Тело болело все целиком, даже дышалось с трудом. Сознание то уплывало, то возвращалось. Я уже пробовала оглядеться, когда меня откуда-то переносили в эту комнату. И это напугало меня так, что повторно осматриваться не хотелось. Мне мерещились какие-то бесконечные коридоры, по которым меня, причитая и голося, тащили черные женщины, похожие на тощих встрепанных ворон.
Странное ощущение некой неправильности всего мира накатывало волнами, и временами мне казалось, что я перестаю понимать разговор женщин. Не смысл слов, а сам язык говорящих. Он был совсем чужой, даже не славянский. Мне становилось то лучше, то хуже…
В моменты, когда я приходила в сознание, открывать глаза все равно было страшно. Рядом со мной тихо разговаривали три или четыре женщины, и диалог их казался мне таким безумным, что я продолжала лежать, не шевелясь и притворяясь мертвой. Тем более, что сейчас я понимала все слова. Только смысл беседы ускользал.
— …неужели она сама? Неужели даже гнева Господня не побоялась?!
— Кто знает, сестра Эшли. Только я последним человеком буду, кто девочку осудит. Вспомните, что с его второй женой было. Вспомнили? От то-то и оно! Как у покойной Роуз сил-то хватило столько лет терпеть их. Прости Господь ей все прегрешение и упокой душу страдалицы…
— Сколь она прожила-то в браке?
— Лет семь, не менее.
— И не говорите, сестры. Как вспомню последний день святого Патрика, так и перекрестится тянет. Как она, бедняжка, до церкви-то дохромала тогда? Я ведь ей сама раны промывала. И видно, что от плети… А она только глаза долу держит и твердит, что упала.
— Сказывают, что герцог войска собирает. Баронет-то в Грондер по осени уйдет. Вроде как поход дальний ожидается по весне. А в зиму войска при герцоге кормиться будут и всяческому бою обучаться. Вот Слепой барон и решил сына оженить напоследок еще разок. Вдруг хоть эта невестка плодовитой окажется.
— Нипочем бы я своего ребенка в ихнее логово не отдала! Это у Слепого третья невестка уже будет. И ведь заедят они ей жизнь. Как есть заедят. Сама баронесса и постарается. Как же родителям кровинку-то свою не жаль?
— Ой, сестра Айслин, их тоже понять можно… У родителей она аж седьмая. Старших-то они пристроили уже, а Клэр так и не сговорили ни с кем. Семья ведь все беднее и беднее. Ну-ка, столько добра в приданое раздать!
— Вот кому Господь плодовитость-то без ума дал! Матушка, госпожа Висла, ее опять пузатая ходит. Давеча приходила, свечку ставила за благополучие рода: все сына мечтает родить. Они лишний рот скинули, да и радуются, что хоть голодать девица не будет.
Скрипнула дверь, и кто-то вошел. Женщины затихли, кажется, даже дышать перестали.
— Не судите, сестры, да и не судимы будете, – строго вмешался третий, весьма властный голос. – Как она? В себя пришла?
— С этакой высоты упасть… Дышит: так и уже слава Богу, преподобная мать, – тихо ответили ей.
На лицо мне снова легла теплая влажная тряпка, и кто-то аккуратно, почти нежно принялся промокать сильно саднящий висок, приговаривая:
— Ну вот, опять ссадина у нее закровила.
— Нечего тут вздыхать над ней. Лучше ступайте на молитву, а я побуду здесь. Как молитва окончится, сестра Брона, ты придешь и сменишь меня, – это говорил тот строгий голос, который вмешался в беседу последним. – Ступайте!
Снова скрипнула дверь. Оттуда пахнуло странной смесью запахов: растопленного воска, пригорелой каши, сдобной выпечки. По коридору, удаляясь, гулко и часто простучали шаги.
«Интересно: у них что, обувь из дерева? И кто вообще такие эти странные тетки?», — эта была моя первая связная мысль.
Женщина, оставшаяся в комнате, села в ногах на моей кровати и спокойно произнесла:
— Не притворяйся, Клэр. Я вижу, как дрожат твои ресницы. Открывай глаза и слушай, что я тебе скажу, – голос звучал спокойно, но требовательно.
Имя было незнакомое. Совсем незнакомое. Пусть я с трудом приходила в себя, но точно знала, что меня зовут Ксения. Однако сейчас стояла такая тишина, что я четко осознавала: в комнате нас только двое. Значит… Значит, эта женщина обращается ко мне. Просто она путает меня с какой-то Клэр. Сейчас я ей все объясню…
Глаза я послушно открыла и уперлась взглядом в узкое морщинистое лицо женщины в годах. То, что одежда на ней была монашеская, я поняла как-то сразу: длинная черная хламида с широкими рукавами, в которых прятались бледные и узкие кисти рук. На высохшей, почти плоской груди -- большой золоченый крест, поигрывающий в солнечных лучах яркими камушками цвета свежей крови. Странной кажется его необычная форма -- он увенчан шаром. На голове старухи – сложное белоснежное сооружение с отогнутыми от лица крыльями. Не представляю, как правильно называется эта штука, но никем, кроме монашки, женщина быть не могла: именно такие головные уборы я видела в исторических фильмах. Женщина заговорила, держась правой рукой за свой крест на груди и нервно постукивая по нему тощим указательным пальцем:
— Гибель невесты накануне свадьбы могла испортить репутацию моего монастыря. Это был отвратительный и глупый поступок, и прощения тебе не будет. Ты в гордыне своей решила, что лучше Господа знаешь, какой крест тебе нести по силам. Ты готова была погубить и свою бессмертную душу, и судьбы сестер этой святой обители. После вечерней молитвы ты будешь оставаться в часовне и отбивать земные поклоны. Триста каждый день. Ты поняла меня, Клэр?
Я смотрела не на нее, боясь даже моргнуть. Эта женщина завораживала меня, как факир со своей дудочкой змею. Даже мерное сухое постукивание пальца по металлу креста вызывало у меня оторопь. Да еще и речь свою она произнесла почти в такт этим негромким звукам.
Видя, что я молчу и не произношу ни слова, она удовлетворенно кивнула головой и, резко встав, покинула комнату. Ходила она, кстати, совершенно бесшумно. А я осталась в полной растерянности, пытаясь сгрести в одну кучу мысли и странное ощущение реальности этого мира. Совершенно чужого мира.
Вряд ли я потеряла сознание. Скорее, просто задремала ненадолго. Очнулась оттого, что по комнате процокали деревянные подошвы, и надо мной заботливо склонилась женщина лет двадцати пяти-тридцати. В черном монашеском одеянии, но с головным убором, гораздо менее помпезным, чем у настоятельницы. На этой был просто белый платок, схваченный под подбородком крупной деревянной бусиной. Он так плотно прилегал к лицу, что оно казалось треугольным.
-- Ну что, девочка? Пришла в себя? Может быть, пить хочешь или еще чего?
Пить я действительно хотела, но когда открыла рот, чтобы сказать «да», вместо привычного слова вырвалось что-то странное:
-- Айо… -- рот я захлопнула мгновенно, просто от неожиданности. Но то, что я свободно произнесла местное «да», напугало меня довольно сильно.
Женщина-монашка ничего странного в моем поведении не обнаружила. Напротив, ответу она обрадовалась и, пробормотав: «Сейчас-сейчас, потерпи», торопливо ушла, цокая по полу деревяшками. Вернулась она через несколько минут, принеся с собой кувшин чуть теплого травяного чая и большую кружку, из которой и напоила меня, предварительно усадив.
Я совершенно не понимала, что нужно делать и говорить, но почему-то абсолютно не было желания задавать провокационные вопросы. Как-то я уже внутренне смирилась с мыслью, что в этом месте не стоит спрашивать, как я сюда попала, можно ли мне получить мобильный телефон, чтобы позвонить, и когда будет ближайший рейсовый автобус до Черемушек. Если хоть как-то еще можно было логически объяснить и беленые стены, и необычный крест, и всех этих незнакомых женщин, то вот уж молодое и совершенно чужое мне тело ни в какую логику не укладывалось.
Если сразу после ухода преподобной матери я еще подозревала некий розыгрыш, хотя даже представить не могла, кому бы захотелось меня так обмануть, то после того, как рассмотрела доступные мне части тела: чужие худенькие руки, стройные и очень молодые ножки, а также потрогала совершенно роскошные по густоте волосы, свернутые небрежной улиткой на затылке, сомнения меня покинули.
Эти волосы ошарашили меня больше всего. Выдернув из узла несколько деревянных шпажек, я перебирала локоны в руках, периодически дергая то одну, то другую прядку, и с недоумением ощущала боль от каждого рывка. После третьего неудачного ЭКО моя родная, когда-то роскошная шевелюра поредела до знаменитого: «Три волосины в два ряда».
Так что перед тем, как задремала, я почти поверила, что очнулась в чужом теле. И, похоже, заодно уж и в чужом мире. Сейчас просто началась вторая часть непонятной истории, в которую я влипла. У меня еще не было возможности толком обдумать то, что я слышала: про какого-то слепого барона, предстоящее замужество и шесть старших сестер. Вроде бы все это относилось ко мне.
Напиток, которым меня поила монашка, содержал мяту, валериановый корень и что-то еще, довольно неприятное на вкус. Однако он хорошо снял сухость во рту, и я почувствовала себя немного лучше. Женщина между тем, поставив кувшин и чашку на стол, со стоном потерла поясницу и с протяжным вздохом опустилась на скрипнувшую табуретку:
-- Ох, хоть бы ненадолго вытянуться во весь рост и полежать… После земных поклонов у меня всегда так спину тянет…
Надо было что-то отвечать: она смотрела на меня, явно ожидая реакции. Я чуть прикрыла глаза и, избегая встречаться с ней взглядом, и тихо сказала:
-- Койка пустая. Если ты полежишь недолго, тебе станет легче.
-- Бог с тобой, Клэр! Ежли преподобная мать увидит, накажет обязательно. Ты будто со стога упала, что такую глупость говоришь. Ой… -- монашка испуганно прикрыла себе рот ладонью и, растерянно глядя на меня, забормотала: – Прости Господи, язык мой длинный! Ты ведь и правда упала с лестницы, а я такие глупости несу!
-- Ничего страшного. Ты же не со зла.
-- Ой, Клэр, конечно, не со зла. Тебе полегче-то стало?
-- Не слишком. Голова все еще кружится, – говорила я на этом языке совершенно свободно, прекрасно понимая каждое слово. Лились они сами собой, не вызывая никаких затруднений. А вот когда я попробовала сосредоточиться на этой мысли и понять, как же так получается, левый висок прошила такая острая боль, что я поморщилась и отложила проблему на потом. Да и была она не самой важной.
Гораздо важнее было то, что мне нельзя выдавать себя. Это я чувствовал каким-то инстинктом. Явно преподобная мать не тот человек, который обрадуется попаданцу. Не дай Боже, еще ведьмой или нежитью объявят. Я решила некоторое время помолчать, но монашка не отставала с разговорами:
-- Клэр, а что тебе преподобная мать-то сказала?
-- Велела после вечерней молитвы оставаться в часовне и отбивать триста земных поклонов.
-- Ох ты! – монашка покачала головой и, может быть, и хотела меня пожалеть, но, стрельнув глазами в сторону двери, произнесла только: – Ну, преподобная мать лучше знает, какое лекарство от душевной тоски поможет.
Книги о попаданцах читать мне доводилось, но я всегда относилась к этому, как к обычным сказкам для взрослых. Я бы и сейчас не поверила в то, что я попаданка, если бы не две детали, которые невозможно объяснить чем-то другим. Первое, разумеется, это чужое тело вместе с чужим языком. А второе я обнаружила, когда смогла встать с постели и подойти к окну.
Стекло было непривычно толстое, мутноватое и даже с пузырьками. Сквозь него отчетливо видно было старое дерево, растущее возле каменной ограды из массивных булыжников. А на дереве небольшими зелеными шариками висели молодые яблоки. Еще неспелые, еще только набирающие массу, но совершенно точно не имевшие возможности вырасти зимой.
Между тем последнее мое утро, которое я зафиксировала в памяти, утро из прежней жизни, было 26 января 2024 года. Возможно, я бы не запомнила дату так отчетливо, если бы не одно обстоятельство: 28 января мне должно было исполниться сорок четыре года. И рано утром я звонила знакомому кондитеру Ирине, чтобы заказать торт для сотрудников.
