Николай Князев Неудаленные сообщения


Посвящается С.А. Жданку


Тонкий месяц, снег идет

Купола с крестами

Так и кажется вот-вот

Понесутся сани.

Ждешь и веришь в волшебство,

Кажется все новым.

Так бывает в Рождество.

С Рождеством Христовым!

Отправитель Борис Келдышев

дальше номер телефона и заканчивается – получено 07.01. 2009.

Листаю дальше, от него же:


Под шубою селедочка

И тазик оливье

Ведерко сладкой водочки

Желаю я тебе!

Блестят на елке шарики,

Как Фаберже яйцо

С экрана улыбается

Медведева лицо.

Куранты лупят бешено,

Подбило пробкой глаз

Открыл в лицо шампанское…


Какое-то бесконечное послание. Поздравил с 2010 –м. Да. Сохранилось.

Сын в третий раз разбил свой мобильник. Говорит, забыл вытащить из кармана, когда во дворе колледжа гоняли мяч. «Виноват, извини». В прошлый раз дверь автобусная хлопнула, когда заскакивал – прищемило, раздавило. В позапрошлый девушка стала причиной. Получается – всё обстоятельства и злые люди.

Третий телефон за год. Как вам?

– На, держи! – я вручил ему старенький кнопочный Nokia. Мне жена подарила новый, а этот пылился без дела. Сгодился. Умещается на ладони, не лишенный изящества, шедевр, можно сказать, телефонного дизайна. Но в прошлой пятилетке. Пожалуй, даже так – шедевр десятилетия – черный корпус, ничего лишнего, ничто не отвлекает, хромированная окантовка в виде ленты Мёбиуса, красиво.

У сына кислое лицо, но телефон взял. Этот будет сложно разбить. И потом, кнопочный – только звонилка, только телефон. Прежде чем обрести нового хозяина, он, видавший виды, Nokia вернул мне всё, что хранил в памяти о прошлой жизни.

У Бори Келдышева день рождения 11 сентября, легко запомнить – рухнули башни в Америке, ему в тот день сорок стукнуло. Но я и до обрушений помнил, не забывал, поздравлял всегда. Однако, мои СМС не сохранились, не остались в памяти мои поздравления, остались только те, что приходили, а что уходили, уходили бесследно. Может, у Бори и остались?

Остались бы.

Бори нет. Он погиб.

Однажды он меня побил. Ударил два раза, или один. Один-то точно. Сильный удар, в челюсть. Где научился? Может, с детства умел, а может в Афганистане; почти два года воевал, вот вернулся немного контуженный (может и родился таким), но живой и сильный, а погиб здесь. Давно уже.

Выпивали мы с ним знатно. Расставались, например, заполночь, а утром он звонит из какого-нибудь пригорода: я, говорит, в ментовке, приезжай объясни, кого они взяли. Келдышева! Подтверди. Я начинаю подниматься, сую голову под кран с водой, за окном светает, птички – воробышки чирикают, но автобусы пока не ходят, да и, как правило, не было нужды в автобусах. Шутил Боря. Ни в какой он не в ментовке, шутил, ну и проверял, пожалуй, можно ли взять меня в горы. В горы и с автоматом. За многие годы знакомства не припомню, чтоб он о войне распространялся как-то пафосно, да и вообще никак. Ни пафосно, ни безпафосно.

Я то, что ж? Любопытно. Люди-человеки. Как там, у Горького: «Клим все чаще стал примечать, что живет в нем кто-то, гораздо глупее его». Ну и я, особенно, когда в подпитии – «Боря, Боря, скажи, Боря, ты ж стрелял! Убивал?»

Ответил однажды, как бы себе и будто протрезвел враз:

– Да нет, – говорит, – не видел, чтоб в кого-то там конкретно моя пуля попадала. Нет. Ну а, – помолчал, потом быстро-быстро, наскакивая словом на слово,– в кишлак заходим, после допустим, как выбили душманов, первое – зачистки. А как? Не зачистишь, получишь в затылок. Обязательно. Дуван, кишлак, домики, пробираешься тихо-тихо; ступаешь, горло першит от жара в животе, потом, в окошко или – дверь ногой и пару гранат туда. Заскакиваешь – а там никаких духов, декхане, руки – не забыть – темные в мозолях, узкие и жилистые . И гул от взрывов не стих, эхом под потолком.

Как из него вырвалось? О контузии ни слова, сколько не пытался я подкатить, выведать. А тут вырвалось.

В ту ночь я провожал его после солидных возлияний и задушевной беседы, и тут у самого метро тычка в лоб. Вот именно. А я не ответил. На меня это совсем не похоже. Я опустил голову.

Пока он там воевал, я книжки читал. Много-много книжек. Важно, конечно, не сколько прочел, а сколько догнал, просек, то есть, в смысле – смысл уловил. Мне тогда казалось, что и сам Джойс мне не брат. Да!

Или брат?

Превосходство здесь он чувствовал остро.

В компании, однако, в центре всегда тот, кто с гитарой. Боря! Боря! Боря! Еще бы – перебирает струны; перебирает, перебирает, прислушивается к шорохам в дальних углах, не спешит, не торопится – саспенс. Наконец, подаст голос, сочный, прожаренный пустыней, напитанный восхищением и восторгами, чуть-чуть и истерика, но истерики нет и уже никаких шорохов, ни в каких углах.

Или стихи, по два часа, потоком, Пушкин, Шекспир и искренность какая-то бешеная и обезоруживающая, дарил себя безудержно и не скупясь, подливай только. Привычная лихорадка. Я, говорит, с пяти лет на сцене, даже раньше. Овации, «браво Келдышев, браво, браво!» Большой артист.

Занялся потом рекламой. Купил новую машину, сам уже мог подливать – не жалко. Но беспокойство не оставляло и прорывалось.

Тут снял серию роликов. Духи. Часы. Духи, ударение на первом слоге, в смысле – парфюм, не духи, которых не видно. Вот так – духи, часы, народный артист в кадре, умные глаза.

– Видел, кто у меня снялся? – спрашивает

– Борь, ты думаешь, я рекламу смотрю?

– Мог бы посмотреть… друг. Ты друг?

– Ладно тебе, Боря.

– Нет, не ладно. У меня диск с собой.

Зашли ко мне, смотрели ролики. Смотрели, выпивали, еще выпивали.

– Боря, ну реклама и реклама. «Творцы зачем? Творцы на хер! Криэйтором, пойдешь, криэйтором».

– Такой не было. Никогда. Че молчишь? Я все сам придумал. А звук? Ты… Нет, ты послушай.

Он опять ставил диск, – слушай звук. Закрой глаза, теперь открой, видишь, поворот головы, сейчас вступят струнные, а? Глаза! Ветер! Это тебе какой ветер? А? Ветер Келдышева. По ветру Келдышева запах угадывается. Так-то. Не было такого!

– Ну да, Боря, хорошо. Запахи, звуки. Чего ты хочешь? Зарабатываешь прилично. «Хонду» новую купил. Для денег же – и запахи, и звуки, наливай.

Он налил и замолчал.

Случился тормозок. Не идет разговор, спотыкается, падает, и встать никак. Чтоб выйти из пике, звоню Кудре. Друг его институтский, успешный вполне артист Федор Кудряшенок. Но его нет, ни в городе, ни в стране, снимается в Боготе, у Соловьева.

Боря стал нервничать, порывался уйти, но не уходил. Выпивали. Борю осенило – звонит народному артисту, тот снимает трубку, и они довольно долго говорят о восходящей звезде Кудри, о предстоящей премьере у народного артиста, о пластике и рекламе, о языке кино и сути театра, наконец, народный признает уникальность таланта рекламщика Келдышева… однако приезжать на праздник духов и часов отказывается.

