– Не замерзли пальчики-то, свет?
Аленка, уже почти поднеся к губам кулачок, чтобы согреть его дыханием изнутри, испуганно повернулась.
Личико у матушки Ирины было махонькое, лоб по самые брови срезан черным платом, бледные щеки им же укрыты до уголков улыбчивого рта. Так для черницы приличнее, да так же, по зимнему времени, и теплее.
Зима ранняя, холодов не ждали, топить сразу не наладились…
– Господь с тобой, Аленушка, – черница, склонясь над девушкой, приобняла ее и покивала, вглядываясь в работу.
Девушка клала мелкий жемчуг вприкреп по уже готовой вышивке, выкладывая длинный конский волос с нанизанными на него жемчужинками по настилу – промеж двух тонких золотистых шнурков, обводящих завитки узора. Это было второе зарукавье ризы, которую уже скроили и сшили послушницы для отца Амвросия. Первое, готовое, лежало перед Аленкой, чтобы сверять счет и размер жемчужин.
Аленка взялась уж за последнюю снизку. Пальцы делали свое дело, а девушка уже думала о новом рукоделии, которое затевалось давно, и наконец-то удалось получить давно обещанный матушками не багряный, а багровый бархат, удивительного цвета, яркого и густого, на изгибах уходящего в просинь.
– А что у нас в этой палате холодненько, так ты не огорчайся, это тебе от Господа испытаньице малое, – ласково проговорила матушка Ирина. – А и шла бы ты к нам окончательно, Аленушка, чего ты у бояр своих позабыла? У нас тихо, благостно, первой искусницей будешь.
Она протянула руку к стоявшим возле большим пяльцам, коснулась перстом линии, наведенной по бархату меловым припорохом, и Аленка, боясь за сложный узор, который второе уж утро переносила на ткань, удержала эту истончавшую желтоватую руку. Узор дался ей нелегко, она долго двигала двумя составленными уголком зеркальцами над клочком дорогого персидского атласа, с золотистыми завитками по черному полю, пока не добилась своего – узор на том клочке шел по большому кругу, а ей хотелось вытянуть его в полосу.
Инокиня и девушка обменялись взглядом.
У матушки Ирины глаза впалые, темные, снизу желтизной подведенные, у Аленки – не понять, рябые, что ли, по серой радужке светло-карие пятнышки, да и серая ли она? Щеки, конечно, порозовее, чем у пожилой инокини, но волосы так же тщательно упрятаны под плат. И личико – с кулачок.
– Благословите, матушка, начинать, – попросила Аленка, показав на пяльцы.
– Бог благословит, душенька ты наша ангельская, – матушка Ирина снова покивала. – Отпросись у своей боярыни, свет. Притчу о талантах, что батюшка Пафнутий толковал, помнишь ли? Накажут того, кто свой талант в землю зарывал. А твоими ручками золотыми разве мужу ширинки вышивать? Да и ширинки ли? Ведь не отдадут тебя за богатого, чтобы сидеть в светлице и рукодельничать. Будешь вот этими ручками порты грязные латать, миленькая! А ими – покровы к святым образам расшивать, пелены, воздухи к потирам, облачения для иереев – Господа славить…
Семнадцать в мае исполнилось Аленке – и уже года два, кабы не более, обещается она отпроситься у своей боярыни, пожить в монастыре послушницей, потом малый постриг принять. Хорошо – боярыня замуж по своему выбору ее не норовит, силком в горнице не держит. И по неделе живет Аленка в келейке у матушки Ирины, рукодельничает себе на радость с прочими сестрами и матушками. Ростом девушка – с малого ребенка, пальчики тоненькие, глазки остренькие, и шьет так, что залюбуешься. Другим рисунки для вышивки знаменщики наводят, – Аленка сама знаменит не хуже, и стежки кладет махонькие, ровненькие, и цвета подбирает так, что гладь под ее иглой словно на свету вспыхивает и тень от себя дает.
Особливо это заметно в лицевом шитье – когда доверяют девушке святые лики шелками охристого да розоватого цвета расшивать. Так она каждый стежок расположит, что лик живым делается. Умеет Аленка и обвести жемчужной снизкой фигуры святых точнехонько, и жемчуг подобрать ровнехонько, и все швы знает – и высокий сканью, и шов на чеканное дело, и шитье в петлю, и шитье в вязь, и шитье в черенки. Посчитали как-то – более полутора десятков швов получилось.
– Я просилась, матушка Ирина, сейчас не пускают, – пожаловалась Аленка. – Говорят, разве дома работы мне мало? Приданое Дунюшке шить, потом Аксиньюшке.
– Господь с тобой, разумница… – Матушка Ирина негромко рассмеялась и прикрыла рот ладошкой. – Твоей Дунюшке девятнадцать лет, перестарочек она. Да и приданое небогатое. Разве на красу кто позарится… А на Москве другие невесты подросли. Вот бы хорошо, кабы ты Дунюшку уговорила постриг принять. И тебе бы тут с подружкой было веселее.
Аленка улыбнулась.
Если бы красавица Дуня, подруженька милая, хоть раз обмолвилась о келье – Аленка бы уж уцепилась за нечаянно изроненное словечко. Чего уж лучше – в монастырь, да вместе с Дуней! Но Дунюшка отчаянно хотела замуж. Еще не зная, не ведая суженого, она уже любила его со всем пылом не девичьей – женской души, уже принадлежала ему и детям. Этой осенью, на Покров, разбудила Дуня Аленку ни свет ни заря, повела в крестовую палату – свечечку перед образом Покрова Богородицы затеплить. Из всех девиц, в доме живущих, ей нужно было успеть первой, чтобы и под венец – первой.
Прочитав положенные молитвы, Дуня, застыдившись, сказала и две неположенные:
– Батюшка Покров, мою голову покрой! Матушка Параскева, покрой меня поскорее!
Аленка повторять не стала – грех и стыд, мало ли каким глупостям научат сенные девки или языкастые бабы-мовницы. И вечером, когда после молитвы все безмолвно отходили ко сну, она, поправляя поплавок в лампадке, что в Дуниной горнице, услышала из-за кисейного полога легкий шепоток:
– Покров-праздничек, покрой землю снежком, а меня – женишком…
Услышав бесстыжую Дунюшкину молитву, Аленка покраснела до ушей. Как краснела обычно, услышав срамную песню – из тех песен, что девки в сенях тихонько друг дружке на ухо напевали, фыркая и прикрывая ладошками рты – от смеха. Аленка смеялась редко – во-первых, ничего забавного в том, что вызывало у других хохот, она почему-то не видела, а потом – мал смех, да велик грех.
Представилось перед глазами вовсе непотребное – дядька большой, тяжелый, бородатый, в парчовом кафтане, заваливает на постель милую подруженьку. Не об этом же, в самом деле, просила Дуня?
Покрыть – слово-то какое стыдное…
Но и этой осенью сваты двор стороной обошли. Девятнадцать лет, небогатое семейство, захудалый род – дьячий род, как ни тщись, а дьячий… Может, отпустят Дуню? Вместе бы и послушание несли. А какое может быть у Аленки послушание? Рукоделие! Никому в монастыре нет резону ее тонкие пальчики на грубой работе губить.
Аленка искренне хотела в монастырь, под крылышко к доброй матушке Ирине. Здесь ее любили, здесь она всех любила, и разве что старшей подруженьки Дуни недоставало бы в строгом земном раю, сладостно-безгрешном, где Аленкино искусство было для всех великой радостью, так что не раз сподобилась она похвалы самой матушки-игуменьи Александры. Монастырь предлагал Аленке всё, чего она желала от жизни, и здесь не иссякал мелкий жемчуг в шкатулках, не кончались цветные нитки в мотках, ждали своего часа тяжелые штуки бархата, турецкого и итальянского, и легкие – тафты и кисеи. Здесь было в избытке всё, потребное для невинного девичьего счастья…
Единственное, что сегодня омрачало радость, – так это холод в большой трапезной, где собирались с шитьем инокини и послушницы, холод и слабый свет. Работать зимой тут можно было лишь с утра, а много ли времени у стариц после ранней обедни? Аленка исправно стояла все службы, и выходило, что два-три часа на рукоделье – вот и всё, что ей обещала по зимнему времени будущая жизнь в монашестве.
Но и стать боярыней, которая целые дни проводит за пяльцами, Аленка тоже не могла, не нашлось бы боярина, который заслал к ней сваху. Не дочка, не внучка, не племянница Лариону Аврамычу – воспитанница… Повыше сенной девки-рукодельницы, пониже бедной родственницы, что живет на хлебах из милости. Хорошо, Бог тихим нравом наградил – не в тягость девушке это.
В трапезную вошла послушница Федосьюшка и сразу к матушке Ирине с Аленкой направилась.
– За тобой возок прислали, Аленушка. Домой быть велят единым духом!
Возок? Не так уж далеко Моисеевский монастырь от Солянки, чтобы возника в санки закладывать. И не столь велика боярыня Аленка, чтобы кучера за ней снаряжать.
– Господи помилуй, не стряслось ли чего? – Аленка вскочила, не забыв всё же придержать низку жемчуга. Растечется по полу – ползай потом, жемчуг-то счетом выдали…
– Ах ты, господи! Не ко времени! – покачала головой матушка Ирина. – А как бы ладно тебе остаться тут на Филипповки…
– Да я и сама хотела, – призналась Аленка. Уж что-что, а постное стряпать старицы выучились отменно. Из мирских благ Аленка, пожалуй, лишь лакомства и признавала. Пастила калиновая, малиновые леваши, мазюня-редька в патоке – не переводилось это добро в обители. А в пост – постные лакомства: тестяные шишки, левашники, перепечи, маковники, луковники, рыбные пироги, благо Филипповки – пост светлый, радостный, не строгий, приуготовление к Рождеству Христову…
Лакомка – ну и что? Девичий грех – за него и батюшка на исповеди не сильно ругает.
Аленкина заячья шубка, сукнецом крытая, в келье у матушки Ирины висела. Аленка ею укрывалась. Сперва была это Дунюшкина шубка – подруженька ее тринадцатилетней отроковицей носила. Раньше по обе стороны застежек нашивки с кисточками шли, а как Аленке шубу отдавали – нашивки спороли и припрятали. Аксиньюшке, младшей, бог даст, понадобятся.
Матушка Ирина и Федосьюшка проводили Аленку до крыльца. Дальше не пошли – первого снегу намело, тропинки через обширный монастырский двор не протоптаны еще, а студить ноги никому неохота. Перекрестили, поскорее возвращаться велели.
Аленка заспешила через двор к калитке, за которой ждал возок. Не великого полета птица, чтобы за ней большую каптану к воротам присылать, возок – и тот для нее роскошь. Узел с добром, что она несла в правой руке, чиркал по снегу.
У самой калитки – то ли тряпья ворох, то ли что… Шевельнулось! Выпросталась рука, осенила Аленку крестом.
– Ты что тут сидишь, Марфушка? – строго спросила девушка. – Ступай в тепло! Тебе поесть дадут. Чего ты тут мерзнешь?
– Согреемся, все согреемся! – грозно предрекла блаженненькая. – О снежке с морозцем затоскуем!
И откинула грязный угол плата, прикрывавший ей рот.
– Девушка, а девушка! – позвала она Аленку. – Поди сюда! Хорошее скажу…
Та, робея, подошла поближе. Впрочем, и не миновать ей было Марфушки по пути к калитке.
– Чего тебе скажу, девушка… – Блаженненькая еще раз поманила скрюченным пальцем, но, когда Аленка наклонилась над ней, принялась ее сердито обнюхивать.
– Дурной дух в тебе, девка! Фу, фу… Дочеришка лукавая! – Марфушка удержала за рукав отшатнувшуюся Аленку и вдруг заголосила, истово и радостно: – Ликуй, Исайя! Убиенному женой станешь! За убиенного пойдешь!..
Аленка рванулась к калитке, но Марфушка держала крепко.
На счастье, посланный за девушкой конюшенный мужик, дядя Селиван, услышал этот вопль и, любопытствуя, осмелился – приоткрыл калитку.
Он увидел, как перепуганная Аленка, уронив узел, пятится по тропке, таща за собой Марфушку.
– Ты что, баба, очумела? – Дядя Селиван без всякого почтения прикрикнул на блаженненькую, отчего она как будто в разум вошла – выпустила рукав шубки. Аленка подхватила узел и метнулась в калитку, дядя Селиван развалисто вышел следом.
– Дура девка, – строго сказал он Аленке. – Совсем ты у чернорясок умом тронулась. Больше ты ее слушай, блаженную! Если бы всё то делалось, что эти дуры вопят, то уж и конец света бы наступил! Молвится же такое – за убиенного пойти! Вот был на Москве юродивый Федор – тот дело говорил…
Он левой рукой отстранил от себя Аленку и размашисто перекрестил ее.
– Я уж боялась, рукав оторвется, – жалобно отвечала Аленка. – Спаси и сохрани, спаси и сохрани…
– Не канючь, дура. Бояра по тебя, глянь, санки послали!
Аленка села и прикрылась полстью, Селиван чмокнул, старый гнедой возник с большой неохотой зашагал быстро – надеялся, видно, что этот шаг сойдет за рысь. Но получил по крупу кнутом – не больно, а для порядка, – и затрюхал по накатанному снежку.
Аленка задумалась о своем – не повредили бы, таская пяльцы, с таким тщанием наведенный узор! А когда подняла глаза – санки, миновав и амбары государева Соляного двора, и Ивановскую обитель, вовсю катили по Солянке, и возника не приходилось подгонять – он, глупый, уже чуял родную конюшню и надеялся, что более сегодня трудиться не выйдет.
К большому удивлению Аленки, тяжелые ворота оказались распахнуты – как будто ее ждали. Навстречу, охлюпкой на хорошем молодом мерине, выскочил конюх Ефимка и поскакал, не оглядываясь. Что за переполох?
Возок резво вкатился в ворота.
– Наконец-то! – Аленку буквально вынули, поставили в снег прислужники, а возок дядя Селиван споро подогнал к главному крыльцу о двенадцати широких ступенях. Она, чем бежать к теремному крылечку, окаменела, глядя, что деется.
Суета творилась страшная – взад-вперед носилась челядь, сразу начали грузить возок. Тут же хозяин, Ларион Аврамыч, теряя и вновь подхватывая длинную шубу внакидку, внушал со ступеней задравшему вверх широкую бороду ключнику – Сеньке Кулаку:
– Скажешь боярину – мол, кланяется Лариошка Лопухин соболями, и лисами, и медом, и рыбой, и сорока рублями, что не забыл, призрел на его сиротство, чадо его единородное до таких высот возвысил! Скажешь еще боярину – мол, это лишь первые подарочки, потом еще будут! Да стой ты…
Ларион Аврамыч ухватил Сеньку за плечо, и правильно сделал – чуть было не снесли его с крыльца две пробежавшие дородные бабы, в изумлении все порядки позабывшие. Дородство их усугублялось огромными шубами.