Я, помнится, тогда еще колебалась: стоит ли длить старую традицию? Однако подумала, что люди, рядом с которыми я работала долгие годы, ни в чем не виноваты. Пусть начальство поменялось на пакостное, но от старых сотрудников я плохого никогда не видела.
Сейчас, глядя в окно и с трудом сдерживая нервный смешок, я подумала: «Хорошо хоть, что предоплату я Ирине сразу отправила, а то бы совсем некрасиво получилось: торт сделает, а денег не получит.».
Голова сильно кружилась. Думаю, у меня все же небольшое сотрясение есть. Слабость продолжала накатывать волнами, потому я, аккуратно придерживаясь за стену, вернулась на свою узкую лежанку. Даже это небольшое усилие обошлось мне дорого: снова клонило в сон. Я успела задремать и сколько-то поспать, но была разбужена одной из монашек. Она торопливо и не очень бережно трясла меня за плечо, приговаривая:
-- Клэр! Проснись же… Клэр! Да вставай уже скорее! Вставай, там баронет к тебе пришел…
В этот раз из сна я выдиралась с большим трудом, долго не понимая, где я и что произошло. Однако монашка, в этот раз довольно пожилая и суетливая, все время тянула меня за плечо и за руку и повторяла:
-- Быстрее! Пойдём быстрее, а то преподобная мать огневается!
Она даже присев на корточки, натянула мне на ноги те самые деревянные сланцы и, практически сдернув с кровати, не дала моему телу упасть: от резкого толчка сильно пошатывало, но женщина крепко обхватила меня за талию и помогла устоять на ногах.
Тихонько приговаривая: «Да шевелись же ты! Шевелись, девочка, а то накажут…», – она тащила меня по длинному коридору с крошечными редкими оконцами где-то под потолком, откуда с трудом пробивался тусклый дневной свет.
Закончился наш путь в еще одной небольшой беленой комнате, где стояли вдоль противоположных стен две широкие потертые скамьи. На одной, молитвенно сложив руки и перебирая длинные четки из крупных деревянных бусин, изредка перемежающихся янтарными шариками, сидела преподобная мать.
Напротив нее, у другой стены — мужчина, изрядно заросший бородой и усами. Длинные волосы сальными прядями рассыпались по плечам, не скрывая свою седину. Даже косматые брови были отмечены изрядным количеством пегих волосков. Рядом с ним на скамейке валялась фетровая шляпа, чем-то напоминающая котелок. Большая часть одежды состояла из кожи и имела довольно потертый вид. Только огромные сапоги жирно блестели начищенными голенищами.
Я смотрела на мужчину и не понимала, почему люди зовут его слепым бароном: оба глаза у него были абсолютно целы. Даже каких-то шрамов, намекающих на возможную травму на лице, не было.
Между тем говорливая монашка, дотащившая меня до этой комнаты, входить вместе со мной не стала. Она просто закрыла у меня за спиной дверь. А преподобная мать, слегка нахмурив брови, произнесла:
-- Ты заставляешь своего жениха ждать слишком долго, Клэр. Это неприлично, – затем, видя, что я так и застыла в проходе, она добавила, как бы поясняя: -- Я вынуждена была послать баронету Рудольфу известие о твоем падении. Сядь рядом с ним и ответь на вопросы.
Скамья была не только широкая, но и длинная. Я постаралась сесть так, чтобы между нами был хотя бы метр расстояния: этот неприятный мужик пугал меня. Он вовсе не выглядел человеком, способным посочувствовать своей невесте или вообще кому-либо. Конечно, может быть, я ошибаюсь, и за неприятным фасадом прячется мягкий и заботливый мужчина. Но пока что я его откровенно боялась. Впрочем, первые же его действия и слова перечеркнули мою слабую надежду.
Громко хмыкнув и что-то совершенно неразборчиво буркнув себе под нос, он, совершенно не стесняясь преподобной матери, придвинулся по скамье почти вплотную ко мне и положил крупную руку с не очень чистыми ногтями на мое колено. Смотрела я в этот момент на преподобную мать просто потому, что глазеть на него было неудобно. Она же расположилась ровно напротив меня, через проход шириной всего в два-три метра. Я очень четко отметила момент, когда она прикрыла тонкие, почти лишенные ресниц веки и, перебирая четки, забормотала себе под нос молитву еще интенсивнее.
Очнулась я в своей постели. Рядом топталась Брона с травяным отваром в кружке. Я выслушала отповедь преподобной матери, ни слова ни говоря и не глядя ей в глаза. Когда эта гадина вышла, повернулась к стене и заплакала. Брона молча вздыхала и гладила меня по плечу.
Мне не просто было страшно. Скорее я испытывала одновременно ужас и панику. Если бы я хоть немного представляла себе, что делается там, за воротами монастыря, я бы, наверное, пустилась в бега. Однако полная неизвестность, которая ждала меня там, пугала больше, чем преподобная мать. Тем более, что до свадьбы было еще какое-то время.
Мне разрешили отлежаться в постели еще два дня. Ночевала со мной ночью в комнате только Брона. И все наши разговоры сводились к тому, что на мои, даже самые невинные вопросы она прикладывала указательный палец к губам и указывала взглядом куда-то в сторону выхода из кельи. А главное: сразу же переводила разговор на другую тему. Выглядело это примерно так:
-- Брона, скажи, что ты знаешь о семье моего жениха?
-- Откуда же я могу знать о баронской семье?! – приложенный к губам палец и быстрый взгляд в сторону двери. Похоже, монашка пыталась мне объяснить, что нас подслушивают. – Сегодня я на огороде работала. В этом году картофельные кусты такие здоровые вымахали! Надеюсь, Господь наградит нас хорошим урожаем.
На третий день мне пришлось встать. Для волос нашлась старая, наполовину беззубая расческа из дерева. Умывальник висел наискось от нашей кельи в небольшой нише. Туда была очередь. А туалетом служила обычная выгребная яма, жутко воняющая и потому спрятанная в конце коридора за двойными дверями.
Та же самая Брона, видя мою неуклюжесть и растерянность, практически за руку отвела меня в место для молитвы. Не слишком я разбираюсь в церквях и храмах, но кто-то из монашек назвал это место часовней. Да и по площади для церкви маловато.
На холодном каменном полу на коленях стояли около тридцати женщин очень разного возраста. Только одна была лет восемнадцати. Все остальные около тридцати и старше, некоторым хорошо за сорок. У молодой девушки, как и у меня, не было никакого головного убора. На нас были только монашеские хламиды.
Надзирала за этим молитвенным сборищем костлявая мрачная старуха, которая сама не стояла на коленях и не стукалась лбом об пол по команде, а только давала эту самую команду повелительным жестом руки. Перед ней на деревянном пюпитре лежала толстая книга, и она речитативом зачитывала-бубнила текст, а в необходимые моменты поднимала обращенную к молящимся открытую ладонь на уровень плеча. Все склонялись и касались лбом пола.
Текст, который мы слушали, наполовину звучал тарабарщиной. Часть слов была мне понятна, а часть совершенно не знакома. Похоже, какие-то устаревшие речевые обороты. Общую суть молитв я вроде бы уловила: мы молились о ниспослании здоровья некому Иохиму Благолепному и его чадам и домочадцам. Я даже не представляла, кто это, но исправно шевелила губами.
Потом следовала молитва о ниспослании нашему монастырю всяческих благ земных. И третья, заключительная, о здоровье матери-настоятельницы. Стоять коленями на ледяном каменном полу было откровенно неприятно. Половины текста я совершенно не понимала и только отбивала земные поклоны по сигналу старухи. Это не мешало мне поглядывать на других молящихся. Я заметила одну деталь: почти у всех монашек длинный подол рясы был сложен под коленями в три слоя.
«Надо же как! А я и не сообразила. А ведь через столько слоев и теплее будет, и не так жестко. Интересно, кто эта молоденькая девчонка?».
Молоденькая девчонка, которую я заприметила, подсела ко мне в трапезной сразу после молитвы. Трапезная эта напоминала унылую рабочую столовку, в которой из экономии ремонт не делали лет пятнадцать. Только в любой столовой на столиках стоят салфетки, есть стулья, да и сами столики, пусть и поставленные тесно, но, как правило, на трех-четырех человек. В этой же трапезной: душной, без окон, даже при очень тусклом свете двух висящих над столом масляных ламп было заметно, какое все вокруг старое и ветхое.
Сводчатый потолок, когда-то бывший белым, покрыт ярко-черными пятнами копоти. Похоже, лампы иногда подвешивали в других местах. Стол был один-единственный, идущий от дверей комнаты и до самой кухни, расположенной в конце. Скамейки, каждая на двух человек. Миску с кашей вообще ставили одну на четверых. Только мне и девушке монашка, в отличие от всех пришедших с молитвы, носящая фартук, принесла с кухни одну плошку на двоих.
Я не слишком поняла, разрешают ли разговаривать за едой, но заметила, что взрослые монахини смотрели только в тарелку и если что-то и произносили, то очень тихой скороговоркой, как бы себе под нос. Из-за такого странного способа общения в трапезной стоял легкий неразборчивый гул.
В миске находилось что-то вроде жидкой водянистой гречневой сечки. Ни молока, ни масла, ни сахара. Только крупная соль серыми горками была насыпана в глиняные блюда и свободно стояла на столе.
Девушка шустро заработала ложкой и через минуту, с удивлением глянув на меня, пробубнила:
Коридоры, монастырский двор, дверь в массивных воротах, сквозь которую мы выбрались на волю. Дверь привратница сразу за нами захлопнула изнутри. Солнечный весенний день только начинался. Пахло свежей молодой зеленью и цветущей черемухой. Тропинка от монастырских ворот отходила за небольшой лесок.
Огород, на который мы пришли, потрясал воображение своими размерами. Выглядел он: «отсюда и до заката». Стройными рядами тянулись к солнцу небольшие, но крепенькие кустики. На этом бескрайнем поле скромными группками копались монашки. Одна из них, самая пожилая, ожидала нас у начала грядок.
-- Нам куда, сестра Рания? – к этой монашке Лаура обратилась гораздо более почтительно, чем перед этим к сестре Марсии.
Старуха внимательно осмотрела меня, покачала головой и сказала:
-- Ступайте-ка, милые, капусту поливать. Она у воды, не так и жарко будет.
Довольная Лаура поблагодарила женщину и повела меня вдоль нескончаемых грядок. Большую часть растений я опознать не смогла. Понимала только, что это какие-то овощные культуры. Но надо сказать, что разбиралась я в них весьма слабо. Вот если бы это была пшеница или другие зерновые, многие сорта я бы могла определить на глазок. А овощные культуры приводили меня в смятение.
Мы неторопливо прошагали больше десятка метров длиннющих грядок, на которых, как мне казалось, рос укроп. Я даже успела подумать: «Не понятно, куда им столько? Может, они этим укропом торгуют?». Лаура же, глядя на этот самый «укроп», передернула брезгливо плечами и сообщал:
-- Больше всего ненавижу морковку пропалывать. Особенно когда первая прополка – у-у-у… Такая она, зараза, тонюсенькая, так с сорняками переплетается, что к концу дня аж пальцы немеют. И никак ты по-другому эту пакость не вычистишь – только все руками и пальчиками.
Понимая, что как только я открою рот, моя неосведомленность в огородных работах станет очевидна всем, я просто поддакивала случайной приятельнице. Между тем тропинка пошла под откос и откуда-то дохнуло прохладным влажным воздухом.
-- Ну вот, смотри… Это нам сегодня с тобой полить нужно будет. Часть сейчас до полудня. А что не успеем, то уже ближе к вечеру. Если допоздна провозимся, придется завтра ни свет ни заря нагонять. Сестра Рания говорит, что капусту через день поливать обязательно, а то, дескать, солнцем ее попалит.
Ряды капусты пока что напоминали нечто непонятное. Округлые отдельные листья размером примерно с мою ладонь, которые вяло шевелились от легкого ветерка – никаких кочанов. Тут же, у неглубоко ручья, дном кверху стояли жестяные ведра. Не слишком большие, литров на пять-шесть каждое. Лаура вздохнула, подхватила два из них и, зачерпнув воды, вылила по половинке ведра под два растения.