– Машину подгоню, Игорь Брониславович. Уже завожу.

Но тот и от машины отказался. У великих артистов великие дела.

– В рекламе никогда не снимался. У меня снялся.

– Ну да. Сколько?

– Не понял.

– Месячную зарплату за пару часов?

– Я неделю снимал. Что ты понимаешь! Смотри, можно такое за два часа снять?

Он вставил диск, потянулся за пультом, но не стал включать, вдруг усмехнулся.

– Сейчас, она тебе скажет. Скажет. Бике, она с востока, потомок Магомета, а Магомет «больше всего на земле любил ароматы и женщин».

– Ароматы! – Боря звонил Бике, подружке с недавнего времени.

Там не отвечали.

Я налил. Он продолжал звонить. Я выпил. Боря звонил.

– Магомет больше всего на земле любил женщин и ароматы, – я закусывал, хрустел капустой, – но, – я дожевал капусту, – но истинное наслаждение находил только в молитве.

Боря не посмотрел на меня, выдохнул, опрокинул рюмку, достал из компьютера диск с роликами, стал искать ключи от своей «Хонды».

– Погоди. Какие ключи? Борис! Боря. Остынь. А-а, вот они, – ключи его почему-то оказались у меня в кармане.

Борис взял ключи, засопел, уставился в пол, помолчал, потом:

– Ты к чему это – «ис-тин-ное наслаждение»?

–Так, вспомнил, просто. Боря, Боря, постой! – Боря разворачивался к двери, – ты посмотри, – я кивнул на стол, – вторую допиваем. Постоит твоя «Хонда», никуда не денется, гляди сюда, – подтащил его к окну, – во – видно твою «Хонду». Из моего окна видно твою «Хонду», Боря, ну Боря. Сторожить буду. Я сторож другу моему.

Он скосил губы в подобие улыбки. Ладно.

Подходили к метро. Тут недалеко. Поравнялись с крылечком – высокие ступеньки, хромированные перила, над козырьком по одной через паузу вспыхивали буквы «Б» « А» « Р».

– Давай по стопке.

Борис дернул плечом и, привычно, в предчувствии согласия и радости, повел головой в сторону и вверх.

По стопке, так по стопке. Боря – подарок, и сам ты рядом подарком становишься, самому себе уж по крайней мере, все легко и чисто, и на подъеме, только народился и будто не приходилось вовсе ни кривляться, ни врать, ни бегать от судьбы. Сама судьба – восторг, вот он, Келдыш. Да и рано совсем, только темнеть начало.

В зале никого, у стойки дама в высокой оранжевой шляпке без полей и с сильно перетянутой талией. Бросила в сумочку сдачу, поднесла бокал ко рту.

Да, а когда мы поднимались по ступенькам крыльца, нас яростно облаял рыжий песик на поводке, прицепленном к перилам.

Дама оставила на стойке пустой бокал и, скользнув взглядом где-то поверх наших голов, вышла из бара.

Собака ошалело бросилась навстречу, вскочила на задние лапы, стала тыкать носом в плечи и грудь хозяйки, та пытаясь отвязать ремешок, склонила голову, и собака, подскакивая, исступленно лизнула шею, потом лицо, и раз, и два, и три.

Показалось, дама взвизгнула. Нет, нет, это ее восторженное – Нэмми, Нэмми – было сродни восторгам питомца. Звуки сливались! Где дама, где собака? Наконец, ремешок отвязан, и дама, выпрямившись, поворачивает голову в нашу сторону. Нет, это не демонстрация, нет, нет, лицо ее сияет; она готова даже поделиться своим сиянием, готова победить любое уныние. Стоит, застыв, и смотрит; а собака не унимается, скачет, подпрыгивает, визжит.

Непреходящая радость. Она заразительна, радость, когда настоящая. Я не мог оторвать глаз.

Нам налили. Боря поднял стопку, взглянул на крыльцо, на даму с собакой, там радость все-таки пошла на спад.

– Ну, давай, – выпил. – Как там, кто это задвинул? – из невозможности любить людей, любим собак. Кто сказал?

– Мизантроп какой-то.

Выпили еще и Боря сам вспомнил. Шопенгауэр. Артур.

– Когда родился, Шопенгауэр, книжник? – последнее слово «книжник» вышло язвительно.

– Да какая разница, Борь?

– Нет, ну все-таки?

– Думаю, где-то с Пушкиным рядом.

– Щас, важно. Важно! – он достал мобильник, позвонил Кудре, – Федор, когда Шопенгауэр родился, какого числа? Погоди, погоди. Федя.

Там, видимо, отключились.

Боря вздохнул:

– Дал понять, что он далеко. Напомнил, что в Боготе. Снимается. Кудря снимается в Боготе. Не пьет. Давно не пьет. Молодец. Мы, когда поступали с ним, на втором туре показывали отрывок из Гоголя «Как поссорился Иван Иванович и Иван Никифорович», комиссия зашлась от хохота, из коридора абитуриенты двери приоткрыли чуть-чуть сначала, потом весь этаж на уши встал. Двери распахнуты и веселуха в одном порыве. А ты говоришь! А сейчас он в Баготе. Вот так. И где эта Багота? Ладно. Все – таки, какого числа родился Артур Шопенгауэр?

Боря набрал Бике, в этот раз сразу ответила. Быстро нашла Шопенгауэра в Википедии:

– Родился 22 февраля 1788 года в Гданьске, Польша, умер 21 сентября 1860 года во Франкфурте. Оказал значительное влияние на Зигмунда Фрейда, Альберта Энштейна, Юнга, Адлера, Шредингера…

– Понял, спасибо. Спасибо. Я скоро, ты жди.

Борис загрустил, а когда он грустил, он засыпал. В один миг – с зажатым в руке телефоном и с не поникшей головой. Со стороны могло показаться, что задумался человек, прикрыв глаза. Ушел в себя. Но Боря ушел в сон. Или сон его настиг и захватил. Так или иначе, по опыту, я знал, встреча их будет недолгой. Так и случилось, пару минут и Боря, опустив руку с телефоном, встал из-за стойки.

Скоро мы приближались к метро.

Борис остановился, закурил.

– Он умер не 21 сентября, там ошибочка.

– Кто?

– Шопенгауэр. Умер 11 сентября 1860 года. Когда он умирал, ровно через сто лет я родился.

У Бори пунктик с числами. Обычно я не развиваю тему, но в тот раз пошло по-другому. Как-то у него получалось, что в момент смерти Шопенгауэра на свет появился он – Боря. По ходу разговора сто лет вылетели, испарились куда-то. Куда?

Потом завел о сыне. О своем сыне. Он у него родился 11 ноября, в один день с Достоевским. Когда узнал, долго ходил, что-то высчитывал. Наверное, так и не высчитал. Давно, в юности он играл моно- спектакль по Достоевскому – «Сон смешного человека». Был шумный успех, пресса, телевидение, гастроли, цветы, девушки, девушки, девушки. И надо ж, одна из них догадалась родить ему сына, и именно 11 ноября, собственно Достоевский причина.

– Ладно, Боря. Не напирай. Я что? Я против?

– Ты против.

– Против чего, Боря?

– Всего. Ты, – он достал вторую сигарету, – не видишь связей. Чтоб что-то делать, надо видеть. А у тебя словоблудие одно, хаос. Хаос, да? Козыряешь невразумительным. Хаос, кто не видит. Ты не видишь. Понял? А то ему запахи и звуки! Видеть надо. Не умеешь, учись. Понял?!

– Да, да, понял.