Бабы взвизгнули, а в это же время дядя Селиван что-то крикнул от снаряжаемого возка.
– Да к боярину Стрешневу же! – сердито отвечал Ларион Аврамыч. – К кому ж еще! К благодетелю нашему! Сенька, еще скажешь – в поминанье его уже вписал, весь наш род за него молиться будет! До скончания века! А род немалый!
Аленка опомнилась и побежала наверх, к Дунюшке.
Там творился переполох.
Первой Аленка увидела Сенькину жену, Кулачиху. Та, распихивая сенных девок, металась по углам. В левой руке она держала свечу темного воска, правой трижды закрещивала углы.
– Крест на мне, крест у меня! – не шептала, как полагалось бы, а возглашала она. – Крест надо мной, крестом ограждаю, крестом сатану побеждаю от стен четырех, от углов четырех! Здесь тебе, окаянный, ни чести, ни места, всегда, ныне и присно, и во веки веков, аминь!
Посреди светлицы стояла красавица Дунюшка, в одной рубахе, распояской, и простоволосая, без повязки, темно-русая коса на спину откинута. Глаза у девушки закатились, того гляди – грохнется без чувств.
– Занавески на окна! Суконные! – шумела, перекрикивая Кулачиху, мамка Захарьевна. – Чтоб и солнышку не глянуть! А ты, дитятко, поди, поди сядь, не вертись в ногах!
Она силком усадила на подоконную скамью тоненькую, но уже высокую и круглолицую, как старшая сестра, Аксинью. Девочка шлепнулась, сложила перед собой руки, кулачок к кулачку, и, приоткрыв рот, водила огромными глазами вправо и влево.
– Да где ж вода?! – раздался пронзительный голос постельницы Матрены. – Боярыня обмерла!
И впрямь – в глубине светлицы, так что за углом изразцовой печи и не разглядеть, на постели Дунюшкиной сидела, привалившись к столбцу полога, еще не старая, но уже завидной дородности хозяйка, Наталья Осиповна, а тощая Матрена с немалым трудом ее удерживала.
– Кто мовниц впустил? – вдруг возмутилась Кулачиха. – А ну, пошли, пошли в свою мовню, бабы! Незачем вам тут быть!
– Мы к ручке припасть! К боярыне с боярышней! – попыталась оправдаться старшая из них, Фетинья. – В такой-то день – да не припасть?…
– Идите, идите! Я вас знаю, вы у себя в мовне с нечистой силой знаетесь! Кто Авдотью Ларионовну на святки подговаривал в предмылье ночью в зеркало смотреть, беса тешить? То-то!
Аленка всё еще ничего не понимала.
Наконец яростная Кулачиха и ее заметила.
– Вернулась, богомолица? – накинулась она с ходу на девушку. – А ну, раздевайся и за работу! Сейчас вот углы закрещу, дур этих выставлю – рубашку жениху кроить будем! Ширинки расшивать нужно! Приданое перебирать!
– Разве Дунюшку засватали? – без голоса спросила Аленка.
– Машка! Машка! Беги к боярыне в спальную! Да стой, дура! Вот ключ от сундука! Тащи сюда два кокошника, те, что с острым верхом! В холстины завернуты! Нет, стой! Возьми лучше ты, постница, – она сунула Аленке ключ. – Возьми кокошники, там же спори с них жемчуг! Спори и сочти – другого-то у нас подходящего нет… И на снизку, чтобы не повредить! Как спорешь – рубашку кроить! Машка! Беги в крестовую, тащи сюда образа! В лучших окладах!
– Засватали… – потерянно и уже вслух повторила Аленка.
– Молебен, про молебен забыли! – всполошилась вдруг мамка Захарьевна. – Машка, Машка! Беги скорее на двор, скажи Кулаку – пусть кого пошлет, пусть бы тот холоп до Ивановской обители добежал, молебен заказал во здравие! И ко Всем святым, что на Кулижках! И к Богородицерождественской! Это ему всё по пути выйдет! Да пусть к угоднику Николаю, что в Подкопаях, завернет!
– Да Машка же! – закричала и Матрена. – Принесешь ты воды, проклятая, нечистый тебя забери?
Кулачиха и Захарьевна разом повернулись к Матрене.
– Ты это какие неистовые слова выговариваешь? – грозно на нее наступая, начала Кулачиха. – Да как тебе на ум взбрело нечистого поминать при государевой невесте?
Аленка так и села на скамью рядом с Аксиньюшкой.
– Аксиньюшка, голубушка, да что же это делается? – спросила она, даже не шепотом – так раскричались Кулачиха с Захарьевной на бедную Матрену.
– К нам сама царица приезжала, – округляя черные глаза, отвечала девочка. – Тайно, в простом возке! Государыня! У нее шапочка соболья, не треух – шапочка! Я тоже такую хочу. Дуню во дворец повезут! В царский!.. Она ее всю смотрела!..
– Царица, к нам?…
Аленка помотала головой – такое можно было услышать разве что во сне. Но наваждение не проходило. Женщины, набившиеся в Дунюшкину светлицу, заполошно галдели. Машка металась, вовсе ошалев и ничьих приказов не исполняя.
– Господи Иисусе! – прошептала Аленка.
В том, что опальной царице Наталье Кирилловне пришла на ум Дуня Лопухина, ничего удивительного не было – и шести лет не прошло, как она, царева вдова, жила круглый год в Кремле и имела при себе до трех сотен женской прислуги, тогда и Дунюшка успела пожить среди юных боярышен царицыной свиты. Странно было иное – ведь царь должен выбирать себе невесту из многих красавиц. Раньше отовсюду девок хороших родов в Кремль свозили и они там неделями жили, сам покойный государь так-то оба раза женился. А чтобы царица тайно, в простом возке, по невесту отправилась?… Без свахи? И сразу же сговорили? Да разве же так правят царскую радость?
Очевидно, Дунюшка от всего шума и гвалта несколько опамятовалась и заметила наконец, что на лавке под высоким слюдяным окном, не достигая головами даже до занавески, смирно сидят рядком Аксиньюшка и Аленка.
– Аленушка, подруженька! – Дуня оттолкнула мамку Захарьевну и устремилась к окну. – Что делается, Аленушка?! Я тебя с собой в Верх возьму! Аленушка, счастье-то!..
Аленка, вскочив, ухватила Дуню за руку.
– Бежим в крестовую, Дунюшка! – не попросила, потребовала она. – Помолимся вместе!
– Аленушка! – Глаза у царевой невесты были шалые. – У него кудри черные, брови соболиные! Он всех выше, статнее!..
Но у двери подружек перехватила Кулачиха.
– Никуда ты, матушка Авдотья Ларионовна, из своей светлицы не пойдешь! Тут под строгой охраной сидеть будешь, покуда в Верх не возьмут! Чтобы не сказали, что у нас по недосмотру цареву невесту испортили! А ты, постница!..
Она замахнулась было на Аленку, но Дунюшка отвела ее руку. И так посмотрела в глаза Кулачихе, что та отступила и поклонилась – не то чтобы очень низко, а сразу с достоинством и покорностью, каковые объединить в одном поклоне ей до сих пор никогда не удавалось.
– Я, Дунюшка, за кокошниками схожу, чтобы мелкий жемчуг спороть, – торопливо, чтобы из-за нее не возникло бабьей смуты, сказала Аленка и добавила со значением: – Рубашку женихову государю вышивать!
Она выскочила из светлицы.
Переходами она пробежала в сени и увидела там хозяина, Лариона Аврамыча с младшим братом Сергеем Аврамычем. Оба, статные и крепкие, в похожих шубах, одинаково выставляли вперед плоские и широкие бороды, так что человеку непривычному недолго было и спутать.
– За сестрой Авдотьей послано, – говорил Ларион Аврамыч, – за братом Петром послано…
– Всех, всех собери немедля, – тряся бородой, твердил, словно мелкие гвозди вбивал, Сергей Аврамыч. – С холопьями конными, со всей оружейной казной, сколько ее у кого дома есть. Заклюют, если девку не убережем, сошлют, куда Макар телят не гонял…
– Да уймись ты! – прикрикнул на него старший брат. – Пока Дуньку в Верх не заберут – сам с саблей буду ночью по двору ездить!
– Дуньку? – переспросил младший братец. – Государыню всея Руси великую княгиню Авдотью Ларионовну – более она тебе не Дунька!
– Авдотья, да не Ларионовна. Государыня Наталья Кирилловна, уезжая, сказала, что мне теперь, видно, не Ларионом, а уж Федором быть.
– Федором? Ну, Федором – это еще ладно… – с некоторым сомнением сказал Сергей Аврамыч. – Вон когда у Салтыковых Прасковью в Верх брали, за государя Ивана, Лександра Салтыков тоже на Федора имя переменил. С чего они там, в Верху, взяли, что все царские тести непременно должны Федорами быть?
Аленка, не решаясь пройти мимо осанистых бояр, подумала, что беда невелика – царского тестя могли назвать и как-нибудь похуже.
Тут на лестнице послышался топот, и в сени взошел еще один брат Лопухин – Василий. А всего их было шестеро.
– Господи, благослови! Дождались светлого дня! – возгласил он, раскидывая широкие объятия. – Дождались! Не напрасно батюшка в дворецких у государыни столько лет прослужил! Запомнила она, матушка, честную службу! Теперь нам, Лопухиным, – простор!
– Государь молод и глуп, – сказав это весьма отчетливо, Сергей Аврамыч оскалился, беззвучно смеясь. – Государь в Преображенском, как дитя малое, потешными ребятками тешится. Шесть сотен бездельников и дармоедов по окрестным оврагам гоняет под барабан, свирелку да рожок! От дворцовой службы отрывает. Еще немного – и, почитай, полк образуется!
– Молчи, не сглазь!.. – напустились на него старшие братцы. – И подоле бы провозжался с теми холопами государь Петр Алексеич!
– Не образумит его женитьба, ох, не образумит, – радуясь цареву беспутству, продолжал младший Лопухин. – Дунюшка хоть девица и спелая, однако норовом он не в покойного государя – не станет дома сидеть да детей плодить, помяните мое слово.
– Дунюшка наша на два года постарше, сумеет управиться, – сказал Петр Аврамыч.
– На три, – поправил царский тесть. – За то и взята. Наталья Кирилловна, матушка наша, извелась – от рук отбилось чадо… А в чадушке – сажень росту! Однако, что это мы в сенях? Я вот велю в столовой горнице стол накрыть! Пойдем, братики, пойдем, выпьем – возрадуемся…
Аленка, дождавшись их ухода, проскочила в покои, которые занимали Ларион Аврамыч с Натальей Осиповной, и обрадовалась – хоть там было тихо и пусто.
Она подняла тяжелую сундучную крышку и достала завернутые в холстины два указанных кокошника. Затем присела в задумчивости на тот же сундук.
Дунюшка станет царевой невестой!
Ее поселят до венчанья в Вознесенском монастыре, как положено, и одному Богу ведомо – удастся ли Аленке навестить ее там. Беречь ведь станут яростно! Есть кому испортить невесту государя Петра, есть. Правительница Софья, небось, локти себе кусать станет, как проведает, что Дуню Лопухину за братца Петрушу сговорили. Сейчас-то она всем заправляет с советничками своими, князем Василием Голицыным и Федькой Шакловитым, а на Москве не зря поговаривают, что и с тем, и с другим вышло у нее блудное дело. И царя Петра с царем Иваном она лишь тогда зовет, когда заморских послов принимать надо или большим крестным ходом идти.
Хитрит Софья – поспешила братца своего Иванушку женить, чтобы он первым наследника престолу дал. У государя Алексея Михайлыча от Марьи Милославской тринадцать, кабы не соврать, было чад, а потом троих родила ему молодая Наталья Нарышкина. Софья и разумеет, что царь из Иванушки – как из собачьего хвоста сито, разумом Иванушка скорбен, и не хочет, чтобы ее родня власть упустила. Оба они с Иванушкой – от рода Милославских, и покойный государь Федор, и все царевны-сестры, весь Терем, – от рода Милославских, а Петр – от рода Нарышкиных.
Дождалась Наталья Кирилловна, вырос бойкий да разумный сынок – и перехитрила она Софью. Теперь оба государя-соправителя будут женатые, а стало быть, и взрослые мужи. Иванушке-то безразлично, а для Петра женитьба – дело важное, отлагательства не терпящее. Одно – царенок, что потешных по оврагам гоняет, другое – муж, а ежели еще Дуня первая родит чадо мужского полу – так и вовсе победа одержана!
Софья-то хитра – женила Иванушку на Прасковье Салтыковой да и озаботилась, чтобы оказался у государя Ивана в постельничьих Васька Юшков – красавец черномазый. А Наталья-то Кирилловна хитрее – Дунюшку высмотрела. Уж коли Дунюшка государю сынов не нарожает, то кто же? Дуня тихая, ласковая, послушная, рукодельница, красавица – чего же еще?
Одно плохо – не сманить теперь Дунюшку в обитель. И раньше-то на это надежды было мало… Да и какая из нее невеста Христова?
Тут на ум Аленке ни с того ни с сего пришел радостный крик, которым проводила ее с монастырского двора безумная Марфушка:
– Убиенному женой станешь! За убиенного пойдешь!
Вдруг Аленка поняла, что эти слова означают.
Марфушка предвидела, что ей предстоит стать Христовой невестой.
Аленка и сама хотела того.
Сейчас же, сидя на сундуке с двумя кокошниками в руках, она вдруг поняла, что Марфушкино предсказание сбудется не так уж скоро. Ведь ежели Дунюшка возьмет ее с собой, в Верх, и поселит там с царицыными мастерицами, что чудеса творят в знаменитой царицыной Светлице, то на богомолье отпроситься – и то будет немалая морока.
Впрочем, сейчас не было времени беспокоиться о будущих неприятностях.
Как и положено перед всяким делом, Аленка нашла взглядом образа.
– Господи, помоги! – попросила она вслух.
Темные лики еле виднелись, окруженные серебряными окладами с припаянными самоцветами.
Дунюшка в предсвадебной суматохе обмирала от мечты о кудрявом женихе с соболиными бровями…
Аленкин жених глядел на нее, как из мрака в серебряное окошко.
И вдруг девушка поняла, что он у нее – иной, что свет исходит от его лика и золотых волос.
Озарение было мгновенным.
Как будто солнце глянуло из-под темных бровей глубокими, несколько впалыми и раскосыми глазами!
Аленка зажмурилась.
А когда она открыла глаза – лики взирали отрешенно и строго. И не было в них внезапной золотой радости…
А был укор – тебя, бестолковую, за делом послали, не сидеть зажмурясь!
