«Когда б вы знали, из какого сора Растут стихи, не ведая стыда… Когда б вы знали…» Не успокаивает. Ничуть. Не могло, ну никак не могло из низменного побуждения (иначе нельзя было назвать то, что владело Региной, когда она садилась за письменный стол) вырасти что-то стоящее. Ничего не было в ней в те минуты от «инженера человеческих душ». Была обычная, не очень молодая брошенная баба. Ба-ба! Какое тяжёлое, неприятное слово! Так и предстаёт перед глазами нечто громоздкое, неуклюжее, серое! Лучше уж говорить «женщина». Тоже слух не ласкает, но не скажешь же «мадам», «синьора», «леди» или «сударыня» — за насмешку сочтут.
Так вот, женщина эта, поглощённая великой своей трагедией, которая кому-то может показаться мелодрамой, а кому-то и вообще комедией, после нескольких неудачных попыток наказать ЕГО сказала себе: «Хватит суетиться и делать глупости. Месть — это блюдо, которое подают к столу холодным». Вот её рассказ, а может, и повесть станет «холодным блюдом» для Маслицкого.
Она ещё ни строчки не написала, а уже представляла, как он читает, как краснеет от злости. Ведь для него это будет чем-то вроде зеркала, созданного сказочным троллем: всякое пятнышко там огромным пятном покажется! Представляла и радовалась некрасивой — только теперь поняла, какой некрасивой! — радостью.
С такими вот намерениями Регина не одну ночь под лампой просидела. Когда же перечитала первую, вторую… десятую страницу, растерялась: совсем не то на бумагу ложится! Во-первых, совершенно неуместен здесь этот мягкий лирический стиль. Во-вторых, имя. Разве этот… подлец может носить такое благородное имя — Георгий?! В третьих, — и это больше всего огорчало — герой её творения упрямо не хотел становиться таким, каким она хотела его показать. Созданный Региной образ перестал подчиняться ей! Она писала, лепила его, а он всё больше отстранялся от своей создательницы и начинал жить собственной, неподвластной её воле жизнью. Какое-то время она пыталась бороться с наваждением, но в конце концов сдалась: что получилось, то получилось…
И вот произведение вроде бы удалось. Так утверждают критики. Но ведь критики всего лишь люди, и им тоже свойственно ошибаться. Самой же невозможно посторонним взглядом посмотреть на собственного «ребёнка». Может быть, повесть и в самом деле удалась, но вот «холодного блюда» из неё не получилось. И в сердце Регинином нет уже того жгучего, неодолимого, что ещё не так давно туманило разум и понуждало к неприглядным, а иногда и ужасным поступкам.
Он шёл, как ходил всегда: чинно, спокойно, уверенно. Шёл и не догадывался, да и до этой поры, конечно же, не догадывается, что те шаги могли быть для него последними. По-след-ни-ми! Так решила она. Ещё мгновение и…
Регинина рука, сжимавшая пистолет, вдруг задрожала и опустилась. Ненавистная (неужели и вправду ненавистная?) фигура растворилась в темноте, и шаги стихли. Регина присела, совсем невидимая под свисающими до самой земли тонкими ветвями и заплакала отчаянными, злыми слезами. Дура! Знала же, с самого начала знала: не сможет она, не осмелится! Так зачем был этот спектакль одного актёра да к тому же и без зрителей? А если бы и смогла? Он ведь всё равно не успел бы ничего ни понять, ни почувствовать. А ей надо, чтобы понял и почувствовал. И чтобы глаза её в ту минуту увидел.
Она прислонилась к шершавому холодному стволу плакучей ивы. Что же дальше? Пусть себе живёт спокойно этот… убийца? Такие, как он, и есть настоящие убийцы. Нет, их жертвы не падают, залитые кровью. Они дышат, ходят, разговаривают и даже смеются, и никто не замечает, что это всего лишь телесные оболочки, а души, измученные и униженные, бродят по миру и просят спасения, как просила спасения её, Регинина, душа.
Сначала она ненавидела неизвестного ей «доброжелателя». И Казика тоже ненавидела: зачем ему нужна была та встреча? Она ещё ничего не успела спросить у Казика, как налетел коршуном Маслицкий и бросился на него с кулаками. Потом вроде спохватился, сел в машину и рванул с места. А Регине — ни слова. Только взглянул с презрением. Но она не обиделась даже, потому что знала: Маслицкому всего хватило в жизни. Так уж сложилось, что судьба сводила его не с самыми лучшими, как он сам говорил, «представителями семейства гоминид». Вот и разуверился человек. И Бог весть что подумал. Утешала себя, представляя, как вместе смеяться будут, когда всё выяснится.
Выяснилось. Регина до этого времени удивляется, почему тогда сразу же не разорвалось на части её сердце. Было ощущение, что во всём теле нет ни одной клеточки, которая не кричала бы от лютой боли. А те моменты, когда боль отступала, были ещё ужаснее, потому что сознанием овладевала одна-единственная мысль: перечеркнуть всё вместе со своей опостылевшей жизнью. Эта мысль и толкнула её к приоткрытому окну. За окном было небо. Много-много синего неба. Кто-то из великих не любил неба, говорил, что небо угнетает. Почему? Ведь небо — это символ жизни. Жизни… И вдруг её словно молния пронзила: «Жить!» Кажется, Регина произнесла это вслух. «И мстить!» — добавил кто-то посторонний. «Мстить!» — эхом отозвалась Регина.
На следующий день она и взяла — украла! — у отца трофейный, дедов ещё вальтер.
Регина зябко повела плечами: неужели это была она? Как же она тогда не подумала ни о Верочке, ни о матери, ни об отце? Да и сама она… Как бы она жила, если бы убила? Убила бы Олега, и — о ужас! — его сейчас не было бы!
Боже мой! Неужели ничуть не осталось в ней женской гордости, и она простила ему всё? Да, простила… Иначе зачем ей надо было прилагать столько усилий, чтобы журнал с её повестью попал в руки Маслицкому? Ведь она прекрасно знала, что ничего не вышло из её прежнего намерения, что повесть её — всё что угодно, только не «холодное блюдо»? Так что же ей было нужно? Чтобы прочёл, чтобы вспомнил? И что? Эх, Регина, Регина, рабская твоя душа! Неужели ты всё ещё любишь его? Да он же поступил с тобой хуже, чем с Данкой! Ты ведь не забыла Данку?
Когда друг Маслицкого, охотник, принёс к ним Данку, она была ещё маленьким существом как две капли воды похожим на обычного щенка.
Михаил, так звали охотника, набрёл на волчье логово. Волчицу-мать ни убить, ни поймать не удалось, а волчат Михаил забрал с собой. Вот и решил сделать Маслицкому такой необычный презент, сказав:
— Это волчица. Её зовут Данка, и она уже сама умеет кушать.
— Может, лучше было бы отвезти её назад, в лес, — не очень обрадованная таким «презентом», попыталась возразить Регина, но Маслицкий заупрямился, да и Верочка начала плакать: ей очень понравилась Данка. И Данка осталась жить в их квартире.
В скором времени «щенок» превратился в красивого зверя с рыжеватой шерстью и ярко-жёлтыми глазами. С некоторых пор Регина стала замечать, что Данка постепенно отдаляется от неё с Верочкой и всё больше «прикипает» к Маслицкому. В квартире она ни на шаг не отходила от него. А если Маслицкий где-то задерживался и в обычное время не приходил домой, она начинала тревожиться, посматривать на дверь, потом садилась у порога и терпеливо ждала. Приходил Маслицкий — Данка издали узнавала его шаги, бросалась к нему и победно, даже угрожающе поглядывала на Регину и Верочку, словно хотела сказать: «Это моё, только моё!»
— Ты знаешь, Данка ревнует тебя к нам, — однажды сказала Регина. — Посмотри, как она волнуется, когда ты обнимаешь меня или Верочку. Мне иногда даже страшновато становится: а вдруг она набросится на нас?
Маслицкому, наверное, и самому надоела чрезмерная Данкина привязанность, и он, пряча глаза, произнёс:
— Может, и в самом деле попросить Михаила, чтобы он отвёз Данку в лес? Ей и теперь вон сколько мяса требуется. А если ещё подрастёт, то вообще не напасёшься того мяса при нынешних ценах.
— Ой, не надо! — расстроилась Верочка. — Я буду ей приносить что-либо из школьной столовой! Тётю Катю попрошу, она разрешит!
Регина, успокаивая дочку, погладила её по голове и повернулась к Маслицкому:
— Олег, а тебе не кажется, что Данка уже не сможет жить в лесу? Отвезти её туда — всё равно, что тепличное растение на мороз выставить. Неприспособленная она.
— Ну, тогда попробую придумать что-либо другое, — нахмурился Маслицкий.
Через несколько дней он отвёз Данку в зверинец, который на то время находился в городе. Узнав, что зверинец вскоре должен уехать, Верочка уговорила Маслицкого пойти туда, чтобы проститься с Данкой. Регина купила курицу, немного говяжьих костей, и они втроём поехали в зверинец.
Верочка, не обращая ни малейшего внимания даже на экзотических животных, побежала вперёд и через минуту крикнула: «Мамочка, папка! Вот она! Я нашла её! Быстрее идите сюда!»
— Идём, Вера, идём! — отозвался Маслицкий, и Регина в очередной раз отметила, что ему неприятно Верочкино «папка».
В клетке без надписи (невелика важность — волк!) сиротливо сидела Данка. Она была грустная, и шерсть на ней стала грязно-серой и тусклой.
Вдруг волчица подхватилась и заметалась по клетке. Мгновение назад дремотно прищуренные Данкины глаза загорелись радостными огоньками.
— Узнала, узнала! — захлопала в ладоши Верочка. — Давайте угощать её!
Маслицкий перелез через невысокую ограду, приблизился к клетке и ловко, не касаясь прутьев, бросил сначала курицу, потом кости и быстро, чтобы какой-либо бдительный служака не застал его на месте преступления, перелез обратно.
Они стали наблюдать за Данкой. Та, не обращая внимания на гостинцы, серой молнией металась по клетке, и глаза её светились уже не радостью, а болью и недоумением.
— Кушай, Данка, кушай, — пыталась успокоить пленницу Верочка. — Ну, попробуй, какая вкуснятина!
— Да не голодная она, — сквозь зубы процедил Маслицкий. — Проголодается — съест. Всё, уходим!
Но как только они сделали несколько шагов к выходу, Данка завыла — протяжно, отчаянно, жалобно. И Регине вдруг показалось, что она слышит не волчий вой, а предсмертный человеческий стон.
Где ты сейчас, Данка? Может, к лучшему, что тебе не дано понять жестокой истины: ты стала одной из многочисленных жертв обычной человеческой подлости. Приручить, приласкать, а потом предать — так ли редко это случается между людьми?
— Ты выйдешь за меня замуж?
— Всё не так просто, Олег. У тебя сын. У меня дочь.
— Мой сын уже взрослый.
— Ему всё равно нужен отец.
— Я не развожусь с сыном. Я развожусь с женой.
— Прожив столько лет…
— Я никогда не любил её. Только с тобой я понял, что такое настоящая любовь.
— Спасибо, мой хороший! Мне очень хотелось бы быть с тобой, но боюсь стать «проклятой разлучницей, хищницей, которая на чужом несчастье»… Ты подумай. У тебя есть время подумать. А пока давай просто встречаться.
— Ну, это ты с кем-либо другим встречайся. Например, со своим бывшим мужем. Всего хорошего тебе!
Он сорвал с вешалки свой плащ и громко стукнул дверью. Через окно Регина видела, как он выходил из подъезда. Приостановился. Вернётся?
Нет, достал сигарету, прикурил и решительным шагом направился к остановке. Вот и всё. Он уже не придёт. Никогда. Она набросила на плечи красную ветровку — первое, что попалось на глаза, — и выбежала на улицу. Он уже стоял у широко раскрытой пасти автобуса.
— Олег!
Оглянулся и отрицательно покачал головой. Регина вскочила в автобус и, не обращая внимания на удивлённые взгляды пассажиров, крикнула:
— Я выйду за тебя замуж!
Через две недели (Василь снова лечился в наркологии) Маслицкий приехал за Региной. Она уже уволилась с работы, устроила для коллег прощальный обед, упаковала вещи. Вещей было немного: Маслицкий запретил ей забирать что-либо, кроме одежды и книг. Регина попыталась возразить:
— Всё, что есть в квартире, я наживала сама. От него я никогда не видела денег. Почему же я должна оставить всё ему?
— Ренечка, постарайся меня понять, — мягко, но настойчиво произнёс Маслицкий. — Я не смогу есть с тарелки, с которой ел твой муж, и сидеть в кресле, в котором сидел он. Я тогда уважать себя перестану.
Он тоже ничего не взял у жены, сказал твёрдо: «Уходя, уходи».
Они сняли двухкомнатную квартиру, купили кое-какую мебель.
— Не волнуйся, любимая, — успокаивал Регину Маслицкий. — Скоро у нас всё необходимое будет. Главное, что мы вместе, и никто и никогда нас не разлучит. Слишком долго я искал тебя и сейчас никому на свете не отдам.
— Олег, мне надо устраиваться на новую работу. Я хочу съездить в редакцию.
— А может, ты пока посидишь дома? Будешь заботиться о нас с Верочкой и писать свои рассказы или что там у тебя. Добытчиком в семье должен быть мужчина. Я всё сделаю, чтобы ты была счастлива.
В его голосе было столько искренности, теплоты, нежности, что Регина окончательно перестала прислушиваться к тревожному чувству, настойчиво напоминавшему ей, что её жизненная ситуация весьма банальна и разрешение её предсказуемо, ибо это уже случалось со многими такими, как Регина, много раз.
Но какая женщина не надеется, что у неё-то, в отличие от разного вида неудачниц, всё будет совершенно по-иному: светло и радостно. Да Регина уже и не представляла своей жизни без Олега и часто думала, что жизнь устроена несправедливо уже хотя бы потому, что выбор того, с кем предстоит делить радости и невзгоды, происходит обычно в ранней молодости, когда человек ещё не научился разбираться не то что в жизни, но даже и в собственных чувствах, поэтому там, где звучит «люблю», очень часто никакой любви нет. Есть только зов природы, обычное телесное влечение.
Ну, почему она тогда не послушалась отца?
Регина училась на четвёртом курсе, когда привезла своего избранника познакомить с родителями.
В первые минуты Василь, высокий, русоволосый, немного застенчивый, понравился родным. Регина увидела, как засияли радостью глаза матери, как приветливо заулыбался и крепко пожал Василёву руку отец. А после того как отец убедился, что у этого статного парня и руки золотые (они с Василём долго что-то мастерили в гараже), он вообще остался доволен будущим зятем.
Но вот вечером, когда «случайно» в дом заглянул кое-кто из соседей и мужчины выпили по рюмке, Регина заметила, что отец почему-то насторожился и перестал улыбаться. Она забеспокоилась и вопросительно взглянула на отца. Тот словно ждал Регининого взгляда и, еле заметным жестом показав на дверь, вышел на веранду. Регина отправилась за ним.
— Что такое, папа?
Отец подвинул ей табуретку:
— Присядь. Ты давно знаешь этого человека?
— Какого человека? — не сразу поняла Регина.
— Василя своего давно знаешь?
— Ну, папочка, какое это имеет значение?
— И всё-таки?
— Два месяца уже.
— И ты собралась за него замуж?
— Да, мы с Васей решили пожениться. А что?
— А то! Можешь на меня обижаться, но я всё равно скажу тебе вот что: если не поздно (у вас же, молодёжи современной, модным стало свадьбу с родинами справлять), то гони его поганой метлой!
— Ну, папа, спасибо тебе! — обиженно воскликнула Регина. — И когда прикажешь гнать: прямо сейчас или после ужина? Послушай, а может, тебя испугало то, что Вася слишком много ест?
Отец смутился — он был скуповат и, кажется, сам стеснялся этого греха:
— Да пусть ест сколько влезет! А вот пить… Ты никогда не обращала внимания на то, КАК он пьёт?
— Как все. Кто сейчас не пьёт?
— Нет, доченька, — покачал головою отец, — он пьёт как алкоголик. Ты присмотрись. Он же не глотает, а выливает в себя водку, словно в кувшин. И водка ему вкусная! А что это значит, мне известно. Так что подумай. Хорошо подумай!
Ну почему она тогда не послушалась отца? Что заставило её выйти замуж за Василя? Любовь, от которой теряют рассудок? Но не было такой любви! Легкомыслие? Мол, столько однокурсниц уже «окольцевалось», так почему бы и ей… Нет, скорее всего, чрезмерное самомнение. Ей думалось, что из этого застенчивого парня, который так сильно влюбился в неё, она вылепит всё, что захочет. И самое первое, с чего она начнёт, когда Василь станет её мужем, — это установление сухого закона, потому что Василь, как она уже не однажды замечала, порой не знает меры в выпивке.
Святая наивность! Такой же результат могла бы иметь её попытка сделать хищника вегетарианцем. Но, чтобы понять то, что для отца стало понятным с первого взгляда, Регине понадобилось почти шесть лет. Только тогда ей стало ясно, что пьянство мужа — это не вредная привычка, а болезнь в полном понимании этого слова с осознанно избранным им образом жизни и что лишить Василя возможности пить — значит лишить его жизнь смысла. Но, даже уразумев это, Регина ещё некоторое время на что-то надеялась, хотя надеяться можно было только на чудо, а чудеса, к сожалению, происходят только в сказках.
Мужа уже нигде долго не держали на работе — не помогали и золотые руки, — а в характере появились такие неприятные черты, как неряшливость, лживость, цинизм. И наконец, настал день, когда Василь стал для Регины совершенно чужим, и она, как ни заставляла себя, не могла отыскать в своём сердце даже капельки тепла для человека, который был отцом её дочери. Подсознательно она чувствовала, что не только Василёва в том вина — виновата и она и прежде всего потому, что когда-то так поспешно связала свою судьбу с человеком, с которым у неё не было ничего общего и которого она не любила. Да и что она, женщина, создавшая семью и родившая ребёнка, знала о любви до встречи с Маслицким?
Эта встреча была случайной. В командировку на предприятие, где работал Маслицкий, должна была поехать не Регина, а Инна Максимкова. Но у Инны заболел сын, и Михаил Петрович попросил Регину поехать вместо Инны. Она согласилась без особой радости: тогда как раз работала над рассказом и надеялась за три-четыре вечера его закончить. Этот же вынужденный перерыв мог выбить из творческой колеи, и тогда вряд ли скоро Регине захочется сесть за стол с любимой лампой под оранжевым (мать называла этот цвет жёлто-горячим) абажуром.
Тот рассказ так и остался недописанным. И не потому что «муза перестала посещать», а потому что Регину нежданно-негаданно закружило и понесло по жизни не изведанное ранее всеобъемлющее чувство. О, если бы кто сказал ей, что всё так обернётся! Хотя, если бы кто и сказал, разве она поверила бы?
Сначала у них с Олегом всё было чудесно. Или ей так казалось? Нет, не казалось. И для неё, и для него те первые месяцы совместной жизни были счастливыми. Даже такие обыденные занятия, как стирка, уборка, готовка, стали для Регины не скучной обязанностью, а радостью: она ведь делала всё это для близких людей: для Верочки и для Олега. И — может, так не должно быть? — прежде всего для Олега, а потом уже для Верочки. В выходные дни они втроём шли в кино или на какую-либо выставку, а когда была хорошая погода, ехали в лес. Им было интересно говорить о музыке, литературе. Правда, говорила больше она, но Маслицкий всегда внимательно слушал, и Регина радовалась, что ему тоже нравятся её любимые композиторы, писатели, художники.
Да, сначала у них всё было чудесно…
В прихожей послышались неторопливые Еленины шаги. Маслицкий быстро закрыл детектив и бросил его в ящик письменного стола. Он работает. Даже дома работает.
— Ты уже пришёл? — заглянув в комнату, спросила жена. — А я в магазине была и Марину Бирюкову встретила. Одета с иголочки. Говорила, что машину покупают новую. Из салона. И это всего за полгода. Мы с нашей зарплатой такое разве можем себе позволить? — Она положила на стол стопку газет: — Почту вот забрала. Вчера забыла. Надо бы дверцу подремонтировать в ящике: плохо открывается.
«С нашей зарплатой, — перебирая газеты, улыбнулся Маслицкий. — Где-то я уже это слышал».
Елена никогда не работала. Разве только в тот год…
— А это откуда? — спросил он, увидев среди газет журнал в голубой обложке. — Мы, кажется, ничего такого не выписывали.
— Не знаю, — пожала плечами Елена. — Может, почтальон ошибся.
Маслицкий взял в руки журнал, равнодушно перевернул несколько страниц и вспотел от неожиданности: с фотографии на него смотрела… Регина. Смотрела проницательным и, ему показалось, презрительным взглядом. Бросился в глаза заголовок: «Под созвездием Овна».
Маслицкий поспешно сунул журнал под газеты и украдкой взглянул на жену. Та сосредоточенно стирала с серванта невидимую пыль.
— Олежка, тебе какую рубашку на завтрашний день подготовить? А галстук? Обедать дома будешь? Я у Марины один рецептик взяла. Такую вкуснятину приготовлю — пальчики оближешь!
Маслицкому на какое-то мгновение показалось, что жена сознательно играет роль «инфузории-туфельки», героини недавно прочитанного им рассказа. Он так и назывался: «Инфузория-туфелька».
Из-за этого интригующего названия Маслицкий и купил небольшой сборничек в привокзальном киоске. Он ехал тогда в командировку, а читать что-либо в дорогу из дома взять забыл.
Начинался рассказ не очень оригинально. Женщина гостила у подруги в другом городе, набрала номер своего телефона (как там домашние?) и случайно наткнулась на беседу своего мужа с любовницей, о существовании которой до сих пор «ни сном ни духом». Речь также была банальной. Маслицкий, ещё не читая, мог бы сказать, что любовница будет требовать верности в отношениях и ставить условие: либо она, либо жена. Так оно и было. И оправдывался мужчина так, как обычно оправдываются все мужчины: «Ты же знаешь, я люблю, очень люблю тебя. Ты красивая, умная, мужественная, ты всё можешь, всё одолеешь, а она (жена) — примитивное, жалкое существо, способное только на то, чтобы помыть, убрать, приготовить. Она инфузория-туфелька. Я не могу представить, как она будет жить без меня. Поверь, у меня ничего к ней нет, кроме жалости, но я не могу представить…»
А вот вывод, который сделала из услышанного «инфузория-туфелька», интересный.
Ну как бы в таком случае повела бы себя почитай каждая женщина? Ну, конечно же, прежде всего разоблачила бы «подлого» предателя. Дальнейшее зависело бы от её темперамента и степени воспитанности.
«Инфузория-туфелька» решила иначе: «Я даже виду не подам, что знаю о его измене. Наоборот, я начну убирать и мыть ещё чище, готовить ещё вкуснее, стану ещё более «инфузористой», чтобы он окончательно убедился: без него я пропаду».
Неплохим психологом оказалась та «инфузория». Маслицкий снова бросил взгляд на жену. Нет, Елена никогда ничего, кроме любимых своих «Хозяюшки» и «Здоровья», не читала. Откуда же ей знать о той «инфузории»?
Когда-то смолоду он мечтал о романтичной, загадочной женщине, тонкой интеллектуалке. Но ему почему-то не везло на таких. Только через много лет он встретил, как ему показалось, свой идеал. Встретил и потерял разум. Семью ради неё решил оставить. Но разве он думал, что так непросто будет ему с этой женщиной?