Случается, вроде и не задет, но холодный азарт, или точнее, расчетливое желание остудить собеседника подсказывает направление, единственно верное, как тебе кажется, в этом случае, направление в сторону неожиданной темы.

– Что-то вижу. В нашем городе тучи красавиц. Полки, дивизионы, тьмы, легионы красавиц, притом, не увидишь бесформенных. Заботятся. А как же, фитнес, бег на месте, бег по кругу, приседания с гирями, тучи красавиц, и не похожа одна на другую, вес, рост, талия, все единственное и неповторимое. Но ни одной не видел, чтоб зад не подчеркнут. Ты видел?

Боря не ответил.

– Я не видел. Знаешь, форма зада диктует линии лица. По заду легко можно догадаться насколько привлекательно лицо? Ты можешь, Боря?

И тут я получил в челюсть.

Я опустил голову и не ответил.

И получил некую власть над Борей. Теперь, в тупиковой ситуации, когда возразить мне нечего, могу заявить – а ты меня бил. Можно было довести его бешенства. Только никогда я не хотел злить его. Никогда.

Я тоскую. Скучаю. И уныние накрывает с головой. Нет его. Скользкий покатый пол, не обрести и секунды устойчивости, не найти радости от самого себя, не забыться в идущей от него на километры эйфории, в эйфории жадного и ненасытного желания жизни.

Вскоре он погиб. Что-то я успел увидеть. Но не два взрыва подряд.

Накануне получил СМС:


Скатерть белая!

Свеча!

Аромат от кулича!

Льется в рюмочку кагор,

Пить не много – уговор.

Разноцветие яиц

И улыбки светлых лиц!

С праздником!

Христос воскрес!

Доброты! Любви! Чудес!

Отправитель Боря Келдышев


Когда сыну старенькую NOKIA вручал, попросил все неудалённые СМС на флэшку сбросить, он сбросил. А мог бы и забыть, не забыл, спасибо. Сын Гера, Георгий, Жора – балбес. Можно вспомнить, «по плодам их узнаете их». Да. Был бы Боря, я был бы другой, лучше, и смоквы были бы не кислы, и Гера не балбес.

Или не были бы не кислы.

Боря стоял под буквой «М». Буква ярко-красная и подмигивает, это какая-то лампа внутри хочет перегореть. Он не уходил, заехал в челюсть и стоял, чего-то ждал. Чего? Реакции? Я же смотрел, как шаркают подошвами об асфальт прохожие: шнурки развязались, болтаются и мокрые – в лужу попали; каблук подломился, но нет, устоял, не сломался, кроссовки с подсветкой – на пятках полоски вспыхивают.

Постояли так, потом Боря засопел, набычился и направился вниз по ступенькам. Когда придерживался за перила и никого на пути – замечательно, но когда приходилось пережидать, пока идущие вверх обойдут его, тут очевидно – Боря не тверд на ногах.

Я решил проследить, пока он не сядет в вагон.

Он не сел, и до вагона не дошел.

Задержался у турникета. «Идите наверх, там троллейбус, автобус, а здесь поезда, пьяных не пускаем». «Кто пьяный? Это ты про кого?» Ну и в том духе.

Я подбежал, ухватил Борю за локоть. Он не стал упираться и мы вновь оказались за барной стойкой.

– Боря, Бике, девушка эта, знает, что твой сын Достоевский?

– Не начинай. Достоевский – я, сын только родился с ним в один день, тут связь тонкая, постигаемая с трудом. Не всегда и не всеми.

– Понятно. Так она знает?

– Что?

– Ну-у-у…

– Что знает? Ты уже спрашивал.

– А ты не ответил. Кто она?

– Она княгиня.

– Из Грузии? Там все князья.

– Не из Грузии. Бике – значит князева дочь, дочь князя. Только отец ее погиб, конные экскурсии проводил в Домбае, трос не мосту лопнул, спасал туристов, погиб. Так она рассказывает, погиб как герой, а она дочь князя – героя. Сейчас в семье дяди живет. Здесь.

– М-м. Бике! Горянка?

– А что?

– Так. Как ей здесь?

– Отлично. На «Скорой» работает. Медсестра.

– Откачивала тебя? А Борь? Представляю, мчитесь в скорой, она тебе капельницу ставит, а ты ее за коленку. А?

– Примерно так и было. Завидуешь?

– Может быть. И что дальше? Как ты… Как ты с ней?..

Боря молчит, отключился. Заснул. Картинно, с прямой спиной, с приподнятым подбородком.

Я позвонил Зое, своей жене, она сказала, – хорошо,– и отвезла Борю домой, к его жене и его сыну.

Боря очень хорошо водил машину, прошлый свой старенький «Фольксваген» всегда чинил сам, водил виртуозно, никогда и никуда не опаздывал, ни при каких пробках, при этом не припомню, чтоб он жаловался на штрафы, на ГАИ, в общем, родился с баранкой в руках. Поэтому в роли пассажира чувствовал себя ущемленным, осознавал, что всё пузыри – ущемлённость эта, подтрунивал над собой, однако чувство превосходства, как водителя, накатывало помимо воли.

– Зоя, желтый! Успеешь! Дави гашетку, Зоя, Зоя, Зоя, – не мог удержаться Боря.

И, не остывая, но желая уйти от пафоса, в ужасе кричал:

– Зоя, мост! – въезжали на мост.

Мост. И что мост! По прямой же мост. Ай, Боря, Боря! Зоя смеялась. Смеялись вместе. Борю любили все. Не все понимали, что любят, может, от зависти не понимали.

Вот его последняя СМСка.

Больше не было.


Живешь в грехе,

Погибелью живешь ты.

И правит жизнью

Грех твой, а не ты

Небо – спасение твое

Ты сам – беда твоя.


Религиозным Боря не был. Боялся быть не искренним. Крест носил, а когда говорили, «Борь, ты ж еврей», он спокойно – «нет, – отвечал, – я русский и крещеный». В нем виделся кавказец, скорее закавказец, что-то азербайджанское.

Бывало, заводился:

– Откуда ты знаешь, веришь ты или не веришь?

Я пытался не вступать в такие дискуссии. Он дергал меня за руку, судорожно выворачивая шею и дергая подбородком.

– Ну? Знаешь точно?

Иногда я вяло отбивался:

– Причем тут знаешь или не знаешь? Начнешь копаться, такое выкопаешь, чего и не было, а пока рыл, оно, вот тебе – и народилось. Искренность, когда зацикливаешься, она чревата; начинается – а что там еще, какой ужас еще ношу, его может, и нет – ужаса, но тут фантазии являются, да еще болезненные. Умей прощать себя, Боря, если на то пошло, то есть, если есть чего прощать.

На последнее сообщение я не ответил. Не успел, что ли. Сразу не ответил, а потом уже и не кому отвечать.

Что бы я сказал ему?

Сказал бы, «Боря, я – беда. Ты – нет. Ты – и радость, и восторг. Сам знаешь».

А беда – да. Можно, как Триер в «Доме, который построил Джек» – направиться в сторону открытий глубинных мерзостей своих. Кому- то, такая пилюля возможно и поможет. Но сомневаюсь, и она ж не натуральная, пилюля, она из колбы триеровой башки.

– Но, однако, какая пилюля! – сказал бы Боря.

Но только «Дом…», что построил Триер вместе с Джеком, он его построил, когда Боря давно уже лежал в могиле.

«И косточки давно истлели», – так говорила моя мама, про тех, кто пролежал в земле восемь лет и более.

