Анна Климова Осенняя женщина

«Я попрошу ее. Сегодня. Она должна мне их отдать», — подумала старуха, приподнимаясь на постели.

— Зоя, Зоя! Зоюшка! Поди ко мне, хорошая! Пожалуйста.

Старуха чутко прислушалась к звукам, доносившимся из кухни.

Там по-прежнему гремела посуда. Неприятно гремела. Значит, Зоя снова чем-то недовольна. За столько лет Анжелика Федоровна научилась определять настроение Зои даже по шарканью тапочек. А уж по звуку моющейся посуды и подавно.

Нет, не вовремя. Но если не попросить сейчас, тогда уж забудется или решимости такой недостанет.

— Зоя! — снова позвала старуха. — Подойди же, бога ради.

Минут через пять на пороге выросла знакомая грузная фигура.

— Ну чего опять? Если обделалась, будешь так в мокром и лежать. Я только все простыни перестирала.

— Зоя, можно без этих твоих вульгарностей? — поморщилась старуха, скрывая за смелым выпадом собственную беспомощность.

— Это раньше было можно, — четко, со злобной угрозой в голосе ответила Зоя, рука которой как бы сама собой нырнула под одеяло старухи. — Ну вот, вижу, что сухая. Чего звала? Позавтракать барыня изволила, пить — вон под рукой на тумбочке стакан. Я ж не молоденькая летать туда-сюда. Как ты думаешь? Молоденькая я или нет? Лежала бы себе спокойненько, сил набиралась.

— В мои годы сил не набираются, — презирая себя, льстиво вздохнула Анжелика Федоровна. — Вышли все силы, Зоюшка.

— Вот и помнила бы об этом. Экая ты беспокойная, просто удержу нет никакого. Так чего звала-то?

— Дай мне мои фотографии, Зоя, — твердо попросила старуха.

— Счас, — саркастично кивнула та. — Спешу и падаю.

— Разве я требую чего-то невозможного?

— Ага, попробовала бы потребовать. Как же!

— Зоя, мне не нравится твой тон.

— Другого нету. Не прикупила.

— Ты просто невыносима.

— Это еще неизвестно, кто из нас невыносимее.

— Я просто попросила свои фотографии. Зачем ты их у меня отняла?

— Затем, что будет как в прошлый раз. Опять разревешься, карточки эти перебирая, и опять чего-нибудь прихватит. Ведь разревешься как пить дать.

— Ты жестокая баба, — ворчливо констатировала старуха.

— Я дура. Круглая и беспросветная, что вожусь с тобой с утра до ночи. Вот кто я такая. А ты — неблагодарная старая карга, — толстый палец Зои по-прокурорски уставился на лежавшую в постели пожилую женщину. — И хренушки ты у меня увидишь свои карточки. Вот так вот. Доктор что велел? Велел меньше беспокойства. Вот и будешь лежать у меня мумием.

— Мумией, — инстинктивно поправила ее Анжелика Федоровна, понимая всю абсурдность спора с этой гнусной тенью своего прошлого, которая тащится за ней более тридцати лет.

— А по мне хоть бревном, — донеслось из темного коридора.

— Мне следовало бы выгнать тебя еще в шестьдесят пятом, — каркнула из своей постели старуха. — Уже хотя бы за то, как ты вертела бедрами. Конечно, Михаил Степанович не мог устоять. Но он мне признался, слышишь? Признался почти сразу. Я всегда подозревала, что ты падшая женщина.

— И чего ж не выгнала? — хотя такие разговоры возникали довольно часто, Зоя всегда живо на них реагировала. Даже, казалось, одобряла их.

— Детей твоих пожалела. Куда бы ты пошла? На завод? Или фабрику? На 120 рэ! И это с двумя детьми!

— Уж не пропала бы, небось.

— Представляю, какой ты вкладываешь в это смысл! — саркастично отозвалась старуха.

— А тут и смысла никакого не надо. Не пропала бы — и все. Государство было другое. Да и сам Михал Степаныч не оставил бы на бобах. Старшенький-то у меня от него. — Свое «открытие» Зоя преподносила с неизменной злорадностью, всякий раз с любопытством ожидая реакции старухи.

— Бессовестная лгунья! — выкрикнула Анжелика Федоровна. — Ты говоришь так потому, что Мишенька сам не сможет уже сказать правду. И говоришь мне назло! Мне ли не знать все твои шашни!

— Куда уж тебе! Ты за Мишкой своим уследить не могла, а уж обслугу-то и вовсе не замечала, — в коридоре снова зашаркали тапочки. — Мы же для тебя будто место пустое были. Выйдешь, бывало, к обеду, а глазки — как холодец подтаявший. Мол, вы — быдло, и чего вы тут крутитесь возле меня, мне до высокой лампочки.

— Что ж я, по-твоему, целоваться с вами была должна?

— Не знаю. А только я всегда себе говорила: отольются кошке мышкины слезы. Ну и кто ты теперь такая есть? Старуха. Два инфаркта, три инсульта. Челюсть вставная, вон в стакане отмокает. Где теперича Фифа? Нету Фифы. Лежит, гадит под себя.

— Пошла вон, дура!

— Пойду. В булочную зайду. Батон для беззубой Фифы куплю. Молока опять же нету. Кашку ей не на чем сварить.

Дверь щелкнула старым английским замком.

Зоя, вероятно, сейчас спустится вниз и пойдет по свежим октябрьским тротуарам. Эта дура даже не оглянется вокруг, не восхитится бодрящей осенней погодой, не вздохнет радостно. Эта тупая корова направится прямиком в булочную. А если и задержится, то только ради того, чтобы поболтать с кем-то из соседок.

Анжелика Федоровна крепко зажмурилась, подавляя слезы.

Слезы, слезы… Сколько она пролила их попусту, не из-за обиды, не из-за боли. Просто потому, что хотелось плакать. А теперь плакать не хотелось, но плакалось. Гнусными, раздражающими окружающих старческими слезами. Слезами, не вызывавшими сочувствия. Старческие слезы сродни детским. Они никого не трогают, их почитают за неразумную блажь, за каприз.

Старуха быстро вытерла глаза и, перекатившись к краю огромной двуспальной кровати из дефицитнейшего когда-то ГДРовского гарнитура, с трудом свесила худые с отекшими венами ноги. В свое время эти ноги увлекали. Манили, что уж тут скрывать. Прехорошенькие были ножки. А теперь они все равно что в могиле. Непослушные и страшные.

Она надернула на них ночную рубашку. Там им и место. Опираясь о резной столбик кровати, встала и, преодолевая мимолетное головокружение, мелкими шажками добралась до окна.

— Давай закурим, товарищ, по одной. Давай закурим, товарищ мой, — пропела она дребезжащим голосом, продираясь к оконному стеклу сквозь мещанские горшки с геранью, которые Зоя разводила прямо-таки с маниакальной страстью. На улице моросил мелкий дождь. Это было видно из окна ее квартиры, располагавшейся в когда-то престижном сталинском доме. Анжелика Федоровна очень надеялась, что корова не взяла с собой зонтика. Пусть она промокнет до нитки. И заболеет. Тогда хоть станет понятно, что в ней есть что-то живое. За все тридцать восемь лет Зоя ни разу не чихнула. Все они, деревенские, такие. Ничем не проймешь. Завидная кулацкая порода. Крепкое кулацкое семя, не истребленное даже к шестьдесят четвертому году. Именно тогда у них появилась Зоя Климова. Зойка…


Чай-то подавать цi як?Зойка, двадцатилетияя пышка, заглянула в гостиную, где в полном молчании все слушали официальный и немного негодующий голос политического обозревателя «Маяка», клеймившего американскую военщину, расстрелявшую демонстрацию в Панаме.

Анжелика Федоровна тихо встала и вытолкнула ее за дверь.

— Зоя, совсем излишне врываться так. Вы могли бы подойти ко мне и тихо спросить.

— Я и спросила,шмыгнула та носом. Полное веснушчатое лицо деревенской девицы, над которым парил крахмальный чепчик, вызывало у Анжелики непозволительное для советской певицы и жены партийного деятеля желание крепко приложить к нему руку.

Анжелика уже не помнила, кто рекомендовал Зойку. Девица попалась на редкость неотесанная. И своевольная. Ну да это ничего. Именно из таких получались отменные домработницы.

— Вы не спросили, вы протрубили это, как слон в зоопарке,выговорила ей Анжелика, поправляя прическу у огромного зеркала.

Я жа не виноватая, што у мяне голос таки.

Господи, когда ты научишься говорить по-человечески!в минуты особенного раздражения Анжелика не замечала, как переходила на «ты».Все, хватит со мной препираться. Пирог готов?

Ужо дауно стыне.

— Подай через минут десять. Только без этих твоих трубных звуков. Принесла приборы, поставила и свободна. Ни звука. Чашками не грохотать.

Лика! Послушай! Каковы мерзавцы! Что делают!в дверях появился Михаил Степанович. — Эти янки захватили Панамский канал и имеют наглость стрелять в безоружных людей! Безобразие какое! Зоечка, что это вы тут? Идите к нам, послушайте. Вам это тоже будет полезно.

— Мишенька, у Зои много дел, — с деревянной улыбкой Анжелика оттерла горничную в сторону.

— Сделает она свои дела. Сделает. Идемте.

Хозяин сам втащил Зойку в комнату и усадил в кожаное кресло рядом с председателем городского партийного комитета. Зойка краснела, комкала кончиками пальцев краешек передника и стреляла влажными телячьими глазами в собравшихся мужчин.

«Выгоню, — уже не впервые подумала Анжелика, нервно покусывая внутреннюю часть губы. — А мой тоже хорош! Притащил эту корову прямо к гостям».

— Где вы нашли это непосредственное чудо?осведомилась потом жена одного из Мишиных друзей-писателей.

— О, она у нас не надолго,сухо рассмеялась Анжелика. Она сама в это тогда верила.

Зойка же словно чувствовала намерения хозяйки, старалась по дому еще больше. Изгнать ее никак не получалось. Решительно невозможно было выставить эту особу, которая так быстро справлялась и со стиркой, и с готовкой, и с уборкой квартиры. Да еще дачу успевала привести в порядок к летнему сезону. Этого у Зойки было не отнять. Работала за троих. А потом уж недосуг было следить за ней. А следовало бы.


— Ох, следовало… — проскрипела старуха, качая головой. — Обленилась. Обнаглела. Гадости в лицо не стесняется говорить. И герань эта… Знает же, что не люблю мещанство. Все равно разводит, дура деревенская.

Анжелика Федоровна принялась методично обрывать с цветка листья, с отвращением вдыхая приторный запах.

Уже приступая к третьему горшку, она вдруг вспомнила, зачем рискнула подняться. Фотографии! Сотни фотокарточек — единственные свидетельства того, что когда-то она была не такой, как сейчас. И жизнь была другой, и люди. Зоя — вот уж садистка! — отняла эти свидетельства, чтобы Анжелика Федоровна не помнила себя другой, чтобы и дальше можно было издеваться над ней, ежеминутно подчеркивая ее старческую немощность.

— Ты еще меня не знаешь, корова! Еще не знаешь, — довольно прошамкала Анжелика Федоровна и, держась за стулья, направила свои голые иссохшие ступни в темный коридор.

Удивительно, но когда Миша получил эту квартиру, коридор не казался ей таким длинным.

Она вошла сюда элегантная, стройная и счастливая, держа в руках только ридикюль. Они не были первыми владельцами, поэтому в воздухе, несмотря на гулкость пустых комнат, еще витал запах чужой жизни. Миша без конца болтал о «важном партийном человеке», который жил здесь раньше, но отправился на повышение в Москву, о влиятельных соседях… Она его не слушала. Она прислушивалась к себе и своим ощущениям. Была ли она счастлива? Скорее, довольна. Ставка, которую она сделала на комсомольского вожака Михаила Заболотского, вполне оправдала себя. Несмотря на весь скептицизм родителей.

«Да, редко кто может лизать задницы так, как этот твой Миша», — говорил отец, с отвращением отбрасывая на середину стола республиканскую газету, в которой напечатали очередную статейку комсомольского вожака. — Трескучие фразы, пыль в глаза и тонны елея — вот чем пользуется твой муженек».

«Зато он подает надежды, — вступилась за зятя мать. — А ты как был преподавателем консерватории в тридцать лет, так им и просидишь до пенсии».

«И просижу. Но зато мне не будет стыдно за себя и за то, что я делал!»

Анжелика не спорила и не возражала, как поступала все свои девичьи годы. Потому что так ее воспитали. Но она сделала свой выбор, тем более что в ее возрасте девушкам вредно было привередничать. Все-таки тогда ей уже исполнилось 27 лет, а замужем она еще не была. Все как-то не получалось с этим.

Миша увидел ее на одном концерте после какого-то там по счету партийного съезда в январе пятьдесят шестого. Она даже помнила ту песню, которую исполняла тогда. Она пела арию Кармен. Пела на французском, так как организаторы концерта сочли, что слова «У любви как у пташки крылья» на таком высоком и важном мероприятии звучали бы весьма фривольно. А французский был безопасен. Язык Наполеона и де Голля высокое собрание функционеров не ведало.

«Eamour est un oiseau rebelle», — нежно выводила Анжелика, глядя на молодого, но уже с проседью на висках зрителя во втором ряду, избрав его в качестве спасительного маяка в безбрежном море скучающих лиц. Своим почти вдохновенным вниманием он выгодно отличался от стариков в первом ряду, ожидавших более понятных им песен про Катюшу и клен кудрявый. После концерта молодой человек нашел ее за кулисами, застенчиво представился и выразил ей свое восхищение. И хотя их не постигла киношная романтика с запрокидыванием головы и жадным поцелуем, но…

— Он меня любил, — усмехнулась беззубым ртом старуха, медленно двигаясь к своей цели в конце бесконечно длинного коридора. — А тебя, корова, нет. Ты была его слабостью. Мимолетным увлечением. У мужчин всегда есть слабости и увлечения. На то они и мужчины. А любил он меня. Слышишь, корова? Я могла бы тебя выгнать сразу. Могла бы. Но тогда ты не чувствовала бы себя виноватой. А ты должна была чувствовать свою вину постоянно. Смотреть мне в глаза каждый день и молча просить прощения. Но терпению моему приходит конец. Ты вылетишь отсюда, как пробка, корова! Дай мне только добраться до моих фотографий.