Маслицкий никогда не считал себя посредственностью. Он довольно много читал, любил музыку, немного разбирался в живописи. И у костра где-нибудь на лесной полянке или у реки посидеть любил. Всё это привносило в жизнь приятное разнообразие, скрадывало неизбежные тяготы. Но ему никогда в голову не пришло бы, например, целый день «просто так» бродить по лесу, как это иногда делала Регина; либо с влажными «от переизбытка чувств» глазами часа полтора без перерыва слушать или читать стихи, даже если это были стихи гениальные. Нет, всему должна быть мера. А она часто никакой меры не знала. Регина, видимо, сама чувствовала свой «грех» и со скрытым желанием оправдать свою, как говорил Маслицкий, «всеядность», как бы в шутку называла себя «лесоголиком», «книгоголиком» и ещё «многочегоголиком».
А это ночное сидение над рукописями? Не напрасная ли трата времени? Не до книг сейчас людям. Одна мысль у всех: прокормить бы свою семью. Да и что она имеет с этого? Маслицкий бы за оскорбление посчитал, если бы под громким словом «гонорар» ему заплатили такие деньги. Видел он на Регинином столе квитанцию, где была указана сумма так называемого «гонорара». Недаром она даже ни слова о гонораре не сказала. Стеснялась, видимо, потому что над теми тремя рассказами она месяцев пять сидела. Да и женское ли дело — писать? Ну кто из женщин-писательниц создал что-нибудь настоящее, большое? Разве что Жорж Санд. Ну ещё Агата Кристи. Но Жорж Санд не была женщиной в полном смысле этого слова. А насчёт гениальности Агаты Кристи…
Всё-таки детективная литература — всего лишь детективная. Раньше, когда они ещё встречались, Маслицкий думал, что Регина нарочно демонстрирует перед ним свою эрудицию — «выставляется», как это свойственно женщине, если она хочет понравиться. Начнут жить вместе — мало чего останется от её одержимости: быт есть быт. Ошибся. Она такой и была. Ну а тут ещё и Вера.
Говорят, что если мужчина полюбит женщину, то он полюбит и её ребёнка. Но нет. Чужое оставалось чужим. Однажды, когда он пожаловался на боль в спине, Вера вызвалась сделать ему массаж. Постукивая по спине пальцами, она начала приговаривать: «Пришли куры — поклевали, поклевали, поклевали. Пришли гуси — пощипали, пощипали, пощипали».
А Маслицкому вспомнилось, что такой же «массаж», с теми же «поклевали-пощипали» делал ему Максим, когда был ещё совсем мал. Ему вдруг очень захотелось увидеть сына, поговорить с ним. Он уже перестал обижаться на Максима за те жестокие слова, которые услышал от него, когда оставлял их с Еленой. Максима нужно было понять: самому близкому человеку, матери, сделали больно. Мог он оставаться молчаливым свидетелем прощальной сцены? Да, сын сейчас взрослый. И девушка у него есть. Красивая девушка, статная. Видел их однажды Маслицкий на улице. Похоже, что женится скоро Максим. Тогда Елена останется совсем одна. Хотя почему одна? Почему он уверен, что она не нашла себе кого-нибудь? Он же более полугода не был там. Только деньги ежемесячно передавал через своего бухгалтера: тот жил в соседнем подъезде их дома. А сам он давно туда не заходил…
В следующий выходной втайне от Регины он поехал к своей и не своей собственной уже семье. Дверь ему открыла Елена. Маслицкому сразу бросилось в глаза, что она похудела, подурнела и даже вроде ростом ниже стала. На ногах у неё были старые Максимовы туфли. Густые волосы, небрежно заколотые на затылке, потеряли прежний блеск. Мало чего осталось в ней от улыбчивой жизнерадостной Елены.
— Ты что, заболела? — вместо приветствия произнёс он. — А Максим где?
— Максим в институте. А я просто устала. Недавно только из парикмахерской пришла.
— Это тебе там такую причёску сделали? — съязвил Маслицкий.
— В парикмахерской я работаю.
— И что ты там делаешь?
— Я там убираю.
— Вам не хватает моих денег?
— А ты давно был в магазине?
— Ты же знаешь, я никогда не ходил по магазинам.
— Так походи, ценами поинтересуйся.
Маслицкий вынул из кармана портмоне:
— Вот, возьми. Это всё, что у меня с собой. А почему Максим не зашёл, не сказал, что у вас трудно с деньгами?
— Он не придёт.
— Ну, если гора не идёт к Магомету… Я буду время от времени наведываться. Надеюсь, ты позволишь?
— Я не имею права что-либо запрещать тебе. Тем более что квартира твоя.
— Ну, я пошёл. В случае чего — звони. Ты не забыла номер моего телефона?
Елена с молчаливым укором взглянула на него и, пряча повлажневшие глаза, отвернулась.
С того дня в его памяти всё чаще стал возникать укоризненный взгляд Елениных глаз… С того же дня и начались его страдания. И наконец, он решился. Нет, это и сейчас тошно вспоминать. Неужели Регина удерживала бы его, если бы он сказал всё как есть? А он… Сначала, когда план свой выверял, чувствовал себя не очень хорошо. Короче, мерзко чувствовал себя. И как Регину с Казиком «застал», что-то внутри шевельнулось: то ли Регину жалко стало, то ли перед собой стыдно. Но тогда он быстро успокоился: мол, цель оправдывает средства. Разве он девушку-подростка соблазнил, чтобы истязать себя? Женщина должна быть осмотрительной. Регина — тем более: какая-никакая, а писательница всё-таки. Неужели она не знала, что почти всех мужчин в определённом возрасте «бес в ребро» толкать начинает. Только тот, кто умнее, погуливать погуливает (цветочки, свидания), а семьи своей держится, потому что понимает: в такие годы привычка становится сильнее всех даже самых романтических чувств. А он захотел новую жизнь начать! Нет, он не собирался обманывать Регину: сам верил в то, что говорил. Только ведь, как сказал поэт (или философ?), «Ничто не вечно под луною». Так в чём же виноват Маслицкий? Регина после того случая с Казиком бросилась объяснять Маслицкому нелепость его ревности (она ведь не подозревала даже, что ничего ему объяснять не надо) — тогда он показал ей «документик». Нет, здесь он, мягко говоря, всё же некрасиво сделал…
Регина пробежала глазами ту «анонимку», сразу завяла как-то и молча ушла.
На третий день на работу к нему позвонила: «Ты почему не идёшь домой? Ты бросил нас?»
Маслицкий, как всегда, избегая говорить «да» или «нет» (не любил он прямолинейности, считал её издержками плохого воспитания), начал нести какую-то околесицу и обрадовался, когда в трубке раздались короткие гудки. А вечером у проходной он увидел Регину. В первый момент ему захотелось спрятаться: боялся, что Регина снова, как было уже однажды, бросит ему в лицо отчаянное: «За что?!» Взять бы и сказать: «А так! Ни за что! Просто, чтобы легче было. Для меня!» Нет уж, пусть думает, что он тоже страдает, но, как бы того ни хотел, не может простить предательства. Достоинство не позволяет. А достоинство для Маслицкого, Регина это хорошо знает, прежде всего. Достоинство и порядочность.
А она уже шла навстречу. По её порозовевшим щекам, по опущенным глазам было видно, как ей больно от унижения (прибежала, сама прибежала!). Но желание видеть его, говорить с ним было сильнее всего другого, и она махнула рукой на «всё другое».
— Ну, привет! — голос у Маслицкого беззаботный, почти весёлый. — Случилось что-нибудь? Нужна помощь?
Он охватил взглядом её стройную фигуру и на какой-то момент растерялся: она ещё влекла его, как не влекла ни одна из женщин, которых он знал за свою жизнь. А ведь были среди них и намного красивее Регины. Были и такие, о которых говорят «без комплексов в интимном плане». Только почему-то ни одна из них не принесла ему столько той запретной радости, как она, Регина. Может, потому, что каждая из них (и Елена тоже) ласкали его так, словно плату наперёд выдавали, инстинктом женским постигая: чем щедрее будет та плата, тем больше наслаждения получит она, прежде всего она. Он был лишь средством. Те старались взять, ухватить. Регина — отдать. Отдать и быть счастливой отражением его радости. И зря говорят, что мужчины — эмоционально глухие существа, что они не чувствуют нюансов. Чувствуют не хуже женщин, только словами это высказывать не спешат, так как многословие всё же не мужская черта.
И снова что-то затеплилось в нём, заволновало, но он тут же овладел собой:
— Так что случилось?
— Ничего. Я только хотела спросить, понимаешь, в последний раз спросить, чтобы понять: ты действительно поверил, или здесь что другое? Я…
Маслицкий прервал её:
— Регина, не верить в очевидное может только идиот. Поэтому не надо об этом. Пусть между нами менее лжи будет. Обиды у меня на тебя нет. Полюбила ты другого — на здоровье. Мы в своих чувствах не вольны. Не волнуйся: я его на поединок вызывать не буду. И мстить тебе — тоже. Если ты из-за квартиры переживаешь, то завтра… нет, послезавтра у меня будут деньги, и я заплачу за год вперёд. Год живи себе спокойно, а дальше сама думай. Или пусть Казик думает. И давай останемся друзьями.
— Друзьями? — Регинины губы задрожали. — Спасибо тебе. Прощай, Солнцеглазый.
Солнцеглазый… А существует ли такое слово? Скорее всего, она придумала его, как и другие, сначала такие желанные: она же придумывала их только для него, а это так льстило самолюбию! Но со временем — Маслицкий тогда ещё и сам себе не смог бы объяснить почему — её «придумки» начали раздражать его. И однажды он не сдержался.
Вера уже улеглась, а они с Региной сидели перед телевизором: шла передача то ли о Пастернаке, то ли о Бунине, и Регина даже рукописи свои оставила, хотя обычно смотреть телевизор не очень любила. Она не сразу заметила, что Маслицкий то и дело «клюёт носом», а когда заметила, обиделась немного, но виду не подала, только тихонько тронула его за плечо:
— Ах ты, сплюшка моя дремлюшка! Иди ложись.
В груди у Маслицкого знакомо шевельнулся злобливый комок, и он выдохнул:
— Наработалась бы ты с моё, так вообще развалюшкой стала бы. Это тебе не бумажки в редакции перекладывать.
Он, нарочито некрасиво оттопырив губы, передразнил её:
— Сплю-у-у-шка!
Регина отшатнулась, словно её ударили: никогда он не говорил с ней так! Маслицкий, взглянув в её побледневшее лицо, спохватился:
— Извини, пожалуйста! Сам не знаю, какая муха меня укусила. Обещаю: такое больше не повторится. А если повторится, я сам себе язык вырву.
«Такое» начало повторяться всё чаще. Язык себе Маслицкий, конечно же, вырывать не стал, даже прощения уже не просил, жаловался только на испорченные нервы. Он видел: Регина мучительно ищет причину того нехорошего, что возникло между ними, чувствует какую-то пока непонятную свою вину и пытается искупить её, предупреждая каждое его желание и преданно заглядывая ему в глаза своими прозаично-серыми, словно осеннее небо, глазами. А его начал уже раздражать и этот преданный взгляд…
Разговор у проходной стал последним их разговором. Маслицкий знал, что Регина ещё месяца три не уезжала (ждала его?), а потом через Ольгу, жену Казика, передала ему ключи от квартиры. Он думал, что будут слёзы, упрёки, длинные «душещипательные» письма к нему: что-что, а писать она умеет. Нет, она не оставила ему даже прощальной записки. Почти два года она ничем не напоминала о себе. Он же, когда и всплывало в памяти что-нибудь связанное с Региной, сознательно старался избавиться от этого, так как заметил, что каждый раз в такие минуты в нём пробуждалось щемящее чувство, определение которому не мог бы дать даже самый тонкий, опытный психолог. Чувство это было в такой степени личное, что даже попытка его определения представлялась Маслицкому кощунственной. Но время делало своё. Оно постепенно ослабляло, размывало и без того неопределённое, что подсознательно жило в нём, нарушало желанный покой и мутило душу.
И вот журнал с её фотографией. И проницательный — или высокомерный? — её взгляд. Нет, видно, действительно «ничто на земле не проходит бесследно».
— Ты знаешь, — отозвалась Елена, — Бирюковы на море собираются. Всей семьёй. На новом автомобиле.
— Что ты мне уже который раз сегодня про Бирюковых? — недовольно поморщился Маслицкий. — Я же всё равно в Вадимову полукриминальную «фирму» не пойду. Ведь, если что, ты не станешь мне передачки в тюрьму возить, не так ли?
Елена хотела ещё что-то сказать, но вздохнула только (с тех пор, как он вернулся, она вообще перестала противиться ему) и снова взялась за сервант.
Инфузория-туфелька? Пусть и так. Но не сам ли он убедился, что для спокойной семейной жизни именно такая женщина и нужна: женщина-повседневность, серая мышка. Мудрая инфузория.
Сначала у них было всё прекрасно… А потом? Нет, ты всё вспоминай, Регина. Всё до мелочи. Не ищи ему оправдания. Может, хотя бы теперь ты всё увидишь по-настоящему. Видишь вон ту женщину на городском перекрёстке? Холодный ветер насквозь пронизывает её легкое серебристо-серое пальтишко — середина мая, а на улице слякотно, как в глубокую осень, — одеревеневшие губы шепчут наивные слова старого, как мир, заклятья: «Ангелы вечерние, утренние, южные, северные! Летите, ангелы, на дно моря-океана. Там, на дне моря-океана, лежит камень. Над камнем — вода, под камнем — нуда. Разгоните воду, возьмите нуду, перенесите нуду на раба Божия Олега, чтобы он, раб Божий Олег, не ел, не пил, по чистому полю ходил, по мне, рабе Божией Регине, сердцем болел».
Эти слова — последняя её надежда. Они помогут. Должны помочь! Женщине так хочется верить! Ты, Регина, знаешь, как ей хочется верить. Знаешь. Через несколько минут женщина та будет сидеть в уютном кабинете с солнечно-жёлтыми шторами на окнах, с вывеской на двери «Отдел писем». Если взглянуть на неё в такой момент, можно поспорить, что между этой безупречно одетой, ухоженной женщиной и той бедолагой, которая совсем недавно с фанатичным блеском в глазах обращалась с мольбой к «вечерним, утренним, южным и северным ангелам», нет ничего общего.
Но рабочий день заканчивается, и женщина возвращается домой. Вот ещё один перекрёсток, и она уже механически снова начинает надоедать ангелам своей настойчивой просьбой. Но ангелы, по-видимому, не очень милосердны к ней, или, может, заняты более важными делами… Подойдя к двери своей квартиры, она понимает: его не было. Утром она привязала к дверной ручке тонюсенькую ниточку, а другой её конец зацепила за гвоздь, который специально вбила в стену рядом с дверью. Отпереть дверь, не порвав ниточку, было невозможно. Ниточка не порвана… Дрожащими руками женщина достаёт из сумки ключ, переступает порог, в изнеможении падает в кресло и с минуту умоляюще смотрит на телефонный аппарат. Аппарат молчит. Чтобы избавиться напряжённого ожидания, она отключает телефон.
Впереди вечер. И ещё ночь. Скорее бы утро! Утром ей будет легче. Каждое утро она просыпается с мыслью, что страдания её закончились, что он уже чужой, даже враждебный ей человек и если ему будет плохо, она ничуть, ни капельки не посочувствует ему. Но наступит день, придёт вечер, и женщина со стыдом будет вспоминать утреннее и вслух называть себя сумасшедшей, потому что только сумасшедшая может желать зла человеку, к которому так рвётся всё её существо. Всё это ты знаешь, Регина, потому что та женщина — ты. Ты сказала своему «солнцеглазому» «прощай», но всё ещё надеялась: одумается, разберётся, вернётся. Надо только подождать. И ты ждала. Месяц, второй, третий… За это время ты успела возненавидеть лифт — медлительного своего палача — и замирала от каждого телефонного звонка. И от того ужасного звонка ты тоже замерла. Ведь он едва не стоил тебе жизни: четвёртый этаж не шуточки.
Ну так как, может, споём шлягер: «Любовь прощает всё, если это любовь»? Любовь… Любовь… Что это такое? Дьявольское наваждение? Состояние души? Наивысшее изо всех чувств? А может, правду сказал Тургенев, что любовь никакое не чувство, а серьёзная болезнь. Конечно же, он имел в виду болезнь психическую. Ты считаешь, что слова эти вырвались из его уст в минуты отчаяния? Ведь почему же тогда он сам, выбирая между дорогой его сердцу Россией и любимой женщиной, выбрал её, женщину, и ради безграничной своей любви всю жизнь прожил «на краешке чужого гнезда»? Но подумай, ради которой женщины пожертвовал он всем самым дорогим? Талантливая певица, духовно богатая натура, очаровательная женщина. Это с неё писала свою Консуэлу Жорж Санд. А он? Кто он, твой Маслицкий?
Скоро два года пройдёт с той недоброй памяти дней её «хождений по мукам». Всё вроде стало на свои места. Работой своей она довольна. Есть у неё, слава Богу и доброму человеку Клавдии Васильевне, свой уголок. Живы и здоровы её родители. И Верочка пока ничем не огорчает. А остальное? Остальное, видимо, не для неё. Нужно просто привыкать к мысли, что прежнего не вернуть. А главное, не надо мучить и корить себя за то, что она любила и (что уж тут прятаться?) всё ещё любит такого человека, как Маслицкий. Это только в плохих романах всё просто: увидела героиня, что избранник её, мягко говоря, далёк от идеала, мгновенно убила в себе все добрые чувства к нему и с высоко поднятой головой пошла навстречу, конечно же, счастливому будущему, где уже ждёт не дождётся её герой с кристальной совестью и родниковой душой. В реальности всё сложнее. По какой-то жестокой закономерности женщина, способная на настоящую любовь, дарит её какому-либо ничтожеству, обделённому не только способностью любить, но даже и способностью понимать ценность этого дара. И в этом ещё одна трагедия любви. Сколько таких трагедий случилось и случится ещё в мире? И никто никогда не был защищён от них: ни созданная фантазией французского классика бедная плетельщица кресел, ни реальная шотландская королева.
Мария Стюарт. Женщина-легенда. Ей было дано всё, о чём только можно мечтать: красота, ум, богатство, корона. И всё это она готова была отдать за возможность быть рядом с грубым авантюристом, имя которого осталось в истории только потому, что его любила Мария Стюарт.
Мопассановская плетельщица кресел приносила обожествляемому ей сыну аптекаря — серой посредственности — последнее, что имела: добытые правдами и неправдами жалкие медяки. Величественная королева посвящала сутенёру Босуэлу строки, которые не могут оставить равнодушным даже самое чёрствое сердце:
Ему во власть я сына отдаю,
И честь, и совесть, и страну мою,
И подданных, и трон, и жизнь, и душу.
Всё для него. И мысли нет иной,
Как быть его женой, его рабой…
Так, может, любовь оправдывает всё, в том числе и отсутствие гордости? Нет, лучше не углубляться, потому что так можно оправдать даже тот подлый поступок Маслицкого.
Тогда Регина была дома одна. Верочка со своим классом поехала на оздоровление в Череповец. Регина не сразу поняла, что звонит ей не Маслицкий, а всего лишь Казик. Ей почему-то звонит Казик…
— Регина Николаевна, мне надо с вами поговорить.
— Говорите, — бесцветным голосом отозвалась Регина.
— Знаете, я не люблю получать от женщин пощёчины, а тем более незаслуженные, поэтому решил всё сказать по телефону.
— Простите, — прервала она, — а не могли бы вы сократить прелюдию и приступить к основной части?
— А вы не такая уж беззащитная, как мне думалось, — неискренне засмеялся Казик. — Тем лучше для вас. Но без прелюдий не обойтись, поэтому вы должны немножко подождать. Вы, конечно, читали купринскую «Яму»? Помните, как Лихонин избавился от Любки, когда та ему надоела? Если не помните, цитирую: «Благородный жест, немного денег и… сбежать». Денег вам Олег Викторович, конечно же, оставил.
— Что вы позволяете себе? — возмутилась Регина. — Вы отвечаете за свои слова?
Казик помолчал немного, словно колебался, говорить ли дальше, и продолжил:
— За слова свои отвечаю. Перехожу к основной части. Но, — голос его лишился шутовской нотки, — очень прошу: не бросайте трубку, выслушайте до конца. Основная часть будет короткой: ту «анонимку», которую показывал вам Олег, написал… Олег.
— Какой Олег? — не поняла Регина. — И откуда вы знаете про «анонимку»?
— «Анонимку» про вашу якобы измену Олегу Викторовичу Маслицкому написал Олег Викторович Маслицкий. А я перепечатал её. Подождите. Не возмущайтесь. Было это накануне первого апреля. Олег заверил меня, что он собирается пошутить над одним своим знакомым, жутким ревнивцем. Я, правда, сказал, что за такую шутку можно и по шее получить, но перепечатал.
— Вы негодяй. И я не верю вам, — выдохнула Регина.
— Тогда загляните в почтовый ящик. Там я кое-что оставил для вас. Я негодяй, вы правду сказали. А если ещё добавить, что встречу, на которой нас с вами «застал» Маслицкий, он же и попросил меня назначить, то и вообще… Поверьте, я ещё не понимал тогда, что к чему, ведь он сказал… А в конце концов зачем тут объяснения? Я только недавно обо всём узнал. Ольга моя рассказала. Видимо, вы говорили с нею. Ольга и заставила меня звонить вам. Сам я, видно, не решился бы. Как-никак Маслицкий всё же мой непосредственный начальник. Поэтому я попрошу вас… я надеюсь на вашу порядочность, ведь ссориться с Маслицким я не хочу. А вы сделайте для себя определённые выводы и не мучайте себя. Он вас не достоин.
Всё, что сказал Казик, было горькой, как полынь, правдой. Он всё ещё лежит среди бумаг, тот конверт со спешно вырванным из блокнота листком, исписанным мелким почерком Маслицкого, черновиком той самой «анонимки». Хотя нет… Она же положила конверт в журнал со своей повестью. И снова: зачем? Что она хотела доказать Маслицкому?
На второй день после звонка Казика она сидела в «засаде» в скверике у дома Маслицкого с вальтером в руках. На третий съехала с квартиры. Некоторое время у Татьяны, знакомой своей, жила, а потом уволилась и уехала в свой город. Верочку завезла к своим: ведь ещё сама хорошо не знала, куда ей броситься, как жить дальше. Попробовать поговорить с Василём о размене? Какой ни есть, а всё же отец он Верочке.
От одной мысли, что ей придётся идти на поклон к своему бывшему мужу, Регине становилось плохо. Но другого выхода она не видела.
С билетом ей тогда повезло: у кассы стояло всего три человека, и место в плацкартном вагоне нашлось. Правда, верхнее, но это всё же лучше, чем мучиться на краешке скамьи в переполненном общем.
Взяв билет, Регина сразу же пошла на перрон: вот-вот должен был прибыть поезд.
Как приятно поразили чистота и уют, которые царили в вагоне! А главное, здесь было немноголюдно. Регина быстро отыскала своё место. Двое её спутников, молодая пара, уже сидели в купе. Она — тоненькая, с густыми пепельными волосами, красиво разбросанными по плечам. Он — черноволосый, с приятными чертами смуглого лица. Ответив на Регинино «здравствуйте», они продолжили прерванную беседу.
