Wadsley Olive
Almond-blossom
© 1923 by Wadsley Olive
© Гончаров Ю., перевод на русский язык, 2015
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2015
Рексфорд с большим удовольствием позавтракал, выпив чашку ароматного кофе и съев немало булочек с вареньем. Потом он вышел из-под тента, украшенного белыми и розовыми кистями, чтобы посмотреть, какая сегодня погода.
А день выдался прекрасным – солнце сияло, небо казалось бездонно-синим, воздух – кристально прозрачным. Тени на фоне ярко-белых мест, освещенных солнцем, выглядели точно гравировки на граните. В такой день, по мнению Рексфорда, непременно нужно сделать что-то важное. Он вообще считал, что каждый день нужно делать что-нибудь, а если живешь в городе, то в особенности. Но делать что-нибудь в городе означало просто уехать из него куда-нибудь на природу. Правда, Паго сложно было назвать настоящим городом, но тут были улицы, а следовательно, самое лучшее – поскорее покинуть пределы этого человеческого муравейника.
Рексфорд вынул маленькую зажигалку, закурил папиросу и по привычке стал озираться по сторонам – нет ли поблизости собаки? Сейчас в его воображении встала картина его собственного двора и фигура псаря с его любимым терьером Ником.
Не желая продолжать прогулку и все еще вспоминая Ника с его замечательными янтарными глазами и безукоризненным сложением, Рексфорд вернулся в отель и поднялся в комнату жены. Шел он, слегка покачивая плечами, той свободной походкой, которая всегда отличает атлета. А когда, постучавшись, он застыл в ожидании, его фигура на фоне белой крашеной двери выглядела очень большой и громоздкой.
Франческа пила шоколад в постели, читая полученные на имя Рексфорда письма и строя для него планы на предстоящий день.
Он поцеловал ее чудные волосы, перевязанные сзади широкой лентой с бантом, как у маленькой девочки, осторожно опустился на хрупкий плетеный стул, который заскрипел под его тяжестью, вытянулся, улыбнулся Франческе и сказал:
– Ну, хорошо, как же насчет этого?
Он задавал тот же вопрос каждое утро в течение всего путешествия, и Франческа, предупреждая его желания, всегда позволяла ему водить ее в такие места, которые, по ее мнению, больше всего ему нравились, где он мог бы плавать, ловить рыбу и стрелять или, по крайней мере, смотреть, как другие занимаются тем или иным спортом.
Друзья Франчески, претендовавшие на «полную откровенность» с ней, – которая, в сущности, является не чем иным, как самой докучливой назойливостью, – часто говорили ей, что Тони у нее под башмаком.
Слушая их, Франческа только улыбалась, а передавая их замечания Тони, смеялась громко.
На самом деле Франческа любила своего мужа. Она полюбила его сразу; вполне сознавая, что он был не слишком «боек» и скорее даже немного тяжеловесен, она тем не менее любила в нем эту тяжеловесность так же, как любила его золотистые волосы, хорошо приглаженные утром и перед обедом, но уже менее послушные к вечеру, так же, как любила его голубые глаза, упрямый мальчишеский рот и всю его громоздкую, сильную фигуру.
При слабом свете комнаты, в своем легком, белом костюме, он казался в это утро еще более громоздким, чем когда-либо.
Раздался стук в дверь, и, весь сияя от удовольствия, в комнату вошел слуга с большим букетом желтых роз. Он разразился целым потоком красноречия, описывал свои похождения в поисках этих роз, их необыкновенную красоту, а также красоту благородной сеньоры и щедрость ее мужа.
Рексфорд приподнял одну бровь, дал слуге пять песет и поблагодарил его. Затем, взяв у него розы, он передал их Франческе.
– Я боялся, что мне не удастся достать именно таких… желтых; ведь другие… это совсем не то!
Он пересел на край кровати и обнял жену. Оба засмеялись.
– Какая была бы трагедия, если бы этот малый не сумел их достать, не правда ли, дорогая, в такой день, как сегодня?
Франческа притянула его к себе своей белой рукой и поцеловала.
– Тебе приходят в голову чудесные мысли, Тони, – нежно сказала она, прижимая его лицо к своему.
Рексфорд просиял.
– О нет, – счастливым голосом уверенного человека сказал он, – но когда имеешь счастье быть мужем такой прелести, как ты, моя дорогая, нельзя забывать. Я и по сей час помню, как я нервничал, ожидая тебя в храме. Мне показалось это вечностью, и когда ты, наконец, появилась, у тебя был вид такого младенчика, мне стало стыдно и даже как-то страшно, как будто я совсем не имел права на тебя.
Он выпрямился, закурил папиросу и передал ее Франческе, затем, закурив другую для себя, добавил:
– Ты знаешь, дорогая, я чувствую себя так хорошо, сидя с тобой, как десять лет назад. Но мне кажется, ты что-то молчалива, родная; случилось что-нибудь?
Франческа засмеялась отрывистым смешком:
– Ничего, честное слово. Но ты понимаешь, что жена не может не быть тронута таким подношением в десятую годовщину свадьбы. Другие мужья, дорогой мой, после такого срока вместо того, чтобы подносить золотые розы, начинают подумывать о разводе.
Рексфорд засмеялся:
– Только плохие мужья, родная. Весь вопрос в том – способен человек или не способен оценить свою подругу жизни, и притом с самого начала.
Он встал и поправил перед зеркалом свой галстук.
– Ты знаешь, Фай, я не хвастаюсь блеском своего ума, но ты согласишься, что я сумел рассмотреть хорошую вещь, как только я ее увидел?
Он опять подошел к постели и стоял, улыбаясь жене.
– А не пора ли тебе встать?
– Дорогой мой, сейчас. Пошли мне Матильду, когда пойдешь. Ее дверь через одну от моей направо. Но, Тони, одну минутку – подойди сюда.
Он вернулся.
– Нет, сюда, сюда, совсем сюда.
Он опять встал около нее, немного заинтригованный; она протянула ему руку.
– Встань на колени, дорогой, ты так далеко от меня; и не смотри так испуганно, никто тебе ничего не сделает. Тони…
– Что, родная, в чем дело?
Его недоумевающий взгляд не мигая встретился с ее глазами.
– Тони, ты был так бесконечно мил, ты говоришь… ты сказал сегодня такие вещи, которые тронули мое сердце и даже немного поразили его. Нет, дорогой, я имею в виду «поразили» не в дурном смысле. Я говорю это по поводу твоего последнего замечания относительно умения оценивать. О дорогой, разве в тебе произошла такая перемена? Разве ты не продолжаешь жалеть, не продолжаешь вечно думать, что это… как бы сказать… тяжелое испытание, когда бывает у нас Чарльз с мальчиками?
Рексфорд высвободил свою голову из-под ее руки.
– Послушай, – твердо сказал он, – я никогда не думаю и не думал, как ты говоришь, никогда не сожалел о том, что взял тебя тогда на охоту. Мы оба рассчитывали, что все окончится благополучно, и ты должна знать, что счастливейшей минутой моей жизни была та, когда доктора, после того, что случилось, сказали, что ты останешься жива. Слушай меня, Фай, и верь мне: если грозит опасность нескольким лицам, в числе которых находится жена, мужу ни до кого нет дела, кроме жены. Выбор в данном случае предрешен, неизбежен, потому что человек просто «не выбирает». Это факт, это неотъемлемая часть жизни, потому что и жена является частью его собственной жизни. Что же касается Чарльза и мальчиков, то я просто вижу в нем великолепного спортсмена, и если ты воображаешь, что я провожу свою жизнь, тоскуя по недосягаемому, то знай, моя родная, что я почти никогда об этом и не думаю.
Он встал, взял ее белый шелковый пеньюар и подал его ей.
Она скользнула в него, и он минутку постоял так, держа ее в своих объятиях.
– Ну, теперь все благополучно? – спросил он, отпуская ее.
– Вполне!
Он опять, смеясь, сжал ее в своих объятиях.
– Ты иногда бываешь прямо ребеночком, правда! Ну, теперь поспеши со своим одеванием, а я пойду куплю на пробу местных папирос; они, кажется, очень крепкие.
Франческа услыхала, как он спускается по лестнице и остановился на минутку в передней, а затем в окно увидала, как он вышел на улицу.
– Дорогой, дорогой обманщик, – прошептала она.
А Рексфорд тем временем говорил сам с собой: «Я разыграл это поразительно удачно, она совсем не догадывается, что я ее надул. Что делать! Не везет нам в этом, и нечего гнаться за невозможным. Маленький Чарльз займет пустое место, вот и все, и все-таки это будет утешением».
Он размышлял на ходу о том, что Испания, по-видимому, страна, очень подходящая для детей; они толпились у каждой двери, и каждая грязная канавка была настоящим детским царством. К нему вперевалку подбежал ребенок лет трех-четырех, в этом зрелом возрасте уже большой мастер клянчить, и стал настоятельно требовать подачки. Рексфорд рассмеялся, дал ему песету и стал выслушивать его бесконечные благодарности. В этот миг другие ребята увидали, какое счастье выпало на долю этого пионера; они, как пчелы, окружили Рексфорда, и, пока те, которые были еще не тверды на ногах, искали поддержки, хватаясь за его брюки, дети побольше ловили его руки, и все хором жужжали ему в уши.
– Хорошо, хорошо, – сказал он, улыбаясь и смотря вниз на своих требовательных поклонников. – Нате, ловите, маленькие пираты!
Он бросил им пригоршню мелких монет, посмотрел на их свалку и пошел разыскивать папиросы.
В сотый раз обдумывал он вопрос, что сказала бы Фай на то, чтобы удочерить маленького ребенка, так – для забавы, а вернее – признался он сам себе – для того, чтобы придать жизни тот интерес, которого ей не хватало. Однако ни на минуту не остановился он на мысли намекнуть ей на это.
Мысль эта продолжала преследовать его, пока он блуждал по солнцу, поджидая Франческу и наблюдая за бесчисленным потомством испанцев, копошившимся в жаркой пыли.
Отцовская любовь к детям обычно бывает врожденной; редко можно встретить мужчину, который не любил бы детей, но у некоторых это чувство является особенно глубоким, и весь смысл жизни для них как бы воплощается в этом чувстве.
К этой категории людей принадлежал и Рексфорд, и эта врожденная черта сделала из него хорошего хозяина, отличного дядю и рыцарскую душу, – а вместе с тем и неудовлетворенного человека, как бы он ни отрицал это.
В данном случае получился как бы парадокс: то свойство, которое возбуждало в нем недовольство жизнью, вместе с тем не позволяло ему громко его высказывать; любовь или, вернее, наклонность покровительствовать другим, естественно, играла самую важную роль в его отношениях с Франческой, а потому, если желания его не разделялись Франческой, он никогда их не высказывал, зная, что это могло бы ее огорчить.
Вообще, нельзя было назвать его самоотверженным человеком; просто он любил свою жену.
Франческа спустилась на веранду и подала ему знак своим белым зонтиком.
В пронизывающем ее солнечном свете ей можно было дать не более двадцати четырех лет. На самом деле ей было тридцать четыре, но у нее был тот особенный английский цвет лица, который как будто никогда не блекнет и не грубеет, и светлые волосы, одновременно напоминавшие и пепел и золото. Ее всегда называли красавицей; в действительности она была очень хорошенькой женщиной, которая умела оттенить свою красоту и которая, даже будь она бедна, все-таки казалась бы элегантной. Она была тонка почти до худобы, но одевалась так, чтобы подчеркнуть свою стройность и не выглядеть худой.
Рексфорд подошел к ней и закрыл ее белый, с серыми полосками зонтик.
– Я распорядилась подать машину, – сказала ему Франческа, натягивая длинные замшевые перчатки. – Как ты думаешь, не поехать ли нам к реке? Может быть, после завтрака нам удастся выкупаться. Я велела приготовить наши костюмы.
– О, великолепно! – сказал Рексфорд.
Пока они говорили, подъехал открытый автомобиль; верх его был поднят ввиду сильной жары. Рексфорд всегда правил сам; автомобильный спорт был его страстью, которая никогда его не покидала. Когда он не был в одном из своих автомобилей, можно было с уверенностью сказать, что он был или около него, или под ним, всегда с трубкой в зубах и что-то насвистывая. Об автомобиле он говорил, как о живом существе, с любовью восхваляя те или другие его достоинства. Поездка по Испании была ознаменована бесконечными починками самой совершенной машины, «Роллс», после ее ежедневных мытарств по самым ужасным дорогам в Европе.
Слуги любили Рексфорда. Шофер Карвель, прошедший специальные автомобильные курсы, бывал страшно доволен, когда Рексфорд заводил с ним разговор по каким-нибудь техническим вопросам, и, хотя высказываемые Рексфордом взгляды бывали иногда совсем не правильны, Карвель всегда с ним соглашался, лишь бы заслужить его внимание.
Подав машину, шофер пересел на заднее место; а Рексфорд, взявшись за руль, сначала выбрался из толпы детишек, а потом направил автомобиль по Севильской дороге. По сторонам Франческа заметила алоэ, которые стояли в цвету, в полном своем великолепии, несмотря на придорожную пыль. Мимо промелькнула часовня; какой-то богомолец положил на распятие гирлянду из апельсиновых цветов, и в лучах яркого солнца она сияла, как живой венец из звезд.
Телеги, запряженные быками, лениво тащились по дороге, и возницы, несмотря на крики Рексфорда и гневную брань Карвеля, с бычьим упрямством отказывались прибавить шагу.
Франческа смеялась над своими спутниками.
– Как хорошо, – говорила она, – что едем немного тише; по крайней мере, можно хоть что-нибудь рассмотреть.
Но Рексфорд весь кипел гневом, и лицо его выражало то негодование, которое в подобных случаях можно прочесть на лицах завзятых водителей, садящихся в автомобиль как будто лишь для того, чтобы как можно скорее из него выйти, и считающих, что всякое препятствие, встреченное ими на дороге, должно исчезнуть с той же быстротой, с какой летит автомобиль на рекорд. Для таких страстных спортсменов автомобиль как экипаж для приятных прогулок при легком прохладном ветерке просто не существует; для них замедлить ход – уже несчастье, а остановиться, не достигнув намеченной цели, – настоящее проклятие.
Небесные мелодии нежнейшей музыки для таких ярых любителей автомобиля, как Рексфорд, ничто в сравнении с тем легким шипением, которое издает на ходу хорошо отрегулированная машина, и крики отчаяния грешников в аду тронули бы его менее, чем скрип неподмазанной гайки. Когда он был занят автомобилем, ничто в мире для него не существовало; как бы ни была красива местность, по которой они проезжали, он ее не замечал.
Франческа уже привыкла к этому и не делала попыток отвлечь его внимание. Она знала наперед, как все должно произойти, и терпеливо ждала окончания пути. Обычно по приезде на место Тони прежде всего производил тщательный осмотр машины, после чего Франческе приходилось выслушивать более или менее продолжительный монолог об автомобилях вообще, о замечательных качествах, проявленных машиной во время данного пробега, и о ловкости, с которой он, Тони, управлял, минуя попадавшиеся на пути препятствия. Лишь проделав все это, он становился снова любезным супругом и расспрашивал ее, понравились ли ей места, которые они проезжали. Франческа, как любящая жена, обычно отвечала, что она получила большое удовольствие от прогулки и что местность красива, а между тем, исключая те немногие минуты, когда попадавшиеся на пути коза, вол или какой-нибудь двуногий, по-видимому помышлявший о самоубийстве, несколько задерживали ход машины, автомобиль все время летел с такой быстротой, что положительно нельзя было заметить, какие красоты природы находятся по сторонам дороги; в глазах оставалось впечатление от каких-то пятен неопределенного цвета, в которых лишь по догадке можно было признать поля.
Этот день не был исключением из правила. Тони выскочил из автомобиля, помог Франческе выйти и тотчас наклонился над машиной. Карвель также повис головой вниз, и оба забормотали что-то непонятное.
Франческа, не дожидаясь Тони, прошла в отель, это была такая же маленькая гостиница, как и в Паго, с верандой, увитой виноградом, со стенами, выкрашенными в розовый цвет, и с крашеными столами. Едва Франческа успела заказать завтрак, как ее догнал Тони; он попросил, чтобы ему дали умыться, и заявил, что голоден и хочет пить.
Вскоре он возвратился на веранду, поделился с Франческой своими впечатлениями о ходе машины, наполнил свой стакан, а затем нежно спросил ее:
– Довольна, родная? Как понравилась тебе местность?
Франческа пожаловалась на пыль, упомянула об алоэ, о часовенке при дороге, и Тони одобрительно ворчал с полным ртом. Когда завтрак был окончен, Тони, зная, что автомобиль стоит в сарае под бдительным надзором Карвеля, предложил, прежде чем отправляться на реку, осмотреть окрестности.
Они под руку направились по главной улице, оба с папиросами в зубах.
На улице была тишина. Солнце пекло, но в тени было очень холодно. Как и многие другие города в окрестностях Кордовы, местечко, куда они приехали, производило странное впечатление гордости, холода и полупрезрительного равнодушия к требованиям современной моды.
– Странное место, – сказал Тони, остановившись перед церковью Св. Павла и щуря глаза от солнца, лучи которого ослепительно отражались в черепицах крыши.
– Войдем, – неожиданно сказала Франческа.
Они бросили папиросы, и Тони открыл маленькую дверь, перед которой висела тяжелая кожаная завеса; когда он поднял ее, Франческа вошла и в тот же миг почувствовала, как на нее повеяло прохладой и на душе ее стало спокойно.
Она села на скамью посреди церкви, а Тони остановился позади нее. Через узкое окно врывался луч света и, проходя сквозь цветные стекла, окрашивался в зеленый, алый и пурпурный цвета.
Прибывшие были одни; в церкви было прохладно, темно и даже немного мрачно, но Франческе тут нравилось.
Неподалеку от нее возвышался алтарь в честь Пресвятой Девы; Франческа разобрала выгравированную на каменной решетке надпись: «За тех, кого мы любим». За решеткой горели свечи, пламя которых поднималось совсем прямо в тихом воздухе.
Франческа опустила руку в карман Тони, достала оттуда несколько мелких монет, купила свечей и зажгла их.
Тони наблюдал за ней. Как большинство мужчин его типа, он не очень задумывался над вопросами религии, пожалуй, даже совсем не думал о них, но все же был верующим. Он ставил религию наравне с благосостоянием государства, подданным которого он состоял, и считал ее столь же необходимой, как почву, дождь и воздух.
Но на миг, когда глаза его остановились на склоненной стройной фигуре Франчески, на золотистой пряди ее волос, выбившейся из-под шляпы, в нем заговорило воображение. Он опустился около нее на колени и задумался; в его памяти смутно, но все же болезненно встали образы минувшего – их свадьба, смерть ребенка, дом, их жизнь вдвоем.
Франческа улыбнулась ему, и он, обняв ее, помог ей встать.
Когда они очутились опять на свету, в обычной обстановке, Тони вздохнул с облегчением. Он рад был вновь увидеть солнце, и ему приятно было смотреть на маленькую ящерицу, которая подбежала к ногам Франчески.
– Пройдемся немного, – предложил он.
Он посмотрел на Франческу; в течение дня было два довольно напряженных момента – их утренний разговор и это посещение церкви. Он сказал:
– Ты знаешь, Фай, мы должны отпраздновать сегодняшний день и выпить хорошего шампанского.
Франческа поняла его настроение и с улыбкой согласилась на сделанное им предложение, а тем временем они дошли до гостиницы, и Тони опять повеселел.
Они сели в автомобиль и с той же быстротой, как и раньше, направились к реке, которая протянулась перед ними, сияя на солнце, как изумрудная цепь в серебряной оправе. Они проехали несколько миль вдоль берега, тщетно отыскивая какое-нибудь убежище, и наконец увидели вдали простую палатку.
– Этого будет достаточно, – сказал Тони, – мы заплатим за то, чтобы нас впустили.
Но по приезде они увидели, что палатка пуста, хотя разбросанные домашние вещи внутри и веревка с висящим на ней бельем снаружи свидетельствовали о том, что еще утром здесь жили люди.
Тони заглянул внутрь.
– Тут хорошо, – сказал он, высовывая голову. – Немного грязно, но ведь ты пробудешь здесь недолго. Входи, и, если кто-нибудь придет прежде, чем ты будешь готова, я попрошу подождать.
Франческа быстро разделась, надела купальный костюм и пошла к реке по песку, который даже сквозь сандалии жег ей ноги. В это время Тони бросился в воду и закричал ей, что вода холодная как лед.
Он был замечательный пловец, и, пока Франческа входила в воду, он был уже далеко.
На несколько сот ярдов ниже того места, где они вошли в воду, через реку был перекинут низкий каменный мост. Тони уже почти доплыл до него, когда Франческа услыхала, как он вскрикнул и вдруг нырнул, потом показался над водой и нырнул еще раз; в тот же миг она увидела на мосту женщину, видимо чем-то страшно взволнованную, а мгновение спустя Тони вновь показался над водой и поплыл, направляясь к берегу. Рядом с его золотистой головой виднелась еще чья-то маленькая головка.
Франческа также поплыла обратно и, выйдя на берег, побежала к мужу, захватив на ходу свое купальное полотенце.
Тони стоял на коленях, наклонясь над ребенком лет двух или трех, и старался возвратить ему жизнь искусственным дыханием. Франческа знала, какие движения нужно для этого делать; она опустилась на колени и стала помогать Тони, хотя солнце страшно пекло ей спину. За собой она услыхала какой-то шум и, обернувшись, увидела мать ребенка, которая плакала, умоляя всех святых спасти ее малютку. Рядом с ней, также весь в слезах, рыдая и причитая, стоял молодой мужчина.
– Боюсь, что ничего не поможет, – прошептал Тони, выпрямляясь и откидывая волосы со лба. – Какое несчастье; я надеялся, что нам удастся спасти маленькую попрошайку!
И как раз в эту секунду ребенок открыл глаза; таких зеленых глаз Франческа никогда раньше не видала. Малютка посмотрела на Тони и улыбнулась ему, как будто желая выразить ему благодарность за свое спасение и прося, чтобы он в будущем не покидал ее.
Тони сел и разразился громким смехом. Франческа наклонилась над ребенком и ухаживала за ним до тех пор, пока он окончательно не пришел в себя.
Родители подошли ближе и стали шумно выражать свою благодарность, на что Тони только бормотал:
– Хорошо, хорошо…
Голос его, видимо, успокаивал ребенка; на руках матери он стал страшно кричать, а когда Тони заговорил, он умолк и на лице его опять заиграла та же чудная улыбка, как будто предназначенная специально для Тони.
– Ну что, маленький чертенок? – сказал он. – А не правда ли, прелестный ребенок? – добавил он, обращаясь к Франческе.
– Она узнает своего спасителя. Она уже знает тебя, Тони! – ответила Франческа.
– В самом деле, мне кажется, она знает меня, – сказал Тони. – Как ее имя? – спросил он у матери.
– Долорес Жуана, сеньор.
– Вот как! Ну, хорошо. – Он подошел к малютке и взял ее маленькую ручку. – Ну, Долорес Жуана, до свидания!
Мать проводила его томным взглядом, а Долорес исполнила свой лучший номер – она улыбнулась. Тони поцеловал ее.
Конечно, Франческа и раньше видела, как он целовал детей, как их целуют вообще мужчины – с какой-то особой торжественностью; но на этот раз, когда она увидала, как Тони в своем купальном костюме, с волосами, мокрыми от купания, и с каким-то мальчишеским видом целует Долорес, странное, неизъяснимое чувство шевельнулось в ней; ей показалось, точно кто-то схватил ее за сердце и толкает куда-то, заставляя принять какое-то решение. В этот миг, сама не отдавая себе отчета, она почувствовала, что знает будущее. И действительно, все, что произошло впоследствии, было лишь исполнением ее предчувствия.
Это ощущение, вызванное как бы шестым чувством, скоро прошло.
Франческа подошла к матери, простилась с ней и поцеловала девочку, а Тони бросился в реку и поплыл к экипажу; через полчаса они уже были готовы.
Когда Франческа собиралась выходить из палатки, которая оказалась пристанищем родителей Долорес, она услыхала голос Тони, разговаривавшего с «принцессой прекрасной улыбки».
Разговор, правда, был несложный; слышались только восклицания вроде «агу» или «ну же, маленький чертенок», но разговор этот, очевидно, нравился принцессе, так как Франческа услыхала, что она отвечала радостным писком, а выйдя из палатки, Франческа увидела, что Долорес сидит на руках у Тони и засыпает, ухватившись за его обшлаг; секунду спустя она совсем заснула. Тони растерянно посмотрел на жену.
– Совсем завладела мной теперь, – прошептал он.
Франческа посмотрела на обоих, и опять то же ощущение в сердце, которое она только что испытала, заставило ее вздрогнуть.
– Не беспокойся, – сказала она голосом, который старалась сделать как можно более спокойным. – Я сейчас позову мать, и мы отправимся домой. Не правда ли, какой утомительный выдался день?
Она с болью в сердце заметила, что выражение лица Тони мгновенно изменилось; он посмотрел на нее, как бы прося извинения, осторожно поднялся на ноги и отдал ребенка молодой матери, которая разразилась целым потоком благодарностей, в то время как муж ее стоял молча, с угрюмым видом.
– Я готова, Тони, – сказала Франческа. Карвель подал автомобиль.
Тони вынул из кармана банковый билет и нежно вложил его в ручку ребенка.
– Купите ей что-нибудь, – сказал он матери. – До свидания.
Отец, настроение которого смягчилось при виде щедрого подарка Тони, заметил:
– Сеньор, наверное, сам отец? Видно, он очень любит детей?
Франческа услыхала ответ Тони:
– Нет, у меня нет детей, – на что мать ребенка выразила соболезнование, а потом, как бы спохватившись, добавила:
– Может быть, сеньор и его прекрасная сеньора только еще справляют свой медовый месяц?
На это Тони ответил, что они уже десять лет как женаты. Это его признание вызвало шепот удивления и сочувствия.
– В таком случае сеньору следовало бы удочерить ребенка, – услышала Франческа слова отца малютки.
В то же время Тони вопросительно взглянул на нее. Она ясно видела его лицо и улыбку говорившего. Маленькая Долорес также улыбалась. Тони что-то ответил; Франческа не могла расслышать его слов, но угадывала их смысл. Несомненно, он говорил, что трудно расстаться с таким ребенком, как Долорес, но потом, сам испугавшись своих слов и покраснев, он поспешил к Франческе.
– Пора ехать домой; прости, что я заставил тебя ждать. Эти крестьяне задержали меня. Мать – миловидная женщина; они тут, должно быть, очень рано женятся; у них уже шесть душ детей, кроме этой малютки, а между тем матери на вид не более двадцати лет.
Он на минутку занялся автомобилем, помог Франческе влезть и сам сел за руль. На обратном пути он был молчалив, что случалось с ним нередко; но по приезде в отель он не пошел, по обыкновению, посмотреть, как Карвель поставит машину в сарай, служивший гаражом; вместо этого он сначала погулял по веранде, а затем поднялся в комнату Франчески.
– Можно войти к тебе выкурить папироску? – спросил он.
Франческа причесывалась. Она улыбкой отпустила Матильду, а Тони присел на плетеный стул рядом с ее туалетным столом и стал вертеть в руках пробочку от пузырька с духами. Распущенные волосы Франчески светлой золотистой волной падали ей на плечи. Она продолжала причесываться и в то же время из-под опущенных ресниц наблюдала за несколько омраченным лицом Тони. Ее пальцы судорожно сжали гребенку.