При мысли о фотографиях на душе у старухи стало тепло. Ничто в отвратительно стареющем организме не вызывало такого волнения, такого трепета, как желание снова завладеть драгоценными отпечатками ее прошлого. Ей казалось, что в этих черно-белых снимках заключена вся ее сила, вся воля, весь оптимизм, все упорство и окончательная, чистая радость. Долгими бессонными ночами, когда менялась погода и ее старые кости устраивали громкую армейскую перекличку, она думала о фотографиях. Она почти не помнила деталей сотен снимков. Зойка спрятала их все до единого три года назад, после первого инсульта Анжелики Федоровны. Даже из рамок, висевших на стенах, посрывала, проклятая корова. И потому желание снова увидеть свои фотографии заставляло ее каждый раз унижаться перед домработницей. Да, ее ждало открытие. Она увидит эти снимки так, словно раньше никогда их не видела. Ваши собственные лица и лица друзей, выпавшие из времени, из ежегодного ритуала просмотра семейных альбомов, вызвали бы прилив радостного удивления. Посмотрите только, какая у меня прическа! Боже, а эта жуткая кофточка! Как сейчас помню, она была ослепительно оранжевая, и я ее с трудом достала в ГУМе. А это кто? Валечка? Мама дорогая, я не видела ее сто лет!

Старуха, дрожа от усталости и нетерпения, прислонилась к книжному шкафу, такому же старому, как сама. До конечного пункта оставалось совсем немного. Старуха вдруг подумала о том, что проклятая Зойка скоро может вернуться и застать ее в коридоре. И тогда снова ожидание и унизительная необходимость каждый день требовать вернуть свои фотографии. Мерзкая, мерзкая бабища! Прилипла, как пиявка. Говорит гадости. Грубит без конца. Кормит отвратительно. Гулять не дает. Господи (если ты есть), дай только найти свои фотографии! Найти и вспомнить, какой она, Анжелика Федоровна, была…

— Я знаю, какая была я и какая была ты, корова, — погрозила старуха пальцем в сторону входной двери. — Неотесанная деревенская баба. Что бы ты делала, если бы не мы с Мишей? Работала бы дворничихой, спилась и подохла в нищете и грязи. Погоди, погоди, я тобой займусь.

Анжелика Федоровна оттолкнулась от шкафа, как океанский лайнер от причала, и поплыла дальше.

Комната Зойки сразу за столовой. Там раньше была комната сына. Вот еще одно преступление тупой коровы — она куда-то выселила сына. Ее, Анжелики Федоровны, родного сына, позднего и самого любимого ребенка. Скорее всего, она просто не пускает его в квартиру. С нее станется. Безумная баба! Надо будет на обратном пути открыть дверь. А еще лучше сделать это ночью, пока корова спит. Сын придет, дернет за ручку, а дверь-то и не заперта! Только бы хватило сил после сегодняшнего похода за фотографиями.

Вот и дверь комнаты.

Старуха решительно толкнула ее от себя. Ожидая увидеть там, по меньшей мере, притон, она с неудовольствием обнаружила в полусумерках дождливого дня, что почти ничего в комнате сына не изменилось. Тахта в углу, платяной шкаф, письменный стол у окна, книжные полки с Купером, Лондоном, Сервантесом и Полным — собранием сочинений Пушкина. На то, что здесь обитала корова, указывали лишь горшки с вездесущей геранью да огромный лифчик, перекинутый через дверцу шкафа и напоминавший две сшитые вместе детские панамки.

— Бесстыжая дрянь! — заключила старуха, с отвращением сорвав лифчик и бросив его в угол, туда, где стояла ваза с камышами. — Куда ты их спрятала, а? Куда? Думаешь, не найду? Еще как найду. Я у себя дома. А ты несчастная приживалка.

Она принялась с азартом обследовать территорию. Выдвигала ящики, усердно рылась в старых журналах и газетах, не обращая внимания на то, что они огромными желтыми хлопьями летят на потертый ковер; перебирала непослушными костлявыми пальцами какие-то толстые тетради и папки с рукописями. С началом поисков, казалось, силы ее удесятерились. Она отнесла это на счет близости вожделенных фотографий. Они давали ей силу. А как только снимки окажутся в ее руках, корове не поздоровится.

— Будь уверена, я укажу тебе на дверь. Давно пора. Я была к тебе слишком добра. Даже чересчур добра. Одежда для твоих детей, деньги, продукты… Что, забыла, как клянчила у меня все это в свое время? Так ты теперь платишь за мою доброту: издеваешься надо мной в моем же собственном доме. От гнусных тварей ничего другого ждать не приходится. Им даешь палец, они кусают всю руку. Их жалеешь, а они тебе же хамят в лицо. Я тебе покажу «обделалась». Я тебе покажу «фифа». Я тебе покажу «чего надо»! Десять минут на сборы. Манатки в руки — и вон из квартиры. Присосалась… Ни днем ни ночью покоя нет. Видит же, что не люблю. Такой скандал каждый раз. Нет, сидит, паскуда такая, и ни с места. Куда спрятала фотографии, мерзавка, а? — гневно вопрошала старуха, словно сама Зойка стояла перед ней, виновато опустив голову. — Где фотографии, корова? Куда девала, я спрашиваю? Ты, видно, забыла свое место? Забыла? Так я напомню.

Фотографий нигде не было. Но они здесь, где-то рядом. Анжелика Федоровна это чувствовала.

— Ты что, старая? У тебя совсем крыша поехала?

В пылу поисков Анжелика Федоровна и не услышала, как Зойка вернулась. На ней был мокрый платок и старенький плащ, в котором она выбегала в гастроном внизу.

Длинная острая игла страха пронзила старуху. Страха и неожиданного стыда. Но запал решимости был еще велик.

— Я хочу получить свои фотографии. Изволь мне их вернуть. Слышишь? Немедленно.

На какое-то мгновение можно было подумать, что беспомощная старуха превратилась в прежнюю хозяйку дома. Спина распрямилась, голова надменно вздернулась, в глазах читалась непреклонность.

Зойка вошла в комнату, стягивая мокрый платок.

— Что ж ты, дура старая, никак не уймешься? — с суровой усталостью сказала она. — Что ж ты мне кровушку пьешь, а? Сказано же: лежи тихонько в кроватке своей и сопи в две дырки. Что ты тут мне устраиваешь?

С каждым произнесенным словом старуха все больше горбилась. Глаза ее тускнели. Руки беспомощно пытались натянуть на зябкое тело ночную сорочку.

— Что ты мне тут воюешь, а? Не отвоевалась, да? Не отвоевалась?

Зоина фигура с каждым мгновением тяжелела, наливалась отчаянной, истерической мощью. Скрученная на ходу газета хлопнула Анжелику Федоровну по плечу. Та пискнула и зажмурилась.

— Просила же человеческим языком — не ползай по квартире! Просила человеческим языком! — все повышала голос Зоя. — Ноги бы тебе твои переломать! Грохнулась бы башкой своей посреди коридора! А мне тебя каждый раз таскать? И убирать за тобой по всей квартире?

— Перестань! — взвизгнула надтреснутым фальцетом Анжелика Федоровна, не замечая своих слез. — Прекрати немедленно! Как ты можешь со мной так? Я хочу свои фотографии! И все. Отдай их мне!

Зоя молча подхватила ее под мышки и ловко поволокла обратно в спальню.

— Пошла прочь! Прочь! Прочь! — причитала Анжелика Федоровна.

Устало бросив хозяйку в постель, Зоя поправила растрепавшуюся прядь и погрозила пальцем:

— Только попробуй, пикни мне еще раз! Ни челюсти своей не увидишь, ни телевизора. И радио заберу. А цветы тронешь — руки пообрываю, как эти листья. Так и знай.

Дверь спальни захлопнулась с загробным звуком. Анжелика Федоровна, сжавшись в комочек, плакала безутешными слезами.

«Как глупо, как глупо! И ведь ничего сделать не могу», — думала она, вдруг увидев себя отчетливым, ясным, не затуманенным старостью взглядом. Каждый ее день был шагом назад. И каждый раз она боялась себе признаться в этом. Придумывала разные оправдания для своих немощей. Только Зойка ничего не придумывала. Дождалась она своего часа. Дождалась.

* * *

Подъезжая к Минску, Кристина всеми силами старалась удержать переполнявшую ее радость. Будь она в вагоне одна, закричала бы и запрыгала, как сумасшедшая дурочка Миа на Рипербан напротив рок-пивной «Гроссе Фрайхайт, 36», исполнявшая свои ненормальные пантомимы в любую погоду. Хотя если уж на то пошло, человек, умеющий просто радоваться жизни, не такой дурак, как это могло бы показаться со стороны.

Милая Миа! Возможно, ты была единственным счастливым человеком в том проклятом городе. Каждый мог быть счастлив, если не осознавал своего несчастья. Кристине только и оставалось, что брать с нее пример — запереться в собственном мире и отгородиться от невыносимого зловония реальности. «Я верю в бабочек, — говорила Миа. — Они ангелы. А отец Вилли говорит, что это не так. Иногда он бывает таким глупым!»

«Поделом вам, добрый священник Вилли! — думала Кристина. — На вашем месте я приложила бы максимум усилий, чтобы изменить о себе мнение Миа в лучшую сторону. Потому что истина принадлежит детям и сумасшедшим».

Кристина ловила себя на том, что мысленно продолжает обращаться к Миа. Наверное, потому что завидовала умственному «водоразделу», позволявшему Миа быть счастливой, не имея при этом никаких оснований для счастья.

Но теперь Кристине не надо сходить с ума, чтобы примириться с жизнью!

Три страшных года съедены, прокляты и забыты. Все осталось позади. По крайней мере, Кристине казалось, что позади. Несколько последних дней она просыпалась в федеральной тюрьме города Айзенхюттенштадт с криками, потому что видела совсем не то, что хотелось бы видеть.

Кристина уткнулась чуть ли не носом в окно, пытаясь разглядеть за пеленой мелкого дождя очертания родного города.

— Прибываем, — остановившись рядом, доброжелательно сказала проводница Нина, почему-то выделившая Кристину из всех пассажиров и бескорыстно поделившаяся с ней повествованием о своей нелегкой жизни. Да и не обратить внимания на Кристину было нельзя. Та ехала с одной сумкой, в странной широкополой кружевной шляпе, на тулье которой примостились давно выцветшие искусственные незабудки, и в пальто, похожем на бесформенное и безвкусное пончо, особенно любимое парижанками в холодную пору года. Все эти вещи Кристина выбрала сама в тюремном складе, никогда не пустовавшем благодаря Армии спасения. Наряд можно было бы назвать даже по-европейски элегантным и легкомысленным. А Кристина жаждала такой казаться — элегантной и легкомысленной. Как когда-то.

Сама Нина с расспросами не приставала. Как чувствовала, что не стоит. Впрочем, Кристина и не сказала бы правды. Как в той песне: «Начнет расспрашивать купе курящее про мое прошлое и настоящее. Навру с три короба, пусть удивляются. С кем распрощалась я, вас не касается».

— Поехать-то есть к кому? — Нина-проводница впервые спросила ее о чем-то личном.

— У меня родители в Минске, — ответила Кристина, едва улыбнувшись.

— А, ну смотри тогда… Если что, телефон мой у тебя есть.

Да, баба бабье горе за версту чует. Нину не обманул ни легкомысленный вид Кристины, ни ее счастливое щебетание о том, как она хорошо провела время за границей. За суетливостью и беззаботностью Кристина спрятала правду, как прячут небрежно разбросанное белье при появлении нежданных гостей. И еще она прятала тревогу. Нина видела слишком много людей, чтобы не почувствовать этого.

Поезд плавно изогнулся и покатился медленнее. Кристина увидела, что подъезжают они к большому зданию нового вокзала. По-европейски крытые переходы тянулись куда-то вверх. Но Европа в Беларуси приживаться, видимо, не хотела. Некоторые окна переходов были разбиты. Кристина усмехнулась, осматривая грязные перроны и переполненные мусорные урны. Теперь стало вполне очевидно, что она на родине. Такая милая сердцу домашняя простота и вечная неустроенность.

Попрощавшись е Ниной, Кристина с толпой пассажиров вышла из мраморной внутренности нового вокзала к двум башням на противоположной стороне привокзальной площади. Часы на башне показывали 8:50.

— Я приехала, — прошептала она, потому что обещала себе сказать это как только вернется. — Я приехала. Я приехала…

Минск поздней осенью всегда тосклив. Как и любой другой город, наверное. Но она любила его даже таким, потому что знала все его метаморфозы. Деревья несколько недель стоят голые и неприкаянные, открытые всем ветрам. А потом приходит декабрь и наряжает их в белые шубы. А там апрель не заставит себя ждать и в несколько дней оденет все озябшие городские деревья в живую и теплую зеленую дымку, похожую на мечты ребенка.

Кристина улыбнулась. Всего неделю назад она не позволила бы себе этого. И все из-за отсутствия нескольких передних зубов, которые сломались под кулаком душки Хайнса года два назад, когда она во второй раз попыталась сбежать. Те свои зубы она выплюнула по дороге в туалет, куда два мордоворота тащили ее освежиться после «воспитательной» беседы с Хайнсом. «Так ты будешь даже привлекательнее», — заметил он ей вдогонку. В тот момент она думала о том, что ему следовало бы открыть второе свое дело под вывеской «Удаление зубов — быстро и с гарантией». Наверняка его ждал бы успех.

Неделю назад тюремный дантист поставил ей временный мост. Зубы хоть и были инородным телом во рту, но это все же лучше безобразной щербатости. И вообще она выглядела и чувствовала себя сейчас намного лучше. Попав в тюрьму, она первым делом долго и тщательно терла себя мочалкой под душем. Регулярное и вполне приличное питание отогнало худобу.

Да, вот еще один скрытый талант доктора Хайнса: «Хотите похудеть? Спросите меня как». Вообще-то она много порассказала бы о способностях Хайнса, если бы кто-то поинтересовался, но в полиции ей задали всего несколько стандартных вопросов, заставили расписаться в какой-то бумаге, объявили ее незаконной мигранткой и переправили в тюрьму до начала окончательной депортации. Кристина тешила себя надеждой, что о Хайнсе расскажут другие. Было очевидно, что Хайнс крепко вляпался, если полиция так плотно села на него. Ну да это теперь не ее проблемы.