— Меня всегда удивляло, — говорила девушка, — почему некоторые люди чуть ли не теряют сознание от восторга перед пейзажами, написанными художниками, и в то же время остаются равнодушными к живой красоте? Вот взгляни за окно: сумерки, нежно-сиреневые цвета, плавные линии. Пейзаж в стиле Сарьяна. Только намного красивее.
— Картины, стихи и музыка для того и создаются, чтобы учить нас видеть красивое вокруг себя и в себе, — произнёс мужчина. — Конечно, есть такие люди, о которых поэт сказал: «Они не видят и не слышат, Живут в сем мире, как впотьмах, Для них и солнце, знать, не дышит, И жизни нет в морских волнах».
— Фет? — вопросительно взглянула на своего собеседника девушка, но тут же поправилась: — Нет, Тютчев.
— Да, — кивнул головой мужчина. — Он самый.
Регина, невольно прислушиваясь к разговору, подумала: «Ну вот, а говорят, что нынешняя молодёжь далека от понимания настоящего искусства… Хотя, может, этот молодой симпатичный человек — музыкант, поэт или художник, и «быть на уровне» его обязывает профессия».
Она взглянула на часы. Поезд вот-вот тронется, а четвёртого пассажира нет. Может, и не будет? Пусть бы так. Тогда бы хоть на верхнюю полку лезть не надо было.
Но Регинина надежда оказалась напрасной: через минуту в купе зашёл мужчина пожилого возраста в джинсах и чёрной кожаной куртке.
Увидев, что Регина собралась встать, он замахал руками:
— Сидите, сидите. Я пока ложиться не собираюсь. Успею выспаться. Я же до самого Минска еду. Сына решил проведать, гостинцев деревенских ему отвезти. Тяжеловато молодым сейчас живётся. Но нам, пенсионерам, уже что есть, то и хорошо. А им и одеться надо, и детей как следует накормить. Цены же словно сошли с ума. И когда это закончится? Мы уже, пожалуй, не доживём. Кстати, давайте знакомиться. Я Иван Петрович. Нахожусь, как уже вам известно, на заслуженном отдыхе.
— Регина Николаевна, — кивнула Регина.
Молодые спутники как-то одинаково («снисходительно» — отметила Регина) взглянули на разговорчивого пенсионера, но приподнялись со своих мест:
— Виктор.
— Светлана.
— Красивая у вас жена, Виктор! — улыбнулся Иван Петрович. — Повезло вам!
— Конечно, красивая, — вскинул широкие чёрные брови мужчина. — Только она ещё пока (он сделал ударение на слове «пока») не жена, мы всего лишь час знакомы. Но ведь у нас всё впереди, не так ли, Светлана?
Лицо девушки порозовело, и она смущённо повернулась к окну.
Через какое-то время пассажиры начали устраиваться на ночь. На верхней полке уже посвистывал носом Иван Петрович — он уступил Регине своё место, — и, положив под голову пухлую белую руку, сладко спала женщина на боковой скамейке напротив их купе.
Прилегла и Регина. Через дрёму, которая незаметно овладевала ею, Регина слышала мягкий баритон Виктора. Тот читал своей спутнице стихи.
«Романтик, — светло подумалось Регине. — Редкий на сегодняшний день экземпляр. Может, и не музыкант, и не поэт, а просто романтик».
Проснулась она от громкого женского голоса:
— Никто, кроме него! Я только на минутку отошла, чтобы спросить у проводника, где мы едем. Я заметила, как он смотрел, куда я кладу сумочку. Словно предчувствовала беду, вернуться хотела. И почему не вернулась? Что же мне теперь делать? Там же и деньги все мои, и документы!
Регина подняла голову. У купе стоял проводник. Рядом с ним — с перекинутым через плечо полотенцем чисто выбритый Иван Петрович. Девушка с пепельными волосами тихо плакала. Сосед её, склонив к девушке лицо, утешал: «Не надо, Светлана, не надо. Сейчас разберёмся».
Пышнотелая женщина с боковой скамейки, размахивая руками, кричала:
— Не зря он жену свою наверх спать отослал, а сам тут устроился, ворюга!
— Вы можете вызвать милицию и обыскать меня, но унижать не имеете никакого права, — раздался мягкий баритон, и Регина только сейчас поняла, что «ворюга» — это Виктор, её сосед, тот самый, который так проникновенно читал Светлане стихи.
— Да что же это вы набросились на человека?! Разве вы видели, что он брал вашу сумочку? — вмешалась Регина.
— Никто, кроме него, голову даю на отсечение. Никто! — снова закричала женщина. — Вызывайте милицию.
— Да вон она, сумочка ваша! — хрипловатым от волнения голосом проговорил Иван Петрович. — Под вашей же подушкой. Ну и что теперь? Теперь вам нужно просить прощения у молодого человека.
Девушка перестала плакать и с ненавистью посмотрела на обвинительницу. Та выхватила из-под подушки маленькую коричневую сумочку и, прижав её к груди, произнесла:
— Ой, и точно! Простите, пожалуйста, Виктор! У меня столько неприятностей! Я вовсе рассеянной стала. Мне показалось, я сумочку в боковой карман в пальто клала. Когда я её под подушку сунула — ума не приложу! Ещё раз прошу: не обижайтесь. А лучше давайте вместе позавтракаем. Я угощу вас домашней полендвичкой. А вы, — обратилась она к проводнику, — принесите нам чаю и к чаю что-нибудь.
Женщина щёлкнула золотистой застёжкой, открыла сумочку, и лицо её вдруг побледнело:
— А деньги? Документы на месте, а денег нет! — Она беспомощно оглянулась и присела на краешек скамейки.
— Успокойтесь, дорогая, — сказала Регина. — Успокойтесь и подумайте, может, вы положили деньги не в сумочку, а в какое-нибудь другое место. Сейчас я дам вам лекарство, а потом мы вместе поищем ваши деньги.
Она наклонилась, чтобы взять свои ботинки и обуться, но Виктор опередил её:
— Минуточку, я вам помогу.
«Спасибо вам, вы действительно рыцарь», — хотела сказать Регина и онемела от неожиданности: «рыцарь», прежде чем подать ей обувь, сунул руку в правый ботинок, и Регина услышала характерный шелест: так шелестеть могли только новенькие денежные купюры.
На какое-то мгновение взгляды их встретились: Регинин — растерянный, удивлённый, и его — настороженный и угрожающий. Она первая отвела глаза и выхватила ботинки из его рук. Он незаметно сунул деньги (Регина уже убедилась: это были деньги) под стопку газет, лежавших на столике, и обратился к девушке:
— Можно собираться. Уже подъезжаем.
«Что делать? Позвать проводника? Сказать женщине, чтобы зря не копалась в своих вещах, так как денег там нет? Тихонько, по-хорошему попросить его, чтобы отдал похищенное?» — мелькало в голове у Регины.
А «рыцарь» время от времени бросал в её сторону настороженные, угрожающие взгляды. И Регину охватил страх. Кто знает, на что способен этот оборотень? Такой ни перед чем не остановится. Надо пока сделать вид, что она ничего не заметила. Потом что-нибудь придумается.
Она поднялась, чтобы пойти в туалет. Но он следил за каждым её движением и пошёл следом. И под дверью туалета стоял, пока Регина не вышла.
— Знаете что? — сказал Иван Петрович, когда Регина, сопровождаемая «оборотнем», вернулась на своё место. — Поскольку все мы люди вовсе не бедные, то давайте отщипнём по кусочку от своих богатств и поможем человеку в беде. Кто сколько может. — И он достал из кармана деньги.
— Ну что вы, не надо, — вытирая платком припухшие от слёз глаза, сказала женщина. — Я уже думаю, может, где потеряла те деньги.
— Надо помочь, надо! — послышались голоса.
— А может, у неё никаких денег и не было. Может, она на халяву разжиться хочет! — взвизгнула тощая женщина с волосами морковного цвета, но тут же замолчала, увидев молчаливое людское неодобрение.
Скоро на столике, за которым сидела растроганная женщина, лежала изрядная стопка денег.
— Люди добрые, спасибо вам! Я же в отведки к дочери еду. Мальчика она родила. А человек её ненадёжный. Я же эти деньги полгода собирала. А потом в магазине на крупные поменяла, чтобы ловчее везти было. Спасибо вам, люди!
— Готовьтесь к выходу, — объявил проводник, — и не забывайте, пожалуйста, свои вещи.
Регина одевалась и постоянно чувствовала на себе пронзительный взгляд «романтика». Из вагона она вышла «под конвоем». А он, взяв девушку под руку, след в след шёл за Региной. Только когда вышли из тоннеля, наконец, оставил её в покое.
Регина с облегчением вздохнула и направилась к автобусной остановке. Стоя на переходе под светофором, она видела, как он покупал цветы и как счастливо улыбалась ему девушка с красиво разбросанными по плечам пепельными волосами.
Регина где-то читала, что основа всех живых существ — протеины. Именно комбинация протеинов в данном организме определяет, что он такое: растение, насекомое или человек. А если бы природа в дополнение могла ещё как-нибудь корректировать первоначальную комбинацию, то позволила ли бы она под одним и тем же именем «человек» существовать на земле Леонардо да Винчи и какому-нибудь Чикатило? Нет, она бы, почувствовав свою ошибку, перевоплотила бы последнего в какое-нибудь мерзкое существо вроде слизняка. А сегодняшнего «романтика» она сделала бы шакалом или гиеной. И для этого ей достаточно было бы только немного иначе разместить таинственные частицы, название которых — протеины.
Но так ли всё, как думается ей, дилетантке? А она, кем бы она была, если бы возможна была та корректировка? Ангелом с розовыми крыльями и… с вальтером в руках? А может, ещё в раннем детстве всесильная природа сделала бы её… хамелеоном сразу же после того случая, который она почему-то помнит до сих пор и до сих пор, встречая Анастасию или Алеся, неловко чувствует себя, хотя они, скорее всего, давно забыли о том.
Жили они тогда ещё в старом доме в небольшом переулке. Дом их стоял боком к улице, а окна смотрели в Пархомов двор, огороженный редким штакетником, сквозь который было видно всё, что там делалось. Обычно ничего особенного во дворе не происходило: бегали куры, тётя Прося шла доить корову или несла поросятам еду, Пархом отбивал косу или рубил дрова. Интересно было только тогда, когда начинали ссориться между собой Пархомовы дети: Настя и Шурка. Шурка называл сестру жабой, росомахой и «кочёлкой». Она его — маслюком червивым и свиной рожей. Но самым оскорбительным для Насти было слово «Евмен», а для Шурки — «кривулина».
Дело в том, что у Насти были очень светлые, почти белые волосы до плеч и розовое лицо. Как раз такие волосы и такого цвета лицо имел глуповатый нищий Евмен из Заречья. Он часто заходил в их деревню с грязным мешком за плечами и палкой в заскорузлых руках. Прозвище «кривулина» объяснялось проще: у Шурки от рождения одна нога была чуть короче, и он прихрамывал.
Однажды мать послала Регину одолжить у тёти Проси стакан сахара. Регина ещё с улицы услышала:
— Евмен с мехом!
— Кривулина пузатая!
Регина знала, что после таких слов обычно начиналась драка, и хотела повернуть назад, но Настя, увидев её, позвала:
— Регинка, иди сюда!
Регина осторожно обошла надутого, словно индюк, Шурку и остановилась возле Насти.
— Слушай, — Настя наклонилась к Регининому уху, — я дам тебе целый пряник. Вот он, — Настя оттопырила карман голубого платья. — А ты за это громко кричи со мной «кривулина пузатая». Хорошо?
Регине не хотелось оскорблять Шурку. Он же никогда ничего плохого ей не сделал. Но пряник был такой большой, розовый и, по-видимому, очень вкусный!
И обидное «кривулина пузатая» зазвучало в два голоса, да так пронзительно, что Шуркиного «Евмена с мехом» вообще не стало слышно.
— Вот так! — торжествующе засмеялась Настя. — Вот так тебе, кривулина!
Регина успела только раза два откусить от пряника, как Шурка миролюбиво сказал:
— Реня, я хочу тебе кое-что показать, иди сюда.
— Ага! Ты драться будешь, — жуя действительно очень вкусный пряник, прижмурилась Регина.
— Не буду. Честное октябрятское под салютом! Подойди.
Регина, на всякий случай вырвав у забора куст крапивы, приблизилась на безопасное расстояние:
— Ну что?
Шурка показал ей новенький карандаш:
— Посмотри, одна половина красным пишет, а вторая синим. Такого ни у кого нет. Хочешь, подарю?
Регина недоверчиво взглянула на Шурку и спрятала в карман пряник.
— Бери, — Шурка отдал ей карандаш. — Будешь со мной дружить? Я тебе ещё кое-что дам, если ты поможешь мне перекричать Настю. Я и сам бы смог, но у меня сейчас горло болит, поэтому голос слабый. Ну, давай вместе: «Евмен с мехом!»
И вот уже победно смеялся Шурка.
Обиженная Настя, выждав немного, сказала:
— Регинка, а у меня «Приключения Чиполлино» есть. Не веришь? Сейчас покажу. — Она сбегала в хату и вынесла книжку с ярко раскрашенной обложкой. — Вот. Я уже прочитала. Могу тебе дать.
Регина уже не помнит, сколько раз она перебегала из одного «лагеря» в другой, помнит только, что всё закончилось для неё позором: Шурка с Настей отняли у неё все подарки, даже недоеденный пряник, и пинками выгнали со двора. А пустой стакан — сахара она так и не одолжила — бросили ей вслед.
Конечно, можно успокоить себя тем, что это мелочь, так как было тогда Регине лет семь-восемь, и что Анастасия и Александр уже давно забыли про тот случай, но… Но мало ли ещё можно вспомнить не менее отвратительного из своей взрослой жизни? И не в детстве ли было этому начало?
«Все мы в грязи, — сказал Оскар Уайльд, — но некоторые из нас смотрят на звёзды». Так, может, спасение и есть в том, чтобы как можно чаще смотреть на звёзды? Иначе можно стать мизантропом. А впрочем, почему она так разнюнилась из-за какой-то случайно встреченной дряни с красивым мужским именем Виктор? Всё равно жизнь отдаст ему должное. Есть такой неписаный закон. Регина это точно знает. Вот только девушку ту, Светлану, жалко. Хорошо, если она, прежде чем влюбиться, успеет понять, что собой представляет этот… оборотень. К счастью, всё же порядочных, искренних людей вокруг больше, чем это иногда кажется.
Ключи от квартиры у Регины были, но она, поколебавшись немного, нажала кнопку звонка. За дверью послышались неторопливые шаги, и недовольный голос проворчал:
— Кого там ещё принесло с самого утра?
— Открой, это я, — отозвалась Регина, превозмогая себя, чтобы не уйти.
Она уже чувствовала, что ничего хорошего не получится у неё из этого визита. Но, как говорят, утопающий за соломинку хватается. Дверь медленно приоткрылась, и лохматая Василёва голова высунулась на лестницу. Он, по-видимому, не сразу узнал Регину и какое-то мгновение смотрел на неё так, словно хотел спросить, кто эта женщина и что ей здесь нужно. И вдруг на лице его появилась ехидная улыбка:
— А-а-а! Да это же дорогая моя супружница! Какое счастье!
— Перестань. Дай мне пройти, — сдержанно промолвила Регина. — Мне с тобой надо поговорить.
— Проходи, проходи, солнышко моё ясное, — не переставал паясничать Василий. — И как это тебя отпустил твой повелитель?
— Хватит! — повысила голос Регина и, оттолкнув его, переступила порог.
То, что Василий с самого утра успел хорошо «нагрузиться», её нисколько не удивило. Иного она и не ожидала. А вот от того, что Регина увидела в квартире, впору было схватиться за голову. Она в течение стольких лет приобретала мебель, тщательно подбирала шторы, ковры, обои! Хотелось, чтобы всё было «как у людей». И всё это пошло прахом.
Квартира была почти пустая. На кухне остались только стол да две искалеченные табуретки. На месте, где стоял холодильник, — светлый квадрат на полу. Настенные шкафчики выдраны с мясом. Вместо новенькой плиты — какое-то старьё с двумя конфорками. В двух комнатах то же зрелище: ни телевизора, ни дивана, ни ковров. Уцелели каким-то чудом одно-единственное кресло и кровать.
— Ну, что ты остолбенела? Не нравится? — осклабился Василь, перехватив её растерянный взгляд. — Так и будем стоять? Может, давай присядем и возьмём по пять капель за встречу, а? — Он держал в руках начатую бутылку «чернил». — Или мы таким питьём брезгуем?
— Я хочу поговорить с тобой о квартире, — прервала его Регина. — Как-никак у нас дочь.
— Ага! Я теперь понимаю, в чём дело! — издевательски захохотал Василий. — Твой мэн тебя выгнал! Точно! Как это я сразу не догадался? Он выбросил тебя на улицу! Так тебе и надо, шалашовка! О дочери заговорила! Квартира понадобилась? А вот этого ты не видела? — он сделал неприличный жест и покачнулся. — Да я сейчас тебя…
Регина молча пошла к двери.
«Так тебе и надо! — корила она себя, стоя на остановке. — Знала, куда шла и чем это закончится. Так тебе и надо!»
— Женщина, что с вами?
Она оглянулась. Рядом стояла немолодая пара. Даже мимолётного взгляда было достаточно, чтобы увидеть, что это муж и жена, которых долгая совместная жизнь сделала похожими между собой даже внешне. Говорят, так бывает, если мужчина и женщина по-настоящему любят друг друга.
— Вам плохо? — бережно поддерживая под руку жену, мужчина сочувственно смотрел на Регину.
— Нет-нет, всё нормально, спасибо вам, — ответила Регина и подошла к доске объявлений.
Неужели она опять говорила вслух? Видимо, да, поэтому на неё и обратили внимание? Надо как-то взять себя в руки, ведь так недолго и с ума сойти. Неужели у неё такое уж безвыходное положение? А что, если всё же поехать на свою бывшую работу? Говорил же Михаил Петрович, когда она уезжала: «Помните, Регина Николаевна, в случае чего (тьфу-тьфу!) мы вас обратно с дорогой душой примем». Принять, может, и примут. Посочувствуют даже… в глаза. А за глаза посмеиваться будут. Кому чужое болит? Да и в редакции, может, не будет места. А, всё равно! Она попросит Михаила Петровича, чтобы помог устроиться где-нибудь. А вот квартиру придётся частную искать. Только вот деньги… Говорят, что деньги — мусор. А сколько проблем из-за этих проклятых денег? Особенно сейчас, когда продавать, кажется, стали все. Вон их сколько, объявлений! Глаза разбегаются. «Продаю телевизор», «Продам автомобиль «Рено»«, «Недорого продам персидских котят».
А это что за объявление? Крупные неровные буквы, написанные зелёным фломастером. Регина подошла ближе. «Сдам квартиру бесплатно тому, кто будет ухаживать за мной. Клавдия Васильевна. Улица Лесная, дом 6, квартира 25».
Регине подумалось, что неизвестная ей Клавдия Васильевна — чудачка. Разве можно не знать, как рискованно такое сейчас писать: столько расплодилось мошенников и аферистов! А может, жизнь преподнесла женщине очень горькую пилюлю, если она решилась написать такое объявление? Надо, видимо, позвонить ей, предостеречь, посоветовать что-нибудь. Только что посоветовать? Пойти в интернат для престарелых? Но пожилым людям про интернат для престарелых вообще не стоит говорить: одно это слово вызывает у них страх и обиду. А может, этой женщине никакой интернат и не нужен: поссорилась со своими родственниками да и решила таким образом отомстить. Вот и повесила объявление в самом центре города. Как бы там ни было, но надо всё-таки позвонить. Регина достала записную книжку и только тогда увидела, что номера телефона в объявлении как раз и нет. Ну что ж, не искать же ей ту Лесную. Да и какое ей дело до неизвестной Клавдии Васильевны? Неужели у неё мало своих проблем?
Если бы в ту минуту кто-нибудь сказал Регине, что сама судьба подвела её к тому объявлению и что именно она будет ухаживать за Клавдией Васильевной, которая оставит им с Верочкой свою квартиру, Регина рассмеялась бы. Во-первых, какая из неё «ухаживальщица»? Во-вторых, почему это совершенно чужая женщина будет делать им такой «царский» подарок? Но жизнь — явление непредсказуемое. И, слава Богу. Иначе многие бы, заглянув в своё будущее, сделали бы выбор не в пользу жизни. А может, и нет, потому что, вопреки даже самым мрачным пророчествам, люди не перестают надеяться на лучшее. И Регина также надеялась на лучшее, когда ехала на бывшую свою работу.
К счастью, в длиннющем коридоре не было ни души. Регина бегом бросилась к кабинету главного, нажала ручку двери и обрадовалась: Михаил Петрович был в кабинете один. Сдвинув очки на кончик носа и озабоченно листая какие-то бумаги, он механически ответил на Регинино приветствие, произнёс дежурное «присаживайтесь, пожалуйста» и только тогда поднял голову.
Регина не успела ещё расстроиться от такого холодного приёма, как лицо Михаила Петровича осветилось искренней улыбкой:
— Регина Николаевна, дорогая! Вас ли видят мои уже не очень светлые очи? Как это вы к нам надумали? Не иначе как в командировке! Похорошели, помолодели! По-видимому, неплохо живётся?
— Михаил Петрович, пожалуйста… если можно… возьмите меня обратно! Вы возьмёте меня обратно, Михаил Петрович?
«Когда б вы знали, из какого сора Растут стихи, не ведая стыда…»
В какую минуту вывела рука поэтессы эти слова? Неужели и таким, как она, талантливым, всеми признанным, было знакомо это непонятное чувство беспомощности перед собственным произведением, когда вдруг теряет смысл первоначальное и рождается совсем иное, совершенно неожиданное? Да и сам творец становится уже не тем человеком, который в задумчивости сидел перед нетронутым, белым, как первый снег, листом.
С Региной произошло именно так. Она ещё не осознала, потеряла из того что-то или что-то нашла, но одно знала точно: её прежней уже нет, началась новая, заманчивая своей неизвестностью жизнь, в которой не останется места ни мыслям о мести, ни мелочным желаниям. И ему, Маслицкому, не будет там места.
«Лолита» должна была заставить нас всех — родителей, социальных работников — с вящей бдительностью и проницательностью предаться делу воспитания более здорового поколения в более здоровом мире.
Джон Рэй, доктор философии, о романе В. Набокова «Лолита»
Реальность ясна и зрима до осязаемости, но сознание так упрямо отторгает эту реальность, что на какое-то мгновение Людмилой овладевает сумасбродная мысль: наверное, она забыла сделать что-то очень и очень важное, и стоит только вспомнить и сделать это «что-то», как всё вернётся, всё будет как прежде! Но мгновение проходит, унося с собой жалкое подобие надежды, и Людмила окончательно трезвеет: нет, ничто и никто уже ничего не изменит. Его нет. И не будет. Ни-ког-да!
Ледяная змейка ужаса пробегает по спине, тело становится чужим и непослушным, и листы, усеянные буквами, цифрами и печатями, рассыпаются по полу. Людмила бессильно опускается в кресло. Как же их много, этих листов! Сколько понадобится времени, чтобы как следует разобраться? Да и хватит ли у неё сил? Неужели прав тот следователь с усталым лицом и холодным взглядом стальных глаз, который бросал ей в лицо тяжёлые, будто каменные, слова:
— Женщина, Вы, что себе позволяете? Какое убийство? Что Вы орёте на весь отдел? У Вашего мужа было больное сердце. Он умер от острого нарушения сердечного кровоснабжения. Прочтите заключения судмедэксперта и — до свидания. Никакого уголовного дела никто возбуждать не будет за отсутствием состава преступления. И вообще, выйдите из кабинета. Мне работать надо.