Аленка вздохнула – уж очень всё сложилось быстро да некстати…
Впопыхах женили государя Петра Алексеича. Обвенчали его с Дуней Лопухиной 27 января 1689 года. А почему спешка? А потому, что супруга государя Ивана Алексеича, Прасковья Федоровна, всё не тяжелела да не тяжелела, а тут вдруг возьми и затяжелей. Наталья Кирилловна засуетилась. И без того морока, когда в государстве два как бы равноправных, а на деле одинаково бесправных царя. И без того только и жди пакостей от старшей сестрицы обоих государей, Софьи, которая с того дня как помер государь Алексей Михайлович и взошел на трон старший из царевичей, Федор Алексеич, загребала да загребала под себя власть. А коли у Ивана у первого появится наследник, то как бы любезная Софьюшка не исхитрилась да не сотворила так, что дитятку престол достанется. Разумеется, пока дитятко в разум войдет, править будет она – тетушка, как правила все эти годы при двух царях-отроках.
Всё шло к тому, чтобы Петра отстранить, да только родилась у Прасковьи 31 марта 1689 года девочка – царевна Марья. Пожила недолго – 13 февраля 1690 года и скончалась. И вовремя поторопилась умница Наталья Кирилловна – хоть государственного ума бог не дал, зато по-бабьи была хитра.
Петру не жениться хотелось, а делом заниматься. Дело же у него на Плещеевом озере под Переяславлем-Залесским, а это сто двадцать верст от Москвы. Раньше когда государь в богомольный поход подымался, то пять десятков колымаг, да сто телег обоза, да стрелецкий полк хорошо коли за две недели туда добирались. С великим достоинством ехали, не так-то – за три дня…
После того как в Измайловских амбарах, где хранилась рухлядь двоюродного дяди царского, Никиты Ивановича Романова, отыскалось суденышко, именуемое «бот» и способное ходить под парусом против ветра, стал Петр Алексеич искать ему воду под стать. У Яузы берега тесны, Просяной пруд в Измайлове немногим более того, устроенного в верховых кремлевских садах, где трехлетний Петруша на карбасике катался, чтобы батюшку Алексея Михайловича потешить.
Нашлась большая вода, нашлось и место, где ставить верфь, устье реки Трубеж, впадающей в Плещеево озеро. Тут только и развернуться! Озерцо – тридцать верст в окружности, глубина превеликая. А матушка женить собралась… Петр и разобрать не успел, каково быть женатым, как началась Масленица, за ней Великий пост – и им с Дуней уже стелили раздельно.
Как только в апреле высвободилось из-подо льда озеро, так Петр и ускакал свои корабли строить. Наталья Кирилловна беспокоилась сильно, а Дуня – того сильней! Прискакал – обрадовалась было, да только не миловаться, а потешных с барабанами и свирелками гонять по Лукьяновой пустоши. Три дня там пропадал и всех молодых спальников да стольников с собой увел, включая малолетнего князя Мишеньку Голицына. Его по младости в барабанную науку определил.
Лишь потом явился справить свою царскую радость – и с тех коротких майских ночей затяжелела Дуня.
Противостояние между правительницей Софьей и Петром сохранялось, однако, по-прежнему. И конца-края ему не предвиделось. Правда, что было, то было: однажды оба государя и правительница объединились для важного дела – совместно послали грамоту купцам Строгановым по тому поводу, что у купцов-де есть в церквах хорошие певчие, так прислали бы в Кремль…
Но вообще дела у царской семьи складывались, как если бы посадские бабы склоку затеяли.
8 июля в Кремле положили устроить крестный ход с участием обоих царей, со святой иконой во главе. Когда собрались – оказалось, что и правительница Софья со свитой за иконой готова последовать. Когда такое бывало, чтобы царевны среди мужчин пешком хаживали? Петр рассердился, потребовал, чтобы сестрица удалилась в Терем. Она отказалась. Тогда Петр, возмутившись, прямо из Кремля ускакал в Коломенское…
А он и так-то на Москве был редким гостем.
25 июля его ждали в Терему к именинам тетки, Анны Михайловны, а он в этот день затеял переезжать из Коломенского в Преображенское. Сам – или государыня Наталья Кирилловна его надоумила? Бог весть…
Бабья склока заменила в те годы государево правление. И то, когда ж бывало, что в Кремле четыре царицы, одна царевна-правительница и два устраненных от дел юных царя: один – по умственной и телесной неспособности, другой – по молодости лет? А царицы – вот они! Самая старшая – вдова государя Алексея Михайловича, Наталья Кирилловна, роду Нарышкиных. Затем – вдова государя Федора Алексеича, Марфа Матвеевна, роду Апраксиных, что в обитель не ушла, а так в Верху и осталась. Затем – государыня Прасковья Федоровна, роду Салтыковых, супруга маломощного государя Ивана. И, наконец, государыня Авдотья Федоровна, Дуня, роду Лопухиных. И от того, как эти особы и их многочисленная родня между собой ссориться и мириться станут, судьба огромной державы зависит… Ни до, ни после такого не бывало.
27 июля государь Петр Алексеич отказался допустить к себе князя Василия Голицына и других воевод, пришедших благодарить за награды. И то – не он им те награды давал, а, как бы от имени обоих безвластных царей, Софья. А заслужили ли они царскую милость, вернувшись из неудачного Азовского похода, узнать мудрено. Те, кто поддерживал Софью, кричали, что поход удался. Те, кто был за Нарышкиных, кричали, соответственно, наоборот. Самое любопытное – по сей день неясно, что такого сотворил в походе воевода Голицын. Триста лет все были уверены, что он привел русское войско к поражению. А потом засомневались…
Собственно, у Софьи, уверенной в своих стрельцах, не было большой причины для беспокойства. Петр, дай ему волю, так бы и пропадал на Плещеевом озере со своими ботами, баркасами и любезным наставником Карстеном Брантом, которого еще при государе Алексее Михайловиче выписали из Голландии для постройки в Дединове кораблей, способных выходить в открытое море. Да, Тишайший государь тоже втихомолку морем бредил – он даже писал герцогу Курляндскому Якобу, осведомляясь, нельзя ли строить российские корабли в его гаванях. И любопытно, знал ли он, что по морям, омывающим берега Франции, Испании и Африки, шастают хищные корабли, несущие странный флаг – на красном поле черный рак с преогромными клешнями, и что те пираты подвластны именно Якобу?
Итак, затянувшееся противостояние. Но с чего вдруг Софье взбрело на ум, что Петр собирается с потешными брать приступом Кремль? Бояться за власть свойственно и монархам, и женщинам, но не до такой же степени? Сколько в Преображенском потешных и сколько на Москве стрелецких полков? Однако Софья сочла нужным пожаловаться стрелецким начальникам на то, что царица Наталья снова воду мутит, и в очередной раз пригрозить – коли она с сестрицами более стрельцам не годна, то теремные затворницы готовы дружно оставить свое бунташное государство. Куда бы они отправились, если бы стрельцам вдруг надоела обветшавшая за много лет угроза, – это, наверно, и самой Софье в голову не приходило.
К тому времени на Москве за ней числили двух избранников – князя Василия Голицына и Федьку Шакловитого, который и развил бешеную деятельность – собирал в Кремле сотни вооруженных стрельцов, посылал в Преображенское лазутчиков, толку от них не добился, сам туда отправился, был арестован людьми Петра, сразу же выпущен… Словом, мелкая возня, которая грозила этак затянуться надолго. Должно было произойти нечто, задуманное для нарушения опостылевшего равновесия.
Наступил август 1689 года.
Стол был длинный – едва ли не во всю светлицу, и чего только на нем не разложили! До штуки тонкого полотна, который день тут лежащей, приготовленной, чтобы сорочки наконец скроить, и руки не доходят, ларцы рукодельные закрыты стоят, перед каждой мастерицей – свои узелки с пестрыми лоскутьями, суконными да холщовыми. Уморили починкой, будь она неладна! Не до тонких рукоделий девкам – царские стольники уйдут с богоданным государем чистехонькие, вернутся через неделю, словно с Ордой воевали, живого места на них нет. Который кафтанишко саблей пропороли, который гранатой пожгли…
Досталось этой починочной радости и Аленке.
Боярыни пуще всего следили, чтобы лоскутья на заплатки цвет в цвет подобраны были. Хоть и опальный двор в Преображенском, а негоже, чтобы царевы люди в отрепьях позорных ходили, недругам на злорадничанье. Сама государыня Наталья Кирилловна за этим присматривала.
Но нет худа без добра – если бы девки сейчас дорогие заморские ткани кроили, персидские или иранские, если бы волоченым золотом пелены расшивали, если бы жемчуг низали, то расхаживали бы вдоль стола верховые боярыни, строго наблюдая порядок и блюдя всякое жемчужное зернышко, особливо – кафимское или бурмицкое, с горошину, за мелкий же семенной не так ругались.
Сейчас одни верховые Натальи Кирилловны боярыни вместе с ней и с государем в Измайлово укатили – справлять именины молодой царицы, Авдотьи Федоровны, другие в царицыных хоромах странницу слушают, и девкам можно вздохнуть повольнее. Верховые! Были верховыми – да Верх в Кремле остался… Царицына Светлица! Была Светлица, а теперь так, огрызочки. Кто из мастериц в Москве при правительнице Софье остался, кого Наталья Кирилловна с собой по подмосковным возит – из Измайлова в Преображенское, из Преображенского в Коломенское, а оттуда – в Алексеевское, а оттуда – к Троице. И Москву девки только зимой видят – когда не очень-то в летних царских дворцах погреешься.
У иной боярыни, как поглядеть, светлица не хуже, и жемчуг не мельче, и золотное кружево не уже, и знаменщики, может, почище кремлевских.
Карлица Пелагейка в потешном летнике, сшитом из расписных покромок, всё же крутилась поблизости. Боярыню хоть сразу видно, да и пока она к тебе подплывет… А эта кикимора на коротких ножках вдруг вынырнет из-под стола – и окажется, что всё она слышала, всё уразумела, а не откупишься – на смех поднимет, коли не донесет…
Аленка Пелагейки не боялась. Во-первых, ни в чем дурном пока не была замечена, а во-вторых – едва ли не лучшая рукодельница из молодых, да и у старых мастериц всегда готова поучиться, сама государыня хвалила за кисейную ширинку паутинной тонкости, по которой был наведен нежнейший и ровнейший узор пряденым золотом. А легко ли такую кисейку в пяльцах не перекосить?
Одно ее тут допекало – девичьи тайны.
Когда в одной подклети ночует десятка с два девок да молодых вдов, когда нет за ними ни родительского, ни мужнего присмотра, а за стенкой – молодые парни подходящих лет, тоже без присмотра, то что на уме? Вот то-то и оно, что это самое – стыдное…
Работая, девки-рукодельницы тянули песню, и не от большой любви к пению – пока все поют, двум подружкам удобно втайне переговорить, склонившись низко, как бы упрятавшись за два составленных вместе высоких ларца со швейным прикладом.
– Что у ключика у гремучего, что у ключика, у гремучего, у колодезя у студеного, – повела новую песню Феклушка, девка, которую, видно, за песни в царицыну Светлицу и взяли, потому что от ее работы Аленка лишь сердито сопела. Она сидела на дальнем конце стола, подальше от пожилых, но Аленка ее видела.
– У колодезя у гремучего, – поддержали прочие пока еще нестройно, прилаживаясь. Песня была какая-то новая – Аленка, во всяком случае, такой не знала.
– Добрый молодец сам коня поил, добрый молодец сам коня поил, красна девица воду черпала!.. – вывела озорная девка с непонятным Аленке торжеством.
– Красна девица воду черпала! – подхватили мастерицы уж повеселее.
Пелагейка показала над краем стола широкое щекастое лицо, которому красная рогатая кика с медными звякушками шла примерно так же, как корове седло.
– Почерпнув, ведры и поставила, почерпнув, ведры и поставила, а поставивши, призадумалась, – продолжала Феклушка, всем голосом и повадкой показывая это горестное девичье раздумье.
– А поставивши, призадумалась… – Аленка и сама не поняла, как это сделалось, что она, молчунья, вдруг стала подтягивать.
– А задумавшись, заплакала, а задумавшись, заплакала, а заплакавши, слово молвила… – в Феклушкином голосе была такая великая и внезапная печаль, что Аленка и вовсе душой воспарила.
Она, приоткрыв рот, уставилась на певунью, и в голову пришла мысль, для нее, живущей среди девок как бы наособицу, вовсе диковинная. На дне рабочего ларца лежали припрятанные сласти – завернутые в бумажку леденцы, маковник в лоскутке, иные заедки, которые от хранения не портятся. Аленке вдруг захотелось подарить Феклушке хотя бы леденец. Она только не знала, как бы совершить это, чтобы и втайне от прочих, и по-хорошему.
А песня длилась. Девица завидовала тем, у кого есть семья в полном составе, поскольку у нее, у красной девицы, ни отца не было, ни матери, ни братца, ни родной сестры, ни того ли мила друга, мила друга – полюбовника…
Тем песня, к Аленкиному недоумению, и кончилась.
Услышав, в чем же на самом деле заключалась девичья печаль, мастерицы, затосковавшие было, переглянулись, перешепнулись, и тут лишь Аленка сообразила, что всё дело-то в царевых конюхах, о которых только и разговору было ночью в подклети, на тесно сдвинутых войлоках.
Сразу ей расхотелось дарить Феклушке леденчик.
А ведь что-то этакое сделать следовало. Все девки были здешние, былых мастериц дочки, в царицыной Светлице выросшие, одна Аленка – со стороны, новой царицей да новой ближней боярыней, Натальей Осиповной, приведенная.
Дал бы ей Бог нрав полегче да пошустрее, заглядывалась бы и она на статных всадников в светло-зеленых кармазинных кафтанах, выезжавших с молодым государем, – проще бы ей жилось.
Рядом оказалась Пелагейка – и тут уж держи ухо востро, может и стянуть нужную вещицу. Аленка подвинулась на скамье, подальше от пронырливой карлицы.
Тем временем Феклушка, кинув взгляд за дверь и хитро прикусив губу, подмигнула сразу двум мастерицам напротив – грудастой до удивления Фроське и Стеше-беленькой.
Девки, едва ль не ложась на стол, подвинулись к ней, глядя прямо в рот.
– Что не мил мне Семен, не купил мне серег, что не мил мне Семен, не купил мне серег, – вполголоса веселой скороговоркой завела Феклушка.
– А что мил мне Иван, он купил сарафан, а что мил мне Иван, он купил сарафан! – быстро и в лад пропели все трое. Озорством потянуло от них, устали от благонравия шалые девки.
– Он на лавку положа, да примеривать стал, он на лавку положа, да примеривать стал! – негромко и стремительно подхватили все мастерицы, торопясь, как бы за лихой песней их не застали. – Он красный клин в середку вбил, он красный клин в середку вбил!..
И буйно расхохотались – все разом!