— Девушка, вам куда? — подскочил к ней нагловатого вида парень.

— Что? — не поняла она.

— Такси, — кивнул он на машину. — Куда надо?

— Нет, спасибо. Я как-нибудь сама.

— Не передумаете? Можете заблудиться.

— В Нью-Йорке или Берлине, может быть, я и заблудилась бы, — искренне рассмеялась она, — а здесь вряд ли. Но все равно спасибо, что предложили.

— Да не за что, — хмыкнул таксист и поспешил обратно к машине.

Кристина спустилась в метро и поехала в сторону станции «Уручье». Она исподволь наблюдала за людьми и все больше чувствовала перемены. Ее сограждане стали одеваться богаче и вели себя более раскованно. Особенно молодежь. Невольно она себе показалась гостьей в своем доме. Теперь в нем жили другие люди с другими проблемами и интересами.

Придерживая сумку рукой и стараясь не запутаться в полах своего нелепого пальто, Кристина вышла на станции «Парк Челюскинцев» и направилась в тихие, печальные дворики, образованные малоэтажными домами в глубине квартала. Почти всегда пустынные, знакомые с детства дворы сейчас казались неприкаянными и необитаемыми, только у тротуаров стало побольше иномарок. Но все равно вернуться сюда было приятно.

С бешено бьющимся сердцем Кристина подошла к подъезду и нерешительно замерла перед металлической дверью с домофоном. В какой-то момент ей захотелось оказаться в другом месте, где угодно, но только не здесь, не у закрытого подъезда. Чуть-чуть еще отдышаться, осмотреться, подумать немного…

«Подумать о чем? О чем сейчас можно думать? Наверное, только о том, что все будет хорошо. За три года можно забыть плохое. Ведь можно, правда?» — спросила она у себя и, высвободив руку из-под полы своего пальто-пончо, набрала на пульте номер квартиры. Внутри прибора прозвучало что-то глухо-переливистое, а потом раздался голос матери:

— Да, кто это?

У Кристины перехватило дыхание:

— Мам! Мамочка! Слышишь? Это я. Я приехала. Открой… Втайне она ждала удивленно-радостного вскрика или хоть какого-то подтверждения, что ее услышали и, возможно, хотят видеть. Но ничего этого не последовало. Голос матери пропал. Дверь не открылась. Все вернулось на круги своя: Кристина отдельно — родители отдельно.

Если бы рушившиеся сооружения, которые выстраивала в душе надежда, могли убивать, Кристина умерла бы под их обломками.

Она не стала набирать номер снова и пошла по дорожке к проспекту — просто потому, что ничего другого не оставалось. Но идти по сути было некуда.

Чего же она ждала? Некоторые вещи имеют обыкновение не меняться. Они застывают, мертвеют и превращаются в ледяную глыбу. Именно такую ледяную глыбу Кристина оставила после себя. Она обманывала себя, стараясь делать вид, что ничего такого не случилось.

Что посеешь, то и пожнешь.

Уже сворачивая за угол дома, Кристина услышала свое имя.

— Кристиночка! Кристина!

За ней, растрепанная, в одних тапочках и плаще, накинутом на плечи, бежала мать. Она обхватила ее руками, прижала к себе.

— Девочка моя! Вернулась! Господи, ты не представляешь, как я молилась, чтобы все было хорошо. Чтобы с тобой ничего не случилось. По сто раз на дню вспоминала! Каждый день! Дай хоть посмотреть на тебя, родненькая. А похудела-то как! Где щечки-то наши? — сквозь слезы почти причитала мать, прижимая ладони к ее осунувшимся щекам. — Боже мой, какая же ты у меня стала страшненькая.

— Ничего, ничего, все хорошо, — пролепетала счастливо Кристина. — Видишь, какая я теперь мадам? — Она повернулась, демонстрируя себя, словно фотомодель. — Мам, не плачь, а то и я тут с тобой разревусь.

— А и поревем если, не велика беда…

— Может, пойдем домой?

— Так где же ты пропадала? Почему не звонила? — словно не расслышала этих слов мать.

— Не могла я звонить. Так получилось.

— Ну да. Ну да. Я так тете Вале и сказала: раз не звонит, говорю, значит, не может. Да и дорого звонить-то из-за границы.

— Мам, отец дома, да? — тихо спросила Кристина.

— Дома, дома. Сегодня на ночное дежурство выходит, — отводя взгляд, ответила она. — Ну, ну, расскажи, как ты? Что?

— Он очень сердится? — продолжила Кристина неприятную тему.

— А! Ворчит все, ворчит…

Радость Кристины все тускнела и истончалась, словно жемчужина в уксусе.

— Просто ворчит? Ты потому в тапках выбежала? И по домофону не ответила?

— Ой, деточка, я уж его и так и этак, а он заладил, как попугай: «Пусть только явится! На порог не пущу». Во как! Так вызверился, что я уж боялась, как бы и в самом деле не натворил чего. Ты же его, осла упрямого, знаешь. Так я потихоньку вниз сбежала.

Сказала, что к соседке за ванилином. Пироги печь надумала, как чувствовала. Тесто поставила. Ты вечером приходи, доченька. Когда он на работу уйдет. Мы с тобой наболтаемся, пирогов накушаемся. А когда вернется, уж мы как-нибудь… Понимаешь?

— Я понимаю, — с готовностью кивнула Кристина. — Знаешь, я сюда прямо из гостиницы. Даже вещи не распаковала. Хотела тебя увидеть. А ты иди домой. Холодно ведь.

— Ага, ага, прохладно, — поежилась мать. — Так ты поняла? Вечером и приходи. Часов в девять. Я котлеток куриных наделаю. Слышишь, доченька? Уж мы его уломаем, отца…

— Хорошо, мама. Иди. Со мной все будет в порядке, ты же знаешь. Иди же, а то простудишься.

— А пошли сейчас! — с не свойственной ей решительностью мать схватила Кристину за рукав куртки. — А? Пошли!

Ничего он не сделает. Моя дочь приехала. И его дочь, кстати, тоже. Пусть только попробует выгнать! Мы…

— Нет-нет, мама, я пойду, — покачала головой Кристина с самой беззаботной улыбкой. — Я же приехала, правда? Остальное потом.

Она знала отца и меньше всего хотела именно сейчас нарваться на семейный скандал. Может быть, в другой раз, но не сейчас.

В глазах матери читалось облегчение. Значит, расстановка сил осталась прежней. Двадцать пять лет назад она вышла за молоденького морячка, не терпевшего никаких бунтов на корабле. Он — капитан, все остальные — зеленые салаги. Кристину, несмотря на всю ее хрупкость, эта роль совершенно не устраивала.

— Обязательно приходи, доча, — жалобно попросила мать, смахивая слезу. Кристина только кивнула в ответ, боясь выдать себя дрогнувшим голосом. Нет, она не станет плакать. Не здесь и не сейчас.

Но как же все дурно получалось! Как стыдно за себя и свою нерешительность. Как тяжело и горько на душе от грязи этих лет. И бесконечно жаль себя и тех, кого она заставила страдать.

Кристина шла по родным улочкам и пыталась вспомнить то, чему так радовалась в поезде. Пыталась вернуть чуть-чуть тревожное, но теплое чувство, которое всегда сопровождало возвращение туда, где было хорошо когда-то… Пыталась и не могла.

В какой-то миг решила сегодня не идти домой. Разумеется, легче от этого не стало, но она успокаивала себя: так будет лучше. Неправильно, но лучше.

Чем сильнее боль, тем приятнее жалеть себя. На взрослых тоже нападает эта жажда душевредительства, от которой страдают полудети. Но никто не признал бы себя заблудившимся в детстве. Не признала и Кристина.

Она подумала о матери. Мать боялась, потому и не открыла дверь. Она всегда боялась. И Кристину пыталась приучить к тому же страху, что преследовал ее всю жизнь. Тайком от мужа покупала себе новые духи или кофточку, ибо знала: любая покупка вызовет море упреков в неразумном расходовании семейного бюджета. Потихоньку общалась с теми подругами, которые ему не нравились. Мать научилась жить втихомолку, вприкуску, полуправдой, используя удобную философию маленьких людей: живи, пока никто не видит.

Кристина так не могла. Не хотела. Для нее не было ниче: го хуже, чем молча терпеть унижения, как физические, так и моральные. А вот мать терпела. Один Бог знает, откуда она черпала силы. Нет, отец, насколько Кристина знала, никогда не поднял на нее руки, но умел довести до исступленных рыданий, буквально до истерики своими придирками. Он умел бить словами так, как не каждый мужчина может это сделать кулаком.

«А почему мама плачет?» — спрашивала Кристина, когда была маленькой девочкой.

«Потому что она дурочка безмозглая», — ласково отвечал отец.

Она помнила и знала, что ничего не изменилось. Ни-че-го. И она сама уже не в силах что-то исправить.

Кристина отрешенно шла через голые, неуютные дворики и никак не могла заставить себя остановиться. Она помнила эти дворики летними, зелеными и веселыми. На дорожке возле одного из подъездов отчетливо белела надпись «Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, ДЕТКА!» Надо же, в этом мире кто-то кого-то любит! Скорее всего, выходка слишком нетерпеливого юнца. А сколько гнусной покровительственности в этом слове «детка»…

«Ich will sehen, wie du es machst, das Mädchen. Ja, ja, ja…»[1]

Предательская память все же выудила из своих тайников то, что Кристина обещала себе забыть. Наверное, это маленькая месть за то, что Кристина сама с собой делала и продолжала делать.

— Кристина? — услышала она вдруг неуверенный оклик. Она оглянулась и увидела за низким сетчатым забором ту, кого хотела бы встретить на своем бесцельном пути. Не узнать бывшую школьную подружку пухлую хохотушку Надьку было невозможно даже по прошествии многих лет.

— Кристинка, это ты?

Может, покачать головой и отправиться дальше? Кристина так и сделала бы, если бы заметила Надю раньше. Но сейчас это было бы глупо.

— Привет, Надь, — заставила себя улыбнуться Кристина, подходя ближе к забору За ним виднелись небольшое типичное для городских детских садиков здание, детская площадка с песочницами, беседками и какими-то железными конструкциями различных видов. Дети уныло бродили среди этих конструкций, отбывая повинность обязательной прогулки.

— Ой, неужели это ты? Какая! Похудела-то как! Прям завидки берут! Заходи, посидим вон в беседке, поболтаем. Сто лет тебя не видела! — Надька мимолетно оглянулась: — Леночка Викушина и Сашенька! Не ходите к воротам! Давайте поближе к остальным! — Потом снова по-дружески повернулась к Кристине: — Не успеешь оглянуться, как чего-нибудь натворят.

Надька, весело тараторя, шла за Кристиной вдоль забора, словно опасаясь, что та исчезнет, не дождавшись ритуала взаимных вопросов и ответов.

Но уже через минуту они сидели в добротной беседке, построенной в те времена, когда на благо детей не жалели ни цемента, ни кирпича.

— А я смотрю — ты или не ты? Дай, думаю, позову. Точно — ты! Мы ж с тобой со школы не виделись. Я думаю, где это наша Кристинка пропала? Помнишь Генку? Ну, лохматый такой ходил! Вечно с нашей математичкой собачился. Представляешь, в капиталисты подался! Важный, стриженый и толстый теперь. Встретишь на улице — ни за что не узнаешь. А Алка! Ну и умора! Салон красоты открыла. Мы с девчонками однажды намекаем ей: мол, не заявиться ли к тебе в салон по старой дружбе? А она смеется, гадюка: «Ой, девочки, только не забудьте взять с собой толстые кошельки. Или кредитки на крайний случай». Представляешь! Она и в школе такая была гадина. Помнишь, как ты ей юбку порвала? — хохотала Надя, не замечая, что ее радостный энтузиазм никак не передается старой школьной подруге.

Кристина рассеянно закурила и, казалось, ничего не слышала.

— А я вот, как видишь, воспитателем работаю. Ты не представляешь, какие грамотные сейчас детки. Вымотают за день так, что еле живая домой прихожу. И деньги не ахти, конечно. Если бы не муж, зубы на полку положила бы.

— Замуж вышла? — без интереса спросила Кристина, лишь бы Надька поскорее удовлетворилась нечаянной встречей.

— Ага, — со счастливой улыбкой она кивнула на детскую площадку. — Вон чудо мое бегает. Такая шустрая, замучилась с ней. А ты как, замуж вышла?

— Холостая я вся как есть дама, — засмеялась Кристина.

— А где ты была-то все это время? Мы тебе домой звонили, на вечера выпускников приглашали, только папаша твой трубку все бросал. Нет ее, говорит, уехала.

— Я, Наденька, была в заграничном турне. Прожигала жизнь на Лазурном побережье. Пила каждый день шампанское и развлекалась напропалую. Короче, Наденька, будет что вспомнить в старости. Заработала много-много денежков, теперь вот присматриваю себе виллу попросторнее. В Европе, знаешь ли, люди живут широко. Денег на дома не жалеют. Вот и я не пожалею.

— Кристин, ты чего, серьезно? — изумленно уставилась на нее подруга, интуитивно чувствуя какой-то подвох.

Кристина дрожащей рукой отбросила недокуренную сигарету. Откуда-то из душевной глубины накатили слезы отчаяния.

— Конечно, нет, Наденька! У меня в последнее время что-то не в порядке с чувством юмора. В КВН меня точно не возьмут.

— У тебя неприятности, да? — с тревогой всматриваясь в ее лицо, спросила Надя.

— А что, ты разве не в курсе занятной истории Кристины? Разве вы не рассказываете эту историю друг другу на ваших встречах выпускников? Как она, закончив иняз, поработала в школе годик. И как ушла из школы, потому что ее не устраивало, как государство оценивало ее судорожные попытки научить детей немецкому языку. И как она однажды поверила человеку, которого считала своим другом, и поехала с ним в Германию, чтобы работать там в простой немецкой семье. И как этот человек… Впрочем, не будем о грустном, Наденька. Тем более, что уже все позади. Я решила, что все теперь у меня будет замечательно.