— Я ухожу, но не думайте, что вам всем это так просто сойдёт с рук! — в отчаянии кричала Людмила. — Я добьюсь справедливости! Я буду жаловаться самому Президенту!
— Да жалуйтесь кому угодно, хоть самому Всевышнему. Даже он ответит Вам то же, что и я.
И вот они, ответы на Людмилины письма и жалобы… Их уже более десятка. Одни лаконичные, всего в несколько строк, другие — многословные, с подробным объяснением и даже нотками сочувствия. Но суть всех их одна: состава преступления нет. Но как же так: человек убит, а преступления нет? Или убийство — это только когда топором по темени? А как назвать то, что произошло с Виктором?
Была середина декабря, но день выдался по-осеннему серый и слякотный. Виктор вернулся с работы продрогший, с капельками-бисеринками на некрасиво потемневшей от влаги ондатровой «обманке». На Людмилин вопрос про дела на работе он не отшутился обычным «как сажа бела», и Людмила решила, что у него снова какие-то проблемы на работе.
— Скверная директриса Александра Васильевна! Вечно она придирается к хорошему работнику Виктору Павловичу! Так ведь?
— Александры Васильевны на работе сегодня не было. На совещание уехала. Людочка, поставь чайник, пожалуйста.
— А ужинать?
— Потом, попозже.
Людмила заварила его любимый зелёный чай с мятой, но Виктор сделал всего пару глотков и отодвинул чашку:
— Ты знаешь, недели две тому назад пришла ко мне девочка из девятой школы записаться на гитару. Я сказал, что у нас приём уже закончен и посоветовал ей пойти в Дом творчества. Там Миронович гитару ведёт, если помнишь. Кстати, это мой бывший ученик. Хороший специалист и человек — тоже. Ну а девочка ни в какую: хочу у вас заниматься, и всё тут! И не уходит! Что было делать? Записал. А вот сегодня… Ты представить себе не можешь, что она сегодня рассказала мне! С виду Лена — её зовут Леной — обыкновенная девочка. Про таких говорят «серая мышка». И на занятиях сидела она тихо, как мышка. Только всегда как-то странно смотрела на меня. Я сначала думал, что у меня во внешности непорядок какой: вдруг усы зубной пастой испачканы или галстук криво повязан — и тайком в зеркало поглядывал. Вроде всё нормально, а она смотрит и смотрит!
— Ну и пусть смотрит. Тебе жалко, что ли? — отозвалась возившаяся у плиты Людмила.
— Да взгляд у неё какой-то «гиперболоидный». Ну не очень приятно это, если на тебя так смотрят. А сегодня прихожу я на работу — Лена стоит у дверей моего кабинета. Я даже спросить ничего не успел, а она мне навстречу: «Виктор Павлович, мама хочет выдать меня замуж!»
Я от неожиданности чуть ключи не уронил: какое «замуж» может быть в пятнадцать лет?!
А она стала рассказывать, что у неё от ухажёров отбоя нет, что замуж ей уже не раз предлагали и сейчас какой-то мамин знакомый, очень богатый — его Сергирьяном зовут, — хочет на ней жениться. Вот за этого Сергирьяна мама и решила её выдать. Потом она что-то говорила про отца, который «бросил маму за её запои». А когда я сказал, что в милицию идти надо, она испугалась, что «маму ж тогда посадят!». Не знаю, что тут делать и чем помочь.
— Ну, если девочка красивая, то за ней рано начинают ухаживать, — отозвалась Людмила. — Только вот имей в виду, что этим акселераткам с ногами от ушей не очень-то доверять надо. Они тебе такого насочиняют…
— Вот видишь, как ты меня слушала! — обиделся Виктор. — Какая красивая? Какая акселератка? Я же тебе сказал: серая мышка, несчастный ребёнок!
Людмила недоуменно пожала плечами:
— В таком случае о каких многочисленных поклонниках и целых очередях желающих жениться может идти речь? А если ещё учесть, что Елена несовершеннолетняя, то вообще абсурд какой-то получается. А вернее, преступление.
— Вот я и хочу посоветоваться с тобой. Может, и правда в милицию обратиться? Там у них специальный отдел есть по борьбе с торговлей людьми.
— Ну, я не знаю. Меня вот что удивляет: почему этот, как ты говоришь, несчастный ребёнок доверился тебе, практически чужому человеку, к тому же мужчине?
— А она говорила, что у неё совсем нет друзей, что она никуда не ходит и что ей очень плохо. И ты, Люда, к тому же ещё одно постоянно забываешь: я всё-таки, прости за нескромность, личность не рядовая. Конечно, я не Пушкин, но поэт вроде неплохой. А у нас многие убеждены, что пишущие люди способны решить любые жизненные проблемы. Помнишь, как писателей ещё не очень давно называли? Инженеры человеческих душ!
— Послушай, инженер человеческих душ, — улыбнулась Людмила, — а позволь-ка ты мне поприсутствовать на твоих занятиях. Уж очень мне хочется увидеть эту девочку! Вот в субботу я и прикачу к тебе, если ты, конечно, не против. Представишь меня как психолога. Я попробую поговорить с девочкой. Ну а потом вместе подумаем, как помочь этой потенциальной Сергирьяновой (и что за имя такое?) невесте. Лады?
Занятия двух кружков — игры на гитаре и стихосложения, — которыми руководил Виктор, проходили в Доме культуры. В этот день детей на занятиях было человек десять: четверо мальчиков, остальные — девочки. Людмила уселась в кресло перед журнальным столиком и, сделав вид, будто углубилась в чтение, незаметно стала наблюдать за учениками. Елену Порченко она узнала не только и не столько по описанию Виктора: эта девочка как-то необъяснимо «выпадала» из группы подростков. Её присутствие здесь казалось случайным и даже неуместным. Сутуловатая, с плоским, без тени румянца лицом, неулыбчивая, чем-то озабоченная. И этот её непонятный взгляд… Ноги? Ноги уж точно не от ушей. Впрочем, она пришла на занятия то ли в брюках, то ли в джинсах, собранных «в гармошку». В общем, маленькое жалкое существо, обиженное судьбой.
После занятий Виктор попросил Порченко остаться:
— Лена, вот Людмила Петровна хочет с тобой поговорить. Она психолог. Ты расскажешь ей то, что рассказывала мне, и мы вместе тебе поможем.
— Нет-нет, спасибо! Ничего не надо! — воскликнула Порченко и заторопилась к выходу.
— Но ты ведь сама просила тебе помочь. Вот Людмила Петровна специально и приехала. Или ты действительно замуж собралась?
Порченко уставилась на Людмилу немигающим взглядом дегтярно-чёрных глаз:
— И Вам спасибо, конечно, но… про замуж мама просто пошутила. Можно я пойду, а то мне ещё уроки надо делать?
«А ведь девочка очень близорука, — отметила про себя Людмила. — Вот откуда у неё этот «гиперболоидный» взгляд, который так смущал Виктора! Близорукие обычно или щурятся, или, наоборот, вот так широко распахивают глаза, стараясь скрыть свой недостаток. Вот уж действительно бедолага! Неужели и вправду какой-то негодяй польстился на этого ребёнка? Да, с виду Елена — ребёнок. Только вот голос у неё… Это голос не девочки-подростка, а зрелой, много пожившей и много пережившей женщины». И всё-таки не голос (Людмила ведь только сейчас его услышала), а что-то другое, неприятное, с самого первого мгновения насторожило Людмилу в Лене Порченко. Но что? Как ни старалась она это понять, так и не смогла. На память приходило только одно: странная, очень странная девочка…
Когда Порченко ушла, Людмила укоризненно взглянула на мужа:
— Ну, представляешь, как бы ты выглядел, если бы пошёл в милицию? Ведь, скорее всего, твоя Лена всё выдумала.
— Но зачем ей это? — недоуменно пожал плечами Виктор.
— Ты плохо разбираешься в женской психологии, друг мой. А ведь Елена Порченко уже не ребёнок, несмотря на свой полудетский внешний вид. В этом возрасте каждая девочка любой ценой хочет привлечь внимание окружающих, выделиться из массы. Так что давай-ка не будем лезть в это сомнительное дело. Ты и так вечно попадаешь в какие-то нелепые ситуации. К тебе пришли учиться игре на гитаре, вот и учи. А всё остальное тебя не должно касаться. Витя, ты, пожалуйста, не обижайся, но порой твоя наивность удивляет меня. Вот хотя бы твои последние стихи. Сколько раз я просила тебя больше никогда не трогать эту тему, а ты снова за своё! Ты мне напоминаешь Дон Кихота, воюющего с ветряными мельницами. Тебе ещё мало того, что с тобой тогда сделали? Разве здесь бы ты сидел, если бы не твоё «сомнительное прошлое»?
— Ну, хватит! Мне надоел твой менторский тон! А особенно надоело то, что ты пытаешься указывать, о чём мне можно писать, а о чём нельзя! И без тебя цензоров хватает!
Тогда они серьёзно поссорились. Людмила назвала мужа инфантилом и размазнёй. А он её — бревном бесчувственным. Почти неделю друг с другом не разговаривали. Потом помирились, конечно, но про Елену Порченко разговора больше не заводили. Правда, пару раз Людмила видела её сидящей на первых рядах во время творческих встреч Виктора, а на его сольном концерте в ДК она даже угостила конфетами эту чем-то сильно расстроенную «серую мышку».
Елене было всего тринадцать лет, когда в очередной раз «заболевшая» мать отправила её к «одному хорошему человеку»:
— Ты только слушайся дядю Петю и делай всё, что он попросит, — пряча глаза, сказала она. — Если дядя Петя будет доволен, я куплю тебе… что скажешь, то и куплю.
Елену удивила абсолютно несвойственная мамаше щедрость. Удивила и насторожила. «Наверное, этот дядя Петя живёт один, а убираться ленится, вот и придётся мне чистить заросшую грязью квартиру, — с неудовольствием думала Елена. — Если так, то уж заставлю мамашу раскошелиться».
Но «хороший человек» дядя Петя пригласил Елену вовсе не для того, чтобы она убрала в квартире, кстати, ничуть и не запущенной. Сначала он угостил её чаем с конфетами, а потом стал делать то, что делал когда-то с ней, тогда девятилетней, дядя Лёня, мамин старший брат…
Прошло, наверное, с полгода, прежде чем она смирилась со своей «работой». Но скоро этой работе конец. У неё начнётся новая жизнь. Как же всё-таки хорошо, что она сумела сохранить свою невинность. Истинную цену этой «невинности» знает только сама она, а другим знать незачем. Да, как это ни удивительно в её положении, Елена физиологически девственница! Конечно, спасибо мамаше, но это вовсе не значит, что в знак благодарности Елена позволит ей распоряжаться принадлежащим Елене сокровищем. Мать собралась продать это «сокровище» Сергирьяну, тому самому, который, как сказала Елена Виктору Павловичу, хочет жениться на ней. Какое там «жениться»! Он просто зажрался, и ему в его пятьдесят с хвостом захотелось девственницу. Елена нужна ему для одноразового пользования. Интересно, неужели он не мог через интернет найти девственницу? Там же сплошь и рядом объявления о продаже этой самой ценности… Хотя, наверное, боится засветиться как-либо. Ведь он тоже какой-то «крутой». Этот сытый кот уже два месяца захаживает к ним домой и не перестаёт выставлять напоказ свою щедрость. Когда он пришёл в первый раз, Лена подумала, что это очередной мамашин кавалер, хотя слегка удивилась: он не был похож на обычных её ухажёров — полупьяных и вечно небритых. Этот был не только чисто выбрит и хорошо одет, но и благоухал каким-то, наверное, очень дорогим парфюмом. Он выложил на стол богатое угощение, потом достал из барсетки толстый бумажник, раскрыл его так, чтобы видны были не только белорусские деньги, но и доллары, покопался в нём и, протянув Елене стотысячную купюру, сказал: «Сходи за мороженым и немного погуляй, а нам с мамой надо поговорить». Елена понимающе улыбнулась: мол, знаем мы эти «разговоры». И мамаша знает, что Елена знает. Но с неё как с гуся вода. Ей, похоже, никогда стыдно не бывает.
Елена ушла, не догадываясь, что между матерью и Сергирьяном в самом деле произойдёт разговор, а вернее, будет заключён договор о продаже Елениного «сокровища». Такое вот «замужество» светило Елене. А Виктору Павловичу она соврала. На ней не только Сергирьян, но и вообще никто не собирался жениться. Да и липнуть никто не липнул. Просто ей хотелось цену себе набить.
Но нет, не видать Сергирьяну желанного! Теперь-то Елена знает, что каждому мужчине хочется быть первым. И Виктору Павловичу, конечно, тоже этого хочется. У своей-то он вряд ли первым был. Ведь это её он увёл у «серьёзного человека». А вдруг он ни у одной из своих женщин первым не был?! И если это так, то ему обязательно захочется! Ведь он тоже мужчина. И какие удивительные у него глаза! Наверное, про такие говорят «миндалевидные». И цвет очень интересный: по медовой радужке россыпь мелких чёрных точек. Он такой смешной: верит всему, что Елена ему говорит. Нет, всей правды о ней он никогда не узнает. И вообще никто не узнает. Не станут же те, кто пользовался ею, распространяться. Они же не дураки: знают прекрасно, что бывает за совращение несовершеннолетних.
Однажды Виктор забыл дома свой «Сименс». Людмила никогда не имела привычки заглядывать в телефон мужа. Наверное, не изменила бы этой привычке и сейчас. Но как прикажете поступить, если в течение какого-то получаса она услышала пять… нет, шесть сигналов о поступивших сообщениях. На седьмом Людмила не выдержала: а вдруг что-то неотложное, мало ли? Недаром же кто-то так настойчиво добивается внимания Виктора. Она взяла телефон и нажала кнопку сообщений… Вы, конечно же, слышали выражение «сердце у горла»? Людмила тоже слышала. Но одно дело слышать, а совсем иное почувствовать, как твоё сердце, вопреки законам физиологии, срывается со своего привычного места и, перекрывая дыхание, подбирается к горлу. А во рту сухая полынная горечь…
Что делать? Бросить этот проклятущий телефон оземь, чтобы он разлетелся вдребезги? Только что от этого изменится? Нет уж, коль суждено ей испить эту чашу, то она выпьет её одним глотком.
Итак, что там дальше? Ого! «Скажи, что это пройдёт! Я уже больше так не могу!»
«Я знаю, что мы были бы счастливы, Витенька!» «Я хочу от тебя ребёнка, очень хочу!» «Я буду ждать и любить тебя всегда!»
Нет, хватит! С неё хватит! Вот так-то бывает в жизни. Двадцать пять лет прожили! Двух сыновей вырастили! Хотя чему тут удивляться? Банальная история. И банальная истина: все мужики — кобели.
Весь день Людмила металась по квартире, вслух задавала себе вопросы и сама же отвечала на них, лихорадочно собирая вещи мужа и беспорядочно запихивая их в огромную дорожную сумку.
Как только Виктор переступил порог, Людмила молча протянула ему телефон и жестом показала на туго набитую сумку.
Виктор шагнул навстречу и попытался положить руку на её плечо:
— Я, конечно, виноват, что не рассказал тебе всё сразу, но я собирался. Выслушай меня, пожалуйста. Это совсем не то…
Людмила резко оттолкнула его руку и продолжила начатую им фразу:
— Ну да. Это, конечно же, совсем не то, что я подумала. Так ведь?
— Да, это совсем не то, что ты подумала! Я очень прошу: выслушай меня! Ты помнишь ту девочку, Лену Порченко, которую мама вроде замуж выдать собиралась? Ты ещё на зимних каникулах посмотреть на неё приезжала.
— Помню, конечно. Но какое отношение она имеет к твоей любовнице?
— Люда, да пойми же ты наконец: нет у меня никакой любовницы! Все эти СМС мне шлёт та самая Лена Порченко! Мне надо было сразу тебе всё рассказать, но я ж тебя не один год знаю. Ты меня фантазёром называешь, а сама иногда на пустом месте напридумываешь себе такого, что не всякому фантасту под силу. А потом сама в свои фантазии поверишь и будешь мучиться. Я хотел сам с этой Леной разобраться, но раз так вышло…
— Ну, всё! — сердито прищурилась Людмила. — Хватит. Твои способности к сочинительству я, конечно же, ценю, но имей же совесть. Как это ребёнок может хотеть ребёнка да к тому же, прости, от пожилого мужика с брюшком?
— Люда, я обращаюсь к тебе в последний раз. Пожалуйста, усмири свою гордость, набери этот номер. Хотя постой, я наберу сам его со своего телефона, а ты послушаешь и убедишься, что я говорю правду!
Несколько минут в душе Людмилы боролись противоречивые чувства: боль, обида, уязвлённая гордость и — надежда. Наконец, страдая от унижения, она нажала кнопку вызова. Ответ последовал мгновенно:
— Виктор Павлович — Вы?! Ты… Вы всё-таки позвонили! Вы не представляете, как я рада Вас слышать!
Да, это была она, неприметная девочка с голосом много пожившей и многое пережившей женщины. Это была та самая «серая мышка», «несчастное, обиженное судьбой существо»!
Свой вопрос Людмила задала уже чисто механически:
— Лена, так это ты?! И это ты шлёшь такие сообщения моему мужу?!
— Оп-па! Жена объявилась! — голос зрелой женщины из радостного превратился в насмешливый. — А я Вас тогда ещё срисовала, когда Вы под видом психолога на занятия приезжали. Ну да, это я. А пишу потому, что люблю Вит… Виктора Павловича. Надеюсь, он меня — тоже. Обычная ситуация.
Сражённая наглостью «несчастного существа», Людмила не могла вымолвить ни слова. Как же это? Пятнадцатилетняя девочка с голосом зрелой женщины предлагает себя пятидесятилетнему мужчине?! Нет, никогда Людмиле не понять этого! Наверное, она отстала от жизни. А может, это всего лишь розыгрыш? Шутка? Но если и шутка, то очень жестокая.
— Но, Витя, с этим же надо что-то делать! Это надо прекратить! Я сейчас же…
— Подожди, — остановил Виктор раскрасневшуюся от волнения жену, которая, похоже, куда-то вознамерилась бежать, — я попробую ещё раз поговорить с ней. Мне самому это уже костью в горле.
Из записей Виктора Вардомацкого
Это началось совсем недавно и совсем неожиданно для меня.
После занятий, когда все уже разошлись, эта девочка осталась сидеть в кабинете. Я вопросительно взглянул на неё:
— Лена, у тебя ко мне какие-либо вопросы?
Она подошла ко мне и протянула вдвое сложенный листок:
— Виктор Павлович, посмотрите, пожалуйста. Это моё стихотворение. Я старалась правильно подбирать рифмы и ритм соблюдала.
Я удивился:
— Ты пишешь стихи? И давно? Почему тогда на гитару записалась, а не на стихосложение?
Она пожала плечами:
— Да на гитаре играть я давно мечтала научиться. А стихи только начинаю писать. Так что можете считать меня начинающей поэтессой. Это стихотворение — одно из самых первых.
Она уселась напротив и стала лениво перебирать струны гитары.
Я даже улыбнулся про себя: ничего себе самомнение, — поэтесса она! — но вслух произнёс:
— Ну, тогда с почином тебя! Посмотрим, что мы имеем. — Я развернул листок, пробежал по неровно написанным строчкам, и как-то не по себе стало:
Я люблю Вас давно и навеки,
Я ревную Вас к Вашей жене,
Нет прекрасней, чем Вы, человека,
И я часто Вас вижу во сне.
Вам хотела бы тоже я сниться,
Если большего с Вами нельзя.
Рвётся сердце испуганной птицей,
Застилают мне слёзы глаза.
Порченко подождала, пока я прочёл её творение, отложила гитару в сторону, обошла стол, за которым я сидел, и прижалась грудью к моему плечу:
— Ну и как Вам мой почин?
В первую минуту я не мог найти нужных слов и начал растерянно бормотать про рифму, ритм, художественные средства. Порченко перебила меня:
— Ну а в общем-то Вам нравится?
— Лена, — я, наконец, оправился от смущения, — а почему ты выбрала для своего стихотворения такую тему?
Порченко улыбнулась:
— Да просто моя одноклассница влюбилась в женатого мужчину и хочет ему об этом сказать стихами, а стихов писать не умеет, вот и попросила меня.
— Не понял, а зачем твоей однокласснице женатый мужчина? Ей ровесников мало, что ли?
Порченко скривила тонкие бледно-розовые губы:
— Ой, они все такие дебилы…
Домой Порченко возвращалась в приподнятом настроении. Кажется, лёд тронулся! Когда она показала Вардомацкому своё стихотворение, он смутился. Покраснел даже. А когда «случайно» прикоснулась к его плечу грудью, то заметила, как он вздрогнул. Поплыл!.. В тот момент ей захотелось впиться в его яркие губы под пушистой полоской усов, зажечь в глазах этого человека огонь страсти, подчинить его себе, как подчиняла до этого многих других, вот таких же взрослых солидных мужчин. И это желание было таким острым, что она еле-еле держала себя. Нет, ещё не время! Не стоит торопить события. Никуда он от неё не денется! Против молодости ни один мужик не устоит. Каждому хочется прикоснуться к свежести и невинности. А любителями невинность дорого ценится. И чем старше «любитель», тем выше цена. Кто-кто, а Лена Порченко это уж точно знает. Помнится, она однажды разыграла свою мамашу, сказав, что с одним из клиентов она перестаралась и тот не сдержался. И вот, мол, теперь «доча» — как в минуты хорошего настроения называла её мамаша — уже не девочка. Ой, что с маман начало твориться! Она рвала волосы (не на своей, а на её, Лениной, голове) и орала так, что, наверное, во всём доме было слышно:
— Ты чё натворила?! Чё я теперь Сергирьяну скажу?!
— Скажешь, что передумала.
— Заткнись, уродина! Кому ты теперь нужна будешь? У тебя только одна эта гордость и была — твоя типа девственность! Ты знаешь, сколько Сергирьян за неё заплатить обещал?! Тебе и не снилось! Да я и аванс уже взяла. Ну, всё! Этому козлу, что тебя …, я голову оторву! Я ему напомню про договор! Так напомню, что он у меня или раскошелится по полной, или сядет и тоже по полной! А тебя, дуру, сколько раз учила: подставляй чё угодно, но ТАМ чтобы на месте всё было, пока найдём кого надо! Так вот я нашла, а ты чё натворила?!
— Да успокойся ты, всё на месте! — скорее от боли, чем от желания оправдаться крикнула Елена, высвобождая свои волосы из цепких мамашиных рук.
Она только тогда поняла, почему никто из «козлов», к которым отправляла её мамаша, на это самое «дорогое» не позарился. «Козлы» заставляли её делать им разные гадости и говорили тоже гадости, ощупывали Еленино тело и… всё! И платили деньги. До некоторого времени у Елены эти «козлиные» манипуляции вызывали только лишь отвращение. Потом её занятие стало даже нравиться ей. Вернее, ей нравилось видеть, как недавно важное лицо какого-либо солидного мужчины начальственного вида постепенно становилось растерянным, приобретало расслабленное, глуповато-безмятежное выражение, и недавно строгий и серьёзный человек превращался в самца, раба единственной своей страсти: дыхание его учащалось, глаза покрывались влажной плёнкой, а из груди рвались глухие стоны и нечленораздельные звуки, похожие на мольбу.