«О боже, – думала она, – что бы было, если бы все мужчины были такие же, как он; если бы в них была та же детская беспомощность, то же упрямство, а наряду с ними какая-то особая щепетильность, в которой есть что-то рыцарское; если бы все мужчины умели так же терзать и заставлять идти совсем не туда, куда хочешь, – хотя и знаешь, что это самый лучший путь, – а куда хотят они; и поступаешь по их воле, хотя и сознаешь, что, послушавшись их, не найдешь ни покоя, ни счастья…»
Она вздрогнула, а Тони перестал вертеть в руках золотую пробочку и взглянул на нее.
– Устала? – спросил он; а затем, пристально глядя на нее, медленно добавил, видимо, с желанием доставить ей удовольствие: – Занимаешься своими волосами?
Франческа пробормотала что-то о дорожной пыли и об отсутствии хорошего парикмахера. Водворилось молчание.
Тони опять начал вертеть пробочку, при трении которой о стекло флакона получался легкий скрип, и этот почти неслышный скрип изводил Франческу; ей хотелось вырвать флакон из этих больших рук, бросить его, раздавить и крикнуть мужу: «Зачем ты не высказываешь того, что ты хочешь? Зачем ты заставляешь меня облечь в слова мысль, которая причиняет мне такую боль? Ведь ты принуждаешь меня к этому своей деликатностью. Ты щадишь меня, а я не могу этого вынести…»
Была полная тишина. Заходящее солнце озаряло небо как заревом пожара; где-то щебетала птичка, а на дворе тихо журчала вода в фонтане, и казалось, точно лепестки бесчисленных цветов вянут и тихо падают на землю. Тони опять начал возиться с пробкой. В это время постучали, и в комнату вошла Матильда с платьем в руках, которое она разложила во всем его блеске на кровати.
– Ого! – воскликнул Тони.
– Это мой главный шик, – сказала Франческа. – Помнишь, ты утром сказал, что мы должны хорошо отпраздновать день?..
Они оба рассмеялись. Матильда посмотрела на них. Немного погодя, несколько смущенная присутствием хозяина, она вышла.
Опять наступило молчание. Франческа чувствовала, что чем долее она откладывает объяснение, тем сильнее бьется ее сердце. Наконец она сказала с легкой дрожью в голосе:
– Дорогой, в чем дело?
Она кончила свою прическу и протянула Тони руку.
– Какое дело? – спросил он, насторожившись. Франческа принужденно рассмеялась:
– Тони, о чем ты думаешь?
– В эту минуту как раз думаю об этой козочке – Долорес. Какое счастье, что мы были на реке сегодня! – Он встал и выпрямился. – Я пойду переоденусь и загляну с хозяином в его погреб: ведь сегодня юбилейный обед!
Хотя вино было отличное и Матильда, окончив туалет Франчески, нашла ее прекрасной, тем не менее обед прошел невесело.
А после обеда, как бы в насмешку, слуга пришел сказать, что сейчас на веранде будут петь двое цыган, и предложил их послушать.
Конечно, цыгане оказались отцом и матерью Долорес, и, конечно, она лежала и спала около них, пока они пели и играли.
Тони не выдержал; он подошел к цыганам, заговорил с ними и наклонился над спящей Долорес. Франческа слышала, как цыган Педро рассказывал о своей бедности, о громадной семье и о том, как им всем тяжело живется.
Она сказала Тони, что пойдет наверх; было еще не поздно, но то напряженное состояние, в котором она находилась в течение последних часов, страшно ее утомило. Дойдя до своей комнаты, она села в темноте к окошку; звук гитары и тут долетал до нее, и она слышала голос Педро – молодой, сильный, полный веселья.
Была ночь; звезды ярко сияли в глубокой, непроглядной тьме, а легкий ветерок приносил откуда-то тысячу сладких ароматов.
Франческа внутренне содрогалась. Вся эта красота не гармонировала с ее настроением, с грустью в ее сердце: она была для счастливых, для тех, кто спокоен и находится в полном согласии с окружающим миром. Она была так далеко от всего этого и, может быть, накануне страданий и борьбы. Она не могла, не была в состоянии первая предложить Тони удочерить этого ребенка; нет, у нее не хватало сил сделать это, хотя она и читала в его глазах немую просьбу.
В ее мозгу блеснула было надежда: «Может быть, Тони вовсе об этом не думает?» Но она тотчас почувствовала, что обманывает себя.
Она сплела руки и сжала их так сильно, что кольца врезались в пальцы, а тяжелые мысли продолжали роиться в ее голове.
Если это случится, вся их жизнь изменится, они отдалятся друг от друга; а кроме того, она знала, что будет ревновать Тони.
Да, она будет ревновать, она сознавалась себе в этом, и легкая краска залила ее лицо, а сердце как будто пронзил укол кинжала.
И она знала, что будет ревновать не за себя, не из-за того, что Тони до сих пор любил ее одну и счастье его зависело всецело от нее, нет, она будет ревновать к бессмертной памяти той, которой уже нет и которую вызвала к жизни их первая любовь.
О, как мог он, как мог он желать этого ребенка, если он еще помнит…
Перед ее мысленным взором встали она и Тони в прошлом.
Тони вошел к ней, когда ей только что стало немного лучше и она, первый раз встав с кровати, опустилась на колени перед ящиком, где лежали прелестные маленькие платьица. Он преклонил колени рядом с ней, взял ее руки и стал целовать ее, стараясь поцелуями осушить ее слезы.
Как же теперь он мог этого желать?
Как легко мужчины забывают; как недолго они действительно страдают!
Те слезы, которые Тони стер когда-то своими поцелуями, теперь как будто вернулись и потекли прямо в ее сердце.
А снизу, из насыщенной ароматом темноты, все еще долетали звуки гитары и молодой голос Педро пел о любви и горе.
Франческа встала и начала ходить по комнате. Какое невозможное создалось положение! И все случилось в какие-нибудь полчаса, из-за пустого случая. А теперь вся жизнь их бесповоротно изменится.
Дверь отворилась, и Тони заглянул в комнату.
– Ну что? Не спишь?
– Нет, я не могу спать.
Он подошел к ней.
– Что-нибудь случилось?
Она ответила ему также вопросом:
– Ушли цыгане?
– Да, то есть мать и спасенная нами сеньора Долорес Жуана ушли, а Педро, отец, еще тут.
– Ты не остался больше внизу после того, как те ушли?
– Нет.
Он нерешительно прошелся по комнате и подошел к окну, на фоне которого выделялась его большая, хорошо сложенная фигура с широкими плечами.
Весь он был как бы олицетворением силы, и вместе с тем Франческа чувствовала, как бесполезна была эта сила при данных обстоятельствах.
Она подумала, что, если бы Тони сейчас повернулся к ней и прямо сказал: «Послушай, родная, я хочу взять этого ребенка, это самая прекрасная малютка, какую я когда-либо видел, и мне хотелось бы устроить все это завтра же утром», – насколько ей было бы легче. Своей прямотой Тони снял бы с ее сердца эту ужасную тяжесть, которая росла с каждой минутой.
Но Тони молчал. Тогда наконец Франческа, подойдя к нему и взяв его под руку, сказала:
– Не говорили ли случайно Педро и Мария о том, чтобы нам удочерить их ребенка?
– О нет… как тебе сказать. Они немного поговорили, но ведь ты знаешь – это такой народ! Может быть, они и не думают совсем об этом. Ведь отдать ребенка чужим – это не такая простая вещь, которую можно обделать в пять минут.
– Да, я знаю. Но предположим, что они согласились бы, – почему бы нам не сделать этого?
Она почувствовала, как он вздрогнул, и, когда он заговорил, голос его дрожал:
– Слушай, Фай. Как ты, собственно, смотришь на это? На самом ли деле ты хочешь этого? Я не скрою, что малютка мне нравится. Я вытащил ее из воды, мы спасли ей жизнь – мне кажется, все это оказывает свое влияние, но я ни в коем случае не хочу сделать ничего такого, с чем ты не была бы вполне согласна. Это всецело зависит от тебя, и мы…
Он остановился, и наступило молчание.
– Я знаю, что ты спас ее, – сказала Франческа, – и если действительно эти люди хотят от нее отделаться, если ты действительно хочешь этого, если это действительно может доставить тебе счастье…
Голос ее задрожал. Она не могла продолжать. Усилие, которое она сделала для того, чтобы облегчить все это Тони, было свыше ее сил; она уже не владела собой.
Но Тони ничего не заметил. Он начал спокойно, всесторонне обсуждать вопрос, обнаруживая этим, что все давно уже было им обдумано.
Франческа слушала – как права была она, о, как ужасно права!
Она слушала и помогала Тони в обсуждении его плана. На дворе стало совсем тихо. Педро ушел, отель тихо погрузился в сон. Внезапно в тишине, разбуженная чем-то, отозвалась птичка; она замолкла на секунду, потом опять нежно защебетала.
Франческе показалось, точно из глубины далекой ночи, той, что была десять лет тому назад, до нее долетел шепот, в котором слышался призыв и который требовал у ее сердца ответа.
Она перестала слушать Тони; в ее памяти воскрес тот – другой вечер; в плюще около дома, куда они отправились после свадьбы, вдруг вспорхнула и запела птичка. Она ждала Тони и, услышав этот шорох, вздрогнула, и сердце ее начало усиленно биться; она подумала, что это Тони.
Она прислонилась к окну и стала всматриваться в плющ, а из сада к ней доносился какой-то тонкий аромат, и ей казалось, что это пахнет чудная, единственная в мире роза.
Кто-то потянул ее назад, и она очутилась в объятиях Тони; он стоял позади нее и ждал.
Они стояли у окна, рука в руке, любуясь красотой ночи – ночи, такой же, как сегодня, такой же удивительно прекрасной, бездонно темной. Но тогда Тони целовал, целовал без конца ее волосы, называя их «душистой короной», а она стояла, прислонившись к его плечу.
Десять лет назад…
Голос мужа долетел до нее сквозь эти воспоминания:
– Это зависит от тебя, ты должна решить.
Она схватила его руки.
– Тони, помнишь ты ту ночь, десять лет назад?
– Конечно, помню, – сказал он спокойно.
– Как все это было чудно, правда? И как грустно – как бы знакомые стали надо мной смеяться, если бы они знали, какая я сентиментальная, – да, как грустно, как трагично то, что все это прекрасное прошло так скоро и… позабылось.
– Оно не забыто, – сказал Тони, – только положение изменилось, мы как бы выросли. Ты знаешь, я не мастер выражать свои мысли, но мне кажется, что хотя действительно день свадьбы прекрасен, великолепен, но жить вместе день за днем, чувствуя красоту жизни и зная, что и другой испытывает то же, это не менее прекрасно, не менее удивительно. Столько дней я смотрю на тебя, горжусь тобой, радуюсь тебе, потому что ты моя жена, потому что ты любишь меня! Мне это кажется прекрасным.
– О Тони, – прошептала Франческа; она обняла его и прижалась головой к его плечу.
Он поцеловал ее волосы.
– Чем это они пахнут, Фай? Какие это духи?
– Я забыла, как они называются. О Тони, я люблю тебя.
Он глубоко вздохнул, нагнувшись над ее склоненной головой. Франческа подождала минуту, затем быстро продолжала:
– И, Тони… я думаю… мне кажется… я решила… мне бы хотелось, чтобы к десятой годовщине свадьбы мы сделали себе подарок – другую Долорес. Как тебе кажется, разве это не хорошая мысль?
Она постаралась улыбнуться; по ее голосу было слышно, как она волнуется. Тони крепко обнял ее.
– Фай, неужели? – И, не ожидая ее ответа, он быстро продолжал: – Значит, ты не против этого?
Она ждала этого вопроса и быстро ответила:
– Нет, дорогой мой!
Он выпустил ее из своих объятий. Теперь решение было принято, сомнений и колебаний больше не было; можно было сознаться.
– Я часто думал об этом прежде, – тихо сказал он, – но я боялся… я думал, что, может быть, ты будешь огорчена. Как мало мы знаем друг друга! А теперь все устроилось!
– Да, все устроилось, – ответила Франческа, как эхо.
Где-то вдали раздался бой часов, тихо и нежно неслись звуки в ночной тишине.
– Уж поздно, – пробормотал Тони.
– Тебе придется помочь мне раздеться, – сказала Франческа.
Жизнь снова потекла обычной колеей; жертва была принесена и осталась незамеченной.
Тони занялся расстегиванием белого с серебром платья, слегка ворча, когда крючки застревали. Окончив наконец свою работу, он испустил глубокий вздох облегчения.
– Теперь я займусь своим туалетом. Не задержусь – устал сегодня.
Он скрылся в свою комнату, и Франческа услыхала, как он плескался, умываясь, и причесывал свои волосы, а затем он вновь появился, вымытый и сонный.
– Не правда ли, какой длинный день? – спросил он. – Ведь не каждые пять минут и не в каждый свадебный юбилей усыновляют ребенка. Мне кажется, нам следует сделать этот день днем ее рождения, чтобы она праздновала вместе с нами. Хочешь спать, родная?
Может быть, Франческа ответила так тихо, что ему послышалась в ее голосе грусть; или, может быть, в глубине души он смутно почувствовал, что существуют на свете огорчения. Все, что сказала Фай, было, несомненно, вполне правильно, и все-таки, подумал Тони, какие странные, непонятные существа эти женщины. Впрочем, может быть, Фай вспомнила… милая, дорогая бедняжка!
Он обнял свою красавицу жену.
– Ты счастлива, дорогая?
– Конечно.
Она погладила его густые растрепавшиеся кудри.
– Почему ты задаешь мне этот вопрос?
– Да так, не знаю. Ведь все-таки сегодня опять исполнился год.
– Да, ты прав.
Он подождал. Франческа молчала. Несомненно, она устала; ведь был такой длинный день. Он высвободил свою руку.
– Спокойной ночи, родная.
– Спокойной ночи, дорогой.
Когда он так крепко заснул, что было трудно разбудить его, Франческа встала и опустилась на колени около окна.
Необычайно ярко, как в калейдоскопе, промелькнула в ее памяти вся их жизнь с Тони со дня их свадьбы – веселые дни, когда они устраивались, потом совместные прогулки, охоты, танцы, визиты. Тони казался вполне счастливым, вполне довольным своей жизнью, и тем не менее в самых сокровенных тайниках своей души он все время лелеял эту надежду, о которой она ничего не знала, которую Тони считал слишком священной, чтобы высказать ее ей; или же он полагал ее любовь недостаточно глубокой для того, чтобы отважиться осуществить свою мечту.
Эта мысль в данный момент огорчала ее больше, чем принесенная ею жертва, сделавшая возможным осуществление его желаний; ведь эта жертва скрепила их еще более; но сознание того, что Тони молчал столько лет, ревниво оберегая даже от нее свою мечту, больно ранило ее сердце. Устремив взор в темноту ночи, она начала думать о том, как мало мы знаем о происходящем в чужой душе: человек проводит всю свою жизнь рядом с другим человеком, знает каждый его поступок, связан с ним взаимной любовью и вместе с тем знает его так мало, что тот имеет возможность скрыть такое серьезное желание, могущее в корне изменить всю их совместную жизнь. Удивительно странно было открывать совсем новые свойства, новые черты в характере любимого человека!
Ее пугало то одиночество, в котором она внезапно почувствовала себя с тех пор, как он сделал ей это внезапное признание.
Она чувствовала какое-то волнение, вызванное борьбой в ее душе самых разнообразных чувств – ревности, и благодарного порыва, и страха, и тоски, и большого глубокого горя. Несмотря на возбуждение, в котором она находилась после жертвы, принесенной любимому человеку, она сознавала, что будет страшно страдать, видя Тони вместе с Долорес, и что самая дорогая ей память будет навсегда омрачена. И все-таки она хотела, чтобы Тони был счастлив. Она всегда считала, что надо мириться с неизбежным, что надо, насколько хватает сил, приспособляться к обстоятельствам. Это было ее жизненным лозунгом, и она считала, что мудрее этого нет ничего на свете, а теперь, к ее удивлению, при первом серьезном испытании это правило оказывалось слабым и ненадежным – пустым набором слов.
Нелегко было мириться с тем, что причиняет боль и огорчение.
Заря забрезжила на востоке; первый луч, как жемчужное копье, прорвался сквозь темные лиловые полосы, и неровная извилистая улица начала понемногу выступать из темноты… Наступал новый день.
Франческа с грустью поднялась и подошла к туалетному столу освежить руки; при этом она мельком увидела себя в зеркале.
Неужели только вчера еще она чувствовала себя такой молодой и жизнь казалась дорожкой, усеянной розами? Они цвели теперь, эти розы, в высокой вазе около нее. Она посмотрела на них, и первые слезы заблестели на ее глазах.
Через неделю Долорес Жуана Эствиваль, в возрасте двух лет и одного месяца, дочь римско-католической церкви и гражданка испанского королевства, стала законной собственностью Тони и Франчески, а родители Долорес стали законными собственниками целого состояния и чувствовали себя вполне счастливыми, освободившись от лишней обузы.
Долорес философски отнеслась к перемене своей жизни. Она покинула родительский кров, сидя в автомобиле между Франческой и Тони, который – как с бледной улыбкой отметила Франческа – на этот раз ехал очень медленно, давая возможность Долорес вдоволь насмотреться на все, что попадалось на дороге, – на прохожих, быков, на деревья в цвету.
В этот день после обеда, чувствуя себя бесконечно одинокой и издали наблюдая, как Тони возится с Долорес, Франческа прислушивалась к тому, как в ее душе поднималась какая-то неприязнь против них. Ей хотелось плакать, кричать, насмехаться, видя, как Тони счастлив, как его забавляет Долорес и как он смеется, когда она, упавши, смотрит с удивлением на землю, которую за минуту перед тем она смело попирала своими ножками. Он сам вместе с Франческой ездил нанимать няньку, с которой он вел переговоры на своем ломаном испанском языке, объясняя ей, как она должна ходить за Долорес.
Франческу удивила такая заботливость, и она, как и раньше, опять почувствовала тот же укол в сердце.
Долорес, с причесанными кудрями, с раскрасневшимися щеками и своими зелеными глазами, блестевшими, как две освещенные ярким солнцем лужицы, танцевала на руках у Тони, и ее развевающееся платьице окружало ее белыми волнами.
Их автомобиль несколько дней служил только для того, чтобы закупить для Долорес все необходимое; Тони сам выбрал ей пару башмачков изумрудного цвета и маленькое бисерное ожерелье.
– Я никогда не замечала у тебя такой любви к украшениям, – сказала ему Франческа.
– Да я и не люблю их; просто у Доры такие зеленые глаза! – сказал он с усмешкой.
Он выбрал для нее имя Дора; нянька Эмилия и Франческа получили распоряжение называть ее так.
Франческа не могла не согласиться, что Дора была достойна своих нарядов и того необыкновенного внимания, которым она была окружена; она действительно была прелестным ребенком.
– А уж когда она улыбается!.. – говорил Тони, не находя слов, достойных описать все очарование ее улыбки.
Дора, как бы понимая, кто ею больше пленен, почти исключительно улыбалась Тони, который был ее небом, ее мечтой, ее божеством.
Первое, что она выучилась говорить по-английски, было его имя; она знала его голос, его походку, и, как только он садился, она с необыкновенной серьезностью тотчас карабкалась на него, становилась ножками, обутыми в зеленые башмачки, на его колено, прижималась лицом к его лицу и улыбалась своей обворожительной улыбкой.
А Тони с затаенным дыханием шептал:
– Ах ты, маленькая разбойница, изумительная маленькая козочка!
Он почти не ласкал ее при Франческе; он мог быть «тяжеловатым» и даже – как говорили подруги Франчески – тяжкодумом, но именно эта способность быть всецело поглощенным одной мыслью иногда делала его очень тактичным; между ним и Франческой никогда не возникало вопроса о ее привязанности к Доре, и хотя Франческа относилась к ней с большой заботой и даже звала ее «моя крошка», тем не менее Тони знал, что всякая попытка с его стороны подражать в этом отношении Франческе была бы ей неприятна. И потому на людях Дора не получала ласк, и лишь когда они оставались вдвоем, Тони вознаграждал себя в этом отношении.
К несчастью, это случалось редко; Франческа почти всегда была тут, и только однажды на его долю выпал великолепный день, когда ему удалось увезти Дору в автомобиле, в то время как Франческа лежала с головной болью, пытаясь заснуть. Эмилия просила, чтобы ее тоже взяли, – не потому, что она любила автомобиль, а потому, что она любила Дору; автомобиль в минуту откровенности она назвала «дьявольской машиной». Это случилось после того, как она проехалась с Тони, которому пришла мысль пуститься полным ходом, и этой памятной прогулки она никогда уже не могла забыть.
При одной мысли, что ее дорогой ребенок будет подвергаться такой ужасной опасности, что ему грозит, может быть, даже смерть, Эмилия не могла не протестовать.
Но Тони был неумолим, а потому, поручив свою малютку всем святым и обратившись к ним с молитвой, чтобы они спасли автомобиль от дурного глаза, Эмилия проводила взглядом машину, которая скрылась в облаке пыли, и отправилась на веранду продолжать прерванный отдых; к счастью, там уже находился лакей Мигуэль, который также предавался отдыху после трудов и помог ей забыть свою печаль, наигрывая на мандолине и сопровождая свою игру выразительными взглядами.
Между тем Тони и Долорес ехали в полном молчании; на Долорес было белое кисейное платье и большой белый платок, который, как вершина горы, поднимался над ее белым шелковым капором.
– Нравится тебе это? – спросил наконец Тони, когда они уже проехали около десятка миль; он перевел свой вопрос на природный язык Долорес, и она улыбнулась. Тони обнял весь этот белый комочек, и Дора начала смеяться, выпрямилась и положила свою ручку на громадный руль. Тони посадил ее к себе на колени, и Дора стала править.
Было жарко и тихо. Наконец, заметив сад, который, по-видимому, принадлежал нежилому дому, Тони остановил автомобиль и, держа Дору на одной руке, направился к железным воротам.
Дом, расположенный на высоте двух небольших террас, стоял в глубине сада; это было четырехугольное строение, выкрашенное в розовый цвет, который местами выгорел и стал лимонно-желтым; крыша, черная с белым, блестела на солнце. Дом казался совершенно пустым, и тропинки в саду быстро поросли травой.
Но террасы были очень красивы; с них каскадами спускались, как бархатные волны, розы различных оттенков, от ярко-красного до нежнейшего розового.
Тони вынул свою трубку и уселся под апельсиновым деревом.
Тут было бесконечно тихо; казалось, что на свете существуют только солнечное сияние, пчелы и розы.
– Мы с тобой будем часто приезжать сюда, – сказал он Доре. – Это будет наш волшебный сад, мы его открыли.
Он серьезно посмотрел на Дору, и она также взглянула на него широким довольным взглядом, которым смотрят дети, когда они любят и верят.
Тони не испытывал в общении с детьми той неловкости, которая так свойственна мужчинам; он нисколько не стеснялся, когда дело касалось детей; короче говоря, он принадлежал к тому разряду мужчин, которые любят детей, собак и лошадей, потому что они понимают его.
В его голове родились всевозможные планы насчет Доры, в то время как эта последняя всецело была поглощена игрой апельсинами. Усевшись у ног Тони, она с поразительной настойчивостью старалась попасть одним апельсином в другой, причем поле ее игры заключалось между ногами Тони, которые служили пограничными столбами.
Тони, как истый спортсмен, раскритиковал ее приемы; он стал учить ее тонкости хорошего удара и показал ей, как попадать в апельсин на более далеком расстоянии, внеся этим большой интерес в игру.
Дора тотчас согласилась; она устроилась поудобнее напротив Тони, на расстоянии двух шагов от него, и начала катать апельсин, как ей показал Тони.
– Чистый удар! – одобрил Тони, когда большой апельсин случайно попал наконец в цель. – Молодец, крошка!
Они оба с равным интересом погрузились в игру; у них был одинаковый спокойный характер, который так редко встречается в наш нервный век.
Когда катать руками им надоело, они попробовали заменить руки ногами, и результат получился удовлетворительный.
– Со временем я научу тебя играть в крикет, – сказал Тони во время игры, – и ездить верхом, и стрелять, а главное – ловить рыбу.
Чтобы дать понятие Доре об этом важном предмете, он даже вынул трубку изо рта.
– Рыбная ловля – вот это спорт, Дора! Как приятно выйти рано утром, дойти до реки, а потом стоять у воды, смотреть на тихую рябь, ждать, думать и чувствовать, что весь мир принадлежит тебе. А вечером, когда вдоль холмов поползут темные тени, зажгутся костры в лесу, возвращаться домой по густой, мягкой траве… Да, в ужении есть какая-то особая прелесть, поверь мне, малютка!
Дора, очевидно, поверила, так как тихо, но внятно повторила:
– Удить.
Для пылкого Тони этого было достаточно, чтобы прийти в восторг; он почувствовал, что это всегда будет служить анекдотом, доказывающим исключительную мудрость Доры. Очень довольные друг другом, они направились к автомобилю. Немного не дойдя до ворот, Тони остановился, вдруг услыхав голос, который звал его:
– А, Рекс! Наконец-то я нашел вас. Я узнал автомобиль; я ведь разыскивал вас.
Последовала пауза, в течение которой Тони взял Дору на руки и вышел из сада.
Встретив удивленный взгляд молодого человека, сидевшего в другом автомобиле, Тони сказал:
– Мы удочерили Дору. Дора, это твой дядя, Пан.
Паскаль Гревиль, бросив быстрый взгляд на Тони, наклонился, взял ручку Доры и с какой-то смешной торжественностью поднес ее к своим губам.
– Честное слово, Рекс, у тебя прекрасный вкус, – сказал он, подняв голову. – Поздравляю.
Тони что-то пробормотал, а потом сказал:
– Как ты очутился здесь? Я думал, на основании твоего письма к Фай, что тебе не удастся получить отпуск; значит, у тебя здесь какое-то особенное дело?
– О да, но с этим уже покончено. В Мадриде всегда так: сначала большой шум, мы оказываемся чуть не на краю пропасти из-за того, что наша дипломатия не может сговориться о каких-нибудь третьестепенных подробностях, и вдруг на другой день, а иногда и в тот же день, все кончено. С моим делом случилось то же самое: оно истлело, как бумага в огне. Привыкаешь из-за пустяков тратить громадный запас энергии, но в конце концов это так надоедает, что становишься ко всему равнодушным, а начальство принимает это равнодушие за переутомление и дает отпуск.
Он коротко рассмеялся своим собственным словам, а Тони, взглянув на алый гоночный автомобиль, из которого вышел Пан, невозмутимо спросил:
– Это твой автомобиль?
– О нет: его одолжил мне Десанж.
Он кивнул шоферу, который сидел за рулем, и сказал ему на прекрасном испанском языке:
– Вы можете вернуться в отель. Я возвращаюсь в другом автомобиле.
– Ты видел Фай в отеле? – спросил Тони.
– Нет, ее горничная сказала мне, что она спит, а какая-то толстая испанка, с прекрасными зубами и бровями, точно выведенными карандашом, сообщила мне, что ты уехал в автомобиле. Я был удивлен ее осведомленностью, но теперь я догадываюсь, что эта девица занимает важное положение в вашем хозяйстве – очевидно, ввиду появления моей племянницы.