Аленка изумилась глупости этой короткой песни и сразу же уразумела, что означают последние слова. Огонь ударил в щеки.
Аленка быстро закрыла лицо ладошками.
Пелагейка схватила ее шитье, зеленый становой кафтан с наполовину выдранным рукавом, и скрылась с ним под столом.
Аленка соскользнула с лавки туда же и, стоя на корточках, ухватилась за другой рукав.
Пелагейка свою добычу не удерживала.
– Охолони… – шепнула карлица и вынырнула по ту сторону стола, возле вдовушки Матрены, женщины основательной и богомольной, к девичьим шалостям притерпевшейся.
Аленка так и осталась на корточках под столом.
Скорее бы Дунюшка приехала!
Три дня назад государь Петр Алексеич увез свою Дуню в Измайлово, а сегодня уж Преображенье… Вроде должны вернуться.
Аленка выбралась наружу, оглянулась – никто, вроде бы, на нее внимания не обратил. И, не отпрашиваясь, выскользнула из горницы.
Она решила заглянуть в столовую и в крестовую палаты – вдруг там бояре уж готовятся государя с Дунюшкой встречать?
Не заметив, что следом за ней крадется и Пелагейка, Аленка переходами понеслась к столовой палате.
Август выдался жаркий – двери, для избавленья от духоты, не запирались. Сквозняк заметно колебал суконные дверные занавески.
Аленка осторожно заглянула в палату и увидела там на лавках вдоль стен осанистых бояр – нужды нет, что правительница Софья присылала сидеть к Петру тех, кто поплоше родом и чином. Они исправно скучали в Преображенском, а случалось – и в Коломенском, всюду, куда переезжала опальная царица с малым семейством. И по любой жаре вносили в царские сени плотный стан в долгополой шубе, закинутую назад голову в горлатной шапке, едва ль не в аршин высотой, прислоняли к стене у скамьи посох с причудливой рукояткой и усаживались на полдня, а то и на целый день с достоинством, пригодным для приема иноземных послов. Вот только на то малое время, что Наталья Кирилловна с сыном и дочкой Натальюшкой проводила зимой в Кремле, делались они как бы пониже ростом, и шубы тоже как бы поменьше места занимали, ибо там, в Кремле, были другие бояре, родом и чином повыше, поделившие промеж себя лучшие куски большого придворного пирога.
В сенях было трое, но, вглядевшись, Аленка обнаружила, что третий – князь Борис Голицын, и что он спит, привалившись к стене, а на коленях имеет большую разложенную книгу. Надо полагать, спал он не с усталости, а с хмеля – эта его добродетель царицыным девкам-мастерицам давно была известна. Хорошо было попасться Борису Алексеичу хмельному в темноватом переходе меж теремами – облапит, обтискает, вольными речами насмешит, алтыном одарит и отпустит с хохотом.
Не задумавшись, почему бы князюшка, вместо того, чтоб пировать в Измайлове, спит себе в Преображенском, Аленка втиснулась в палату и ловко уместилась промеж занавесок.
Бояре же, усевшись вольготно – то есть, поставив на лавки рядом с собой тяжелые шапки и оставшись в одних тафейках на плотно остриженных седых головах, вели втихомолку речи, за которые недолго было бы и спиной ответить, кабы нашлось кому слушать. Голицын же вполне явственно спал.
– А то еще говорят, будто царенок наш – не царского вовсе рода, – сказал с опаской плотный, поперек себя шире, боярин, чей живот с немалым, видно, трудом приходилось умащивать промеж широко расставленных колен. – Ты посмотри – в покоях чинно не посидит, уважения не окажет.
– И какого же он, как ты полагаешь, Никита Сергеич, рода? – заинтересовался другой, старавшийся сидеть похоже, но живота подходящего не имевший. Впрочем, для Аленки все они, одинаково длиннобородые, были на одно лицо, и различала она их разве что по шубам, собольим и лисьим, крытым сукнами разных цветов. – То, что он на покойника государя Алексея Михалыча не похож, мы и сами видим. В нем, в окаянном, росту – на двух покойников хватило бы, мне государь вот посюда был, а этому я – посюда!
Боярин показал себе на плечо, сперва чуть повыше, потом чуть пониже.
– Я о том и толкую, что ни в царском роду, ни у Нарышкиных такого не водилось! – обрадовался собеседник. – Вот разве что братец государынин, Лев – богатырь. А знаешь ли, кого называют? То сатанинское отродье – Никона…
– Никона? Да ты, Никита Сергеич, с ума, чай, съехал! – От изумления боярин забыл и голос утишать. – Никона! Да ты вспомни, где тогда Никон-то был! Он, охальник и греховодник, в Ферапонтовом монастыре грехи свои замаливал! Да и сколько ему, Никону, тогда лет сровнялось? Совсем уж трухлявый старец стал…
– Кто, Никон – трухлявый старец? А не попадался ли тебе, Андрей Ильич, доносец его келейничка, старца Ионы?
Тут Алена вспомнила прозванье этого престарелого сплетника, обозвавшего греховодником опального и давно помершего патриарха Никона. Был он роду Безобразовых, а на государевой службе оказался еще при царе Михаиле. То, что при столь преклонных летах он не выслужился выше стольника, много о чем сказало бы более искушенной в придворных нравах мастерице, но не Аленке.
– Что еще за старец Иона? – высокомерно осведомился Андрей Ильич.
– То-то, вольно тебе, свет мой, сумасбродами добрых людей честить. А дела и не знаешь. Патриарх наш бывший в келье у себя содом и гоморру завел.
При мысли о таковом непотребстве оба собеседника перекрестились, прошептав: «Спаси, господи!»
– Я тот доносец видел, мне его покойный государь за диковинку показывал. Посмеялись… Вот она, блудня-то, когда из него повылезла! – возгласил Никита Сергеич. – Он ведь до чего додумался? Он, еретик поганый, проповедовал, что надобно освященным маслом все уды помазывать, и что в тайный уд, где животворящим крестом не заграждено и маслом не помазано, бес вселяется. И это самое он и творил – прости, господи…
Но Андрей Ильич явственно призадумался, приоткрыв рот и как бы оценивая затею ссыльного и лишенного сана патриарха с приведением разумных доводов в ее пользу.
– Да я к чему клонил-то? – обеспокоенный таковой задумчивостью, быстро продолжал Никита Сергеич. – К нему в крестовую келью приходили женки и девки как будто для лекарства, а он с ними сидел один на один и обнажал их донага будто для осмотру больных язв – прости, господи!
– Прости, господи! – торопливо согласился старенький стольник Безобразов.
– И к нему то дьячок, то служка по его приказу ночью тайно женку водил. А ты говоришь – дед трухлявый! Легко так-то, не знаючи…
– Про Никоновы блудные дела я и до того ведал, – приосанясь, отвечал Андрей Ильич. – Еще когда покойный государь его на патриаршество уговаривал, на коленях перед ним стоял, он, сукин сын, кобенился, и тогда же подвели ему Анну, сестру Большого Ртищева, и с ней укладывали, а это ведь уж даже не блуд, а прямое прелюбодеяние – Анна-то за Вельяминовым замужем была! Это всем ведомо. А только к царенку нашему он, как бы мы ни желали, отношения не имел – его и на Москве-то в те поры не было!
– Как же? – расстроился Никита Сергеич. – Неужто врут люди? Явственно же говорят – Никон, Никон!
– А не ослышался ли ты часом? – прищурился вдруг Андрей Ильич. – Может, не Никон то был, а Тихон? Стрешнев Тихон Никитич? Который потом в воспитатели к царевичу был назначен? Вот про него я нечто подобное слыхивал… Был при государе Федоре Алексеиче стольником, похоронить государя не успели – пожалован спальником, а как нашего царенка с царем Иванушкой на царствие венчали, он уж царским дядькой был и под левую руку его в Собор вел! А на следующий же день в окольничьи бояре пожалован! Как ты полагаешь – ведь неспроста это? А, свет?
– Да что ж я, совсем с ума съехал, чтобы Никона с Тихоном спутать? – возмутился Безобразов. – Да что ж это такое делается? Свет Борис Алексеич! Рассуди хоть ты нас, ведь этот изверг меня непутем честит!
Никита Сергеич шарахнулся от Безобразова, замахал на него длинными спущенными рукавами – мол, опомнись, при ком непотребные речи развел! Голицын же, не раскрывая глаз, проворчал нечто, чего не можно было уразуметь.
– Ты что на меня машешь? Ты что мне рот затыкаешь? – вовсе позабыв о приличиях, воскликнул Безобразов. – Я до государя дойду!
– До которого? Ежели до государя Ивана, то ступай, скатертью дороженька! А то у нас еще государыня Софья есть – ждет тебя не дождется!
Голицын счел нужным проснуться.
– Слушать вас обоих скучно, – сказал он. – От баб своих, что ли, этих дуростей понабрались? Ведь доподлинно известно, когда Петр был зачат. Наутро после той ноченьки ученый чернец Симеонка Полоцкий ни свет ни заря к государю Алексею Михалычу пожаловал с воплями – мол, звезда невиданная явилась и славного сына предвещает! А государь в мудрости своей и день зачатия, и обещанный день рождения записал и к дому Полоцкого караул приставил. Государю-то, чай, виднее было, кто с царицей ту ночь ночевал!
Бояре растерянно переглянулись.
– А жаль… – едва ли не хором проворчали оба и, покосившись на Голицына, добавили для бережения:
– Спаси, Господи!
– И нечего такими отчаянными словами добрых людей смущать, – с тем Борис Алексеевич опять откинулся, приладился поудобнее и закрыл глаза.
И не понять – точно ли нимало не обижен тем, что не поехал с государем в Измайлово? Если посмотреть с иной стороны – когда выезжали, князь Голицын на ногах-то не держался, убрел отсыпаться в какой-то чуланчик. И по сю пору не проснулся толком…
Бояре заговорили о делах, совершенно Аленке непонятных, – о зерне прошлого да позапрошлого урожаев да о ценах на пеньку. Ясно ей стало, что тут она ничего о прибытии государя не услышит.
Не шелохнув занавеской, исчезла Аленка из столовой палаты – и лицом к лицу столкнулась с Пелагейкой.
– Не бойся, девка, – Пелагейка улыбнулась ей. – Уж я-то не скажу.
– Ой ли? – Аленка всё же отстранилась от нее.
– А что мне с тебя проку? Нешто у государыни время есть еще и о тебе, свет, беспокоиться? Я ей про дела важные доношу.
Пелагейка сообщила это без всякого стыда, а даже с достоинством.
Государыней в Светлице звали и впредь звать собирались Наталью Кирилловну, а Дунюшку – как когда, хотя именно она и была настоящей царицей, царевой женой, а Наталья Кирилловна – вдовствующей.
– А когда государыня к нам опять будет? – спросила Аленка, сообразив, что уж эта проныра должна такое знать.
– А вот сегодня и обещалась. Да ты не бойся, свет! Ты мне, Аленушка, сразу приглянулась – не охальница, не бесстыдница, девка богомольная. Я-то в Светлице на всякое насмотрелась. А на тебя глянешь – сердечко радуется. Через годик-другой, коли государыне угодишь, быть тебе в тридцатницах.
– Куда мне в тридцатницы… – Аленка даже руками развела. – Это же честь такая, а я еще неумеха рядом с теткой Катериной, теткой Авдотьей да теткой Дарьей. И поучиться у них тоже сейчас не могу…
Знаменитые золотные мастерицы, Катя Соймонова, Дуня Душецкая и Даша Юрова еще в сочных годах были, однако Аленка их за глаза тетками, а в глаза матушками звала. Тридцатницы! Видно, еще с царицы Авдотьи Лукьяновны, благоверной супруги государя Михаила Федоровича, повелось – в Светлице есть тридцать мастериц наилучших, царицыных любимиц. Одна уходит по старости или по болезни, а то и по семейному делу, – другую тридцатницей государыня нарекает, так что всегда их в Верху – ровно три десятка, и длится это, надо полагать, не менее семидесяти годков…
Сейчас, правда, тридцатницы в Верху и остались, на правительницу Софью работают. В черном теле держит Софья младшего братца, денег жалеет, порой Натальи Кирилловны двор только тем и жив, что тайно переправит патриарх Иоаким или пришлют от Троицы-Сергия. Братца Ивана холит и лелеет, потому что и он – из Милославских, а братца Петра унижает, не холить же нарышкинское отродье…
– Твоя правда, светик, – согласилась Пелагейка. – Ну да ничего, мы люди простые, подождем. А только знаешь, что мне странно показалось?
– А что, Пелагеюшка?
– А то, что государыня тебе муженька никак не подыщет. Сколько лет-то тебе?
– На Алену равноапостольную восемнадцать исполнилось, – призналась Аленка.
– Да, теперь не то, как раньше бывало. Раньше ты и горя бы не ведала! Думаешь, с чего девки бесятся? Всегда у них свахой сама государыня-то была, а теперь никому до горемычных и дела нет! – Пелагейка скривила лицо и так-то горестно вздохнула. – Раньше, светик, мастерицам житье было! Как увидит государыня царица, что девица в возраст взошла – сама жениха присмотрит. Сколько свадеб так-то сыграли! И женихи были все ведомые – сенные истопники, вон, всегда у государей на виду. Они и хоромы топят и метут, и у дверей для отворяния стоят, и жалование им – семь рублей! И люди они честные, а на Москве живут и царскую службу справляют по полугоду, а остальное время – в вотчинах своих. То были женихи! А теперь-то живем не во дворце, а в колымаге, прости господи… Со всем скарбишком по подмосковным шастаем, Верх только зимой и видим… Разве до сватовства теперь государыне? Вот девки и шалят… А коли повезет, и знаменщик присватается. Знаешь, девка, сколько знаменщик получает? Пятнадцать рублей!
– Пятнадцать рублей… – зачарованно повторила Аленка. Это были немалые деньги.
– Ты бы в тридцатницы вышла, да муженька бы тебе работящего сыскали, да домишко бы вы себе на Кисловке купили, среди своих же, верховых, поселились и детушек завели…
– Да я, Пелагеюшка, всё никак в обитель не отпрошусь, – призналась Аленка. – Боярыня Наталья Осиповна сперва обещалась, потом оставаться велела. А я в Моисеевской обители сговорилась было, меня там и старицы знают, и матушка игуменья помнит, я у нее на виду была…
– В обитель? В Моисеевскую? Побойся бога, девка! Куда тебе в черницы? – Пелагейка даже замахала на Аленку короткими ручками. – Это ежели бы ты какая хромая или кривая уродилась, или вовсе бестолковая – тогда и шла бы мирские грехи замаливать. А ты же красавица! Чего это тебя в обитель-то потянуло? Чай, старухи с пути сбили? Сами-то нагулялись, а тебя, дурочку молоденькую, раньше срока с собой тянут! Знаю я Моисеевскую обитель! Из ихней богадельни еще святой Ларион бесов изгонял!