А однажды, во время очередного «сеанса», её пронзило острое, неведомое ранее ощущение: горячая волна прокатилась по всему телу, обожгла поясницу, замерла там, в самом низу, и Елене безудержно захотелось всего, но, конечно же, не с этим толстопузым слюнявым уродом.
В тот же вечер прямо на улице она остановила симпатичного парня. Уже начало смеркаться, и Елена, сделав вид, что ей страшно, попросила:
— Молодой человек, если Вы, конечно, не боитесь темноты, проводите меня, пожалуйста. Тут совсем недалеко.
Ну, какой же молодой человек в такой ситуации скажет, что он боится темноты, если даже на самом деле он её боится панически?
Парень, назвавшийся Димой, проводил Елену до самого подъезда их дома и с радостью откликнулся на приглашение выпить чашечку кофе, который Лена пообещала ему приготовить собственноручно, так как «предков дома нет и сегодня не будет».
Всё началось вроде нормально, но уже через несколько минут Порченко с удивлением обнаружила, что молодой человек не вызывает в ней никакого желания и не вызывает именно потому, что он… молодой. Она привыкла, что её раздевают и ласкают мужчины, которым «далеко за», и движения их рук умелые и уверенные и порой довольно грубые. А этот дрожал, как цуцик, суетился и потел. Ей стало противно, она оттолкнула его. Именно в тот вечер Елена поняла, что ей хочется зрелого мужчину. Она даже мысленно нарисовала его портрет. Это крупный, но стройный мужчина с проседью в тёмных волосах, похожих из-за этого на мех чернобурки. У него сильные руки, твёрдо очерченные губы и карие глаза. А сосунки её ни капельки не возбуждают. Но и среди этих мамашиных протеже никого похожего на составленный Еленой образ не было. И вот он, Вардомацкий. Впервые увидев его так близко, как никогда ранее не приходилось, Порченко сказала себе: «Вот тот, кто мне нужен, и он будет моим». Спасибо Борчику за его «задание», которого Елена, конечно же, теперь и не подумает выполнять. То есть она постарается, чтобы Вардомацкий захотел её, но вовсе не для того, чтобы его «подставить», как выразился Борчик.
Борчик — самый отвратительный её клиент. Он вытворял такое, что у неё не однажды появлялось желание убить его. Но убивать было, конечно же, нельзя, потому что Борчик платил в разы больше, чем остальные. К тому же он, по словам мамаши, был «крутым».
Но в тот раз Борчик был непривычно серьёзен и деловит. Едва кивнув в ответ не её приветствие, спросил:
— Хочешь заработать реальные бабки?
Елена насторожилась. Конечно, лишние «бабки» никому никогда не мешали, но слишком хорошо она знала Борчика, чтобы вот так, с ходу, согласиться. Ведь, скорее всего, он предложит ей «подружиться» с таким же, как и сам, уродом. Нет уж, с неё и Борчика хватит! Борчик словно прочитал её мысли:
— Да не сучи ногами зря! Ты знаешь Виктора Вардомацкого — стихоплёта с гитарой?
— Ну как знаю… — Елена несколько растерялась от такого вопроса. — Ну на концерте его раз была. А ещё его в нашу школу приглашали. А что?
— Да спецзадание тебе от серьёзных людей. Выполнишь — озолотят. К тому же никого больше и облизывать не надо будет, — оскалился Борчик и, подмигнув, добавил: — Ну, разве что ко мне по старой дружбе заглянешь.
Когда он подробно объяснил, чего хотят от неё «серьёзные люди», Порченко задумалась.
Ей, как и многим в городе, нравились песни и стихи Вардомацкого. И как мужчина он ей нравился, но… Впрочем, этих «но» было несколько. И дело вовсе не в том, что Вардомацкому уже хорошо за сорок и что он женат. Это для Елены не имело абсолютно никакого значения. Она на собственном опыте не раз убеждалась, что ни возраст, ни семейное положение, ни должность не останавливают мужчину, если в нём пробуждается «основной инстинкт». Но это ж поэт всё-таки… А она просто школьница. Да, просто школьница, как думают многие. И пусть думают. Им незачем знать про вторую жизнь Елены, тем более что на сегодняшний день она не такое уж исключительное явление. Даже в их небольшом городке таких, как она, «школьниц» хватает. Правда, Елена, в отличие от остальных, не стоит на «пятаке» в ожидании покупателей, как эти дурочки, которых в любую минуту могут отловить менты. И зарабатывает она побольше. Да к тому же она… Да, девственница она! А Вардомацкий приблизительно в таком возрасте, как и все Еленины «клиенты». Ну да, вспомнила: Вардомацкому сорок восемь. Но выглядит он клёво, не то что эти кривопузые обезьяны, которых подсылает Елене мамаша. А «подобраться к стихоплёту» — именно так выразился Борчик — было очень просто: Вардомацкий работал руководителем литературно-музыкального объединения в городском Доме культуры. Вот в один из кружков этого объединения Борчик и посоветовал Елене записаться. Например, в кружок игры на гитаре.
— Да не хочу я играть на гитаре, — воспротивилась Порченко. — У меня музыкальный слух плохой. Да и гитары нет. Может, в какой другой, например, на стихосложение? Вардомацкий ведь и стихосложение ведёт.
Борчик покровительственно улыбнулся:
— Нет, голубушка, только на гитару. Ведь именно при обучении игре на гитаре возможен наиболее близкий контакт с «объектом», что нам и нужно.
— А зачем это вашему серьёзному человеку?
— Не твоё дело! — повысил голос Борчик, но, заметив, что Порченко строптиво вздёрнула подбородок, совсем иным, близким к просящему тоном добавил: — Да женщину этот стихоплёт у того человека увёл. Вот он и хочет отомстить. А инструмент я тебе презентую.
На следующий день, пораньше уйдя с уроков, Порченко ждала Вардомацкого в фойе Дома культуры. За Елениной спиной в дорогом кожаном чехле лежала «шикарная фирменная», по словам Борчика, гитара.
Из записей Виктора Вардомацкого
Сегодня Елена Порченко снова осталась после занятий. Меня это насторожило, и я сделал вид, что очень тороплюсь:
— Извини, Лена, сегодня я не могу уделить тебе времени.
— Виктор Павлович, ну всего пару минуточек! Я хочу, чтобы Вы посмотрели ещё одно моё стихотворение.
— Давай своё стихотворение, я дома посмотрю.
Но она уже не попросила, а потребовала:
— Нет, я хочу, чтобы Вы посмотрели сейчас!
Я, сдерживая негодование, прочёл очередное произведение «начинающей поэтессы» и, убедившись, что тема прежняя, сказал:
— Порченко, давай поговорим о твоих стихах в следующий раз. Сегодня я действительно спешу. Да и сейчас у меня нет настроения обсуждать эту тему. Вот у тебя же бывает так, что просто нет настроения?
Я хотел подняться, чтобы уйти, но она подошла ко мне почти вплотную:
— Виктор Павлович, неужели Вы ничего не замечаете?
— А что я должен заметить?
— Хотя бы то, что не нужны мне ваши занятия.
— Ну не нужны так не нужны. Силой тебя тут никто не держит, — ответил я. — Можешь не ходить. Деньги за обучение я тебе верну, тем более что особых результатов ты не добилась.
Порченко бросила гитару на пол и пнула её ногой:
— Виктор Павлович, Вы не поняли! Да, мне не нужны эти занятия, потому что я терпеть не могу гитару. Но мне нужны Вы! Я хочу быть с вами рядом всегда. Я люблю Вас, давно люблю! И Вы меня полюбите. Ничего, что Вы женаты. Можно же развестись. Ведь жена Ваша уже немолода. А мне только шестнадцать через полгода исполнится. Вы сейчас ничего не говорите. Я подожду. Я сколько угодно буду ждать Вас!
Я вскочил из-за стола:
— Девочка, ты соображаешь, что говоришь?! Сейчас же иди домой! И вообще, лучше будет, если ты больше тут не появишься!
Но Порченко, упрямо сверля меня взглядом чёрных — не различить зрачок и радужку — глаз, отчеканила:
— Никуда я не уйду. А если Вы выгонять меня станете, то так и знайте: я с собой что-нибудь сделаю и записку оставлю, что Вы виноваты!
— Не говори глупостей! — не на шутку разозлился я. — Сейчас же марш домой! И чтобы я тебя здесь больше не видел!
— Ах, так?! Тогда смотрите!
Она выхватила из сумки пластмассовую коробочку, высыпала всё её содержимое в ладонь и поднесла её ко рту.
Я ударил её по руке. Мелкие жёлтые шарики рассыпались по полу. Порченко всхлипнула:
— Ну почему Вы не хотите меня понять? Я люблю Вас и больше никогда никого не смогу так полюбить! Я жить без Вас не могу! И не хочу! Понятно Вам?! Вот только попробуйте мне запретить приходить к Вам на занятия! Пожалеете!
«Пожалеете!» — протяжным эхом отозвалось в моей памяти, и перед глазами встало лицо Жени Светловой, самой первой и, наверное, самой сильной моей любви. На мгновение ожила и боль, боль от Жениного «больше никогда не хочу тебя видеть». Боли от выстрела я не почувствовал. Не успел почувствовать… Пришёл в себя только в больничной палате.
— Ну, паренёк, ты, видать, в рубашке родился, — сказал мне врач и показал извлечённую из тела пулю.
Будь я в то время совершеннолетним, меня ещё и судили бы: ведь пистолет, из которого пытался застрелиться, я сделал сам, сразу же после того как меня исключили из комсомола и все мои друзья и знакомые отвернулись от «антисоветчика и шпиона Вардомацкого». Возможно, я не решился бы на тот ужасный поступок, если бы среди ВСЕХ не оказалась и Женя. Без неё мир рушился окончательно. Оставалось только умереть. Умереть, чтобы она поняла и ПОЖАЛЕЛА.
Много лет прошло с той поры. Недавно я встретил Женю Светлову, точнее, уже давно не Светлову, а Халецкую. Встретил, и ни одна жилочка во мне не дрогнула. Даже странным сейчас казалось, что из-за этой очень даже обыкновенной женщины я когда-то готов был лишить себя жизни. Но это казалось странным сейчас. А тогда мне, шестнадцатилетнему Вите Вардомацкому, пусть бы кто посмел сказать то, что было для всех очевидным: Женя Светлова вовсе не красивая, даже не симпатичная, а к тому же и примитивная и не по годам расчётливая особа! И разве бы я поверил тогда, что именно Женя передала мою тетрадку с «крамолой» в ТЕ органы?! Женя, самая прекрасная, самая чистая девушка на свете и — предательство?!
Всё это пронеслось в моей памяти за какие-то считанные мгновения. Я внимательно посмотрел в Еленины глаза, полные ожидания, и миролюбиво произнёс:
— Успокойся, пожалуйста. Никто не собирается тебя выгонять. Ходи, занимайся, заканчивай школу. А когда повзрослеешь, тогда и подумаем, как нам с тобой быть. Хорошо?
Она радостно заулыбалась:
— Виктор Павлович! Я буду любить, и ждать Вас сколько угодно!
Порченко выскочила из кабинета и мгновенно очутилась на улице. Она долго ещё не могла стереть с лица довольную улыбку. Всё получилось по высшему разряду! Он поверил в то, что она действительно хотела отравиться! Ага, не такая она дура! В коробочке была обычная аскорбинка! Но как же он испугался! А как переживал насчёт её предполагаемого замужества! Нет, не зря говорят, что все поэты чудаковатые и наивные, как дети. Тем легче Елене будет добиться своего. А в том, что у них с Вардомацким такая большая разница в возрасте, есть особый шик. Среди артистов и писателей таких пар сколько угодно. Так почему бы Елене и не стать юной музой поэта? Сначала музой. Ну а потом, возможно, и женой. Она закрыла глаза и представила, как она, нарядная, с красиво уложенными волосами — а волосы у неё густые и пушистые, — всюду появляется рядом с Вардомацким и все завистливо глядят им вслед… Надоела ей эта жизнь. Хватит спонсировать мамашины потребности. Тех денег, которые мать за два года имела от «трудов» Елены, хватило бы не только на трёхкомнатную квартиру, но и на хорошую иномарку, а мамаша только двушку в полуразвалившейся «хрущёвке» купила. А всё водочка! Если бы не эта сорокоградусная мамашина подружка, то и отец бы не ушёл, и Тася бы в семнадцать лет навсегда из дому не убежала бы. Сестра решила, что лучше скитаться по общежитиям, чем предложенным мамашей ремеслом заниматься. А вот она, «младшенькая», не посмела перечить матери. Но всё! Пора устраивать свою жизнь.
Когда за обрадованной Порченко закрылась дверь, недоброе предчувствие кольнуло Виктора, но он постарался успокоить себя: нет-нет, он всё сделал правильно. Ну запретил бы он ей приходить, а она вдруг и вправду глупость какую сотворила бы? Только вот сейчас что с этой «любовью» делать? И тут Виктор неожиданно поймал себя на мысли, что признание этой в общем-то некрасивой девочки льстит его самолюбию.
А что, разве много найдётся среди его сверстников таких, которые могли бы похвалиться, что в них влюбляются такие молоденькие девочки? То-то! Значит, он, Виктор, ещё очень и очень даже ничего! Хотя, что тут питать иллюзии? Не в него эта девочка влюбилась, а, скорее всего, в героя его стихов. Ведь многие читатели путают литературного героя с автором. Вот и эта глупышка небось начиталась его стихов и решила, что Виктор и есть герой, святой и безупречный. Ничего. Это возраст у неё такой. Надо надеяться, что её «вечная любовь» скоро пройдёт.
Но надеждам Виктора не суждено было сбыться.
Порченко снова и снова приносила ему «для оценки с точки зрения профессионала» свои не всегда удачно зарифмованные любовные признания. Виктор их читал, но говорил только о технической стороне её «произведений». Порченко начала заметно нервничать. А потом пошли и эти СМС… Но пусть бы только СМС! Елена начала приходить на все мероприятия с его участием, на все его творческие встречи, где вела себя так, что библиотечные работники начали язвить:
— А, что это за такое сопровождающее лицо у Вас, Виктор Павлович? Али секретаршей обзавелись? Однако зело юна и зело невзрачна она!
«Да, приехали, что называется! — говорил себе Виктор. — И почему было сразу не запретить ей посещать занятия? Жалко стало дурёху? Ну да, жалко, но ведь надо как-то заканчивать историю с этой взбалмошной девчонкой».
…Он ещё не знал тогда, что история со «взбалмошной девчонкой» только начинается, и уж никак не предвидел трагического конца этой истории.
Предел Людмилиному терпению наступил после того, как на её телефон стали регулярно поступать CMC-сообщения, автор которых легко угадывался, хотя посылались сообщения с разных телефонов (в случае чего просто «кто-то ошибся номером»). После очередного вопроса о «состоянии здоровья бабушки» — под бабушкой не по годам изворотливая девица Порченко подразумевала, конечно же, втрое старшую Людмилу — Людмила решила поговорить с её родителями. Постольку, поскольку из родителей у Елены Порченко наличествовала только мама, Людмила отправилась к ней.
Дверь открыла хмурая, коренастая женщина с короткой по-мужски стрижкой и землистой кожей крупного, грубой лепки лица. Острый запах алкоголя заставил Людмилу переключиться на дыхание ртом. Женщина, настороженно глядя на Людмилу, спросила:
— Ты ко мне? Что надо?
— Здравствуйте! Я хотела бы поговорить с матерью Порченко Елены.
— Я ейная мать. Говори.
— Может, пригласите меня в квартиру? Вопрос деликатный, не для посторонних ушей.
— Пригласить не могу, — ответила женщина и заговорщицки подмигнула Людмиле: — Ну не одна я. Говори здесь. Ты из школы?
— Да нет, — замялась Людмила, — я, как бы это Вам сказать… в общем, Ваша дочь моему мужу…
Договорить Людмиле не удалось. Женщина обрушила на неё словесную лавину, в которой лишь изредка мелькали допустимые цензурой выражения. К тому же похоже было, что женщина собирается перейти от слов к действиям, для Людмилы нежелательным.
Да, пообщались, называется… Теперь у Людмилы почти исчезли сомнения в достоверности слов младшей Порченко относительно своей мамаши.
Отдышавшись и радуясь, что всё обошлось «малой кровью», Людмила решила зайти в школу, где училась «влюблённая». Кстати, она сейчас должна быть на занятиях. Пусть её вызывают и решают, что со всем этим делать.
Социальный педагог Тамара Алексеевна, молодая девушка, похожая на школьницу, выслушав Людмилу, удивлённо распахнула красивые тёмно-синие глаза.
— Нет, Вы меня ошеломили! Но погодите, если я не ошибаюсь, Ваш муж Виктор Вардомацкий? Так, может, Елена просто поклонница его творчества, а Вы всё неправильно поняли? Ну, совсем же не похоже на неё то, о чём Вы рассказали! Тихая, скромная девочка, хотя и из неблагополучной семьи.
— А Вы пригласите эту «Лолиту из города Р.» сюда, и я в её присутствии Вам кое-что покажу.
— А почему Вы называете её Лолитой? Насколько я помню, набоковская Лолита — Вы ведь её имеете в виду? — это маленькая девочка, жертва маньяка.
Людмила снисходительно улыбнулась:
— Наверное, Вы невнимательно читали или просто забыли. Да, главный герой — существо психически больное. Но вот Лолита — никак не жертва. Лолита у Набокова — лживое и развратное существо. Ведь не Гумберт совратил её, а она его. Причём Лолита в свои двенадцать лет уже не была девственницей. А потом она убежала от пожилого Гумберта к пожилому драматургу. А Вы говорите «жертва».
Тамара Алексеевна смутилась:
— Вы правы: я эту «Лолиту» как в институте прочла, причём по диагонали, так больше и не открывала. Тогда мне противно было читать откровения явно больного человека, а сейчас абсолютно нет времени. Вы не можете себе представить, что такое работа социального педагога! Тут не до чтения, а тем более не до перечитывания. Сплошной негатив. Ведь мы с какими семьями работаем? Некоторые из них и семьями-то назвать язык не поворачивается. А ведь дети всё равно любят своих горе-родителей. Когда приходится этих несчастных детишек из так называемых семей забирать, сердце кровью обливается. А сколько времени бумаготворчество отнимает! Оно ж как сейчас устроено: ты можешь абсолютно ничего не делать, но, если у тебя по папочкам планы да отчёты аккуратненько разложены, ты хороший работник. В противном же случае… Да что я Вам рассказываю, сейчас всюду эта беда. А в нашей работе к тому же сугубо свои сложности имеются. Не зря лишь немногие надолго на этой должности задерживаются.
— Ну а Вы как настроены? — Людмила специально перебила явно смущённую Тамару Алексеевну.
— Да нормально пока, хотя… Ладно, сейчас я приглашу нашу по набоковским, а вернее, по меркам его героя, перезревшую Лолиту.
Тамара Алексеевна вопросительно взглянула на Людмилу:
— Вы заметили, что я сказала «приглашу», а не «вызову»? Да, именно приглашу, а она, если захочет, придёт. Её право. У наших детишек сплошь одни права. У нас же, педагогов, исключительно обязанности. Вот сейчас я приглашу Елену и проведу с ней беседу, за результативность которой поручиться не могу. А беседа — это, к сожалению, на сегодняшний день весь мой арсенал. К тому же беседовать я должна очень деликатно, чтобы как-либо случайно не задеть честь и достоинство ребёнка. Да, ещё хочу спросить: а не мог ли Ваш муж дать Елене повод таким образом вести себя?
— Хорошо, — Людмила старалась быть спокойной, — предположим, мой муж и вправду, как Вы говорите, дал повод. Но я-то уж точно никакого повода не давала. Я даже словом не перемолвилась с ней. И вот смотрите сами.
Она положила на стол тоненькую стопку листков с копиями порченских сообщений Виктору и припечатала её своим телефоном:
— Читайте, уважаемая Тамара Алексеевна, и делайте выводы.
Тамара Алексеевна медленно просматривала листки, и на её лицо снизу, от шеи, наползали крупные розовые пятна:
— Людмила Петровна, а Вы уверены в том, что именно Порченко посылала эти сообщения? Ведь они не с одного, а с разных телефонов отправлены.
— Более чем уверена. Приглашайте свою гостью, — произнесла Людмила и, не удержавшись, съязвила: — Может, ещё и чай-кофе приготовите для такой важной персоны?
Через несколько минут в кабинет с безмятежной улыбкой на лице зашла Елена Порченко. В этот раз она была в очках с толстыми линзами, за которыми её чёрные глаза казались крошечными, отчего взгляд их потерял былую свою живость и пронзительность и казался теперь взглядом робота. Трудно было поверить, что эта несуразная девочка-подросток в собранных в гармошку джинсах и девица без комплексов, открыто предлагавшая себя более чем в три раза старшему мужчине, — одно и то же лицо.
Увидев Людмилу, Порченко на какую-то долю секунды растерялась, но тут же подобралась, словно кошка перед прыжком:
— Я слушаю Вас, Тамара Алексеевна.
Людмила привстала из-за стола:
— Ну, здравствуй, соперница!
— Это Вы мне?! — деланно удивилась Порченко, подняв брови над массивной тёмно-коричневой оправой очков. — Какая Вы мне соперница? Вам лет-то сколько? И вообще, я не понимаю, зачем меня сюда пригласили.
Людмиле нестерпимо захотелось отвесить этому наглому юному созданию полновесную оплеуху. Возможно, в ситуации тет-а-тет она не сдержалась бы.
Тамара Алексеевна, кивнув на разложенные на столе листы с распечатками СМС, спросила:
— Лена, давай честно и сразу: твои эпистолы?
Порченко наклонилась над столом и, немного помедлив, процедила сквозь зубы:
— Ну, типа мои…
— Так «типа» твои или всё-таки твои? — попыталась уточнить Тамара Алексеевна.
— Ну, мои.
— И как это понимать?
— Да это прикол такой. Мы его с Аней Рулановой придумали.
— А другой объект для своих «приколов» вы не могли избрать, если уж так захотелось поприкалываться? К примеру, кого-либо из своих одноклассников?
— А нам хотелось над взрослым мужиком приколоться.
— Хорошо, — Тамара Алексеевна взяла в руки Людмилин телефон. — Ну а как насчёт Людмилы Петровны? Она-то уж точно не мужик, над которым вы собрались поприкалываться.
Порченко победно прищурилась:
— А это не я! Вы номера телефонов посмотрите! Моего там нет!
Тамара Алексеевна не на шутку рассердилась:
— Если не ты, то откуда тебе известно, что сообщения Людмиле Петровне приходили с разных телефонов? Знаешь ли, милая моя, свои сказки про телефонные номера и приколы ты кому-либо другому расскажешь, а мне обещай, что ты перестанешь лезть в эту семью.
— Да нужны мне старпёры эти! — брезгливо скривилась Порченко и приложила руку к воображаемому козырьку: — Разрешите быть свободной?
— Да уж будь. Надеюсь, ты не заставишь меня ещё раз обращаться к этой теме.
Порченко скрылась за дверью, а Тамара Алексеевна огорчённо вздохнула:
— Психолог из меня неважный, если не смогла определить, что наша скромница Порченко не такая уж и скромница. Казалось же, ученица как ученица: занятия без уважительных причин не пропускает, неплохо успевает. Не понимаю, откуда это всё у неё? Хотя… Может, и в самом деле влюбилась в Вашего мужа? Бывает и такое.
— Простите, а как же насчёт девичьей гордости, чести и человеческого достоинства вообще?! — возмущённо промолвила Людмила. — Или сегодня этому не учат в школе?