— Конечно, — растерянно согласилась школьная подруга, пораженная поведением Кристины. От природы добродушная, она мало прислушивалась к тем сплетням, которые передавались тихим шепотком на вечерах встреч одноклассников. А с Кристиной действительно произошло что-то нехорошее.

— Если я могу тебе чем-то помочь…

«Господи, столько жалости за один день мне не вынести», — подумала Кристина.

— Помочь? Хм… — она задумалась на мгновение. — Вот только чем, никак не соображу. Может быть, взмахнешь волшебной палочкой и вернешь меня обратно? Правда, дети?

Неожиданно для себя Кристина вскочила и бросилась к детям, собравшимся возле беседки.

— Кто хочет в, хоровод? — весело завопила она.

— Мы!

— Я!

— И я! — завизжали малыши.

Через несколько минут, внеся сумятицу и веселье в ряды скучающих детей, хохотавшая Кристина остановилась и посмотрела на удивленную подругу.

— И так мы тоже умеем. Потому что не хотим вешать нос. Да, дети? Мы ведь не хотим вешать нос?

— Не хотим! — хором согласились те.

— Вот и отлично! Пока, разбойники! — усмехнулась она, подбирая с земли свою сумку и поправляя пальто-пончо.

Ответом ей было полное восхищение детей, очарованных этой странно одетой незнакомой тетей.

Она уже выходила из беседки, но чувство вины заставило ее обернуться.

— Извини, Надя. Правда, извини. Не хотела обидеть. Я действительно идиотка. Сказочная. Помнится, в школе ты это слово втыкала во все фразы…

Не сговариваясь, они бросились друг к другу и крепко обнялись.

— Я всегда, всегда тебе помогу, Кристиночка. Что бы ни случилось! Так и знай. Все-таки школьные подруги, — радостно повторяла Надя и вдруг заметила, что дети слишком пристально на них смотрят.

— Так, — звенящим голосом скомандовала забывшаяся воспитательница, — прогулка закончилась. Все построились парами — и обратно в садик. Быстренько, быстренько! Саша! Аня! Я кому сказала! Ну, живенько! Вот так.

Дети, переговариваясь и поминутно оборачиваясь, дружно потопали к зданию.

— Ловко ты с ними! — усмехнулась Кристина.

— Иначе никак. У нас тут работает такая Галина Захаровна, так они такое с ней вытворяют, просто жуть. А все потому, что прикрикнуть не может.

В этот момент в Кристине пробудилась слабая, но оттого еще более дорогая сердцу надежда, что в жизни может появиться светлый лучик. Может быть. Надо только самой приложить усилия.

— Кстати, Надюша, насчет работы. У вас тут не найдется что-нибудь для меня?

— Не знаю даже. Кажется, немецкому их обучать еще рано, — засмеялась подруга.

— Нет, нет. Мои документы… Короче, не важно, какая работа. Я соглашусь на любую. Нянечкой там, уборщицей.

— Ой, это сколько угодно! Только там оклад — кот наплакал. Зачем тебе это?

— Надо, Наденька. Надо.

— Ладно. Поговорю с заведующей, — неуверенно ответила Надя. — Приходи завтра. Что-нибудь придумаем. Ну, пока. А то мои натворят дел.

«Завтра, — счастливо вздохнула Кристина, глядя ей вслед. — Завтра».

* * *

С некоторых пор он полюбил наблюдать за малышами в детском саду, что был прямо напротив его дома. К тому же третий этаж давал некоторое преимущество в обозрении, так сказать, всей панорамы. Иногда, когда тело от сидения за компьютером буквально каменело, а мысли судорожно кружили по замкнутому циклу, словно зависшая программа, он вставал, доставал из стола бинокль и подходил к окну. Обычно это случалось утром или после работы. И если дети гуляли в своем искусственном загончике, он отдавался созерцанию их незамысловатых игр со страстью завсегдатая ипподромов.

Дети забавляли.

Почти всех он знал по именам: они их слишком громко выкрикивали. Одежда и машины родителей, привозивших и отвозивших своих чад по домам, дополняли картину. Перед ним словно разворачивалось полотно «Общество в миниатюре». Маленькая модель большого мира со всеми противоречиями. От него, в отличие от невнимательных и небрежных воспитательниц, не укрывались истинные побуждения и мимолетные поступки детей.

В этом несмышленом табунке имелся свой лидер — хорошо одетый малыш, которого каждое утро привозил на серебристом «мерседесе» отец. Вокруг малыша образовался альянс почти из таких же, как он сам, счастливых отпрысков более-менее состоятельных родителей. Правда, элитные дети часто забывались и беззаботно возились с остальными детьми. И тогда их отличала только одежда.

Их конфликты смешили его. Он почти угадывал их разговоры во время игр.

— Чик, чик! А мой Покемон успел спрятаться в пещере и закрыться!

— В пещерах дверей не бывает!

— Он их построил.

— А вот и нет.

— А вот и да!

Будущая мама не выпускала из рук куклу и самоотверженно кормила ее состряпанными тут же восхитительными песочными пирожными.

Будущий ловелас подкатывал к воспитательнице:

— Галина Захаровна, а вас кто-нибудь целует?

— Нет, Дениска, не целует.

— А хотите — я вас поцелую? Я умею: я уже Таньку в деревне у бабушки целовал!

Он им завидовал. У каждого человека есть время, когда все ему кажется простым и незамысловатым, но вместе с тем удивительно многообразным. Как калейдоскоп. В этой детской игрушке ведь только с виду все просто — ненадежная трубка из папье-маше, зеркала и разноцветные стеклышки. А что делает калейдоскоп таким сложным? Самообман, которому попустительствует чувство, официально не описанное физиологами, но знакомое всем, — чувство прекрасного. Самообман, доставшийся нам от детства, когда можно всерьез верить тому, что станешь невидимкой, стоит лишь закрыть глаза. Когда не хочется «смотреть правде в глаза», потому что правда в детстве — это призрак взрослого мира, скучного и непонятного, как умные телепередачи или фильмы, в которых много говорят. Прекрасного во взрослой правде мало. Она страшна, как темные углы в полумраке комнаты.

От этой правды не спрятаться за яркой и мгновенной выдумкой, подаренной детством, не скрыться за опущенными веками, не спастись за чувством собственной незначительности, оберегаемой заботами родителей. Правда настигала с уходом детства. И в конце уже ничего не оставалось от того громадного, до перебоев в дыхании, чувства собственной свободы. Несвобода коварно нападала лет в тринадцать-четырнадцать. Калейдоскоп переставал восхищать еще раньше. Правда открывает глаза на многое. Она учит снисходительно улыбаться. Она видит то, что видит, а не строит воздушные замки и призрачные двери, за которыми можно спрятаться.

Лишь изредка правда сдает свои позиции. В короткие мгновения взрослой жизни маленькие восторги, оброненные далеким детством в душе, напоминают о себе, принимая очертания непонятного оптимизма, возникающего на ровном месте. Иногда что-то неожиданно легкое всколыхнется в сердце после удачного фильма или от вида ослепительно цветущего дерева в самом начале весны. Или же радость спровоцирует правильно угаданное слово в сложном кроссворде, которое до тебя и так и этак примеряли на клетки другие. И как знать, что ценнее — эти крошечные всплески растерянного по дороге из детства самообмана, когда вам кажется, что мир не так уж плох и в нем скорее больше хорошего, чем плохого, или же монументальная, полная суетных забот взрослая правда, лишающая вас благословенного неведения.

Он знал ответ. Вернее, ответ воочию представал перед его окнами, радуясь жизни и не осознавая своего счастья.

Он наблюдал за миром детей, потому что хотел понять, научиться видеть то, что видели они.

Зачем? Вероятно, чтобы найти забытое, утерянное, растраченное щедрой взрослой рукой, уверенной в том, что всего впереди еще вдосталь — и любви, и ласки, и счастливых дней. Но если бросаешь пригоршнями, будь уверен — вскоре рука наткнется на пустоту.

Он это понял, как очень надеялся, не слишком поздно. Потому что время — субстанция обманчивая. Это только стрелки часов вертятся по кругу, производя ложное впечатление «бега на месте». Великий вымысел хитроумной механики!

Взглянув на часы, Тимофей спохватился.

Время, время! Как просто забыть о нем, А ведь у него было Дело.

Он хотел уже было отложить бинокль, но его внимание привлекла девушка, с которой вдруг заговорила полная воспитательница, выгуливавшая детей этим промозглым утром. У Тимофея вызвали невольную улыбку ее странное бесформенное пальто, нелепая шляпа совсем не по сезону, из-под которой выглядывали рыжеватые кудри, и еще более нелепый портплед в руках, очень смахивавший на тот, что всюду таскала с собой Мэри Поппинс.

Между ними что-то происходило. Они явно давно не виделись. Толстуха радостно болтает, а вот лицо ее знакомой..: Неуловимо. Неуловимо, как очертания предметов в тумане. И дело не в резкости объективов и не в широкополой шляпке. Это внутренняя неуловимость, некий двойной смысл, который можно истолковать совершенно по-разному.

Странная…

После короткого разговора девушка вдруг вскочила и организовала детей в шумный хоровод. Вот чудачка!

Время, время…

Тимофей все же отложил бинокль и через минуту уже забыл о существовании знакомой толстухи-воспитательницы. Дело требовало полной сосредоточенности.

Одевшись и прихватив кейс, он вышел из квартиры, спустился вниз, настороженно осмотрелся по сторонам и запрыгнул в не новый, но выдраенный до блеска «москвич», который несколько дней назад одолжил у своего товарища. Вернее, обменял. Друг получил взамен его вполне приличный «форд». Димка против такого обмена возражать не стал, так как машина большую часть времени пребывала в гараже в связи с патологическим отсутствием денег на бензин, «москвич» Димке достался от отца с матерью, занимавшихся на заре новых демократических времен крупнооптовым бизнесом, но вдруг подавшихся в секту. Так Дима и остался со старенькой бабкой, стареньким «москвичом» и старенькой квартиркой в хрущевке, потому что все ценное родители пожертвовали своему духовному учителю Амрасаяме. «Повесить его мало!» — говорил Дима, сожалея об утраченных возможностях, которые мог иметь при состоятельных родителях. А в том, что они стали бы состоятельными, если бы не Амрасаяма, он не сомневался.

Обмен его не удивил, потому что Тимофей частенько брал «москвич» и возвращал всегда с полным баком бензина. Этого Диме было достаточно.

Старое доброе советское железо выкатилось из двора. Машин у тротуаров стояло не много, и они мало отличались от той, на которой ехал Тимофей. Маленькая улочка пробегала мимо детского садика и трехэтажного здания, в котором размещалось какое-то таинственное учреждение. Учреждение окружал старый парк, облюбованный владельцами собак из всех близлежащих домов. Они упрямо выгуливали там своих питомцев, не обращая никакого внимания на большой щит с добротной надписью — результат творческого надрыва учрежденческого завхоза: «Выгуливать собак строго запрещено! Администрация». Но так как учреждение открывалось в девять утра, против собачников, зябко бродивших по запретному парку в шесть, администрация и завхоз были бессильны. Три часа безусловной и ничем не компенсируемой форы. Безнадежная борьба.

Откуда-то из глубины карманов пальто, лежавшего на сиденье, раздалась телефонная трель. Тимофей не спеша достал сотовый.

— Да.

— Тимон, надо думать, мне и сегодня тебя отмазывать перед Кузей? — безо всякого приветствия начал его друг Дима.

— Есть проблемы? — спросил тот спокойно.

— Кузя только что заходил. Оплевал меня с ног до головы. И тебя заочно. Сказал, что мы оба бездельники, сидим на его шее и пьем его кровь. Потом кратко обрисовал наше с тобой падение в какую-то канаву и под какой-то забор, если только он нас выгонит. Картина получилась душераздирающая.

— Что случилось?

— Наши тетки притащили целый диск с компьютерными вирусами. «Мы думали, что на нем игры», — зло пропищал Дима, по-видимому, передразнивая теток. — Теперь весь этот зоопарк позавтракал антивирусными программами и принялся за текущую отчетность. Так как?

— Что — как?

— У меня запарка, Тимон. Заколебался пыль глотать. Появишься в офисе?

— Перебьешься. У меня отгул.

— Слушай, а почему бы нам не послать домовенка Кузю куда подальше, а? Откроем свою компьютерную фирму, развернемся! Я — генеральный директор, ты — ответственный и незаменимый работник. Представляешь, твой босс у тебя в лучших друзьях ходит! Перспектива! Наймем какую-нибудь Диану прямо с бухгалтерских курсов. И потекут у нас молочные реки, Тимка, в кисельных берегах!

— Эффективность темы равна нулю. Мы с тобой это уже обсуждали. Не хочу тратить время на бюрократию.

— Бюрократию обещаю взять на себя, — поспешно заверил его Дима.

— Это еще полбеды. Твои способности в бизнесе вызывают у меня большие сомнения. Напомнить, как ты всех знакомых и соседей закормил «Гербалайфом», а потом они шарахались от тебя, как от пациента психбольницы?

— Гнусные мещане, тормоза прогресса! — возмутился Дима, и Тимофей представил, как покраснели его лопухообразные уши. — Они не понимают идеи агрессивного маркетинга.

— А твои щетки для массажа? Сколько ты на них потерял? Кажется, триста баксов?

— Джордано Бруно тоже сожгли на костре, но истинность его идей подтвердила сама история.

— Мученическое сожжение тебе не грозит, а вот уши твои, боюсь, пострадают. Их когда-нибудь отрежут угрюмые парни, которые поставят тебя «на счетчик». А заодно эту операцию проделают и со мной, если примажусь к твоим авантюрам.

— Нет, не выйдет из тебя простого белорусского миллиардера, — вздохнул Дима. — Ты живешь с оглядкой. Нет в тебе широты. Куража нету. Тебя буржуи испортили, что бы там ни говорили про их буржуйский капитализм. Оттого и мозги стали набекрень.

