает мою фантазию, объяснила мое совершенство в моем несовершенстве, в чем состояла моя природа. Рейна была, напротив, сложена внешне и внутренне очень гармонично, в ее жилах текла здоровая, чистая кровь в отличие от меня.
Но хотя я и не верила в судьбоносные качества крови Родриго, со временем поняла, что присутствие этой крови оказывает на меня определенное влияние. Это было очевидно, когда я совершала сентиментальные путешествия в прошлое и начинала плакать, вспоминая дедушку. Может быть, кто-нибудь посмотрит на меня косо, но мое отношение к нему вполне осознанно, и моя решимость, удивляет меня саму. В любом случае ничто не изменилось вокруг меня. Мы с Рейной продолжали ходить вместе, хотя каждая из нас оберегала частицу себя. Мама освободилась от предрассудков в отношении меня, и это обстоятельство изменило ее в лучшую сторону. Наступил момент, когда мы начали вместе ходить за покупками, в кино или пить аперитив в баре «Росалес» каждое воскресенье утром. Мой отец встретил такую перемену с непониманием, он вообще с трудом понимал, как его дочери могут вырасти. Страх, что кто-то может проникнуть в мои тайны, висел над моей головой дамокловым мечом и держал в постоянном напряжении, но внешне это никак не проявлялось, наоборот, мое поведение с каждым днем становилось все спокойнее.
Но этот меч никуда не исчез, он просто от времени заржавел и притупился. Я не догадывалась, что земля качается у меня под ногами, когда убивала время удушливыми июльскими вечерами, сидя на террасе в баре «Каса Антонио», самом популярном в Альмансилье. Перед моими глазами расстилался безрадостный пейзаж пустой деревни с безлюдными тротуарами, закрытыми окнами и дверями, собаками, лежащими в тени редких деревьев, спрятавшихся в темных подворотнях. На улице темнело. Было семь часов вечера, в воздухе не наблюдалось ни дуновения ветерка, в ушах звенело от жары, а голова начала болеть. И без сомнения, мы все были жертвами технических козней «форда-фиесты», который в то утро вышел из строя, чтобы погрузить нас в хаос. Никто не знал, какой дурак придумал вечером поехать на машине в Пласенсию, чтобы выпить несколько рюмок, а ведь это была инициатива Хосерры, лучшего друга моего двоюродного брата Педро, который оставил свою собственную машину в гараже.
Я было уже решила остаться дома, но, когда опустила одну ногу в пруд, предвидя жаркое солнце, вдруг задумалась, как провести остаток недели. В общем, в последний момент я присоединилась к компании, потому что хотела выпить в хорошей компании кока-колы. У меня не было причин для отказа ехать с ними. Мы проделали половину пути, как вдруг мотор заглох. Несколько минут спустя оказалось, что поломка нешуточная, и нам пришлось вылезти из салона. Мы шли по деревенским улицам и отмечали, что многие здания здесь выглядели так, словно только что прошла война, — именно так снимали в старых черно-белых фильмах: темные облупившиеся стены, пустынные улицы, разбитые ящики посреди тротуара. На нас ужасно действовала эта невероятно жуткая жара. Я вся дрожала, на лбу выступил холодный пот — так плохо я себя еще никогда не чувствовала.
Я дошла до дверей бара, вошла внутрь и стала наблюдать за моими друзьями. Мне стало очень легко, хотя я еще немного нервничала. Я сидела с бутылкой в одной руке и вспоминала, что так же чувствовала себя перед экзаменом. Тогда я тоже вспотела как мышь и побледнела, мои губы дрожали, а глаза остановились в одной точке. Теперь не я управляла своим телом, а оно — мною. Я с улыбкой наблюдала, как некоторые мои спутники закурили, сигареты марки «Пэлл Мэлл». Я тогда еще не курила, думала, что если и начну курить, то только сигары, чтобы выглядеть более взрослой и солидной. Я прикрыла глаза, наслаждаясь покоем, когда Маку издала истерический крик, который чуть было не свел меня с ума.
— Ты видела? Красная этикетка!
Маку существовала в мире известных брендов, например Леви Стросса, пришивала его этикетки к испанским брюкам, полагая, что легендарный лейбл сделает ее неотразимой.
— Послушай, послушай, прости! — Маку встала и заговорила не в силах сдерживаться. Видимо, вид красной этикетки вывел ее из равновесия. — Прости, пожалуйста… Ты не мог бы сказать, где купил эти брюки?
— В Гамбурге, — ответил незнакомей парень приятным голосом.
— Где? — не унималась Маку.
— В Гамбурге… В Германии. Я там живу, я немец.
Мы поняли, что при разговоре с этим парнем следовало избегать смешков. Маку пришлось подавлять приступы хохота, пока она привыкала к его манере речи, потому что, хотя парень отлично говорил по-испански, у него был ужасный акцент — необъяснимое смешение хот, произносимых с придыханием, и чудовищных эрре — кошмарных смешений эстремадурских интонаций, которые я так хорошо знала, и твердого произнесения звуков в родном ему языке.