Тамара Алексеевна безнадёжно махнула рукой:
— У них сегодня ориентиры на иные ценности. Вы уж извините, но больше я ничем помочь не могу. Не полномочна, что называется. Конечно, с Порченко побеседует и наш школьный психолог. Но опять же — побеседует. Двойку по поведению поставить мы не имеем права. Нет в школьном уставе такого пункта, как приставание к чужим мужьям. Поговорите с мужем. Может, ему пожёстче надо быть со своими поклонницами.
Попрощавшись с Тамарой Алексеевной, Людмила вышла из школы и увидела, что Порченко поджидает её у крыльца. Людмила сделала вид, что не замечает её, но Порченко пошла следом:
— Вы думаете, что чего-либо добились своим визитом? Опозорились только. А я Вам скажу как есть: люблю я его. Вот люблю и ничего не могу с собой поделать. И хотела бы забыть, но не получается. И вот ещё Вам: он ко мне неравнодушен. Вы, конечно, довольно ничего выглядите для своего возраста, но Вы же почти старуха. А я… Да где Вы видели мужчину, который бы не захотел завести себе юную любовницу? Так было и будет всегда. И Виктор Павлович не исключение. Что он Вам говорит, я не знаю, зато и Вы не знаете, что он обещал мне. Алло, вы меня слушаете?
Людмила слушала. Слушала и в который раз ужасалась несоответствию того, ЧТО слышала, и того, ЧТО видела. Видела она девушку, почти девочку, неухоженную, безвкусно одетую, а слышала циничные рассуждения опытной, знающей себе цену путаны. Слушала и никак не могла понять: то ли девочка действительно глубоко порочна, то ли психически больна. А та, что, по мнению Людмилы, была «то ли глубоко порочна, то ли психически больна», продолжала:
— Вы не переживайте, я не собираюсь за него замуж. Сейчас я просто влюблена и хочу его. Может, это скоро пройдёт. А может, не скоро. Возможно, я ещё передумаю и замуж за него выйти захочу. И Вы мне ничего не сделаете! Вот так вот!
Людмила потом долго ещё со стыдом вспоминала то, как в ней, так называемой интеллигентке второго поколения, вдруг проснулся не очень далёкий её предок-простолюдин, и она, послушная его велению, шагнула навстречу Порченко, схватила за ремень переброшенной через плечо сумки и рванула его на себя. К несчастью, а может, и к счастью, ремень оторвался. Сумка упала на асфальт, а её владелица, наверное, не ожидавшая такой реакции от внешне благопристойной личности, бросилась бежать. Людмила подняла сумку, вытряхнула содержимое себе под ноги и уже собралась топтать его ногами, как её не очень далёкий и вовсе не интеллигентный предок стыдливо спрятался в дальний уголок сознания, и Людмила, опомнившись, начала собирать разбросанные учебники и тетради. На одной из тетрадей чёрным фломастером была выведена надпись: «Мои стихи».
— О, так это существо ещё и стихи пишет?! — удивилась Людмила и, долю секунды поколебавшись, сунула тетрадь в свою сумку. Порченскую сумку она швырнула на скамейку возле автобусной остановки, а сама, безуспешно стараясь унять дрожь, пешком пошла домой с намерением учинить Виктору пристрастный допрос. На полпути к дому она вдруг остановилась, несколько минут постояла в раздумье и решительным шагом направилась к зданию, при виде которого обычно у неё — да и только ли у неё? — почему-то всегда возникало чувство внутреннего дискомфорта и неосознанной вины.
Капитан, сидевший за столом регистрации, выслушал Людмилу и сказал, что ей нужно обратиться к инспектору по делам несовершеннолетних Алле Лукашиной, кабинет которой находится здесь же, на первом этаже.
Порченко выглянула из-за угла соседнего со школой дома, убедилась, что Людмила уже на приличном расстоянии, и бегом бросилась к скамейке, где лежала растерзанная сумка. Торопливо порывшись в ней, Порченко до скрипа сжала зубы. Так и есть! Эта взбесившаяся старушенция забрала тетрадь со стихами! Небось снова в школу попрётся с тетрадкой. Впрочем, на это Елене глубоко наплевать, а вот то, что несколько новых стихов она не успела скопировать — это хуже. Ничё! Она вспомнит. А стихов скоро на целую книжку наберётся. Вот бы напечатать сборничек да и подарить ему. Она уже и название придумала: «Весенняя осень». Очень неплохо звучит. Да, она превратит осень поэта в весну! Она станет его второй молодостью, его вдохновением!
Темноволосая и темноглазая девушка в форме лейтенанта милиции ответила на приветствие, жестом пригласила Людмилу сесть, попросила «секундочку» подождать и минут на десять углубилась в изучение бумаг, лежащих перед ней в толстущей папке. Людмиле эти десять минут показались вечностью. Она уже несколько раз кашлянула, чтобы напомнить о себе, и уже собралась возмутиться таким отношением со стороны представителя правопорядка, как девушка-лейтенант наконец отодвинула в сторону, видимо, тяжёлую папку и подняла свои слегка подведённые глаза на Людмилу:
— Я слушаю Вас.
Хотя Людмила по пути в ОВД обдумала, что и как она скажет, и даже первую фразу подготовила, но тут вдруг представила, как она будет выглядеть со стороны, и, растерявшись, не сразу нашла нужные слова:
— Понимаете, я никогда не могла подумать, что пятнадцатилетняя девочка — это ж почти ребёнок! — способна на такое! Вы представить себе не можете, что она позволяет себе!
Инспектор невесело улыбнулась:
— Вот я-то как раз и могу представить, на что способны некоторые пятнадцатилетние девочки!
— Ах да! Это же Ваша работа! — спохватилась Людмила. — И всё же позвольте усомниться, что такое в Вашей практике когда-либо встречалось.
— Да Вы успокойтесь и расскажите, кто та девочка, которая позволяет себе такое, чего я представить не могу, где та девочка проживает и учится и что конкретно она позволяет себе.
— Похоже, Вы иронизируете, — нахмурилась Людмила и привстала со стула: — Надеюсь, Вы здесь не единственный инспектор?
— Ну что Вы! — заволновалась девушка-лейтенант. — О какой иронии может быть речь? Пожалуйста, рассказывайте. Я внимательно слушаю Вас.
Людмила вдруг представила, какой она, зрелая женщина, пришедшая с жалобой на «почти ребёнка», видится сейчас лейтенанту Лукашиной, и старательно подготовленная заранее первая фраза её филиппики рассыпалась на отдельные, абсолютно несвязанные между собою слова.
— Скажите, а она оскорбляла Вас? — выслушав спонтанную Людмилину речь, спросила инспектор. — Например, выражалась нецензурными словами в Ваш адрес или словами, унижающими Ваше человеческое достоинство.
Людмила растерянно пожала плечами:
— Да чтобы так, напрямую, вроде нет…
— Очень жаль, — произнесла девушка и, поймав недоуменный Людмилин взгляд, поправилась: — Это я к тому, что в таком случае действия этой самой Порченко не подходят под статью… Но Вы пишите заявление, я вызову её к себе и побеседую.
— Простите, но с ней уже на эту тему беседовали в школе. Результат нулевой. У меня сложилось небезосновательное мнение, что у девочки проблемы с психикой.
— Вполне возможно. Есть такое заболевание, а точнее, психическое расстройство, если же быть совсем точной, то половое извращение, которое называется геронтофилией.
— В таком случае не могли бы вы назначить ей медицинскую экспертизу? Пусть бы выяснили, может, девочка нуждается в серьёзном лечении.
— Увы, она несовершеннолетняя, поэтому без согласия родителей мы не имеем права назначать такую экспертизу. Конечно, многое в её поведении настораживает, но, поверьте, сегодня такие явления не единичны. И необязательно поведение этих юных особ обусловлено геронтофилией, которая, кстати, не лечится. Так что ещё раз — увы.
— А можно я напишу заявление дома, а потом принесу или вышлю почтой? Мне надо сосредоточиться, а нынешняя обстановка никак этому не способствует.
— Что ж, если Вам так удобнее, пишите дома. Всего доброго. Да, а почему Ваш муж ничего не предпринимает? Или всё это его устраивает?
— Он считает ниже своего достоинства ходить с жалобами «на глупого ребёнка». Сказал, что сам разберётся. А того не видит, что этот «ребёнок» уже на голову ему сел и ножки свесил.
Нет, наверное, обстановка была ни при чём. Вот уселась Людмила в своё любимое кресло за письменным столом, взяла в руки лист бумаги, ручку, телефон даже отключила, чтобы не отвлекал. И что? Ровным счётом ничего. Не получается у неё это проклятущее заявление хоть криком кричи! Да если и подумать хорошенько, то что Людмила могла вменить в вину Елене Порченко? То, что она слала любовные послания её мужу? Законом это не запрещено. То, что спрашивала о здоровье какой-то бабушки и пересылала сомнительного содержания стихи на Людмилин телефон? Тоже никакого криминала. Да и посылала-то она всё это не со своего, а с «левого» номера. В общем, Людмила изрядно намучилась и в конце концов выбросила плоды своего труда в мусорное ведро, с сожалением отметив, что извела хорошую бумагу. А тут ещё разболелась голова, и поэтому, когда давняя Людмилина приятельница Татьяна позвонила и пригласила на вечернюю прогулку, Людмила согласилась.
— Ну ты, Петровна, даёшь! — удивилась Татьяна, после того как Людмила не сдержалась и рассказала ей про свою беду. — Какие заявления?! Какие беседы?! Неужели ты не понимаешь, что с тварями надо говорить на том языке, который доступен их пониманию? Понимают же они только язык грубой физической силы. А постольку, поскольку твоя «бедная девочка» — тварь и есть, то…
— То есть ты считаешь, что я, женщина зрелых лет с высшим образованием, должна…
— Ну да, — перебила Татьяна Васильевна, — за патлы её и мордой об колено! Уверяю, вся любовь к твоему мужу пройдёт у неё «как с белых яблонь дым».
Людмила почувствовала, как было притаившийся в уголке её сознания не очень далёкий предок-простолюдин радостно зашевелился.
Людмила послала невеже мысленное «цыц» и осуждающе взглянула на Татьяну:
— Таким дикарским способом я действовать не намерена.
— Ну так смотри, чтобы твоё благородство не сослужило тебе плохую службу. Ведь «порченство» сегодня становится чем-то вроде моды, — произнесла Татьяна Васильевна. — Кстати, постой-ка, я сейчас тебе одну статейку покажу. Как будто специально для тебя написана. Называется «Кролики-мутанты».
— Татьяна, ты шутить изволишь? Мне сейчас не до кроликов!
Татьяна Васильевна загадочно улыбнулась:
— Готова поспорить на что угодно, что эти «кролики» тебя очень даже заинтересуют!
Людмила равнодушным взглядом скользнула по мелко набранным строчкам: «Мне было семнадцать, ему — хорошо за пятьдесят. Я целый год добивалась его любви…», но тут же в глазах её зажёгся неподдельный интерес, и она с газетой в руках присела на тахту. Некто Александра Ивченкова писала:
«Пожалуй, ни одна из публикаций текущего месяца не впечатлила меня так, как эта совсем небольшая (в треть газетной страницы) статья А. «О кроликах и удавах». Почему я решила поделиться своими впечатлениями? Дело в том, что проблема существует, и на неё давно бы пора обратить действенное внимание.
Не буду облекать в словесную оболочку мысли, возникающие у меня при виде пары «восемнадцать — под шестьдесят». Воздержусь. Тем более, что я немного о другом. Об определениях «удав» и «кролик», данных автором статьи таким парам. «Удав» — это, конечно же, он, опытный мужчина, жаждущий «продлить свою молодость за чужой счёт», а «кролик» — она, наивное юное существо, лёгкая добыча коварного «удава».
Но обратите внимание на это: кто за кем — «удав» за «кроликом» или «кролик» за «удавом» — открывает охоту? Кто кого преследует и пытается заполучить?»
Далее в статье приводились многочисленные примеры бесстыдного поведения школьниц. А заканчивалась статья такими словами:
«Кролики-мутанты», к сожалению, не такое уж и редкое явление в подростковой и молодёжной среде. На их зачаточных размеров совести и чьи-то бессонные ночи, и слёзы, и разорённые семьи, и погубленные собственные судьбы. Так что это? Врождённая патология или издержки воспитания? А может, какое-либо новомодное течение? Как вы думаете?»
— Ну, прочла? — через некоторое время спросила Татьяна. — Теперь, надеюсь, ты поняла, что твоя соперница не такое уж исключительное явление нашей действительности? И вовсе не психиатр тут нужен, а хорошая лозина, а то и резиновая дубинка! А лучше давай вот что сделаем: подстережём её в укромном месте, юбчонку задерём да и отстегаем крапивой по голой заднице!
— Наверное, стоило бы, — грустно улыбнулась Людмила. — Но есть целых три «но». Во-первых, это существо не носит юбки. Во-вторых, где это ты сейчас найдёшь свежую крапиву? В-третьих, это будет уголовно наказуемое деяние, причём совершённое в отношении заведомо несовершеннолетней да ещё группой лиц по предварительному сговору.
Татьяна удивилась:
— Ого, я вижу, ты уголовный кодекс изучаешь? К чему бы это?
— Да перелистываю иногда на всякий случай, мало ли? — неохотно отозвалась Людмила (не признаваться же, что она перелопатила весь УК, сначала пытаясь найти ту статью, по которой можно привлечь к ответственности «кролика-мутанта» Порченко, а потом ту, по которой придётся отвечать Людмиле, если она пойдёт на поводу у своего неинтеллигентного предка, то и дело пытающегося спровоцировать Людмилу на нецивилизованные поступки).
— Ну, так что ты всё-таки решила? — спросила Татьяна. — Заявление будешь писать? Тогда пиши его на мягкой бумаге — может, сама знаешь, куда пригодится. Я предложила тебе радикальное средство. А что крапивы нет, так у меня хороший пучок сушёного пустырника в гараже висит. Похлеще крапивы будет. В общем, надумаешься — приходи!
Виктор ещё не вернулся с работы. Людмила приготовила «ленивый» ужин (макароны по-флотски, салат), уселась на диван и раскрыла конфискованную у Порченко тетрадь. На первой странице крупными, с наклоном влево буквами было написано: «Любимому поэту, любимому и желанному мужчине — мои стихи».
«Но какая предусмотрительность! — заметила Людмила. — Ни имени, ни фамилии. Мол, если что, то мало ли кто… Да, девочка, что на современном языке называется, «кручёная». Ну что ж, взглянем на «творения» новоявленной служительницы Музы!»
Прочитав несколько не очень удачно зарифмованных любовных порченских фантазий, Людмила долго не могла прийти в себя. Да что же это?! Неужели сейчас считаются нормальными для школьницы такие вот мысли и желания:
В постель к другому я не лягу,
Хочу в твою! И вообще,
Мечта моя, что вдруг однажды
Я на твоём проснусь плече.
Ну а вот это, судя по названию, адресовано Людмиле. А название опуса — «Жене поэта»:
Нет, так, как я, любить и ждать
Его не сможешь ты.
Ты мне его должна отдать,
Уйдя с пути.
Дальше она решила не читать, но, закрывая тетрадь, всё-таки зацепилась глазами за строчки:
Впусти ты в жизнь свою меня,
Чтоб я плюс ты была семья.
Я о тебе мечтаю дни и ночи
И знаю, что меня ты тоже хочешь.
«Нет, тут явно клинический случай, — подумала Людмила. — Тут, наверное, психиатр нужен». Но это, конечно, не Людмиле решать. Всё-таки надо идти в ту самую комиссию по делам несовершеннолетних. Может, они бы показали эту особь специалисту. Пусть послания её почитают. И эти вот так называемые «стихи».
Она уселась за стол и написала новое заявление. Идти в инспекцию больше не захотелось — как-то неловко Людмила там себя чувствовала, — и заявление своё вместе с порченской тетрадкой она выслала по почте, предусмотрительно присовокупив к письму уведомление о получении. Ответ из инспекции пришёл через две недели. Инспектор ИДН Алла Лукашина сообщала, что в действиях несовершеннолетней Порченко не усматривается элементов административного нарушения и что с Порченко Е. О. проведена беседа. Что называется, круг замкнулся. А на Людмилин телефон снова поступило несколько сообщений. В этот раз отдельно от традиционного вопроса о здоровье бабушки было прислано изображение мультяшной рожицы-дразнилки с прищуренным глазом и высунутым языком. Телефонные номера, с которых отправлялись «послания», каждый раз новые…
— Ты говорил с «бедной девочкой?» — был первый вопрос Людмилы к едва переступившему порог Виктору.
— Говорил, но…
— Что — «но»?! — вскипела Людмила. — Ты посмешищем стать хочешь? Может, тебе это всё нравится? Тогда так и скажи!
— Не говори глупостей. Я просто боюсь. Ты же знаешь, что со мной в юности было. А вдруг она действительно сотворит что-либо. Тогда кто отвечать будет?…
— Ой, не смеши меня! Неужели ты думаешь, что это существо способно на человеческие чувства и поступки?
— Люда, я, конечно, понимаю твоё возмущение. Но…
— Опять «но»? Если ты считаешь, что атака на мой телефон — это не её рук дело (хотя я лично уверена, что никто, кроме неё, это делать не будет), так давай я расскажу тебе, как вела себя «бедная девочка» при встрече со мной. И не надо так смотреть на меня. Я была вынуждена с ней встретиться. А ещё я обращалась в комиссию по делам несовершеннолетних. И вот ответ оттуда.
Нет, права всё же Татьяна. Только так: за волосы и мордой об колено! Жаль вот, что Порченко сейчас вряд ли предоставит мне такую возможность. Так, что данная воспитательная мера, к великому моему сожалению, исключается. А всякие разъяснительные беседы для таких, как она, — это, как говаривала моя знакомая гадалка, «пустые хлопоты по поздней дороге». Да и на кой ляд нам её воспитывать? Остаётся одно. И это «одно» ты должен незамедлительно выполнить. Короче, утираешь сопли, слёзы жалости и выгоняешь эту горбатую Лолиту с её стишками и гитарой в шею. Всё понятно?
— Да куда понятнее. Только если она пожалуется, как я объясню директору причину «изгнания»? Ведь главная цель таких кружков, как мой, — увести детей с улицы. О том, чтобы из них профессионалов делать, и речи нет. И вот я отчисляю из кружка девочку из неблагополучной семьи. На каком основании я это делаю?
— Так и объясни всё как есть!
— Ну, это уж извини! Я не хочу, чтобы началось копание в моём грязном белье. Конечно, я виноват: ну не понял я, что такое на самом деле эта «бедная девочка» и чем грозит общение с ней. Но выгонять её я не буду. Я решу эту проблему по-своему.
У Виктора был столь решительный вид, что Людмила, вопреки желанию продолжить «дискуссию», замолчала и ушла в кухню.
Порченко специально пришла на занятия кружка пораньше. Сегодня она намеревалась очень серьёзно поговорить с Виктором Павловичем. Через два месяца ей исполнится шестнадцать лет, и она вправе сама, без мамы, решать свою судьбу. И самое главное, причём очень твёрдое решение она уже приняла. Теперь слово за Виктором Павловичем, за Витей, как она уже давно мысленно называет его. А сегодня, возможно, назовёт его так и вслух. Вот появится он, а она ему навстречу: «Здравствуй, Витя!» Или нет: «Здравствуй, Витенька!» Но, несмотря на своё «твёрдое решение», Порченко всё-таки немножко волновалась. Скорее бы он пришёл! Но он почему-то не шёл и не шёл. Странно, ведь обычно он на полчаса раньше появляется, а тут вот-вот занятия начинаться должны, а его кабинет заперт. И никого из кружковцев почему-то нет… Наверное, Порченко ещё долго стояла бы возле двери кабинета, если бы не уборщица.
— Ты кого тут ждёшь, девочка? — спросила она.
— Виктора Павловича. У нас занятия, а его вот нет. Может, заболел?
— А ты разве не знаешь, что Виктор Павлович уже не работает у нас? Да не расстраивайся ты так! Кружок же ваш не закрывают. Кто-то другой вести будет. Я-то не знаю, кто. Да какая тебе разница? Если хочешь, у Александры Петровны спроси. Ну, иди-иди, а то мне тут убраться надо.
Елене стало жарко. Как же это так?! Почему на последнем занятии он не сказал, что собирается увольняться? И почему он это сделал? Может, случилось что-то с ним? Она выхватила из сумки телефон. На все её попытки дозвониться до Вардомацкого равнодушный голос неустанно повторял ей стандартное «в настоящее время абонент…». То же самое этот голос сообщил ей и назавтра, и на послезавтра… Несколько дней Порченко находилась в неведении и уже собралась было подежурить у его дома, но тут подумала о «сумасшедшей старушенции», как с той, последней встречи стала называть жену Вардомацкого, и отказалась от своего плана, решив выяснить всё по-другому.
Вскоре она знала место новой работы Вардомацкого. Ей всё стало ясно: старушенция принудила Виктора Павловича уйти. Уйти из-за неё, Елены. И номер телефона он поменял, конечно же, по настоянию этой бабы-яги. Только напрасно она думает, что это её спасёт. Конечно, плохо, что она узнала о Елене. Да и те глупые СМС не надо было посылать. Только разозлила старушку. Что ж, сейчас придётся действовать иначе. Надо на какое-то время затаиться. До 14 апреля. Ведь Елена давно догадалась, что Вардомацкий боится близких отношений с ней только потому, что она несовершеннолетняя. А сам хочет, очень хочет её! Она по глазам его это прочла. Но ничего! 14 апреля Елене исполнится шестнадцать! Тогда и ей никто не указ, и Вардомацкому ничего не надо будет бояться. За это время надо постараться узнать новый номер его телефона и приобрести себе вторую сим-карту, а лучше несколько, потому что нынешний номер старушенция знает, а звонить с чужих телефонов хлопотно. Правда, ждать надо почти два месяца. А тут ещё мамаша со своим Сергирьяном достаёт. Она не знает ещё, что фиг её Сергирьян получит, поэтому стала оберегать «дочу»: только изредка теперь посылает её на «работу» и только к проверенным клиентам. К тому же каждый раз напутствует. Елена называет это напутствие «инструкцией по сбережению». Знала бы маман, какой план созрел в голове её «дочи» — убила бы. Ничего. Переживёт. А с Елены хватит. На всю жизнь воспоминаний хватит. Иной раз всплывёт в памяти такое, что от обиды и злости начинает колоть в висках, а кисти невольно сжимаются в кулаки так, что ногти впиваются в ладони. Вот хотя бы последний (теперь уж точно последний!) визит к Борчику. Конечно, Елена понимает, кто она для Борчика, но всё же она человек, а не тварь бессловесная. У неё всякие были: и вежливые, и деликатные, и хамы, и даже психопаты, но такого мерзкого животного — никогда. Но скоро закончится всё это. И станет она женой человека, имя которого очень долго не забудется. И её, Еленино, имя. Конечно, появится куча завистников. Будут осуждающе качать головами, а некоторые презрительно и брезгливо улыбаться и предсказывать рождение уродов «в таком неравном браке». Да и старушка, конечно же, пену пускать начнёт. Да ну её! Как говорится в одном анекдоте, «пошипит-пошипит да и смоет». А вернее, смоется. Но как же тяжело ждать! Каких-то восемь… нет, девять дней она не видела Виктора Павловича, а кажется, что целый год прошёл. Так, может, не надо себя мучить до этого самого 14 апреля? Может, выждать, когда он останется в кабинете один, и попытаться объясниться окончательно, потому что, во-первых, уже нет сил ждать, во-вторых, Сергирьян может раньше срока потребовать обещанное, тем более что аванс он, кажется, уже заплатил.