Почему так говорила? Имела в виду что? Что всё забылось и у того, кто в земле и у тех, кто о нем думал. Тут вот, пока пишу, сообщили в новостях, где-то в Якутии, где вечная мерзлота, вчера археологи откопали собачью голову. Целиком, даже мягкие ткани сохранились, не то что косточки. И голове той более сорока тысяч лет. 40 000.

А мама говорит, «и косточки истлели».

Говорила.

А Бике здравствует. Она чуть подтаскивает левую ногу, косолапит. И раньше замечал. Впервые увидел ее со своим дядей, Боря куда-то подвозил их. А тут, в центре столкнулись. Красива вызывающе, ничто ее не берет. Глаза в глаза. Многомиллионный город, а встречи случаются и даже не редко. Случай – подсказка Бога. Не понятно только что Он хотел подсказать. Она остановилась и улыбнулась. Нагло так. Еще чуть и расхохочется.

Я тоже остановился. Оробел.

– Ты вышла? Или сбежала?

Она не сдержалась, захохотала.

– Сбежала. С пузом. Кавказ своих не бросит. Родила уже тут, как бы, на свободе. А ты хромаешь? Ножку поранил? Ай-йяй. Как жаль.

И пошла.

Чего ей стало жаль? Сожалеет, что я живой остался.

Я догнал ее, схватил за руку.

Она стремительно развернулась:

– Ты думаешь, жизнь наладилась? Ну да, я любила Борю вашего. А кто его не любил?

Один глаз у нее затуманился, сейчас слеза выкатится. И выкатилась, только из другого глаза, что был чист и смотрел поверх меня.

Приблизила лицо, и шепотом:

– Так вам понятней. И больней. А вообще мне нет разницы, кого из вас отправлять в ад. Больше – лучше.

– Так, да?

– Так.

– Боря-то, пожалуй, что и из ваших был.

– Тем более, тогда! Служил русским как пес. У меня два брата было, отец. Все… не с миром отошли. Интернациональный долг. Мне твой сынок рассказывал, как он дома наших гранатами забрасывал. Сам – то Боря мне только песенки пел, «зацелую допьяна, изомну как цвет».

Она выдернула руку. Я все еще удерживал ее. Передернула плечом, свела судорогой подбородок, напоминая и передразнивая Борю, и запела в голос на весь проспект. Надо сказать, мало кто даже и взглянул в ее сторону. Всем все равно, а потом, мало ли придурочных в огромном городе. Знали бы, кто она такая, Бике. А она, слегка косолапя, неспешно удалялась:


– Ну, целуй меня, целуй,

Хоть до крови, хоть до боли.

Не в ладу с холодной волей

Кипяток сердечных струй.

Опрокинутая кружка

Средь веселых не для нас.

Понимай меня подружка,

На земле живут лишь раз!


Бике отсидела три года. Вот выпустили. Хотя по всему, надеяться на освобождение в принципе никто не мог, может быть, только сама Бике не унывала, «для Кавказа невозможного мало».


Рвануло у третьей колоны на станции с переходом на другую линию.

Мы договорились встретиться на выходе из предпоследнего вагона, она обещала нас ждать у третьей колоны. Ее дядя после реконструкции открывал ресторан на проспекте. Бике любила тусовки, по ее словам, на открытие были приглашены артисты, юристы, депутат, Юрий Антонов, и даже Кашпировский. Собственно, она приглашала Борю, но так совпало, именно в этот день прилетел из Баготы Кудря, мы пересеклись, выпивали немножко, Кудря рассказывал о Колумбии, о работе. Пересыпал речь испанскими оборотами, утверждал, что испанский ему как родной, «когда влюблен, язык любимой проникает в тебя сквозь поры в коже».

– Ты влюблен?

– Я испанец.

– О!

– О!

– Что «о»? О! О! Пепита до меня не знала и не понимала что такое мужчина.

– Пепита?

– Ура Пепите!

Мы выпивали, веселились. Кудря артист! Артист и не зануда. Только начал он рассказывать о работе со знаменитым режиссером, как позвонила Бике, напомнила Боре, что ждет его в метро. Боря захотел дослушать Кудрю и, чтоб вообще не рушить компанию, захватил и меня с собой.

В вагоне, перекрывая шум поезда, Кудря с нескрываемой грустью признавался, как он разочарован в мастере. «Знаешь, так: балет какой-то разводит – ты здесь стоишь, ты отсюда, а ты сюда, а тут поднимаешь руку, но только медленно-медленно. Медленно! Мушкой цепляешь штору, та-а-а-к, ветерок. Ветерок подул, нажимаешь курок. Стоп-стоп! Штора отклонилась в другую сторону. Штора не в ту сторону. А потом – штора не того цвета, потом, не из той ткани. Вот так! А зерно роли? Развитие характера, сверхзадача – ничего такого, о лепке образа ни слова, ну, там как? – играешь злого, ищи добро. Какой там! Балет – валет! Улыбайтесь, короче, и вам станет весело. Но гонорар приличный. И весьма».

Вагон полупустой. Напротив мальчик с девочкой зависли над телефонами, кнопочными тогда, мама, опустив руку на голову старшей, и, забыв о своей руке, тихо улыбалась, уносилась куда-то.

Куда?

Когда ж Кудря особенно ярко живописал похождения в Баготе, мама вспоминала о детях, поднимала вторую руку и гладила старшего. А Кудря вскакивал, разворачивался на носочке, демонстрируя рост и стать, рука в рапиде поднимает револьвер, вторая имитирует штору, и это особенно красиво, и штора, как бы, не дает возможности спустить курок.

И тут на меня напала икота. Икаю громко на весь вагон и не могу остановиться, смешно стало, икаю и смеюсь, как после косячка, хотя ничего такого вроде не было. Икаю и не могу сдержать смех. Кудря направляет на меня воображаемый револьвер, целится и, наконец, спускает курок. Ба-ба-х. Не попасть невозможно. В упор. Я валюсь на бок, скатываюсь с сиденья.

Поезд тормозит, распахиваются двери «Станция «Освободителей» переход на «Воскресенскую линию».

Кудря с Борей вскочили и к выходу. Я поднимаюсь с четверенек, а уже поток пассажиров навстречу, я проталкиваюсь, ступаю, наконец, на платформу, шипят двери сзади, еще раз распахиваются. «Освободите двери. Не задерживайте поезд. Освободите двери».

И вдруг откуда-то сверху, как с неба – «Аллах Акбар». И вспышка впереди у третьей колонны. И точно помню перед полным забытьем, помню, острое чувство досады, даже какой-то злобы, даже выкрикнуть успел «блядь», и, успев понять, что «всё»…

Бике потом хвастала, Гере рассказывала, что это она кнопку на мобильнике нажимала, наблюдая «красоту» сверху, с перехода на станцию «Воскресенская». Гера никогда особенно со мной не делился, а тут рассказал. Думаю, привирала Бике; картинку, снятую камерой наблюдения, как и все, увидела по телевизору, а так, в ту пору, как говорят, только патроны подносила. Седьмая спица в колесе. Но колесо кровавое получилось.

Борю с Кудрей хоронили на разных кладбищах. Кудрю на главном, как большого артиста, Борю на обычном.

Как они там? У Бога обителей много, слышал и там не всем одинаково.

На похороны я не попал, лежал в реанимации, и не я один. Много раненых, много погибших.

Кудря не увидел себя в лучшем, пожалуй, своем фильме. Я увидел. В Дом кино, на премьеру, шел уже без костылей, с тросточкой и заметно прихрамывая.