Я ощущала некоторую оторопь: неужели все эти бесконечные грядки придется поливать именно так?! Однако выбора все равно не было. Я повторила за Лаурой ее действия: подхватила ведра и поднялась по склону, где была посажена капуста, и полила четыре растения на двух рядках.
Ведра были не такие уж и большие, сперва работа показалась мне достаточно легкой, хоть и монотонной. Однако уже через час с небольшим ведра налились тяжестью. И солнце, припекающее все сильнее, нагрело голову. И ряды капусты, кажется, стали еще длиннее. Я продолжала монотонно спускаться к ручью, черпать воду и поливать, идя рядом с Лаурой, и таки дождалась светлого момента, когда она сказала:
-- Передохнем…
Отдыхать мы сели на берегу, в тени старой плакучей ивы. Сперва и я, и она ополоснули лицо и шею из ручья, утерлись подолами и блаженно расслабили спины и плечи, прислонившись к прохладному наклонному стволу.
-- Слава те Господи, что у мужа моего для огородных работ батраки найдутся. До чего ж я ненавижу это дело!
Мне показалось, что это некий момент, которым стоит воспользоваться:
-- Лаура, а у тебя жених кто?
-- Тю! Неужели правда не помнишь?! Эк тебе досталось… – Она с сочувствием посмотрела на меня и, вздохнув, заговорила:
– Батюшка у него лавочник. А он сам на подмоге. Сестра еще есть, старшая, но давно ее отделили и взамуж выдали. А свекровка померла три месяца назад, – тут девушка перекрестилась и со вздохом добавила: – Нравная она очень была. И мужа своего, и Пауля моего вот так вот держала, – напарница сжала загорелый кулачок и потрясла им в воздухе. – Потому и замуж за него идти боялась: очень уж матушка его ядовитая была. Впрочем, – Лаура вздохнула и, слегка повернувшись, погладила меня по плечу, – с твоей-то покойная тетка Янина и не сравнилась бы. Намаешься ты, девка… ох и намаешься…
-- Лаура, я и тебя то едва в лицо узнала. А уж жених мне вовсе чужим показался! Как есть, ничего про семью его не помню. Может, расскажешь, что знаешь?
Лаура неопределенно пожала плечами и сообщила:
Через некоторое время после отдыха я почувствовала себя значительно хуже: кружилась голова и весь мир вокруг меня как бы слегка двоился. Я начала отставать от Лауры и первое время слушала ее ворчание:
-- Клэр! Этак работать – завтра до заутреней поднимут и завтракать не дадут! Я и так в монастыре отощала, как кошка уличная. А Пауль у меня любит, чтоб женщина в теле была и здоровьем пыхала! Конечно, бросить он меня не бросит: приданое за мной доброе дают. Бабушка моя, упокой, Господи, ее душу, постаралась. Только и мне ведь нужно, чтобы муж не за одно приданое в дом брал, а чтобы и сама я ему душу грела. А ежли без конца вместо еды одни молитвы, так я и до свадьбы не доживу!
Я вроде бы понимала справедливость ее слов и старалась изо всех сил, но в какой-то момент Лаура сама заметила:
-- Эй, тебе худо, что ли?! Ну-ка, брось ведро. Да брось, кому говорю! Пошли, пошли потихонечку…
В этот момент я соображала уже совсем плохо. Перед глазами стояла мутная темная пелена, которая не давала возможности разглядеть ни чертовы грядки, ни торопливо подхватившую меня Лауру.
Очнулась я оттого, что в лицо мне брызгали прохладной водой. И Лаура торопливо говорила:
-- Сестра Рания, она сперва бодренько бегала-бегала, а потом хужей и хужей… А потом смотрю: стоит белая и ничего перед собой не видит. Я ее в тенек и повела, а потом уж волоком оттащила…
Пожилая монахиня стояла на коленях рядом, протирая мне лицо и шею холодной мокрой тряпкой. Ощущение было не из приятных: влага быстро сохла на лице, и казалось, что по коже ползают мелкие мурашки. Я вяло оттолкнула ее руку и утерлась рукавом. Ощущение зуда на лице пропало, но чувствовала я себя отвратительно. Старуха вздохнула и, кряхтя поднимаясь с колен, велела:
-- Ты, Лаура, посиди с ней. Я сейчас сестру помоложе в монастырь сгоняю за телегой.
Через некоторое время приехала небольшая тележка, запряженная крепким рыжеватым коньком, которого под уздцы вела молодая круглолицая женщина, очередная сестра, имени которой я не помнила. Лаура помогла мне встать и подтолкнула в тележку. Сама она явно собиралась оставаться на проклятой капусте, но круглолицая сестра сообщила:
-- Матушка настоятельница велела тебе, Лаура, сидеть с ней в келье. Сказала: все равно от тебя толку никакого. Так хоть за этой дохлятиной присмотришь. -- Затем монашка торопливо перекрестилась и добавила: – Понятно дело, что дохлятиной она в сердцах называет. Но как мне велено, так я и передала.
Даже те десять минут на солнце, которые мне пришлось провести в открытой телеге, закончились еще одним обмороком. В себя я пришла уже в келье, где Лаура снова протирала мне лицо прохладной тряпкой.
-- Перепугала ты настоятельницу-то! Все же они за невест хорошие вклады получают. А ежели самого баронета невеста помрет, это ж какой скандалище будет! Ну и мне заодно повезло – велено при тебе сидеть и следить, чтобы хуже не стало. На лекаря-то мать настоятельница тратиться не хочет, а все же боится, чтобы ты падучей не заболела. Так что и для меня теперь никакой капусты. Да и слава Богу! – экспрессивно перекрестилась она и, отжав влажную тряпку, ляпнула мне её на лоб со словами: – Лежи теперь приходи в себя.
Прохлада кельи сделала свое дело. Мне стало получше, и я даже решила сесть. Лаура подхватила вторую тощую подушку с соседней кровати и, подсунув мне ее под спину, помогла.
-- Ну вот, вижу, что тебе уже получше. Ты главное, остальным то этого не показывай. А то ведь здесь быстренько: или на огород отправят, или того хуже, за скотиной убирать. А я мух навозных страсть как не люблю!
Некоторое время я осторожно осматривалась. Но вроде бы больше в глазах не двоилось.
-- Лаура, а зачем вообще нас в монастырь отправили? Почему нельзя прямо из дома к мужу?
-- Не знаю… - она задумчиво пожала плечами. – От веку так заведено. На три месяца перед свадьбой в монастырь. Вроде как считается, что святые сестры обучают нас дом вести, работе всякой полезной. Ну и о душе беспокоятся.
Раньше, сказывают, среди сестер умелицы были: кружева плели и шитью-вышивке обучали. А сейчас… – Лаура раздраженно махнула рукой. – Сейчас скорее как батраков нас используют, но кто ж против традиций пойдет? И опять же: вроде как перед свадьбой в монастыре поработать – богоугодное дело считается.
У меня в Лагенберге кузина живет по отцовской линии. Она постарше. И три года назад мы с семьей на свадьбу ее ездили. За богатого, слышь, купца сосватали. Так у них тоже в монастырь невест сдают. И много что она нам, двоюродным да троюродным, про это говорила. Хвасталась, что научили готовить их блюда, как для благородных, на стол. Кружева показывала, которые за три месяца там наплела. А еще для себя в приданое сшила такой мешок: белый, по углам вышивка, а в середине дырка и кружевами оторочена. Сказывала, что в этакое диво через ту самую дырку одеяло запихивают. Оно, дескать, в этом самом мешке гораздо меньше пачкается и потому служит дольше. А называется тот мешок – пододеяльник! Вот так вот, в путних монастырях! А у нас… – она безнадежно махнула рукой и тихонько закончила: – Барон-то сам слепой, толку с него никакого. А баронесса только и смотрит, как чего лишнего урвать и у кого кусок отобрать, чтобы вроде как по закону вышло.
Ложку я у Лауры забрала, уж настолько-то моих сил хватит. Она отдала, хотя и не очень охотно. К сожалению, второй ложки в комнате не нашлось, потому, примерно прикинув, сколько в миске каши, я съела только половину. Оставшееся протянула приятельнице со словами:
-- Давай ешь, пока никто не видит.
То, что Лаура была голодна так же, как и я, было заметно невооруженным глазом. Косясь в миску, она несколько неуверенно начала отнекиваться:
-- Ты что! Это же тебе принесли… Да и не такая уж я голодная, чтобы у больной отбирать.
-- Не глупи. Миска здоровая, нам на двоих вполне хватит. Ешь быстрее, скоро придет сестра Брона. Ни к чему, чтобы заметили нарушение.
Голод не тетка. А то, что на местном рационе чувство голода было постоянным у всех живущих в монастыре, понятно и так. Кашу моя приятельница ела, даже прикрывая глаза от удовольствия. И я ее вполне понимала. Сама я небольшая любительница каш и готовила их крайне редко. Но есть большая разница между тем месивом, которое подавали в столовой, и нормальной едой. К сожалению, до прихода сестры Броны Лаура доесть не успела и, заслышав цокание из коридора, торопливо отставила миску на стол.
Впрочем, монашка, которая принесла закутанный в тряпки глиняный кувшин с горячим травяным настоем, кажется, все и так поняла. Она не стала забирать миску, в которой оставалась еще еда, и, выходя, тихонько шепнула Лауре:
-- Вытри губы, милая.
Кусок хлеба с маслом мы просто разорвали пополам и запили все это горячим отваром, в который какая-то добрая душа щедро добавила мед.
После сытной, а главное, вкусной еды меня сморило. И это был, как мне кажется, первый совершенно нормальный, крепкий и здоровый сон. Проснулась я ближе к вечеру и сразу увидела Лауру. Она тоже спала, положив руки на стол и склонив на них голову. Спала, кстати, она очень чутко: как только я шевельнулась, чтобы сесть, девушка испуганно открыла глаза и только сообразив через мгновение, что в комнате кроме нас никого нет, с облегчением выдохнула:
-- Ф-у-у-х! Я думала, опять преподобная мать пришла!
-- А что, приходила?
-- Да, пока ты спала, приходила. Я сказала, что у тебя голова сильно кружится и тебе плохо. И что ела ты без аппетита, тоже сказала. Она же тихо так ходит, как змея: бесшумная, но ядовитая. Увидит, что сплю в неположенное время, мало мне не покажется. Найдет, как наказать.
-- Ты уж поаккуратнее, Лаура. Все же здесь, в келье, лучше, чем на огороде. Не попадайся ей. Такой только повод дай… – приятельница часто закивала, соглашаясь со мной.
Мне не нравился монастырь. Мне не нравились условия, в которых нас здесь содержали. Но больше всего мне не нравилась преподобная мать. И даже не потому, что я чувствовала ее недовольство в мой адрес, а потому, что в моих глазах она выглядела как бессердечная гадина. А по сути таковой и являлась.
Достаточно вспомнить то самое свидание с женихом, когда она просто закрыла глаза на все его действия. Не думаю, что монастырский устав позволяет тискать девушку за коленки, да ещё в присутствии этой самой преподобной мамаши. Она вполне осознанно сделала вид, что ничего не замечает, лишь бы позволить унизить меня лишний раз. Унизить абсолютно бессмысленно и безрезультатно. По сути, я и так сейчас была лишена любых человеческий прав. Именно вот это ее желание поиздеваться над слабым и казалось мне самым мерзким.
Лаура между тем продолжала говорить:
-- Ты, главное, веди себя так, как будто скоро помереть собираешься. Лекаря она все равно не позовет: дорого лекарь городской берет, да и везти его самим придется. Зато мы хоть несколько дней отдохнем. Сестры-то здесь неплохие, большей частью жалостливые. Только они эту ведьму старую все боятся. Потому хоть и не наябедничают на нас, но и случись что, не заступятся.
В первые же минуты разговора выяснилось, что здоровым послушницам днем не разрешают лежать. Тут уж я Лауре ничем помочь не могла. Зато она сообразила отнести на кухню грязную посуду и, вернувшись через несколько минут, похвасталась мне:
-- Вот, смотри, что стащила! – в руках она держала ложку, которую прихватила из столовой.
-- Ну и отлично. Проще с едой будет. Вдвоем мы всяко быстрее управимся в следующий раз.