Она лежала рядом с Вардомацким — нет, с Витей, Витенькой! — на широкой кровати, застланной удивительно ярким, неожиданной расцветки постельным бельём: по густо-чёрному полю — крупные красные и жёлтые розы с каплями росы на лепестках. Он перебирал её длинные пушистые волосы, разбросанные по подушке, и нежно касался губами её губ, приятно щекоча лицо ничуть не жёсткими против ожидания усами. Елена сняла прозрачную кофточку и подставила для поцелуя маленькую упругую грудь. Он одной рукой легонько ласкал её, а другой спускал с Елениных бёдер тоненькие кружевные трусики. Елена замерла в трепетном ожидании. Какие ласковые и тёплые у него руки! Но почему он так медлит?! Она всем телом устремилась к Вардомацкому и только сейчас увидела, что на нём… пальто, ботинки и меховая шапка! Она засмеялась, сняла шапку и бросила на пол. Через несколько секунд следом за шапкой отправилось тяжёлое тёмно-серое пальто. Елена уселась у ног Вардомацкого и уже потянулась рукой к молнии на безукоризненно отглаженных брюках, как Вардомацкий вдруг грубо оттолкнул её, встал с кровати и, больше не обращая никакого внимания на Елену, ушёл. Она выбежала на улицу, пытаясь догнать его, и уже почти догнала, как неожиданно увидела своё отражение в витрине магазина и ужаснулась: на ней не было ничего из одежды! Абсолютно ничего! Так вот почему на неё — кто с удивлением, а кто со смехом — оглядывались прохожие! От стыда, обиды и отчаяния она громко заплакала и… проснулась.
Неужели и вправду сон? Но разве могут быть сны такими «живыми»? Ведь Елена и сейчас ощущает тепло, оставшееся на теле от прикосновений его рук. Она недоверчиво огляделась: никаких роз на застиранном до грязной желтизны белье и абсолютно никого рядом.
Но откуда такое непонятное, двойственное чувство: вроде и сон, а вроде и нет? И как бьётся сердце! Нет, хватит! Завтра же она поговорит с ним. Но сначала позвонить бы… Только вот номер его мобильника ей пока не удалось узнать. Да если бы и знала, то не осмелилась бы звонить: вдруг в тот момент старуха рядом будет? Лучше всего будет просто придти к Вардомацкому на занятия его нового кружка. Ну не совсем на занятия, а подождать, например, в библиотеке, когда занятия окончатся, и поговорить. А что? Очень даже удобно: и библиотека, и Дом творчества в одном здании: библиотека на первом, Дом творчества — на втором. Лестница одна, выход — тоже. Да как раз завтра и занятия. Порченко на всякий случай заглянула в листок с расписанием работы кружков «Проба пера» и «Серебряные струны». Да, завтра «Проба пера». Впрочем, названия мог бы уже и поменять, а не брать старые. Кстати, и время работы то же: с 16 до 18. Значит, завтра! Зав-тра! Всего несколько часов ожидания, и всё окончательно решится. Всё будет так, как ей хочется. А ей очень хочется, чтобы сбылся сегодняшний сладостный сон! И он обязательно сбудется! Она сотворит с Вардомацким такое, что он не только свою старуху, но и всё на свете забудет! Уж в чём-чём, а в этом Елена настоящая искусница! Опять же спасибо мамаше. Всего несколько часов ожидания, и всё окончательно решится!
— Так, а тебе здесь что надо?
Порченко настолько — «на все сто» — была уверена в успехе своего плана, что даже не сразу осознала смысл сказанного Вардомацким и поэтому даже переспросила:
— Виктор Павлович! Это Вы мне?
— Тебе, Порченко, именно тебе!
— Виктор Павлович, вы что?! Я же Вас люблю! Послушайте! Я хочу отдать Вам свою девственность!!!
— Ну, если тебе и сейчас непонятно, скажу яснее: марш отсюда вместе со своей девственностью! И не смей тут разыгрывать свои сцены. Больше ты меня ими не разжалобишь!
Перед глазами Елены замелькали какие-то бесформенные чёрные пятна с огненными зубчатыми краями. Противная сухая горечь обожгла нёбо, и Порченко, уже плохо владея собой, крикнула:
— Если ты не будешь моим, то не будешь ничьим, запомни!
«Да пошла ты…» — мысленно произнёс Вардомацкий и облегчённо вздохнул.
Позже Людмила часто вспоминала «беспорченковский» период их с Виктором жизни как самое счастливое время. Она уже не вздрагивала от каждого телефонного звонка — Виктор сменил и свой, и Людмилин номер, — стала более ровной в отношениях с людьми и начала понемногу забывать историю с «бедной девочкой», надеясь, что продолжения этой истории уже не будет.
Неладное в поведении мужа она заметила сразу. Впрочем, не заметить этого было невозможно: слишком резко изменился Виктор. Аккуратный до педантизма, собранный и энергичный, он стал рассеянным, задумчивым, часто отвечал невпопад на Людмилины вопросы, а иногда просто отмахивался от неё, как от назойливой мухи, и даже грубил. Всё это обижало Людмилу и неприятно удивляло её, и всё же было одно, что ещё больше удивляло её и казалось ей почти невероятным: Виктор перестал писать стихи. Впервые за все годы их совместной жизни! Да и гитару он уже давно не брал в руки.
Она ещё не знала, что «история с бедной девочкой» не только продолжается, но и принимает опасный для Виктора оборот…
— Здравствуйте! Это Виктор Павлович? Я хотела бы попросить Вас позаниматься с моей дочкой, — женский голос в трубке был незнакомым. — Простите, что не представилась. Меня зовут Виктория Анатольевна. Моя дочка пишет стихи. Мы с мужем в поэзии не очень разбираемся, а Вы ведь поэт и, говорят, очень талантливый. А вдруг и у нашей Машеньки талант? Пожалуйста, помогите нам.
— Так в чём проблема? — несколько удивился Виктор. — В нашем ДК работает кружок «Проба пера», которым я руковожу. Пишите заявление на имя директора и на первое занятие приходите вместе с Машенькой. И стихи свои пусть возьмёт. Мы занимаемся два раза в неделю: по четвергам и по субботам. Завтра как раз суббота. Приходите, пожалуйста.
— А не могли бы Вы заниматься с Машенькой индивидуально, у нас на дому? Мы готовы заплатить столько, сколько скажете. Люди мы состоятельные, не сомневайтесь.
— Вы, пожалуйста, не обижайтесь, но я не располагаю свободным временем, чтобы заниматься обучением на дому, — Виктор старался быть вежливым, вопреки огромному желанию послать эту состоятельную дамочку куда подальше. — Пусть Ваша дочка приходит сама.
— К сожалению, это невозможно, — вздохнув, промолвила женщина. — Наша Машенька уже три года прикована к инвалидному креслу. Такие вот дела.
От услышанного Виктору сделалось не по себе, и он не сразу нашёл нужные слова:
— Простите, я не хотел Вас обидеть. У меня действительно мало свободного времени, но, раз у Вас такое положение, я по мере возможности буду заходить к вам.
— А когда у Вас будет такая возможность? — живо поинтересовалась женщина и, не дожидаясь ответа, зачастила: — А как насчёт завтрашнего дня или вечера? Я скажу Машеньке, что Вы придёте завтра, хорошо? В какое время Вам будет удобно? Машенька будет просто счастлива видеть Вас! Вы часа в три дня сможете?
Не выдержав такого напора, Виктор пообещал зайти именно завтра и именно в три часа дня, но ненадолго, потому что к 16 часам ему надо быть в Доме творчества. Он просто познакомится с Машенькой, посмотрит её стихи и подумает, стоит ли девочке всерьёз заниматься их сочинением. Машенькина мама очень обрадовалась, назвала адрес и добавила:
— Я больше не буду надоедать Вам звонками. Просто приходите, как договорились. Мы с Машенькой будем ждать Вас. Очень будем ждать!
Она с такой горячностью произнесла это «очень будем ждать», что Виктору стало неловко за недавние неприязненные чувства к «состоятельной дамочке». Он представил себе грустное лицо Машеньки, склонившейся над тетрадкой с написанными от руки стихами, — именно написанными, а не набранными на компьютере! — и решил завтра же зайти к этому действительно несчастному ребёнку.
Назавтра Вардомацкий позвонил в дверь квартиры, где его, по словам Машенькиной мамы, очень ждали. Позвонил раз, второй — никакого ответа. Он уже собрался уходить, как за дверью послышались осторожные шаги и еле слышное шушуканье. Затем щёлкнул замок, и на пороге появилась девушка лет шестнадцатисемнадцати, светловолосая и светлоглазая, налитая какой-то нездоровой, несвойственной юности полнотой.
— Простите, я, наверное, не туда попал, — растерялся Вардомацкий. — Мне нужна Маша Рослина.
— Нет-нет, Вы не ошиблись. Маша там, — улыбнулась девушка и показала на приоткрытую дверь: — Вот её апартаменты.
— А Вы кто? Сестра? А мама где?
— Я Таня, подруга Машина. А её мама в магазин ушла. Она скоро будет. Раздевайтесь и проходите. А мне домой пора.
Вардомацкий недоуменно пожал плечами, — странная мама у этой Маши, ведь сама же назначила время! — повесил куртку на искусственные оленьи рога, имитирующие вешалку, шагнул к двери Машиных «апартаментов» и, постучав, вошёл.
Маша сидела не в инвалидной коляске, как ожидал Вардомацкий, а в обычном кресле с высокой спинкой. Но вот она подняла голову, быстро вскочила с кресла и… бросилась Вардомацкому на шею. Порченко! Это была Елена Порченко! Вардомацкий смотрел на неё как на инопланетянку, внезапно появившуюся из летающей тарелки. А Порченко, всем телом припав к нему, горячо шептала: «Милый, любимый, единственный мой! Ну, будь же смелее! Я этого хочу! Не бойся, здесь никого нет. Мы одни! Ну же!»
Вардомацкий с трудом оторвал от себя отчаянно сопротивлявшуюся «Машу» и почти швырнул её на стоящий рядом диван:
— Сейчас же успокойся и оставь при себе свои бредни! Я надеюсь, что это последний наш с тобой разговор на эту тему, да и вообще последний разговор!
— Виктор Павлович, Вы, наверное, просто боитесь! Не бойтесь, никто ничего не узнает! Я уже просто не могу так! Я Вас люблю и хочу!
Порченко подхватилась с дивана с явным намерением повторить свой приступ, но Вардомацкий, уже не сдерживая себя, крикнул:
— Да пошла ты вон, маленькая дрянь! Сейчас же открой мне дверь и больше никогда не смей попадаться мне на глаза, иначе я… не знаю, что я с тобой сделаю!
Она покраснела — не от стыда, конечно, а от злости — и с затаённой угрозой произнесла:
— Ну, смотрите сами, вам виднее. Только как бы не пожалеть потом. Ещё на коленях передо мной ползать будете, чтобы я замуж за вас вышла!
От такой наглости у Вардомацкого даже реакция на её слова замедлилась. Только на лестничной площадке он рассмеялся, представив себе, как он умоляет это не по возрасту раскрепощённое, а вернее, распутное существо выйти за него замуж. Да, права Людмила: вечно он во что-либо вляпается. Вот и сейчас. Ведь когда «Машина мама» назвала адрес, тот показался ему знакомым. И стоило только перелистать тетради со списками своих недавних ГДК-овских учеников, чтобы понять, какая «Маша» проживает в седьмой квартире дома номер шесть по улице Скорины! Но, да разве ж он мог себе представить, что существо это способно на такую авантюру? Если бы кто рассказал подобное, Вардомацкий ни за что не поверил бы. Подумал бы, что клевещут на ребёнка. Да ведь уму непостижимо, почему эта Порченко с такой агрессией вот уже полгода преследует его? Любовь? Да какая же тут любовь, если он ей в дедушки годится? Ладно, допустим, что любовь, но зачем же так унижаться? Наверное, надо было сразу не деликатничать, а послать куда подальше. И на будущее урок: только сугубо служебные отношения со своими учениками! Все их попытки задушевных бесед пресекать на корню! А эту… психологу, а может, даже и психиатру показать не лишним было бы. Но это уже её проблемы. Только вот шея вся расцарапана. И когда ухитрилась, тварь?
Светловолосый, с двумя языками залысин дознаватель Семенюк — так он представился, — сверля Вардомацкого брезгливым взглядом мутно-зеленоватых глаз, спросил:
— Ну что, господин Вардомацкий, девочку захотелось? Стимул для творчества потребовался? На малолеток потянуло?
— Может, Вы изъяснитесь удовлетворительнее? — съязвил Вардомацкий. — Во-первых, почему меня сюда вызвали? Во-вторых, почему Вы так со мной разговариваете?
— Может, хватит прикидываться невинной овечкой? Лучше признайтесь сразу. Чистосердечное признание…
— Ну и в чём я должен признаться? Не понимаю.
— Так-таки и не понимаете? Ну что же. Объясняю. Вот заявление Марии Михайловны Порченко, матери несовершеннолетней Елены Порченко. В нём Мария Михайловна сообщает, что Вы обманным путём в её отсутствие проникли в их квартиру и попытались изнасиловать её несовершеннолетнюю дочь Елену. А вот результаты экспертизы, проведённой в отношении потерпевшей. Одежда, в частности, нижнее бельё, разорвана. На теле имеются ссадины и гематомы. Под ногтями обнаружены частицы кожного покрова, принадлежащего неизвестному лицу. Поэтому Вы сейчас будете отправлены на экспертизу, и если там установят… Кстати, откуда у Вас эти царапины на шее?
— Да от неё же, той самой Елены Порченко.
Значит, Вы не отрицаете, что совершили попытку изнасилования несовершеннолетней Елены Порченко?
— Прежде чем делать такие выводы, послушайте, что на самом деле произошло у меня с этой девицей.
Дознаватель поднял рыжеватые брови, и на лбу у него пролегли бороздки ранних морщин:
— Так у Вас с ней всё же что-то произошло?
— Ещё как произошло! — обречённо вздохнул Вардомацкий. — Вы даже представить себе не можете, что именно.
Выслушав сбивчивый рассказ Вардомацкого, Семенюк растянул в презрительной улыбке бледные тонкие губы:
— И Вы думаете, что кто-то поверит в этот бред, который Вы здесь несёте? Вы сами-то себе верите? Вы, наверное, забыли, сколько Вам лет, и вполне серьёзно считаете, что Вами может увлечься пятнадцатилетняя девочка!
— Бред — это то, в чём Вы пытаетесь обвинить меня! — вспыхнул Виктор. — А я говорю Вам истинную правду и готов поклясться в этом!
Дознаватель резко поднялся из-за стола:
— Довольно! Сейчас, как я уже говорил, я отправлю Вас на экспертизу. До получения её результатов Вы не должны выезжать из города. Вам это понятно?
— Да куда уж понятнее!
После экспертизы — процедуры, стоившей Виктору очередного унижения, — прошло почти две недели, но о нём будто забыли. Ни телефонных звонков, ни повестки. Виктор уже подумал, что ОНИ всё выяснили, и, немного успокоившись, решил написать жалобу на дознавателя Семенюка. Пусть его начальство объяснит ему, как нужно разговаривать с людьми, и, конечно же, заставит извиниться. Да и с «жертвой насилия» тоже стоило бы разобраться. Хотя бы отчитать как следует, если уж наказать её по-настоящему закон не позволяет.
Он уже во всех подробностях представил себе, как все ОНИ будут извиняться перед ним за это позорное обвинение, и даже уже успел решить, что никаких извинений не примет, как раздался телефонный звонок. Прозвучавший затем голос был холоден и суров:
— Виктор Павлович Вардомацкий? С Вами говорит следователь Михайлов. Завтра к 10:00 Вам следует явиться в кабинет номер 314 для проведения очной ставки с потерпевшей Порченко и ознакомлением с результатами экспертизы.
«Вот тебе и извинения, и прощение, — горько улыбнулся Вардомацкий. — Всё уже разложено по полочкам: он преступник, а эта гадина — потерпевшая. Интересно, что она скажет на так называемой очной ставке? Ведь там ей придётся в глаза мне смотреть».
Когда Вардомацкий зашёл в кабинет, Порченко уже сидела там. Он взглянул на «потерпевшую» и буквально остолбенел от произошедшей с ней метаморфозы.
Перед следователем сидела не прежняя Елена Порченко, напористая и наглая, а маленькая беспомощная девочка с наивно распахнутыми чёрными глазёнками и полураскрытым ротиком. И голос её разительно изменился. Это уже был даже не голос, а голосочек, тонкий и жалобный. И вот этим голосочком она начала говорить такое, от чего Вардомацкого бросило в жар. Надо же всего за пятнадцать лет своей жизни суметь вырасти в такую тварь!
«Он… Вардомацкий Виктор Павлович на меня сразу глаз положил. Сначала после занятий оставлял и стихи читал любовные. А потом прямо сказал мне, что хочет со мной… ну это. В общем, приставал ко мне с сексуальными намерениями. Спрашивал, девственница я или нет. От него исходила опасность, поэтому я перестала на занятия ходить. А он меня поджидал всюду и говорил, что любит меня и жениться хочет. А четырнадцатого пришёл ко мне домой. Наверное, узнал, что родителей дома нет, вот и пришёл. Как только я дверь открыла, он сразу меня на руки схватил и понёс в спальню. Нёс и всё уговаривал, что мне с ним хорошо будет. Я стала вырываться, он порвал на мне одежду. Тогда я стала очень громко кричать. А окно было открыто. На улице, наверно, слышно было, что я кричу «спасите», вот он испугался и отпустил меня. Когда уходил, то приказал, чтобы я никому ничего не говорила, и пригрозил, что если не буду молчать, то он меня убьёт. Может, я и не сказала бы маме ничего, но у меня и платье, и колготки порваны были, мама всё равно бы меня спрашивала. Я его очень боюсь. Его надо от детей оградить».
Она лгала так нагло, уверенно, была так последовательна и логична, казалась таким маленьким и беззащитным ангелочком, что у тех, кто не знал, что на самом деле представляет собой этот «ангелочек», не могло возникнуть и тени сомнения в правдивости её слов. Ничуть не сомневался в искренности «потерпевшей» и следователь, которому был передан собранный дознавателем материал. Как ни старался Вардомацкий опровергнуть это чудовищное обвинение, все его попытки были безуспешными. Словно сквозь сон он слушал слова следователя, ставил свою подпись под какими-то бумагами, потом почему-то очень долго шёл домой, хотя дом их был совсем рядом.
Из записей Виктора Вардомацкого
Сегодня я впервые почувствовал, что у меня есть сердце, то есть что оно может так болеть.
Я до последнего скрывал от жены то ужасное, что произошло со мною. Когда она спрашивала, почему я стал таким, я делал непонимающий вид: «Каким — «таким»?» Она обижалась и даже тайком плакала, наверное, думала, что я разлюбил её. Однажды даже прямо спросила: «У тебя кто-то есть?» — «Конечно, есть, — ответил я, пытаясь улыбнуться. — Ты и наши дети».
Нет ничего тайного, что не стало бы явным. Мне, как и большинству из нас, была знакома эта истина. Но вот то, в каком виде проявится это «тайное», я не мог представить себе даже в самом кошмарном сне. Ещё днём на работе я заметил, что на меня как-то странно посматривают все наши сотрудники, даже уборщица Марковна.
И вот только сейчас я всё понял. Первой, как всегда, я взял в руки нашу районку «Новое слово», и сразу меня словно током ударило. Буквы запрыгали у меня перед глазами, я зажмуривался, как от яркого света, но всё же сумел прочесть ЭТО от начала до конца:
«Как рассказали нам сотрудники районного отдела внутренних дел, житель нашего города, 1961 года рождения, работающий в городском Доме культуры руководителем объединения по игре на гитаре и стихосложению, пытался склонить к интимной связи свою несовершеннолетнюю ученицу. Девочка испугалась и перестала ходить на занятия. Тогда горе-руководитель пришёл к ученице домой и, пользуясь тем, что девочка была дома одна, попытался её изнасиловать. Родители школьницы обратились в милицию».
Информация называлась «Музыкальная клубничка» и подписана была любительницей подобного жанра корреспонденткой Жанной Стопудовкиной — бабищей, мощные телеса которой вполне оправдывали её фамилию.
Не отставала от районки и областная газета:
«В Р. возбуждено уголовное дело, в котором задействована несовершеннолетняя.
Пятидесятилетний мужчина, житель районного центра, будучи руководителем кружка при Доме культуры, пытался совратить свою ученицу. Оскорблённая и испуганная девочка перестала посещать этот кружок. Но пожилой ловелас продолжил домогательства. Родители девочки обратились в милицию».
А одна из республиканских газет уже и тюремный срок «преступнику» определила:
«Пятидесятилетний мужчина вёл в городском ДК кружок. «Учитель» влюбился в пятнадцатилетнюю посетительницу занятий и всячески пытался склонить её к сожительству. Девочка испугалась и стала избегать «учителя». Тот постоянно преследовал её и однажды сделал попытку совершения насильственных действий. «Влюблённому» грозит до восьми лет лишения свободы».
Фамилии авторов последних двух публикаций как будто из рубрики «Нарочно не придумаешь»: Чернота и Злобченко. Может, псевдонимы? Хотя, как говаривал великий Гоголь, «на Руси есть такие прозвища, что только плюнешь да перекрестишься, коли услышишь». Так если существует фамилия Стопудовкина, почему бы не быть Черноте и Злобченко? Хотя какая мне разница, чьи фамилии стоят под этой от начала до конца клеветнической информацией? Мне об ином сейчас думать надо.
Я ведь представляю себе, с каким настроением читает эту информацию «возмущённая общественность», как негодует «народ»: «Ах, такой-переэтакий, маньяк, ату его, ату!» А если учесть то, что личность «маньяка» легко узнаваема, то сразу становится понятным: выходить на улицу «маньяку», то есть мне, весьма опасно. Странно всё это: о том, что против меня всё-таки возбуждено уголовное дело, я узнаю из газет. Ещё более странно, что следствие ещё только начинается, а информация — будто приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Но, что же делать? Надо же что-то делать! Надо искать какой-то выход. Ведь не должно же быть, чтобы вот так, ни за что был уничтожен человек! Да, у меня такое ощущение, что я прежний умер и что это ужасное существо «маньяк-насильник» никакого отношения ко мне не имеет. Только вот почему так больно не тому существу, а мне?! Как же больно! Так больно мне никогда…
Когда Людмила зашла в комнату, Виктор сидел, неловко откинувшись на спинку кресла, и в застывшем взгляде его широко раскрытых глаз уже не было ни тепла, ни живого света…
Есть люди, которым никогда ничего не снится. Во всяком случае, так утверждают они сами. Я же, сколько помню себя, вижу какие-то странные сны.
В детстве мне снились полёты на Луну, огромные голубые шары с розовыми буквами «СССР» и… диктор Левитан. Когда я начинала рассказывать подружкам свой очередной сон, они перебивали меня, называя обманщицей, и смеялись. Мне было очень обидно: я ведь ничего не выдумывала. И звезду, которая однажды упала в огород за нашей хатой, тоже не выдумала, я увидела её во сне. Звезда была яркая и холодная (я трогала её руками), но живая, потому что разговаривала со мной и приглашала в гости.