Тимофей улыбнулся и выключил телефон. Болтать Дима мог до бесконечности. Этим и раздражал иногда. И не только этим. Его отличали несколько неприятных свойств: тяга к порнографическим сайтам в Интернете, пустое словоблудие, обширные и часто бесполезные знакомства, излишняя самоуверенность, пренебрежение к деталям и неумение сосредоточиться на чем-то одном. Вкупе с забавной привычкой продавать знакомым бесполезные вещи Дима приобретал все типичные черты среднестатистического современного молодого человека, мечтающего о ШАНСЕ, но ищущего глазами только новенький бумажник на углу под водосточной трубой, словно некий потомок славного Корейко. Вожделенная труба и требуемый бумажник не находились, а посему он жил, как король в изгнании, — не по средствам широко и мягко презирая окружающих за скупость вне зависимости от их достоинств.

Почему же Тимофей считал его своим другом? Сложный вопрос. Наверное, потому что каждому Шерлоку Холмсу нужен добрый и не слишком сообразительный доктор Ватсон. Хотя нет. Сообразительность тут ни при чем. Скорее, большую роль в их отношениях играла некая молчаливая договоренность не лезть в дела друг друга, не мешавшая им проводить свободное время вместе.

Через полчаса Тимофей припарковался возле одного из огромных зданий на улице Сурганова. В нем до сих пор размещался нужный стране институт, но из-за свалившихся финансовых проблем научное учреждение вынуждено было сдавать свои площади разным фирмам, издательствам и иным ООО.

Там Тимофея совсем не ждали.

Взглянув в зеркальце, он поправил свой шикарный галстук и вышел из машины, захватив пальто и кейс.

* * *

В это самое время на восточном побережье США, в городке Джерси-Сити, в доме 499 на Логан-драйв, в своей спальне молча, но без сна лежали супруги Периш. Было темно, только в окне отражался призрачный отблеск близкого и огромного Нью-Йорка да пронзительные сирены катеров береговой охраны нарушали покой глубокой ночи. Бессонница терзала супругов уже несколько недель. Оба не признавались в этом друг другу, но чувствовали: ни один из них глаз не смыкает, прислушиваясь к ночным звукам.

Для начала миссис Периш решила, что это из-за надоевших штор на окнах. Она их поменяла, но покой не приходил. И в глубине души она отлично понимала, почему.

Мистер Периш в свою очередь принимался мысленно считать баранов, как его учила в детстве мать. Примерно на пятитысячном баране он останавливал себя — так можно было продолжать до самого утра. А ведь ему надо рано встать, чтобы успеть к парому на 7:50, курсировавшему между Либерти Парком в Джерси-Сити и Бэттери Парком в Манхэттене. А там на такси до работы. Хорош же он будет, если станет клевать носом в офисе вместо того, чтобы думать о новых направлениях в рекламе. Зевающие клерки всегда раздражают начальство. Тогда мистер Периш переворачивался на другой бок с решительным намерением заснуть. Но сна не было. В глубине души он, как и его супруга, отлично понимал, почему.

У четверых детей четы Периш сон был получше, но они тоже все понимали и ждали чего-то, как ждут грозы после невыносимо душного дня.

— Джон, — тихо позвала мужа Дебора Периш. — Джон, я больше так не могу. Я боюсь его.

Мистер Периш молчал, но она знала, что он ее слышит.

— Видит Бог, Джон, я очень старалась. Старалась, как могла. Но у меня больше нет сил постоянно ждать от него пакости.

Она всхлипнула.

Они оба думали об одном и том же.

— Три дня назад он проколол шины велосипеда Сьюзи. Я ее еле успокоила. На прошлой неделе он привел в дом кучу маленьких латиносов из Бронкса. После них я не досчиталась ложек из сервиза, а у Питера нашла вшей! Вшей, Джон! Я чуть со стыда не сгорела, когда привела его к доктору. Он просто чудовище!

— Ты преувеличиваешь, Деб, — мистера Периша словно окатило жаркой волной раздражения. Он был согласен с женой, но самое ужасное, что выход из сложившейся ситуации без удручающих последствий не просматривался.

— Я преувеличиваю?! — как от электрического тока, подскочила на своем месте Дебора Периш. — Я постоянно застаю его за просмотром эротических каналов. За обедом он ковыряет в носу, а потом вытирает пальцы об одежду Тейлора. Его вещи и вещи остальных детей пропадают. В школе он рассказывает про нас жуткие небылицы. Мне трижды пришлось беседовать с учителями. И они убеждены, что мы издеваемся над ним! А вчера Питер, когда я его отругала за разбросанные книжки, сказал что-то по-русски. Я уверена, что это какое-то грязное слово! И если это так, то не трудно понять, кто его научил этим словам! А ты? Разве ты не мучился животом на пароме позавчера? Я нашла упаковку со слабительным у него в комнате. Совсем не удивлюсь, если это он добавил его тебе в кофе.

— Парень, который работал все лето на стройке, может исправиться, — не веря своим словам, глухо произнес мистер Периш.

— О да! Конечно! Я и забыла! Только потом он всем встречным и поперечным рассказывал, что это мы заставили его подрабатывать там, а сами отнимали у него деньги! Джон, я схожу с ума, когда думаю о том, что он вытворит в следующий раз.

— Мы покажем его психологу и…

— Не думаю, что психолог что-то исправит в его мозгах. Просто он другой, Джон.

— Давай поговорим об этом в следующий раз. Я пытаюсь уснуть, если ты заметила.

— Мы должны принять решение, — сказала она, пытаясь найти в прикроватной тумбочке салфетку. — Мы должны что-то сделать.

— Что ж, давай вытащим его из постели, притащим на церковную паперть на Окленд-стрит и распнем твоими кухонными ножами. Обещаю залепить ему рот скотчем.

Она зло толкнула его рукой в темноте.

— Прекрати немедленно, Джон Эшли Периш! Мне не до шуток! Совсем не до шуток. Это не тебе приходится иметь с ним дело все 24 часа в сутки. Это не ты убираешь за ним всюду. Не ты вкручиваешь лампочки в подвале, разбитые им. Не ты цепенеешь всякий раз, когда он выходит из своей комнаты с явным намерением совершить пакость. Ты бормочешь что-то про психолога, с милой улыбкой спрашиваешь у него: как дела в школе, Виктор? — и убегаешь вечером в бар с Гарри и Ллойдом. Когда же нам говорить об этом, как не сейчас, Джон? Джон?

Муж не отзывался. «Я должен уснуть. Я должен уснуть», — мысленно твердил он, плотно сцепив зубы. Джон Периш, тридцативосьмилетний клерк в крупном рекламном агентстве и глава семейства, почти наяву видел, как опаздывает на паром, а потом застревает в пробке на Джексон-авеню. Позавчера он тоже опоздал из-за того, что вынужден был искать аптеку, а потом сидел в туалете, проклиная жену за прокисшие сливки в кофе. Но он со всей очевидностью понимал, что ему не укрыться за молчанием. Во всяком случае, ненадолго. С Белобрысой Проблемой придется что-то делать. Так или иначе. И со сливками, скорее всего, все было в порядке.

Дебора, к его облегчению, тоже замолчала. Всхлипывала, но молчала. Она думала о том, как ошиблась два года назад. Как жестоко ошиблась, из лучших, правда, побуждений.

Дебора Джон Периш, в девичестве Дебора Клейн, любила детей. Если у других девочек в колледже были весьма туманные представления о том, какая жизнь и карьера их ждет в большом мире, то Дебора на этот счет не имела никаких сомнений. В своих мечтах она видела дом с лужайкой и бассейном на заднем дворе, мужа, которого так приятно кормить по утрам свежеиспеченными французскими булочками с кофе, и детей. Много детей. Она была простой американской девушкой, немножко пухленькой, немножко своенравной, немножко наивной, иногда верившей демократам, а иногда республиканцам, привычно гордившейся своей страной и плохо представлявшей себе, где находится Россия, о которой твердила CNN. Но так случилось, что Россия сама пришла в ее дом.

Дебора точно помнила, как все начиналось. Это случилось в кабинете ее гинеколога, доктора Майера. Их с Джоном третьему ребенку Питеру исполнилось два года. Несмотря на горячее желание иметь четвертого, у них так ничего и не получилось. Тогда они решили задать вопрос своему врачу.

Доктор Майер назначил обследование и однажды пригласил их в свой офис. Увидев его печальное лицо, Дебора поняла, что новости их ждут неутешительные.

— Дебора, Джон, я не буду отнимать ни ваше, ни свое время. Деборе больше нельзя вынашивать и рожать детей. Есть некоторые патологии — незначительные в целом, но они могут повлиять на будущий плод. Это во-первых. Во-вторых, у вас, Дебора, я нахожу еще некоторые отклонения со стороны внутренних органов. Рекомендую пройти дополнительное обследование и курс лечения.

Когда человека лишают его мечты, как он должен себя чувствовать? Дебора почувствовала себя ограбленной. Но их священник, отец Харольд, сумел убедить ее в том, что, ропща на Божий порядок, она приближает себя к аду. В семье ее отца привыкли верить священникам, если те не хлестали по вечерам пиво в баре и не выступали за однополые браки. От того же священника она узнала о других детях, нуждавшихся в родительской ласке и заботе. А потом в дело вмешались эти вечные церковные дамы с сиреневыми волосами, непрестанно толкующие о славе Божией и незаметно вымогающие деньги «на бедных». Они с радостью впиваются в вас, если вы им это позволяете, и даже если вы верите, склоняют вас к еще большей вере.

И вот одна из этих дам несколько раз бывала с христианской миссией в далеких славянских странах. Она рассказывала о них, как рассказывал бы просвещенный римлянин о нравах покоренных варварских народов. Так Дебора Джон Периш узнала о бедных русских детях, покинутых живыми родителями. Она и раньше слышала, что таких детей усыновить легче, но теперь эта идея стала для нее поистине маниакальной. Бог посылал ей возможность пригреть сирого, обласкать убогого, накормить голодного, напоить страждущего, дать приют неимущему. Дама с сиреневыми волосами показала десятки фотографий бедных сирот, заключенных в приюты. Вид у русских детей был и вправду самый несчастный. Церковные старушки разглядывали снимки, качали сиреневыми челками, ахали и принимали решение немедленно собирать пожертвования.

Дебора пошла дальше. В глубине души она боялась, но что значит страх перед праведной решимостью осчастливить хотя бы одного несчастного из далекой страны?

С этой мыслью она подступила к мужу.

Вот уж действительно мать была права, когда говорила: если поранил палец, просто лизни ранку, не досаждай мольбами о выздоровлении Тому, Кто Наверху, а то Он и вправду может заняться тобой. А еще она говорила: возжелав многого, будь готов потерять то, что есть.

Что двигало Деборой, когда она впервые заговорила с мужем об усыновлении? Истинное желание совершить христианский поступок? Тогда почему ее христианские чувства молчали, когда она видела из окна машины оборвышей из Гарлема, этих нью-йоркских чертенят, которые, скорее всего, завершат свой жизненный путь с чеком на пособие по безработице в кармане? Нет, нет, тогда соседи и Сиреневые Дамы из церковного комитета не всплеснули бы руками от восхищения и приходской священник не упомянул бы ее поступок в своей воскресной проповеди. Так чего же ей на самом деле хотелось? У нее было трое своих прекрасных, благовоспитанных детей, путь которых, с Божьей помощью, виделся обеспеченным на много лет вперед. Конечно, с ними, как и с любыми другими детьми, бывали проблемы, но ни одна из них не могла сравниться с той, что появилась в их семье чуть больше двух лет назад. Проблема имела белобрысую макушку, рост пять футов и один дюйм, 13 лет от роду, хитрую ухмылку (теперь она казалась Деборе зловещей) и бесподобное умение все ставить с ног на голову.

Но тогда, два с небольшим года назад, когда Проблема еще не переступила порог их дома, Дебора была полна оптимизма и всепобеждающего христианского благочестия. Воистину, благими намерениями дорога вымощена прямиком туда, где вряд ли хочет оказаться кто-либо после смерти.

Джон рассмотрел предложение жены с разных сторон. Во-первых, штат уменьшит им налоги. Во-вторых, об этом напишет местная газета. Возможно, поместят и фотографию. В-третьих, бедняжка Дебора так мечтала о большой, по-настоящему большой семье. В его голове часто возникала одна и та же картина: во главе рождественского стола сидит он, а вокруг — уже взрослые дети, которые всем обязаны ему. Было в этом что-то исконно американское, как чулки над камином, молитва за столом и непререкаемое уважение к традициям". Дебора сразу поняла, что найдет поддержку у мужа. За пятнадцать лет совместной жизни они научились смотреть в одном направлении. Сиреневые Дамы пришли в восторг от решения Перишей. Они поднатужились и собрали им в дорогу ровно 112 долларов и 25 центов. Квотер[2] вложила жена приходского священника, изъяв его из суммы на питание для бездомных. Отказаться от этих денег Деборе показалось неудобным. И хотя их хватило Перишам только на предварительную консультацию у адвоката, Сиреневые Дамы были полны решимости предъявить этот счет на Страшном суде в качестве доказательства своего деятельного участия в благом деле. Итак, после обнадеживающей консультации у адвоката Периши приступили к поискам фирмы, готовой помочь им в этом деле. Фирма нашлась на удивление быстро. Некий шустрый молодой человек откликнулся на их объявление в Интернете уже на следующий день. С этой самой секунды судьба Перишей неуклонно покатилась на встречу с очаровательной Белобрысой Проблемой, как поезд с неисправными тормозами неуклонно катит на встречу с другим поездом. И все это время Дебора ни на минуту не задумалась о том, как все будет на самом деле. Нет, вернее, кое-что она представляла — например, поездку со всей семьей в Диснейленд, отдых на озере Рейни-Лейк, веселые пикники на заднем дворе и бесконечную благодарность нового члена семьи за то, что он получил все это.

Фирма предложила им поехать в Беларусь. Перишам эта страна представлялась неким филиалом одной большой транснациональной корпорации под названием «Россия». Они согласились поехать с условием, что детей им предложат действительно бедных и несчастных. Представитель фирмы дал понять, что несчастнее детей, чем там, они не найдут нигде. В ход шли знакомые слова «Чернобыль», «инфляция», «коррупция», «холод» и «очереди». Периши взошли на борт самолета, как два астронавта, отправляющиеся на незнакомую враждебную планету. Они были преисполнены сознанием своей высокой миссии. В аэропорту их провожали дети и сестра Деборы Клер, согласившаяся присмотреть за ними, Сиреневые Дамы, утиравшие платочками сухие глаза, Итон, сослуживец Джона, и отец Гарольд.