Ближе к ночи мне принесли весьма сытный ужин: большая миска рассыпчатой гречки с маслом, кружка молока граммов на триста и снова огромный ломоть хлеба с подтаявшим от тепла маслом, украшенный в этот раз лепестками твердого и очень вкусного сыра.
По слабости здоровья на молитву нас не звали. До туалета, который находился в стандартной будочке на улице, Лаура водила меня, как раненого бойца: накидывала мою руку себе на шею и плечо и «тащила» обхватив за талию. Если мы видели кого-то в коридоре, я не забывала жалобно охать и стонать. Так что еще два дня, не считая самого первого, когда меня без памяти привезли с поля, мы на пару отъедались и отдыхали. И, разумеется, без конца разговаривали. Очень тихо, чтобы не привлекать внимание посторонних.
Работу сестра Марсия нам дала довольно легкую по сравнению с огородом: мы шили рубахи. Мать настоятельница раздобыла для монастыря заказ для герцогской армии. Рубахи были самые простые: из грубоватого беленого полотна, плотного и не очень качественного. Зато дешевого, как сказала одна из монахинь. Даже крой был примитивный донельзя: два ровных прямоугольника являлись спинкой и передом, еще два, вшитые по бокам – рукава. Горловину обрабатывали косой бейкой.
Радуясь, что не гонят на огород или в сад, мы работали весьма споро. И, разумеется, между делом болтали. Я узнавала разные важные для меня вещи из быта и реалий этого мира и размышляла о том, что, может быть, за эти месяцы спокойной жизни найду какой-то выход. Именно из такой спокойной дневной беседы я и узнала смысл слова «волна».
Слово это возникло в беседе легко и непринужденно. Лаура говорила так, что становилось понятно: это общеизвестная вещь.
-- … вот она в ту волну и померла. Но если бы не моя бабулечка, век бы мне такого приданого не видать. Она еще до болезни, когда только-только волна началась, к церковному писарю ходила с двумя свидетелями. И все свое добро мне и оставила. А когда отец ругаться начал, сказала, что братья и так не обижены. А ежли он, папенька мой, не смирится, так она и вообще храму все добро откажет.
-- Лаура, а что это за волна такая?
Мой вопрос опять вызвал легкий испуг у приятельницы и жалостливое покачивание головой:
-- Ох, ты ж, Господи, прости! Как же можно этакое забыть?! Ты, Клэр, ежли что, лучше сразу у меня спрашивай.
Повздыхав и поохав, она объяснила, что такое эта самая волна. В моем мире так называли эпидемии. Даже Лаура, совсем юная девушка, за свою жизнь запомнила две таких волны. Чем больше я слушала, тем больше пугал меня этот мир.
-- … в городе-то особо страшно было! Иной раз мертвые прямо на улице валялись, а остальные все по домам сидели. Не дай Бог, на воздух выйдешь и болезнь в дом запустишь! А божедомов* тогда развелось, – она прикрыла глаза, вспоминая страшное время, вздохнула и продолжила, – как мух на навозе! Вроде бы как в волну из герцогской казны им награда была обещана, потому и брали в божедомы всяких нищих да отребье бездомное.
А ведь жить-то им тоже хочется. Потому носили они плащи черные с капюшонами: лица прятали и к трупам руками не прикасались. Крючьями тело собирали с земли и в телегу. Я из окна несколько раз видела, – она торопливо перекрестилась. – Страсть какая! На кладбище во время волны даже и могил то и не появляется. Одни только скудельницы**! А ежли, например, какая семья целиком вымерла, так их дом огнем очищают. А солдаты герцогские народ не пущают из огня добро вытащить. Ну, Клэр, оно может и к лучшему, что ты этакой страсти и не помнишь.
Лаура не была глупа. Просто ее кругозор был сильно ограничен местными условиями. Она знала, что страной правит король. И имя ему Альбертус Везучий, но не представляла, сколько ему лет, где он живет, какие законы принимает. Из ее рассказов следовало, что все юридические и бытовые вопросы решаются или в храме, или, если человек богат и знатен, у законника.
Насколько я поняла, эти самые законники – некие государственные чиновники, которые занимаются исключительно вопросами имущества и наследования богатых граждан. Сами они законов не создают. И почему их назвали законниками – совершенно не понятно. Полиция как таковая здесь отсутствовала. Роль защитников выполняли герцогские войска, которые приходили в город только по просьбе одного из баронов. С остальным управлялась городская стража.
Лаура даже не знала, сколько человек живет в городе. Более того, мой вопрос ее сильно удивил.
-- Кто ж его знает? Сказывают, что у каждого из баронов больше трех тысяч народу. Но это и с деревнями ихними вместе. Только я тысячу себе даже представить не могу! А уж сколь из этого в городе живет – Бог весть. Оно вроде бы и понятно: у тебя-то родители в деревне живут. Но неужели они ни разочку вас в город не возили?!
-- Знаешь, Лаура, если и возили, я того не помню. Так что ты, пожалуйста, рассказывай мне все-все-все.
Город, который находился рядом с монастырем, я еще ни разу не видела из-за перекрывающего дорогу небольшого леска, принадлежал не моему будущему свекру, барону Конраду фон Брандту, а сразу целым трем баронам. Не очень представляю, как они делили город, но, по словам Лауры, у каждого из них, кроме нескольких улиц, большой храмовой площади и общего рынка, были еще и свои личные деревушки. Как я поняла, мой свекор был самым бедным из всех владельцев: у него из двух деревень одна совсем загнулась.
-- Сказывают, там только десять или двенадцать человек живых осталось, да и из тех трое – старики древние. Оно уже и вроде как и не деревня, а просто хутор. У барона Штольгера деревень целых пять – Лаура повернула ко мне ладошку с растопыренными пальцами, показывая, сколько у этого Штольгера деревень. – Так люди сказывают, он ни сна, ни отдыха не знает. Сам везде ездит с охраной и во все вникает, и хозяйствует на славу. А слепой барон что… – собеседница небрежно пожала плечами. – Сам никуда, а сынок у него весь в матушку пошел. Вроде хозяйствует, а только все хуже выходит, и люди бегут.
Дни бежали, очень похожие один на другой, и постепенно я привыкала к укладу монастыря.
Напуганная попыткой самоубийства настоящей Клэр и моими обмороками, настоятельница пока не пыталась меня больше тиранить. Очевидно, для нее было достаточно важно оставить Клэр в живых. Так что больше меня не посылали на огород. А скотный двор я видела только несколько раз мельком, когда бегала в туалет. И надо сказать, что монашкам, которые ухаживали за живностью, приходилось весьма нелегко. Меня же так и оставили при швейной мастерской.
Первые дней десять со мной еще ночевала Лаура. Кормили меня все еще отдельно, и я щедро делилась с приятельницей едой. Очевидно, чтобы не возбуждать зависть сестер, еду мне так и носили в комнату-келью. Лауру же довольно быстро вернули в общую трапезную, но по возвращении оттуда она всегда получала часть моей каши, хлеб с маслом, сыр или вареные яйца, смотря что мне давали на завтрак и ужин. Будили ее намного раньше, и трижды в день Лаура ходила на молитвы. Меня же, как ни странно, пока не обременяли.
Через десять дней это везение окончилось: Лауру отправили на огород, а ко мне в келью вернулась сестра Брона. Женщина она была добрая, терпеливая и независтливая. Так что для меня лично чего-то плохого не произошло. Мне только было жаль приятельницу, которая сейчас надрывается на солнцепеке.
Теперь меня тоже будили рано. В рассветных сумерках мы шли на молитву вместе с сестрой Броной, и там я, уже привычно подвернув подол длинного платья, чтобы не стоять коленями на голом камне, зазубривала про себя молитвы, понимая, что здесь они понадобятся. Потом сестры шли в трапезную, а я в комнату, где получала добротный завтрак. Затем отправлялась в швейную мастерскую, где и работала весь день, прерываясь только на обеденную молитву.
В основном швеи были пожилыми. Думаю, их выбирали из тех, кто сохранил до своих годов хорошее зрение, но работать на тяжелых участках уже не мог. В мастерской шили шесть женщин вместе с сестрой Ранией. Я была седьмая.
Не все из них были добродушно настроены ко мне. Как ни странно, даже это чужое злорадство приносило свою пользу. Задеть меня как-то физически две самых язвительных старухи не осмеливались. Зато из их разговоров, которым они предавались с явно видимым удовольствием, я почерпнула достаточно много.
Первые сведения о мире, которые дала мне Лаура, сейчас активно пополнялись благодаря их зависти и раздражению. Я старалась по возможности не ввязываться в беседы с сестрой Гризелдой и сестрой Хелмой, но они говорили достаточно громко для того, чтобы слышала не только я, но и все остальные швеи.
-- Я вот, сестра Гризелда, иногда думаю: которые Господа не почитают и не боятся, непременно в жизни в большую беду попадают.
-- И не говорите, сестра Хелма. Взять вот хоть барона нашего. Экий по молодости орел был! И воин не из худых, и с войны восемь телег добра привез! А все одно: родителя не почитал, в храм Божий лепту худую отдал, вот Господь его и покарал. Ежли б он батюшку своего, покойного барона, не ослушался, да женился на ком велено… глядишь, и обошла бы его кара Господня!
-- И вот во всем я с вами, сестра моя, согласная! Это он своей непокорностью гнев Божий навлек на себя. А только я вам так скажу: за грехи отцов завсегда деточки отвечают. Видать, потому сынку его Господь детишек и не дает.
-- Через испытания жестокие люди к Господу обращаются, сестра. Чтобы старому барону часть земель на храм не пожертвовать? Все равно земли в разорение приходят, а толку нет никакого. Как он закоснел в обиде на Господа и даже в праздники великие в храм не ходит, так Господь и раскаяния его не видит. А покаялся бы, да имуществом поделился, глядишь, и пришло бы в дом его благополучие.
– Хватит вам, злоязыкие! – вмешивалась сестра Рания. И наступала тишина.
Небольшая паузы, следовавшая за подобной беседой, как правило, не длилась долго. Спустя некоторое время одна из сестер непременно начинала снова:
-- Вы как думаете, сестра Хелма, когда новая кровь в семью вольется, простит Господь грешника? – вопрос она задавала своей собеседнице, но в это время обе косились на меня, пытаясь понять, насколько мне тяжело и страшно слушать эти ужастики.
Я шила, не поднимая глаз и не показывая, что понимаю, о ком они говорят. Просто делала вид, что никак ко мне эти беседы не относятся. Я боялась ссоры, боялась, что невольно выдам себя, что в разговоре поймут: я чужачка. Кажется, такое мое поведение раздражало их еще сильнее.
-- Ежли бы невестка им досталась богобоязненная и почтительная, может, и смягчилась бы баронесса и в сердце свое ее приняла. А ежли от свекрови нет любви и ласки, то о каком покое в дому говорить можно? Сама-то ведь баронесса хотела сыну невестку из баронского рода.
-- Хватит вам уже! – вмешивалась в беседу еще одна пожилая сестра Вилга. – Какой баронский дом свою дочку в этакое место пошлет? Диво уже, что невестку из дворянского рода засватали. А то ведь пришлось бы баронетту на простой горожанке жениться.
-- Ты, сестра Вилга, не забывай: баронесса и сама из горожанок простых. А только она во всей семье и верховодит. И мужем управляет, и сын ее ослушаться не смеет, и во всем ее сторону держит.
Эти сны о болоте преследовали меня довольно долго. Каждое утро теперь я сама просыпалась перед заутреней, задыхаясь от страха и навалившейся на меня очень сильной тяжести. Почему-то мой мозг воспринимал этот сон как реальность. Даже запах болота я чувствовала несколько минут после пробуждения.
Неким поворотным моментом для меня стало прощание с Лаурой. Она прибежала ко мне в келью в тот момент, когда я с тоской смотрела на надоевшую рисовую кашу и думала о том, как втолкнуть в себя хотя бы несколько ложек: последнее время из-за тоскливых мыслей у меня сильно нарушился не только сон, но и аппетит.
-- Клэр, Клэр! За мной Пауль приехал! Представляешь?! Сегодня на ужин тыквенный суп будет, а завтра с утра я из монастыря уеду!
Я растерянно посмотрела на Лауру, совершенно не понимая, как связаны между собой приезд ее жениха, тыквенный суп и ее ранний отъезд. По моим представлениям, сейчас было только начало местного августа. А все свадьбы по обычаям справляются в конце сентября.