Аленка потупилась – и впрямь, было давным-давно в той богаделенке нечто непотребное, старухи выкликать принялись. Много с ними принял хлопот и расстройства государь Алексей Михалыч, пока святитель бесов одолел…
– А что, девка, не потому ли ты к черницам-то собралась, что с молодцем какая неувязочка вышла? – шепнула в ухо карлица. – Скажи, свет, не стыдись! Уж в этом деле я тебе помогу.
– Да Господь с тобой, Пелагеюшка! – испугалась Аленка. – Ни с кем у меня неувязки не было!
– А и врешь же ты, девка… – Пелагейка тихо рассмеялась. – В твои-то годы – да без этаких мыслей? Ты скажи, я помогу! Думаешь, коли я – царицына карлица, так уж этих дел не разумею? Я, свет Аленушка, такие сильные слова знаю, что если их на воду наговорить и той водой молодца напоить, – с тобой лишь и будет.
– А что за слова, Пелагеюшка? – Аленка знала, что всякие заговоры бывают, и такие, где Богородицу на помощь зовут, и такие, где нечистую силу призывают, и спросила потому строго, всем личиком показывая, что зазывательнице нечистой силы от нее лучше держаться подале.
– Слова праведные, – убежденно заявила Пелагейка. – И не бойся ты, девка, бабьего греха. Сколько раз бывало – сперва парень с девкой сойдутся, а потом – и под венец. Ты-то у бояр жила, у них построже. А нигде на девок такого обмана нет, как на Москве! Приедут сваты – а к ним невестину сестрицу выведут или вовсе девку сенную! Так что лучше уж сперва сойтись – так оно надежнее выйдет…
Пелагейка тихонько рассмеялась.
– Ведь и ко мне, Аленушка, сватались…
– К тебе?…
Глаза у Аленки чуть ли не на лоб вылезли.
Присвататься к карлице Пелагейке?…
– Нешто я муженька не прокормлю? А я рассудила – детушек мне всё одно не родить, лучше уж в Верху состарюсь, а как придет пора грехи замаливать – определят меня в хорошую богаделенку или вовсе в обитель, присмотрят там за мной, старенькой. Нас, девок верховых, как смолоду в Верх возьмут, так и до старости обиходят.
– А сколько тебе лет, Пелагеюшка? – Аленке впервые пришло в голову, что Пелагейка не так уж стара, как можно подумать, глядя на широкое, щекастое, лоснящееся лицо.
– А тридцать третий миновал, Аленушка. Ты меня слушайся, я плохому не научу. Неужто и впрямь ни с кем ничего не было?
– Господь с тобой, Пелагеюшка, у нас – строго! – поняв, что только это соображение и доступно карлице, отвечала Аленка.
– Да, гляжу я – молодую государыню в строгости возрастили, – карлица сделала постно-рассудительную рожицу. – Ты ведь с ней сызмала жила? При ней и росла?
– Сколько себя помню, – подтвердила Аленка.
– А ведь род-то дьячий, небогатенький, невидный, только и славы было, когда дедушка, Аврам Никитич, у государыни Натальи Кирилловны дворецким был, а выше и не залетали, – Пелагейка прищурилась. – А, может, так оно и лучше. Пожила Авдотья Федоровна по-простому, порадовалась девичеству своему, теперь узнала цену богатому житью. Ведь ей уж девятнадцать было, когда государыня ее избрала? Еще годок-другой – и перестарочек. Для кого ж ее берегли, что замуж не отдавали?
– Да не сватали что-то, – честно призналась Аленка.
– Может, и сватали, да тебе не докладывали. Может, кого по соседству приглядели да и сговорились без лишнего шума…
– Да нет же, Пелагеюшка, я бы знала! Да и не было никого по соседству подходящего, вот разве что у Глебовых…
Тут по вспыхнувшим глазкам Пелагеюшки Аленка сообразила, что, кажется, сболтнула лишнего.
– Да того Степана уж, кажись, сговорили! – добавила она.
– Степана? – переспросила карлица. – Уж не того ли, что к потешным взять хотели?
Аленка развела руками.
– Чем же не угодил? Или собой нехорош? – домогалась Пелагейка.
– Да хорош он собой, и ровесник Дунюшке… Авдотье Федоровне, – поправилась Аленка. – Да только такого ни у кого на уме не было.
– А жили, стало быть, по соседству… – Карлица усмехнулась. – Чистая у тебя душенька, свет Аленушка. Может, и верно, что ты в обитель собираешься. Однако вспомни, коли полюбится кто, про мои сильные словечки. Я и присушить могу, и супротивницу проучить, и тоску навести, и тоску отогнать. Меня – не бойся! Да и никого не бойся. Вон что девки вытворяют! Чего душенька пожелает – то и бери, а грех замолить времени хватит.
Карлица потянулась к Аленкиному уху.
– Знаешь, как мы, бабы, говорим? Дородна сласть – четыре ноги вместе скласть!..
С тем, рассмеявшись, и убежала Пелагейка вперевалочку, и показалось Аленке, что шустрая карлица на деле – куда моложе нее, скромницы, неулыбы, которая за полгода верхового житья даже подружки себе не нажила, а всё при старухах да при старухах…
Однако то, чего хотела, Аленка у Пелагейки узнала. Еще часок-другой – и вернется Дунюшка! А что, коли выбежать встретить? Замешаться среди девок сенных, ответить улыбкой на улыбку, когда Дунюшку под руки ближние боярыни из колымаги выводить будут…
Так Аленка и порешила.
Вблизи сосновой рощи, в излучине Яузы построил государь Алексей Михалыч свое сельцо Преображенское, а ранее была здесь Собакина Пустошь. Он же заложил и церковку – Воскресения Христова, поскольку часто тут живал, особенно ранней весной, как начиналась соколиная охота, и спускал на утей, шилохвостей и чирят любимых кречетов – Гамаюна и Свертяя. Сюда же привозил он и молодую жену Наталью Кирилловну. Как женился, так первое с ней лето тут и прожил. Для увеселения царского семейства была построена даже комедийная храмина – ровесница государя Петра Алексеича.
Проходила через сельцо проезжая дорога Стромынка – шла от самой Москвы, оставляя чуть в стороне Измайлово, и далее. По Стромынке должны были возвращаться тяжелые колымаги с кожаными занавесками в окошках. Аленка, уж не чая, как встретит подруженьку, на самую дорогу вышла.
Тихо и пусто было – все от жары попрятались, хоть и пора бы ей спадать, вечер близится. Потешные при деле – ведь они только тогда государеву потеху творят, когда государь прикажет, а в иное время кто – конюхом, кто – подъячим, кто, хорошего рода, и вовсе – стольником или даже спальником, а государев любимец Лукашка Хабаров – постельный истопник. Так что пуст стоит и городок Прешбург, нарочно построенный напротив старого дворца для военной потехи – со стенами, башнями, большой избой посередке – где пировать.
Издали прилетел стук конских копыт. Аленка заволновалась – не из Измайлова ли скачет гонец предупредить, чтобы готовились встречать? Однако прислушалась – всадник во весь опор скакал по Стромынке как раз из Москвы.
Был он, по случаю жары, в одной желтой рубахе подпоясанной, шапку, чтобы на скаку не потерять, в руке держал. Длинную бороду встречным ветром на два хвоста развело, однако не стар всадник, по-молодому в поясе тонок и статен. Конь же под ним – вороной, грива – на полтора вершка ввысь торчком, сам крепенький, и рожа – хитрая.
Подъезжая к дворцу, всадник придержал коня, потом и вовсе спешился и не во двор его повел, а всё задами, задами, примерно тем же путем, каким выбиралась на Стромынку Аленка.
Она растерялась – ну как сейчас люди понабегут, ее здесь обнаружат, а ведь ей место в светлице, в подклете, где стелят на ночь, ну, в огороде, если государыня Авдотья Федоровна пойдет туда с боярышнями, карлицами и сенными девками тешиться, яблочко съесть, песен послушать. Но никак не за пределами дворца!
Никто не набежал, а встретил того всадника у изгороди сам Борис Голицын – видать, ждал.
– Говори! – нетерпеливо приказал.
– Плещеева схватили! – прыгая наземь, без всякого излишнего почтения доложил гонец.
– Добро! Это нам на пользу. Как дело было?
– Плещеев, как к Кремлю подъехал, сразу не спешился. Там Гладкий со Стрижовым случились, Федькины прихвостни, стояли со сторожевыми стрельцами. Плещеев крикнул, что от государя Петра. Гладкий ему – тебя-то нам и надо! И за ногу его, с седла стаскивать. Плещеев – за саблю, саблю отняли, а самого – бить. Потом в Верх потащили, к Федьке Шакловитому. А Гладкий стрельцам говорит – ну, теперь начнется! Они на нас ночью собирались, а мы, как они поближе подойдут, в набат ударим!
– Стало быть, нашли письма? – перебил князь.
– Одно нашли – то, где про потешных писано, что придут из Преображенского царя Ивана побить, и с сестрами. Куда второе задевалось – одному Богу ведомо.
– А куда подкидывали?
– В Грановитых сенях бросили. Может, сыщется еще? – предположил гонец.
– Да ну его, хоть одно до Софьи дошло – и ладно. Проняло, выходит, голубушку.
– Да уж проняло! В Кремле все ворота на запоре, никого не пускают! Того гляди, и впрямь по слободам за стрельцами пошлют.
– Добро… – Голицын задумался. – Возвращайся, Кузя. И держи двух-трех коней под седлом. Где подполковнику Елизарьеву с товарищами в ночь стоять?
– Да на Лубянке, чай.
– Вот пусть Мельнов с Ладогиным от него ни на шаг не отходят. И как только он словечко вымолвит, что Шакловитый в эту ночь, видать, собрался медведицу с медвежонком насмерть уходить, пусть домогаются, чтобы их и послал поднимать тревогу в Преображенское.
– В эту ночь, стало быть?
– С Божьей помощью, – подтвердил князь. – Скачи, Кузя, господь с тобой. Немного уж потерпеть осталось.
Кузя усмехнулся в густую бороду, неспешно вставил ногу в стремя – и Аленкин глаз не уловил, как стрелец взвился в седло.
Конь под ним вытянул шею и заржал.
– Нишкни, черт! – прикрикнул Кузя.
– А ну – катись отсюдова! – совсем по-простому приказал Голицын. – Это ж он царский поезд учуял! Государь из Измайлова возвращается! Вот тебя лишь мне тут и недоставало!
Но сказал он это добродушно, не обидчиво – Кузя весело глянул на него сверху вниз и послал вперед своего крепкого гривастого конька.
Голицын перекрестил уносящегося всадника и неторопливо пошел назад – встречать у главного дворцового крыльца колымаги с обеими государынями, Натальей Кирилловной и Авдотьей Федоровной, с царевной – государевой сестрицей Натальей Алексеевной, коей еще и шестнадцати не сровнялось, с верховыми боярынями и всяческой женской прислугой.
За ним, крадучись, поспешила и Аленка.
Вспомнила вдруг – нужно же успеть в подклет за подарком Дунюшке. Приобрела она его еще весной, на Пасху, прятала основательно – из рабочего-то ларца могли товарки и стащить, как таскали друг у дружки сласти с последующими допросами, разборами, выволочками и слезами. И не было Аленке никакого дела до загадочных затей Голицына. И невдомек ей было, что князь, наскучив хмурым противостоянием государя Петра Алексеича и его властной матушки с правительницей Софьей, решил в эту ночь малость поторопить события.
Едва Аленка успела достать завернутый в красивый лоскуток подарочек, как заметила ее заглянувшая ненароком старая постельница Марфа и погнала в светлицу. А там уж мастерицы, кинув работу, облепили окна – глядеть на царский поезд.
Четыре большие расписные колымаги медленно подъехали к крыльцу, издали посмотреть – прежняя царская роскошь, окна передней не кожаными завесами закрыты, а слюда в них вставлена, расписанная травами и розанами, и видно, что изнутри окошки задернуты персидской камкой.
– Не то, что раньше бывало, – шепнула мастерица постарше, – тогда в царском поезде полсотни колымаг считали, да за ними – до сотни подвод. Вот как государь-то в Измайлово ездил!
– То-то и оно, что государь… – таким же быстрым шепотком отвечала ей другая. – Был бы жив государь – Сонька-то и не пикнула бы, а за пяльцами сидела… Вот как мы с тобой…
Аленке и взглянуть не досталось – росточком мала, статные пышные девки оттеснили ее от окошечка.
Однако она знала, как быть.
У них с Дуней уж повелось – встречаться в крестовой палате. Главное было – проскользнуть туда незамеченной. Вот и сейчас следовало поторопиться. Пока Дуню в покои приведут, пока дорожное с нее снимут, напиться подадут – нужно успеть.
Хорошо, помогла Пелагейка.
Увидев, что Аленка среди сенных девок затесалась, поманила ее пальчиком – ступай, мол, за мной. А Пелагейке многое дозволено.
В крестовой палате образов было не счесть – иные с собой из Кремля привозили, иные так тут зиму и зимовали. Аленка перекрестилась, помолилась, а тут и Дуня вошла, шурша тафтяной распашницей, накинутой поверх тонкой алой рубахи. Замучила ее жара, пока она в колымаге из Измайлова добиралась, ближние женщины поспешили снять с нее тяжелый наряд.
Похорошела Дуня, а главное – улыбка с уст не сходила. И раньше-то не шла – плыла, сложив на груди руки, так чтоб свисающая ширинка не шелохнулась. А теперь, казалось, и вовсе не перебирает ногами, а стоит на облачке, и облачко ее несет…
– Аленушка!
Но не к подружке, а к книжному хранилищу поспешила Дуня, и рука сразу нашла тонкую рукописную книжицу, зажатую меж толстыми божественными.
– С ангелом тебя, Дунюшка! – Аленка быстренько развернула лоскуток. Неизвестно, много ли у них на беседу минуточек.
– Ах ты, господи!.. – умилилась юная государыня.
Подарок был таков, что Аленка, увидав его на лотке с игрушками, не могла пройти мимо. Птичка деревянная, столь искусно перьями серенькими оклеенная, что прямо как живая сидела в ладошках. И глазки вставлены, и носок темненький, только что лапок нет, а так – голубочек малый, да и только.
– Вот радость-то… – любуясь голубком, прошептала Дунюшка. – А я тебе заедок припасла. Там тоже пташка, только сахарная, я ее с пирога сняла. Они в укладке, в колымаге, постельницы присмотрят, чтобы в покои принесли.
А более ни слова сказать не успела – обе подруженьки услышали шорох.
– Схоронись!..
Аленка присела за невысоким книжным хранилищем.
В крестовую вошла статная сорокалетняя женщина, невзирая на жару – в черной меховой шапочке, бледная от вечного сиденья в комнатах, с лицом уже не округлым, а болезненно припухлым и отечным, но с глазами по-молодому большими и темными, с бровями дугой, – та, кого не только недруги, но и приверженцы называли порой медведицей, – вдовствующая государыня Наталья Кирилловна.