Усевшись на свое место во втором классе, Дебора поблагодарила Бога за то, что Он подвиг ее на такое дело. Рейтинг матери Терезы в ее глазах скатился до рекордно низкой отметки.

Через несколько часов самолет, кусочек старых добрых Соединенных Штатов, возглавляемых придурковатым ковбоем-республиканцем, доставил их в город под названием, похожим на удар хлыста, — Минск. С этого самого мгновения каждый шаг избавлял их карманы и кредитки от честно заработанных денег. Ушлая дама средних лет, бегло говорившая по-английски, похожая на ловкого молодого человека в Нью-Йорке, перехватила их прямо у терминала и сопровождала повсюду Периши только спать ее не укладывали в своем номере в отеле «Юбилейная».

Супруги, устилая себе дорогу купюрами со своими же президентами, двинулись к намеченной цели. Юркая дама по имени Юля наняла микроавтобус, и они разъезжали на нем по городу. Но не с целью познавательных экскурсий, а по различным государственным учреждениям. Дебора Периш и не подозревала, что их может быть так много и что все они так необходимы. Дома с государством они сталкивались только тогда, когда заполняли декларацию о доходах, нарушали правила парковки или голосовали на выборах. Здесь же, прежде чем им показали детей, пришлось «мотаться» (весьма познавательное слово из лексикона их водителя) из одного напыщенного здания с красно-зеленым флагом в другое. А уж сколько они вынуждены были томиться в коридорах, заполненных нервными старушками, ожидая, пока юркая дама с кипой бумаг в папке обежит все кабинеты! Потом вновь совершать вояжи по странному городу, власти которого предпочитали тратить электроэнергию не на рекламу, а на бесполезную подсветку домов на центральном проспекте. Поразительная расточительность при их-то бедности!

Вечерами Периши играли в своем номере в карты или смотрели шоу по спутниковому каналу. Незнакомая и непостижимая страна за окном начала утомлять. Смотреть здесь было решительно не на что. Кафе и рестораны не могли поразить ни разнообразием, ни оригинальностью блюд, ни хоть какой-нибудь развлекательной программой. Здесь не было ни национальных карнавалов, ни уличных концертов. Только серые дома с монументальными фронтонами и толпы бегающих по магазинам людей. Периши попытались найти парк развлечений, но их взору предстали убогие аттракционы, в большинстве своем не работавшие. Разочарованные, они плелись по асфальтированным дорожкам среди огромных деревьев, вдоль замусоренной пластиковыми бутылками реки, что протекала через парк. Местные жители делали то же самое, видимо, не предъявляя к своему отдыху слишком больших требований.

Дебора, несмотря на горевший в ней благочестивый огонь, почувствовала усталость. Она волновалась и скучала по детям, а конца кабинетным лабиринтам не было видно, хотя Юля каждый день убеждала, что все идет просто прекрасно. Именно тогда в ней шевельнулся первый червь сомнения. Но поздно. Тот, Кто Наверху, уже обратил на них свой пристальный взор.

И вот однажды Юля позвонила им и сказала, что они наконец-то едут в детский дом за город. Дебора запаниковала. Ей вдруг показалось, что ничего хорошего из этой затеи не выйдет. Но через какое-то время она вспомнила о Сиреневых Дамах, с нетерпением ждавших, когда их 112 долларов и 25 центов принесут дивиденды. Деборе никак не хотелось обмануть их ожидания. Да и вообще отступать было поздно, если учесть, сколько грантов, Вашингтонов и Джефферсонов угрохано в эту миссию.

Рано утром они уселись в микроавтобус, и русский водитель Гена повез их навстречу судьбе. По дороге она невольно отметила, что в местных пейзажах тоже не было ничего экзотического. Точно таких же полно в Новой Англии, под Преск-Айлом или Хоултоном. Только вот дорожные службы штата Мэн работали получше, нежели в этой скучной стране.

Вскоре они подъехали к двухэтажному кирпичному зданию. В его огороженном дворе стояли жуткие металлические конструкции, на которых еле угадывалась облупленная краска. Скорее всего, среди этого футуристического лома детям было положено играть, но малышей нигде не было видно. Ни одного ребенка. «Вполне возможно, что их выпускают из своих камер на прогулку в определенное время», — подумала Дебора, и сердце ее сжалось от безумной жалости к маленьким страдальцам.

На пороге здания их встретила улыбчивая женщина в белом халате, не перестававшая тараторить так громко, словно Периши были глухими и только так до них мог дойти смысл ее речи.

— Она очень рада видеть в их доме таких гостей, — переводила ее крики их верная Юля. — Все дети у них прекрасные, общительные, хорошо учатся, мастерят поделки.

Но Дебора уже не слушала. Ее со всех сторон обступили мальчики и девочки различных возрастов. Дети постарше с любопытством разглядывали Дебору, а малыши смело трясли ее за подол юбки и что-то чирикали.

— Что, что они говорят? — растрогавшись, спросила Дебора у Юли.

— Они просят взять их с собой, — с чувством перевела та, хотя дети галдели: «Тетя, тетя пришла. Как тебя зовут, тетя?».

— О, милые, милые дети, — запричитала Дебора, гладя их по головкам и про себя прикидывая, какому ребенку подошла бы та миленькая кроватка, в которой спала Сьюзи, давно пылившаяся на чердаке.

— А что ты нам принесла, тетя?

— I am glad to meet you![3] — сюсюкала она, хватая за щечки самых симпатичных малышей.

— А у меня Колька сегодня конфету отобрал! — осторожно пожаловался один, ожидая сочувствия и, возможно, возмещения убытков.

— How do you do![4] — надрывалась Дебора, не ожидавшая найти здесь столько красивых и общительных детей.

— Она толстая и с очками, — заявила другая кроха, хмурясь. — А моя мама красившее.

— How are you?[5] — пропела Дебора, присев возле нее.

— Отойди! Ты не моя мама! — в голос заревела кроха, и гостья почувствовала себя неуютно. Ей вдруг расхотелось искать здесь будущего члена своей семьи. От маленьких детей много шума и грязи. Уж кто-кто, а она, Дебора Джон Периш, мать троих детей, знает это не понаслышке. Надо было присмотреть кого-то постарше. Своей мыслью она успела поделиться с мужем, пока они шли по коридорам вслед за Юлией и дамой в белом халате. Джон промолчал, предоставляя решать этот вопрос жене.

И вот в одной из комнат Дебора увидела очаровательного мальчика лет десяти-одиннадцати. Прижав колени к подбородку, он сидел на подоконнике и меланхолично смотрел в даль за окном. Деборе потребовались считанные секунды, чтобы в ее воображении судьба мальчика была устроена. Вот он уже знакомится с ее детьми, вот они играют вместе в мяч. Вот его представляют восхищенным Сиреневым Дамам. Вот он идет в школу, а потом в колледж. Дальше — университет. Ее мальчик, сильный красавец-блондин — адвокат, или врач, или что-то в этом роде. Вот он приводит к ним свою девушку и говорит: «Мама, папа, познакомьтесь… Это моя будущая жена».

Когда дама в белом халате пригласила их в свой офис, Дебора уже приняла решение.

«Возжелав многого, будь готов потерять то, что есть», — с горечью думала она спустя два года, лежа в темной спальне своего дома и чутко прислушиваясь к ночным звукам. Муж, судя по его ровному похрапыванию, давно уже спал, а к ней сон не шел. Она думала о потерянном покое, о том, какое наказание понесла за свою глупость и самонадеянность и как ее бедная мамочка была права. А еще пыталась угадать, что на этот раз замышляет Белобрысая Проблема за дверью своей комнаты в конце коридора. И когда Дебора Периш думала обо всем этом, то попутно искренне проклинала и Сиреневых Дам с их комитетами, подписками и дутым христианским милосердием. Если уж говорить начистоту, то Сиреневые Дамы — просто шайка мерзких старух, которые ловят в сети своей мнимой добродетельности настоящих дочерей Америки и сбивают их с истинного пути. И пусть отец Гарольд катится ко всем чертям со своими призывами к долготерпению. Сам то он небось не усыновил Белобрысую Проблему из России. У него с этой его кислой ирландкой и своих-то детей никогда не было. Пусть они теперь говорят все, что им вздумается, а она поступит по-своему. Она все исправит. Ради семьи…

Всхлипнув еще пару раз, Дебора провалилась в сон, как в бездну.

Через несколько минут дверь приоткрылась, и в спальню проскользнула маленькая тень. В руках эта тень несла теплый тюбик детской зубной пасты, рекомендованной к применению лучшими дантистами США. Правда, им никогда и в голову не пришло бы рекомендовать то, что тень выделывала с пастой над лицом Деборы, а потом Джона Периша. Нет, таких рекомендаций дантисты явно не давали.

* * *

Колька ненавидел в своей жизни всего три вещи: мужика по имени Олег, подбивавшего клинья к его матери; вопрос «где ты был так поздно?» и учительницу алгебры, такую же сухую и занудную, как и ее интегралы.

Правда, в разные периоды жизни Колькины «ненависти» менялись, но оставалось неизменным только число три. В пятилетием возрасте (а счет он вел именно с этого времени, когда начал осознавать себя личностью с воспоминаниями) он ненавидел яичную запеканку, походы в парикмахерскую и мамину подружку тетю Таню. Та как-то имела несчастье пообещать подарить памятливому малышу старый маузер своего деда и, конечно же, не подарила. Уж есть на свете такие тетки, обещающие всякие привлекательные вещи и со спокойной совестью обещания не выполняющие. За это, будучи в детском непосредственном возрасте, он стал называть ее просто Танькой, хотя неоднократно получал от матери увесистые шлепки, когда за предметом раздора захлопывалась дверь. «Сколько раз повторять, чтобы не было у меня «Таньки»! Сколько раз! Ишь, нашел ровню!» — приговаривала мать, опуская карающую длань на то место, которое считала наиболее подходящим для наказания. Место болело, но Коля все сносил: обманщица Танька не заслуживала слез. Много позже она превратилась в Татьяну Алексеевну, но даже в это уважительное обращение Коля привносил столько сарказма и скрытого ехидства, что мать всякий раз бросала на него укоризненные взгляды. Она могла бы, конечно, дать подзатыльник, но пятнадцатилетний сын достиг такого юридического совершенства в обращении с предметом своей неприязни, что формально придраться к нему не представлялось никакой возможности.

Вот и сейчас две старые подруги заперлись на кухне и уже час шушукались под аккомпанемент очередного бразильского «мыла». Иногда оттуда доносилось словечко-другое, сказанное погромче, но Колька мог и не прислушиваться. Он и так отлично знал, о чем болтали Танька с матерью. Тема в последний месяц не менялась — Олег, Олежек, Олененочек. Наглый молодой мужик, слишком молодой для матери, свалился на маленькую семью Захаровых как снег на голову Мать, выгнавшая отца Кольки из-за баб еще в бытность Татьяны Алексеевны Танькой, изменилась за этот месяц кардинальным образом. Первым делом отставку получили старенькие тапки и домашний халат с заплатой на локте. Во вторую очередь жертвой пала ее обычно непритязательная функциональная прическа. Стараниями девчонок в парикмахерской, где работала Валентина Ивановна, голова ее начала сильно напоминать клумбу перед домом «нового русского». Далее следовали еще более впечатляющие изменения в укладе жизни, что свидетельствовало о нешуточном обороте дела. Взгляд матери стал пристальнее, жестче и нетерпеливее. Возникли вопросы о Колькиной учебе и планах на будущее, а это уже недвусмысленный намек на недопустимость его разгильдяйского отношения к жизни. Вольной вольнице, когда мать интересовалась только тем, обедал ли он и заплатил ли за телефон, приходил конец. Скорее всего, материнские инстинкты проснулись в ней вместе со всеми остальными из-за этого скользкого козла, возникшего откуда-то из недр огромного города с неизменными букетами похабных цветов (из больших белых кульков-соцветий выглядывали неприличного вида желтые пестики) и подозрительной для мужика любовью к театру оперы и балета. Раз в неделю белобрысый заезжал за матерью на «ауди» и вез ее смотреть на парней в колготках.

Из-за всего этого Колька исполнился к кавалеру матери чувствами, не имевшими ничего общего с благодарностью. Особенно после того, как этот наглый тип однажды фамильярно потрепал его по затылку и, между делом перекатывая во рту «Орбит» без сахара, весело осведомился: «Ну, как дела, пацан?». Колька, сам охотно соглашавшийся, что выглядит моложе своих лет, дернулся в сторону и процедил первое, что пришло в голову: «Сам ты… пацан!». Дело происходило в узкой прихожей, где кавалер дожидался, пока мать соберется с ним на очередную премьеру в очередном культурном заведении. В один миг белобрысый прижал его к шкафчику и задышал концентрированным ментолом в лицо. Понизив голос и опасливо покосившись на дверь спальни, кавалер пропел, улыбаясь на все 32 зуба: «Паря, взрослых надо уважать. Что, папка не научил в свое время? Так мы это исправим. Не ерепенься, пацанчик».

«Отвяжись, урод!» — выдавил из себя Колька, тоже косясь на дверь спальни в надежде, что мать в эту самую секунду выйдет оттуда и увидит, как этот театрал обращается с ее единственным отпрыском.

Но дверь комнаты оставалась закрытой, а урод продолжал гнусно улыбаться ему в лицо: «На первый раз прощаю, сынок. Из нас двоих мужик тут я. И мне надо, чтобы ты это усек раз и навсегда. Будешь бухтеть — получишь по мозгам. Захочешь жить мирно — не пожалеешь. Мать твоя мне нравится. Понял?».

Речь театрала была убедительной и предельно лаконичной. Очевидно, что он привык расставлять все точки над «i», даже если это приходилось делать среди старых плащей и пальто в узкой прихожей незнакомой квартиры, половина обитателей которой питала к нему откровенную враждебность.

«Иди учи уроки», — он ласково оправил на груди Кольки свитер. Колька запоздало отпихнул его руку и скрылся в своей комнате. Мир вокруг явно изменился.