Лаура же, торопливо схватив ложку, с аппетитом глотала кашу, приговаривая с полным ртом:
-- Ух, ух ты! Какая фкуфнятина! Слафа Богу, зафтра я уже нормально поем! Что ты так смотришь, Клэр? Ой… -- она бросила ложку в недоеденную кашу и, с сочувствием глянув на меня, спросила: – Ты не понимаешь? Не помнишь, как положено?
Я отрицательно помотала головой, и Лаура, с сожалением покосившись на остатки каши, рассказала.
По традиции, забирая невесту из монастыря, жених должен привезти тыквы в таком количестве, чтобы хватило на трапезу для всего монастыря. Тыквы в этом мире, как и в моем, полностью дозревают где-то в конце сентября. Однако жениху Лауры так не терпелось отвести ее под венец, что он по весне устроил на своем огороде что-то вроде мини-теплицы.
Парень вынул стекла из окон дома, временно заколотив их и с помощью этих стекол соорудив мини-парник, начал высаживать тыквы чуть не на месяц раньше, чем принято. Работал на огороде, конечно, батрак, но Пауль лично проверял свои посадки каждые два-три дня и следил, чтобы растения были вовремя политы и не испорчены жучками. Соответственно, и урожай он получил значительно раньше.
-- Двенадцать здоровых тыкв привез! Сколь бы мать настоятельница ни кривилась, а деваться ей некуда! Сегодня на ужин суп из тыквы, а завтра я на воле!
-- Я рада за тебя, Лаура. Хорошо, когда жених так любит…
-- Ха! Думаешь, в такой уж великой любви дело?! Как матушка у него померла, дом вести некому стало. Служанку отец боится брать: эдак ведь она и про торговлю все знать будет, и вообще: лишние уши в доме. Конечно, еду можно и у торговцев на улице покупать готовую, а только не больно-то это выгодно, да и не так вкусно, как домашнее. Иначе разве бы свекор-батюшка, позволили такой кусок огорода под тыквы занять?!
-- Неужели ты одна полностью всю работу по дому будешь делать? – я уже давно поняла, что вести здесь хозяйство намного сложнее.
Нигде нет проточной воды. И тепло в доме, и готовка только на печи. Ручная стирка – физически очень тяжелый процесс. Если взвалить на одну женщину полное обеспечение по дому… это же она, как рабыня на плантациях, света белого не увидит!
-- Ты за меня не бойся! – чуть мрачновато, но очень серьезно ответила Лаура. – Я себе больно-то на шею сесть не дам. Еще когда бумаги в храме подписывали, я батюшке-свекру так и сказала: «Прачка чтобы наемная была, а водой и дровами пусть работник занимается. А ежли не по нраву вам, в другом месте невестку ищите.». Не очень он доволен был, а все ж бумаги подписал при свидетелях. Они с Паулем, слышь-ка, еще одну лавку хотят открыть. А у меня приданое богатое.
-- Ты молодец! Ты большая молодец, Лаура!
-- Если ты сама о себе не побеспокоишься, Клэр, то никто за тебя не заступится, – Лаура говорила очень серьезно, глядя мне в глаза. – Ни матушка, ни батюшка твои на помощь не прибегут. Оно понятно, что тебе с баронессой труднее будет. Гадина она первостатейная, это всем ведомо. А только ежли ты все молча терпеть будешь…
Мы помолчали несколько минут. Потом приятельница вздохнула, как бы давая понять, что не верит в мои бойцовские качества и сожалеет о моей судьбе.
-- Лаура, ты кашу-то доедай: она уже остыла совсем. Да и мне скоро на работу идти.
-- А ты? Я то через пару дней сама при кухне буду, так голодной никогда не останусь.
-- Все равно не лезет уже… кушай давай и беги. И дай Бог тебе счастья, дорогая моя.
На ужин действительно был тыквенный суп, заправленный пшеном, медом и редкими изюминками. На удивление, я съела его с большим удовольствием, с аппетитом заедая куском белого хлеба с маслом, который сегодня, не иначе, в честь праздничного ужина еще и полили свежим летним медом. Пожалуй, давным-давно я не ела с таким аппетитом. Однако вернувшийся аппетит – это было не все, что дала мне забавная история про тыквы.
Вечером после молитвы, дождавшись, когда сестра Брона начнет тихонько похрапывать, я села в кровати, поджала колени и первый раз за все время подумала: «А чего я боюсь? То, что я про семейку жениха знаю, так хуже уже не придумаешь. Сбежать я все равно не рискну: только вчера сестры болтали о том, что возле города опять купеческий обоз перебили. Это значит, что никакой защиты у меня не будет. Совсем не будет…
Но ведь существовать как мышь под веником и терпеть бесконечные гадости – не жизнь. Побои терпеть от мужа и свекрови? Голодом сидеть и на работе надрываться? А зачем? Зачем?! Спасибо все равно никто не скажет.
Лаура вон не скандалит попусту, но и не боится так, как я. Это потому, что у нее тыл прикрыт. Приданое ее -- это такая защита получается.
Мало я в первом мире натерпелась? То муж, как скотина последняя себя в конце брака вел, то на работе поедом жрать начали…
Чего я боялась-то? Послала бы мужа сразу, как нервы мотать начал, только собственное здоровье и средства сберегла бы. И работа… Неужели я бы с такой квалификацией работы не нашла? Откуда это вечное мое желание “тихо-мирно”?!
Зато здесь у меня нет рака, нет урода-соседа, нет начальства с работы. Живи да радуйся, а я опять голову в песок прячу! А я, может, здесь еще и ребенка смогу родить. Своего, родного…
Даже слушать-то рассказы эти про семейку тошно, а уж жить так… Ну, умерла я один раз. Совсем худо будет, можно и второй помереть, чем такое терпеть.
Пошли они все!.. Что они покойнице сделают, если я и отсюда “сбежать” надумаю? Похоронят не там, где положено? Этого, что ли, бояться нужно?!
Пропади все пропадом, а только я так жить не стану! Нет у них реальной власти надо мной! Ни у кого нет!
Помирать ведь не хочется...
Мне защита нужна, как Лауре. Может -- деньги, может -- какие-то законы местные. Смотреть надо, думать, учится. Не может быть, чтобы совсем уж все безнадежно!”.
Утром, во время молитвы, слова которой я знала уже наизусть, заметила забавную вещь: когда я отключаюсь от происходящего в часовне, мое тело выполняет все ритуалы совершенно самостоятельно. Похоже, настоящая Клэр молилась достаточно часто, чтобы сейчас эти движения я могла делать автоматически через положенные промежутки времени.
Бу-бу-бу – монашка читает утреннюю молитву – автоматически крещусь правой рукой практически синхронно со всеми – бу-бу-бу … – заученный текст звучит достаточно ритмично – бью земной поклон, привычно, не касаясь лбом пола.
Мыслями я была достаточно далеко отсюда, и хотя принятое вечером решение казалось мне абсолютно верным, но все равно было немножко страшновато. Сегодняшний день в швейной мастерской дался мне значительно легче. Я перестала сидеть, опустив глаза и боясь вставить хоть слово. Перестала делать вид, что не слышу гадостей, которым с таким удовольствием обменивались сестры.
Зато вспомнила вычитанный где-то совет: «Если вы хотите, чтобы ваш собеседник почувствовал себя неловко, посмотрите ему в глаза. Наметьте точку в центре его лба и не отводите от нее взгляда. Вашему собеседнику будет казаться, что он попал в ситуацию, когда на него смотрят, но не видят. Это заставит человека нервничать.». Такой прием я и опробовала на сестре Хелме. Когда она, по обыкновению, начала беседу с сестрой Гризелдой, на Хелму я и уставилась.
Сперва по губам монашки змеилась мерзкая улыбочка: она явно ждала моей реакции и потому постоянно поглядывала на меня. Потом, очевидно, уловив что-то непривычное в моем взгляде, она попыталась меня «пересмотреть». Примерно так, как дети играют в «гляделки»: кто первый моргнет, тот и проиграл. Вот когда она сосредоточилась на моих глазах, тут-то окончательно и почувствовала что-то неладное. Вроде бы я и смотрю ей в лицо, а только взгляд не такой, как должен быть. Как будто никакой сестры Хелмы вовсе не существует, и рассматриваю я стену, а не монашку.
Затем тетка попробовала сделать вид, что ей наплевать на мои взгляды. Вот только оказалось, что не так уж и наплевать: она явно чувствовал себя неудобно. Я же, равномерно взмахивая иголкой, продолжала сидеть с каменным лицом.
-- Ишь ты! Чего вылупилась? – не выдержала монашка.
Вот теперь я глянула ей прямо в глаза и с улыбкой ответила:
-- Я и вовсе на вас не смотрю, сестра Хелма. В вас же нет ничего интересного. Зачем мне смотреть?
-- Хватит тебе, Хелма! Прекрати девчонку донимать, не то я матери настоятельнице пожалуюсь, -- вмешалась сестра Рания. – Никакого же покою от твоего змеиного языка нет. То ты про господина барона всякие страсти рассказываешь, которые вовсе не твоего ума, то к девице вяжешься почем зря. А ведь она по осени в баронскую семью войдет!
-- Да хоть и в баронскую семью, а хужей служанки там будет! – торжествующе подгавкнула сестра Гризелда.
Сестра Рания хлопнула сухонькой ладошкой по столу и ответила:
-- Служанкой там или не служанкой – не вашего ума дело! Только Господь может порешить, кому и что предназначено! А ежли не замолчите, лично попрошу матушку настоятельницу на конюшню вас отправить.
Не знаю, почувствовали ли тетки мое внутреннее настроение, мое желание оказать сопротивление, или действительно их разговоры надоели всем, в том числе и сестре Ранни, однако эта маленькая победа доставила мне большое удовольствие. Весь остаток дня я шила, не всегда вспоминая о том, что улыбку с лица нужно убрать. Обе злоязыкие бабки косились на меня, но пока свои гадости держали при себе.
Сегодня я осмелела настолько, что у сестры Агнии, которая приносила мне с кухни обед, спросила:
-- Сестра, а матушка настоятельница не заругается, что вы меня до сих пор отдельно кормите?
-- Зачем бы ей ругаться? Это же она сама так и повелела, – с удивлением ответила мне Агния.
-- Странно. Я вроде бы и в обморок больше не падаю, и здоровье поправилось уже: все шишки и царапины прошли. – говорила я как бы и не сестре Агнии, а просто в воздух, не показывая, насколько меня интересует ответ.
-- Так ведь ты, Клэр, когда под ноги то баронету бухнулась, он матушке того… выговорил... Заявил, что вклад внес, как положено, а ты неделя от недели все тощее и тощее. Конечно, в монастыре матушка сама все решает, но и с баронетом ссориться ей не с руки. А ему, понятное дело, молодуха покрепче нужна.
«Получается что меня откармливают, как рождественского поросенка.», – про себя хмыкнула я.
Днем раньше такая мысль, пожалуй, вызвала бы у меня огорчение, а может быть, и слезы. Сейчас же она меня поразила своей нелепостью. После ночных размышлений, после того, как я приняла решение не помирать раньше времени, а хотя бы попробовать сопротивляться, такое сравнение показалось даже забавным. Тем более, что очень кстати я вспомнила выражение «подложить свинью».
«Похоже, я просто вынуждена буду стать той самой свиньей! Нельзя же разочаровывать семью жениха!». На самом деле я бравировала. И страшно мне было по-прежнему. Однако я старалась выгнать из головы любые пораженческие мысли. Пусть даже и такими нелепыми шуточками. Все лучше, чем терпеливо дожидаться, пока меня плетью начнут воспитывать.
О том, что монастырь торгует в городе хлебом, я уже слышала. Но как-то вот не обратила внимания на этот факт. Типа: «торгуют и торгуют, что здесь такого?».
Ворочаясь вечером на жесткой коечке, я думала о том, что посмотреть такой цех будет любопытно. Все же хлебным технологом я проработала много лет, пережила два полноценных переоборудования цеха и прекрасно знала, что и как должно идти. Так что мне, пожалуй, будет даже любопытно взглянуть на их работу.
Задолго до молитвы, а мне показалось, что даже еще до полуночи, за мной пришла незнакомая сестра.