Тони коротко ответил:
– Я спас Дору, а затем я, то есть мы решили ее удочерить.
– Великолепная мысль, в особенности имея в виду, что девочка так прекрасна.
Такая оценка немного смягчила Тони. Они с Паскалем никогда не дружили. Чарльз – другое дело; но Паскаль, на десять лет моложе его и единственный сын их отца от второго брака, никогда не был в полном смысле слова членом их семьи. Тони не мог бы сказать почему, но у него не было привязанности к Паскалю, они с Чарльзом редко говорили о нем, и Паскаль вел совсем обособленную от них жизнь.
Он решил пойти по дипломатии, и Мадрид был первым местом его службы; поездка по Испании и была предпринята по его совету. Это случилось таким образом: Рексфорд встретил Паскаля в Париже, где он стал отзываться с восторгом о Кордове. «В ней есть что-то таинственное, ее прошлое живет среди ее сухих пальм с темными, протянутыми, наподобие рук, ветвями», – сказал он.
Тони никогда не думал, что у Паскаля есть поэтическое дарование; вернее сказать, он боялся этого как катастрофы и очень опасался, что его предположение окажется верным.
Само имя Паскаль совсем не подходило к их семье, где все иностранное считалось недопустимым, а потому еще с детских лет братья стали звать его просто Пан, и, таким образом, чисто случайно он стал носить имя, которое впоследствии оказалось для него весьма подходящим.
Одна из причин, почему Тони относился к Паскалю с каким-то мрачным недоверием, была его несомненная красота; она приводила Тони в отчаяние; ему казалось странным и совсем не нужным, чтобы член приличной семьи был наделен такой особенностью. Впрочем, в этом отношении он не был фатом, а если и был им, то умел хорошо это скрывать.
В глубине души Тони сознавал, что Паскаль чертовски умен, и это тоже беспокоило его; он не понимал своего молодого брата, с блестящими глазами и блестящим умом, с экзотическим видом и необыкновенной физической силой варвара; ему не нравились его развязные манеры и небрежное отношение ко всему и ко всем.
«Это следствие его иностранного происхождения, от его матери-венгерки», – говорил себе Тони, как бы утешая себя.
Он предпочел бы, чтобы мать Паскаля была австриячкой; все-таки Австрия была менее отдаленной и менее дикой страной, чем Венгрия.
Мать Паскаля умерла вскоре после смерти их отца, который боготворил ее и вместе с тем идеализировал – счастливое сочетание двух чувств, которое очень облегчило обоим супругам задачу мирной совместной жизни.
Тони ладил со своей мачехой, в особенности, вероятно, благодаря тому, что они, по взаимному молчаливому соглашению, избегали друг друга; после ее смерти Тони передал ее состояние ее сыну.
Настоящий неожиданный приезд Паскаля Тони приписывал каким-нибудь денежным затруднениям, что, впрочем, не особенно его беспокоило, так как он по природе был щедр и любил покровительствовать своим родственникам.
Паскаль посадил Дору к себе на колени и шутил с ней по-испански, а она отвечала ему с достоинством и нисколько не смущаясь.
Оба они в то же время улыбались Тони, и последний был поражен необыкновенной выразительностью их улыбающихся лиц, блеском золотых, орехового цвета, глаз Паскаля и нежных, прозрачных глаз Доры.
Ему внезапно пришло на ум: «Какие удивительные дети были бы у Паскаля», – и он сказал:
– Пан, почему ты не женишься?
– А зачем? – спокойно ответил Паскаль. – В двадцать пять лет? Не стоит, мой дорогой.
– Мне кажется, ты напрасно не хочешь, – сказал Тони. – По-моему, это более подходило бы тебе, чем та жизнь, которую ты сейчас ведешь.
Паскаль сделал гримасу, причем углы его красивого рта опустились и в глазах отразилось презрение.
А затем, со свойственной некоторым людям способностью безошибочно угадывать обстоятельства, которых собеседник не желает касаться, он спросил Тони:
– А как, собственно, относится к Доре Франческа?
Тони насторожился.
– А как, ты думаешь, она может относиться? – спросил он.
– Мне кажется, это должно быть немного затруднительно – допустить в свою жизнь такое новое явление, даже когда оно облечено в такую прекрасную форму, тем более что Франческа была глубоко потрясена, когда с ней случилось то несчастье, – не правда ли?
Тони ответил, делая ударение на словах:
– Фай сама подала мысль удочерить Дору.
Паскаль снова улыбнулся, и на этот раз его улыбка выражала нечто среднее между удивлением и насмешкой.
– Я так и знал; я был уверен в этом, – согласился он.
Остальную часть пути они проехали молча. Франческа ждала их на веранде и весело махала им рукой.
За ее спиной Паскаль увидел кордовскую девушку, с бровями, точно нарисованными карандашом; Франческа давала ей какие-то распоряжения.
Он передал Дору на руки няньке и вместе с Тони сошел с автомобиля.
Между Паскалем и Франческой всегда существовали дружеские отношения. Его замечательная красота не могла не привлечь внимания всякого, кто любил прекрасное; голова его, покрытая целой шапкой густых черных волос, была великолепна; роста он был высокого, и от всей его тонкой, но вместе с тем внушительной фигуры веяло силой атлета.
Женщины вздыхали по нему, что забавляло его и доставляло ему тайное удовлетворение. Он был избалован, и это ему нравилось.
– Каждый должен быть избалован, – заявлял он, – это очень хорошо.
– Какой бы от этого ни получался результат, я полагаю, что такая избалованность не имеет ничего общего с добродетелью, – смеялась Франческа.
Паскаль снял свою мягкую белую шляпу и приветствовал Франческу, поцеловав сначала одну, а затем другую ее руку. С ней он держал себя проще, более искренне, чем с какой-либо другой женщиной. Он любил ее, но никогда не мечтал ухаживать за ней, а потому способен был оценить ее по достоинству.
В эту минуту ему было очень жаль ее; в нем было затронуто рыцарское чувство, которое еще не окончательно было подавлено его эгоистическим взглядом на жизнь.
Способность угадывать чужие мысли сразу подсказала ему, что она страдала, о чем также свидетельствовали темные круги под ее прекрасными глазами.
Он прислонился к одной из колонн веранды и любовался своей невесткой.
Франческа была необыкновенно изящна в своем белом тонком платье, которое еще более оттеняло ее стройность, и ему доставляло удовольствие смотреть на ее силуэт на фоне розовых гераней, отсвет которых, казалось, отражался на ее светлых, золотистых волосах; в ней была какая-то особая сила, которая одновременно манила и заставляла быть почтительным.
Паскаль думал: «Она принадлежит к тому разряду женщин, в которых мужчины влюбляются и которым женщины завидуют».
Сегодня ее красота была словно окутана какой-то тенью.
«Она смертельно несчастна», – сказал себе Паскаль, и ему захотелось обнять ее и сказать: «Послушай, Фай, я все знаю. Я страшно огорчен за тебя».
Но он знал, что, если бы он допустил такую откровенность, Франческа посмеялась бы над ним, весело похлопала бы его по волосам, и он почувствовал бы себя очень неловко.
Он сам внутренне посмеялся над собой, что позволил своим чувствам идти по такому опасному пути; его девизом было – наслаждаться без сожалений и исчезать без упреков.
А потому он сказал:
– Мне нравится ваша девочка, Франческа, и вы сделали прекрасный выбор; она очень хорошенькая, и, кроме того, у нее есть еще одно большое преимущество; нельзя спорить о том, чьи у нее глаза и с какой стороны – отцовской или материнской – она получила свой нос.
Он весело стал рассказывать о Мадриде, настаивая на том, чтобы Рексфорды возвратились с ним, а затем, после кратковременного пребывания в Мадриде, проехали в Биарриц: там серебряная морская пена, баккара, замечательные вина…
– Вы должны поехать, мои дорогие!
Тони ненавидел, когда его называли «мой дорогой»; он считал это личным оскорблением, причем таким, на которое, как на укус комара, нельзя было сердиться, не показавшись смешным. Он зажег трубку и продолжал молчать.
– Ну, что же ты молчишь и опустил голову? – с веселой небрежностью обратился к нему Паскаль.
– Если хотите, поедем, – сказал Тони не особенно любезно, устремив глаза на Франческу.
– Значит, решено, – заключил Паскаль, глядя на Тони из-под своих густых ресниц. Он был сердит на него за Франческу, насколько вообще он умел сердиться.
Паскаль не имел никаких особых привязанностей; ему не было знакомо чувство любви, которое стремится покровительствовать любимому человеку; их наследственное имение Гарстпойнт, которое Тони, сделавшись наследником, так украсил, было для него просто местом, которое он всегда знал, и все-таки он прекрасно понимал Франческу и совсем не понимал Тони. Делая свои наблюдения, он в тысячный раз спрашивал себя, зачем умные женщины выходят замуж за глупых мужчин. Или зачем, выйдя за них замуж, они не умеют устроить свою жизнь так, чтобы поступать, как им хочется.
Паскаль не понимал любви, которая жертвует собой. По его понятиям, раз человек желал чего-нибудь, он должен был стараться этого добиться во что бы то ни стало, и отдавать любимому человеку следовало лишь столько, сколько можно было рассчитывать получить от него самому.
Паскаль с Франческой гуляли вдвоем в старом саду. Они вышли после обеда, за который сели лишь в девять часов; было поздно, пели соловьи, воздух был насыщен запахом, который манил и опьянял, как крепкое вино; легкий прохладный ветерок, нежный, как ласка, слегка шелестел зеленью кипарисов, и было так тихо, что можно было слышать, как падают на сожженную солнцем землю один за другим лепестки увядающей розы.
В такую ночь в сердце зарождаются смутные, не связанные с определенной надеждой желания; хочется, чтобы вся эта красота жила вечно и чтобы в сердце всегда звучал ее мучительный и вместе с тем сладкий призыв. Это была ночь, когда несчастье кажется еще более глубоким, чем оно казалось днем, потому что наружная красота не гармонирует с внутренним разладом и еще более растравляет рану уязвленного сердца.
Франческа думала с отчаянием, как бы уйти от себя самой. Тони скрылся после обеда; она, конечно, знала, куда он пошел, но надеялась, что он скоро придет к ним в сад.
Он не пришел.
Неделю назад он гулял бы подле нее и вместе с ней наслаждался бы красотой ночи.
Возможно, что он молчал бы, но Франческа умела понимать его без слов.
И, внезапно взглянув на Паскаля, она была поражена его молодостью и жизнерадостностью.
Обычно он относился безразлично ко всему окружающему или предъявлял к жизни неосуществимые требования, но в этот вечер волшебный запах ночи расшевелил и его, стряхнул с него его фатовство, и он стал таким же существом, как и все. Он взял Франческу под руку.
– Не правда ли, как все это божественно? В такую ночь в нашей душе пробуждаются чисто языческие инстинкты. Хочется просто жить, имея перед собой весь этот мир, чтобы мечтать в нем и любить. Франческа, вы знаете, я чувствую себя сегодня так, точно все звезды принадлежат мне, и я мог бы, если бы захотел, забросить каждую из них на край неба. Я чувствую… – Он вдруг остановился и, как бы угадывая ее настроение, добавил: – А вы в то же самое время чувствуете, что все нехорошо и что нарушен порядок вещей!
Франческа тихо засмеялась:
– Мой милый мальчик, не стоит говорить об этом. То, что случилось, кончено. Я сама помогла тому, чтобы оно случилось. Я была бы недостойна уважения, если бы я не сделала этого, а теперь было бы малодушием и безумием жалеть о том, что поступила хорошо. Во мне нет ни того, ни другого. Я просто, как и всякая другая женщина, ревнива и лишь немного искупаю этот грех тем, что сама смеюсь над собой в те минуты, когда не слишком себя презираю.
– Зачем вы это сделали? – спросил Паскаль.
Франческа опять засмеялась:
– Зачем? По причине, которую вы вряд ли поймете; вы слишком умны для этого, и ваше сердце, при всей вашей молодости, слишком старо. Я сделала это потому, что я люблю Тони и хочу, чтобы он меня любил; потому что он не умен, а также потому, что он для меня не только муж, но и маленький сын, и он должен получить то, что он хочет, если я в состоянии ему это дать. Я могла дать ему Дору и не могла сама решиться на это. Он обезоружил меня тем, что боролся на моей стороне. Я думала только о себе, а он думал также обо мне.
– Или вы воображали, что он думал? – вставил Паскаль.
– Мой дорогой, когда любишь – то, чему веришь, становится правдой и остается таковой до тех пор, пока веришь. Но, если хотите, скажем, что я верила, будто Тони щадит меня, а я щадила его, – и, таким образом, мы вертелись в кругу, из которого был только один выход – разорвать этот круг. Возникал вопрос: почему два существа должны были быть несчастны, а одно вполне счастливо? И вот теперь двое из нас вполне счастливы, а третья – я сама – если не счастлива, то, по крайней мере, чувствую, что поступила хорошо, а хорошие поступки должны быть награждаемы, – хотя, как я заметила, никогда не бывают вознаграждены; это происходит, вероятно, оттого, что, сделав что-нибудь хорошее, начинаешь ждать награды и этим отнимаешь у хорошего поступка всю его заслугу. Я чувствую себя в положении тех людей, которым их друзья на Рождество делают подарок, чтобы потешить самих себя и совершенно не считаясь с тем, в чем их друзья нуждаются, а те должны казаться благодарными. Паскаль, вы знаете, я иногда переживаю то, что должен переживать человек, потерпевший крушение в море и выброшенный на необитаемый остров, где он находит лодку без весел и где ему не из чего их сделать. Мы оба с Тони страстно хотели иметь ребенка; нам казалось, возвращаясь к моему примеру, что ребенок поможет нам выплыть на жизненный простор с нашего островка, который начинает становиться для нас немного тесным. И вот теперь ребенок налицо, я не знаю, что мне делать, и у меня нет достаточно искусства, чтобы помочь Тони.
– Я понимаю, – подхватил Паскаль. – А Тони такой опрометчивый, сказал бы я, и не заглядывает вперед. Ведь, по-моему, это отчаянный риск удочерить такого ребенка, как Дора. Как можно предвидеть, что из нее выйдет?
Было заметно, что ему доставляло довольно пошлое удовольствие думать, что Тони разочаруется.
– Не надо забывать, что существует наследственность, – добавил он.
Франческа почувствовала, как далек он от нее, несмотря на его стремление облегчить ее горе; он считал, что ее может утешить только разочарование Тони; в ней сразу заговорила настоящая, честная любовь супруги, неизменная при любых обстоятельствах.
– О нет, этого не случится, – спокойно сказала она. – В девяти случаях из десяти главную роль играет среда – конечно, когда ребенок попал в нее в раннем возрасте, а это преимущество как раз на нашей стороне. Дорогой мой, посмотрите, что творится в свете, который мы с вами знаем; если вы хотите примеров, я могу указать вам на мужчин и женщин, для которых среда была всем, которых создала среда.
Из темноты раздался голос Тони, который звал их.
– Мы здесь! – ответила Франческа.
Он направился к ним с сигарой в зубах, кончик которой светился, как пунцовая звездочка.
– О чем вы рассуждали?
– О положении в обществе, – ответила Франческа с легким смехом.
– И к чему же вы пришли?
– Оказывается, что его имеют только те, которые в нем нуждаются, – ответил Паскаль с усмешкой.
Тони, стоя все на том же месте, тихо сказал:
– Не правда ли, хорошо здесь, Фай? Клянусь Юпитером, жимолость пахнет английским поселком.
– Хвала тебе, жимолость, – насмешливо сказал Паскаль, – что ты пахнешь, как хорошенький, чистенький английский поселок. А здесь что мы имеем? Одуряющий запах и яркие золотые звезды; даже пыли и той нет.
Он вынул портсигар, взял из него папироску и с шумом захлопнул его. Тони действовал ему на нервы. Ему хотелось рассердить его, вывести из его благодушного настроения. Это могло показаться глупым, но красота Франчески и голос ее, который задрожал, когда она отвечала Тони, огорчали его, ему хотелось, чтобы в эту ночь жизнь, со всей ее красотой, принадлежала ему одному, и злился, что из всего того, что его окружало, он не может воспользоваться ничем.
После минутной паузы он обратился к Тони с вопросом:
– Где ты был все это время?
Но Франческа тотчас заговорила. Паскаль понял, что она не хочет слышать ответа на заданный им вопрос.
– Я поднялся наверх, чтобы посмотреть, как чувствует себя Дора, – сказал Тони.
– В такую ночь! – воскликнула Франческа.
– А что, разве в нынешней ночи есть что-нибудь особенное? – спросил Тони взволнованным голосом.
Паскаль громко рассмеялся; в этот момент прошел слуга с фонарем в руках и осветил его смеющееся лицо; оно было похоже на лицо фавна, наслаждающегося своим лукавством и силой.
Биарриц, несмотря на его баккара, коктейли и прочие приятные вещи, не понравился им. Тони не любил шумную гостиничную жизнь; а Биарриц как раз был страшно многолюден; казалось, точно он вертелся в вихре бриллиантов, платьев, громкого смеха и бесконечных обедов.
Доре Биарриц тоже не понравился. Она почти не видела Тони, и жизнь ее была скучна. Она с плачем заявляла об этом на испанском языке, потом вдруг начала бледнеть и заболела.
В первый раз, с тех пор как они взяли ее, Франческа искренне, по собственному почину, занялась ею, брала ее на руки, стараясь утешить и бормоча разные ласкательные слова, которые дети понимают на всех языках.
В этот вечер она приехала с бала, который давала Диана Арундель на своей вилле, страшно устала и готовилась лечь спать. Тони тоже, как он говорил, «зевал до упаду», как вдруг в дверь постучали и вошла Эмилия, которая начала объяснять с отчаянной жестикуляцией, что дорогая крошка, дорогой маленький ангел чувствует себя хуже, что она умирает и Господь знает, что нужно делать.
Франческа угадала, что нужно делать. Она взглянула на обезумевшее от ужаса лицо Тони, накинула пеньюар и побежала в комнату Доры.
Она схватила ее на руки, начала качать, и тут внезапно ей пришло на память средство, которое она вычитала много лет назад в одном руководстве.
Нужна горячая вода, – все, что она могла вспомнить, – и она применила ее. Дора немного закашлялась, вдруг успокоилась, и ей стало сразу лучше. Франческа опять взяла ее на руки, и, когда она прижала ее к своему сердцу, она почувствовала себя необычайно радостной, счастливой.
Она продолжала ходить по комнате с малюткой на руках до тех пор, пока не вошел Тони.
Он шел крадучись, на цыпочках, а за ним вошел маленький, страшно болтливый доктор; последний мог только констатировать, что Франческа поступила очень умно.
Когда он ушел, Тони подошел к Франческе, сидевшей на диване со спящей Дорой на руках, и стал подле нее на колени. Он обнял ее и на минуту прижал ее голову к своей.
– Ты – волшебница, Фай, – сказал он хриплым от волнения голосом. – Доктор Гомес говорит, что, если бы ты не действовала так быстро, Дора была бы безнадежна. Мне так хотелось бы поблагодарить тебя за все, за то, что ты позволила удочерить ее, за сегодняшний день, за все…
Они дождались, пока Дора спокойно заснула в своей кроватке, и, поручив ее Эмилии, вышли в коридор, слабо освещенный одной лампочкой. Тут Тони схватил Франческу на руки.
– Ты смертельно устала, – сказал он.
Он донес ее до ее комнаты, уложил на кровать, скрылся на минуту и вновь появился со спиртовой лампочкой и маленьким котелком в руках. Он зажег лампочку, насыпал в котелок чаю из серебряной чайницы Франчески и, когда чай настоялся, налил чашку и стал поить Франческу.
– Прелесть ты моя, – сказал он.
Давно уже она не слыхала этого слова; только в редких, исключительных случаях он называл ее так.
И в этот момент, когда на востоке уже занималась заря, Франческа почувствовала, что вся эта обстановка, все, взятое вместе, – и Тони в своем широком халате, и сама она с распущенными волосами, и эта чашка чаю, и, наконец, это нежное название как бы вознаградили ее за ту большую жертву, которую она принесла, подарив ему Дору; это было наградой за все ее муки, за все ее терзания. Чай был слишком крепок, в нем не было сахару и слишком мало молока, и тем не менее он показался ей божественным напитком.
– Теперь усни, милая девочка, – сказал Тони своим самым нежным голосом, в котором звучали и материнская заботливость, и любовь супруга.
Проехав не спеша страну замков, они ранней осенью прибыли в Гарстпойнт, и тут снова жизнь потекла, как и прежде: гости и охота днем, а по вечерам бридж и покер; ребенком почти некогда было заниматься. Дора появится и исчезнет, Тони только посмеется с ней и отпустит ее. Лишь перед обедом он успевал на часок проскользнуть в детскую, где он обыкновенно находил в сборе весь штат с миссис Бидль, учительницей английского языка, во главе.
Дора быстро училась говорить и столь же быстрые успехи делала в ходьбе, так что однажды вечером она соскочила со стула и пошла навстречу Тони, подобно воину, выступившему в поход.
– Классно! – сказал Тони, и в лексиконе Доры прибавилось еще одно лишнее слово.
Чтобы выразить свое желание, она обыкновенно из целой фразы выбирала одно или два слова; услышав, как Тони говорит: «Пойдем погуляем немножко», она стала говорить просто: «Немножко», выражая этим желание отправиться на прогулку, и Тони отлично понимал ее.
Однажды Франческа ввела в детскую нового гостя; это был Ник, фокстерьер, который считал себя лучшим крысоловом, гордостью псарни и своего хозяина.
Впрочем, в скором времени он низко пал, сделавшись просто собакой при детской; ввела его в этот рай сама Франческа. Однажды в дождливый день он встретил ее в передней и, томясь скукой, решил побыть в ее обществе.
Он пришел, был замечен и побежден Дорой; она ничего не знала о его храбрости, о его репутации, ничего не понимала даже в его красоте, но он понравился ей, она обняла его и умоляла, чтобы он ее поцеловал.
Ник заглянул в ее зеленые глаза, и ему стали понятны искушения Антония и Париса и любовь Ромео; он сразу исполнился немым обожанием к ней и, как Антоний, сменил военную жизнь на тепло и блаженство. Хозяин тщетно звал его; он только вилял хвостом и оставался с Дорой. Иногда, впрочем, случалось, что он выходил погулять с Тони, который, пользуясь случаем, старался его усовестить:
– Где твоя любовь к спорту? Где твоя профессиональная гордость? Ты покинул меня; спустил флаг на псарне, уронил престиж двора!
Ник слушал, устремив на него свои темно-желтые глаза, вертел хвостом, как бы желая сказать: «Дора меня любит», и, весь грязный и мокрый, после прогулки бежал к Доре.
– Так падают сильные, – говорил Тони, а Ник слушал, подняв одно ухо и устремив глаза на огонь в камине.
– Нам придется взять его с собой в город, – сказал Тони Франческе, – а то, если он останется здесь, он зачахнет.
Они сидели вдвоем в гостиной в мирный предобеденный час. Тони уже оделся, а Матильда еще не приходила. Франческа лежала на диване и смотрела, как играют в камине изумрудные и красные огоньки. Эта комната в Гарстпойнте принадлежала исключительно ей. Все, что в ней находилось, было подарено ей в разное время Тони. Обстановка соответствовала и туалетной, и гостиной. На белых стенах висели портреты Тони, фотография с написанного Сарджентом портрета Франчески, виды их домов; стояло бюро, за которым Франческа писала письма, а в углу большой туалетный стол с пятистворчатым зеркалом.
Тони с трубкой в зубах весело болтал, нюхал духи и причесывал волосы щетками Франчески. Он втайне обожал этот туалетный стол, хотя и не признавался в этой слабости; он занимал его и приводил в восторг так же, как замечательная способность Франчески вести хозяйство. Он любовался тем, что она умела всегда сделать так, «как надо», вместе с тем никогда не показывая вида, что она что-то делает.
Голос Франчески долетел до него:
– Удачный день был сегодня?
– О да! Хорошо пробежались. Правда, из-за оттепели грязь по самую шею и мягко под ногой, но такой чудный, острый запах кругом!
– Как великолепно, дорогой!
– Да, – продолжал Тони, пытаясь отполировать ноготь, для чего потребовалась бы целая банка политуры. – Но почему ты к нам не заглянула?
Франческа рассмеялась; он повернулся и посмотрел на нее с удивлением:
– Что такое? Над чем ты смеешься?
Она сидела, окруженная целой кучей подушек, с волосами, заплетенными в косу, и казалась очень молодой и веселой.
Тони подошел к дивану и остановился подле него, смотря на нее с улыбкой:
– У тебя была какая-нибудь особенная причина?
Фай немного подвинулась и дала ему место подле себя.
– Сядь, я скажу тебе.
Он послушно сел.
– Ты, кажется, была в поле до самого чая, где-нибудь поблизости от нас, а я не знал. Наверное, какая-нибудь шутка в этом роде?
– Нет, у меня была более серьезная причина.
– Скажи скорее, родная.
– Тони, ты только что сказал, что мы возьмем с собой Ника в город.
– Да, и, как честный человек, я не отказываюсь от своих слов.
– Тони, а что, если мы останемся здесь?
– Как, пропустить сезон? Мне-то это все равно, но я не хочу, чтобы ты забросила все только потому, что я люблю деревню.
– Ну, конечно, выступай, как благородный муж в пьесе или романе. Скажи: «О нет, моя дорогая, этого не может быть!»
Она рассмеялась, но вдруг остановилась, и наступило молчание.
Потом она притянула его к себе и прижалась щекой к его щеке.
– Дорогой, слушай, ведь это правда; правда, после всего, после нашего отчаяния, вопреки тому, что сказали специалисты! Сэр Грэхем Дюк был здесь сегодня, и он так доволен. А ты – ты доволен?
Он отстранился немного от нее, а потом схватил ее на руки и держал ее так, прижав ее голову к своему плечу и смотря на нее при свете камина; она спрятала свое лицо у него на груди, и он сел, нашептывая ей нежные слова, целуя ее волосы.
Прозвучал гонг, и постучалась Матильда.
Франческа встала.
– Я измяла тебе рубашку, дорогой. Беги смени ее, а я буду одеваться, мне надо спешить.
– Сейчас, – сказал Тони; он крикнул Матильде, чтобы она подождала, и вернулся к Франческе. – Прелесть моя, – сказал он тихо.
Они постояли мгновение близко-близко, но не касаясь друг друга; потом он наклонился, поцеловал ее в губы и вышел.
Сын Франчески родился в середине лета. В душном воздухе стоял аметистовый туман; день был какой-то неживой, нечем было дышать. Вечер, не освеженный дуновением ветра, подходил к концу, а по мере того как угасал день, угасали и силы Франчески.
Она умерла на заре, со слабой, неизъяснимой улыбкой на губах, обратив последний, полный любви взгляд на Тони. А он, почувствовав на себе этот взгляд, подумал, что ей стало лучше, так была похожа эта улыбка на ее обычную, немного насмешливую, бесконечно нежную улыбку.
Он встал на колени подле ее большой кровати, с которой сняты были все занавески, и взял тонкую руку Франчески в свою. Тысяча самых разнообразных воспоминаний, сменяя одно другое, зароились в его голове, навевая на него чувство тяжкой, невыносимой усталости.