Поняла это и Валентина Ивановна, чутко приникшая ушком к двери и слышавшая весь диалог кавалера с сыном. «Боже, наконец-то! Мужик в доме!» — радостно запрыгало сердце в ее груди. Во-первых, личная жизнь разведенной женщины далека от идеала, как ни крути. А ведь буквально на расстоянии вытянутой руки маячил неприятный юбилей с цифрой 45, и душу точила тоскливая уверенность в том, что все у нее могло быть по-другому, если бы не замужество с отцом Кольки, бабником, каких свет не видел. Во-вторых, она уже давно сама себе призналась в том, что боится сына, не понимает его увлечений, не может уловить смысл его телефонных разговоров (типа «эмпег четыре не катит на четырехсотом камне») и смутно догадывается, из-за чего он так надолго запирается в ванной. И это ее родное чадо, которое всего каких-то десять лет назад читало понятные стишки про Винни Пуха, писало по ночам в кроватку, боялось принести двойку в дневнике и с увлечением рассказывало обо всем, что происходило за день! Разве она могла представить себе, что через такое короткое время чадо превратится в курящее, говорящее на незнакомом наречии, слушающее бессмысленную музыку и вечно пропадающее куда-то по вечерам таинственное существо. Это существо повесило на дверь своей комнаты жуткую надпись «ВСЕ СООБЩЕНИЯ ПРИНИМАЮ ПО ЕМЕЛКЕ» и двигалось по жизни само по себе, не посвящая мать в детали. Если сын чего-то хотел теперь от своей матери, то только чтобы она «не учила его жить». Да еще это уничтожающе-снисходительное выражение на его лице, когда она пыталась говорить с ним о чем-то, кроме бытовых мелочей. Как только возникала эта его ухмылочка, она сама себе казалась непроходимой идиоткой. Коленьке не помешали бы удила. Без них он гарцевал по своей воле и прихоти, и это, как она чутко угадывала своими материнскими инстинктами, не привело бы ни к чему хорошему. Такие удила имелись у Олежека. И она была совсем не против того, чтобы он ими воспользовался.

Вот только Кольке это не нравилось. Наглость и сила мамочкиного кавалера вызывали у него даже не раздражение (потому что раздражение — это привилегия взрослых, склонных трезво оценивать возможности и готовых пойти на компромисс с собственным деятельным нетерпением), а дикое, загнанное внутрь чувство протеста, не имевшего иного выхода, как изливаться в едких, вполголоса, замечаниях, бурчании и необычайной угрюмости. Но, казалось, Олега совершенно не беспокоили все эти признаки антипатии. Напротив, он их втайне от Валентины подогревал, потешаясь над бессилием подростка, полагавшего себя пупом земли.

«Что тебе надо?!» — мысленно с яростью вопрошал Колька, представляя своего новоявленного врага. А враг только ухмылялся, все больше овладевая вниманием матери. Их отношения представлялись ему такой неравной гнусностью, что он удивлялся, как этого не замечают другие. Дошло до того, что домой идти не хотелось. Он стал охотнее отзываться на приглашения школьных приятелей выйти в город попить пивка или отправиться к кому-то на «хату» смотреть футбол на огромном экране домашнего кинотеатра — гордости состоятельных родителей. Или допоздна играл в волейбол. Или просто шатался по улицам, лелея свою упрямую ненависть, как иной заботливый садовник лелеет прихотливые розовые кусты, с той лишь разницей, что Колькина ненависть плохо пахла. Она отравляла своим запахом все его существование. Она колола и не давала нормально жить. Жить, как раньше, без злобно стиснутых зубов и невольно сжимающихся кулаков. Ведь ненависть — дамочка, любящая постоянное внимание к себе, вечное, зацикленное самокопание и еще вопросы, ответы на которые никто никогда не даст.

А иногда ему казалось, что он мог бы понять и простить мать и ее Олега. Что-то подсказывало ему: люди не всегда обязаны делать именно то, чего от них ждут.

Такая снисходительность посетила Кольку на одной вечерней прогулке по городу. Он гулял со своей подругой Веркой. Она вообще умела умиротворять уже одним своим присутствием. Между ними пока не было никаких преград. Они часто встречались — иногда в городе, иногда у друзей. Учились они вместе, но до последнего времени как-то не замечали друг друга. И хоть в любви до гроба не клялись, однако чувствовали себя комфортно друг с другом. Не счастливо, но комфортно. А это иногда важнее какого-то призрачного счастья, вымышленного истеричными романистами. В этом поганом изобретении, придуманном в угоду домохозяйкам, они еще не нуждались, как десятилетние девочки не нуждаются в губной помаде и в туши для ресниц. Комфорт — вот что ценили пятнадцатилетние. Время романтиков рождало тринадцатилетних Ромео и Джульетт, готовых любую взаимную приязнь раздуть до невообразимых масштабов. Время циников рождало тинейджеров, целующихся, не вынимая жевательной резинки изо рта. Бедняга, вскричавший: «О tempora, о mores!»[6], и не подозревал, насколько его восклицание окажется актуальным. При любых временах.

Они с Веркой набрели на группу девчонок и пацанов, расположившихся на темном пятачке перед куском бетонного забора, обязанного своим существованием верным фанатам Виктора Цоя. Об этом свидетельствовали многочисленные надписи типа: «Ты знал, что будет плохо, но не знал, что так скоро». Двое энтузиастов бацали на гитаре и барабане какую-то странную мелодию, оказавшуюся чем-то средним между негритянскими боевыми плясками и испанским фламенко. Стоял довольно прохладный октябрьский вечер, но компания излучала нездешние тепло и страсть. Возможно, в этом был виноват виртуозный барабанный ритм, рождавшийся под пальцами сосредоточенного паренька в вязаной шапочке. И в этой компании было явно веселее, чем в шикарно-буржуйской «Журавинке» с ее охраняемой стоянкой, с ее фитнес-центром, казино, рестораном и гостиничным комплексом, напротив которой располагалась хипповатая «стена памяти». Какое казино могло сравниться с этой безыскусной общностью пацанов и девчонок, подтанцовывающих под неудержимый ритм? За какие деньги можно устроить такой маленький праздник для молодой души, еще не знавшей поражений и страха, верившей, отчаянно желавшей верить в непременно светлое и радостное будущее? Да и что эти взрослые понимали в праздниках? Что они знали о таких вот стихийных сборищах у какой-нибудь неформальной городской достопримечательности, наполнявших сам воздух вокруг чувством свободы, необъяснимой приязни и симпатии ко всем? А ведь всего-то и нужны были для этого гитара, барабан и ловкие руки, чувствовавшие ритм.

Именно в этой совершенно незнакомой компании сверстников Колька ощутил слабое, еле уловимое желание дать зачахнуть своей ненависти, перестать удобрять ее полудетской ревностью и недетской обидой. Звезды, взошедшие на бесконечно сиреневом вечернем небе, говорили ему об этом. Барабанный ритм убеждал его в этом. Даже Виктор Цой с фотографии на стене среди надписей поддерживал его робкое желание. Этим вечером дела взрослых, их кичливость, их странное и избирательное чувство ответственности, их нотации и их самоуверенность утратили силу, растворились в чуть грубоватых аккордах гитарки, истончились, словно закатные разводы на самом последнем краешке вечернего неба. Чем была для него жизнь в тот момент? Теплой курткой с карманами, где грела руки Верка, прижавшаяся к нему сзади и выглядывавшая из-за его плеча; ядовито-оранжевыми городскими фонарями, свет которых не достигал их компании; глыбой Дворца Республики справа, подсвеченной так, что тот казался одним большим куском драгоценного розового мрамора. Осознание простоты жизни крылось и в спешащих по своим делам прохожих, и в шуршании бегущих машин, и в приятной прохладе, намекавшей на скорую перемену в погоде. Все остальное не имело большого смысла.

Так Кольке показалось. Ему было хорошо в тот короткий момент, когда ненависть будто смирилась с перспективой быть осмеянной и изгнанной из его души. Он сжимал теплые руки Веры в своих карманах, слушал уличную музыку и уже смутно решил, что перестанет постоянно думать о матери и ее Олежеке.

— Классно! — шепнула ему на ухо Вера. — Что-то похожее я на Кипре слышала.

— Где? — переспросил Колька.

— На Кипре. Мы там с мамой в прошлом году отдыхали. Было здорово!

— Ты не рассказывала, — с притворной обидой повернулся он к ней.

— Не было случая. Да и неинтересно рассказывать. Там самому надо побывать.

— Не все это себе могут позволить, — заметил он, пожав плечами и почувствовав, как на разведку его души осторожно выступили пажи и верные слуги изгнанной ненависти — мелкая язвительность и обидчивая провокационность, готовые затеять маленькую гнусную ссору на ровном месте.

Вера промолчала, и ее молчание вполне определенно свидетельствовало, что она рассчитывала на другую реплику. А эту и замечать не стоило.

В который раз он ощутил, насколько она права, когда обходит вниманием такие вот реплики, выпадавшие из него в последнее время все чаще.

Даже не дав ему пожалеть о своих словах, Вера неожиданно вытащила его руку и всмотрелась в циферблат часов. После чего ровным голосом попросила:

— Проводи меня до метро.

— Да ну! Вер, не тормози! Погуляем еще, — оживился Колька, смутно обеспокоившись тем, что день закончится на такой ноте.

— Нет, не могу. Я маме обещала быть дома пораньше.

С этим он никак не мог поспорить. Вера относилась к данному слову очень серьезно. Если уговаривались выйти на пробежку в семь утра, то никакой дождь или град не заставил бы ее прийти позже. Так уж ее воспитали.

Но сейчас Колька был бы рад, если бы она нарушила слово. Ради него. Ради этого вечера, который мог излечить его от ненависти. Он смог бы оценить это. Он, возможно, смог бы рассказать ей, что его так терзало. Рассказать девчонке. Впервые девчонке, а не парням-приятелям. Что-то подсказывало ему: Вере многое можно доверить. Но она уходила. А с ней уходило и чувство покоя. Колька снова оставался один на один со своим уродливым розовым кустом в душе. Никто ничего не хочет понять. Все те же взрослые игры. Взрослые… Иногда они просто не могли позволить забыть о себе, даже если находились далеко-далеко. И она вот тоже строит из себя обязательную.

— Так ты идешь? — мягко спросила она и вытащила вторую руку из кармана его куртки.

— Иду, — недовольно буркнул Колька.

— Только одолжений мне не надо. И губы тоже не стоит надувать. Ты сразу становишься похожим на трехлетнего ребятенка.

Вера умела смутить его. Возможно, только она и умела. Колька, давно научившийся отражать всякие нападки сверстников и ребят постарше, иногда ничего не мог противопоставить Веркиной правдивости и ее же способности излагать эту самую правду не обидно, а с легким подтруниванием. Время от времени он просто не мог понять ее, хотя с самого первого класса считал, что в девчонках нет и не может быть ничего таинственного. Все они носили косы, аккуратно вели дневники и обклеивали их всевозможными артистами и вырезками из журналов мод, вели меж собой глупые разговоры, боялись мышей, дома после уроков играли в «школу» (ну не дуры ли?), интриговали, подлизывались к молоденьким учительницам, не давали списать и могли строить из себя невесть что. Все они были как на ладони. Никаких тайн. Все их чувства, все их слезы, все их таинственные (как им казалось) улыбки читались с легкостью. Все их вздохи и раздаваемые удары учебником по голове, все их шептания и альянсы расшифровывались без труда. В этой праведной уверенности Колька пребывал до встречи с Верой. На Вере он споткнулся. То, что раньше было открытой книгой, вдруг окуталось туманом из полунамеков и улыбчивости, в которой скрывались слова. И эти слова хотелось слушать. Глаза, обычные девчоночьи глаза, не трогавшие ранее ни одной душевной струны, неожиданно обрели притягательную силу. В них хотелось заглядывать. Вопросы сверстниц стали неожиданными и могли вогнать любого пацана в краску (хотя ни один пацан в этом ни за что не признался бы). Их познания в различных сферах начали неприятно поражать. Их фантазия в одежде стала подобна прорвавшему плотину мощному потоку. Даже самая неказистая Женька Смирнова из его класса, по-воловьи смотревшая на мир сквозь линзы неуклюжих очков чуть ли не с самого детского сада и вечно пачкавшая форму повидлом от бабушкиных пирожков, постепенно превратилась в неприступную девушку Женечку, появлявшуюся на публике в стильных очечках и в строгих костюмах.

Они умудрялись всегда иметь при себе деньги.

Они смеялись, и тебе казалось, что этот смех предназначен именно тебе.

Их настроение менялось, и тебе почему-то нравилось лавировать в неспокойном море их изменчивой натуры. Частенько это получалось плохо, но тебя уже не оставляла надежда стать ассом в этом непростом деле.

Именно Вера заставила Кольку взглянуть на девчонок с иной стороны, с нового фасада. И старый, самоуверенный взгляд стал недоступен.

Конечно, все мальчишки напоказ продолжали выставлять свое якобы жизненное кредо — мол, курица не птица, а женщина не человек, но тогда какого дьявола они так настойчиво добивались у предмета своего нарочитого презрения толики расположения, внимания, слова, взгляда? И куда девается это презрение потом?

Непостижимо.

Необъяснимо.

Непознаваемо.

Он шел с Верой к станции метро и не мог избавиться от чувства вины. Своей вины, вот в чем курьез! Не мать, а простая пятнадцатилетняя девчонка заставила его чувствовать себя ребенком. Трехлетним пацаном с надутыми губами, не получившим то, что хотелось.

Колька не смог сдержать улыбку.

— Ты чего? — тут же спросила она, толкнув его в бок.

— Ничего. Так. Подумалось…

— Надо же. Ты думать умеешь? Какое открытие. Научи и меня.

В ответ послышался скупой, ломкий юношеский смешок:

— Прикалываешься, да?

— Может быть да, а может и нет, — загадочно улыбнулась она.

Всю дорогу до метро они перебрасывались беззлобными репликами, стараясь сгладить неприятную минуту.

На этот раз вечер удался.

Последний беззаботный вечер навсегда ушедшего детства.