-- Тс-с-с! – она склонилась надо мной, держа в руке маленький огарок свечи. – Не шуми, соседку разбудишь. Собирайся, пора уже, – шепотом проговорила женщина.
Здание хлебопекарного цеха, или мастерской, как его здесь называли, стояло вплотную к каменной ограде. Довольно далеко от жилых помещений. При свете луны мы пересекли задний монастырский двор. Когда скрипнула дверь, меня охватил такой знакомый, родной и привычный, но уже слегка забывающийся запах. В нем сплетались кисловатые нотки дрожжей, стойкий запах черного хлеба, свежей сдобной выпечки, немного ванили и мучной пыли.
Сестра, которая меня разбудила, разговаривать начала только в помещении цеха:
-- Меня сестрой Анной кличут. Вот смотри и научайся: вот тут закваска. Сейчас мы две трети отберем. А туда добавим муки, и как новый хлеб понадобится, у нас опять ее достаточно будет.
В цехе кроме нас было еще несколько человек. Само помещение было устроено почти правильно. Слева была клетушка, где я увидела два разных сита. Одно стационарное, крепящееся к массивной деревянной конструкции. Покачивая такое сито, можно было сразу просеивать довольно большое количество муки. Она аккуратно ссыпалась в нижний короб. Второе сито было самым обыкновенным и отличалось от привычных кухонных только формой. Оно было квадратным и достаточно маленьким, чтобы можно было потрясти просто в руке.
Зашли мы с улицы явно в ту комнату, где происходил замес теста: на больших устойчивых столах находились крупные емкости, где и будет подходить опара. Разумеется, термостатная камера отсутствовала. Это и понятно: нет здесь у них возможностей строго поддерживать заданную температуру. А в правую сторону от меня располагалось большое помещение с довольно длинной печью.
Ни места, чтобы переодеться, ни положенной спецодежды, закрывающей и волосы, и все тело, здесь, конечно, не было. Более того, сестры даже не скинули рясы, а просто нацепили сверху грязноватые серые фартуки и закатали рукава выше локтей.
Я про себя подумала: «Лучше бы я сюда и не заходила. Сейчас я увижу, как они пекут хлеб, а потом просто не смогу его есть. Они ведь даже руки помыть не собрались!». Меня внутренне передернуло от воспоминаний о вкусном белом хлебе, который я получала каждый день. А ведь этот хлеб пекли для стола матери настоятельницы, только и ради нее руки никто мыть не собирался. Нравится мне или нет, а только пришлось держать рот на замке и не лезть со своими ценными указаниями.
Четыре монашки, которые занимались замесом теста, были достаточно молодые, лет двадцати пяти-двадцати семи, крупные и мускулистые. Похоже, мать настоятельница понимала, что это тяжелый труд, и отбирала для него самых сильных.
Женщины эти, вымешивая тесто и изредка переговариваясь, на меня не обращали внимания вовсе. Ни одна из них ни моего имени не спросила, ни своего не сказала. Возможно, я им не понравилась, а может быть, они просто считали себя мастерами, а меня – случайным зрителем. Тем не менее без дела я не сидела.
Отлив сколько потребуется закваски, сестра Анна всыпала в три горшка по большой плошке муки, долила воды и, подав мне веселку, велела:
-- Ты, Клэр, бери и размешивай. Мешай так, чтобы все комочки разбились. Чем ровнее закваска будет, тем быстрее потом хлеба подойдут.
Думаю, под словом “ровнее” она подразумевала однороднее.
Больше всего меня удивило, что для замеса женщины использовали только ржаную муку. В общем то, даже по советскому ГОСТу в ржаную муку нужно добавлять пшеничную. Тем более, что, судя по оставшемуся в большом сите мусору, женщины замешивали обойную муку.
Размешивать закваску было нетрудно. Монотонная, не требующая мыслей работа. Я на мгновение прикрыла глаза, вспоминая: «мука обойная: для получения используют зерно с оболочкой, в составе допускаются отруби и частицы зародышей пшеницы. Это всегда мука грубого помола, и при просеивании через крупное сито остаются частицы одного размера. Самые крупные куски оболочки убираются.».
Еще с институтских времён я намертво запомнила все сорта муки и способы ее получения. Даже на взгляд могла отличить обдирную* от цельнозерновой**. Я прекрасно знала, какие сорта муки и в каких пропорциях нужно смешивать, чтобы хлеб получился отличным. То, что месили сейчас женщины, вызывало у меня только недоумение.
Руки их равномерно работали, наминая сероватые плюхи теста. Вот они закончили одну партию, отодвинули эти миски с тестом, накрыв его грязными промасленными тряпками и оставив расстаиваться, и принялись за следующую порцию.
На время выпечки хлеба женщины-тестомесы отправились на утреннюю молитву. За печью присматривала Анна, и она же велела мне остаться здесь.
-- Осподь простит, ежли разок-другой не сходишь. Помолится-то и в душе можно. А вот в замуж выйдешь – научаться тебе негде будет. Велела тебе матушка настоятельница помогать, от и помогай.
Я с удовольствием осталась и за это была благодарна сестре Анне. Проводить время в молитвах было и скучно, и нудно. Час выстоять на коленях, даже подстелив на пол собственный подол, тяжко.
А вот «научатся» у этих пекарей мне было особо и нечему. Почти все, что они делали, делалось с нарушением технологий. Вот и сейчас, даже не имея термометра, я понимала, что печь протоплена слишком сильно и хлеб в нее сажать нельзя. Но и сказать что-то, сделать замечание и пояснить я не могла. Это неизбежно привело бы к вопросу: а откуда у меня такие знания?
Вынимали хлеба и раскладывали их на стеллажи мы с Анной. Как я и предполагала, хлеб был тяжелый, плохо подошедший и чуть сыроватый внутри. Зато хлебная корочка отличалась почти угольным цветом.
Привычно раскладывая на полки обжигающе горячие буханки, Анна на секунду остановилась, утерла рукавом пот, подтянула огромные брезентовые рукавицы, защищающие руки от ожогов, и довольно произнесла:
-- Дух-то, дух-то от хлебушка какой! Оно, конечно, селяне все больше лепешки пекут. И дешевле выходит, и быстрей. А только без настоящего хлебушка жить грустно.
С одной стороны, смотреть на Анну было приятно: монахине явно нравилась та работа, которую она выполняет. С другой, раз она занимается этим много лет, то уже могла бы понять, что в слишком сильно протопленной печи буханки не пропекаются, оставаясь внутри слегка волглыми. Я настороженно улыбалась на ее речи, но молчала. Не мне воспитывать взрослую женщину, прекрасно живущую и без моих советов и комментариев.
Каждую полку с хлебом мы накрывали плотными и грязными листами брезента: хлеб должен отдохнуть после выпечки. Эти самые куски брезента выглядели отвратительно. Похоже, их не стирали никогда в жизни. Ткань была настолько жесткая, что больше походила на тонкую фанеру, и даже шла трещинами по корке, если попытаться согнуть ее. Кроме наслоений муки, на ней присутствовали и брызги жидкого теста, закаменевшие от времени, и просто грязь, скопившаяся за годы использования. Пожалуй, эта ночь и эта хлебопекарня стали для меня дополнительным источником стресса. Слишком уж здесь все было не так.
Пока хлеба остывали, мы с сестрой Анной сидели на улице перед входом в пекарню и тоже остывали: от жары я пропотела насквозь, и сейчас влажная одежда просто липла к спине. Обе двери в цех были открыты нараспашку.
-- Сейчас хлебушек остынет, сестры с молитвы вернутся. Можно будет тепленького поесть. Эх, и вкуснотень же, когда горбушечку посолишь, а она аж хрустит!
Я только смущенно улыбалась и согласно кивала головой.
С молитвы сестры вернулись втроем и некоторое время сидели молча рядом с нами на длинной лавке. Отдыхали. Одну буханку разрезали на толстые ломти и, круто посолив, ели с удовольствием, благостно вздыхая от запаха свежего хлеба. Даже лица женщин смягчились и появились легкие улыбки.
Минут через десять четвертая монашка подогнала к дверям запряженную крепким коньком телегу, где крепились два массивных деревянных стеллажа для буханок. Стеллажи заполнили еще горячим хлебом, вновь прикрыли брезентом. Сестра Анна присела на краешек телеги, взяла в руки вожжи и немного сердито сказала:
-- Ну, Клэр, ты чего? Стоишь, как непутевая! Садись, давай, рассвело уже, а нам еще сколь до города ехать.
Довольно неуклюже я забралась на неширокую скамеечку рядом с сестрой, и она тряхнула поводьями:
-- Но-о-о! Давай, Плешка, не дури! Но-о-о!
Лошадка смирно стояла пару минут, совершенно не обращая внимания на требования сестры Анны. Потом как будто кто-то нажал кнопку «пуск» вздрогнула, тряхнула головой, и тяжеленная телега задребезжала по каменным плитам монастырского двора.
Сидя рядом с пахнущей кислым хлебом и потом сестрой Анной, я с интересом оглядывала места, по которым мы ехали. Обычная проселочная дорога, глинистая и неровная. В ширину как раз, чтобы такая телега, как наша, прошла. Миновали какие огородные посадки и приблизились к той рощице, которая прятала за собой город.
Слыша слово «город», я понимала, что это не современный мегаполис. Но все же то, что я увидела, вызвало у меня уныние: довольно большое, широко раскинувшееся село. Практически все дома одноэтажные. Только в центре высится церковь, сложенная из красного кирпича.
Монастырь находился на небольшом холмике. И сейчас я оглядывала местное поселение почти со страхом. Если это город, то что тогда деревня?! Дома стояли очень тесно друг к другу, только в центре виднелись черепичные темно-красные крыши. В основном вместо черепицы использовалась солома. Сероватые, какие-то растрепанные «шапки» были нахлобучены на невообразимые домишки и хижины, составлявшие основную часть этого города. Ближе к окраине жались и вовсе невнятные лачуги и хибары.
Торговля шла довольно бойко. Самым странным для меня было то, что платили не всегда деньгами. Большую, медную или бронзовую, я так и не поняла, монету давали только за половину буханки. За целую – две монеты.
Те же, кто покупал четвертинку, расплачивались продуктами. В основном яйцами. За четвертинку этого кисловатого хлеба давали три крупных или четыре мелких куриных яйца. Но были и другие варианты. Одна женщина принесла завязанную в лоскут ткани горсть сушеных яблок, другая расплатилась небольшой кучкой свежих грибов, третья, к моему удивлению, отдала за хлеб примерно столовую ложку каких-то неизвестных мне семян.
Самое интересное, что сестра Анна не только не отказывалась от подобного рода подношений, но и имела в телеге деревянный короб с кучей небольших лоскутов. В эти лоскуты она перекладывала «оплату», возвращая хозяйкам их собственные тряпочки.
Вот это действо лучше всего объяснило мне, как дорого здесь стоят ткани. Теперь я поняла, почему тюфяк, на котором я сплю, накрыт такой старой и ветхой простынёю. Почему вместо нормальных полотенец все использую какие-то тряпки. Да и одежда местных жителей не отличалась ни красотой, ни излишками тканей. Никаких рюшей, воланов и широких складчатых юбок. Все шло по минимуму.
Даже невзирая на воскресный день, большая часть народа: и мужчин, и женщин, ходила босиком. Основная масса одета была в наряды из грубоватой холстины. И никого не смущали штопка или заплаты на одежде. Мужчины носили брюки до середины икр и точно такие же рубахи, какие я целыми днями шила для солдат. Женщины, в целом, были одеты немного поинтереснее. На холщовую блузку надевали некое подобие прямого сарафана, длинной также до середины икр. И вот эти самые сарафаны уже почти все были из плотной крашеной ткани.
Бог весть, как их красили, потому что все одежки смотрелись линялыми: мучнисто-коричневые, бледно-зеленые, слегка синеватые или сиреневые. Скорее всего, красители готовили из растений и были они очень нестойкие. Зато у некоторых девушек, явно относительно обеспеченных, горловина и подол сарафана были украшены вышивками. Ничего слишком уж искусного в этих узорах не было, но все же женская одежда явно была наряднее.
Особой помощи сестре Анне от меня не требовалось. Только заметив, что у нее на столе кончаются буханки, я доставала и подкладывала в горку на стол несколько новых. А потом, снова забравшись на телегу, продолжала рассматривать людей: деньги мне Анна брать не разрешала, а столик был маленький, и второй продавец просто не поместился бы рядом.