– Господи, когда наступит день? – сказала Фай… – У нас есть сын… – Как бесконечно давно Фай говорила это… День их свадьбы… желтые розы, которые слуга где-то достал – странно, как эти люди умеют все доставать!.. О, зачем доктор не дал ей чего-нибудь, чтобы поднять ее? В ней было столько жизненной силы… в тот день на охоте – после несчастья…
Ему показалось, что рука ее задрожала, он поднял свое растерянное лицо; Фай смотрела на него тихим, ясным взором.
– Тебе лучше? – спросил он хриплым голосом. Она улыбнулась, нежно смотря прямо в его голубые глаза, понимая его. Губы ее задвигались. – Фай! – громко закричал он в невыразимой тоске.
Она всегда заботилась о нем, угадывая, что ему нужна такая любовь; она сделала страшное усилие; оно было последним.
А в детской Рекс все время плакал; Дора смотрела на него, сидя на коленях у Эмилии, и выражала по-испански свои наблюдения.
– Какой он маленький и смешной! – серьезно говорила она; одни лишь пальчики его ног, по ее мнению, были похожи на обыкновенные – человеческие.
Рекс походил на мать; у него были такие же темные глаза, и пушок на его голове был такого же золотистого цвета, как волосы Франчески.
Он был очень нервным ребенком – все время плакал, и, слушая его, Эмилия приходила в отчаяние.
– Что за ребенок, – говорила Дора, – плачет, плачет, плачет!
Тони увидел своего сына только через месяц после его рождения.
Он как-то случайно зашел в детскую, только для того, чтобы дать указания по поводу предстоящего ремонта; он только что вернулся с осмотра своих ферм и был в сапогах и гетрах.
Он вошел и остановился в дверях, не замеченный ни Эмилией, ни Дорой.
Франческа очень любила украшать детскую. Ему вдруг вспомнилось, как однажды она ездила выбирать изразцы для камина в магазине Гуда – в этот день они завтракали в ресторане. Тысяча самых незначительных подробностей, связанных с этим днем, воскресли в его памяти; все это были пустяки, но они стали бесконечно дороги, будучи связаны с памятью о той, которой уже не было. К платью Франчески в этот день были приколоты гардении. Они вместе поехали к Гуду. Франческа говорила, что это лучший магазин в городе, потому что, когда подходишь к нему, дверь отворяется сама собой. Над какими пустяками могут смеяться люди, когда они счастливы.
Напротив входа, на блестящих глазурованных черепицах, стоял оловянный солдатик и постоянно раскланивался.
– Нам нужно поставить такого же, посмотри хорошенько, как он устроен, и запомни, – сказала Франческа.
Тони шагнул в комнату, и Дора бросилась к нему с протянутыми руками, топая своими ножками в зеленых башмачках.
– Подними меня, подними! – требовала она. Он поднял ее. Когда она прижалась к нему своей щекой и он почувствовал на своем лице это нежное мягкое прикосновение, ему показалось, точно он испытывает давно забытую ласку женщины, которая хочет его утешить, и на минуту горе его стало не так ужасно.
– Здравствуй, милашка, – сказал он Доре, направляясь к Эмилии, которая встала и печально смотрела на него.
Тони взглянул на своего сына, и лицо его приняло упрямое выражение.
– Это вот – вместо нее.
Рекс поднял глаза и серьезно посмотрел на отца; у него были точно такие же темно-янтарные, прозрачные глаза, как у Франчески, глаза сенбернара, как однажды их назвал Тони.
– Может быть, барин возьмет его на руки? – осторожно заметила Эмилия и положила Рекса на свободную руку отца, не дождавшись его ответа.
Тони взял его и стал на него смотреть; он слыхал, что отцы испытывают особое чувство к своим детям, но ничего подобного он не ощутил, держа на руках Рекса; только чувство тоски, на минуту затихшее, стало еще сильнее.
Он отдал Рекса Эмилии, поцеловал Дору и вышел.
Был чудный день, свежий, пронизанный мягким светом; наступила осень, но она шла на смену лету лишь для того, чтобы, как любовник, украсить свою возлюбленную. Розы пышно цвели второй раз, и подстриженные буксовые изгороди, пригретые солнцем, издавали острый запах.
Тони вышел и сел с трубкой в зубах в маленьком садике, засаженном розами. Он снял фуражку и посмотрел вокруг себя. День был великолепный, он чувствовал это, но, боже, до чего бесконечно тянулись теперь дни! Мозг его начал работать над разрешением все той же задачи, которую он никак не мог решить. Жизнь его была изуродована. Смерть Фай повергла его в пропасть, из которой не было спасения, он бился в ней, ища исхода, и только ранил себя.
Ему казалось, точно его обманули и поступили с ним страшно несправедливо. Если природа требовала, чтобы два существа для своего совершенства сливались в одно, было невероятно, чудовищно, чтобы вдруг, без всякой причины, это слияние могло быть нарушено и жизнь одного из них исковеркана и оставлена ему лишь для того, чтобы он жестоко страдал.
Странным и непонятным казалось то, что до женитьбы он жил один и чувствовал себя довольным и счастливым. Теперь он вновь был один, но, увы, какая разница! Мозг его был подавлен горем, и он чувствовал себя выброшенным из среды людей.
Его знакомые выражали ему свою симпатию и сочувствие его горю, а он думал: «Какое им до меня дело? У них есть дом и все их обычные интересы, к которым они через час вернутся, и им не понять моего положения. Я хорошо это знаю, так как сам был таким же».
Ему неприятно было слушать, как другие говорили о Фай; эти разговоры будили в нем какое-то ревнивое чувство. Само место раздражало его; здесь каждая комната напоминала о прошлом, о Фай, которая была одной из женщин, оставляющих отпечаток своей личности на всем, что их окружает.
Многие интересные женщины не обладают этим свойством, вероятно, оттого, что яркая индивидуальность почти всегда соединяется с некоторой сухостью, а для того, чтобы быть способной, так сказать, пропитать окружающее обаянием своей личности, женщина должна обладать большой нежностью. Фай всю себя отдала обязанностям супруги, и для нее дом значил очень много.
Их дом и раньше был прекрасен, но она сумела внести в него уют. Во многих комнатах были собраны коллекции самых разнообразных вещей. Фай обожала коробочки и веера и любила коллекционировать маленькие модели обуви всех тех мест, по которым она сама ступала ногами во время своих путешествий с Тони; всюду лежали миниатюрные коробочки – эмалевые, черепаховые, украшенные драгоценными камнями, – в некоторых сохранились папиросы; веера были в оправе и без оправы.
Тони также иногда покупал для нее коробочки, Фай всегда благодарила его за то, что он думал о ней, и хвалила его выбор, но так как он ровно ничего не понимал в этих коробочках и знал только, что они бывают круглые, квадратные, продолговатые и что они открываются и закрываются, то самые неудачные из них с течением времени исчезали.
Он продолжал сидеть в саду; от улицы по дорожкам протянулись длинные тени; на конюшне пробили часы, и этот одинокий звук еще больше подчеркнул печальную тишину вечернего часа.
Чувство беспредельного одиночества и полного отчаяния окутало его, точно непроницаемой пеленой.
На него напал страх. «Я ничего не могу с этим поделать; я не могу уйти от этого; я должен всю жизнь влачить это за собой». Ему казалось, точно кто-то похитил у него всякую надежду, оставив ему лишь ужас переживаемых минут.
А жизнь будет идти своим чередом! И подумать только, что многие считают ее особой, дарованной нам милостью.
Из дома вышел Ник; он постоял, освещенный последними солнечными лучами, и медленно направился к Тони.
Он подошел к нему, сел у его ног и стал смотреть в сторону. Тони взглянул на собаку и почувствовал что-то дружественное в этом маленьком существе с хохолком жестких белых волос около ошейника. Он назвал терьера по имени, погладил его по спине, и Ник, на минуту встретившись с ним глазами, прижался к его ноге.
С неба опускалась ночь, окутывая землю темным покрывалом. Они продолжали сидеть так вдвоем; Ник своим телом грел ногу Тони, и ему казалось, что собака хочет выразить ему свою симпатию, свое сочувствие.
У Тони был ревматизм; трава становилась сырой, но он не замечал этого и не шевелился.
Наконец он встал, Ник тоже осторожно поднялся, и они медленно направились к дому.
– Итак, решено, – сказал Тони. – Я уеду возможно скорее. Я не могу оставаться здесь. Ничто меня здесь не держит. О детях позаботятся. Сидеть так целыми днями, а ночи лежать без сна – нет, я больше не могу! Решено…
Пообедав, Тони велел подать автомобиль и отправился в Пойнтерс. Это был дом, стоявший на самом краю его владений; в нем жила его тетка, миссис Стаффорд, которую по ее просьбе родственники и весь свет называли просто Джи.
Джи приняла Тони в столовой, где она заканчивала свой обед так, как заканчивал его ее отец до нее, а его отец до него, – прекрасным портвейном и грецкими орехами. Когда вошел Тони, она махнула рукой дворецкому, маленькому, сморщенному человеку, чтобы он вышел.
Джи гордилась своим умением жить, непринужденностью своей речи и знанием людей.
В этот вечер на ней было платье, похожее на мужской придворный костюм, которое ей очень шло. Она была небольшого роста и тонка, ее поседевшие волосы были коротко пострижены и стояли щеткой, что тоже странным образом шло ей. У нее были чудные темные глаза, которые она подводила, отчего они казались еще темнее; сорок лет она употребляла одни и те же духи, которые по ее заказу изготовляла какая-то французская фирма.
– Ну что, бедный мой? – обратилась она к Тони своим приятным голосом. – Готова держать пари, ты приехал сообщить мне, что ты хочешь удрать и просишь меня присмотреть здесь за всем.
– Вы правы, именно так, – ответил Тони.
– Выпьешь немного портера? Нет? Ну так виски. Пожалуйста, выпей чего-нибудь. Нынешнее поколение мужчин приводит меня в отчаяние. Мы, или, вернее, они, должны принять меры, иначе на них падет ответственность за гибель лучшей страны в мире, которая будет задавлена выскочками, колониями и волнующимися республиками. Твой отец пил, и дед, и прадед, и прапрадед, и тем не менее ты произошел от них… Ну, что скажешь?
– Я не могу больше выдержать, Джи, – сказал Тони. – Может быть, это малодушие, мне все равно, но я выбился из сил. Я телефонировал в город и повидался с Кокрэном в клубе, он поедет со мной.
– Куда?
– В Африку, в Индию, все равно! Куда бы то ни было.
– Для тебя это самое лучшее. Почему бы тебе не сделать ту же экскурсию, которую я предприняла в девяносто шестом году? Я могла бы дать тебе и карты, и все необходимые указания.
– Да, можно бы, – рассеянно сказал Тони.
Джи помешала свой кофе.
– Да, я думаю, для тебя это будет лучше всего. Считай это дело решенным. Теперь дай мне инструкции, что я должна делать.
– Да, пожалуй, – пробормотал Тони.
Джи посмотрела на него с отчаянием:
– Ради бога, друг мой, будь благоразумен. Скажи мне, что я должна делать с детьми?
– Эмилия все знает, ей можно доверять; мне бы хотелось только, чтобы вы навещали их ежедневно.
– Я делала бы это и без твоей просьбы, – сказала Джи, смотря на Тони и изучая выражение его лица. – Пойдем, я сыграю тебе что-нибудь; может быть, ты думаешь, что это несвоевременно, но поверь мне, что все своевременно, что может рассеять человека, измученного горем. Жаль, я не знала, что ты придешь: я послала бы за Лайгоном и этой глупышкой Легацией, у которой только карты на уме, и мы могли бы сыграть. Теперь, пожалуй, уж поздно. Не смотри с таким отчаянием. Горе не умирает, оно священно, и все, что угодно, я не спорю, но… ведь так думают только те, для которых оно ново. Когда пройдет первый, самый острый период, ты вспомнишь мои слова, которые теперь кажутся тебе неверными. Пойдем, я сыграю тебе «Liebestraum». Выпей еще виски!
Тони последовал за ней в ярко освещенную гостиную, где стоял прекрасный рояль, другой мебели в ней не было.
Два попугая слетели с окна и приветствовали Тони.
– Амур и Психея, сидите смирно, – приказала им Джи, и они тотчас повиновались.
Джи сняла с пальцев все свои кольца и даже обручальное, хотя оно было такое тонкое, как нитка.
– К чему показывать людям, что у тебя на сердце? Этим ты только затрудняешь общение с ними и заставляешь их считать тебя более солидным, чем ты когда-либо хотел быть, – сказала она и начала играть.
Играла она великолепно, в ее игре были одновременно и сила, и нежность.
Тони сидел с папиросой в зубах и слушал, опустив голову. Иногда глаза его останавливались на тетке, и он начинал думать, какова она могла быть в молодости. Он слыхал, что у нее было много побед и что юность ее прошла довольно бурно; этому можно было поверить, судя по ее лицу и по тем страстным звукам, которые извлекали из рояля ее тонкие пальцы.
– Ну что? Права я была относительно того, что нужно забыть? – спросила она, глядя на него смеющимися глазами. – Я знаю, ты считаешь, что забыть было бы изменой. Люди думают, что верность заключается в слепой привязанности к какой-нибудь одной идее или одному человеку, подобно тому как некоторые безумные становятся жертвой какой-нибудь одной мысли и, кроме нее, ничего не видят. Нет, верность, в ее истинном смысле, должна заключаться в покровительстве, защите, как интеллектуальной, так и физической, любимого человека, а вовсе не в том, чем считают ее люди. Человечеству нравится ограничивать себя; большинство из нас думает, что имеет цену только такой порядок вещей, который установлен на долгое время. Перемены, движение пугают людей или вызывают их насмешки.
Она подошла к камину, облокотилась на него, поставив свою необыкновенно тонкую ногу на каминную решетку, и стала смотреть на Тони. В ее взгляде не было нежности; она просто делала свои наблюдения, стараясь угадать, что будет с ним в будущем. Она решила, что он никогда не женится вновь, так как он принадлежал к тому типу людей, которые, раз полюбив кого-нибудь, причисляют любимого человека к лику святых; так вот и Тони канонизировал Франческу.
Джи удивлялась тому, какое могучее влияние могут оказывать сильные натуры; это влияние бывает иногда настолько сильно, что один человек как бы всецело воплощается в другом. Пока Франческа была жива и Тони находился под ее влиянием, про него можно было сказать даже, что он интересен, но теперь, когда это влияние прекратилось и он стал только самим собой, – какая необыкновенная произошла в нем перемена! Он стал прямо несносен.
«До чего жестоки люди, – думала Джи, – этот несчастный человек стал скучен, и, чтобы он не надоедал мне больше, я хочу, чтобы он уехал. Неужели большинство людей столь же бессердечны и все их симпатии только на время?»
– Ну, мне пора… Значит, вы посмотрите здесь за всем?
– До свидания, дорогой!
Он пошел, но опять вернулся.
– Я чувствую, что накладываю на вас большую ответственность, но вы из тех людей, которым можно доверять.
– Да, ты прав, и это, пожалуй, единственное мое достоинство, которое происходит от моей необыкновенной, стальной гордости. Не правда ли, странно, как много добродетелей имеют своим источником порок. Ну, до свидания; еще раз благодарю тебя за посещение.
Она посмотрела, как он садился в автомобиль; фонарик, горевший сзади экипажа, замелькал красной звездочкой в темноте, постепенно удаляясь. Она дождалась, пока он не скрылся совсем, зажгла папиросу и вышла в сад.
Мысль об ответственности была ей не особенно приятна; она согласилась принять на себя эту обузу только потому, что не хотела уронить себя в собственном мнении.
Гуляя, она думала: если присмотреться хорошенько, как мало поступков происходит из альтруистических побуждений; вот сама она дожила до шестидесяти лет, а много ли она делает из любви к ближнему? Главным двигателем, управлявшим ее жизнью, было правило: noblesse oblige. Окрестные жители любили ее за ее щедрость, друзья – за остроумие, а родственники – за умение молчать.
В ней была какая-то особая бодрость, которой обыкновенно отличаются люди, не знавшие болезней.
Она была замечательно подвижна, не пропускала ни одного собрания, ни одних гребных гонок, объездила Африку. Злые языки уверяли, что Стаффорд умер оттого, что не мог поспевать за ней. Это была неправда: Стаффорд умер самым нормальным образом, и он обожал свою жену. Правда, он был немного слабохарактерен (обстоятельство, которое Джи тщательно скрывала), но он был очень мил – как раз такой муж, какой должен быть у сильной женщины. Очень часто такие мужья благодаря стараниям своих жен достигают успеха в жизни.
Джи не могла сделать его знаменитым, так как он сам этого не желал, а ограничилась тем, что сделала из него исследователя.
Сейчас почему-то ей пришла на память его смерть, и ей вспомнилось, какое облегчение она почувствовала в первую минуту, когда осознала, что ей возвращена ее свобода, что ей не придется больше соразмерять свою жизнь с жизнью другого человека, двигаться и отдыхать на остановках вместе с ним.
У них был единственный сын. Он тоже умер…
Джи бросила папиросу. Со смерти ребенка прошло уже сорок лет, но рана до сих пор еще не зажила.
Воспоминание о собственном сыне напомнило ей о сыне Тони и обязанностях, которые она взяла на себя.
В общем, может быть, ответственность имеет свою привлекательную сторону.
В ее просторной, низкой комнате ее ждала горничная Суит, женщина с суровым лицом, но глубоко ей преданная. При ее входе Суит вздохнула.
Джи прошла к туалетному столу и села в большое кресло, не обращая внимания на удрученный вид Суит. Подавая Джи ночные туфли, Суит не переставала вздыхать и бросать мрачные взгляды.
– Да, это очень грустно, я согласна с вами, – сказала Джи, которую начинала занимать эта «игра» Суит. – Снимите с меня амуницию и можете идти. Мне больше ничего не надо.
Суит бросила мрачный взгляд на потолок, стала вешать черное бархатное платье и, наконец, не выдержав, чуть не простонала:
– Без отца, без матери…
– Без братьев, без сестер также, – согласилась Джи.
– Да, ужасно, ужасно, – продолжала Суит. – Я все думаю – где же у лорда его отцовское чувство?
– Он на время передал его мне, – тихо сказала Джи.
– Так неужели маленький сын лорда и его приемная дочь будут жить здесь?..
«Только этого не хватало!» – чуть не воскликнула Джи, но вовремя удержалась и вместо того сказала мягким голосом:
– Пути Провидения неисповедимы. Будет, что должно быть. Все, что делается, делается к лучшему.
Суит, собрав целую кучу лент и кисеи, на минуту остановилась у дверей.
– Спокойной ночи, сударыня, – загробным голосом сказала она, – постарайтесь заснуть, если это будет возможно, имея перед собой такое будущее.
Джи взяла роман и задумалась. Действительно, будущее представлялось ей не особенно ясным. Она мысленно согласилась с Суит.
Несколько месяцев спустя после отъезда Тони Джи заметила, что сын его Рекс – калека; она тотчас телеграфировала Тони, требуя от него инструкций, как поступить, но ответа не получила. Тогда она обратилась к знаменитым врачам.
Физический недостаток Рекса был незначителен, но, согласно «кодексу», которому следовала Джи, было недопустимо, чтобы кто-нибудь из семьи был калекой; это было позором для всего рода. Сама мысль об этом приводила ее в отчаяние, и вместе с тем жалость к Рексу постепенно перешла в необыкновенную любовь. Такой любви Джи не питала ни к кому прежде, даже к собственному сыну.
С поразительным терпением и неутомимостью она кочевала с Рексом, Эмилией и Дорой из города в город: побывала в Париже, Нью-Йорке, Женеве, Берлине, Копенгагене в поисках человека, который мог бы слегка искривленную ногу сделать прямой. Она доехала бы до самого Тибета, если бы была уверена, что это чудо может быть там совершено.
От Тони не было никаких известий; только один раз он написал, сообщив о своем местопребывании, откуда он успел уехать два месяца тому назад. Но Джи не беспокоилась. Она знала, что рано или поздно Тони должен вернуться. Согласно «кодексу», мужчинам из их семьи не запрещалось путешествовать, и всегда они возвращались в Гарстпойнт; «кодекс» гласил, что они должны возвращаться.
Когда Рексу исполнилось восемь лет и он перезнакомился и подружился со всеми более или менее известными врачами, Джи со всей своей семьей возвратилась домой и поселилась в Гарстпойнте.
– Это очень хорошо, – сказала Дора, – теперь я могу ездить верхом, не правда ли, Джи?
– Конечно, – согласилась Джи.
Но она не предвидела, что это случится так скоро, и была страшно поражена, когда на следующее утро увидела приемную дочь Тони верхом на пони, который прыгал и пытался сбросить маленькую всадницу. Вслед за ней, стараясь поймать лошадь, бежали конюхи и грумы. Голова Доры немного болталась, она побледнела, но вид имела торжествующий.
Один из конюхов побежал наперерез лошади, но та пустилась вскачь. Джи задрожала, а Эмилия начала громко рыдать.
Дора крепко сидела на лошади, ухватясь руками за гриву.
«Я никогда не поверила бы, что она не училась ездить, если бы не знала этого наверно», – подумала Джи.
Дора повернула лошадь к Джи и с развевающимися волосами, которые окружали ее как темное пламя, остановилась и спрыгнула к самым ее ногам.
– Ведь вы ответили «конечно», когда я вас спрашивала, – сказала она, глядя в упор на Джи.
Она немного дрожала, но твердо стояла на ногах. Эмилия схватила ее за руки и начала целовать.
– Оставьте ее, – сказала Джи. – С этого дня ты будешь ездить с грумом и научишься править поводьями, – обратилась она к Доре.
– Я обожаю вас, – ответила ей Дора.
Она слышала, как Паскаль Гревиль говорил это Джи. Она хотела поблагодарить ее, и эти слова показались ей подходящими для выражения ее настроения.
– Благодарю тебя, – серьезно ответила Джи. – Теперь пойди-ка попроси Эмилию вымыть тебя и переодеть, а потом приходи на террасу, где мы будем с Рексом.
Гревиль, получив кратковременный отпуск, жил дома, наслаждаясь обществом Джи, которая его забавляла. Он вышел на террасу с папиросой в зубах.
– Где ты был? – спросила его Джи.
– В библиотеке.
– Ты пропустил интересное зрелище: Дора вздумала прокатиться на пони, который страшно лягался; но она не упала.
– Очень жаль, что меня не было; да, на это стоило посмотреть. Я уверен, Джи, из этой девочки выйдет что-то интересное. Никаких нервов, отличное здоровье, зеленые глаза, сложена прекрасно, как древнее мифическое существо. Хотите пари, что она не станет приноравливаться к жизни, а устроит ее по-своему?
– Очень жаль, что она не нашей крови, – рассеянно ответила Джи.
Дора появилась и направилась к ним. На ней было белое платье, белые чулки и черные шнурованные башмаки. Она казалась прехорошенькой, светленькой, совсем как доброе дитя в сказке.
– Здравствуйте, Алиса, – позвал ее Гревиль, – подойдите же сюда.
Она послушно подошла и наклонилась, чтобы понюхать розу в его петличке.
– Говорят, вы были очень предприимчивы?
– А что это значит?
– Ну, храбры, отважны, смелы.
– Сколько слов, чтобы передать значение одного! – сказала Дора. – За них платят особо?
Паскаль был в восторге от ее ответов; он прозвал ее Алисой по героине известной сказки об «Алисе в стране чудес». Из ее последних слов видно было, что она хорошо запомнила эту сказку.
– Мне кажется, я выиграю пари, – сказал он Джи.
– Хорошая память еще ничего не доказывает, – немного раздражительно сказала Джи. – Случается, что самые тупые люди обладают ею и страшно этим хвалятся. А почему? В сущности, это такая же случайность, как косить на один глаз или иметь какой-нибудь недостаток в речи. Кроме того, это развитие памяти служит к тому, что еще больше развивается самоанализ, а это, по-моему, совсем нежелательно. И так уже человек пользуется каждым свободным моментом, чтобы углубляться в самого себя. Жизнь должна идти быстрым темпом, я только такую жизнь и признаю, а самоанализ – враг такой жизни, он мешает действовать.
Она остановила грустный взгляд на Рексе, который бежал по направлению к Доре.
– Говорят, что наука всемогуща, а она даже не может найти способ выпрямить искривленную ножку ребенка.
Паскаль зашевелился. Как все подобные ему люди, он не любил слушать жалобы.
– Хромота Рекса нисколько не будет мешать ему, – сказал он небрежно. – Рост его для его возраста вполне нормальный; по всей вероятности, как и все мы, он будет высокого роста. И он красивый малый.
Рекс посмотрел на них в то время, как говорил его дядя.
Он стоял, освещенный солнцем, на ступеньках террасы так, что недостаток его не был заметен.
Когда Джи взглянула на него, лицо ее приняло мягкое выражение, и рот немного дрогнул.
– Конечно, – сказала она, – можно сделать особые стремена, и так далее; все можно устроить…
– Что, он нервный? – небрежно спросил Пан голосом, в котором уже не слышалось того интереса, с которым он говорил о Доре.
Его инстинктивно отталкивал физический недостаток Рекса: он оскорблял в нем чувство прекрасного, которое он развил в себе почти до болезненности. Мальчик вызывал в нем чувство отвращения, проявляющееся у некоторых людей, когда они видят какую-нибудь ненормальность в жизни или в человеке.
Джи рассмеялась.
– Дорогой Пан! – насмешливо сказала она.
Ее тон и смех заставили Пана насторожиться. Его тщеславие было оскорблено; он привык, чтобы все женщины, как старые, так и молодые, перед ним преклонялись. Немного зажмурив глаза, он сказал с едкой улыбкой:
– Да, это очень грустно, что Дора выше его ростом.
– Дора почти на три года старше Рекса, – резко ответила Джи.
Она встала, подошла к Рексу и, взяв его за руку, пошла с ним, стараясь закрыть его собой от глаз Пана.
Рекс весело пошел с ней. Он обожал ее, не боялся ее, и между ними установились простые дружеские отношения.
Он был вполне еще ребенком и обладал чисто детской беспечностью и прелестью. Про него нельзя было даже сказать, чтобы он был преждевременно развит, и все-таки он обладал какой-то особой понятливостью. Это, может быть, происходило от его недостатка, или же в этом сказывалось постоянное влияние Джи. Кроме того, на его умственном развитии не мог не отразиться кочевой образ жизни, который он вел в течение своего раннего детства.
Джи очень рано выучила его читать, и в возрасте восьми с половиной лет он уже читал все, что ему вздумается. Он очень любил лошадей и бокс и читал все, что касалось этих двух предметов. Кроме того, чисто по-детски он обожал истории с феями и веселые сказки.
В его речи часто встречались иностранные слова: это объяснялось тем, что Эмилия говорила с ним по-испански, а Джи – по-французски. Вообще речь его была замечательно точна, и во всем, что он говорил, чувствовалось сознание собственного достоинства.
Джи с ранних лет внушила ему, что он должен занять в доме пустующее место своего отца; понятно, ему, как всякому ребенку, нравилось разыгрывать роль хозяина. Конечно, при всем его благоразумии и у него бывали дни, когда он капризничал, бесновался, предъявлял чисто детские требования.
Опыт, который произвела Дора с верховой ездой, не давал ему покоя. Он не хотел отставать от нее.
– Джи, – сказал он.
– Что, милый?