Песни Джойса стучатся в темечко. Как это возможно? Возможно. Любовь зла. Он меня будоражит, безбожник, мучимый верой. Особенно заняло, как прочитал Умберто Эко, спустя лет двадцать после чтения самого Джойса. Да, без Эко не было бы и Джойса, то есть для меня не было бы. «Поэтики Джойса» книга 2003 года, но прочитал ее не так давно, много лет на полке пылилась, очереди своей ждала. Дождалась. Эко пишет о постижении хаоса.


***

Гера в три года нарисовал ворону. Пикассо не стал бы особенно расхваливать, от него не дождешься, думаю и не удивился бы. Я улыбнулся. Пикассо в три года кубиками не рисовал. А тут? В три года Гера ничего не знал о Пикассо, но нарисовал как Пикассо. Как Пикассо в период кубизма. Загадки хаоса. Эта ворона Геры и сейчас со стены каркает. Все дети гениальны, как часть хаоса. Что потом? «Ты шептала громко, «а что потом? а что потом? Мне ж слышалось, «жопа там, жопа там». Потом он музыкальную школу закончил, в колледж поступил.

Гера вернул мне кнопочный телефон. Хотя зачем он мне. Но я взял, ему тоже не нужен, он купил себе «Applе», дорогой и красивый. Полгода подрабатывал курьером, развозил, посылки, письма, сообщения, чаще посылки. Что там в этих посылках? Надо спросить. А ну как, что-то от Бике. Она ж на свободе.

– Жора, вы говорили с Бике о Борисе? О дяде Боре?

– Говорили. И что?

– А то, что он погиб, потому что ты тупой. Стой. Не уходи. Это твоя вина.

– Какая моя вина?! Что такое?

– Боря был бы жив, заодно и Кудря был бы жив, если б Бике не узнала о Боре на войне. Мы с ним на кухне душами терлись, а ты подслушал…

– У меня хороший слух, не надо было орать.

– Слух у тебя хороший, абсолютный. Понятно. А надо было передавать Бике? Это ты! Ты ей рассказал.

– Вали на меня, конечно, нашел виноватого, кроме меня никто и не знал, что Келдышев «афганец».

– «Афганец» – то «афганец», он мог поваром служить, каши варить. Историю с зачистками знал только я. Я так думал, а оказалось, как оказалось.

– Папа, ты хочешь, чтобы я чувствовал себя виноватым? Ты этого хочешь?

– Вижу, ты не чувствуешь. Как ты вообще… ты же знал о них, дядя Боря тебя плавать научил.

– Да? Плавать? Хорошо.

– Забыл?

– Давай спокойно. Папа. Это в спортивном лагере произошло, она в медпункте дежурила, захотела научиться играть «Поговори со мной», из «Крестного отца». Я там по вечерам на мандолине народ забавлял.

– Научил?

– Мне четырнадцать лет было. А она красивая. Не помню, чтоб мы и разговаривали. Или пятнадцать. Что такое пятнадцать? Плавать учил! В этот момент я только и думал о том, кто меня плавать учил. Ты себя помнишь в четырнадцать лет? Я стал показывать аккорды, а она взяла у меня из рук мандолину и положила ее на подоконник. Стук дерева о дерево. Больше ничего. Нет. Еще струны в корпусе мандолины загудели от удара. У-у-ву-ууу. Когда вижу Бике, даже еще за миг, до того как увижу, в голове – ууу-у-ву-у. Ты отвел меня в музыкальную школу, ты и виноват.

– Не я, бабушка отвела. Тогда выходит, бабушка твоя и виновата.

– Ничего не выходит. Кто виноват, что я родился? Я вас просил?

«Мама-то твоя точно. Причина всех причин. Родила. А я? Бизнес, подсказанный Стриндбергом. Я не рождал точно. Август Стриндберг утверждал, что ни один отец никогда не знает, отец ли он. И не узнает. Сейчас ДНК. 99 процентов с долями. Почти сто. Но все-таки, почти».

– Ты замучил всех. Балбес, – это я проговорил.

Все, что перед этим, про маму и Стриндберга, в голове только мелькнуло. Тенью прошло.

– Не мучьтесь и не мучимы будите, – он поднялся, – я пойду. И я не балбес.

«Не мучьтесь…», – это Жора выдал, или я подумал, – подумал я, – больно мудрено для него…

– Через неделю госэкзамен. Закончишь свою шарагу?

– Не парься, пап. Я пошел. После полуночи батл в «Крошке», приходи.

– Под мандолину будешь рэпить?

– Ха. Ха. Пошутил?

Гера ушел. Не сдаст экзамен – пойдет в армию и сдаст – пойдет. Но в армию не хочет, в институт будет поступать, чтоб только не «подъем, отбой», а учиться, нет, не хочет. Батл у него, а от ученья скулы сводит. Из одного колледжа выгнали, второй обещал закончить, колледж прикладного искусства называется. До этого три школы поменял, потому что пришлось поменять, потому что «на башке бандана-клана, все пылает, зависает».

Ушел. Кнопочный Nokia вернул, я нажал кнопку сообщений, много неудаленных.


Дмитрий Григорьевич! Дорогой Джим! Поздравляю с юбилеем! Видела тебя по телевизору…


Ну, да, получил первого октября, в день учителя. И юбилей как раз случился; я в музыкальном училище 25 лет преподаю, читаю курс истории драматургии. Жорик в училище поступать не стал, и школу-то с трудом осилил. В училище другие, они другие, я люблю их. Очень. Как бы хотелось так безболезненно любить своего сына.

Видела меня по телевизору, номер телефона откуда-то узнала. ЭСМска пришла с краю света. С юга. Видела по телевизору, а вживую когда? Сколько лет прошло?

Полистал сообщения. Какие-то удалял, какие-то оставил. Почему эти? Профессор Мансуров утверждал, что ни одно событие не исчезает из памяти, он вел семинары в нашей группе, когда я учился, говорил, следы памяти остаются навечно. Нет-нет, так он не мог сказать, не навечно, конечно – навсегда; есть же разница между «навечно» и «навсегда». Может совершенно неожиданно всплыть такое, от чего в ужасе заорешь «не было, не было, не было этого». Профессор Мансуров. Может проявиться и радость давняя, и проснешься с улыбкой во весь рот. Здесь же в телефоне что оставил – оставил, оно осталось, а что удалил, уже не проявится ни во сне, ни наяву.

Вот еще СМС.


Привет. Это Перепелкина. Не ожидал? Я Толика в госпиталь доставляла. Помнишь Толика? Попал под обстрел, минами накрыло.


Толика? Помню. Толик Бекулов. Перепелкина с Толиком вычислили меня. Но… Я вернулся к предыдущему сообщению. Про Толика, про Перепелкину, может быть, потом.

Лиза. Поздравила с юбилеем. Зачем? Чего хотела? Тут выскочило вдруг, без связи, проявились следы памяти:

Едем с Мансуровым в метро, случайно рядом оказались. На лице скрытая улыбка, такой он, как правило, другим не помню, с ним, как с приятелем. Возможно, и сегодня пишет, лекции читает, семинары ведет. Сейчас загуглю, посмотрю.

Социолог, философ, психолог.

Уже нет его.

Участник Великой Отечественной войны, награжден орденами…

Недавно умер, какие-то месяцы не дожил до войны, где Толика минами накрыло. О чем мы говорили в метро? Не могу вспомнить, как не напрягаюсь. Могу напридумывать. Но нет, не стану. Хорошо с ним было – внимательный, деликатный, улыбчивый.

