Сергей Мельников Не задохнуться

Время падения равно квадратному корню из двойной высоты, делённой на скорость свободного падения у поверхности Земли. Плюс-минус незначительная погрешность, связанная с влажностью, высотой над уровнем моря, направлением ветра.

Вес тела и его очертания тоже имеют значение, но этим параметром можно пренебречь. Пятьдесят пять килограмм массы и вполне аэродинамическая форма не внесут серьёзных поправок в результат. Итого две целых тридцать четыре сотых секунды, если округлить. Такая мелочь, мгновение, по сравнению с тем, что уже за спиной и вечностью впереди. Ветер, кстати, довольно сильный. Может изменить траекторию. Хорошо, что параллельно фасаду, а не навстречу. Не хватало влететь к кому-нибудь в окно или зацепиться за бельевые верёвки. Последний вариант добавил бы комизма в ситуацию, а мне этого не хотелось.

Опять порыв. Меня качнуло в сторону, и я раскинул руки, балансируя на краю. Лёгкая куртка захлопала за спиной чёрными крыльями. Ноябрьский ветер со свистом влетел в правое ухо, вылетел из левого, не задев жизненно-важных органов. Мозг давно ссохся и высыпался невесомой пылью. Жалкие остатки интеллекта сползли ниже, в неприспособленное для этого место: сердце. Ровно столько, чтобы ходить, дышать, доносить ложку до рта и страдать. Большего от меня не требовалось.

***

Два месяца назад что-то случилось, что-то совсем непонятное. Кожа, обтягивающая моё сердце, вдруг истончилась, нервные окончания вылезли наружу, начала просачиваться кровь. Горячими струйками она касалась синапсов, они запаниковали, они кричали, что горят в огне, и мозг поверил. Он подумал, что огонь выжег кислород, и я задохнулся. Но это не сразу, сначала я совсем ничего не заметил. Просто расформировали спортшколу и в наш класс пришла новенькая. Я окинул её равнодушным взглядом и опустил глаза обратно под стол, где активно работала моя правая рука, перематывая карандашом кассету.

Потом в плечо воткнулся локоть.

– Серёг, смотри, нравится? – зашептала в ухо Саблина.

Я ещё раз поднял глаза. Да, красивая. Необычно красивая. Смуглая кожа, ямочки на щёчках. Чёрные, ехидные, надменные глаза. Каштановые волосы закручены в небрежную причёску без залитых лаком начёсов. В расстёгнутом вороте голубой, почти мужской рубашки, молочный шоколад над острым белым краешком лифа.

Аннушка, классная, смотрит недобро. Этим летом начала потихоньку отъезжать её крыша. Взрослеющие ученики попали под колпак. Только начинало темнеть, она выходила на охоту. Бродила с блокнотом по паркам, заходила в кафе. Напялив красную повязку, дежурила на дискотеках. И писала, писала на листочках клеточку, где, кого, с кем и во сколько видела, чем занимались и в каком состоянии находились. На первом классном часу нового учебного года она тыкала длинным бордовым ногтем, в нашу весёлую компанию и шипела:

– Я всё про вас знаю, я по глазам вашим вижу, когда вы начинаете этим заниматься! Похотливые павианы!

А мы сидели и ржали, бравируя своим тайным знанием.

Надо честно сказать: она ни разу не ошиблась. С этого момента никому из нас легко не было, уж она постаралась.

Сейчас Аннушка сверлила новенькую, пялилась в вырез её рубашки, на светло-коричневую загорелую кожу над еле видным краешком лифчика, куда смотрел и я. В глазах учительницы горели костры в них корчилась новенькая, бесстыдно молодая и недопустимо красивая.

– Ну чё, как тебе? – не унималась Саблина.

– А тебе?

– Ну, Ди-им, ну я ж не по девочка-ам. Но вобще красивая, скажи? Такая… М-м-м…

Я ещё раз посмотрел. Любовь с третьего взгляда? Да хрен вам. У меня кассета домоталась, и я воткнул её в плеер.