– Мне бы тоже хотелось поездить верхом. Что вы об этом думаете?
Джи пожала его руку, которую она держала в своей.
– Ты еще очень мал.
– Я мог бы ездить на совсем-совсем маленьком пони, моя дорогая.
У него было несколько ласкательных названий, которые он применял, только когда разговаривал с Джи, что ее очень трогало.
– А ты не думаешь, что тебе будет страшно?
– Доре ведь не было страшно.
– Дора старше тебя.
– И не все ли равно: если уж будет страшно, то позднее не меньше, чем сейчас!
Он остановился, загораживая ей дорогу, и стал настойчиво просить:
– Я вас прошу, зайдем на минутку в конюшню.
Они зашли. Был как раз полдень: в конюшне никого не было, и только долетавший откуда-то сверху плеск воды нарушал тишину.
– Вот здесь стоит Руфус, – сказал Рекс. – Сэм уверяет, что он бешеный, прямо черт.
Джи рассмеялась и вошла в стойло. Руфус откинул уши, задрожал и стал озираться, выкатив белки глаз.
– Посадите меня на него, посадите, пожалуйста! – попросил Рекс, весь дрожа от возбуждения и теребя рукой свои волосы.
Джи подняла его, но была недостаточно высока, чтобы посадить. Тогда Рекс ухватился за гриву и влез на лошадь. Руфус начал лягаться и бросился к выходу, но Джи загородила ему дорогу; она не знала чувства страха, и, хотя перед ней мелькали в воздухе копыта и она видела перед собой дикие глаза рассерженной лошади, она не двинулась с места.
Рекс вскрикнул, и Руфус как по команде остановился, роя землю копытами и постепенно успокаиваясь.
Джи сняла мальчика; ни тот, ни другая не проронили ни слова. Когда они собрались уходить, они увидели, что Гревиль с Дорой стоят перед воротами конюшни, во дворе; они видели всю сцену.
Джи слегка покраснела; она встретила улыбку Гревиля.
– Ах, ты тоже здесь? Не правда ли, как жарко? Я думаю, пора идти завтракать.
Джи держала Рекса за руку; она почувствовала, как рука его задрожала. Гревиль взглянул на часы, которые были у него на руке, а потом, остановив насмешливый взгляд на Рексе, спросил его:
– Все еще страшно?
– Нет, – ответил Рекс с легкой дрожью в голосе.
Гревиль засмеялся.
– Дора научит тебя, – сказал он, поддразнивая его, – она не боится.
Рекс посмотрел на него в упор твердым взглядом; краска бросилась ему в лицо.
Он высвободил свою руку из руки Джи и, неловко подскочив к Пану, задыхаясь, бросил ему в лицо:
– Вы – вы скотина!
Наступила минута общего молчания, затем Джи повелительным тоном сказала:
– Рекс, немедленно извинись перед дядей.
Рекс взглянул на нее и прочел в ее взгляде немую просьбу; краска медленно сбежала с его лица, и, подойдя к Гревилю, он самым спокойным голосом сказал:
– Дядя Пан, я прошу извинения.
Он постоял еще минуту, а потом медленными шагами пошел один через двор, направляясь к дому. Джи последовала за ним.
Когда Дора и Пан остались одни, она строго посмотрела на него и сказала:
– А знаете, вы в самом деле вели себя безобразно. Мальчики терпеть не могут, когда над ними смеются в присутствии девочек. Взрослые мужчины тоже этого не любят.
– Разве, а почему?
– Потому, что они тщеславны.
– Откуда вы это взяли, маленькая всезнайка?
– Я слышала, как тетя Джи говорила это лорду Донеймору, – вы знаете, такому маленькому человеку, с усами, закрученными наподобие двух крошечных мечей, и который страдает одышкой? А он говорит, что благодаря тщеславию они делаются – ну, я не понимаю, это какое-то длинное слово, – но тетя говорит, что оно означает «сносными», и что если бы мужчины не были тщеславны, то женщинам было бы очень скучно. Почему это? – спросила Дора.
С тех пор как Гревиль был в Гарстпойнте, он так часто слышал это слово «почему», что оно произвело на него такое же впечатление, как писк комара над ухом как раз в тот момент, когда хочется уснуть и не можешь поймать это надоедливое насекомое.
Он постарался отделаться двумя спасительными словами:
– Кто знает…
Из дома раздался звон гонга. Дора захлопала в ладоши и начала танцевать.
– Пан, миленький, давайте побежим наперегонки к террасе.
– Я не могу, у меня кость в ноге.
– У меня тоже, как и у всех людей.
Она посмотрела на него с презрением.
– Ну, не будьте дурачком!
Он засмеялся и побежал. Когда они добежали до террасы, он спросил ее:
– Кто позволил вам употреблять такие слова?
– Да все так говорят: и Эмилия, и Джи, и Рекс, да и сами вы – я часто слышала.
Она вприпрыжку вбежала в столовую, где для завтрака был накрыт круглый стол, и вдруг радостно воскликнула:
– Утка, утка, как чудно! Уикгем, положите мне, пожалуйста, побольше фаршу, – обратилась она к дворецкому.
Детям за завтраком в особых маленьких стаканчиках давали херес. Джи в детстве пила херес, и до сих пор у нее сохранился утонченный вкус, а желудок, как у страуса, мог переваривать что угодно; следовательно, детям полезно было пить херес.
Рекс сидел на конце стола против Джи. Он был немного бледен, но спокоен и чрезвычайно вежлив с Гревилем. Во многих отношениях он был еще совсем дитя, но иногда, как и в данном случае, вел себя почти как взрослый. Сидя за столом, он спокойно смотрел на гостя своими темными глазами, хотя в душе он ненавидел его. После случая, который произошел в этот день, он не выносил Пана и презирал его, и не потому, что было задето его самолюбие, а потому, что до этого времени он верил, что взрослые, а тем более родственники, должны относиться к нему сердечно, Пан же своей насмешкой разрушил в нем эту веру.
«Правда, я испугался, но ведь я поборол свой страх, – думал он, – зачем же было надо мной насмехаться?»
С этого дня он избегал Пана, старался не оставаться с ним наедине и без нужды не вступал с ним в разговор.
Джи с Дорой, кончив завтрак, вышли, а Рекс продолжал сидеть с большим достоинством, вежливо дожидаясь, пока родственник его допьет свой кофе с коньяком и ему также можно будет идти.
– Что же ты будешь делать после завтрака? – небрежно спросил Гревиль.
– Не знаю, – ответил Рекс.
Как все дети, он не любил вопросов.
– Будешь читать или поедешь кататься?
– Я еще не придумал.
– Разве никто тебе не говорит, что ты должен делать?
– Нет.
Гревиля злило спокойствие Рекса, которое он принимал за высокомерие; он чувствовал, что в общении с Рексом он потерял почву под ногами, и сердился на него за то, в чем сам был виноват.
Рекс стоял спиной к окну; вдруг позади на террасе показалась фигура человека. На лице Гревиля выразилось минутное изумление, потом он тихо сказал:
– А, Тони! – И, обращаясь к Рексу, добавил: – Твой отец.
Рекс быстро повернулся, побледнел как полотно и секунду стоял неподвижно, смотря на загорелое лицо человека, остановившегося перед ним. Потом он покраснел и шагнул к отцу:
– Я – Рекс, ваш сын.
Тони наклонился и поднял его. Потом как-то неловко и торопливо поставил назад на пол.
– Паскаль, скажи там всем, что я приехал.
Паскаль вышел, а Тони сел и позвал Рекса:
– Подойди сюда.
Рекс подошел к отцу и положил руки на его колени. Они долго молча смотрели друг на друга.
– Вы редко писали, – сказал Рекс.
– Да, нечасто, я знаю.
Рекс сделал усилие, чтобы поддержать разговор:
– Скажите, вы представляли себе меня таким или нет?
– Ты чертовски похож на нее, – с трудом выговорил Тони.
Речь его стала какой-то нестройной, он совершенно разучился говорить. Последние четыре года он провел в местности, где, кроме него, не было ни одного белого человека на сто миль вокруг. Он уехал оттуда, потому что там вспыхнула эпидемия; отдал свой дом под больницу и направился к побережью. У него не было намерения возвратиться домой, но, доехав до порта, он нашел несколько писем от Джи, узнал, что в Англию как раз отправляется пароход, и решил побывать на родине. В Лондон он ехать не хотел, он стал слишком нелюдим, чтобы жить в таком большом городе, но страх пробил броню его бесчувственности, и вскоре он как одержимый мчался домой в Гарстпойнт. Тут он почувствовал себя как-то неловко.
Вошла Джи, вся раскрасневшаяся, но, бросив на него быстрый взгляд, приветствовала его самой обычной фразой:
– Ты не завтракал?
– Нет, – ответил Тони.
– Я сейчас велю подать.
Вошел Уикгем с подносом в руках. Он чуть не заплакал от радости, увидав своего хозяина, но Тони едва кивнул ему головой, и приветствие старого слуги осталось без ответа.
Рексфорд с жадностью набросился на еду. Слуги на цыпочках столпились у дверей, желая поздравить его с приездом, но он только кивал головой, не произнося ни слова.
Джи посмотрела на Тони через стол, глаза ее блестели.
– Антоний, пожалуйста, послушай.
– Я слушаю, – ответил Тони, глядя на нее каким-то тупым взглядом.
– Так вникни в мои слова. Твое положение накладывает на тебя известные обязанности по отношению к твоим служащим. Вырази же им чем-нибудь свою благодарность на их приветствие. Скажи им хоть несколько слов.
– К чему?
– Да ведь этого требует порядочность; не забывай о твоем положении.
– Вздор, – ответил Тони как во сне.
Она в упор посмотрела на него; он стал совсем как первобытный человек; она поняла, что дальше уговаривать его бесполезно.
Джи встала и отошла к окну со слезами на глазах; она не могла бы в точности объяснить, что она чувствует, но ей было очень тяжело.
Потом она повернула голову и еще раз взглянула на Тони. Вся его осанка атлета исчезла; весь он, как и ум его, огрубел, съежился. Он производил такое впечатление, как будто на него был наложен слой какого-то вещества, сквозь которое прежние его черты едва просвечивали; он не был толст, но весь обрюзг, лицо его загорело, глаза были воспалены от постоянного пребывания на солнце, руки стали толще, и видно было, что он ими не занимается.
Платье его имело какой-то фантастический вид. «Это бы еще ничего, – думала Джи, – платье можно сменить, а вот остальное! Ведь теперь мне здесь больше нечего оставаться. Но как же дети, как Рекс – с таким отцом…»
Она беспомощно сжала свои руки; в первый раз в жизни она почувствовала на своих плечах тяжесть своих лет. Она опять повернулась к Тони.
– Антоний! – воскликнула она почти с отчаянием.
– Что, Джи, дорогая?
– Что же ты намерен делать?
– Что делать?
– Ну да, ведь теперь ты дома; на тебе будет лежать обязанность воспитывать детей.
– Да, мне кажется, с ними благополучно. Я заметил правую ногу мальчика. Странно. Какая жалость.
Она засмеялась, но ей хотелось плакать; ей вспомнились все их бесконечные паломничества от одного врача к другому.
– Да, – сказала она, – но зато у Доры нет никаких недостатков.
– Хорошо. Надо мне повидать ее. Да.
– Я сейчас позвоню, чтобы ее позвали.
Пока ходили за Дорой, они не нарушали молчания.
Дора вошла быстрыми шагами и тотчас же увидела Рексфорда; она постояла секунду, глядя на него, потом стрелой бросилась к нему с широко раскрытыми глазами и полуоткрытым ртом. Она влезла на него, цепляясь за его одежду, и впилась в него глазами:
– Вы возвратились. О, это божественно! Джи, не правда ли, как хорошо? О Тони, разве вы не рады меня видеть? Нет, нет, я знаю, что вы должны быть рады. Тони, я люблю вас!
Безжизненное лицо Тони дрогнуло; он улыбнулся.
– Поцелуйте меня поскорее – крепко! – командовала Дора.
Она потерлась своей щекой о его щеку.
– Какой же вы стали колючий! Это потому, что вы были за границей. Это вы там так обросли… Тони, я катаюсь верхом, ведь правда, Джи? И я могу говорить по-французски. О, я люблю вас, милый, дорогой!
Джи оставила их вдвоем; ей было обидно за Рекса. Выходя, она услыхала смех Тони, похожий на дикий рев. Никто не мог вызвать его улыбки, а Дора сумела заставить его хохотать; в скором времени они вышли и направились в парк.
Рекс пришел к Джи.
– Странный народ эти отцы, – глубокомысленно сказал он. – Я совсем не помню своего, но мне он кажется совсем не таким, каким должен быть отец. Как вы думаете, Джи? Конечно, Дора знала его раньше, это совсем другое дело.
Он постоял с минуту, наблюдая две удалявшиеся фигуры – отца и Доры.
– Как странно, что теперь всегда у нас в доме будет отец, – добавил он, говоря про отца как про какое-то колесо у телеги или другую какую-нибудь вещь, а затем он внезапно обнял Джи и страстно прижался к ней, как бы прося у нее защиты в своем несчастье. – Мы не любим сюрпризов, – прошептал он. – Вы всегда говорили, что они – сплошное недоразумение.
Когда Тони очутился в своей собственной комнате, прошлое обступило его со всех сторон. Сам того не замечая, он поддался коварным чарам «дома», под кровлей которого жили его предки и который ему самому достался по наследству. Он вновь испытывал чувство «родного очага», чувство столь сильное, что из-за него человек готов жертвовать счастьем и богатством, готов лететь из отдаленных стран, лишь бы не потерять права на него. Тони раньше не сознавал, что ему недостает дома, теперь он это понял.
Он высунулся из окна, жадно впивая в себя запах земли, и прислушивался, как шелестел плющ при слабом ночном ветерке; им овладело то неизъяснимое чувство, которое испытывает человек после сильного потрясения или при полной перемене места. Он теперь ясно сознавал, какая громадная разница существовала между жилищем, которое он называл домом в Сайвунге, и его настоящим домом. Он еще видел перед собой остроконечную траву, подобную стрелам, блестевшую при лунном сиянии, ему еще слышались глухие, таинственные, дикие звуки джунглей, а здесь – какой контраст! Розы распускались, освещенные звездами, и с полей доносился звон колоколов.
Но даже в этом покое он не находил полного удовлетворения; он не испытывал еще непосредственной близости, окончательного слияния с окружающей его новой обстановкой и чувствовал себя в положении человека, который, расставаясь с чем-нибудь и сознавая, что расставание не дает ему ничего, кроме облегчения, все же сожалеет о том, что он покидает. Он чувствовал себя теперь еще более одиноким, чем когда-либо. Он прошелся по комнате; на стене висел портрет Франчески, а под ним фотография Рекса.
Он посмотрел на лицо Франчески.
Нельзя было сказать, что он забыл ее, но за последний год он вспоминал ее нечасто. Целых восемь лет с тех пор, как ее не стало.
«Какая она была хорошенькая, – подумал он, – такая же красивая, как на портрете».
К нему опять вернулось сознание обрушившегося на него несчастья.
К чему вспоминать?!
За последнее время он выработал в себе особую сноровку: когда он не хотел о чем-нибудь думать, он как-то захлопывал в своем мозгу особую дверку и не пропускал в нее назойливых мыслей. Так он поступил и сейчас.
Это было необходимо, иначе сознание своего одиночества подступало к нему со всех сторон, и это было ужасно. Иногда, впрочем, и эта уловка не помогала, и мрачные призраки протягивали к нему из темноты свои руки.
Он стал смотреть в парк, над которым раскинулось темное небо, усыпанное звездами, как драгоценными камнями.
В течение своего пути он ставил перед собой цель вновь заняться своими фермами, вести хозяйство и жить только для этого. Теперь ему было приятно сознание, что он может все это осуществить.
Внезапно ему вспомнился Паскаль. Ему показалось странным, что его чувство к Паскалю не изменилось. Пан совсем не подходил к его теперешнему настроению, вот Чарльз – другое дело; его бы он повидал с удовольствием.
Гревиль сказал Джи с лукавой улыбкой:
– Его пример отнимает всякое очарование, которым окружают «разбитые сердца».
– Он атрофирован, – быстро ответила Джи. – Это трагедия, и я не нахожу в этом ничего забавного.
Ее страшно тревожила мысль о том, что будет дальше; она мучилась за Рекса и за Дору, которую она тоже успела искренне полюбить. Она знала, что ей придется очень скоро поднять вопрос о своем отъезде, и не могла примириться с тем, что ее любимец Рекс будет находиться в зависимости от такого отца.
Всю ночь она пролежала без сна, а утром, лишь только она начала засыпать, – так, по крайней мере, показалось бедной Джи, – пришел Рекс.
Он приходил к ней каждое утро, когда ей подавали чай, и сегодня, по своему обыкновению, явился босиком в своей пижаме.
– Мне нравится, как у вас пахнет, – сказал он, вступая в разговор, – в вашей комнате пахнет, как и от вас самой, сандаловым деревом и цветами.
Он соскользнул со своего стула, немного прихрамывая, подошел к ее туалетному столу и попрыскал на себя из пульверизатора жасминовыми духами.
– Я люблю смотреть на вас, когда вы в постели, – заметил он. – Вот Эмилия – совсем другое дело, она в постели прямо страшная.
– В самом деле? – рассеянно сказала Джи.
– Да, в самом деле; у нее в волосах бумажки, а вы такая прелесть!
– Ты льстишь мне.
– А разве вы это не любите? – спросил он, запуская ложку в вазочку с вареньем.
Джи рассмеялась; он был такой забавный, и все в нем было так мило и естественно.
Он посмотрел на нее, облизывая ложку.
– Ну, вот это хорошо; я страшно люблю, когда вы смеетесь: у вас глаза блестят как черные звездочки.
– Разве ты когда-нибудь видел черные звезды? – спросила Джи, делая вид, что рассматривает письмо.
– Нет, но я могу их себе представить.
– Ты можешь еще что-нибудь представить себе похожим на черные звезды?
– Да, зрачки глаз Доры. Дора хорошенькая, на нее тоже приятно смотреть.
– Мой друг, ты рано начинаешь!
– Что рано? Можно съесть еще сухарик?
– Да, но ты испортишь себе аппетит к завтраку.
– К нашему завтраку не дают сухариков и такого варенья, так что это ничего.
Съев сухарик, он спустился немного со стула и припал головой к плечу Джи. Эта детская ласка обдала ее волной нежности.
– Почему вы выбрали эту лиловую шелковую кофту? – спросил он, теребя оборку ее жакетки. – И отчего в ваших волосах бант такого же цвета?
Джи рассмеялась:
– Милый мой, я стара и все-таки, как и в молодости, хочу казаться красивой. Даже больше, чем в молодости. И оно так и должно быть. Ты знаешь, наше тело – в некотором роде храм, и мы должны заботиться о его красоте. Что касается моего, я забочусь, чтобы от него пахло духами, которые ты любишь, и украшаю его лиловыми лентами.
– Храм… – задумчиво сказал Рекс, рассматривая свои ноги. – Джи, а какие у меня украшения?
– Тебе, кажется, очень нравится твое пальто и темно-синий галстук, который мы купили в Париже.
Раздался звонок.
Рекс выпрямился и обнял Джи за шею.
– Мне пора идти, дорогая.
Они поцеловались, и он прижался щекой к ее серебристым волосам, около самого лилового банта.
– Я люблю вас.
– И я тебя тоже.
Он выпустил ее и соскользнул на пол.
– Ну, ладно. Теперь, вероятно, будут чистить и мыть мой храм.
Джи смеялась до слез.
– Да, надо надеяться. А потом укрась его в мою честь белым фланелевым костюмом и синим парижским галстуком.
– Прекрасно, дорогая.
Он вышел, прихрамывая, и стал звать Эмилию. Вошла Суит, чтобы одеть Джи; вид у нее был еще мрачнее, чем обыкновенно.
– Теперь будут печальные перемены, – сказала она, как бы смакуя свои слова.
Она искренне жалела свою хозяйку, но у нее была такая натура, что горе для нее было источником самого большого удовольствия; есть такие люди, которые любят слушать только погребальные гимны и для которых приятнее пойти на похороны, чем на бал.
Взглянув на Джи, она заметила, что в этот день ей можно было дать те года, которые она действительно имела; это редко с ней случалось. Джи потребовала помаду (карандаш и помада были единственными «помощниками» ее в деле сохранения молодости) и стала подводить себе губы, что также было дурным предзнаменованием, так как обычно эти «помощники» пускались в дело только вечером.
– Да, мадам, можем ли мы предвидеть, что готовит нам будущее? – сказала Суит.
– А что такое? – сердито отозвалась Джи.
– Лорд возвратился совсем не таким, как уехал, он стал очень странным.
– Смерть его жены была для него страшным ударом.
– Да, немногие остаются верны памяти на такой долгий срок. Это было бы большим облегчением знать, что нас будут так долго помнить.
Она начала причесывать Джи и с каждым взмахом щетки вставляла какое-нибудь замечание по поводу их жизни в Гарстпойнте.
– Все планы изменятся… какая странная жизнь… совсем точно проснешься после сна… Семь лет… Лорд потолстел… Я спрашиваю себя, что же теперь будет… Опять скитальцы…
– Суит, поспешите, – резко сказала Джи. Тот же самый вопрос мучил и ее: «Что теперь будет?»
Попросит ли ее Тони остаться и быть в доме? Сначала она думала, что она может рассчитывать на такое внимание с его стороны, но потом убедилась, что он забыл самое значение слова «внимание».
Она должна выяснить этот вопрос не откладывая; если случится худшее и ей придется уехать, Пойнтерс не так далеко. Рекс может часто навещать ее. Но ей будет недоставать его утром и по вечерам, да и всегда.
Она вышла в столовую и застала Тони и Дору за завтраком.
– Тони говорит, что я могу сегодня покататься верхом, – сразу выпалила Дора. – Он будет учить меня ездить верхом и охотиться. Какая радость, что вы вернулись, Тони, дорогой!
После завтрака, когда Рекс со своим репетитором и Дорой ушли, Джи решительными шагами подошла к Тони.
– Мне кажется, что нам надо объясниться, – сказала она.
Пан уже раньше заявил, что он в тот же день уезжает в город, а оттуда – бог весть куда.
Тони, по обыкновению, молчал, и, когда Джи намекнула о своем намерении вернуться в Пойнтерс, он спокойно сказал:
– Я отвезу вас.
Джи онемела от удивления. Семь лет – более семи лет своей жизни она посвятила всецело интересам Тони, правда, его доверенные и приказчики работали в имении, но она за всем присматривала. И наконец, дети – Дора и Рекс…
Перед ней встал тот памятный вечер, когда Тони приезжал просить ее помощи. Каким он тогда показался ей скучным и отупевшим от горя: она не заметила, что это происходило только от его ограниченного ума.
На самом деле это так и было; он страдал вовсе не оттого, что гнался за какой-нибудь недосягаемой мечтой. Никакой мечты у него вовсе не было, и чувства его просто понемногу онемели; но эта бесчувственность, безучастность вовсе не были результатом пережитого страдания – просто это было благодушное прозябание, без всяких воспоминаний, без определенной цели…
– Благодарю, – ответила ему Джи, встретив его тупой взгляд. – Я скажу Суит, чтобы она укладывала вещи; я думаю, что я могу выехать до чая.
Она нашла Рекса, и они вдвоем пошли в розовый сад; Джи уселась на каменную скамью, а Рекс растянулся на траве.
– Я возвращаюсь сегодня в Пойнтерс, – сказала она ему.
– Почему? – быстро спросил он.
– Твой отец возвратился, и теперь он присмотрит за вами; так будет лучше.
– Но я не хочу этого, – сказал Рекс, вскакивая на ноги. – Вы слышите, Джи, я не хочу!
«И я тоже», – чуть не сказала Джи; вместо этого, стараясь говорить возможно спокойнее, она сказала:
– Пойнтерс совсем близко.
– Да, но в Пойнтерсе нельзя завтракать в постели, нельзя целоваться вечером, когда идешь спать, и все такое, а это самое главное. Джи, родная, я огорчен, я ужасно огорчен…
– Родной мой, не надо, – умоляла его Джи. Мысль, что ей придется расстаться с ним, была ей невыносима; она чувствовала, что ничто ей не заменит эту задушевную близость, которая установилась между ней и этим ребенком, отдавшим ей всю свою любовь, всю свою нежность.
Она постаралась утешить Рекса описанием их будущих встреч.
– Отец не таков, чтобы мне хотелось остаться с ним, – откровенно сознался Рекс.
– Ты еще не знаешь его.
– Нет, но я думаю о нем, и только это приходит мне на ум.
Позднее, когда они остались вдвоем с Дорой, между ними произошел спор относительно отъезда Джи.
– Джи уезжает, но зато приехал Тони, и, таким образом, равновесие не нарушается, – сказала Дора.
Рекс посмотрел на нее и с убеждением сказал:
– Ничто не может уравновесить потерю того, кого любишь.
– А разве ты не любишь Тони?
– Нет.
– Но ведь это твой отец!..
– Конечно, но это не имеет значения.
Дора сдвинула свои тонкие брови.
– Рекс, но это должно иметь значение.
Она посмотрела на сжатые губы Рекса.
– Я люблю его, как никого, – сказала она.
– Ты имела время полюбить его, – неожиданно сказал он и больше не хотел спорить об этом.
Все отправились проводить Джи в Пойнтерс. Когда они возвращались, Рекс задержался дольше всех, чтобы еще раз поцеловать Джи, а потом бегом догнать остальных, когда они садились в экипаж.
Оставшись одна, Джи нашла на своей подушке букет из роз, завернутый в бумагу, на которой было написано: «В знак любви от обожающего Рекса».
К тому времени, когда Доре минуло семнадцать лет, Рексфорд преобразил Гарстпойнт в такое место, где лишь ели и спали, если только не занимались охотой, стрельбой, рыбной ловлей или каким-нибудь другим, подходящим к сезону спортом. Ему помог достигнуть такого результата друг его, Фостер Пемброк, вдовец, который, как и Рексфорд, любил только самого себя и спорт. Впрочем, у него было одно преимущество перед Тони: он обладал даром слова и был очень начитан. Дора и Рекс любили его и охотно слушали; он постарался привить и им любовь к книгам и руководил выбором их чтения. Правда, часто случалось, что выбор его бывал не вполне удачен и не подходил к их возрасту, но ни он, ни они этого не замечали, да и не могли заметить в таком доме, где правили одни мужчины, а единственная женщина, имевшая в нем влияние, по своим взглядам и понятиям принадлежала к отжившему уже поколению.
Образование Доры и Рекса носило случайный характер; они учились урывками, когда находился подходящий учитель, когда Рекс был здоров и когда у Доры оставалось свободное время от охоты, стрельбы в цель и катания.
Единственное, чем она занималась серьезно, было пение. Этого потребовала Джи, и она же нашла учителя, который раз в неделю приезжал из Лондона. Голос девушки обещал быть великолепным, и у нее был очень развит музыкальный вкус.
Для Тони она пела что угодно, без разбора; он слушал ее, сидя за стаканом портвейна, и шумно выражал свой восторг, а Пемброк критиковал ее исполнение.
Рекс и Джи имели преимущество в том смысле, что слушали вещи, которые она сама больше всего любила, – испанские песни и романсы Грига, Лассена, Шаминада.