– Сиди уж, сама я… Только вон следи, чтобы чего не стащили.
Очень небольшая часть горожан носила обувь. На некоторых мужчинах я видела подобие сандалий или очень коротко, чуть выше щиколотки обрезанных сапог. На женщинах чаще всего встречались несколько неуклюжие балетки или же подобие сланцев, которые от своих резиновых собратьев отличались тем, что имели дополнительные ремешки, обхватывающие щиколотку.
Раз десять за все утро мелькнули люди побогаче. Их одежда отличалась так разительно, что мне даже не нужны были вопросы, чтобы понять: это местные богачи.
Купила целую буханку за две монеты молодая женщина в сарафане брусничного цвета. Она ярким пятном выделялась на фоне тусклой толпы и явно чувствовала себя местной королевой: ей кланялась примерно половина встречных, а она лишь изредка кивала головой. Сверху, с телеги, мне было интересно наблюдать все это.
Я заметила на этой женщине ярко поблескивающие золотые сережки в ушах. Вообще, конечно, украшений на местных было очень мало. Некоторые женщины носили деревянные бусы. В общем-то, смотрелось это вполне симпатично: дерево было выбрано с умом, разных оттенков и пород. И пропитано то ли маслом, то ли воском. Это подчеркивало красивый природный рисунок небольших плашек и выглядело так, как какое-нибудь этническое украшение в моем мире. Попалось на глаза и несколько медных колечек-сережек. Однако таких «богатеек» было совсем немного. Не сдержав любопытства, я спросила у сестры Анны:
-- А что это за госпожа? И платье у нее такое яркое, да и сережки красивые?
-- Ой, милая! Это же самого мэтра Горста жена. Неужто не знала?
-- Я как переболела, так с памятью совсем худо стало, – жалобно глянув в глаза сестре, проговорила я.
-- Ювелир городской. Богатющий, но скупой. Поди-ка, самый богатей у нас, даже более баронов. Уж как Мирка убивалась и рыдала: замуж за него не хотела! А сейчас смотри-ка, экой королевишной ходит!
-- А почему она замуж не хотела?
-- Так все кричала, что старый он и немилый. Оно, конечно, лет двадцать-то у них разницы есть. Ну, может быть, чуть поболе. Только это ведь женщина в сорок лет старуха. А мужик, милая моя, в сорок-то лет самый сок и есть. Он тебе и платьюшко нарядное укупит, и колечко подари, и все-все для молодой да красивой сделает. Потому как нажить-то уже успел, а промотать еще нет. От и мэтр Горст такой. И что ж, что вдовец? Детей с первого брака не нажил, за то добра собрал страсть сколько. Даже и бароны наши у него для дочек и жен заказывают: от какой мастер!
Я смотрела на сестру Анну и понимала, что она искренне верит в свои слова. Ну вот так ее воспитали и так вложили в голову, что женщина в сорок – старуха, а мужик – огурец-молодец. И ее нисколько не смущает право мужчины выбирать. Спорить я не стала, понимая, что это бесполезно. И что о мастерстве Горста говорить трудно: у местных нет другого выбора. На весь городок один спец.
На людей, вылезших из телеги, я смотрела очень внимательно, пытаясь скрыть страх. Разумеется, никого из них я знать не знала, а ведь они — семья прежней Клэр. Скажу что-то не то – мигом догадаются. Из тех разговоров, что вели монахини в монастыре, я помнила только, что у Клэр много старших сестер. То ли шесть, то ли и вовсе семь. Помнила, что мать в очередной раз ждет ребенка. Но я не знала даже их имен, не понимала, как к ним обращаться.
Первым шел мужчина средних лет, довольно симпатичной наружности. Темноволосый, даже чуть цыганистый, навскидку лет сорока. Отставая от него на шаг, уточкой переваливалась женщина. Отечное морщинистое лицо, обвисший живот: похоже, дело двигалось к родам. И она стыдливо прикрывала его цветастой нарядной шалью. Эта самая яркая шаль разительно отличалась качеством от тряпочного балахона, в который была она одета.
Придерживая женщину под руку, шла молодая девушка, одетая в простенький сарафан и штопаную блузку. Она была сильно похожа на цыганистого мужчину. С другой стороны от беременной женщины, не прикасаясь к ней, шел молодой рыжеватый мужик. Замыкала всю компанию дебелая босая селянка. Из тех, про которых говорят «кровь с молоком». Не сказать, чтобы отличалась она красотой, но здоровью ее можно, мне кажется, даже позавидовать.
Они целенаправленно двигались в сторону нашего прилавка с хлебом, и я обратила внимание на такую деталь. Мужчины оба были обуты в те самые полусапоги-полуботинки: как я поняла, показатель зажиточности. На женщине были потрепанные сланцы, а девушка и служанка шли босиком. Думаю, это родители Клэр и одна из сестер с мужем.
Я опасалась этой встречи. Напряжение внутри росло так, что в какой-то момент я попыталась сдвинуться за спину сестры Анны. Похоже, монашка заметила этот маневр и взяла меня за руку, крепко сжав. Подошедшей компании она поклонилась в пояс, снова сжав мои пальцы. Я сообразила, что Анна дергает не просто так, и тоже поклонилась.
-- И тебе пошли Бог здоровья, доченька, – торопливо и равнодушно проговорила беременная женщина. Выглядела она лет на десять старше мужа. Видно было, что чувствует себя не слишком хорошо. Тем не менее она попыталась быть приветливой с сестрой Анной: -- Нам, матушка, хлебца бы.
-- Сколько изволите, госпожа Хофер?
-- Четыре четвертинки.
Я решила, что мне послышалось. Как это – четыре четвертинки? Однако матушка Анна привычно приняла от молодой девушки плату: восемь мелких куриных яиц, сушеная травка, которую она пересыпала в собственную тряпку, и горсть сушеных слив. Буханку покупателям она положила целую. Женщина между тем сочла нужным объяснить:
-- Тереса с мужем к нам в гости наведались. А сегодня у сватьи именины. Так вот, чтобы не с пустыми руками… – она кивнула на корзину в руках служанки.
Самым поразительным было то, что никто из них не пытался со мной даже поговорить. Мужик, который был отцом прошлой Клэр, просто окинул равнодушным взглядом. Женщина, которая была матерью, старалась выглядеть презентабельнее в глазах монашки. И только девица, симпатичная и чернявая, окинула меня недобрым взглядом. Буханку отдали служанке, которая уложила ее в большую корзину рядом с яйцами и куском выглядывающего из заскорузлой тряпки соленого сала. Женщина-мать, неловко потоптавшись у прилавка, вздохнула, перекрестила меня и, так ни о чем и не спросив, двинулась за мужем куда-то в сторону.
Встреча вызвала у меня очень смешанные эмоции. Первоначальный страх перетек в откровенную растерянность. Они не жалели меня, не злились, а просто отнеслись, как к чужому, малознакомому человеку. Подождав, пока уймется сердцебиение и я смогу ровно дышать, тихонько спросила сестру Анну:
-- А чего это они так? Как к чужой…
-- Так ты, милая, теперь чужая и есть. Тереска вон, видишь, с мужем к ним приехала, почет оказала, к сватам на обед приглашение на обед привезла. А ты в баронский дом войдешь. Думаешь, баронесса твоя станет их на обеды приглашать? Они для нее голытьба, хоть и благородные. Ты, девонька, теперь отрезанный ломоть…
Больше я вопросов сестре Анне не задавала. Но нужно признать, что равнодушие семьи к судьбе Клэр меня потрясло. Покупателей становилось все меньше. Я сидела на месте возчика в телеге и думала: «Семейка, в которой я буду жить, она ведь, похоже, еще хуже. Если я забеременею и ребенка рожу, в такой обстановке его нормально не вырастить будет…».
Теперь все мои мысли сводились к тому, что мне нужно как можно больше узнать о внешнем мире и постараться сбежать. Выяснить, как безопаснее всего путешествовать. Раздобыть где-то документы, а для начала понять, есть ли они тут вообще. Найти средства на первое время. Я даже с интересом посмотрела на церковную кружку. Однако поняла, что те несколько монеток, что бросили в течение дня в коробку, меня точно не спасут.
В общем-то, итогом так напугавшей меня в начале встречи с семьей, было только усилившееся чувство тревоги и безнадежности. К концу торгового дня на телеге осталось штук шесть буханок хлеба. Однако Анна была довольна:
Вызов к матери настоятельнице не был для меня совсем уж неожиданностью. И услышала я ровно то, что ожидала услышать:
-- Господин баронет привез тыквы, Клэр. Завтра в обители будет тыквенный суп, а послезавтра ты обвенчаешься в городском храме.
Я молчала, потому что искренне не понимала, что можно ответить. На секунду вспыхнула мысль о том, что я много раз за лето была в городе и теоретически могла бы убежать. Однако именно эти поездки и беседы с горожанами четко дали мне понять, что бежать некуда.
Эти люди не были злыми. Но они жили в мире четко прописанных законов и нерушимых правил. Тот, кто нарушал эти правила, становился изгоем. Беглянку никто не примет, ей никто не поможет. Я точно знала, что не смогу выжить в лесу даже летом. Я не умею охотиться. И пусть у меня хватит сил посадить огород, я просто не дождусь плодов с него: я умру с голоду. А жить, как ни странно, мне все еще хотелось, и пока самоубийство пугало больше, чем даже такое существование.
За это лето я лишись не только всех иллюзий, но, кажется, и всех моральных устоев. Если бы я могла украсть что-то, что дало бы мне свободу от монастыря и этого мира, я сделала бы это не задумываясь. Пожалуй, меня держали на плаву и не давали погрузиться в полное отчаяние только периодически всплывающие мысли о прошлой жизни.
Мне приходилось бесконечное число раз напоминать себе, что я взрослая неглупая женщина, пережившая в том мире довольно много. Выстоявшая после предательства мужа, настроенная на борьбу с раком и даже не испугавшаяся сказать «нет» Кольке Паяльнику. Может быть, это была и смешная победа, но все же она была. После моей смерти этот урод сядет.
А самое главное: перемежая острые моменты тоски и депрессии, во мне все еще сильно было желание жить! Было ощущение, что я не доделала что-то важное в той жизни, упустила что-то очень существенное. И терять этот доставшийся случайно второй шанс я все еще не желала.
На следующий день сестры с удовольствием ели тыквенный суп, а я смотрела в плошку и вспоминала, что терпеть не могу этот вкус.
Вечером меня повели мыться. Первый раз за все лето я не просто обтерлась влажной тряпкой, а действительно нормально вымылась. С волос сошло столько грязной воды, что я поразилась, как еще не обзавелась вшами. Маленькая мыльня, кстати, предназначалась вовсе не для всех сестёр. В нее, оказывается, пускали только по распоряжению матери настоятельницы и только в том случае, если мытье советовала сестра Ренилда. Ренилда ведала травяными запасами в монастыре и считалась кем-то вроде местной знахарки. Так что, как пояснила мне промывающая мою косу сестра Брона, мыльней пользовались три, редко четыре раза в год.
-- Это ж и воды натаскать надобно, и дров сколько извести, чтобы в тепле помыться. Да и лекари бают, что ежли защиту с тела смывать часто, то через поры болезни всякие проникают. Давно ли волна прошла. Говорят, от мытья излишнего она и началась.
Я вспомнила, что здесь волна -- это вовсе не в море. Это то, о чем рассказывала мне Лаура -- эпидемия.
Спала я на той же самой засаленной простыне. Ее поменяют, когда я уеду из монастыря. А вот с утра началась суматоха. Сразу после утренней молитвы пришла пожилая, незнакомая мне монашка, которая, расчесав мне косу, начала делать прическу. Состояла эта свадебная прическа из вплетенных в волосы каких-то черных нитей. От этого коса Клэр, и без того густая, стала толще раза в три и длиннее в половину. Старуха уложила ее венцом вокруг головы и сколола кучей шпилек.
Затем мне дали тонкую, похоже, батистовую сорочку. Следом вторую, из ткани поплотнее и с рукавами до локтя. Затем белую блузу из очень плотной шелковой ткани, а уже сверху зеленый сарафан из настоящего бархата. Очень толстого и рыхлого, с не слишком ровным ворсом.