Чуть повернув голову на полной, скрытой меховым же ожерельем, шее, государыня дала рукой едва заметный знак, – и, повинуясь, вся ее свита, и ближние боярыни, и карлицы, и боярышни, не говоря уж о постельницах и сенных девках, осталась за дверью.
Аленка в ужасе съежилась, Дуня же, быстро положив книжицу на высокий налой, вышла на середину и встала перед свекровью – не менее статная, но вовсю румяная, глаза опущены, руки на груди высоко сложены, и ровненько между рукавами вышитая ширинка, кончиками перстов зажатая, свисает. Посмотреть любо-дорого!
– Чем, свет, занимаешься? – Царица подошла к налою, коснулась перстами рукодельной книги. – Молишься? Аль виршами тешишься?
Дуня молча кивнула. Уразумела, умница, что государыня в сварливом расположении духа, и, видно, сразу поняла, чем не угодила.
– А тебе бы, свет, про божественное почитать, – без заминки приступила к выговору Наталья Кирилловна. – Уж и не пойму – когда ты при мне была, постные дни всегда соблюдала. Как замуж вышла – память у тебя, свет, отшибло?
Дуня покраснела, да так, что и взмокла вся, бедняжка. Однако опять ни слова не молвила.
– Отшибло, видать, – продолжала государыня. – Ну так я напомню, в какие дни и ночи таинство брака запрещается. Накануне среды и пятницы, перед двунадесятыми и великими праздниками, а также во все посты, свет! У нас что ныне? Да не молчи ты, неразумная, отвечай, как подобает!
– Пост, Успенский, – прошептала Дуня.
– И какой же то пост?
– Строгий, матушка…
– Весь строгий?
– На Преображенье рыба дозволяется… вино… елей…
– Гляди ты! – притворно удивилась царица. – Помнишь! А таинство брака? Что молчишь? Думаешь, не донесли мне? Гляди, Дуня. Я с покойным государем ни разу так-то не оскоромилась, и ты сыночка моего в грех не вводи. Ох, не того я от тебя ожидала…
– Прости, государыня-матушка, – прошептала Дуня.
– Бог простит, да чтоб впредь такого не было! – вдруг крикнула царица, да так страшноДунюшка отшатнулась и лицо руками прикрыла.
– Не для того я тебя из бедного житья в Верх взяла! – тыча перстом, добавила Наталья Кирилловна уже потише. – Ты царскую плоть в чреве носишь – тебе себя блюсти надобно!
Дунюшка кротко опустилась на колени.
– Встань. Я не архиерей. И запомни мое слово, – с тем государыня, плавно повернувшись, и вышла.
Дуня, опершись о пол, встала на корточки и, не шевелясь, прислушалась.
– Ушла? – еле слышно спросила из-за книжного хранилища Аленка.
– Ушла, бог с ней… – Дуня быстренько перебежала к подружке, присела с ней рядом и тихо рассмеялась.
– Что ты, Дунюшка? – удивилась Аленка.
– Он ко мне ночью прокрался!.. – прошептала Дуня. – Я ему – Петруша, грех ведь! А он мне – не бойся, замолим!.. Ой, Аленушка!..
– А ведь грех, – согласилась с Петром Аленка. – Как же ты?
– С божьей помощью, замуж тебя отдадим – поймешь! Отказать-то как? Себе же больнее сделаешь, коли откажешь! Аленушка, он уж ко мне под одеяльце забрался, а жарко, а на пол ступить – досточки скрипят, а как в самое ушко зашептал – Аленушка, сил моих не стало… Ну, думаю, а и замолю!
– Его-то, небось, корить не станет, – неодобрительно сказала про государыню Аленка.
– Уж так было хорошо… – Дуня встала, выпрямилась, вздохнула всей грудью. – Бог даст, и ты мужа полюбишь. А то заладила – в обитель да в обитель… А узнаешь, каково с муженьком сладко – ох, Аленушка, за что мне Господь такую радость послал?…
Слушая эти скоромные слова, Аленка испытала чувство, которое и назвать-то вовеки не решилась бы, а то была ревность.
Дунюшка относилась к ней вроде и по-прежнему, насколько позволяло ее новое положение, однако душой уже не принадлежала подруженьке. Это было мучительно – Аленка принималась вспоминать, каково им обеим жилось в лопухинском доме, когда и в крестовую палату – вместе, и рукодельничать – вместе, и в огород за вишеньем и смородиной – непременно вместе, и всё яснее ей делалось, что Дунюшка была к ней привязана лишь до поры, чтобы готовое любить сердечко вовсе не пустовало. А явился суженый – высокий, черноглазый, кудрявый, – и сердечко, от прежних, девичьих, привязанностей освободясь, всё ему навстречу распахнулось!
Горестно было Аленке глядеть на счастливую Дунюшку.
– А государыня меня любит, и отходчива она, – полагая, что подружка переживает из-за полученного от Натальи Кирилловны нагоняя, сказала Дуня. – Добра желает и Петруше, и мне…
Насчет Петра Аленка – и то сомневалась. Казалось ей, что мать, желающая сыну добра, не станет его с сестрами ссорить. Софья-правительница – сводная сестра ведь, от этого не денешься. А коли не сама государыня – так братец, Лев Кириллыч, племяннику в уши напоет, или тот же Голицын – завидует он братцу Василию, что ли, не понять… Двоюродные братья, а как их по углам судьба развела. Василий – любимец и главный советчик Софьи, Борис – любимец и главный советчик Петра. А Петру Алексеичу лишь в мае семнадцать исполнилось, Аленка – и та его на год старше.
Однако Петра Аленка крепко невзлюбила. Да и как прикажешь сердцу любить этого долговязого, что Дунюшку у нее отнял? Хоть и государь, а всё одно – долговязый…
Дуня взяла наконец у Аленки оперенного голубка.
– Как живой, гляди – заворкует, – умилившись, сказала она и, взяв птицу в ладони, поднесла клювиком к губам: – Гули, гули…
Коснулся деревянный крашеный клювик царицыных уст, и те уста принялись его мелко-мелко целовать с еле слышным чмоканьем. Тешилась Дуня, играла – да только не девичьей игрой, бабья нежность в ней созрела и пролиться искала – хоть на игрушку, пока дитя еще во чреве…
– Как из рая прилетел!.. – Дунюшка вдруг положила пташку на стол и взяла с налоя книжицу, раскрыла ее и прочитала внятно: – «Книга – любви знак в честен брак»! Слышишь, Аленушка? Ведь сразу всем ясно стало – будет промеж нас любовь! Отца Кариона подареньице, а он – мудрый, сам вирши сочиняет… Вот, гляди…
Она перелистнула и показала Аленке изображение – в небесах на облаках, как на пригорочке, сидели слева – апостол Петр и Господь Христос, а справа – Богородица и преподобная Евдокия, память которой и справляли в Измайлове. Под ними же на полянке – новобрачные в царских нарядах.
– Петруша, – показав на царевича со скипетром и державой, сказала Дуня. – И я!
И впрямь было некое сходство меж Дунюшкой и той царевной в венце, что сложила на груди руки достойным обычаем, а глаза с нежностью, но и с любопытством скосила на суженого.
– А тут что написано? – спросила Аленка. Мелкие буковки вылетали из уст новобрачных и, как бы на извилистой ниточке, пронизывали облака, достигали Христа и Богородицы.
Дуня стала поворачивать книжицу так и этак.
– Буковки махонькие, – сказала она. – Петруша-то разбирает… А потом – вирши. Софьюшка-то, чай, от зависти позеленела – какие вирши нам сочинили! Петруша мне читал. Вот уж кому не надивлюсь – так это отцу Кариону! Я-то соберусь Петруше письмецо отослать – перышко изгрызу, и всё без толку, словами всё скажу, а писать словно мешает кто! А он, послушав, все мои слова так ладно на бумагу нанесет – любо-дорого посмотреть! И Петруша доволен, и матушка, Наталья Кирилловна…
Аленка недовольно глядела на тех новобрачных, затем перелистнула книгу и показала пальцем на игрецов с трубами, в коротких зипунишках, куда выше колен.
– Эту-то срамоту для чего здесь рисовать? – строго спросила она. – Книжица-то, чай, про государево венчанье…
И тут же залилась краской, потому что на соседней странице заместо заглавной буквы сидели друг против дружки крохотные голые мужик и девка, ножонки между собой непотребно перекрестив.
– Давай сюда, постница, – Дуня забрала книжицу, еще раз открыла свое с Петрушей изображение и перекрестила его.
Дверная занавеска колыхнулась – заглянула Наталья Осиповна.
– Ушла государыня-то, – сообщила она. – Помолилась, Дунюшка?
Дуня быстро передала Аленке книжицу, а та, почти не глядя, сунула ее в книжное хранилище.
– Ужинать собирают, – сказала боярыня. – Сегодня к столу рыба дозволена. На поварне кашки стряпали – судачиную, да стерляжью, да третью – из севрюжины, да икру пряженую подадут, да вязигу в уксусе, и луковники испечены, и пироги подовые с маком… Да киселей сладких наварили, да, Дунюшка, вот что тебе бы есть сегодня не след…
– А что, матушка? – удивилась Дуня.
– Оладьи сахарные. Сахар-то, слыхивала, на коровьих костях делан, скоромный, стало быть, а государыня Наталья Кирилловна того не разумеет, велит печь и в пост… Да вот еще что – шти постные и лапша гороховая! И ты бы, Аленушка, тех оладий не ела. Не то скажут – экую дуру Лопухины с собой в Верх взяли, постного от скоромного не отличит…
Видя, что боярыня не гневается, застав Аленку в крестовой палате, девушка подошла к ней и приласкалась – поцеловала в плечико, прижалась к бочку. Боярыне-то сподручнее приобнять маленькую Аленку, чем статную Дуню.
– Ступай, ступай, светик, господь с тобой, – отослала свою воспитанницу Наталья Осиповна. – А тебе, государыня, к столу наряжаться пора. Не так часто государь с тобой за стол садится – принарядись!
– А ты, матушка? Ты наряд не сменишь?
– А и сменю… – прежде хорошенько подумав, решила боярыня. И, обремененная мыслью о наряде, поплыла из крестовой прочь.
– Я первая пойду, ты трижды «Отче наш» прочтешь – и за мной! – приказала Дуня. – Меня боярыни одевать поведут.
Вдруг в дверях снова появилась взволнованная Наталья Осиповна.
– Ахти мне, глупой! Совсем забыла!
– А что, матушка? – поспешила к ней Дуня. – А что?
– Да господи!.. Лососину еще к столу подадут, с чесноком зубками!
И, перекрестив доченьку, боярыня окончательно убралась из крестовой.
– А что, Аленушка, к лицу ли мне кичный наряд? – поворачиваясь и красуясь, спросила Дуня.
– Прежде лучше было, – честно отвечала Аленка.
Прежде-то по спине коса спускалась, знаменитая Дунина коса, для которой Аленка смастерила такой косник, что все диву дались. Изготовила она толстую шелковую кисть, а связку ее оплела жемчужной сеточкой-ворворкой. Теперь же Дуне плели две косы и укладывали их вокруг головы, сверху натягивали тафтяный подубрусник, затем плетенный из золотных нитей волосник, к которому крепилось очелье, низанное из жемчуга. Оно прикрывало Дунюшкин лоб до бровей, но не мешало – она в девках к такому убору привыкла. И уж сверх всего надевалась нарядная кика.
– Что бы надеть? – задумалась юная государыня.
А чего надеть – имелось немало. Дуня и Наталья Осиповна получили доступ к сундукам, ларям и коробам, где хранились наряды еще царицы Авдотьи Лукьяновны, не говоря уж о нарядах царицы Марьи Ильиничны. Всё это часто перетряхивалось, травками от моли пересыпалось и всё еще было настолько хорошо, что, случалось, выпарывали из рукавов-накапков, которые делались длиннее подола летника, шитые жемчугом вошвы и отделывали ими фелони для священников верховых кремлевских церковок.
– Верхнюю сорочку надень полосатую, из шиды индийской, что полоски алы с золотом да белы с золотом, – подумав, предложила Аленка. – К ней поясок плетеный золотной… Телогрею белую атласную на тафте, с золотыми пуговками и с золотным кружевом… И довольно будет.
– Не скучно ли – белое да белое? – задумалась Дуня. – А коли шубку кызылбашской камки?
– К шубке меховое ожерелье надобно. Взмокнешь, светик.
– Да шубка-то легонькая!
– Кызылбашская камка легонькая? – изумилась Аленка.
– Не бурская же!
И поспешила Дуня из крестовой палаты – наряжаться.
– Тогда уж летник атласный желтенький, персидского атласу, где узор птичками! – крикнула Аленка вслед и тут же испугалась – не услышал бы кто. За дверьми-то ждут сенные девушки и ближние боярыни – родная матушка Наталья Осиповна, Авдотья Чирикова и Акулина Доможирова, которые с Лопухиными дружны, да змея – Прасковья Алексеевна Нарышкина, вдова государынина братца Ивана, которого семь лет назад Наталье Кирилловне пришлось выдать стрельцам на расправу. Дуне еще когда рожать, а змею государыня уже теперь в мамы к внуку определила.
– Птичками и бабочками? – переспросила, обернувшись, Дуня. – Ох, птичку-то прибери, спрячь! В книжное хранилище, Аленушка, за книги! Я на ночь помолиться приду – заберу!
И ушла – красоваться перед любимым мужем.
Аленка дождалась, пока шорох тафтяных летников и шаги стихли в переходах, осторожно выбралась из крестовой. Тут ей взошло на ум, что легонькая шубка персидской объяри, узор – дороги и бабочки, тоже была бы хороша. Не зимняя шуба, чай, а – шубка, столовый наряд… Но не догонять же Дуню…
Вернулась Аленка в светлицу, а там уж суета – к вечеру все торопятся работу закончить, починенное сдают, с утра-то государь снова свое потешное войско в Прешбурге школить собрался… Батюшки, а у Аленки рукав не вшит! А становой кафтан-то – государев!
Провозилась Аленка до того, что последней в подклет ушла. Ужинать ей принесла разумница Матренушка. Тут оказалось, что не всё перечислила боярыня Лопухина. Еще большие пироги с сигами и сельдями для праздника пекли. Что осталось с царского стола – мастерицам послали. И Аленке хороший кусок пирога перепал, ей и хватило, а были еще оладейки в ореховом маслице – так тех она и не осилила, Матрена подъела.
В подклет девушка прокралась, когда те, что спать собрались, уж засыпали, а те, что с полюбовниками уговорились, лежали тихонько, готовые живо подняться да и выскользнуть. Не Верх, чай, – сельцо, дворец огородами окружен, каждый кустик ночевать пустит!