— Ах, понятно! — Маку, не обладающая языковым слухом и чутьем, потрясла головой, как будто хотела скинуть невидимую пылинку. — А что ты делаешь в Альмансилье? Ты на каникулах?
— Да, именно так. У меня здесь семья.
— Испанцы?
Молодой человек еще не привык к замедленной соображаемости собеседницы, а потому даже не попытался скрыть раздражения.
— Да, они испанцы.
— Ясно. Послушай, если бы я тебе дала денег и сказала бы свой размер, ты бы мог купить мне брюки, такие же, как у тебя, и прислать их в Мадрид? Здесь таких нет, а они мне очень нравятся.
— Да, думаю, что да.
— Спасибо, серьезно, спасибо большое… Когда ты уезжаешь?
— Еще не знаю. Я, скорее всего, вернусь вместе с родителями в будущем месяце, так что побуду здесь еще немного.
— У тебя прекрасный мотоцикл, — вступил в разговор Хосерра. — Где ты его взял?
— Он принадлежал моему дедушке, — парень обвел нас взглядом и заговорил так, что никто, кроме меня, не смог бы его понять. — Он купил его после войны на одной… лотерее. Нет… Как же это сказать? На аукционе, точно, на аукционе…
Маку, которая за время разговора не шевельнула ни одним мускулом, проявила интерес к немцу и кивнула.
— Возможно, он был раньше военным. Он служил в африканском корпусе, в подразделении Роммеля, — уточнил парень.
— Выглядит новым.
— Теперь он новый.
— Ты его привел в порядок?
— В целом…
Этот немец гордился своим мотоциклом, а я, к своему удивлению, чувствовала себе тоже гордой за него.
— Дедушка подарил мне его два года назад, но отец не хотел давать мне деньги на него, потому что не верил, что эта машина сможет работать. Тогда я начал подрабатывать каждую субботу в одной мастерской, без зарплаты. Взамен этого мой начальник дал мне новые детали и помог наладить мотоцикл. Мы закончили работать с ним только месяц назад, и теперь он бегает как новенький. Я назвал его «Бомба Вальбаум».
— Как?
— Вальбаум, — молодой человек произнес название на своем родном языке по слогам. — Моего дедушку звали Райнер Вальбаум.
— А как тебя зовут? — спросила наконец Маку.
— Фернандо.
— Фернандо Вальбаум! — произнесла Рейна, с сияющей улыбкой на лице. — Звучит очень красиво.
Теперь я испугалась, испугалась за сестру. Меня охватило новое жгучее чувство, ревность, и я решила вмешаться. Я захотела разрушить свои подозрения и встряла. Рейна не имела права так смотреть на этого парня, она совсем его не знала. А я должна была разобраться и узнать, кто он.
— Нет, его не так зовут.
Он улыбнулся и медленно повернулся ко мне.
— Ты кто?
— Малена.
— И…
— И я знаю, кто ты.
— Да? Правда?
— Да.
— Хватит секретничать, пожалуйста, вы похожи на двух малышей из детсада, — мой двоюродный брат Педро был самым старшим из нас, и ему нравилось вести себя в соответствии со своим возрастом. — Итак, как тебя зовут?
Незнакомец встал, подошел к своему мотоциклу, сел на него и улыбнулся мне.
— Скажи ты, — обратился он ко мне.
— Его зовут Фернандо Фернандес де Алькантара, — произнесла я.
— Точно, — подтвердил парень, — так же, как моего отца.
Я удивилась, когда поняла, что всю жизнь ждала этого момента именно для того, чтобы произнести эти слова, этим самым тоном, в этом самом месте, перед этими людьми. В ту минуту я поняла, что влюбилась. Фернандо улыбнулся мне, а я почувствовала себя властелином мира. Мои спутники, особенно братья, выглядели весьма удивленными.
— Прекрасно, — выдохнула Маку, нарушив неловкое молчание. — Похоже, брюки получить будет непросто.
Несколько минут никто ничего не говорил. Намного позже прозвучал комментарий Хосерры, предвидящего возможную травлю бастарда.
— Ты видела, как он приехал? Кто он такой?
— Воображала, — произнес Педро. — Воображала на дурацком мотоцикле.
— И наци, — добавила Нене, — по тому, что он сказал, абсолютно точно, что он наци, точнее некуда, чертов наци, пошли отсюда…
— Все, что здесь произошло, я уже видела во многих фильмах, — изрекла Рейна, — о востоке большей частью. Мне на память пришли диалоги из фильма «Ровно в полдень», единственно, чего не хватает, так это коня…
Я улыбалась сама себе, потому что это были наши общие воспоминания, которые подняли меня над провинциальной ничтожностью окружающих. Мне снова захотелось бежать от них туда, где будет проще и свободнее.
— А мне он понравился. Мне он очень понравился. — Я хорошо осознавала, что все уставились на меня, но упрямо смотрела в глаза Рейне. — Он мне напомнил папу.
— Малена, ради Бога, не будь дурочкой! Прекрати говорить глупости. Давай, окажи нам такую любезность. Он просто выпендривается.
— Поэтому я и говорю… — возразила я, но конец фразы произнесла очень тихо, так что никто, кроме меня, не мог расслышать последние слова.