Мой отец тоже воевал, он как бы рядом всегда, не особенно деликатный он, и не философ, и даже не профессор. Только раз я не поздравил его с днем рождения, потому что именно в тот день, когда я его не поздравил, меня взрывной волной стукнуло о колонну в метро. Очнулся, меня тащат куда-то, и нога вывернута нелепо, да будто и не моя нога это вовсе. Отец о войне не рассказывает, не любит. От матери только услышал, ей, значит, что-то рассказывал, а она мне. О том, как скачет с шашкой, догоняет немца и шашкой сверху от плеча до плеча, тот обрубком ногами по земле топ, топ, топ, топ. И падает. Наверное, ж падает, только отец этого уже не видит. Атака, горячка. А может, видит, надо спросить. Отец тоже улыбчивый, открыто улыбчивый; уныние, стрессы, депрессии – не про него. На войне он командиром отделения был, в разведке, как и Толя Бекулов. А как воевал Мансуров? Не спросил, мы с ним явно не о войне говорили. Так о чем же? Ведь не удалял я этот разговор, может еще всплывет. Во сне?

Первая, вторая сигнальная система. Первая у всех живых; все, кто ходит, ползает, движется, работает челюстями – все с первой. Со второй всё не так. Любопытно, он ведь материалист? А его учение о сигнальных системах – это, как бы, со стороны материалиста видение Бога. Может быть, об этом в метро с ним говорили, о второй сигнальной системе, которая непосредственно связана со словом? И только со словом. И тут никакого мутного поля неопределенности между собакой и человеком, а вполне себе ясное разделение. Хотя, конечно, любить легче собаку.

– Все, хотят любви, даже те, кто всех ненавидит, – это след памяти всплыл. Боря Келдышев.

– Любви? Да все хотят восхищения, – это я. – И только. Смотрите, глаз не отрывайте, трепещите и визжите – жажда восторга. И только.

– Мало? Трепет, восторг – чего еще? В чем разница?

– Одна дает, другая дразнится, вот тебе и разница. Любовь – чувство, остальное эмоции. Первая сигнальная система.

– Умничаешь? Учитель.

– Учитель. И что? Любовь и слово, слово и любовь, нет одного без другого. Жажда, восторг – от родства с животными. Животное – эмоции.

Боря молчал. Темнел лицом. От ушей шла лиловая волна, устремляясь к вискам и кончику носа.

– Да? – произнес, наконец. Остановил машину, мы ехали с ним куда-то, закурил. Сзади посигналили. Съехал к тротуару, припарковался, докурил, посмотрел на меня.

– На учителя всегда найдется учитель. Тот, что покруче, «а древо жизни пышно зеленеет», – и захохотал, – Любовь! Любовь!

Лиза! Лиза любила меня? Сильно сомнительно. С юбилеем поздравила. А я влюбился с первого касания. На новогоднем вечере, в девятом классе, танцевал с Ромео, Лиза была в костюме Ромео со шпагой на боку, а ее подружка оделась Джульеттой. Ромео и Джульетта – тонкие, высокие, заносчивые и надменные. Трудно поверить, но и сейчас при воспоминании о том танце под Битлз…


Is there anybody going

To list to my story

All about the girl who came to stay?

Я хочу вам рассказать

Как я любил

Когда-то,

Правда, это было

Так давно.

Помню, часто ночью брел я

По аллеям сада

Чтоб шепнуть в раскрытое окно

Ah, girl!

Girl! Girl! Girl!


…когда донесется до слуха это «Ah?, girl!» и сейчас ладонь горит, ладонь легла тогда на талию Ромео; было желание убрать, засунуть в карман, в речку, в сугроб, чтоб не жгло, не горело. Выбегали с одноклассниками за угол школы, делали по несколько глотков портвейна, я смелел и под конец новогоднего бала даже пытался целовать Лизу. Не вышло.

Лиза и Лида – Ромео и Джульетта – гордость школы, гордость района, чемпионки – гимнастки.

Сейчас вот СМС.

Я не Джим уже сто лет. Дима я, Дмитрий. А это было единственным и последним ее посланием. Мы увиделись. А как же?


«Лиза» – в глянцевом журнале «Курорты Кавказа» (мне брат выслал этот журнал) напечатали рассказ начинающего писателя – медика. Любопытно, но он не изменил имен. Как это вам? Не все здесь так, как произошло на самом деле, но, по сути, думаю, Лиза не стала бы ничего отрицать, если б не умерла. Лиза! Лиза!

Когда взломали дверь, она была еще жива. В свои пятьдесят с небольшим, в свои последние минуты, выглядела она величественно. Крупные черты, выпуклые, четко очерченные губы, туманившийся синий глаз, замершие на столе тонкие кисти – она сидела за столом, откинувшись на высокую спинку – весь облик внушал страх и какой-то восторженный трепет. По крайней мере, у юноши-практиканта, впервые наблюдавшем как приходит смерть.

– Джим, – проговорила она и умерла.

Джима, Дмитрия Евглевского, взяли в тот же день. Он приехал из пригорода, приехал, не таясь, с собакой и с огромным букетом; пальцы Елизаветы Егоровны касались вазы с этими цветами на столе. Евглевского многие видели. До поселка, откуда он приехал, езды на машине час, не более. Когда его задерживали, был спокоен, сознался сразу.

История его показалась практиканту–медику настолько нелепой, абсурдной, что он, собрав все протоколы допросов, добросовестно записал ее, практически ничего не прибавив и не убавив. Вот она, эта история.

– Назовите породу собаки, с которой вы приехали,– спрашивал следователь.

– Вы же видели – немецкая овчарка, Зикос.

– Зикос, да? Овчарка? Почему вы взяли её с собой? Как я понимаю, вы приехали на свидание к школьной подруге, не виделись?.. сколько вы не виделись?

– Тридцать.

– Тридцать?

– Да, тридцать лет.

– Тридцать лет не виделись и приехали с собакой?

– А что вам собака?

– Здесь я задаю вопросы!

– Конечно. Да. Собаку не с кем было оставить.

– Вот как? Хм. Пес не производит впечатления беззащитного

существа. Скорее наоборот. Подробнее, пожалуйста.

– Пожалуйста. Я приехал в Можары, поскольку…

– Куда вы приехали?

– В Можары, пригород.

– А! Да, да. Продолжайте.

– Там живет мама, родня, отец, брат, тети, дяди, племянники. Отпуск у меня, приехал отойти от столичной жизни. В первый же день, а точнее вечер, брат решил устроить аттракцион. Сидели за столом. За праздничным столом, давно не виделись.

– Я спрашиваю вас, зачем вы на свидание со школьной подругой берете овчарку? – следователь хлопнул ладошкой по столу.

– Вы же просили подробнее.

– Хорошо. Я слушаю.

– Брат встает из-за стола, это частный дом, мы во дворе сидели, встает и предлагает мне познакомиться с Зикосом. Вы же знаете, собаки очень чувствительны к страху, они его чуют, и, наверное, чтоб он в них не проник, они источник страха тут же пытаются уничтожить. Мне же в ту минуту было только весело. Давай, говорю. Брат выпускает Зикоса из вольера, тот сразу же бросается ко мне и тычется мордой в колени, потом поднимает голову и смотрит на меня, и дышит шумно – а-ха, а-ха, а-ха. Я спокойно поглаживаю его между ушей, он с восторгом подпрыгивает и мордой своей тычется мне в лицо. И облизывает. Язык шершавый. Дыхание собачье. Брат мой в еще большем восторге. Он тебя узнал, кричит, хоть и видит в первый раз, я так и знал, говорит, мы же пахнем одинаково. У меня еще тогда мысль мелькнула, интересно, я подумал, когда мы исходим страхом, что с нашим запахом? Или запах страха один у всех? Собаки-то его чуют. Но у них же не спросишь.

– Послушайте, Евглевский… я правильно ставлю ударение? – следователь закурил.

– Правильно, на втором слоге, – кивнул Евглевский.