– Саблина! – рявкнула тут Аннушка. Что "Саблина!" уточнить не успела: зазвенел звонок. Я надел наушники и пошёл из класса, мимо новенькой. Проплывая взглядом изгибы её выжаренной солнцем кожи, споткнулся о насмешливый взгляд глаз из горького шоколада на кусочках льда, втянул в лёгкие её выдох. "Спокойного сна" – подколол меня погибший кумир, и я нажал перемотку. Наверное, в этот момент начались изменения, не предусмотренные подростковой перестройкой организма: сердце разбухло, захлебнулось и начало кровоточить. Саблина, ну какого хрена, а? Всё ж хорошо было…

***

Дома мама с надменно поджатыми губами и телевизор "Электрон-738" со скуластой ряхой в тёмных очках.

– Где был?

– Бродил.

– А. – подбородок покрылся ямками – крайняя степень скепсиса. – С Аннушкой твоей виделась…

"Ландон, гуд бай! У-у-у"

– Зачем?

– Позвонила. Говорит: приходите в школу, если вам небезразлична судьба вашего сына. – мама попыталась изобразить дрожащие интонации Аннушки, но не слишком похоже. Я вздохнул, закинул голову на спинку дивана, чтобы не видеть. Слушать тоже не хотелось, но тут ничего не поделать.

– Пришла, она мне блокнот свой тычет. Говорит: вчера на Ивушке ваш сын зажимался с девушкой, и явно старше его возраста.

Я молчу.

– Я ей сказала: я в личную жизнь своего сына не лезу, и вам не советую.

Я молчу.

– Дим, она не просто так тычет этой книжкой. Она почти прямым текстом говорит, что лишит тебя медали, и пролетишь ты мимо института, как фанера над Парижем.

Я молчу.

– Неужели ты не можешь немного потерпеть? Поступишь в институт и гуляй себе… Тут осталось всего ничего.

Я повернул к ней голову, посмотрел, как на человека, сморозившего несусветную глупость.

– Мам, она больная на всю голову, чего ты её слушаешь?

– Знаешь, нельзя так говорить, она всё-таки твой классный руководитель!

– Она озабоченная маньячка!

– Она о твоём будущем думает больше, чем ты сам!

– Я не знаю о чём она думает, и знать не хочу! – опять, как всегда, подкатило удушье. От этой хрущовки с четырёхметровой кухней, с пыльным зелёным ковром на стене и прицепленным к нему камчатским крабом. От высасывающих воздух разговоров, из которых торчат обиды на "биологического", как нитки из кресла, в котором она сидит.

– Ну-ну. Сам-то ты подумать не можешь, нечем уже. Верхняя голова отключилась. Как течной сукой потянуло, бежишь, из штанов выпрыгиваешь. Я тоже видела тебя с какой-то курицей с начёсом. Страшная, как моя жизнь.

Я втянул воздух. Где-то под горлом завибрировала ярость. Чтобы не ляпнуть лишнего, я поднялся и вышел из комнаты.

– Какой-то ты неразборчивый! Получше не мог найти? – крикнула она мне в спину. – Такой же ё@арь, как папаша твой! Кобель!

Я аккуратно закрыл за собой дверь. Хлопать ей было бы слишком мелодраматично.

Упал на кровать. Спасибо, батя, за прощальный подарок: нажал кнопку, и больше не слышны крики из большой комнаты.

"Я хочу быть кочегаром. кочегаром, кочегаром"

Да кем угодно, лишь бы не тут.

Только закрыл глаза, трясёт за плечо маленькая рука. Брат, Витя, девять лет, тридцать один килограмм мелких пакостей. Он меня ненавидит, а я его люблю. Я и маму люблю. Фишка у меня такая: любить без взаимности.

Я глазами спрашиваю: что тебе?

Он показывает: наушники сними.