Учитель пения Кавини, приезжавший еженедельно в Гарстпойнт, приходил в восторг от голоса Доры. Он говорил Джи:
– Это божественный голос, вы понимаете, – в нем есть все. За нее не боишься… Какая потеря для оперы! Это преступление, это грех не использовать такой голос!
Джи не спорила; конечно, ее племянница, хотя она была таковой только по удочерению, не могла петь публично; об этом не стоило и разговаривать.
Рекс спросил Дору:
– Хотела бы ты петь в опере?
Дора, злившаяся по поводу неудачного нового платья, рассеянно ответила:
– Пожалуй, это было бы интересно. В особенности петь Кармен или Миньону… Ах, этот портной – он просто сумасшедший!
– Перестань сердиться, – сказал Рекс.
Он не пользовался таким блестящим здоровьем, как Дора; ему часто нездоровилось, он чувствовал себя разбитым. Он терпеть не мог быть больным и, когда это случалось, всегда бывал в плохом настроении.
Отец иногда случайно заходил к нему и начинал говорить, что ему надо закалиться и ходить как можно больше, на что мальчик вяло отвечал: «Хорошо, отец».
Для него не была тайной ограниченность ума Тони, а потому он довольно безразлично относился к его суждениям. В общем, у него не было никакого определенного чувства к отцу; между ними не было разногласий лишь потому, что они никогда не спорили, да с Тони редко и можно было поговорить наедине. Пемброк или кто-нибудь другой из его друзей-спортсменов всегда бывали с ним, и, если он сидел дома, что иногда с ним случалось, он целый день дремал или пил, а если разговаривал, то только с Дорой.
Он любил ее и гордился ею; он ни в чем ей не отказывал и только просил ее, чтобы она делила с ним его страсть к спорту. В семнадцать лет она знала жизнь меньше, чем другая девушка в тринадцать, зато в лошадях и собаках понимала больше, чем мужчины в тридцать. Она была красива и стройна, чудесно ездила верхом, стреляла и ругалась, как мужчина, и прыгала, как мальчишка. Если бы ей подстричь волосы, ее можно было бы принять за мальчика.
Рекс был ненамного выше ее. Он был очень тонок, но в плечах достаточно широк, и его светлые волосы и темные глаза, брови и ресницы делали его наружность незаурядной. Кроме того, костюм его носил особый, личный отпечаток, что очень поощряла Джи, которая продолжала его баловать. Ей было уже около восьмидесяти лет, но характер ее оставался таким же властным.
Рекс обожал ее, не имел от нее никаких секретов, и Джи, со своей стороны, была с ним вполне откровенна; между ними царило полное согласие, чему нисколько не препятствовала разница лет, а также разница понятий и взглядов.
Воззрения Джи были привиты ей еще предыдущим поколением, во времена ее молодости, когда мужчины презирали криводушие, когда честь считали необходимой принадлежностью каждого, а не каким-нибудь особым отличием, когда взгляды были узки, но зато нравственные требования очень широки, когда каждый старался быть простым, веселым и остроумным.
Рекс, наоборот, всецело принадлежал к своему веку, он был вполне современен, и тем не менее взгляды Джи казались ему привлекательными, и манеры ее ему нравились.
Несмотря на его молодость, у него выработались уже вполне определенные понятия об обязанностях, которые накладывает общественная жизнь. Часто у него происходили споры с Дорой, но у той еще не было установившихся взглядов, или, вернее, они были так неопределенны, что уловить их было столь же трудно, как поймать на ложку падающий лист. Сегодня она была социалисткой, завтра неистовым консерватором, позднее – и тем и другим одновременно, и все в таком же роде.
Ее происхождение имело для них обоих особое очарование.
– Когда-нибудь мы все отправимся в Испанию, – сказала Дора. – Тони свезет нас туда.
– Как это будет романтично! – сухо сказал Рекс.
– А что же, ведь он романтик; он вообще совсем не тот, каким ты его считаешь, – запротестовала Дора. – Я знаю, я чувствую это, потому что я его люблю, а ты нет.
– Может быть, это происходит оттого, что ты наделяешь людей, которых ты любишь, теми качествами, которые тебе нравятся, – рассудительно заметил Рекс.
– Ну так что же? Это только облегчает дело! – засмеялась Дора, а потом серьезно добавила: – Но относительно Тони я права.
Разговор этот происходил в комнате Рекса, где он лежал в постели после ушиба, полученного на охоте. Он не продолжал спора; в конце концов, ему было все равно. Настроение у него было скверное, как всегда, когда он бывал болен.
Дора пришла выпить с ним чаю и стояла у окна. Тусклый ноябрьский день приближался к концу, и погода казалась еще более мрачной благодаря контрасту, который производил яркий огонь, пылавший в камине.
– Ты сказала, чтобы принесли печенья? – спросил Рекс, поднимая растрепанную голову с подушки.
– Да. Лучше тебе, милый?
– Нет, неважно.
– Какая досада, что ты не заметил этого плетня. Не зажечь ли свет?
– Нет, еще слишком рано.
– Болит голова?
– Да, немножко.
Она подошла к нему и положила свою прохладную руку ему на лоб.
– О, вот это приятно! – сказал Рекс с легким вздохом. – Какие у тебя отличные духи, что это такое?
– Джи дала мне их; она говорит, что женщина должна понимать в духах и употреблять их с разбором.
– Я очень одобряю твой сегодняшний выбор, – пробормотал Рекс. – От тебя пахнет, как от жасминовых цветов вечером.
– Я бы хотела уметь говорить так, как ты, – воскликнула Дора, – у тебя очень красивые слова! Да, и я думаю, что это главным образом оттого, что ты так много читал.
Дора засмеялась и растрепала своими тонкими пальцами его золотистые волосы.
– Оставь, не надо, – запротестовал Рекс. – Я ненавижу, когда красивые делают некрасивые вещи.
– А ты в самом деле считаешь меня красивой?
– Да, и ты сама тоже считаешь себя такой.
– Иногда я сама себе не нравлюсь, – сказала Дора. – Есть девушки другого типа, красивее, например Дафна Кэрю – такая беленькая, с золотыми волосами; какая она хорошенькая!
– Да, и совсем обыкновенная, а нас влечет к себе необыкновенное. У тебя же замечательные зеленые глаза. Очень мало людей, имеющих действительно зеленые глаза. Про них говорят, о них пишут, но никогда их не встретишь. Я говорил об этом с Джи, и она со мной согласна. У тебя такие же зеленые, как… – он подыскивал сравнение, – как море в тихий, жаркий день. Ты, наверное, замечала это. В Корнваллисе я думал о твоих глазах. Я стоял на утесе и смотрел вниз на залив, освещенный лучами солнца: он был настоящего светло-зеленого цвета, какими бывают твои глаза при известном освещении. При другом же свете бывают темно-зелеными с отблесками, точно звездами в них: жасминовые лепестки на жасминовых листьях. Мне бы быть поэтом; впрочем, и сейчас еще не поздно.
Они оба засмеялись.
– Хотел бы ты писать? – спросила Дора.
– Нет. Я хотел бы только делать все то, что делаешь ты, а между тем я так скоро выбиваюсь из сил.
– Ну что ты! – сказала Дора, утешая его. – Всякий слег бы после такого толчка, какой ты получил вчера. Со всеми может случиться несчастье.
Дора зажгла папироску и подала ему. Рекс вообще делал что хотел, Тони нисколько не вмешивался в его дела. Если бы ему вздумалось выпить за завтраком коньяку, Тони, по всей вероятности, не только не запретил бы ему, но даже и не заметил бы этого.
Впрочем, пока у Рекса не было никаких дурных привычек, кроме курения, которое не вредило его здоровью и не помешало ему в пятнадцать лет быть почти шести футов роста.
Огонь весело горел в камине, ярко освещая комнату. Рекс посмотрел вокруг, и взгляд его с любовью остановился на некоторых предметах; он собрал сюда из других комнат вещи, которые ему особенно нравились: около окна стоял красивый комод, а рядом с камином бронзовый, обитый красивыми гвоздиками дорожный сундук, принадлежавший еще в шестнадцатом столетии какой-то итальянской даме.
Стены были украшены картинами, изображавшими бокс и знаменитых боксеров, а между ними висели портреты родственников – дядей и тетушек.
Кровать была с тонкими четырьмя резными колоннами, видневшимися из-под откинутых занавесок.
Мягкий, сырой воздух, врывавшийся в открытое окно, мешался в комнате с табачным дымом от папиросы Рекса.
– Позвони, чтобы дали чай, – сказал Рекс, – должно быть, уже поздно.
Он поднялся выше на подушках; на нем была великолепная, индийской работы, жакетка, подаренная ему Пемброком, который иногда делал подарки ему и Доре. Подарки эти не покупались, а извлекались им из имевшихся запасов. Рекс очень любил свою индийскую жакетку; она была голубого цвета, и вышита поблекшими золотыми нитями, и украшена пуговицами странной формы. На фоне голубого атласа лицо его казалось очень худым и бледным.
Вошла Эмилия, а следом за ней слуга внес поднос с чаем.
Эмилия не изменилась за это время. Она была полна, лицо ее было бронзового цвета. Улыбаясь, она показывала белые зубы; она была по-прежнему предана Доре.
Рекса она любила, а Дору обожала.
Она принесла Доре другие башмаки и тотчас встала на колени и начала разувать ее. Дора протянула ей ногу и, чтобы сохранить равновесие, оперлась на руку Рекса.
– Вы ангел, Нэнни, – сказала она ей с видом ребенка, привыкшего к баловству. – И в награду вы должны пить с нами чай; не правда ли, Рекс?
– Конечно, – согласился Рекс.
Эмилия покраснела от удовольствия; ее радовало побыть со своими питомцами, хотя они теперь уже не нуждались в ее присмотре.
Дора уселась на большой стул.
– Крепкий, как смерть, сладкий, как любовь. Три куска сахара и кусочек лимона, пожалуйста, – весело командовала она, – и только намек анчоуса на кусочке лепешки, толсто намазанной маслом. Этого пока хватит.
Между двумя кусками лепешки она спросила Рекса:
– Ты рад, что не можешь обедать внизу?
Он секунду посмотрел на нее, а потом сказал:
– Ты думаешь – из-за того, что приезжает Пан. Да, я не желаю.
– Там предстоит большая стычка, – сказала Дора.
– Как бы то ни было, развод – дело нехорошее, – задумчиво сказал Рекс.
– Тони взбешен всем этим.
Рекс усмехнулся:
– Наверное, он произнес свои две фразы: «Чертовски нелепо» и «Хорошая каша» – и замолчал. Или, может быть, он недостаточно рассержен, чтобы вдохновиться и на такое красноречие!
– Ты не имеешь понятия, Рекс, как ужасно он все переживает.
– А, так, значит, взаимное сходство между чувствами и их выражением?
Дора стала вся пунцовая.
– Уметь болтать остроумно еще не очень много значит, и, наоборот, есть немало людей, которые не умеют говорить и все-таки знают очень много.
– Согласен, – сказал Рекс примирительным тоном, – признаю себя побежденным.
Чай продолжался без дальнейших разногласий.
– Сколько времени пробудет здесь Пан? – неожиданно спросил Рекс.
– Не знаю; до тех пор, пока Тони не устроит все это скучное дело.
– Это не займет слишком много времени. Отец задаст ему два вопроса. Пан ни на один не даст прямого ответа, и останется только вопрос о деньгах на расходы Пана. Я уверен, все сведется к этому.
– Да что, в сущности, случилось?
– Ну что ж, Пан женился на этой девушке, она ему надоела, потом была дуэль или что-то в этом роде, и его выгнали с дипломатической службы. Теперь он остался без жалованья, без дела и, я полагаю, без хорошего настроения.
– Ты ненавидишь Пана, не правда ли? – лениво спросила Дора.
Рекс беспокойно зашевелился. Он обладал большой выдержкой и умел скрывать свои чувства.
– Конечно, нет, – сказал он, – теперь это было бы слишком по-детски.
– Да, мы теперь такие уже взрослые.
– Что касается меня, я страшно стар для своих лет, – весело сказал Рекс.
Вошла Джи, и комната сразу озарилась светом; она опиралась на палку, и это было единственным признаком ее подчинения могуществу лет.
Лицо Рекса расцвело от удовольствия, и он приподнялся на постели.
– Дорогая, как мило с вашей стороны навестить меня, – сказал он радостно, – какой приятный сюрприз! Эмилия, позвоните, чтобы дали еще чаю и миндального печенья, а ты, Дора, сходи, пожалуйста, в классную за большими розами, что там стоят, Джи будет приятно посмотреть на них.
Джи села около него.
– Опять расклеился?
Он утвердительно кивнул головой и улыбнулся:
– Да, но я даже рад этому происшествию, раз оно привело вас ко мне. Вы слышали, Пан приезжает сегодня вечером?
– Скверная история! – коротко заметила Джи.
– Я того же мнения, – согласился Рекс, – Джи, действительно это некрасивое дело?
– Да, непростительное, по нашим понятиям.
Дора возвратилась с розами.
– Посмотрите, какие они очаровательные, – сказала она.
Она на минуту остановилась, устраивая их под висячей лампой, свет от которой, по мере того как она двигалась, водил нежные тени по ее лицу, казавшемуся то золотым, то розовым; волосы ее блестели, от ее зеленых глаз, когда она с улыбкой смотрела на Джи и Рекса, исходило сияние.
– Правда, они очень хороши, – сказала Джи, когда девушка положила розы перед ней.
Рекс тихонько свистнул, встретившись глазами с Джи.
– Я тоже так думаю, – сказала она ему улыбаясь.
– Разве это не удивительно, – сказал он, затаив дыхание, – как вы сразу догадываетесь?
Джи стала изучать его лицо, в то время как он снова посмотрел на Дору, сидевшую теперь на ковре перед камином; она ела сама и кормила внука Ника, молодого восьмимесячного щенка, булкой, на которую был положен «только намек» анчоуса.
На ней была охотничья юбка и шелковая блуза с черным галстуком; волосы ее были заплетены в одну толстую косу и перевязаны темным бантом. Нельзя было назвать ее нарядно одетой, но, сидя перед огнем, который играл на ней золотыми и пурпурными тенями, она являлась воплощением молодости и нежной свежести.
Она начала причесываться «наверх» с последнего дня своего рождения. Эмилия специально ездила в Лондон учиться делать прическу и теперь производила это артистически.
– Я должна покинуть вас, мои дорогие, – сказала Дора, взглянув на них и наматывая ухо Ника-младшего на свой тонкий пальчик. – Тони сказал мне, чтобы я пришла пораньше. Когда я оденусь, я приду показать вам мое новое платье: оно все белое с серебром. До свидания еще раз!
Лишь только дверь закрылась за ней, Рекс сказал:
– Не правда ли, как странно, что мы оба в одно и то же время подумали то же самое?
– Просто у нас обоих одинаковый вкус; мы любим прекрасное, а Дора, несомненно, красива; мы и раньше это с тобой находили.
Рекс, лежа на спине, думал.
– Вы знаете, – вдруг сказал он, – сегодня – я не могу объяснить вам почему, – но мне это представляется каким-то другим; я чувствую это сильнее.
Джи взглянула на его сосредоточенное лицо. Он напряженно смотрел в огонь, повернувшись боком к ней: ей виден был его тонкий, почти аскетический профиль, нежные черты лица, плотный подбородок и решительный рот. Сердце ее сжалось, когда она вспомнила, какое счастье отразилось на его лице при взгляде на Дору. Конечно, он был еще мальчик, а она – почти девочка, но…
Одна мысль о том, что он может быть несчастен, была ей невыносима. «А впрочем, – подумала она, – как все это проблематично. Зачем загадывать так далеко?»
Дора медленно спускалась с лестницы. Было еще немного рано, и, кроме того, в новых парчовых башмаках с высокими красными каблуками трудно было идти быстро.
Снизу, из зала, наполовину скрытый тенью, падавшей от старого знамени, Паскаль Гревиль наблюдал за ней.
Красота ее сразу поразила его. Дора на минуту остановилась поправить оборку юбки, и Паскалю показалось, что кожа ее еще белее ее платья. Он быстро подался вперед и стал так, чтобы свет прямо падал на него; ему уже раньше приходилось проделывать это, и он знал цену первого впечатления.
Он не ошибся. Настоящая красота не может остаться незамеченной, а у Доры в высшей степени было развито чувство прекрасного, и вид Пана доставил ей наслаждение.
Он что-то сказал ей. Она засмеялась, покраснела и воскликнула:
– Пан!
Гревиль взял ее за руку:
– Дора!
Он не сразу выпустил ее руку и секунду молчал, а потом сказал:
– Выросли, стали совсем другой!
– О нет, не совсем еще, – сказала Дора, немного конфузясь.
– Ну, хорошо, – он быстро развел своими изящными загорелыми руками, – что же теперь сказать? Я помню Алису из «Страны чудес», а нахожу Афродиту.
– Обе начинаются с «А», – скромно заметила Дора, – как бы то ни было, есть сходство.
Гревиль машинально рассмеялся; он был положительно уничтожен ее красотой и молодостью. Он вдруг почувствовал себя очень хорошо; не было больше той скуки, того недовольства, которые томили его последние годы. Ему знакомо было это переживание, но он давно его не испытывал.
Дора между тем изучала его. Он это сознавал, и это доставляло ему удовольствие.
Она думала, как странно встретить красивого мужчину, и действительно, Гревиль заслуживал этот эпитет. Черты его лица и форма головы были безукоризненны. У него были немного странные, но очень привлекательные темно-золотые глаза и почти черные волосы. Несмотря на легкий загар, кожа его была очень нежна, а улыбка прямо очаровательна.
Он был высок, широк в плечах и вообще имел наружность спортсмена. Дора с удовольствием заметила, как он хорошо сложен. Окружавшие ее мужчины – Тони и Пемброк – в этом отношении не удовлетворяли ее вкуса, а Рекс почти не шел в счет.
Кроме того, слух о разводе Паскаля не мог не привлечь к нему внимания. Несчастная любовь вообще возбуждает интерес, а по отношению к Гревилю ее можно было предположить особенно легко, так как женщины всегда интересовались им, обожали его и баловали. Для него это, конечно, не было тайной; он отлично знал силу обаяния своей личности и могущество каждого взгляда. Он ехал в Гарстпойнт крайне неохотно, предвидя, что ему придется тут скучать, и ехал лишь потому, что ему нужны были деньги, а он знал, что только Тони мог дать их ему.
Брак его, состоявшийся десять лет назад, был сплошной неудачей. Он женился на несчастной итальянской маркизе исключительно потому, что иначе ему пришлось бы отказаться от дипломатической карьеры. Впрочем, то, чего он избег тогда, все равно его не миновало. Он и сейчас покидал свой служебный пост помимо своего желания, и это в особенности раздражало его, так как самой служебной деятельностью он не дорожил. Но хотя, с одной стороны, эта отставка и была ему неприятна, с другой стороны, он был счастлив, что наконец отделался от Бьянки, которую он когда-то сравнивал с Примаверой и Семирамидой, но только не с Афродитой: она была некрасива, и в их браке ему приходилось быть красивым за двоих.
Он поздоровался с Тони и Пемброком, продолжая смотреть на Дору. Тони старался поддерживать в доме известную роскошь, и Гревиль находил, что серебряная посуда, темная скатерть, вышитая красными и белыми орхидеями, и вообще вся обстановка очень подходили к Доре.
Она сидела на конце стола против Тони, и дубовые панели стен служили прекрасным фоном для ее нежной белизны.
Гревиль задумался о ее глазах; он как-то совсем забыл о них и теперь был страшно поражен, увидев действительно совершенно зеленые глаза под черными, точно нарисованными бровями.
Делая вид, что слушает охотничий рассказ Пемброка, он в то же время старался припомнить, в каких стихах описаны глаза, подобные Дориным. Кажется, у Бодлера: «Yeux verdâtres – sorcière aux yeux alléchants…» Кто-то из поэтов воспел их; нужно будет найти это стихотворение и прочесть его Доре. «Сколько ей лет? Семнадцать, восемнадцать? Во всяком случае, достаточно».
Дора встала.
– Останься с нами, выпей чего-нибудь, – попросил ее Тони.
К удивлению Гревиля, она осталась, но пить не захотела, а только держала свой стакан с вином перед светом и смотрела на красный отблеск от него на своей руке.
– Споешь что-нибудь? – спросил Тони. Они перешли в гостиную.
– Вы поете? – заинтересовался Пан.
– Она берет уроки у Кавини, – небрежно заявил Тони.
Гревиль был поражен: Кавини был известный маэстро, и брать у него уроки было большой честью.
– Что же спеть мне, Тони? – спросила Дора, садясь за рояль.
– Что-нибудь, – рассеянно сказал Тони, – что тебе нравится.
Раздались первые ноты григовской пьесы «Время и Вечность». Не отдавая себе в этом отчета, Дора во время пения остановила свой взгляд на Гревиле, и он впился в нее глазами. Уже много лет, со времени своей юности, он не испытывал такого чувства, как в эту минуту; он весь дрожал, и глаза ему застилал туман. Голос у Доры был богатый и замечательно чистый; она пела великолепно, без малейшего усилия и вместе с тем с большой теплотой.
«А что же будет, когда она начнет чувствовать, – думал Гревиль, – и вложит это чувство в свое пение!..»
Романс был окончен. Он услыхал, как Пемброк делал какие-то замечания, а Дора ему отвечала. Потом она запела снова, на этот раз какую-то французскую песенку про «belle marquise», которую звали Фифинелла; она кончила, рассмеялась и встала.
– Ну, довольно.
– Очень хорошо, моя дорогая, – сказал Тони, – вот что значит Кавини, Пан!
– И очень красивый голос, – внешне спокойно сказал Пан. Он круто повернулся к Доре: – Вы любите петь?
– Обожаю.
– И ездить верхом тоже?
– У вас удивительная память, Пан.
– Не во всем, – ответил он, глядя на нее потемневшими глазами, – но есть вещи, которых нельзя забыть.
Внезапное смущение охватило Дору и помешало ей сразу ответить. Ей показалось, точно она осталась наедине с Гревилем, а остальные – Пемброк и Тони – отодвинулись куда-то вдаль.
Пан странным образом нарушил течение ее мыслей, и она почувствовала, точно в известном отношении стала старше и одновременно в другом отношении – моложе.
Он закурил папиросу и, продолжая держать горевшую спичку, свет от которой освещал ее лицо, посмотрел на нее блестящими глазами и тихо спросил:
– Почему вы покраснели, Афродита?
– Разве я покраснела? – спросила Дора.
– Да, очаровательно. Наверное, есть какая-нибудь причина.
Дора серьезно взглянула на него.
– Я, пожалуй, немного смущена, – сказала она, – вы знаете, так много времени прошло с тех пор, как вы были здесь…
– И теперь я кажусь вам другим, и вы тоже, – быстро докончил Гревиль, – и эта разница приводит вас в смущение, не так ли?
– Я думаю, что так, – пробормотала Дора. Тони позвал ее, и она подошла к нему.
– О чем это вы шепчетесь с Паном? – спросил он.
– Мы говорили о неожиданностях жизни, – кротко сказал Гревиль.
– Тебе, должно быть, нетрудно рассуждать об этом, – насмешливо согласился Тони и потом, кивнув головой Доре, сказал ей: – Пора тебе идти спать, дорогая моя.
Гревиль отворил ей дверь и проводил ее до лестницы.
– Спите спокойно, Афродита, и постарайтесь привыкнуть к разнице. Я хочу, – он немного сжал ее пальцы, – я хочу, чтобы вы совсем привыкли ко мне.
Он подождал, пока она дошла до верха лестницы, и, стоя на том же месте, с улыбкой крикнул ей:
– Спокойной ночи.
Она постояла минутку, потом постучала в дверь Рекса.
– Как провела время? – с участием спросил Рекс. – Я слышал, как ты пела; мне очень понравилось. Каков Пан – такой же, как и раньше?
Дора не сразу ответила ему, и он повторил вопрос в несколько иной форме:
– Что Пан, такой же противный? Я уверен, что да: тягуче остроумен и совершенно равнодушен ко всем нам.
– Он держал себя вполне корректно, – с усилием проговорила Дора.
– Ты устала?
– Да, день был какой-то душный.
Рекс вздохнул и взял со стола книгу.
– Ну, так я думаю, тебе лучше пойти спать. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
Придя в свою комнату, она почувствовала себя лучше. Присутствие Эмилии и вся знакомая обстановка подействовали на нее благотворно. Она уже не была такой утомленной и разбитой; ей казалось, что этот вечер содержал какой-то урок для нее, как будто она прошла какое-то испытание.
Когда Эмилия ушла, она надела толстый, мягкий шелковый пеньюар и села у открытого окна, обложив себя со всех сторон большими подушками.
Ночь была такая теплая, что казалось, будто наступила весна. В воздухе слабо реял нерешительный, тихий ветерок, неся с собой запах сырого мха.
Дрова в камине совсем догорели, и только изредка из-под пепла вырывался красный язык пламени и слабо освещал комнату. Дора любовалась ночью; какая-то тревога овладела ею, и она заметила, что мысли ее вновь возвращаются к Пану. До этого дня взгляды мужчин для нее ничего не значили – она совсем не замечала мужчин. Да и каких мужчин она знала? Друзей Рекса: Ричарда Кольфакса, мальчиков Кэрю, Доррингтонов…
Пан был совсем не то. Может быть, это происходило оттого, что он был старше.
Он пережил так много, а другие – другие всегда были такие же, как теперь.
Она поговорит о Пане с Джи… Нет, не станет; она совершенно ясно почувствовала, что не будет говорить, хотя причина такого решения была ей неясна.
Даже Рексу нелегко было сказать что-нибудь о нем.
Почему? Она сдвинула свои тонкие брови; какое-то смущение овладело ею, и вместе с тем она чувствовала себя счастливой.
Как странно было, что эта встреча произвела на нее такое впечатление и не давала ей заснуть! Ее мысли беспрестанно возвращались к Пану. Она видела его опять таким, каким он явился ей в первую минуту, в полосе яркого света.
Она стала думать о его женитьбе. Она слышала, как его бранили, но не хотела верить в его вину и, сама того не замечая, уже защищала его.
Ее интересовало, был ли он несчастлив и велика ли была его любовь к Бьянке.
Много лет он совершенно пропадал, и о нем доходили только слухи. Он был в Берлине, Бухаресте; часто бывал в Париже. Он женился на итальянке, покинул ее и вернулся в Англию.
Это было все, что Дора слышала о нем. Теперь он ворвался в ее жизнь совершенно новым существом, и этот интерес новизны производил на нее впечатление, влек ее к нему.
Она направилась к туалетному столу за носовым платком и, подходя, увидела в зеркале свое отражение. Она остановилась и с интересом стала разглядывать свое лицо.
Так ли она красива на самом деле?
Она стыдливо улыбнулась своему изображению, и глаза ее в зеркале также улыбнулись. Рекс сказал, что ее глаза как жасминовые лепестки на жасминовых листьях. Она наклонилась вперед, и свет от электричества зажег в ее зеленых глазах две маленькие звездочки. Действительно ли зеленые глаза так необыкновенны?
Ей хотелось, чтобы это было так. Она глубоко вздохнула. Сейчас, после утомительного дня, под ее глазами стояли темные круги.
Она закинула свои белые тонкие руки за голову и снова вздохнула.