– Я вам задал вопрос, вы помните?

– Я помню, – и Дмитрий надолго замолчал.

– А скажите, – следователь потушил сигарету. – Скажите, когда вы ехали в Можары, вы планировали встречу с Елизаветой… м-м-м… Егоровной, с вашей школьной подругой? Когда вы решили, что нужно встретиться?

– Нет, я не планировал. Прошло тридцать лет. Тридцать лет. Из-за собаки пришло желание увидеться.

– Из-за собаки?

– Из-за собаки. Зикос привязался ко мне. Бегали с ним на выгоне за улицей, поводок на руку наматывал и несся следом, еле поспевая. По ночам его выпускали из вольера во двор. Ночи теплые, двери распахнуты. Зикосу не разрешалось заходить в дом, однако, с моим приездом он стал пробираться в комнату, где я спал, и замирал у кровати; если я не просыпался, он будил меня, тихонько поскуливая и тыча мокрым носом.

Первое убийство я совершил в детстве. В седьмом, нет в девятом классе. Лиза жила в соседнем доме. Двор в двор. Девичья фамилия ее матери Тротхвадзе.

– Дмитрий… э-э-э, господин Евглевский, причём тут?..

– Да, да, я понимаю, не хотите слушать. Причём тут?! Вот притом! Она грузинка. По матери, но грузинка.

– Хорошо, грузинка! Так что?

– Я это узнал перед ее смертью.

– Хотите в сторону увести, размазать, так сказать. Но, однако, хорошо! В соседнем доме, через забор, я правильно понимаю, это частные дома?

– Ну, да.

– Рядом, через забор, живет грузинская семья, а вы и не знаете.

– Представьте себе, именно так. В то время национальности мы не придавали никакого значения, притом, что фамилия у нее, как вам известно, Покатилова; как я мог понять, что она грузинка, – Евглевский опустил голову.

– Так… Сейчас другое время. Вы узнали, что она грузинка, и убили ее.

Евглевский посмотрел следователю в глаза:

– Я люблю грузинские песни, – помолчал… – из их двора доносилось иногда… Ну, да. Всегда любил. Особенно, хор. Хриплые перекаты. У меня в животе стынет, когда голос летит, летит, вверх, вверх и вдруг тонет в волне хора; потом резко обрывается. Понимаете?

Евглевский неожиданно вскинул подбородок, вдохнул, раскрыв широко рот, и, вытаращив глаза, запел по-грузински. Пронзительно. С хрипами в горле.

Следователь тихо улыбался. Это был молодой еще следователь, однако горячность его умела подчиняться и прислушиваться к холодным соображениям логики. Он вел не первое уже дело, и видывал разные типы и персонажи, но чтобы убийца вдруг запел! Да еще на незнакомом языке!

– Вы говорите по-грузински? – спросил он.

– Нет, не говорю. Песню просто выучил. Наизусть. Давно. В студенческие годы.

Они помолчали.

Евглевский попросил воды. Следователь налил в стакан из пластиковой бутылки. Евглевский дождался пока выйдет газ, выпил. Взглянул на следователя:

– Я что сейчас должен вспомнить?

– Вы не ответили на мой вопрос. Почему на свидание вы взяли пса?

– Ну да. Очень просто. Когда я вызвал такси, чтоб отправиться к Елизавете Егоровне, на такси полчаса ходу, я думал скоро вернуться, в доме никого не было. А Зикос, я говорил, как-то уж очень привязался ко мне; когда я открыл калитку, он юркнул впереди меня, он слышал, как подъезжала машина. Я, когда направился к такси, он так заскулил, с завыванием. Я схватил его за ошейник и потащил во двор. И тут он просто взвыл. Меня перекосило. Я говорил вам о первом убийстве.

– Что значит перекосило?

– Скукожило. Точно так скулил Карай в нашем дворе, в детстве. Это был большой пес, дворняга с примесью овчарки. Я сколько помнил себя, помнил и его. А тут он стал выть по ночам, иногда даже и днем. Когда он завывал, во всей округе стихало, как перед сильным ветром. Птицы смолкают, а может, улетают куда подальше. И у Лизы во дворе и в доме, как в гробу. Ни песен, ни звуков. Она просила меня сделать что-нибудь. К этому времени я мучительно был влюблен в нее. За несколько месяцев до того как взвыл Карай, накануне Нового года на бал-маскараде Лиза в костюме Ромео танцевала исключительно с подругой Джульеттой. Я влюбился в Ромео, как только они появились в зале, как только увидел ее в короткой тунике с длинными ногами в красных колготках. Никак не соединялись у меня эти две девочки – соседка Лиза и Ромео. Ромео с вызывающим синим взглядом. Я тут же спекся. К концу праздника мне-таки удалось ее притиснуть к сцене, подальше от ёлки. Притиснул, и очумело ткнулся губами где-то между ухом и ртом. Но больше запомнилось, осталось на ладонях – шершавость ткани бархатной туники. И ладонь горела. Я сильно сжал ее талию. Она вскрикнула и захохотала, тут же из толпы выскочила Джульетта и оттеснила меня. В последнем вальсе они кружили вместе. Прошло полгода, и завыл Карай. Случалось это не каждую ночь, но… Выл иногда и днем, точнее, ближе к ночи. И вот она просит меня сделать что-нибудь. Карай был моим ровесником. Только для пса 15 лет – глубокая старость. Моей жизни конца не видно в 15 лет, может даже, его и нет в 15 лет. Конца жизни. Вот любопытно, товарищ старший лейтенант, любопытно, в раннем возрасте, у детей, то есть, день тянется медленно-медленно, а когда уже начинаешь замечать мерцающий финал, дни пролетают с неестественно сумасшедшей скоростью. Правильнее было бы, наоборот, ведь у детей впереди столько дней, пусть бы они и бежали скоренько, а нам бы оттягивать приближение каждой минуты. Но нет – все несется, несется… Несправедливо. Неправильно. Изъян какой-то в миропорядке. Только без мистики. Не говорите о вечном, небесном…

– Не говорю. Я слушаю. Продолжайте.

– Я застрелил Карая. Она стояла рядом.

– Застрелили?

– Да. У меня был поджиг. Не могу сейчас вспомнить, откуда брался порох, но, по необходимости, никогда в нем не было недостатка.

– Что такое поджиг?

– Трубка. От спинки кровати. С одной стороны сплющивается, заливается каплей свинца, делается прорезь, как в фильме «Брат», видели?

– Нет, не видел.

– Сплющивается конец, загибается, потом накладывается на деревянную рукоятку и закрепляется. Вот и все. Насыпаешь пороху, следом пыж из газет, а лучше из школьной тетрадки. Из тетрадки по русскому языку. Суффиксы, придаточные предложения. Карай наблюдал, пару раз вильнув хвостом, и как-то устало поворачивал голову в сторону и вверх, но, не сводя с меня глаз. И сверху шарики от подшипников.

За огородами, у речки я привязал его к терновому кусту. Он не сводил с меня глаз. Я чиркнул коробком о спички, прикрепленные головками к прорези. Он смотрел на меня. С участием и нежностью. Головки вспыхнули, запахло серой. Его отбросило выстрелом, веревка, привязанная к кустам, натянулась. Ошейник мы сняли, и Лиза помогла мне закопать Карая. С тех пор как-то никогда мне не доводилось слышать песен из их двора. Грузинских, в смысле, песен. Часто я ждал ее после тренировок, и мы вместе шли домой. Она занималась гимнастикой, акробатикой. Вместе с Джульеттой, то есть с Лидой, подругой. Лида из вредности старалась не оставлять нас вдвоем, я готов был еще раз использовать свой поджиг.