Не хочу. Просто не хочу. Сниму и услышу снаружи ещё что-то, что слышать мне не надо. К чёрту вас всех, честно. И я машу рукой молча, отворачиваюсь к стене, к тёмно-зелёным обоям с золотыми ромбами, тоскливыми, как вся эта часть моей жизни.

"Вечер наступает медленнее, чем всегда,

Утром ночь затухает, как звезда.

Я начинаю день и конча-аю но-очь.

Два-адца-ать че-еты-ыре-е кру-у-уга-а-а-а про-о-о-о-о-о…"

Батарейки сели, и я заснул, а утром рядом со мной лежал плеер с открытой крышкой. Я спустил ноги с кровати и зарылся в ворох серпантина из коричневой магнитной ленты. Там же валялись все мои четыре кассеты Sana с выпущенными кишками. Я посмотрел на брата, он выпучил глаза и бросил на пол бабушкины портняжные ножницы. С истошным воплем "Мама, он меня бьёт!" мелкий засранец вылетел из комнаты. Я поднял с пола кассету с карандашной надписью "Кино". Из неё уныло свисали два коротких конца ленты. Малой постарался, чтобы я не смог восстановить свою маленькую фонотеку.

Он вовремя выскочил из комнаты. Стиснув кулаки, я вылетел в коридор и наткнулся на маму. Она каменной стеной перегородила вход в комнату, где сидел в кресле мой младший братик и верещал:

"А чего он сам слушает, а мне не даёт? Я его попросил: дай послушать, а он даже наушники не снял!" По его розовым щекам катились слёзы размером с крыжовник. Он орал, запрокинув голову, и всё его лицо сейчас состояло из распахнутого рта и торчащих кверху ноздрей.

– Это что причина его бить? – Мама начала снизу, перейдя к концу короткой фразы на две октавы выше.

– Я его не бил, – попытался защититься я.

– Не бил? – тройное "л" в конце зазвенело металлом. – А это что? Ребёнок рыдает!

– Ребёнок рыдает, потому что этот ребёнок изрезал мне всю плёнку в кассетах!

– Может его убить за это?

– Мама, я не тронул его пальцем!

– Он твой брат!

– Да, мама, он мой брат! – я сорвался на крик. – А я его брат! И я тоже твой сын!

– Не смей повышать на меня голос! – взвилась мама.

Я натянул кроссовки и пулей вылетел из дома. Я не хотел хлопать дверью, но сквозняк из подъезда вырвал и припечатал её к косяку вместо меня.

– К чему этот дешёвый театр?! – проорала она мне вслед.

Я бежал по улице и повторял, отмахивая шаги: "И-ди-те-вы-все-к-чёр-ту".

***

У школы я услышал короткий свист и нырнул в кусты. Залез на трубу, перепрыгнув через длинные ноги Тимура. Мы ткнулись кулаками.

– Чё, как?

– С матушкой посрался.

– Чё так?

– Мелкий кассеты изрезал ножницами. Все четыре.

Тимур присвистнул:

– По баксу, по двенадцать… это под полтос выходит. Я б ему голову отвинтил. На хрена башка, если в ней мозгов нет.

– Я его пальцем не тронул. А матушка наехала, что я его бью. Только ему верит.

– Добрый ты. А мне, прикинь, моя предъяву кидает: завязывай, а то уйду.

Я скривился: больная тема.

– А ты чё?

– Ничё, не хрен мне условия ставить. пусть валит.

– Ты б правда завязывал, а? Видел торчков на районе? Таким же скоро будешь.

Тим спрыгнул с трубы, нагнулся надо мной: длинный, худой, руки в карманы. Страусёнок-переросток.

– Я – не торчок. У меня мозги есть. Понял? Ты представить себе не можешь, что я вижу, что чувствую, какие мысли мне в голову приходят. Я – хренов гений! У меня мозг работает на все сто, а не на одну десятую, как у остальных! А потом приход заканчивается и мозг гаснет, отключается постепенно. Как лампочки, одна за другой, пока опять не станет темно. И вот я такой же тупой урод, как ты. И с этим надо жить до следующего прихода.