-- Сказывают, в этом сарафане сама баронесса замуж выходила!
Запах от ткани и в самом деле был несколько затхлый и неприятный, но возражать было бессмысленно. На ноги натянули белесые чулки, которые примотали кожаным ремешком чуть выше колена. Черные балетки, явно совершенно новенькие. И только потом накинули на меня полупрозрачную сетку вуали, прицепив к волосам теми же шпильками. Эту тряпку нельзя было даже назвать фатой. Она крепилась на макушке и равномерно опускалась до пояса со всех сторон – и сзади, и спереди.
В этом наряде мы отправились в часовню, где матушка настоятельница бдительно проследила, чтобы я не подкладывала ткань сарафана себе под колени.
– Не ровен час, испортишь дорогую вещь. Господь терпел, и ты потерпишь.
Через час, когда молитва закончилась, я разгибала колени чуть ли не со стоном. Самое неприятное было то, что кормить меня в этот день никто не собирался.
-- Самая это что ни на есть примета верная, – ехидно заявила сестра Гризелда, когда я спросила о завтраке. – Ежли до свадебного обеда невеста хоть крошечку проглотит, нипочем счастья ей Господь не даст.
Подъезжали гости. Их кибитки и коляски частью отправили за дом, частью бросили за оградой, прямо на дороге. Муж кланялся входящим в дом, я кланялась вместе с ним и с удивлением размышляла: «Ладно моей семьи не было в храме. Они нищие, их могли и не пригласить. Но ведь и от баронета никого не было. Как-то это странно все».
Изнутри дома, в который я так и не успела заглянуть, раздался чей-то высокий пронзительный голос. Слов я не разобрала, но почему-то сразу подумала, что это та самая баронесса, которой меня запугивали монашки. Как потом выяснилось, я не ошиблась.
На улице нам пришлось стоять минут тридцать, не меньше, пока все, кого пригласили на свадьбу, прошли в дом. Мы с мужем заходили последними и из маленьких темных сеней попали в некий “коридор” из гостей, которые щедро начали сыпать на нас зерно. Стоял гул: все что-то говорили и поздравляли, а я могла только улыбаться в ответ: я не запомнила ни одного имени.
Когда я, наконец, смогла нормально открыть глаза, не опасаясь новой горсти пшена в лицо, то жених взял меня за руку и повел к началу длинного-длинного стола. На торце стола было только два места: для него и меня. А вот по краям от этих мест лицом друг к другу сидели старик и полная женщина.
Мне было неприятно прикосновение влажной руки мужа, и я постаралась незаметно выдернуть свою ладонь. Но он только крепко стиснул мою кисть и мрачно зыркнул на меня. Подвел меня к одиноко сидящему старику и пробасил:
-- Батюшка, благословите нас.
Примерно так мог бы выглядеть постаревший Дон Кихот. Очень высокий и очень худой, с редкими серебристыми волосами, остриженными почти под ноль, с узким лбом и узкогубым ртом старик когда-то, возможно, и был симпатичным. Сейчас же он выглядел достаточно жалко: оба его глаза пересекала черная тканевая повязка. Барон неловко повернулся к нам и тихо произнес:
-- Благословляю вас, дети мои.
Муж поклонился в пояс, я вслед за ним. Притихшие гости все еще стояли между концом стола и входом. Муж обошел наши с ним пустые места и близился к женщине.
-- Благословите нас, матушка.
Баронесса выглядела так, как, по моему мнению, могла бы выглядеть завязавшая со своей деятельностью старая французская проститутка веке так в восемнадцатом: одутловатое лицо с двумя подбородками, поросячьи глазки прячутся под набрякшими морщинистыми веками. Но брови весьма тщательно подведены краской. Волос не видно, они спрятаны под большим белоснежным чепцом, и кружевной рюш богатой волной падает на лоб и осеняет щеки. У нее красивой формы нос, тонкий и породистый, но вся эта порода просто тонет в слое сала. Оплывшая грудь туго натягивает шнуровку бархатного сарафана, а дальше жирное тело прячется под бесконечными складками ткани. У баронессы пухлые, но холеные белые ручки. Она визгливым голосом отвечает:
-- Благословляю тебя, дитя мое.
Мне показалось это немного странным: как будто меня рядом вообще нет. Но то, что она сделала потом, поразило меня до глубины души. Она протянула вперед обе руки, и сын, встав на колени, взял ее кисти и поцеловал. Я стояла рядом, все еще не соображая, что от меня требуется, а свекровь смотрела на меня и ехидно улыбалась. Руки при этом она не убирала…
Неожиданно я получила резкий удар под колени, который заставил меня упасть. Упала я ровно так, как и требовалось: со всего маху на те самые колени, которые все еще побаливали после утреннего стояния на камне в часовне монастыря. Слезы непроизвольно набежали глаза, а под носом у меня оказалась рука свекрови. Недовольный голос мужа произнес:
-- Целуй матери руку!
Я была настолько деморализована и этой свадьбой, и этим скотским отношением, что только всхлипнула и покорно коснулась губами мягкой кожи. Баронет встал, и я с трудом распрямилась вслед за ним. В это время от входа раздался голос матушки настоятельницы:
-- Мир дому этому и благословение Божье. Привезла я вам, госпожа баронесса, приданое невестки вашей. Заносите!
Она повернулась ко все еще распахнутым дверям, и две сестры-монахини внесли продолговатый сундук. Одну из них я даже узнала: она тестомес. Поклонившись в сторону баронессы, обе сестры так же молча вышли. И моя свекровь радостным голосом провозгласила:
-- А вот сейчас и посмотрим, сколь добра за невесткой дадено! Оценили ли родичи ее, какую честь им оказали!
Что-то скрипнуло, и баронесса стала совершать непонятные телодвижения в своем кресле. Тут же из толпы выскочила женщина, одетая совсем просто и, судя по фартуку, не гостья, а прислуга. Она встала за спинкой кресла моей свекрови и, потянув на себя, выкатила ее в широкий проход между столом и стеной.
Только сейчас до меня дошло, что баронесса сидит в инвалидном кресле с деревянными колесами. Поскрипывая при езде, кресло, толкаемое служанкой, двинулось к выходу. Гости почтительно расступились, образовав что-то вроде полукольца вокруг сундука. Муж, недовольно зыркнув на меня, скомандовал:
Ближе к вечеру, когда гости были уже изрядно пьяны, а мой так называемый муж начал клевать носом, объявили танцы.
Танцевать собирались прямо на мощеной площадке двора. Оттуда к этому времени убрали все повозки и развесили снаружи дома с десяток горящих фонарей, а также появились три музыканта и зрители-селяне, молчаливой толпой стоящие за оградой.
Одежда музыкантов была с претензией на красоту и роскошь, а по сути: грязное тряпье. Один из мужчин был в жутко засаленном бархатном костюме, из которого не только торчали нитки в местах швов, но и вместо кружевных манжет остались жалкие клочья. Пятен на костюме было столько, что в сумраке разобрать настоящий цвет было просто невозможно: он казался болотно-коричневым. У этого мужчины в руках был продолговатый деревянный ящик с натянутыми струнами. Пожалуй, ближе всего этот инструмент был к гитаре, вот только звук издавал не слишком приятный, какой-то пластмассовый.
Второй, совсем молодой юноша, при обычных холщовых штанах, носил старую красную парчовую жилетку. Его инструментом было нечто вроде металлической дудочки. Третий, самый пожилой из всех, был одет лучше остальных. Его костюм, не слишком и драный, раньше однозначно принадлежал богатому горожанину. Плотная шерстяная ткань с бархатными вставками, пожалуй, выглядела даже солидно. Но, ощущая, что он не так наряден, как его спутники, этот мужчина нацепил на грудь две красных атласных розетки с полинявшими перьями. Его инструментом было неизвестное мне сооружение: что-то среднее между барабаном и бубном.
Баронессу выкатили в коляске, барону поставили стул. Слава Богу, ни меня, ни баронета никто танцевать не звал. Мы оставались зрителями. Осенний вечер был достаточно прохладен, и я зябко поежилась, стоя за спинами хозяев дома.
Шум “оркестранты” производили адский и не слишком музыкальный, но благодаря этому самому барабану в местной «музыке» был задан определенный ритм, под который двигались гости. Все они: и молодые, и пожилые, собрались в круг и взялись за руки. Так в хороводе они и танцевали, дружно топая ногами, повинуясь ритму и периодически сбиваясь в центр общей плотной кучей. Похоже, там, в тесноте и давке, подвыпившие мужчины позволяли себе кое-какие вольности, потому что несколько раз раздавались радостные женские взвизги.
Баронет, все это время стоявший рядом со мной, внезапно встрепенулся и, не говоря ни слова, пошел куда-то в сторону. Я машинально проводила его взглядом: далеко он не ушел. Остановившись у каменного заборчика, опоясывающего двор, он перегнулся через барьер и начал блевать.
Танцы продолжались часа полтора, не меньше. Я смертельно устала и так как толком не ела, меня начало потряхивать от холода. Наконец прохладу почувствовала и подвыпившая баронесса. По ее команде гости вернулись в дом.
В зале за это время расставили подсвечники и зажгли свечи. Со стола убрали все мясное и рыбное, зато теперь он был уставлен белыми булками, пирогами, небольшими пиалками с медом и вареньями. В углу лакей шумно открывал третью бочку пива.
Оттого, что я четко понимала, чем кончаются свадьбы, страх и состояние отупения наваливались все больше и больше.
Похоже, когда гости покидали пиршество и выходили во двор, многие из них последовали примеру моего мужа и опорожнили желудки. Иначе я просто не понимаю, куда в них влезло такое количество жратвы. Тем не менее даже мужчины охотно ели пироги, запивая пивом, а уж женщины и вовсе развлекались от души: они макали эти пироги и булки в мед и облизывали пальцы так, что меня чуть не стошнило: за весь день никто ни разу не вымыл рук.
Первой завела беседу о Свидетельницах баронесса Штольгер. Обращаясь к матери барона, она произнесла:
-- Ну, почтенные родители, пир вы закатили на славу! А раз уж меня в Свидетельницы пригласили, то и первой я подарок вручить должна. Эй, Гронт, заноси! – теперь она смотрела куда-то в сторону входной двери, где сразу появился крепкий мужик-слуга, несущий в руках нечто, завернутое в мешковину.
Это нечто выложили перед баронессой, дав ей возможность снять мешковину. Ткани. Аккуратно сложенные высокой стопкой ткани разного качества. Одна из них, самая верхняя, отливала атласным блеском в тусклом свете свечей.
-- Умеете вы, баронесса Штольгер, хороший подарок сделать! – свекровь явно была довольна этим даром.
Я же в это время сидела и размышляла о том, кто такие эти самые Свидетельницы. На свадьбе их упоминали не первый раз, и даже настоятельница тоже будет свидетельницей. Немного порывшись в памяти, я сообразила, что, скорее всего, тетки придут в комнату после первой брачной ночи, чтобы предъявить всему миру простынь с пятнами крови. Что-то такое я читала о средневековых обычаях в книгах. Довольно мерзкий обычай, подтверждающий девственность и нетронутость невесты до свадьбы.
Пока рассматривали подарки: и эту ткань, и следующие дары, которые вносили слуги других соседей, я взяла со стола кусок белой булки и, незаметно отщипывая от него, слегка перекусила. Голод прекрасно стирал память о немытых руках, которыми готовят этот хлеб. Подарки были самые разные: от расписной фарфоровой вазы и тканей до какого-то породистого живого барана, которого гости толпой ходили смотреть на улицу, выкатив впереди всех баронессу.
Больше всего в этой суете меня поражал слепой барон. Он присутствовал на свадьбе собственного сына, как мог бы присутствовать стул или шкаф. За весь день, кроме слов: «Благословляю вас, дети мои!» больше он не издал ни звука. Периодически служанки, обходящие гостей с новым блюдом, молча кидали ему кусок на тарелку. Несколько раз я видела, как он нашаривал еду в своей тарелке. Медленно и тщательно ощупывал пальцами, пытаясь понять, что это такое, и только потом начинал есть. Неторопливо, похоже, без особого желания. Даже пиво ему подали только одну кружку из самой первой бочки. И до сих пор, до самого конца свадьбы, он так и не допил ее полностью. С ним никто не пытался разговаривать: ни слуги, ни гости, ни собственная семья.