* * *

Устроившись в тесной телефонной кабинке на Главпочтамте с газетой «Из рук в руки», Кристина уже полчаса пыталась найти хоть один номер, по которому не ответила бы какая-нибудь девица из агентства по сдаче квартир. Судя по всему, эти самые агентства со своими хитрыми уловками заполонили весь город и, вопреки рекламе, совсем не обещали быстрого вселения. По крайней мере, за приемлемую для Кристины цену. Везде предлагали заплатить вперед, подписать какой-то туманный договор и только после этого получить список сдаваемых квартир. Кристина каждый раз вынуждена была бросать трубку. Оставалась еще примерно треть телефонов, но она сильно сомневалась, что найдет на другом конце провода тех, кто не хочет почистить ее и без того не набитые купюрами карманы. Хайнс, когда его брала полиция, как-то не позаботился выдать ей выходное пособие. Не пришла ему в голову такая светлая мысль.

Набрав очередной номер, Кристина долго слушала гудки и хотела уже положить трубку, как ей ответили…

Телефон в прихожей все звонил и звонил. Анжелика Федоровна подняла голову с подушки, прислушалась. Нет, грузного шарканья Зойкиных шагов не слышно. Только телефон надрывается. Проклятая корова решила, вероятно, вздремнуть после обеда. А может, опять ушла куда-то. Не докладывает же.

И тут Анжелика Федоровна вдруг подумала: как давно в этой квартире молчит телефон. Иногда звонила сама корова, но вот такое радостное треньканье телефона почти забылось.

Телефон все звонил и звонил. Значит, коровы нет дома.

Она потянулась и сняла трубку.

— Да, слуфаю ваф, — произнесла Анжелика Федоровна и почувствовала неловкость от того, что безбожно шепелявит без протезов во рту.

— Простите, вы… — послышался девичий голосок.

— Секундофку, секундофку, — сдерживая нахлынувший смех, пролепетала Анжелика Федоровна, выуживая зубы из стакана. — Вот теперь говорите. Кто это?

— Простите, вы сдаете квартиру? — с усталой надеждой осведомился голосок.

— Квартиру? — переспросила старуха. — Нет, деточка, квартир я не сдаю. По какому номеру вы звоните?

— Извините, я, кажется, ошиблась.

«Нет, не ошиблась!» — подумала Анжелика Федоровна, вдруг испугавшись, что этот свежий, ясный голосок навсегда исчезнет, замрет, сгинет, снова оставив ее один на один с ненавистной коровой.

— Подождите, деточка! — успела выкрикнуть в трубку старуха, при этом чуть не выплюнув зубы. — Подождите! Знаете что… приезжайте. Приезжайте, мы что-нибудь придумаем, деточка.

— Вы уверены? — с сомнением спросила девушка.

— Пишите адрес. Надеюсь, название улицы не поменялось. Будет глупо, если вы заблудитесь потому, что одна старуха слишком давно не выходила из своей комнаты и только догадывается, что творится за стенами квартиры.

— Мне кажется…

— Ничего вам, деточка, не кажется! — непререкаемо, как когда-то умела, оборвала ее Анжелика Федоровна. — Это мне по старости все что-то кажется. Кажется, что дней впереди много, что есть еще здоровье. Кажется, что мир все еще крутится вокруг тебя. А посмотришь — ничего-то и нет. Ну да что это я? Сию минуту жду вас. Дверь будет открыта. Так что не звоните.

Телефонную трубку она положила, словно величайшую драгоценность.

Девочке негде жить. Возможно, девочка просто студентка. Но это не важно. Девочка будет здесь жить. Не за деньги, разумеется. А назло корове. Пусть корова злится сколько влезет. Но даже это не так важно. Важнее всего, что с этой девочкой у Анжелики Федоровны появится союзник.

Старуха со всей бодростью, на которую была способна, поднялась с постели, сунула ноги в старые тапки, нашарила на стуле халат и поплелась в коридор. Скоро придут гости, и надо быть готовой.

* * *

Все началось с электронного письма, которое Тимофей получил несколько недель назад.

Он решил заглянуть в свой старый интернетовский почтовый ящик, хотя давно обещал себе удалить его и забыть о том, что он когда-либо существовал. Он и сам не мог сказать, почему оставил его. Наверное, по совокупности разных причин, в которых присутствовала тайная, неосознанная логика. Возможно, тут сыграли роль любопытство и нежелание порывать все ниточки с прошлым, потому что прошлое — часть жизни, и избавиться от него никак не получится.


Последний раз вы пользовались нашим сервисом

25 февраля, 2010,20:01:10 с IP-адреса 184.158.215.62

Список папок вашего почтового ящика Fey@mail.ru

Sat Oct 26,2010,09:21:26[7]

Папка Всего писем Новые письма Непрочитанные Размер

Входящие 5 1 1 206.3 Kb

Всего: 5 1 1 206.3 Kb

Сообщение о новом письме насторожило Тимофея. Очень немногие знали этот электронный адрес. А те, кто знал, уже давно перестали писать, потому что Тимофей больше никому не отвечал.

Он подвел курсор к надписи’ «Входящие», которая тут же окрасилась в синий цвет, показывавший готовность открыть ссылку на адрес отправителя, но почему-то замер в нерешительности.

«Вполне может быть, что это простая рекламная рассылка или что-то вроде этого», — подумал Тимофей, потирая пальцы над кнопкой «мыши».

«Мне любопытно», — пришла другая мысль.

«И я никому не собираюсь отвечать. Просто посмотрю, кто это вспомнил о Большом Фее?»

«Может, хватит уговаривать самого себя? Открой это письмо и прочти. Что за сложности?»

«Не хочу».

«Тогда какого черта размышляешь?»

Тимофей улыбнулся и покачал головой. Он называл эту внутреннюю разноголосицу «диалогом маньяков-близнецов». Иногда к этим двум присоединялся его собственный голос, словно приговор верховного арбитра на некоем бестолковом собрании людей, готовых броситься друг на друга с кулаками.

«Я все-таки посмотрю», — сказал себе Тимофей и «кликнул» курсором по верхней надписи «Входящие».

Экран компьютера на несколько мгновений очистился, явив взору девственное окно обозревателя Интернет-эксплорер, после чего снова ожил, открыв адресную таблицу.

Четыре письма, судя по адресам, действительно оказались старыми рассылками новостей. Пятое было получено несколько дней назад, и адрес отправителя Тимофею ничего не говорил. Одним нажатием кнопки он открыл письмо:

«Здравствуй, Тимофей!

Как видишь, я пользуюсь привычными для тебя средствами общения и очень надеюсь, что ты прочтешь это письмо.

Ты должен вернуться. Ты мне нужен. Не время дуться. Три года — слишком большой срок для любых обид. Если хочешь, скажу даже, что в некоторых случаях, я был неправ. С каждым такое случается. Разве нет? Но я не хочу, чтобы из-за старого дурака ты подтвердил изречение Бергсона, будто наш жизненный путь усеян обломками того, чем мы начинали быть и чем мы могли бы сделаться.

Каюсь и кладу свою седую голову на плаху твоего осуждения. Руби ее смело, но не губи себя. Твоя беда в излишней восприимчивости, впечатлительности. Увы, ни один талант не может преодолеть пристрастия к деталям.

Позвони мне. Мой номер не изменился».

Тимофей немедленно прервал модемное соединение и откинулся на спинку кресла, по привычке сцепив руки в замок на затылке.

Вот черт!

Старик в своем репертуаре. Кается, журит, снова кается, поучает, льстит и сыплет умными изречениями (откуда он их только берет?). Человек, называющий себя старым дураком, никогда себя таковым не считал. Тимофей это отлично знал. И голову свою «седую» никому и никогда не подставлял. Головы других — это пожалуйста. Но только не свою!

Все, что надо было сделать, так это удалить письмо и любые другие корреспонденции на эту же тему. То есть не отвечать на подергивание последней ниточки, связывавшей его с прошлым. Но в том-то и дело, что это была не просто ниточка, а толстый канат, брошенный прямо ему в руки. Соблазн последовать за канатом был так велик, что Тимофей даже испугался. Он подозревал, что внутри него сидит некая предательская по отношению к самому себе сущность, но не думал, что она настолько сильна. Может быть, именно благодаря внутренней «подрывной» деятельности этой сущности он не уничтожил свой старый адрес в Сети, оставляя лазейку в мир, полный адреналина. В мир, который он покинул. Его существо жаждало деятельности, поиска, впечатлений, шума, движения напролом, умственного надрыва, кайфа, который могли подарить его разум и его знания. Он чувствовал, что его бунтарская сущность весь последний год изнемогает от сознания своей бездеятельности, к которой она была приговорена за собственную разрушительную силу. И этот приговор ей вынес сам Тимофей.

Но почему же он сейчас бессилен перед ее позывами? Почему? Неужели он ошибался в отношении самого себя?

С другой стороны его атаковало жгучее любопытство. Настырное малоконтролируемое чувство, очень похожее на любовное томление, противостоять которому, как известно, удается не каждому.

С чего вдруг появилось это письмо? Тимофей же все объяснил им три года назад. Неужели они полагали, что он вернется, словно ничего не случилось? Заставить они его не смогут. Да и чем, если уж на то пошло? Пригрозят выдать властям? Глупо. Откроется одно — и все поползет, как неудачно связанный свитер.

В любом случае Тимофей не имел ни малейшего понятия, какие причины заставили Старика отправить ему письмо и какие последствия это могло повлечь. Теперь его это не интересовало. Ни в малейшей степени.

Он снова соединился с Интернетом и написал ответное письмо:

«Привет, Старик.

Боюсь, я не изменился, как и твой номер.

Пока!

И еще. Не лезь в мою жизнь. В ней нет больше ничего для тебя интересного».

«ПИСЬМО УСПЕШНО ОТПРАВЛЕНО»

После этого Тимофей удалил свой почтовый ящик. Но не забыл о письме.

Целью Тимофея была фирма «Органа-Сервис», арендовавшая целый этаж в здании забытого всеми института. Он нашел ее сразу после письма от Старика. Тимофей знал, что такая фирма должна существовать. Почему знал? Наверное, потому что довелось в свое время поработать под руководством Старика, предпочитавшего проверенные трюки с фирмами-однодневками и конторками из разряда «Рога и копыта». У старого мошенника имелись излюбленные методы, которые он использовал при каждом удобном случае.

Однако на этот раз все выглядело гораздо серьезнее… Судя по размаху предприятия, можно было догадаться, что у Старика грандиозные планы. И если уж он взялся за него, Тимофея, то дело, видать, пахло ба-а-а-лыними денежками! Уж кто-кто, а Тимофей хорошо чуял этот запах.

Фирма «Органа-Сервис» являлась дочерним предприятием некоей компании «Ориджн Компьютинг», офис которой располагался в Москве. «Ориджн Компьютинг» — весьма странное дитя, рожденное полтора года назад человеком с сакраментальной фамилией Петров И. И. и английской компанией «ИТФ Компьютере Лимитед».

Первым пунктом в обширной программе Тимофея по сбору сведений обо всех этих замечательных предприятиях стало, конечно же, посещение Интернета. Там он обнаружил несколько официальных веб-сайтов, рассказывавших о деятельности фирм по продвижению компьютерных технологий на рынок СНГ На помещенной фотографии высокий сухопарый англичанин со счастливым лицом демонстративно пожимал руку своему славянскому партнеру Петрову И. И. Его Тимофей никогда раньше не видел. Впрочем, Старик никогда не брезговал пользоваться услугами зицпредседателей, знавших о своих чисто представительских функциях и о риске таких функций. А иногда нанимал на работу средней руки бизнесмена, перебивавшегося с хлеба на воду, и тот был рад предложенной работе, солидной на первый взгляд. Потом же Старик без зазрения совести скармливал его компетентным органам, когда приходило время платить по счетам, а счета оказывались пустыми.

Тимофей бродил по коридорам фирмы с видом озабоченного солидного клиента и тщательно изучал рекламные проспекты. Он прислушивался к разговорам, доносившимся из легкомысленно открытых дверей с табличками «Отдел программных разработок», «Креативный отдел», «Рекламный отдел», «Отдел маркетинга», «Бухгалтерия», «Администраторы», «Ксерокопия», «Технический отдел». Он запоминал, кто кого и как называет, как часто и кто покидает свое рабочее место. И был даже вынужден выкурить пару-тройку сигарет в небольшом загончике у окна в конце коридора.

Там стояли кресла, на которых сотрудники отдыхали от работы. Трудно даже представить, как много говорят сотрудники в минуты отдыха. Все могло пригодиться.

Для Тимофея это была не слишком сложная работа. Главное на этом этапе — не примелькаться, ухитриться не задать ни одного вопроса и самому на них не нарваться.

Филиалом компании в Минске руководил господин Бархатов. Вот тут Тимофей насторожился. Никто из их команды никогда не возглавлял фирму, на которую могла пасть тень подозрения. Да и сам Олежек Бархатов ни за какие коврижки не согласился бы оказаться в черных списках Интерпола и других организаций, не желавших мириться с международными воришками. Насколько Тимофей знал, Олежек всегда очень трепетно относился к Уголовному кодексу. Почти как Остап Бендер.

Странная получалась цепочка — крупная, вполне уважаемая английская компания «ИТФ Компьютере Лимитед», российская «Ориджн Компьютинг» и белорусская «Органа-Сервис», возглавляемая Олежеком.

Олежек! Вот самое непонятное звено в этой цепи. Если бы не он, все выглядело бы как обычно. Олежек был полной гарантией того, что на возглавляемую им «Органу-Сервис» не падет подозрение. Тогда зачем она нужна Старику?

Без дополнительной информации ломать над этим голову не имело смыла, поэтому Тимофей решил пока остановиться. Он узнал все, что хотел знать на данном этапе. Правда, на руках у него еще не было никаких карт, но кое-что удалось подсмотреть. А именно — Старик начал новую игру. Более запутанную, но явно более прибыльную.

* * *

Кристина быстро нашла улицу имени одного из основоположников революционных идей (да не к вечеру все они будь помянуты!), расположенную в центральной части города. Дома в этом районе строились явно не в расчете на простых граждан когда-то великого и могучего. Сейчас же здесь обитали потомки тех, кто стоял у руля социализма. Эта мысль несколько обеспокоила Кристину. Неизвестно, сколько хозяева потребуют за комнату. Впрочем, она всегда говорила себе: не попробуешь — не узнаешь.

Загрузка...