– И чё ты трёшься тогда с таким тупым уродом, как я?

– Потому что я люблю тебя! – завопил он мультяшным голосом и запрыгнул на трубу рядом. – И потому, что остальные ещё тупее и уродливее.

– Тим, я боюсь, что ты не сможешь остановиться.

– А я останавливаться не собираюсь. Давай со мной, сдохнем вместе.

– Жить надоело?

– А чё в этой жизни хорошего, а? Я Ирке знаешь, что сказал? Уходи! Уйдёшь – я повешусь! Пусть живёт потом с этим.

– Ты совсем дебил?

Тим махнул рукой, блеснули заклёпки на засаленном кожаном браслете.

– Прикалываешься? На хрен мне из-за какой-то дуры вешаться? Ладно, Димон, на уроки пора. Пошли ко мне после школы, дам тебе одну кассету, пользуйся, пока не разбогатеешь.

Я аж подскочил.

– Блиин, Тим, спасибище, человечище!

Затряс его тощие плечи.

– Ладно, ладно, – заворчал он, – развёл гомосятину.

***

Первой была физра. Наши девчонки сбились в стайку, шептались о чём-то, поблескивая глазами на новенькую, а она в стороне делала разминку. Нагибалась, наклонялась, вращала корпусом. Каждое движение её было закончено и совершенно.

– Вот! – торжествующе простёр к ней ладонь физрук. – Спортивная школа! Учитесь, тюфяки! Берите пример с Саши!

Значит, её зовут Саша… Саша легко касалась ладонями асфальтовой дорожки стадиона. Во время наклонов маечка немного задиралась и приоткрывала полоску загорелой кожи с выгоревшим еле заметным пушком. А физрук уже делился радостью с нашими девчонками. Девчонки радовались без энтузиазма.

– Смотрите, какой прогиб! – восторженно восклицал он им, тряся рукой в направлении новенькой. Прогиб был великолепен, крутым трамплином он взлетал к обтянутым голубой тканью ягодицам. Девчонки обжигали взглядами "эту фифу из дюсша", но ей было пофиг. А мне нет, и до конца урока я не сводил глаз с новенькой, у которой появилось имя, красивое имя Саша. Не Саня, не Александра, не, упаси кто-нибудь, Шура… Саша.

***

Тихий посвист выдернул меня в кусты. Таким же Ройлотт в "Холмсе" зазывал пёструю ленту на кормёжку. Мне нужно было что-то важнее еды. Мне нужен был шум в наушниках, который с гарантией заглушал бы звук человеческого голоса на повышенных тонах. Бабушкины ножницы в руках братика лишили меня единственного убежища, в котором я мог спрятаться. Тимур уже ждал, серьёзный и неулыбчивый.

– Надо сначала в одно место заскочить.

– Да хоть в десять.

Мы выбрались через дыру в заборе, завернули в частный сектор. У добротного дома за каменным забором Тим тормознул:

– Постой тут, ладно? Не фиг тебе там светиться. Две минуты.

Он завернул за угол и скоро вернулся с какой-то бутылкой, завёрнутой в газету.

– Чё это? – спросил я.

– Много будешь знать скоро состаришься, – огрызнулся Тим.

Я не стал настаивать. Мы перебежали дорогу перед жёлтым носом троллейбуса, завернули во двор, завешенный бельём.

Тим жил в старой двухэтажке, каких много в нашем городе. Строили их пленные немцы после войны, восстанавливая полностью разрушенный город. Сами разваляли, сами отстроили, всё справедливо. В подъезде пахло краской и жаренной рыбой. Мы взлетели на второй этаж. Не выпуская свёртка из-под мышки, Тим открыл дверь. Поставил бутылку на тумбочку в прихожей, бросил:

– Я сейчас.