Мир этот очень хорош; в нем столько удовольствий – спорт, охота, – вообще он прекрасен, и все-таки… Она потушила огонь и скользнула в постель. Как бы то ни было, завтра было близко, и тайный голос шептал ей, что завтра будет удивительным днем. Мысль о Пане вернулась к ней; она подумала, спит ли он теперь, и с этой мыслью заснула.
В то же время Гревиль, закуривая последнюю папиросу, стоял перед камином своей комнаты. Это была его собственная комната, в которой он всегда останавливался, когда бывал в Гарстпойнте.
В этот вечер он вспомнил о последней ночи, проведенной здесь много лет тому назад. Воспоминания его были невеселые; столько за это время случилось неприятного, такого, что лучше всего было бы забыть. Он пошевелил ногой дрова, и огонь весело запылал. Воспоминания о последних десяти годах его жизни напомнили ему веселую народную песенку, в которой говорится о разных видах любви к прекрасной леди. Он не мог вспомнить, кто ее пел, кажется, Фаркоа или кто-то другой: впрочем, это не важно, а интересно то, что она так приложима к нему.
Сорок лет.
Сорок лет, и готов опять начинать то же. Но на этот раз надо быть осторожнее: разрыв с женой унес у него весь оставшийся доход. Конечно, не следует от этого приходить в отчаяние: Тони страшно богат и, несомненно, хорошо обеспечит его, хотя бы во избежание семейного скандала.
Кроме того, Рексфорд может ведь оставить свои деньги, кому он захочет, а Гревиль уже чувствовал, кто пользуется его симпатией.
Это и не было удивительно.
О, как абсолютно, как необыкновенно красива Дора! Она шествует как победительница. Такое необыкновенное сочетание цвета лица, блестящих волос, белизны кожи и таких глаз, – а потом, ее молодость, впечатлительность!..
Он вспомнил, как она покраснела и застыдилась.
Какая дивная задача разбудить Селену и смотреть, как будет зарождаться в ней чувство. Ведь это то же самое, что наблюдать за бутоном и смотреть, как он медленно, медленно распускает один лепесток за другим…
Мысль эта подобно молнии промелькнула в его мозгу.
«В конце концов, почему же нет?»
Ему вспомнилось ее пение, в котором слышался призыв страстного сердца. А какой голос – и в соединении с такой молодостью, с такой красотой!
Какая бездна наслаждения для такого исследователя, как он, пробудить в ней спящее чувство, придать страсть этому голосу.
Он затаил дыхание: уже давно вел он скучную жизнь, давно не имел он любовной интриги, и вдруг встретить ее здесь, в Гарстпойнте!
Он затянулся, и папироса его снова закурилась.
Если даже ничего не случится, присутствие Доры совсем изменит его пребывание здесь. Позабавиться с ней, во всяком случае, гораздо приятнее, чем быть предоставленным милому гостеприимству Тони. О, что это за грубое, несносное существо!
Он посмотрел на часы. На следующий день он собирался принять участие в охоте. Пора было идти спать, чтобы встать вовремя.
Тем не менее он проспал. Сбежав вниз, он наскоро, обжигаясь, выпил чашку чаю и успел догнать Дору только уже на поле около дома.
Он весело окликнул ее. Солнце только что взошло; он чувствовал себя в ударе и сознавал, что выглядит хорошо. Он направил лошадь к Доре, которая ехала рядом с Тони, и, когда он встретился с ней взглядом, на губах у него заиграла улыбка.
Сколько было в ее взгляде стыдливости, восхищения, счастья!
Теплый сильный ветер гнал опавшие листья; небо, покрытое сизыми облаками, низко нависло над головой. Раскинувшийся перед ними ландшафт казался точно выгравированным. Лишенные листьев деревья, покачивавшиеся под напором ветра, выделялись на фоне неба кружевом обнаженных ветвей.
О, как хорошо, как божественно хорошо жить, ехать верхом и чувствовать себя такой счастливой, напевало Доре ее сердце.
Все ее молодое существо, полное радости жизни, звучало в унисон с ясным, светлым днем.
Минувший вечер казался далеким.
Глаза Тони, который ехал рядом с Дорой, случайно остановились на ее раскрасневшемся лице, и его лицо тоже сразу преобразилось и приняло более мягкое выражение.
На Доре сосредоточилась вся его упрямая гордость, которую он скрывал и которая от этого была еще сильнее.
Рекс значил для него очень мало; он постоянно хворал, а когда бывал здоров, упорно молчал и вообще был очень замкнут. Помимо того, старая рана, причиной которой было рождение сына, не зажила и никогда не могла зажить. Но Дора…
– Какова! – хрипловатым голосом бросил он проезжавшему Пемброку, смотря своими воспаленными глазами на Дору.
Пемброк, который разделял его восхищение Дорой, но любил вместе с тем и Рекса, кивнул головой в знак согласия и шутливо сказал:
– Победительница, Тони, что и говорить – руки по швам!
На поле показался Пан, который ехал, направляясь к ним. Оба мужчины смотрели на него; Тони нахмурился.
Пан подъехал к Доре, и они помчались рядом, во главе кавалькады.
Пемброк повернул лошадь и поехал в сторону.
Немногие имеют дар отступать, не достигнув того, чего желают; еще более немногим дана способность остановиться вовремя и зафиксировать положение, так как для этого нужна известная ловкость, а ловкость редко бывает соединена с бескорыстием; утонченная любовь почти всегда требует жертвы.
Пан играл с Дорой, как ветер с огнем. Ему нравилась эта игра; он был сам увлечен, но не имел ни малейшего желания претворить это увлечение в действие.
Дора нервничала, волновалась, переходила от одного настроения к другому в зависимости от того, дарил ли ее Пан своим вниманием или, наоборот, не замечал ее. Она все чего-то ждала и не могла разобраться в своих чувствах.
Она ни с кем не могла бы поделиться своими переживаниями. Но никто из домашних не присматривался к ней, Рекс был болен, и Джи почти все время была с ним. Тони и Пемброк были поглощены спортом и не имели времени для наблюдений.
Часто Пан подолгу пропадал в городе, и Дора узнала, как медленно может тянуться время.
Она еще не сознавала, что любит. До этого времени любовь занимала слишком мало места в ее жизни, чтобы она могла отнестись к ней сознательно. Но всякий раз, как автомобиль уезжал встречать шестичасовой поезд, она с напряжением ждала его возвращения. Иногда Пан, предупредив о своем приезде, не приезжал в указанный день, и тогда она, прождав напрасно внизу, поднималась в свою комнату и сидела там до сумерек, пока не приходила Эмилия помочь ей одеться к обеду.
Она не могла бы сказать, что она была несчастна; само ожидание было сладко, в нем как бы таилось смутное обещание.
Пан из города несколько раз писал ей, и, когда он бывал там, она совсем другими глазами встречала почтальона. Прежде это был просто бывший кузнец Джон Томас, а теперь он являлся или посланником небес, или бессердечным стариком, который мог бы совсем не родиться.
Пан приехал в автомобиле к Рождеству, в сочельник, нагруженный подарками для всех. Рексу он привез книги, а Доре маленькие часы на руку, украшенные бриллиантами, с изумрудной застежкой.
Он вошел в зал, жалуясь на холод, и заявил, что замерз, но вид у него был бодрый.
Он подсел к Доре и спросил ее так тихо, что только она одна могла слышать:
– Вы рады меня видеть?
Внезапная стыдливость помешала ей сразу ответить.
– Разве вы не рады? – слегка поддразнил он ее. – Жестокая! А я всю дорогу только и думал о встрече с вами. Я не замечал холода: мысль о вас согревала меня, как огонь.
Он протянул руки к настоящему огню и стал греть их; пламя сквозило сквозь его тонкие пальцы. У Доры явилось безумное желание тоже протянуть свои руки и соединить их с тонкими красивыми пальцами. Она украдкой взглянула на Пана и стыдливо сказала:
– Я очень рада, что вы приехали к Рождеству.
Пан засмеялся. В его смехе всегда было что-то обидное, всегда слышались насмешка и недоверие.
– Я очень польщен, – небрежно сказал он. Вся радость, все счастье Доры мгновенно погасли от этого смеха, обратившись в кучу пепла. Желая сохранить свое достоинство, она встала, сославшись на какие-то хозяйственные дела, но не успела она сделать шагу, как почувствовала, что вся дрожит. Рука Пана скользнула по ее руке, и она почувствовала, как его пальцы сжимают ей руку.
На миг зал, огонь в камине, вся обстановка вокруг нее – все исчезло. Она почувствовала, что лишается чувств, и только где-то в глубине сердца вставал беспомощный вопрос: «Что это, что это со мной?»
Рекс направлялся к ним через зал, и она почувствовала, что рука ее свободна. Но в то мгновение, когда пальцы Пана разжимались, она вновь испытала ту же головокружительную слабость, и ей захотелось шепнуть: «Не отнимайте руку, не уходите, не уходите».
– Разве не темно вам тут? – услыхала она голос Рекса. – Позвольте… – Он наклонился и зажег огонь.
Потом он принес Доре кекс и остался около них.
– Хорошо провели время в городе? – спросил он у Пана.
– Да, благодарю. А тебе лучше?
– О да; совсем хорошо. Собираюсь охотиться на будущей неделе.
– А когда обратно в школу?
Юноша рассмеялся. Пану было известно, что Рекс из-за болезни принужден был покинуть Итон, и потому вопрос Пана показался ему забавным, так как он понимал, чем этот вопрос вызван.
– Я совсем не вернусь туда, я останусь здесь, – сказал он, улыбаясь своей особенной привлекательной улыбкой, а затем, глядя на Дору, добавил: – И буду смотреть за Дорой.
Дора запротестовала и нервно рассмеялась, а Пан подумал про себя: «Гадкий щенок видел; интересно знать, что он подозревает?»
Он встретил ясный, спокойный взгляд Рекса; он мог не любить его и издеваться над ним, но он чувствовал в нем серьезного противника. Рекс был как будто окружен атмосферой благородной чистоты и, несмотря на свою молодость, держал себя с большим достоинством.
Наружность его тоже была незаурядна; он был почти такого же роста, как и Пан, так же широк в плечах, руки и ноги были у него такие же тонкие и изящные. Сейчас он стоял, прислонившись к камину, и невозмутимо покуривал папиросу; его стройная фигура эффектно выделялась на фоне серой стены. Прозвучал гонг к обеду.
– Поторопись, Дора, с твоим туалетом, – сказал он, – у нас сегодня обедает много народу, и мы должны быть вовремя готовы.
Он взял ее под руку и вывел из зала. Пан смотрел им вслед, прищурив глаза…
Но немного позднее он вознаградил себя. Дора сошла вниз рано, одетая в белое кисейное платье с серебряным кушаком; на ней была нитка жемчуга, подарок Тони; жемчужины лежали на ее шее, как затуманенные утренние звезды.
– Это, – сказала она Пану, указывая на жемчуг, – для меня целое событие. Знаете ли вы почему? Ну, конечно, знаете. Ведь жемчуг дарят только взрослым девушкам.
– Никакие жемчуга, никакие сокровища не могут сделать вас более прекрасной, – тихо сказал Пан.
– О! – отозвалась Дора почти шепотом. Краска сбежала у нее с лица, потом она покраснела. Слова его подействовали на нее как ветер, раздувающий пламя.
Пан и сам был немного смущен. Он сознавал, что ведет опасную игру. Дора была слишком жива, слишком впечатлительна. Ему необходимо взять себя в руки, больше наблюдать за собой, если он хочет продолжать эту, хотя и невинную, любовную интригу. Он почувствовал, что во рту у него стало сухо. Его внезапно обуяло безумное желание поцеловать Дору. Он сдержался, сделав над собой страшное усилие, и вдруг сильно побледнел.
– Что с вами? – спросила Дора, протянув руку, чтобы поддержать его.
Как раз в это время в дверях показался Тони. Он постоял несколько секунд на месте; лицо его осталось неподвижным; только глаза на мгновение блеснули. Потом он медленными шагами направился к ним.
– Любуешься Дориными жемчугами, Пан? – спросил он, остановившись около Доры.
– Они очень красивы, – ответил Пан с излишней поспешностью.
– Она достойна их, – сказал Тони своим хриплым голосом, а потом, помолчав, грубо добавил: – Интересно бы знать, Пан, скольким девушкам ты тоже дарил жемчуга?
Он громко рассмеялся, взял Дору под руку и повел ее с собой в гостиную.
Она была почти одного роста с ним; он сбоку оглядел ее внимательным взглядом.
Неужели Пан уже успел произвести на нее впечатление? При этой мысли его темное лицо побагровело.
Пан, с его ужасной репутацией, с целым реестром любовных похождений, с этим позорным, легкомысленным браком и не менее позорной попыткой добиться развода…
Он отрывисто сказал Доре:
– Беги и скажи Джи, что я хочу ее видеть.
Пан вошел вслед за ними в комнату и сел, взяв иллюстрированный журнал. Тони дождался, пока Дора скрылась, а затем, подойдя к Пану и глядя на него невозмутимым взглядом, сказал:
– Я могу ошибиться. И надеюсь, что я ошибаюсь. Но, если я прав, клянусь честью, – ты уйдешь отсюда нищим. Слышишь?
– В чем дело? – спросил Пан спокойно, но веки его дрогнули.
– Ты прекрасно знаешь, – коротко сказал Тони, сдерживая накопившуюся в нем ярость, – и я знаю, что ты знаешь. Если ты еще раз взглянешь на Дору так, как ты не должен глядеть, ты уедешь отсюда.
– Я думаю, – с напускной небрежностью сказал Пан, – было бесполезно говорить тебе, что твое – как бы это сказать – подозрение кажется слишком значительным словом для такой безумной мысли, – ни на чем не основано.
Тони усмехнулся. Он ничего не сказал, но посмотрел на Пана пылающим взглядом, и губы его кривились усмешкой.
– Я сказал свое, – презрительно добавил он, – и ты можешь быть уверен, что я сделаю, как сказал.
Он круто повернулся, с быстротой, удивительной для такого огромного человека.
– Руки прочь, или ты не получишь ни пенни! – добавил он, направляясь к камину; он спокойно срезал кончик сигары и закурил ее.
Пан весь кипел от злобы и внутренне только твердил: «Будь ты проклят, будь проклят, будь проклят!»
Он не строил себе иллюзий; он знал Тони достаточно, чтобы быть уверенным, что тот сделает так, как сказал.
Вошла Дора, тихо напевая Кармен; она начала танцевать, отыскивая глазами Пана, желая бросить ему, как вызов, как признание, слова цыганки: «Si je t’aime, prends garde à toi!»
Она танцевала, щелкая пальцами вместо кастаньет, с жестами, как танцуют испанки; ее гибкий стан наклонялся и изгибался, как стебелек колышущегося цветка.
– Тони, я буду оперной певицей! – весело крикнула она. – Дорогой мой, я этого очень хочу. Кавини говорит, – она изобразила, как жестикулирует итальянец, – «Вы божественны; немного погодя вы можете нашуметь на весь мир. Подумайте об этом».
– Едва ли это будет, – угрюмо сказал Тони. Вошел Рекс, и Дора показала ему свой жемчуг.
– О Дора, какое великолепие! – сказал он и, повернувшись к Тони, повторил почти то же, что сказал последний: – Не правда ли, отец, она достойна их?
Джи, сияющая, в бриллиантах и черном бархатном платье, уселась за рояль и заиграла старинную польку.
– Пойдем, Дора, – предложил Рекс.
Они пошли танцевать; недостаток Рекса был едва заметен. Танцуя, он напевал мотив.
– Джи, что с вами случилось? – крикнул он. – Какой вы взяли сегодня быстрый темп!
Дора искала глазами Пана, но он упорно не смотрел на нее.
«Что случилось?» – думала она.
За обедом она старалась встретить его взгляд, но он все время отворачивался.
Зато другие смотрели на нее. Ричард Кольфакс, перешедший на второй курс колледжа, засыпал ее комплиментами и все время пил за ее здоровье. Его живое, еще детское лицо было бледно, а глаза пылали. Дора пила с ним и с Христофором Арунделем, который также не отрывал от нее глаз. Ей пришлось делить между ними танцы; один Пан не приглашал ее.
Несколько раз во время танцев она пролетала мимо него, делая вид, что не замечает.
В оранжерее Ричард Кольфакс схватил ее за руку.
– О Дора, – голос его задрожал, – вы прекрасны, Дора! Вы совершенство!
Он сжал ее руку, но она поспешно ее отдернула.
Что ей было в его рукопожатии? От его руки не пробегал огонек. Не было того удивительного безумного содрогания, которое, казалось, уносило душу к небесам. Ричард казался ей похожим на куклу, которую кто-то заставлял танцевать, дергая за веревочку. Она обещала ему танец и повела его обратно в зал.
Пан стоял около дверей, и, когда они проходили мимо него, взгляд его остановился на Ричарде. Дора заметила, что глаза его сузились. Она уже раньше замечала, что это случалось с ним в минуты сильного напряжения. Внезапно она почувствовала прилив необычайной веселости; ее наполнило чувство торжества.
– Разве вы не хотите танцевать со мной, Ричард? – тихо спросила она, сделавшись необыкновенно ласковой и маня молодого человека каждым своим жестом и тоном голоса.
– Вы же знаете, что хочу, – страстно ответил он.
Он взял ее за талию, прижав к себе несколько сильнее, чем это было нужно, а она наклонила голову к его плечу так, что его губы почти касались ее волос.
Она остановилась как раз против Пана и прошла мимо него, разговаривая с Ричардом. Но когда она опять очутилась в оранжерее, все напускное торжество слетело с нее.
– Я страшно устала, Ричард, – едва слышно сказала она.
– Я сейчас принесу вам шампанского, – ответил он, – я тотчас вернусь.
Не успел он выйти, как вошел Пан. На лице его блуждала улыбка, придававшая некоторую резкость его чертам. Он подошел к Доре, тихо ступая по мраморному полу своей легкой походкой, и остановился около нее.
– Музыку и здесь слышно, – спокойно сказал он. – Не хотите ли со мной окончить этот танец? Я сегодня был в немилости. Я заметил, что Афродита пренебрегает своими верными слугами.
Дора находилась еще в том возбужденном состоянии, которое не покидало ее весь вечер под влиянием его пренебрежительного к ней отношения.
Она ничего ему не ответила, но встала и пошла с ним танцевать. Звуки музыки едва долетали до них, и часто ее совсем не было слышно; они бесшумно танцевали под громадными пальмами, совсем рядом с ними; воздух в оранжерее был сырой и жаркий, и в ней пахло, как в жаркую летнюю ночь – цветами, увядавшими листьями и сырой землей.
Лишь только Дора очутилась в его объятиях, ее горя, ее мучений как не бывало, как будто в его прикосновении заключалось высшее счастье. Она порывисто дышала, рот ее приоткрылся, зрачки расширились, как бы прося пощады. Незаметно для себя она немного потянула его к себе, и от этого движения кровь бросилась ему в голову.
Он крепко прижал ее к себе, и, обезумев от прикосновения этого гибкого, нежного тела, этого чудного лица, с которого сбежала теперь краска, но которое и бледным было не менее прекрасно, он наклонился и поцеловал ее раскрывшиеся губы, и одновременно с поцелуем с его губ сорвалось:
– Дора!
Она не отвечала, только глаза ее, полные упоения, опустились под его взглядом, и веки их затрепетали, как крылья. Он стал целовать их, целовал ее лоб, блестящие волосы, ресницы и опять прильнул к ее губам.
Ей казалось, что эти бесконечные поцелуи падают прямо в ее душу, что все существо ее вместе с ними переходит к Пану.
Послышался шум, хотя и слабый, но Пан уловил его, тотчас выпустил Дору, и она услыхала, как он вежливо обратился к Ричарду. Она инстинктивно схватилась за край бассейна, около которого стояла; везде над собой, вокруг себя она видела золотые узоры, мелькающие листья и воду, падающую серебристой завесой.
Откуда-то издалека донесся до нее голос Ричарда:
– Выпейте это, вам дурно…
Она машинально прильнула жадными губами к стеклу и стала пить.
Все мгновенно изменилось: волшебные деревья опять стали большими пальмами, а фонтан – только струйкой воды, которая поднималась и падала в бассейн; издалека доносились звуки музыки.
– Вы не должны больше танцевать, – услышала она слова Ричарда. – Вы прямо умираете от усталости. Вам надо отдохнуть.
– Я, кажется, пойду в свою комнату, – сказала Дора, – если только вы не будете сердиться, Ричард.
Он проводил ее до лестницы и постоял, пока она не скрылась из виду.
В ее комнате было прохладно, тихо и темно. Она остановилась у окна с закрытыми глазами. Итак, это случилось… То не был сон беспокойной сладкой ночи – он целовал ее, он любит ее, любит!.. Прочь все страхи, все сомнения – он любит ее… О, если бы этот день никогда не знал конца, если бы он мог тянуться вечно… О, теперь умереть – вполне, вполне счастливой, вспоминая глаза Пана, устремленные на нее, его поцелуи, с которыми он пил из нее душу…
Она оперлась о подоконник и склонила голову. Ей казалось, точно над ней пронеслась буря и, пощадив ее, оставила в изнеможении.
Различные чувства боролись в ней: ей было и стыдно, и страшно, и вместе с тем она была полна восторга и ликования.
«О, если бы снова пережить это восхищение от первого в жизни поцелуя», – думала она, хотя в то время, как он поцеловал ее, ей казалось, что она умирает, что она не переживет этого упоения.
Какой-то слабый голос внутри ее шептал: «Это конец, это конец…» – но он опять целовал ее, и снова то же блаженство, от которого, казалось, могло разорваться сердце; и сейчас еще оно билось так, как будто хотело выскочить из груди.
Дверь тихо, осторожно открылась. Дора вскочила с широко открытыми глазами, прислушиваясь. И вдруг голос Пана сказал:
– Дора!
Еще имя ее не успело слететь с его языка, как она была уже в его объятиях. Он схватил ее и как безумный прижал к себе.
– Я пришел, – произнес он заикаясь, – чтобы сказать вам, Дора, что мы никому не должны говорить о нашей любви. Понимаете? Рексфорд пришел бы в ярость. Обещайте мне… Это будет секрет, наш секрет…
– О, обещаю, это будет наш божественный секрет. Секрет вашего и моего сердца. Только целуйте меня, целуйте меня еще!
Он заглушил в себе внезапно вспыхнувшее в нем чувство жалости к ней.
Губы ее касались его, целуя и прося поцелуя. Она положила руки ему на плечи, как бы отдавая ему всю себя, всю свою прелесть, всю молодость, всю красоту. Весь мир казался им далеким-далеким; их царством была скрывавшая их ночь, а музыкой – биение их сердец.
Пан коснулся рукой ее сердца.
– Мое? – спросил он.
– Только ваше…
Он почувствовал, как оно забилось под его рукой, как будто готовясь вылететь ему навстречу, и ему казалось, точно он держит голубя, который трепещет в его руке. Он обнял ее и притянул к себе. Она была в упоении, почти без чувств. Мысли, как золотые звезды, мелькали в ее мозгу; мир, о котором она никогда не мечтала, раскрылся перед ее глазами. Смутно долетал до нее голос Пана:
– Я люблю вас, я люблю вас…
Хлопнула дверь. Его уже не было; он ушел, оставил ее, не окончив поцелуя на ее раскрытых, просящих губах.
– Пан… – прошептала она.
Ответа не было, только ветер тихо колыхал занавески, и они рябили как волны, ударяясь о косяки.
Она опять подошла к окну неровными шагами, едва передвигая ноги. Она села на подоконник и схватилась руками за голову, смотря на темное, покрытое серебряной броней небо.
Ночь была нехолодная, дул теплый ветер; облако затемнило месяц, и мир казался прикрытым мягкой, темной пеленой. Никогда раньше ночь не казалась ей такой удивительной, такой прекрасной. Теперь… теперь пришло время любви, теперь все было ясно, нечего было скрывать, не в чем сомневаться.
– О, жить, жить, – тихо сказала Дора, – и всю остальную жизнь любить его… Пан, Пан!
Утром началась пытка. Дора задерживала Эмилию под разными предлогами, два раза сменила платье; наконец дальше откладывать было невозможно, нужно было идти вниз, а страх все больше овладевал девушкой.
Наконец она решилась и сошла в столовую: оказалось, что она страдала напрасно. Гревиля там не было, а сидел один Рекс, который тотчас подал ей булочки и кофе и стал по очереди угощать ее каждым блюдом, стоявшим на столе.
– Нет, довольно и этого, – сказала Дора.
– Бережешь аппетит к обеду?
– Да.
Они взглянули друг на друга и рассмеялись.
– Где ты вчера пропадала? – спросил Рекс. – Я всюду охотился за тобой, пока не встретил Кольфакса, который торжественно заявил мне, что он уговорил тебя пойти отдохнуть. А ведь Ричард с утра отправился – я уже не знаю куда – на полюс или к звездам, куда возносит людей настоящая любовь. Он только и бредит тобой. Что ты об этом думаешь?
Он говорил как будто в шутливом тоне, но глаза его были серьезны.
– Да ничего не думаю, – ответила Дора.
– А ведь он, пользуясь свободным временем, теперь будет постоянно торчать у нас здесь.
Он присел на широкий диван возле камина.
– Я иногда думаю, Дора, за кого ты выйдешь замуж?
Она смутилась и покраснела.
– Перестань дурить, Рекс, – сказала она.
Дверь отворилась, и вошел Пан.
– Мы разговаривали о замужестве Доры, – вежливо сказал Рекс. – Каков ваш взгляд, Пан, на этот важный вопрос?
– Да разве наши взгляды – твой и мой – что-нибудь значат? Какие бы взгляды мы ни высказывали, что бы ни предполагали, Дора не будет с этим считаться, – ответил Пан, не спеша выбирая себе на столе закуску.
Рекс продолжал сидеть; Дора стояла у камина. Наконец Пан встал. Дора вся превратилась в ожидание. Пан повернулся к Рексу:
– Не пойдешь ли ты прогуляться? В такой день, как сегодня, надо что-нибудь предпринять.
– Нет, благодарю вас. Я берегу себя для охоты на будущей неделе.
– Я пойду, – сказала Дора.
– Отлично, я сойду через две-три минуты.
Дора вышла сменить обувь. Рекс остался у камина; он улыбнулся, и улыбка его была так же печальна и мрачна, как этот серый день.
«Он отлично знал, – думал он, – что я еще не могу много ходить; потому и спросил, что знал». Между тем Дора с Паскалем шли уже по лужайке.
– Как вы хорошо сыграли! – сказал Паскаль. Дора посмотрела на него широко раскрытыми глазами.
– Сыграла?
– Я хочу сказать, что вы вступили в разговор как раз в нужный момент.
– В таком случае я очень рада, но я не старалась. – Она подарила его чудной улыбкой. – Мне хотелось остаться с вами наедине, а это был такой удобный случай.
«О юность», – подумал Паскаль. Его душе, уже давно пережившей первую молодость, такая наивная откровенность не понравилась. В любовных делах ему наибольшее удовольствие доставляла интрига. И все-таки, когда он взглянул на Дору, день показался ему менее сумрачным. Она была так стройна, так прекрасна в своем мальчишеском костюме, в фетровой шапочке с пером на голове. В глубине ее глаз мерцали звезды. Она взяла его под руку.
– Пан…
Он оглянулся посмотреть, нет ли кого позади, и, убедившись, что никого нет, крепко сжал ее руку.
Лицо Доры запылало.