Легла Аленка на свой войлочек, отвернулась к стенке. Свой сарафанец из крашенины лазоревой, отороченный мишурным серебряным кружевом, с оловянными пуговицами, сложила ровнехонько, не то что шалые девки. И вроде даже задремала, когда вдруг раздались на дворе крики, да такие отчаянные, что в подклете, не разобравшись, заголосили:
– Ахти нам! Пожар!..
Коломенский дворец – красы несказанной, но коли полыхнет сухое дерево – успеть бы выбежать, а имущества уж не спасти. С визгом, с причитаниями кинулись мастерицы из подклета в одних сорочках. Поднялись, спотыкаясь, по лесенке, выскочили на высокое крыльцо, а по двору потешные с факелами носятся.
– Да где же кони?! – раздался пронзительный крик.
Не воды требуют – коней… Да что же это деется?
А Дунюшка-то младенчиком тяжела! А ну как с перепугу скинет?
Забыв про заведенные порядки, понеслась Аленка, как была, переходами в государынины покои. Только сарафанишко прихватить успела и кое-как на бегу напялила его поверх сорочки. А косник в косу да повязку на голову, чтобы не выскакивать на люди простоволосой – про то она и не подумала.
Навстречу ей бежали с огнем люди – один высокий, в одной белой рубахе, впереди, прочие, тоже неодетые, за ним поспевали. Аленка вжалась в бревенчатую стенку, пропуская государя. Вот он каков без кафтана-то… Длинноногий, тощий, глаза выкачены, дороги не разбирает… За ним – постельничий, Гаврюшка Головкин, с одежонкой через плечо, за Гаврюшкой карла Тимофей поспешает, и – батюшки! Пистоль у Тимофея в руках! И постельный истопник Лукашка Хабаров, весь расхристанный, взъерошенный, с саблей наголо! И князь Борис Голицын, одетый так, словно и не ложился.
Пронеслись, выскочили во двор, перебежали открытое место, сгинули во мраке… И тут же за ними – непонятно кто, с охапкой верхнего платья, проскочил мимо Аленки, сапог обронил – и за ним не вернулся.
Господи Иисусе, неужто Софья стрельцов на Коломенское двинула?
– В рощу всё неси! – раздался голос князя Голицына. – В рощу, дурак!
А как бы в ответ – вой из царицыных хором.
Аленка понеслась туда – к Дунюшке!
Замешалась в больших сенях среди сенных девок, среди перепуганных постельниц, среди бабок да мамок. Увидела Пелагейку – та стояла, привалившись к стене, и лишь головой крутила вправо-влево, приоткрыв редкозубый рот.
– Пелагеюшка! – так и бросилась к ней Аленка. – Да что ж это деется? Спаси и сохрани!
– Стрельцы по Стромынке прискакали, свет! – отвечала карлица. – Кричали – на Москве набат гремит, полки сюда движутся!
– Бежать же надо! – без голоса прошептала Аленка.
– Государынь собирают! – Карлица снова принялась вертеть головой. – Возников в колымаги закладывают. Сейчас и двинутся в путь!
Но не было в ее голосе испуга, а какое-то насмешливое веселье.
– А нас, а мастериц?
– Ты, Аленушка, при мне держись, – велела Пелагейка. – Я-то не пропаду, нас, карлов, николи не трогают!
– Я к Дуне! – вскрикнула Аленка, мало заботясь, так или не так назвала государыню всея Руси. И побежала – маленькая и верткая, и проскочила в двери.
В покоях верховые боярыни сами укладывали короба и увязывали узлы. Все здесь смешались – и казначеи Натальи Кирилловны, и казначеи Дунюшки, оказалась тут и светличная боярыня Настасья Кокорева, и государева мама – Матрена Романовна Леонтьева, и мама царевны Натальи – княгиня Ромодановская, и старенькая княгиня Домна Волконская. Тут же, как всегда, от волнения в беспамятстве, сидела Наталья Осиповна. Женщины толклись, мешая друг другу.
Несколько в стороне, у окошка, стояла Наталья Кирилловна, как всегда – в темном наряде, обняв дочку. Смотрела в пол, сдвинув красивые черные брови. Кусала губы. И молчала. Царевна Натальюшка испуганно приникла к ней.
Аленка огляделась – Дуни не было.
Тогда она вдоль стены прокралась к двери в крестовую палату.
Дуня стояла на коленях перед образами, пылко вполголоса молилась, не по правилу, путая слова, добавляя своих. Рядом, на коленях же, стояла сестрица Аксиньюшка и молчала, стиснув губы, глядя мимо образов.
– Господи, со мной что хочешь делай, хоть стрельцам отдай, хоть огнем пожги! Спаси Петрушеньку, Господи! Все обители обойду, Господи! – твердила Дуня.
Аленка кинулась на колени с ней рядом.
– И ты молись, и ты, светик! – воскликнула Дуня, повернувшись к ней. Аленка изумилась – не испуг, а восторг был на лице подружки.
– Да, Дунюшка, да!..
– Мы его вымолим! Мы, только мы – понимаешь? Аленушка, ничего у него более нет – только молитовка!
– Да, Дунюшка, да… – ошалело повторяла Аленка. Отродясь она не видела таких глаз у подружки, обезумевших, огромных…
– Вымолим, выпросим, спасем… – позабыв о самой молитве, обещала Дуня с непонятной радостью. – Не настигнут его, не тронут его – а это мы, а это – молитва наша…
Она повернулась к сестрице.
– А ты что же?
Девочка молчала.
– Аксиньюшка, свет! – Решив, что это с перепугу, Аленка поползла к ней на коленях, наступила на широченные рукава-накапки Дуниного летника, дорогой атлас затрещал.
– Дунюшка! – отбиваясь от Аленки, вздумавшей встряхнуть ее за плечи, воскликнула Аксинья. – Что же это? Он убежал, тебя с чревом бросил? А ты – молиться за него?
– Государь же! Ему себя спасать надобно! – возразила Дуня, да так, что и спорить с ней было невозможно. – Государь же, Аксютка!
– И матушку свою бросил, и сестрицу Натальюшку! И всех нас! – упрямо добавила девочка. – Вот подымут нас стрельцы на копья, а он-то цел останется!
– Государь же!.. – в третий раз повторила Дуня. – Я бы и на копья – он бы уйти успел!..
Вдруг Аленка поняла – а девочка-то права…
Возникло перед глазами лицо бегущего царя – черные глаза навыкате, рот приоткрыт в немом крике, и в каждом движении, в каждом взмахе длинных рук – ужас!
Она села на пятки.
Дуня, как бы не замечая, что родная сестра и лучшая подруженька молчат, снова обратилась к образам. Да и кто ей сейчас был нужен, коли она сама, только своей любовью и своей молитвой, желала спасти Петрушу от стрелецких полков?
– Пойдем к матушке, Аксиньюшка, – шепнула Аленка девочке. – Обеспамятела матушка…
– Пойдем, – отвечала Аксинья. И видно было, что не одобряет она старшую сестру, до того не одобряет, что и к молитве ее присоединиться не захотела. Лишь, подойдя к дверям крестовой, обернулась, перекрестилась на все образа разом и поклонилась в пояс, как дома научили.
Строга была девочка – уж эта за любезного мужа на копья не кинется.
Высунули носы Аленка с Аксиньюшкой из-за пыльного сукна, но выходить не стали, так и застряли меж занавесок. Потому что остались за это время в горнице три женщины – государыня Наталья Кирилловна, княгиня Волконская да царевна Натальюшка, прибавился же один неожиданный посетитель – мужчина. Князь Борис Голицын.
Княгиня Домна Никитична с незапамятных времен в Верху служила, царице была предана. Что до Натальюшки – негоже, конечно, чтобы посторонний мужчина, не родственник, на царевнино лицо глядел, да в эту ночь, видать, не до правил. Сообразив всё это, Аленка поняла, что прочих женщин выслали ради тайного разговора, и удержала меж занавесок Аксинью.
– Да всё же, Борис Алексеич, – государыня подошла к князю, – боязно мне что-то…
– Ты, матушка государыня, в шахматы игрывала? – спросил князь.
Она кивнула – мол, да, еще покойный супруг забавы ради обучал. Кивнула и Натальюшка – видать, пыталась понять взрослые речи.
– Видывала, как супротивнику три и более фигур отдают, а он, дурачок, берет? Вынуждают его поставить свои фигуры в неловкое положение, потом же ему стремительный удар наносят. Затянулась эта дурь, матушка. Или Софья про тебя с Петрушей нелепое скажет – и вы то в терему по целым дням обговариваете, или Петруша Софью не тем словечком обзовет – и ей доносят, и она по месяцу дуется. Девкой назвал! Так девка покамест и есть, ни с Федькой, ни с братцем моим, чай, ее не венчали… Девкой и останется.
– Устала я, князюшка, от пересудов, потому лишь тебя и послушала…
– А меж тем государство – как пьяный мужик в болоте, уже по самые ноздри ушел, вопить нечем, лишь пузыри пускает… – продолжал Голицын. – Мы теперь с шумом да гамом отступили, сейчас, с божьей помощью, соберемся, все с утра к Троице поедем да укроемся, а Софьюшке – объяснять всему миру, что не собиралась она посылать стрельцов брать приступом Преображенское. А чего ради в Кремле суета да сборы были? За каким бесом – прости, государыня, – ворота позапирали? Почему стрельцы набата ждали? Ах, подметное письмишко нашли? Государыня, сам то письмишко сочинял и веселился! Сколько в Преображенском у тебя с государем людишек? Шесть сотен конюхов да подьячих, да истопников, да постельничьих пойдут ночью в Кремль царя Ивана и с сестрами губить! Блаженненький разве какой поверит.
– Преображенское приступом брать… Господи, да чего тут брать, факел швырни – и заполыхает, – намекая на старые деревянные строения, сказала Наталья Кирилловна. – Однако не надо было Петрушу одного отпускать. С дороги бы не сбился…
– Далеко ли отсюда до Троице-Сергия? С ним трое, и уж один-то – надежен.
– Гаврюшка Головкин, что ли? Многим ли он Петруши старше?
– Еще карла, Тимошка. Да Мельнов, государыня. Тот стрелец, что с известием прискакал. Слышала, чай? Не кричал – дурным голосом вопил: спасайся, мол, государь, в Кремле набат бьет, стрельцы на Стромынке рядами строятся! Вот голосина – сам не ожидал… Такой охраны с лишком хватит. Пусть все ведают, в какой суматохе государь жизнь спасал…
Князь негромко рассмеялся.
– Стрелец?… Ты что же, князюшка, с ним государя отпустил?…
– Мельнов этот – мой человек, – и, глядя на волнение царицы, Голицын рассмеялся. – И послан от подполковника Елизарьева – помяни мое слово, государыня, один из первых свои стрелецкие сотни к Троице приведет.
– Не разумею я что-то, Борис Алексеич…
– А чего тут разуметь – из Троицы государь Петр Алексеич грамоту на Москву пришлет, чтобы все верные к нему собирались. Однажды Софья так-то Москву припугнула – мол, уйдет она отсюда с сестрицами к чужим королям милостыньки просить. Так Софьюшка-то грозилась, а Петруша и впрямь от беды неминучей убежал. Ну-ка, что Москва скажет?
– Ловок ты… не в пример братцу…
Голицын вздохнул.
Двоюродный брат, Василий, советчик и любимец Софьин, Москве не по душе пришелся.
– Успокойся, государыня-матушка, – сказал он. – Тут не ловкость, а расчет. Семь лет назад стрельцы и пошли бы пеши в Преображенское – тебя с чадом на копья сажать, как братца твоего, царствие ему небесное. А за семь лет они Софьиным правлением по горло сыты. Покричать ради нее – милое дело, если она же и чарку поднесет. А с места сняться, мушкетик на плечо взвалить, ножками семь верст одолевать – пусть других дураков поищет… И она то ведает.
Итак, государь Петр Алексеевич, жизни которого якобы угрожали стрелецкие полки, идущие по Стромынке к Преображенскому, в сопровождении всего троих спутников бежал ночью к Троице – просить защиты у архимандрита Викентия. А за ним, со всем скарбом, мирно двинулись в колымагах Наталья Кирилловна с ближними женщинами, сестра Натальюшка, Дуня, карлицы и мастерицы. Другой дорогой, лесной, постельный истопник Лука Хабаров, он же фатермистр Преображенского полка, повез к Троице-Сергию полковые пушки. И туда же маршевым шагом отправились шесть сотен более или менее обученных солдат, разве что без свирелки с барабаном.
В Кремле, узнав про это странное бегство, сперва не столь испугались, сколь удивились. Потому что никто не собирался всерьез посылать в Преображенское стрельцов для убийства Петра с матерью.
– Вольно ж ему, взбесяся, бегать! – сказали то ли Софья, то ли Шакловитый, а то ли оба вместе (поскольку историки не сошлись, кому приписать фразу).
Диковинное событие, как и предвидел латинщик и выпивоха князь Голицын, породило брожение умов – и тут же каждый, от кого хоть что-то зависело, вынужден был сделать выбор – на чьей он стороне.
Возможно, первым посланцем Кремля был гонец от стрелецкого полковника Ивана Цыклера. Полковник сразу сообразил, что верх возьмет сделавший первый шаг Петр, и тайно просил вызвать его, Цыклера, к Троице – мол, откроет много нужного и тайного. За ним послали – его с пятью десятками стрельцов, после долгих совещаний, отпустили. Нельзя же отказывать венчанному на царство государю в пяти десятках стрельцов…
Петр засел в Троице-Сергиевом монастыре всерьез. И тут же туда потянулись дальновидные. Генерал Гордон привел Сухарев полк.
16 августа в стрелецкие и солдатские полки прибыла от царя Петра грамота. Он звал к Троице начальных людей и по десятку рядовых каждого полка. Софья запретила стрельцам подчиняться этому приказу, а по Москве незнамо кто пустил дурацкий слух – будто грамота прислана без ведома Петра, злоумышлением Бориски Голицына. Вместо того чтобы успокоить войско, такая новость его насторожила – уж больно казалась нелепа. Осознав, что с Софьей ему более не по пути, бежал к Троице патриарх Иоаким. И, прежде всех прочих иностранцев, прибыл к Троице Франц Лефорт.
Всё развивалось согласно замыслу.
27 августа 1689 года в стрелецкие полки пришла новая государева грамота, и стрельцы, повинуясь цареву указу, потихоньку двинулись по Стромынке.
Оставалось сделать немного – взяв в руки подлинную власть, загнать в угол правительницу Софью с ее избранниками.
Тут Борис Голицын, муж ума государственного, сглупил. Не следовало ему в этой кутерьме пытаться спасти двоюродного брата, Василия Голицына. Даже ради чести голицынского рода. Он же вступил с братцем в переписку, призывая его к Троице. Василий Васильевич не мог бросить Софью и до последнего хлопотал о примирении сторон.