Пока он рылся где-то у себя в комнате, я развернул газету, и сразу увидел цифры 646 на этикетке.

– Тим, ну ё моё, а?! – крикнул я вглубь квартиры.

Он высунулся из комнаты, посмотрел на моё недовольное лицо, на развёрнутую бутыль.

– Не тошни, ладно? – скривился он. – Будешь пробовать? Нет? До свиданья.

Тим сунул мне в руку кассету.

– На! Там какая-то фигня записана типа Ласкового мая. Можешь стереть. Сходи в звукозапись, запиши что хочешь. Всё, давай, увидимся.

– Слышь, Тимур… А если я соглашусь, начну с тобой ширяться, сторчусь из-за тебя, тебе как, нормально будет? Совесть не замучает?

– С чего бы? – рассмеялся он. – Я не заставляю, я предлагаю. Соглашаться или нет – дело твоё. Нравится тебе тупарём по жизни быть – будь, я-то чё?

– Ладно, – махнул я ему, – пойду тупенький, пока ты в гения не превратился. Ты, это, как умные мысли в голову полезут, в тетрадку их записывай, потом почитаем. А то обидно: все твои гениальные озарения пропадают впустую.

Тим воздел перст к оклеенному пенопластом потолку:

– А это идея. Ща, найду тетрадку. Видишь, не такой ты и тупенький. Всё, вали, у меня времени мало. Давай, пока.

Он вытолкал меня в подъезд и захлопнул дверь. Выкинул в облако подгоревших пескарей и пентафталевой краски. За соседней дверью женский голос визгливо вопил:

– Как ты меня достал, алкаш проклятый!

и невнятное бормотание в ответ, временами взрыкивающее, и сразу за этим женский голос взлетал ещё выше. Сверху слишком бодрым шагом промчался дед, сверкнул золотой коронкой. Над майкой-алкоголичкой вьются седые волосы. Пробежал вниз по ступеням, стуча заскорузлыми пятками по стоптанным тапкам. Хлопнула дверь ниже. Угрюмая тётка выставила ведро с арбузными корками в подъезд и спряталась обратно. Стая дрозофил встревоженно взвилась и вернулась к трапезе. Из ведра несло кислым с тухлым. Этот с рыбалки пришёл, те арбуз не доели, тот рыгает вчерашней водярой и за новой мчится, аромат обновить, и во всём этом смраде ни грамма кислорода. Я натянул наушники, вжал тугую кнопку.

"Я люблю вас, де-е-евачки. Я люблю вас, ма-а-альчики

Как жаль, что в этот вечер звёздный тает снег"

Ну твою ж мать, хорошо хоть в наушниках. Надо срочно записать что-то нормальное.

Хватая ртом воздух, я вылетел из подъезда, столкнулся с тем же дедом. Он бежал обратно бодрой иноходью опытного физкультурника. В правой руке бутылка "Русской", в левой батон.

– А? – потряс он бутылкой в воздухе, мигая правым глазом.

А что "а"? Порадоваться? Выпить с ним? Как же хочется куда-то на север, в мороз, уничтожающий все запахи. Вдыхать свежий студёный воздух, пахнущий только снегом и кислородом, и чтоб ни души вокруг. Только я и чистый снег. Но вокруг залитый солнцем южный двор, бельё пахнет "Новостью", от загончика с курями тянет помётом, из зелёного ящика "для пищевых отходов" – тухлятиной, с Толстого бензином и пылью. И я бегу отсюда почти на панике. Я хочу воздуха, чистого, не вонючего, а его нету, закончился весь в городе, если и был когда-то.

"Но не растает свет от ваших глаз, и нет

желаний скучных, будем вместе много лет"

Надрывается гнусавый голос в моих наушниках. "Нау" запишу, пока мозги из ушей не вытекли.