– О Пан, я думала, что вы забыли, а это в самом деле случилось. Мне все не верится, и, чтобы поверить, я все твержу себе: «Это случилось. Он любит. Он поцеловал меня». Пан!..
– Да, Афродита?
– Пан, что за дело, что сейчас еще утро? Нельзя ли один, совсем, совсем маленький?.. Ведь теперь Рождество, и нужно быть щедрым.
Ее необыкновенная, почти детская живость тронула даже его «не первую молодость».
Забыв осторожность, забыв свое решение осторожно двигаться к цели, он направился с Дорой к небольшой буковой заросли, посаженной Тони, и под прикрытием этих кустов, которые сами еще нуждались в прикрытии, поцеловал ее.
Место и время были совсем не подходящие для романа: часы на конюшенном дворе только что пробили одиннадцать. Кругом во мгле зимнего утра раскинулись поля, покрытые жнивьем. Только совсем зеленая юность могла любить где угодно, но Пан чувствовал себя не в настроении для поцелуев.
Дора спросила его:
– Почему мы должны скрывать нашу любовь?
Пан засмеялся, но в его смехе не было веселья.
– А потому, что Тони не позволяет нам любить друг друга.
– Но как он может знать? Мы сами не знали, пока не поцеловались. Если бы я сказала ему, он не возражал бы.
Пан остановился и взял ее за руки.
– Слушайте, вы не должны ничего говорить Рексфорду. Я сейчас не могу объяснить вам почему; позднее скажу. Но дайте мне слово, что наш секрет останется только нашим до тех пор, пока я не освобожу вас от вашего слова.
– Обещаю, Пан.
Она подняла голову, он наклонился и поцеловал ее остывшие губы, а затем, забыв про зимнее утро и поле, покрытое жнивьем, стал целовать эти холодные губы до тех пор, пока они не стали горячими как огонь и пока он сам не запылал страстью.
И так продолжали они стоять, прикрытые одним лишь небом, обнявшись и соединив в одно темную и золотую головы, до тех пор, пока из норы не выскочил кролик, которому захотелось подышать свежим воздухом, а где-то рядом с ними не затянула песню птичка.
Их увидал с дальнего холма Тони, возвратившийся верхом из Пойнтерса. Он осадил лошадь, остановился и стал смотреть: зрение у него было великолепное. Ярость его была так велика, что его трясло как в лихорадке, лицо побагровело, губы посинели, от волнения он стал задыхаться и подергивать своими дрожащими пальцами плетеный хлыст.
Он смотрел до тех пор, пока обе фигуры не разделились; тогда он круто повернул лошадь и поехал домой.
А Дора говорила Пану дрожащим голосом:
– О Пан, Пан, я люблю вас, люблю вас…
Взгляд ее случайно упал на кролика, и она весело рассмеялась:
– Ах, маленький шпион!
Пан побледнел и, круто повернувшись, увидел маленькую серую шкурку.
Дора объяснила ему причину своего смеха, но он стал рассеянным и был недоволен собой; положительно место было слишком открытое, и нельзя было так рисковать.
«А впрочем, – подумал он минуту спустя, – какое же преступление – поцеловать хорошенькую девушку? Если с Дорой не случится ничего хуже этого, то она, в сущности, не потерпит никакого ущерба. И неужели Тони так глуп, чтобы предполагать, что такая девушка, как Дора, в которой кипит южная кровь, которая вся – огонь и желание, может прожить жизнь без поцелуя?»
В то же время, закусив трубку зубами, заложив руки за спину, Тони ходил взад и вперед по своему рабочему кабинету, как называл он комнату, куда имел обыкновение удаляться, когда хотел «что-нибудь обдумать», то есть обычно – просто заснуть.
Не так смотрел он на Дору, как Пан, столь дешево ценивший ее молодость и заранее цинично убежденный, что жизнь накажет ее за ее красоту. Нет, он видел перед собой маленькую девочку в зеленых башмачках, потом пятнадцатилетнюю девушку в день ее рождения; он вспоминал, как он подарил ей первую охотничью лошадь и как она повисла у него на шее…
А Пан осмелился прикоснуться к этой чистоте, осмелился осквернить ее своими ласками…
«О боже!..» Он случайно увидал свое лицо в маленьком зеркале и остолбенел.
Неужели в самом деле у него такой вид? Он сделал над собой страшное усилие, чтобы побороть свой гнев.
Была минута, когда ему представилось, что он держит в своих руках Пана и сжимает ему горло; как раз в этот миг он увидел себя в зеркале и понял, что обратился в дикаря.
С самой смерти Франчески весь его интерес к женщинам сосредоточился на Доре; он чувствовал ее исключительно своей, и, даже когда родился Рекс, он понял, что никакой ребенок никогда ему ее не заменит.
Смерть Франчески еще более связала его с ней, еще более усилила его привязанность, и, может быть, потому, что она была осуществлением его желания, воплощением его мечты, он считал ее более своей, чем своего родного сына.
И вдруг она, такая чистая, такая прекрасная, будет замарана, загублена Паном – человеком, которого он презирает и имеет основание презирать. Вся старая ненависть вспыхнула в нем с новой силой.
Он встал со своего глубокого кресла и с трудом дошел до окна. Как раз в это время Пан и Дора возвращались с прогулки. Он увидал их, позвонил и приказал позвать к себе Гревиля, как только он вернется.
Пан вошел легкой походкой, наружно совершенно спокойный, хотя в душе у него и были некоторые опасения.
– Я видел вас на поле, – сразу сказал ему Тони. Пан не отвечал; он старался найти для себя выход, но ничего не мог придумать.
Тони толкнул ногой полено в камине, повернулся и посмотрел на него в упор.
– Тебя вызовут в город, чтобы ехать в Париж, – сказал он хриплым голосом, – я думаю, ты получишь телеграмму завтра утром.
– Милый друг, – пробормотал Пан, открывая портсигар и доставая оттуда папиросу.
Тони чувствовал камень на своей груди.
– Ну что? – сурово спросил он.
Пан позволил себе улыбнуться.
– Я не влюблен в Гарстпойнт, – спокойно сказал он, – но мне обидно, что меня выгоняют отсюда. И Париж слишком шумен под Новый год. Кроме того, – добавил он, старательно изучая взглядом лицо Тони, – что бы ты ни делал, дорогой Тони, исход всей этой истории все-таки зависит от меня.
Он увидел, как Тони сжимал и разжимал кулаки, и подумал с презрительной усмешкой: «Что грубая сила может поделать против ловкости!»
– И почему бы Доре не любить меня? – спросил он спокойно. – Я могу получить свободу…
Тони шагнул к нему и остановился…
– Любить тебя? – повторил он как эхо. – И ты еще спрашиваешь, зная, что я знаю все?
Он покачал головой, как будто старался отделаться от боли, потом отвернулся и долго смотрел в окно на скованную зимой землю.
Он сознавал свою беспомощность, и это бесило его. Он понимал, что решение действительно зависит от Пана, и, если он не согласится оставить Дору, ничем нельзя его к тому принудить.
Он снова повернулся к брату.
– Если ты завтра уедешь в Париж, поклянешься не писать ей и дашь ей почувствовать, что ты просто ее забыл, я удвою твое содержание.
Глаза их на мгновение встретились.
– Если ты останешься, ты не получишь ни пенни, – грубо докончил он.
– А просить милостыню я стыжусь, – добавил Пан с горькой усмешкой.
– Выбирай, – неумолимо ответил Тони.
Пан взглянул на него и сам поразился той ненависти, которую он к нему почувствовал. Мозг его усиленно работал, отыскивая какой-нибудь выход из создавшегося положения.
Он видел, что застигнут врасплох и что ему нечем защищаться. Что пользы настаивать на своем? Все равно Тони удалит его из Гарстпойнта и лишит возможности видеться с Дорой.
Одни глупцы продолжают бороться, когда битва уже проиграна.
Эта мысль доставила некоторое удовлетворение его больному тщеславию; не так позорно было согласиться, раз другого исхода все равно не было.
Он посмотрел на Тони и слегка пожал плечами.
– Ты поднял много шума из-за пустяка; я согласен.
Они вновь встретились взглядами, и после короткой паузы Пан вышел.
Он нес с собой чувство унижения, вонзившееся в него как ядовитая стрела. Не один Тони почувствовал себя в этот час способным на убийство; у Пана тоже шевелилось желание подстеречь брата в темном углу и колоть, колоть его кинжалом…
Дора пела в музыкальной комнате, и голос ее долетал до него так ясно, как будто их не разделяли коридор и крыло дома.
Он остановился и слушал; сердце его билось так сильно, что временами он задыхался. Он хотел поиграть с Дорой, ограничиться двумя, тремя поцелуями, и только. А между тем… Он чувствовал себя в положении человека, который ступил на лестницу, думая, что она прочна, и вдруг повис в воздухе над пропастью, ухватившись руками за какую-то слабую поддержку. Он привык к тому, что увлечения его не доставляли ему никаких хлопот. Все его прежние любовные похождения оканчивались очень просто: он уходил, не дожидаясь сцен, и все было кончено.
Дора пела теперь французскую песенку, слова которой слабо долетали до него; он знал ее: «Seule, elle peut mon mal guérir…»
Дора стояла перед ним как наяву. Он видел ее гибкую, белую, запрокинутую назад шею, ее блестящие волосы, ее прозрачные зеленые глаза. Она принадлежала ему больше, чем она сама сознавала, больше, чем он имел право думать.
А он допустил себя до этого! Его голодная злоба искала выхода, его поражение не давало ему покоя.
Самые низкие, самые гнусные мысли зароились в его голове.
Еще в его власти унизить Рексфорда, разбить его силу в прах и диктовать ему свои условия.
О, сделать это, сбить с него его адскую гордость! Он постоял еще немного, полузакрыв свои темно-золотые глаза, потом прошел в музыкальную комнату.
Входя, он увидел только Дору и не заметил висевшего над роялем зеркала, в котором отражалось его лицо. Позади нее, в отдалении, Рекс полулежал в кресле, слушая ее пение и любуясь ее изображением в зеркале.
Он увидел входящего Пана и заметил, каким взглядом он обменялся с Дорой.
Юноша тотчас встал, давая знать о своем присутствии, хотя Дора и знала, что он здесь, подождал немного, сделал несколько ничего не значащих замечаний и вышел. Он чувствовал себя несчастным, и ему пришла странная мысль поискать убежища в кабинете отца. Он тихо шел по коридору; Ник следовал за ним. При его входе отец встал.
– Простите, – сказал Рекс, – я не знал, что вы тут. Я просто бродил…
Тони кивнул головой и посмотрел через его голову.
– Ты видел Дору? – отрывисто спросил он.
– Она в музыкальной комнате – по крайней мере, была там минуту назад.
– А Гревиля ты видел?
– Он вошел туда, когда я выходил.
Тони еще раз взглянул на него, рассеянно погладил Ника, постоял минуту в нерешительности, как бы колеблясь, и вышел. Рекс посадил Ника против себя и обеими руками взял его голову.
– Он что-то хотел сказать мне, дружище, – обратился он к Нику, – ему хотелось этого, но он такой замкнутый, и, когда у него неприятности, ему трудно говорить. Ник, ведь это из-за Доры и этого негодяя Пана! Как нам быть с этим?
Ник улегся у его ног.
– Он – грязная свинья, – продолжал Рекс, – иначе его не опишешь. Да, он свинья и еще хуже, я много раз слышал отзывы о нем, а ведь люди начинают говорить только намного позже того, как это следовало бы сделать.
Он встал, а Ник вскочил на так называемый письменный стол Тони и стал смотреть в окно.
– Конечно, я, может быть, не совсем справедлив; я слишком ненавижу его, – сказал Рекс. – Я ненавидел его, еще когда был совсем ребенком, но ведь детские симпатии самые искренние; дети знают, и им больше ни до чего нет дела, тогда как мы, взрослые, поддаемся всяким влияниям, начинаем взвешивать качества… О, мы просто глупеем. А такие вот наивные создания, как ты, Ник, те знают.
Он пошел завтракать и был очень обрадован, найдя в столовой большую компанию. После завтрака играли в покер, а вечером опять должны были быть танцы, на этот раз у Кольфаксов.
– Я отвезу тебя, Дора, – сказал ей Рекс, – мы поедем в закрытом автомобиле, и если сломаемся, то, значит, судьба.
Отец посмотрел на него, потом одобрительно проворчал:
– Мы поедем сзади и подберем обломки.
Дора сошла к Рексу в белом кисейном платье и накидке из шиншиллы на золотой атласной подкладке. В этом одеянии, сама вся белая, с темными ресницами и бровями, она походила на тигровую лилию.
Дорогой она прижалась к Рексу. Ей хотелось сказать ему о своем счастье, но она не решалась нарушить данное слово. А как приятно было бы сказать: «Рекс, я люблю Пана, и он меня любит!» Рекс понял бы ее; он всегда ее понимал.
Вдруг Рекс спросил:
– Ты счастлива, Дора?
Она засмеялась:
– Почему ты спрашиваешь? Да, конечно.
– Просто так.
Он хотел проникнуть в ее тайну, но не считал себя вправе настаивать.
– Разве я кажусь виноватой?
– Нет, напротив, только счастливой.
– Я не могу сказать тебе, друг мой, – быстро заговорила Дора, положив свою руку на его. – Как только можно будет, я скажу.
Он кивнул головой:
– Прекрасно!
Автомобиль въехал в высокие ворота и полетел по длинной аллее прямо к дому, освещенному мириадами огней и сиявшему в темноте, как рождественская елка. В центре его башня резко выделялась на фоне ночного неба.
Минуту спустя они уже были в доме, веселые и радостные, полные молодости и жизни, окруженные такой же веселой толпой. Настроение Доры передалось остальным. Она торжествовала, окруженная вниманием Ричарда, который сразу предложил ей «испробовать паркет».
Музыканты только что явились; Ричард попросил их играть и пошел танцевать с Дорой.
Дора через плечо своего кавалера смотрела на Пана, который стоял у двери, и всякий раз, когда их глаза встречались, она чувствовала себя счастливой, как от его прикосновения.
Едкая горечь наполняла сердце Гревиля. В этот момент он любил Дору и в такой же мере ненавидел Рексфорда.
До этого он не любил ее: она была для него слишком легкой добычей. Но теперь, когда он знал, что она навсегда для него потеряна, недосягаемое стало желанным, как это часто случается с людьми, которые всегда добивались того, к чему стремились.
Еще когда он был мальчиком, никто в доме не смел ему противоречить. Позднее в жизни его необыкновенная обаятельность помогала ему достигать того же результата; ему всегда уступали, благодаря чему в нем развилось страшное своеволие, которое постепенно перешло в полную снисходительность к своим поступкам.
И вдруг такой человек, как Рексфорд, этот самодур, единственное оружие которого заключалось в его первородстве, осмеливался стать ему поперек дороги!..
Он посмотрел на Дору и Ричарда, которые танцевали так легко, что казалось, точно они не касаются пола, а летают над ним. Их вид еще более усиливал его злобу, его злила самодовольная молодость ее кавалера, и ему казалось, что рука Ричарда, которой он держит Дору за талию, служит как бы баррикадой, мешающей ему подойти к ней.
В нем вновь поднялась ядовитая жажда мести, которая бушевала в нем первые минуты после разговора с Рексфордом. Он уставился пристальным взглядом на Дору, стараясь привлечь ее внимание.
Он увидел, как она покраснела, когда встретила его мрачный взгляд, и лишь только музыка замолчала, она подошла к нему.
– Потанцуем, пока не пришли другие, – быстро попросила она.
Вместо ответа он сделал знак музыкантам и взял ее за талию. Минуту они стояли так, и Пан почувствовал, как бешено бьется ее сердце под его рукой.
Он знал свою силу, и в этот момент он и желал, и ненавидел Дору. Он был на нее зол за то, что не был в состоянии использовать свою власть над ней, а вместе с тем ее очаровательность, ее полная готовность отдать ему свою невинность, свою молодость влекли его к ней.
Слишком большие эгоисты иногда чувствуют вражду к любимой женщине; это чувство испытывал сейчас Пан. Ему во что бы то ни стало хотелось проявить свою власть, которую он не смел обнаружить, чтобы подняться в собственных глазах и унизить Рексфорда. Он жаждал так или иначе уязвить Тони, ранить его сердце за то, что тот унизил его, оскорбил его гордость.
Для низких натур нет ничего мучительнее уязвленного тщеславия; мало женщин и еще меньше мужчин прощают в таких случаях, а Пан был всецело земным существом; никогда мысль о возвышенном поступке, о прощении не приходила ему в голову. Держа Дору в своих объятиях, нашептывая ей нежные слова, которые падали, как ароматная смола на огонь, он сам потерял самообладание; страсть и жажда мести влекли его дальше, чем он хотел.
Он привык смотреть на жизнь, как на забаву, как на легкую игру, а теперь чувствовал, точно над ним пролетела буря, разрушившая все прежние понятия; мысли, которые он прежде счел бы сентиментальными, дешевой мелодрамой, роились в его мозгу.
Он наклонился так, чтобы губы его касались ее волос, его дыхание долетало до нее, как ласка, и она вздрагивала в его объятиях. Она смотрела на него взглядом, полным доверия и немого послушания, которым смотрят дети, но в ее взгляде было еще и безграничное обожание.
Пан понял, какую жертву сулил ему этот взгляд, и, чтобы завершить свою победу, он обратился к Доре со страстными словами.
– Каждое биение моего сердца взывает к вам – так я люблю вас, – тихо сказал он.
Это была первая любовная речь, которую она слышала от него, и, опьяненная ею, Дора затрепетала и побледнела. Ее полуоткрытые губы бессознательно шептали: «Я люблю вас», как будто эти слова летели помимо тела прямо из ее души.
Музыка оканчивалась. Взглянув в устремленные на него глаза, Пан прочел в них немое поклонение. Во всякое другое время такая полная покорность его воле была бы ему неприятна; он не любил ничего естественного, добродетель нравилась ему, только приправленная чем-нибудь острым. Но в данном случае эта покорность вполне соответствовала его планам.
– Дора, – прошептал он, смотря на нее пламенным взором. – Дора, два слова на случай, если бы нам не пришлось больше танцевать… Да, Рексфорд видел нас сегодня утром. Он был… Он страшно рассержен… Выйдите ко мне около часа в аллею. Я буду ждать вас в тени, и мы проведем минуту вместе.
Как только музыка умолкла, он оставил девушку, а к ней уже подходил Ричард, приглашая ее на новый танец.
Было только одиннадцать часов. Еще целых два часа нужно было ждать.
Гревиль прошел в карточную комнату, где Тони, Пемброк и Джон Кольфакс играли в бридж. Ему хотелось своим присутствием испортить Тони удовольствие от игры. Он попробовал играть, стал делать крупные ставки и все время проигрывал. Кольфакс, человек, увлекавшийся сельскохозяйственными усовершенствованиями и лично управлявший своим имением, не пропустил случая вставить шаблонную остроту.
– Ну и балует же судьба вас, Гревиль, – сказал он, кивнув ему головой.
– Да, я чертовски счастлив, – весело согласился Гревиль, смотря прямо в раскрасневшееся лицо Тони.
Из зала доносились звуки музыки, было двенадцать часов.
– Еще роббер, – предложил Тони.
Все согласились. Пробило половину первого.
– Я абонирован на следующие пять танцев, – сказал Гревиль, расплатился и вышел.
Ему не хотелось возвращаться в зал; он нашел боковую дверь и вышел в сад. Воздух был чистый и свежий, он жадно потянул его в себя, и это произвело на него впечатление глотка шампанского. Была лунная ночь; звезды блестели, как маленькие белые огоньки, а резкие тени на земле казались точно вырезанными лунным светом из черного дерева.
Погода изменилась. Закат был зеленоватого цвета с серебряным и оранжевым отливом и предвещал мороз; земля уже начинала стыть, и дул резкий ветер. Гревиль не чувствовал холода. Ожидание волновало его. Он переходил от одного решения к другому, но все они сводились к тому, чтобы отомстить, насытить свою злобу. События последнего дня подействовали на него так, что он решил использовать свою власть над Дорой до самого конца.
Он находился в том настроении, когда человек ищет возможности причинять боль, наносить раны, наслаждаться чужим страданием; когда он питает злобу даже к предмету своей любви, лишь за то, что благодаря ему он был унижен. Пан забывал, что Дора не была виновата в том, что он подвергся унижению, у него была одна цель – дать удовлетворение своей сатанинской гордости. Нечто подобное испытывает человек, перенесший какое-нибудь горе и потом всю жизнь питающий злобу против того места, где с ним случилось несчастье.
Пробило час. Гулко, почти торжественно понесся этот одинокий звук в воздухе, и в тот же момент Пан увидел Дору, которая, подобно тени, выскользнула из дома, секунду постояла в нерешительности и затем направилась прямо к нему.
Завтра мог быть Париж, отъезд, ад – но сегодня было его.
Дора была около него, лежала в его объятиях, их губы встретились, и Доре казалось, что вся ее жизнь до того момента, когда она полюбила Пана, была только приготовлением к этому чуду поцелуя, который жег ее, бледнел и опять разгорался; она чувствовала себя вознесенной в небесные сферы, где было место только для их двух душ; ей казалось, что пережить это и вновь вернуться на землю – невозможно.
Она лежала в его руках почти без чувств, с полузакрытыми глазами, с побледневшими губами, с замирающим сердцем, а Пан, любуясь ее лицом, прекрасным, как белый цветок, смеялся и говорил ей:
– Афродита, вернись ко мне… Я хочу тебя… дорогая… говори… смотри на меня…
Он продолжал нашептывать ей нежные слова, все больше и больше разжигая пламя ее любви, а она, восхищенная, трепетала в его объятиях, как лист, сорванный весенней бурей.
Пан прижался к ее лицу горячей щекой.
– Это наш предрассветный час, час, о котором мы будем вспоминать всю жизнь.
Дора вздрогнула; в его словах ей послышалась смутная угроза. Она открыла глаза и быстро спросила:
– Вы намерены меня оставить… уехать?
Пан должен был объясниться. Он чувствовал, что момент был благоприятный.
Он быстро сказал с усмешкой, которую даже теперь не мог подавить:
– Я уже говорил вам, что Рексфорд держал себя дьявольски неприятно.
– Но ведь он не может разлучить нас? – спросила Дора. – И почему, Пан, почему Тони так суров? Он обыкновенно не бывает таким. Позвольте мне поговорить с ним; я знаю, я сумею заставить его понять.
Ирония этого положения доставила Пану миг горького удовольствия, но он тут же вспомнил, что должен привести Доре какую-нибудь основательную причину поведения Тони. Он выбрал ту, которая, по его наблюдению, всего легче задевает струны женского сердца, когда оно любит.
– Тони находит, что я слишком стар.
Он не сомневался в том впечатлении, которое произведут его слова, но такого горячего шумного протеста он не ожидал и был тронут.
– Вы стары, вы? – Дора даже рассмеялась. Ее забавляла такая жалкая критика ее кумира.
Как будто годы могли коснуться этого безупречного лица, этих густых курчавых волос, которые казались такими жесткими при солнечном свете и которые так приятно было ласкать!
– Семнадцать и… сорок, – пробормотал Пан, целуя ее.
Но она оторвалась даже от поцелуя, не в силах слушать такую ересь.
– Почти восемнадцать, мой дорогой. И если сложить наши годы и разделить пополам, получится двадцать девять, самый настоящий возраст, на котором, как говорит Джи, останавливаются все хорошенькие женщины.
Пан принужденно рассмеялся; настроение у него было невеселое, и шутки на эту тему не соответствовали его целям.
Он охладил Дору, резко сказав:
– Рексфорд непреклонен. Уговорить его нельзя; так что наше счастье, наше будущее находится в ваших руках.
Он взял ее руку и стал целовать от кончиков пальцев до самого локтя, наслаждаясь теплотой ее тела.
– Ах, дорогой! – прошептала Дора, тронутая этой лаской.
Она обняла его и прижала его черную кудрявую голову к своей груди, как бы защищая его. Пан чувствовал биение ее сердца, и его собственное сердце забилось сильнее. Все его существо запылало таким огнем, какого он никогда не испытывал.
Он так сильно сжал ее в своих объятиях, что она вскрикнула, но он заглушил этот крик поцелуем.
В это мгновение он был только любовником: все его планы мести, все его намерения перехитрить, унизить Рексфорда были забыты. Он помнил и знал только одно – что Дора лежит в его объятиях, прижавшись к нему. Он вдыхал запах ее волос, ласкал ее белую, нежную, атласную кожу и пил с ее губ волшебный напиток, который пьянил и наполнял его безумной страстью.
Урывками, между поцелуями, он шептал ей о любви:
– Моя… моя Афродита… Я у твоих ног… Обожаю тебя… обожаю тебя… Хоть раз… один только раз, прежде чем уйду. Я у врат рая, Афродита, неужели ты не слышишь моей мольбы… О, если бы ты любила, если бы ты любила меня так, как я люблю тебя, ты не могла бы отказать мне ни в чем…
При этом упреке, которого ни одна любящая женщина не может спокойно слышать, Дора не нашла, что ответить, она могла только вскрикнуть. Она была порабощена страстью и видела перед собой только пылающие глаза Пана, который казался ей каким-то мистическим существом. Под его безумными поцелуями волосы ее упали, и одна прядь случайно попала между их губами.
Пан схватил ее и замотал вокруг своей шеи, как бы прикрепляя себя к Доре неразрывными узами, и одно то, что он мог сделать такую вещь, столь несогласную с кодексом, установленным им даже для любовных дел, служило доказательством, что в этот момент он забыл себя и помнил только одну свою страсть.
Они стояли среди мрака, в немом обожании, как влюбленные всех времен, минувших и будущих. Доре этот миг казался нереальным. Для нее перестали существовать и место и время; она не отдавала себе отчета, что сама она – дрожащее создание, связанное со своим возлюбленным прядью мягких волос. А Пан являлся ей не земным любовником, а воплощением самой любви, мистической, божественной силой, которая дарит счастье и страстное упоение…
Пробили часы, в кустах встрепенулась и защебетала птичка.
– Дора, – прошептал Пан, – я сейчас увезу вас домой. Мы будем одни – вы и я. Подождите здесь.
Он вырвался из ее объятий, промелькнул в полосе света и скрылся в темноте; шаги его постепенно удалялись и потом смолкли.
Как странно было остаться совсем одной под этой темной ажурной крышей из веток, сквозь которую мелькали звезды! Она чувствовала себя отрезанной от всего мира, выше его.
В тихом холодном воздухе долетали до нее издали звуки музыки, которые, казалось ей, повторяли те же слова, которые твердил в ней тайный голос: «Мой, мой прекрасный, мой дорогой…»
Из темноты показался автомобиль; лишь только он остановился, Пан посадил ее, закутал в меха, крепко прижал к себе одной рукой, а другой стал править машиной.
Она вся затрепетала при этом новом прикосновении. Она сидела, прильнув плечом к Пану, рука которого прижимала ее еще крепче. Они неслись навстречу ночи, которая, казалось, раскрыла им свои объятия и звала их к себе.
Пан на минуту остановил машину и наклонился над Дорой:
– Я не могу…
Он стал пить поцелуи с ее юных губ, как пьет путник в пустыне после долгого перехода.
– Ах, держать тебя всю в своих объятиях – без этого! – Он дотронулся до ее меха.
«О, лежать в его объятиях, так близко, близко…»