Что же из этого вышло? Да только то, что Нарышкины озлились на Бориса. Дескать, родственника пытался выгородить. И как только Софья оказалась в Новодевичьем монастыре, Василий Голицын – в ссылке, Федор Шакловитый с главными своими сообщниками – казнен, как только приступили к дележке высвободившихся званий и чинов, то Бориса Алексеича от дел Нарышкины и отстранили. Дали ему заведовать приказом Казанского дворца – и, махнув рукой отныне на дела государственные, латинщик продолжал читать мудрые книги, напиваться в государевом обществе (против чего никто не возражал), а приказ свой разорил окончательно и бесповоротно.
Наталья Кирилловна уж так была рада, что Голицыных избыла, что не возражала против совместных увеселений сына с его родным дядюшкой, своим младшим братом, Львом Кирилловичем. Пусть хоть пьет, хоть гуляет, да со своими. Но молодой дядюшка любимцем государевым не стал – а стал иноземец Франц Яковлевич Лефорт. Видно, он-то и заманил Петра в Немецкую слободу.
И настали мирные времена. Правил, разумеется, не Петр – у него на то и времени не оставалось. И не царь Иван – у того время имелось в избытке, да способностями бог обидел.
Чем же Петр занимался?
А фейерверки устраивал.
Попалась ему у генерала Гордона книжка про фейерверки – он и увлекся огненной потехой.
Полки свои школил. Теперь, когда не приходилось за каждой мелочью в Оружейную палату посылать, он мог ими еще основательней заняться. Град Прешбург на Яузе то укреплял, то штурмовал, и до того однажды довоевался – при взрыве гранаты лицо ему опалило.
Учился. Благо всем ведомо – таблицу умножения государь впервые зубрить стал лишь в возрасте пятнадцати лет. А жажда познания в нем сидела необыкновенная.
В Немецкую слободу то и дело ездил. В новом дворце Лефорта дневал и ночевал. Веселился напропалую, коли нужда в нем возникнет – в Кремль не дозовешься.
Яхту сам себе построил.
Ну а чем, если вдуматься, должен заниматься государь, которому при венчании и полных семнадцати не было? Для которого престол от Софьи освободили, когда ему семнадцать лет и три месяца исполнилось? Править государством в восемнадцать? Даже в девятнадцать? И даже в двадцать лет?
Петр поступил по-своему разумно – предоставил все дела Нарышкиным.
Дуня между тем исправно рожала ему сыновей. Сыновей! Не то, что царица Прасковья – государю Ивану, а может, и Ваське Юшкову.
Первенца своего, Алешеньку, родила 28 февраля 1690 года.
Царевич Александр родился в ноябре 1691 года, пожил недолго – в мае 1692 года умер. Царевич Павел родился в ноябре 1692 года, летом 1693 года умер…
Алешенька, хоть и хворал, однако рос, окруженный заботой. Наследник!
Петр видел его редко – не в батюшку своего уродился, который свободные часы проводил либо на охоте, либо с семьей. Других радостей хватало. И давнюю свою затею наконец осуществил.
На Плещеевом озере ему стало тесно. Хотелось простору, хотелось, чтобы паруса, ветром наполненные, до небес над крутобокими кораблями громоздились, хотелось, чтобы широким строем те корабли шли да шли, шли да шли…
Ничего ближе Белого моря Петр найти не мог. И 4 июля 1693 года отправился с немалой свитой в Архангельск.
– Что же известьица-то нет да нет? – сердито спросила боярыня Наталья Осиповна. – Должно, ты плохо ему писала, государю, коли не отвечает.
– Так и государыню Наталью Кирилловну не известил…
Сказала это Дунюшка – и голову опустила.
Аленка, случайно услышавшая это из потаенного уголка, так глянула исподлобья на боярыню Лопухину – насквозь бы старую дуру прожгла! И ее, и всех Лопухиных, до единого, включая в то число братца Аврашку-дурака.
Только Аленка и сострадает, только она и видит: Дунюшка – словно свечка, которую с двух концов жгут. С одной стороны – государыня Наталья Кирилловна с ближними женщинами: что, мол, государю Петру Алексеичу не угодила, бегает от нее прочь, лишнего часа с женой не проведет. С другой – родня, Лопухины, винят, что не сумела мужа привязать да удержать, и оттого на них на всех Наталья Кирилловна уж косится. Когда правительницу Софью одолели и в келью заперли, когда только лопухинский род и вздохнул спокойно, только и обогрел руки у царской милости, только и стал разживаться, вдруг такая неурядица!
Теперь вот и вовсе отправился на всё лето государь в Архангельск, корабли смотреть, в начале июля выехал, когда еще вернуться обещал, и уж едет в Москву, да всё никак не доедет. А завтра-то первое октября число… Писано ему писем, писано! Да только Дунюшку-то зачем корить? Ей отец Карион Истомин письма составлять помогает, с него и спрос!
И до писем ли ей, бедной, было?
Троих сыновей родила Дуня мужу – двоих похоронила. Младшенького, Павлуши этим летом не стало – до писем ли?
Обида за обидой – когда Алексашеньку хоронили, родной отец на отпеванье не пришел. А в ту тяжкую пору Аврашка-дурак с великой радостью заявился – потому, мол, государь охладел, что у него в Немецкой слободе зазноба завелась. И выбрала же, змея подколодная, времечко, чтобы на блудное дело его увлечь!
У Дунюшки с мужем постельного дела уж долго не было – сперва, пока чрево еще дозволяло, Успенский пост, потом бабки запретили, потом Алексашенька родился, а как выздоровела – ноченьки три, не то четыре с мужем поласкалась, а тут тебе и Масленица, и Великий пост, и пасхальная седмица – дни, для исполнения брачного таинства запретные, о чем и батюшки в церквах баб всегда предупреждают. Так баба согрешит тайком и покается, а государыне как согрешить, коли вся на виду?
Как раз в начале поста и оказалось, что Дунюшка затяжелела. А когда Алексашеньку донашивала, столковался государь Петр Алексеич с той змеей Анной. Рожала Дуня третьего своего, Павлушу, и знала, что этой осенью муж снова как закатится в Немецкую слободу – так и будет появляться в Верху только если матушка, Наталья Кирилловна, особенно строго призовет. И осень, и зиму прожила Дуня в забросе, только слезы от упреков лила.
Наталья Осиповна от таких новостей совсем ошалела: видано ли, чтобы государь с немкой блудил? Лопухины же приступили к племяннику со всей строгостью и злостью: коли таскался за государем в Немецкую слободу, почто раньше про ту змею, Анну, не сказал? Видел же!
Аврашка толсторылый хныкал – кабы то у государя единственная зазноба в слободе была! Он прежде того с подружкой Анны столковался, дочкой купца Фаденрейха, и с дочкой серебряных дел мастера Беттихера. А что до Анны – так всем же ведомо, что с ней Франц Яковлевич Лефорт живет, хотя у него и венчанная жена имеется. Но он Анну государю уступил, полагая, видно, что ненадолго. А потом, месяц за месяцем, и стало ясно, что змея Анна исхитрилась государя присушить.
Слободские нравы повергли Лопухиных в изумленье.
– Турки, прости господи! – сказал, крестясь, Федор Аврамыч, уже позабывший, что был когда-то Ларионом.
– Бусурманы!
– Еретики!
– Испортили государя!..
– Нишкни!..
Дико им было, но раз Петр Алексеич не виноват (когда же мужик в таком деле бывает виноват?), то, стало, виновата Дуня! Да и по вере так положено: коли жена любодеица, можно ее покарать и с мужем развести, а коли муж блудлив, жене от него не освободиться ни за что: сама, мол, виновата, что не удержала…
Тем более что Аврашка с перепугу наговорил на немецких девок всяких мерзостей: мол, и тощи, и бесстыжи, и рожи пятнистые, и зубы гнилые, и руки ледяные, не говоря уж о всем прочем. Дядья приступили к завравшемуся племянничку: отколе сие тебе, сопливому, ведомо? Уж не сам ли оскоромился? Сослался на государеву свиту во главе с князем Голицыным и государевым дядюшкой Львом Кириллычем. Лопухины зачесали в затылках: куда же государыня глядит, коли сын с братом вместе к зазорным девкам ездят? Но не идти же к ней с таким непотребным вопросом!
А Дуня – слушай, да терпи, да реви в подушку!
Удержать не смогла… Да прежняя ли то Дуня, пышная, статная, веселая? От слез и румянца не стало.
Жалко Аленке глядеть на нее, у самой слезки на глаза наворачиваются. В обитель уж и не просится – на кого подружку оставить? Сгрызут ее Лопухины и не подавятся! Только и утехи Дуне – тайно впустить к себе Аленку, сесть вместе на лавочку, выговориться, девичье время вспомнить.
Но как ни таилась в уголке – углядела ее Наталья Осиповна.
– А ты, девка, что тут засиделась? Ступай, ступай к себе в подклет с богом! Сейчас ближние боярыни и постельницы придут государыню к царевичу сопроводить, потом ее укладывать будут! Ступай, ступай, Аленушка…
Вот и пришлось уйти.
На другой день с утра поспешили мастерицы в церковь, как-никак, Покров Пресвятой Богородицы. Самый что ни есть девичий праздник – если хорошенько помолиться, то пошлет Богородица государыне мысль приискать верховой девке жениха. И ведь приищет – исстари так ведется, за своих, верховых, ведомых, отдавать.
Вспомнила Аленка, на коленках стоя в малой церковке Спаса на Сенях, как шептала Дунюшка, стыдясь и волнуясь:
– Батюшка Покров, мою голову покрой! Покрой землю снежком, а меня – женишком!..
Ее осторожненько толкнули в бок. Рядом на коленках же пристроилась Пелагейка. По случаю праздника был на ней не обычный ее дурацкий сарафанишко из разноцветных суконных покромок, которые нарошно брали у купцов, потому что были края больших портищ ткани исписаны несмываемыми разноцветными буквами и цифрами, так что глядеть весело, а густо-лазоревого цвета нарядная телогрея, кика без медных позвонков – не то, что ей выдавалось раз в год, чтобы государынину службу править, а за свои прикопленные деньги купленное.
– Что не рада? – спросила. – Да не таись ты, свет!
Вздохнула Аленка – Пелагейке всюду зазнобы мерещились.
День в работе прошел, а вечером в подклете, где молодые незамужние мастерицы ночуют, новость сказали – государь уж в Преображенском! Шесть верст до Кремля – а он там ночевать остался, государыне Наталье Кирилловне грамотку прислал, прощенья просил. А жене-то не прислал…
Вздохнула Аленка – хоть бы Пелагейка прибежала сказать… Весь Верх шепчется, одни государыни Авдотьи Федоровны ближние женщины еще и знать не знают, ведать не ведают. Помолясь, легла, а сон нейдет. Хоть бы истосковался там Петр Алексеич по брачному таинству! Хоть бы позабыл там немецкую змею Анну…
Те шесть верст до Кремля государь долгонько одолевал. Сперва в Преображенском отдыхал и обедал, потом в Немецкую слободу к генералу Гордону поехал ужинать. И заночевал…
Ну, чем тут Дуню утешить?
А на другой день в Светлицу государыня Наталья Кирилловна пожаловала – глядеть, как начатую ею пелену к образу Богородицы девки дошивают. С нею же – Марфа Матвеевна, что за покойным государем Федором была, и Дунюшка, только Прасковьи Федоровны недоставало – отправилась на богомолье. Не успела родить дочку Аннушку, как снова полна утробушка. А при каждой государыне – боярыни ее верховые, и казначеи, и карлицы, без карлиц выходить вовсе даже неприлично, их для того и рядят в соболя, а при Наталье Кирилловне – дочь, царевна Наталья Алексеевна, с мамой, наставницей и боярышнями.
Хорошо хоть, не все к рабочему столу кинулись. Встали чинно вдоль стен, карлиц и малолетних боярышень с собой придержали. Первой государыня Наталья Кирилловна к мастерицам подошла. Многих поименно знает, ласково обращается. Дуня, бедняжка, и с мастерицами боится лишнее слово молвить. И боярыня Наталья Осиповна за ее спиной мается – не может дочку защитить.
Подошла Наталья Кирилловна к тому краю, где старушки сидели – Катерина Темирева да Татьяна Перепечина, обе чуть ли не по пятьдесят годков в Светлице. И Аленка к ним поближе пристроилась – мастерству учится.
Спросила государыня старушек, здоровы ли, глазыньки не подводят ли. Темирева, старуха грузная, да как и не быть грузной, коли полсотни годков сиднем за рукодельем просидеть, прослезилась и забыла, о чем сказать хотела. А Перепечина вспомнила.
Не зря же Аленка к ней два года ластилась, секреты перенимала.
– Дозволь словечко замолвить, – сказала, кланяясь в пояс, Перепечина. – Вот девка, шить выучилась добре, пожалуй ее, государыня, в тридцатницы!
Аленка, вскочив, окаменела с иголкой и шитьем в одной руке и жемчужинкой – в другой.
– Молода больно, – отвечала царица.
– Молода, да шустра. Матушка государыня, она того стоит!
– Довольно того, что в девки верховые взяли, – отрубила Наталья Кирилловна. – Пора придет – жениха ей присмотрю, свадебный наряд построю и приданое дам. А в тридцатницы – это заслужить надо. И разве помер кто из мастериц, что место освободилось?
– Государыня матушка, мы-то дряхлеем, старые тридцатницы. Нам в обитель пора. А эта девка, Алена, уж не больно молода, двадцать третий годок пошел, и ее рукоделье у тебя, матушка, на виду.
– Что ж так мала? Плохо кормят, что ли?
Аленка молча слушала этот разговор. Не отвечать же государыне!
– Она, государыня-матушка, по три деньги кормовых получает, всего-то. У тебя, государыни, мовница грязная, какая половики стирает, по шесть денег в день имеет!
Насчет половиков погорячилась Татьянушка, да с добрым намерением, что царица и поняла отлично.
– По три деньги? – Наталья Кирилловна решительно взяла из Аленкиных рук шитье, поднесла к глазам поближе.
Как все русские государыни, была она искусна в рукодельях, сама вышивала по обещанию для храмов, да и не было в теремах иного развлечения, вот разве что книги божественные. Светских же книг царицы чурались.
Подошла к матери царевна, Наталья Алексеевна, круглолицая красавица с длинной русой косой – недавно ей венец жемчугом низали и каменьями усаживали. Тоже взглянуть захотела.
Аленка, временно лишенная работы, стояла, достойно склонив перед царицей и царевной голову, так что при ее малом росте статная Наталья Кирилловна лишь макушку и видела.
– Татьяна Ивановна, поди сюда! – позвала она ближнюю боярыню, Фустову, бывшую свою казначею, у коей сохранилась отменная память на всё, с деньгами связанное. Та плавно подошла.