***

"У меня есть рислинг

и тока-ай,

новые пластинки,

семьдесят седьмой Акай"

Я лежал на боку, на покрывале из чего-то, что, кажется, называется габардином. Носом упирался практически в стенку, в старые тёмно-зелёные обои, втягивал запах бумаги и картофельного клейстера. Два угла в этой комнате располосованы на высоту до метра. Я часто там стоял, наказанный, уткнувшись носом в эти обои, и детским ногтем протыкал их там, где в самом углу за ними была пустота. В эти же обои я утыкался лбом и носом четыре года назад. Когда запачкался. Всю жизнь был чистым, а стал грязным, мылся два раза в день, чтобы ничем не пахнуть, яростно оттирал свои трусы и носки, чтобы никто не заметил моей грязи, тщательно ополаскивал ванную и раковину, чтобы никакие мыльные следы не напомнили обо мне. Грязь попала внутрь, забила дыхательные пути, и я начал задыхаться.

После развода с отчимом мама искала себя. В процессе поисков всплывали разные люди.

Фермер, разводивший коз, с коричневой кожей и глазами алкаша в завязке.

Хромой красавчик с работы, которого мамины подруги называли Жоффреем и алчно закатывали подведённые стрелками глаза.

Ещё один был, хороший дядька, высокий и богатый, который никогда не лез под кожу… хорошо помню его грустные семитские глаза, когда мама указала ему на дверь.

По этому последнему пути прошли они все, и очень быстро. Никто надолго не задержался.

А ещё был московский мент. Невысокий, коренастый, с кривыми ногами, о чём многозначительно хмыкала мамина подруга. Он приходил с пистолетом, хотя вроде как их должны сдавать не на службе. Пистолет – это первое, что он мне дал подержать. Выдернул обойму, проверил ствол, потом протянул мне. Я взял его и чуть не уронил: он оказался неожиданно тяжёлым.

– Ну как?

Я закивал головой:

– Кру-уто!

Круто, конечно, за двенадцать лет своей жизни я таких игрушек в руках не держал.

– Научить тебя целиться?

Смысл спрашивать? Он встал за мной на одно колено, сжал мою руку на рукояти. Сюда смотри, с этим совмещай. Всё ясно-понятно. Его щетина колола мою щёку, на которой щетина появится не скоро. Я тогда подумал: может, всё срастётся, и у меня появится отец наконец, и будет у нас счастливая семья с довольной мамой, которая больше никогда не будет ни орать, ни цедить сквозь зубы.

Вечером он пришёл ко мне, сел на край кресла-кровати. Что-то рассказывал про Москву, свою квартиру, коллекцию холодного оружия, изъятого у преступников. Пистолет в кобуре лежал рядом на табуретке. Рассказывая, он хлопал меня по колену, потом перебрался на бедро, потом соскользнул на внутреннюю сторону. В комнату заглянула мама:

– О чём вы тут шушукаетесь? – спросила она.

– Это наши, мужские разговоры, правда? – подмигнул он мне, а я был настолько парализован страхом, что даже кивнуть не мог. Мама ушла, а его рука жирным пауком скользнула мне в трусы, и я просто перестал дышать. Жалкий мелкий трус, даже не пытался сопротивляться. Он уехал через неделю, я остался.

За эту неделю я разучился дышать и стал часто мыться. Я думал рассказать маме, но просто посмотрел ей в глаза и заткнулся навсегда. Когда там отражается он – там тепло и весело, когда я – хрустит подмёрзший наст. Я промолчал.

И с тех пор в моей крови трупный яд. Чёрные струйки расплываются, но не смешиваются, как бы сердце не пыталось их разбултыхать, как бы ни процеживала кровь селезёнка. Грязь покрывает меня снаружи, грязь внутри, грязь облепила моё горло, и через него с трудом, со свистом еле проходит воздух. И я тру кожу мочалкой, полощу горло тёплой водой, а отмыться не получается. Я ходячий труп, гул, во мне уже есть мертвечина, и когда я это понял, я подумал: а почему не заверш…

Загрузка...