– Простите? – следователь поднял глаза.

– Шутка. Им нравилось злить меня. Одна посмеивалась, другая незаметно улыбалась. Однако, когда я поцеловал ее, она подняла глаза и сказала: «Ты можешь добиться моей любви». Думаю, этого не произошло.

– Чего не произошло? – прервал паузу следователь.

– Ничего не произошло.

– Вы были близки?

– Что?

– У вас была интимная близость?

– Я должен отвечать?

– Да, отвечайте.

– С Елизаветой Егоровной, – Евглевский перешел на хриплый шепот, – не было близости. Что это меняет? Я же сознался. Я убил! Чего еще вы от меня хотите?

– Успокойтесь. Попейте воды.

– Сами пейте.

– Зачем же так, Дмитрий э-э-э… Я делаю свою работу. У вас скоро будет много свободного времени, можете заняться изучением следственного дела. М-да. Прошу ответить, вы были близки с покойной?

– Да. Пожалуй. В юности.

– Хорошо, продолжайте.

– Я должен рассказать, как это было?

– Нет, не должны. – Следователь выдержал паузу. – Почему вы убили ее?

Евглевский смотрел в окно.

– Если вы объясните, мы сможем прекратить допрос.

Евглевский не отвечал.

– Ну что ж, – следователь поднялся, вышел и скоро вернулся со свертком. Положил на стол:

– Разверните.

Евглевский нервно пожал плечами, не поворачивая головы.

– Хорошо, – сказал следователь и зашуршал оберткой. Бумагу смял в комок, бросил в урну. Положил перед Евглевским внушительных размеров круглые часы на цепочке, такие в былые времена эстетствующие пижоны носили в жилетном кармашке.

– Ваши?

– Конечно! Вы же знаете. Что за вопрос?

– Ваши значит. Покажите, как они действуют.

– Я показывал.

– Я не видел. Надеюсь, вы заметили, что у вас новый

следователь!

– Мне все равно. Смотрите видеозапись. Меня много раз

просили повторить.

– Ну да. Вы пытались напасть на следователя. Потом в

обморок упали. Занятно.

– Ваш предшественник требовал, чтобы я во время

демонстрации вспоминал слова любви.

– Любви?

– Да. Описывал наши свидания с Лизой.

– Ничего такого я не прошу. Просто покажите, как действует ваш механизм.

Евглевский взял часы, повернул ушко, соединил с цепочкой, вдавил его и отщелкнул в обратную сторону – из корпуса выскочила тонкая игла.

Он положил часы на стол:

– Я не думал… Не хотел… Я не хотел её убивать! – он схватил часы и, раз за разом, стал повторять выброс иглы.

– Достаточно. Оставьте. Прекратите! Однако игла сама собой никак не могла выскочить?! Значит…

– Ничего не значит. Я не думал, что этой иглой можно убить, потому что не помню… Не было ничего! Я не убивал. Не убивал!

Евглевский зарыдал.

Следователь вызвал охрану, и Евглевского увели. Следователь сел за стол, выключил видеокамеру, отмотал видео назад, нажал «пуск»:

Евглевский читает стихи, его слушает следователь, начинавший это дело. Слушает с остановившимся взглядом и, поглаживая редкие седые бакенбарды. Был он возраста близкого к возрасту убийцы.

Евглевский читает:


Сегодня ночью снился мне Петров

Он, как живой, стоял у изголовья.

Я думала спросить насчет здоровья,

но поняла бестактность этих слов».


Она вздохнула и перевела

взгляд на гравюру в деревянной рамке,

где человек в соломенной панамке

сопровождал угрюмого вола.


Петров женат был не её сестре,

но он любил свояченицу; в этом

сознавшись ей, он позапрошлым летом,

поехав в отпуск, утонул в реке.


Вол. Рисовое поле. Небосвод.

Погонщик. Плуг. Под бороздою новой

как зернышки: «На память Ивановой»,

и вовсе неразборчивое: «от…»


Чай выпит. Я встаю из-за стола.

В её зрачке поблескивает точка

звезды – и понимание того, что,

воскресни он, она б ему дала.


Следователь и Евглевский смотрят друг на друга.

Следователь указательным пальцем ерошит редкие свои белесые бакенбарды:

– Я не понял. На слух сложно, знаете ли, – прерывает он молчание и кладет перед Евглевским лист бумаги и ручку. – Запишите.

– Что записать?

– То, что вы декламировали. Пожалуйста.

Евглевский берет ручку и, старательно, останавливаясь и припоминая, выводит строчку за строчкой. Закончив, протягивает лист:

– Я вспомнил еще последнее четверостишие. Добавил.

Следователь читает:

– Чаепитие. – Дальше невнятно бубнит все стихотворение и заканчивает вполне внятно, – …и обращает скрытый поволокой, верней, вооруженный ею взор к звезде, математически далекой. Математически далекой. Далекой. Это вы сочинили?

– Нет, – отвечает Евглевский. – Это Бродский сочинил.

– Ну да. «В её зрачке поблескивает точка звезды – и понимание того, что воскресни он, она б ему дала». Дала! Я понимаю. Если б он воскрес! У вас была интимная близость с убитой?

Евглевский не отвечает.

– Так, хорошо. Что вы еще имеете добавить? Я ведь пока не определил – вы сотрудничаете со следствием или только собираетесь? Вы вполне осознаете, сколько вам светит? Молчите?

Видеозапись обрывается.

Молодой следователь продолжил допрос на следующий день.

– Я просмотрел видеозапись. Еще раз. Однако, вопросы остались. Попрошу быть откровенным. Понимаете, господин Евглевский?

– Да, конечно. Но я… видите ли, я не могу восстановить, так сказать, как все это… Да, мы сели в такси. С Зикосом. Таксист не возражал, против собаки не возражал, он приятель моего брата. Можары – поселок, там все на виду. Но это не важно. Доехали быстро. Я купил цветы. Уже в городе. А когда выезжал из Можар, набрал Елизавету… Егоровну. Как только дверь захлопнулась за Зикосом я и набрал. Было слышно – она заметно волновалась. Это она нашла меня. Через интернет. Сейчас просто. Вся страна как одни Можары. Никаких темных переулков, темных алей. Да. Купил цветы у вокзала, подъехал к ее дому. Таксист еще спросил, надо ли заезжать за мной, номер своего телефона оставил. Елизавета жила одна. Просторная квартира в центре, вы видели, конечно. Сразу после школы она приехала покорять ваш город, работала в аэропорту, потом летала стюардессой на местных линиях, а потом прошло тридцать лет. Собаку я оставил у подъезда. Третий этаж. Позвонил. Жара стояла – асфальт плавился. Балкон у нее был открыт, и когда я вошел, от сквозняка в глубине комнат что-то упало, звякнули осколки. Она неловко протянула мне руку и нервно засмеялась. Голос не изменился. У меня спазмы в горле. Смеялся Ромео. «К счастью, – проговорила, наконец. – Проходи». Потом сели за стол, выпили, что-то ели. Перед этим она убрала осколки из соседней комнаты. Показала еще разбитые куски, приставив их один к другому. Я увидел памятник чеховской даме с собачкой в Ялте. Было видно, что ей очень жаль этой крымской тарелки, она привезла ее из последней совместной поездки с Гариком. Я потом и фотографию его увидел. Он обнимает Лизу в Анталии, в Маниле, Батуми, где-то там еще, на Золотых песках, наконец, в Крыму. Я просил показать детские ее фотографии, никогда не видел. Очень хотел увидеть девочку Лизу. Мы ведь ровесники. А нашими соседями они стали, когда Лиза уже не была ребенком.

Загрузка...