Про живую звезду я рассказала отцу. Он выслушал, покачал головой и, произнеся: «Ну, ты, вижу, дочиталась!», собрал все мои книжки, сложил их в большой бабушкин сундук с когда-то красивой и яркой, а теперь выцветшей росписью по боковинам и крышке, повесил на сундук тяжёлый металлический замок. Отец называется! Сам же приучил меня к книжкам! Сам же мне их покупал! Я заплакала и решила, что и ему больше никогда не буду рассказывать своих снов, даже тех, где я с невыразимым чувством сладкого ужаса высоко-высоко летала над землёй.
Я и сейчас ещё изредка летаю во сне. Правда, не так высоко, как в детстве потому, что теперь надо мной уже не голубое небо, а грязно-серый потолок, и я очень боюсь об него ушибиться. Но чаще мне снится школа, где я почему-то не учительница Лариса Михайловна, как это есть в реальности, а ученица Лора Хаткевич, и меня вот-вот вызовут к доске решать задачу по математике. Математика же для меня всегда была «ужасом, летящим на крыльях ночи», поэтому, проснувшись, долго не могу избавиться от досадного ощущения неловкости. А ещё — тревоги, потому что «математические» сны обычно предвещают мне не очень хорошее.
Нынешней ночью решать задачу с гадким пи, которое упорно «стремится к бесконечности», меня вызвал кто-то из моих учеников, кажется, Рома Белецкий. Он сидел за учительским столом, иронически поглядывая на меня, а я с замиранием сердца ждала своего позора.
Подхватилась под утро, в минорном настроении (впрочем, с утра оно у меня никогда не бывает мажорным: я «сова»). Всё-таки заставила себя улыбнуться и трижды произнести: «Куда ночь, туда и сон!», успев при этом отметить: «Ты становишься суеверной, сударыня!» Умылась, приготовила своим мужчинам завтрак, выглянула в окно. Ветер… Самая нелюбимая погода. В такую погоду в голову почему-то лезут мысли о быстротечности жизни, её недолговечности и вспоминаются давние обиды.
Сегодня у меня третий, четвёртый и пятый уроки, но я решила пойти в школу раньше: проверю тетради, покопаюсь в библиотеке — вчера туда завезли новую литературу. Может, найду ещё что-либо интересное к завтрашнему уроку в девятом классе. Урок этот для меня особенный: мы начнём изучать творчество Максима Богдановича, который стал моим любимым поэтом ещё в далёкие годы юности.
Когда меня впервые провожал домой Коля Щербицкий, из раскрытого окна чьей-то хаты зазвучала «Зорка Венера».
Ах, этот Коля Щербицкий, синеглазый, чернобровый красавец, в которого были влюблены почти все старшеклассницы Телешовской школы! Каждая опускала ресницы, когда встречала взгляд Колиных бездонных глаз. А он выбрал меня, стыдливую, нескладную, с ненавистными веснушками на полноватом лице. В этот же вечер Коля сказал мне заветные слова, которых так ждёт каждая девушка!..
Назавтра я нашла в своей библиотечке томик Богдановича и начала перечитывать его стихи.
Кто знает, как сложилась бы наша с Колей общая судьба… Да и сложилась ли бы? Говорят, первая любовь почти никогда не бывает счастливой. А может, наша любовь как раз и стала б тем самым «почти»?
Коля погиб так страшно и нелепо, что мне и теперь, через годы, больно думать об этом. Но и сегодня, когда становится тяжело и смутно на душе, я вспоминаю тропинки, по которым мы вместе ходили, заброшенный родительский дом с заглохшим, одичавшим садом и еле слышно проговариваю дорогие строки:
Ізноў пабачыў я сялібы,
Дзе леты першыя прайшлі,
Там сцены мохам параслі…
Понимаю, что полностью красота поэзии Богдановича пока что недоступна детям, но к каждому уроку, посвящённому Поэту, готовлюсь как к празднику и верю: хоть небольшой след праздник этот оставит в их душах…
До библиотеки я не дошла: увидела, что в рекреации царит какое-то оживление, и направилась туда. Возле стены, броско и безвкусно размалёванной художниками-халтурщиками, стояли две одиннадцатиклассницы с плакатом: «Помогите детям войны! Кто сколько может!» На полу картонная коробка. В ней несколько мелких купюр. Рядом толпится с десяток старшеклассников.
— Что за акция? — спрашиваю и достаю портмоне. — И почему вы не на уроке?
Одна из девушек, светловолосая и розовощёкая, улыбается:
— Да никакая не акция. Физрук заболел, урока нет, вот мы и решили повеселить народ.
Наверное, на моём лице было написано что-то такое, от чего розовощёкая перестаёт улыбаться:
— Что с вами, Лариса Михайловна? Это же просто шутка! Мы на собранные деньги конфет купим и угостим весь свой класс. Кстати, всем, кроме вас, смешно было.
Вторая «приколистка» смотрит на меня большими, цвета чистого летнего неба глазами, и во взгляде тех глаз недоумение и снисходительность:
— Ну-у! А ваши ученики говорили, что у вас с чувством юмора «нормуль». Ошиблись, наверное. А жаль. Для учителя чувство юмора — само то!
О, если бы на их месте были мальчики (то бишь юноши), я, несомненно, отбросила бы все педагогические и этические принципы и залепила бы каждому из них щедрую оплеуху! Но передо мной стояли две куклы, хорошо кормленные, по моде одетые, с подмалёванными ресницами и губами.
Я схватила плакат и порвала его, а коробку с «пожертвованиями» отбросила к противоположной стене. Уходя, успела заметить, как одна из «кукол» скривилась и повертела пальцами у виска.
— Лариса Михайловна! — окликнула меня секретарша Зоя Григорьевна. — На перемене зайдите в учительскую: Василий Петрович хочет сделать важное объявление.
В учительской уже собралось несколько педагогов, видимо, из тех, у кого были «форточки».
— Послушайте, уважаемые мои коллеги! Неужели никто из вас не видел, чем занимаются эти две… — от возмущения я не находила слов, — эти девули? «Помогите детям войны!» Таким образом «народ веселить» придумали, а заодно и деньги на конфеты себе собирать!
— Ну, видели, — чрезмерно спокойно, как мне показалось, произнесла биологичка Алла Ивановна, с трудом устраивая в хрупкое полукресло своё не по годам располневшее тело, из-за которого от наших остроумных до жестокости детей получила кличку Колхида. — Я тоже пять рублей положила. Кто же знал, что на конфеты? А, не такие уже там и деньги!
— Нет, дорогуша! Надо, чтобы безнаказанной такая «шутка» не осталась! — не успокаиваюсь я.
— Это вы о Ворочкиной с Милюковой? — интересуется учительница химии Светлана Максимовна, подкрашивая перед зеркалом и без того яркие, красиво очерченные губы.
— О Ворочкиной. А фамилии второй я не знаю: в одиннадцатых классах не работаю.
— А это плохо, что не знаете, — загадочно улыбается Светлана Максимовна, — а то, может, поразмыслили бы, прежде чем требовать наказания.
— И почему это? Может, она дочь какого-нибудь удельного князька?
— Да нет. Дочь новой сельской библиотекарши. А наш Василий Петрович с некоторого времени стал любителем художественной литературы.
— Ну и что из этого?
Светлана Максимовна подняла тонкие чёрные брови:
— Вы меня удивляете! Даже школьники уже знают, что Василий Петрович и… — Светлана Максимовна не успела закончить фразу: в учительскую вошёл Василий Петрович, наш директор.
Василия Петровича, совсем молодого мужчину (ему и сейчас ещё нет сорока), направили в нашу школу три года назад. Серьёзный, очень видный внешне и к тому же одинокий, он сразу же стал объектом чрезмерного внимания всех незамужних учительниц. Однако новый директор был со всеми одинаково вежлив, предупредителен, не скупился на комплименты, и только… Поговаривали, будто он уже был женат, но жена изменила ему, поэтому, дав себе зарок никогда больше не жениться, обманутый супруг уехал из города в нашу глушь. Постепенно все потенциальные невесты утратили надежду стать «первыми леди» школы и отступились. А вот Василий Петрович, оказывается…
Директор взглянул на часы:
— Я кратко. О главном. Из верных, хотя и неофициальных источников я получил информацию, что в следующем месяце в районе ожидается серьёзная проверка. Нашу школу, как самую крупную из сельских, проверка ни в коем случае не минет. Прежде всего, как вы знаете, будут смотреть документацию.
— Ой-ёй-ёй! — вздохнул Игорь Викторович, преподаватель истории. — Вот беда! Снова начнётся бумажная вакханалия!
Директор осуждающе покачал головой:
— А ваши документы, Игорь Викторович, я проверю лично, пристрастно и, уверяю вас, очень внимательно. Достаточно с меня прошлогоднего позора!
Учителя заулыбались, а Игорь Викторович, состроив нарочито виноватое лицо, начал рассматривать носы своих до блеска начищенных башмаков.
Наш историк, эрудит, оптимист, человек широких интересов и широкой души, почему-то всегда попадает в какое-нибудь смешное для посторонних и критическое для себя положение. Так, например, на курсах в области он начал перечислять своему соседу изъяны нового учебника по истории. Сосед же оказался автором того самого учебника. А недавно его жена, учительница начальных классов Тамара Олеговна, заглянув в кабинет мужа, застала его в весьма пикантной ситуации: Игорь Викторович стоял на коленях перед биологичкой Аллой Ивановной. У Тамары Олеговны от обиды даже дух заняло: он изменил ей! Да с кем?! С этой старой толстухой?! (Алле Ивановне было аж… тридцать пять лет!)
Можете себе представить, сколько усилий надо было приложить «изменщику», чтобы чрезмерно ревнивая Тамара Олеговна поверила, что на самом деле её муж не в любви объяснялся Алле Ивановне, а всего лишь демонстрировал ей очень действенное упражнение от боли в коленных суставах.
А позор, о котором упомянул директор, заключался в следующем.
Мы решили избрать Игоря Викторовича постоянным секретарём педсоветов. «Никто так подробно и точно, как вы, не сумеет записать любое выступление!», «И почерк у вас хороший!», «Литературные способности на должном уровне!» — наперебой льстили мы историку, втайне думая: «Только бы не меня!»
Избрали единогласно. Сказать, что Игорь Викторович был в восторге от возложенной на него обязанности, означало бы сказать неправду: молодой учитель терпеть не мог «канцелярской писанины». Но мы с искренней радостью и огромным облегчением поздравили его и тут же усадили за стол писать первый свой протокол (кстати, и последний). Игорь Викторович писал старательно и подробно. Записал даже ссору, которая неожиданно вспыхнула между физичкой и математичкой. Со всеми особенностями их словарного запаса и дикции. Сам Игорь Викторович позже клялся, что писал «для себя», на черновик, чтобы потом переписать всё надлежащим образом. Он же не думал, что в таком первозданном виде протокол попадёт в руки инспектора РОО!
— Но ведь правду же Игорь Викторович сказал: настоящая бумажная вакханалия! — воскликнула учительница английского языка. — Нам ведь скоро детей некогда будет учить из-за этих бумаг! Ну, сами подумайте: планы календарные, планы воспитательные, планы по самообразованию, планы развития кабинетов, планы работы с отстающими… А отчёты? А дневники классного руководителя? Наша секретарша говорила, что за каких-то полтора месяца через её руки прошло около двух тысяч бумаг, составленных учителями! В школе специально задействованы два компьютера и ксерокс. Мы не успеваем сдавать деньги на краску.
— Дорогие мои коллеги! — в голосе директора зазвенела сталь. — Мы с вами государственные люди, поэтому должны аккуратно выполнять все требования наших руководящих органов. Кому не нравится, пусть ищет себе другое место работы! Ещё раз повторяю: прежде всего будут смотреть документацию. О качестве нашей с вами работы будут судить именно по ней. Подробно о подготовке к проверке поговорим на производственном совещании. А сейчас — по урокам! После шестого провести соответствующие беседы со своими классами.
Из учительской все выходили с грустными, озабоченными лицами.
Меня остановила завуч Ирина Степановна:
— Лариса Михайловна, с Милюковой и Верочкиной я поговорю сегодня же. Скорее всего, они просто не понимают, что так шутить нельзя.
— В их возрасте пора бы понимать, где шутка, а где кощунство.
— Да не стоит так брать к сердцу! От этого все наши болезни. Давайте будем воспринимать всё более спокойно. Ну такие вот они, сегодняшние наши дети! Какая-то нравственная глухота у многих из них. Но, мне кажется, таких уже нельзя переделать.
«Как и меня», — мысленно добавила я и положила на стол стопку ученических тетрадей: у меня в запасе оставался ещё целый час свободного времени.
А на перерыве ко мне прибежала молодая «русица» Нина Васильевна:
— Я больше не могу и не хочу работать в вашем классе! Это же не дети, а монстры какие-то! Особенно этот умник Белецкий. Прошлый раз я его простила, но, наверное, зря. Вот, полюбуйтесь! Это лежало на моём столе, когда зашла в класс. Никто, кроме Белецкого, не мог это сделать. Он же, ко всему прочему, у вас ещё и поэт!
Ох, беда мне с моим «элитным» десятым «А»! То один, то другой учитель говорит, что я необъективна по отношению к своим воспитанникам, что захваливаю их, либеральничаю с ними, а они этим пользуются: мудрствуют, задают учителям каверзные вопросы, делают уточнения и поправки во время объяснения.
Лично я ничего плохого в этом не вижу: пусть думают, ищут, сомневаются. Никогда ни в чём не сомневаются только… сами знаете кто. Вот поэтому делаю вид, будто не замечаю, как тот или иной из учеников после моего ответа на какой-нибудь непростой вопрос начинает тайком листать принесённый из дому словарь или справочник. Так, мне кажется, и должно быть. Тем более в «элитном» классе. Хотя, по правде говоря, не такой уж он и элитный, мой десятый «А». Наша «самая крупная из сельских школ района» насчитывает около четырёхсот учеников. Поэтому модную нынче дифференциацию мы производим следующим образом: один из двух, а изредка трёх параллельных классов «углубляется» в математику, второй — в русский или белорусский (чаще русский) язык. Десятый «А» — филологический класс. Но тех, кто по-настоящему чувствует слово, тут вряд ли наберётся более десятка. Остальные попали в «филологи» потому, что их знания по математике близки к нулю. В этом году у нас есть ещё и десятый «В», так называемый технологический. О нём молчу и молюсь Богу, что мне не выпало «счастье» там работать. Мне не по душе такая дифференциация, но, как сказал Василий Петрович, мы люди государственные. Не знаю только, как осуществляют дифференциацию в небольших сельских школах.
— Ну, вот как вы прикажете понимать эту галиматью? — Нина Васильевна протянула мне листок, вырванный из тетрадки.
Я пробежала глазами по строчкам:
Учитель, помни: сочиненье —
Души ребячьей откровенье,
И потому, чтоб тему дать,
Про класс хоть что-то надо знать.
А тот, кто думает не так,
Тот не учитель, а…
(рифму подберёте сами)
«Прошлый раз», о котором упомянула Нина Васильевна, случился в конце первой четверти. Рома Белецкий тогда сам зашёл в класс, где я после уроков страдала над очередным отчётом: подсчитывала так называемые СОУ, КОУ, РОУ.
— Лариса Михайловна, я знаю, она будет на меня жаловаться! Она даже к директору грозилась пойти! — горячо заговорил Белецкий.
Я прервала его:
— Может, здравствуй, Рома? По-моему, мы с тобой сегодня не виделись. Потом кто такая «она»?
— Извините, — засмущался юноша. — Она — это Нина Васильевна. Но вы послушайте. Выполняли мы задание, где надо было перевести на белорусский язык русскоязычный текст. Вызвала она… Нина Васильевна к доске Катю Синцову перевести вот такое предложение: «Усталый, он прилёг на диван отдохнуть». Катя перевела так: «Стомлены, ён прылёг на дыван адпачыць». Нина Васильевна сказала, что правильно, а мы… я хотел исправить ошибку. Ведь русское слово «диван» в переводе на наш язык означает «канапа», не так ли? А белорусское «дыван» соответствует русскому «ковёр». Ну а она сразу: «Не умничай, сядь и закрой рот!» Я закрыл. Ладонью. А она снова: «И не смотри на меня таким взглядом!» Ну тогда я взял и зажмурился. И писал зажмурившись.
— Ну и как? Получилось?
— Да получилось, но плохо. Криво. Нина Васильевна порвала мою тетрадь.
— Дорогой мой языковед, — начала я, — ты ведь хорошо знаешь, что Нина Васильевна только два года тому назад приехала из России, где родилась, росла и училась, поэтому так безупречно, как ты, владеть белорусским языком пока не может. Правда, в том, что и ты им владеешь безупречно, я, прости, сомневаюсь. Однако, если ты один в классе заметил ту ошибку, надо было тихонько сказать Нине Васильевне. Но, кажется, тебя волновала не столько ошибка, сколько желание покрасоваться перед… некоторыми девочками.
От последних моих слов Рома покраснел, и я тут же пожалела, что они вырвались у меня. Рома Белецкий — парень своеобразный: за внешним его легкомыслием и юношеской пылкостью прячется впечатлительная, тонкая натура. Рома влюблён в Алёну Васюкову, нашу отличницу, девушку серьёзную и принципиальную. Любовь его несмелая, возвышенная и, как он считает, безответная. А мне кажется, и Алёна к Роме неравнодушна, потому что, когда разговаривает с ним, её всегдашняя сдержанность исчезает, а большие прозрачно-серые глаза начинают лучиться тихой радостью. В такие минуты я думаю, что нарекания на распущенность и бездуховность нашей молодёжи не совсем справедливы. Разные они, нынешние молодые, как разными в своё время были и мы.
Рома настороженно поглядывает на меня синими, как ультрамарин, глазами с густыми чёрными ресницами (такие бы глаза девушке!), и я пытаюсь выйти из неловкого положения:
— Мне показалось, что тебе нравится, когда на тебя обращают внимание Зайцева и Мостовцова. Или Бибик?
Я нарочно не называю Алёнину фамилию, и Рома с облегчением вздыхает:
— Нужны они мне, как прошлогодний снег.
— Тогда я не понимаю тебя. Иди и подумай, как исправить то, что ты сделал.
Белецкий извинился перед Ниной Васильевной, и отношения между ними вроде бы наладились.
Что же случилось сейчас? Что означают эти стихотворные строчки?
— Нина Васильевна, а какое сочинение вы писали или собираетесь писать в десятом классе?
— В том-то и дело, что в вашем классе мы давно не писали никаких сочинений. Собираемся писать контрольное, но я ещё даже темы не давала.
— Ну, я постараюсь разобраться, что тут к чему. Сегодня у нас, кстати, классный час. Если хотите, можете присутствовать.
— Нет уж, увольте. На сегодня с меня достаточно общения с ними.
— Что ж, дорогие мои воспитанники, — начала я сразу с порога, — сегодня у нас с вами будет серьёзный разговор.
— Я же говорил: к нам едет ревизор! Комиссия, значит! — прозвучало с последней парты, и Рома Белецкий (ну, ты смотри, снова Белецкий!) победно взглянул на одноклассников.
Я укоризненно покачала головой:
— Ох, языче, языче, и кто тебя кличет? Правда, в этот раз он «кличет» тебя неслучайно. Комиссия комиссией, но прежде давайте обсудим собственные проблемы. К сожалению, у многих учителей есть претензии к нашему классу. Следовало давно поговорить с вами, но я надеялась, что всё как-то образуется: вы же почти взрослые люди. А сейчас вижу: некоторые из вас вскоре дойдут со своими поступками до уровня «детей войны».
— Да Маша с Людой — неплохие девчата! И учатся хорошо! А по сравнению с глобальными проблемами их поступок — мелочь, не стоящая внимания! — выкрикнула с места Юля Лапицкая.
— Ты бы, Юля, где-либо в другом месте упражнялась в остроумии! — возмутилась Алёна Васюкова. — Какая же это мелочь? Мало того, что сама по себе такая «акция» — издевательство над чьей-то бедой, так посмотрите, где они со своими плакатами расположились? Напротив пионерской комнаты, а там фотографии ветеранов и двух наших выпускников, которые в Афганистане погибли. Вот тебе и мелочь!
— Ой, какая же ты, Васюкова, идейная стала с того времени, как тебя секретарём БРСМ избрали! — огрызнулась Лапицкая. — Начиталась допотопных книжек о «внутренних врагах» и хочешь девчат идеологическими диверсантками сделать.
— Они не диверсантки, а такие же «пофигистки», как и ты. Для вас существует только то, что можно потрогать руками или съесть! — Алёна села и стала смотреть в окно.
— А я вот что скажу! — встряхнув огненно-рыжим чубом, встал из-за парты Миша Подобед. — Чего вы хотите от таких Люд и Маш, если на бывшие святыни сейчас всюду плюют. Вот недавно один известный ансамбль по телевизору выступал. Нацепили на бычьи шеи пионерские галстуки, лица дебильные состроили и давай чепуху да пошлятину нести. Тоже «народ веселили». И это на государственном телевидении! Так что вам, взрослым, не нас, а себя прежде всего обвинять надо.
Десятиклассники, наверное, ещё долго бы спорили, но я вмешалась:
— Спасибо, что высказали свои мнения, но я хотела поговорить с вами не об этом и прежде всего спросить у Ромы Белецкого. Скажи, пожалуйста, Рома, почему ты снова обидел, а вернее, оскорбил Нину Васильевну? В тот раз мы говорили с тобой без свидетелей. Но сегодня, извини, будешь отвечать всему классу. Что означают твои так называемые «стихи», между прочим, весьма слабые в художественном отношении.
— Какие стихи? — искренне удивился Рома. — Я свои стихи давно никому не читал и не показывал!
Я положила перед ним злосчастный листок:
— Получается, мне надо брать на себя обязанности следователя и разыскивать автора анонимного произведения?
— Не надо!.. Это я написала!
Настя? Спокойная и рассудительная Настя Конанчук?!
— Но зачем? Почему? — удивилась я.
— А потому что пусть в классный журнал внимательно посмотрит, прежде чем в классе, где трое сирот, предлагать писать сочинение о матери. Хотите, я вам одно сочинение покажу?
Настя развернула передо мною тетрадь, где под заглавием «Моя мама» на всю страницу крупными неровными буквами было написано всего одно предложение: «Когда я вырасту, я найду и убью её!»
— Этот мальчик, — продолжала Настя, — Лёша Зайцев, вместе с моим младшим братом в пятом классе учится. Мать бросила Лёшу, когда ему было пять или шесть месяцев. Приехала с ним в гости к троюродной сестре и вскоре исчезла. Вот с той поры Лёша живёт у тёти Веры. До недавнего времени он считал её своей мамой. Но нашлись «добрые люди» — всё рассказали. А мать так ни разу и не поинтересовалась, как и что с Лёшей. А ещё в том классе две девочки-близняшки учатся. У них в прошлом году и мать, и отец пьяные в доме сгорели. Девочек уже в детдом оформляли, а тут как раз наши соседи туда приехали, своих детей у них не было, и они хотели взять себе мальчика, а взяли Римму с Таней. Девочкам там неплохо живётся, но ведь они ещё не забыли тот ужас… Я всё сказала. А сейчас делайте со мной что хотите.
От Настиного рассказа мне стало не по себе. Когда-то, в первые годы своей работы, я чуть-чуть не совершила такую же серьёзную ошибку. Но тогда на всю школу был всего один мальчик, который жил в приёмной семье. А сейчас…
Минутное молчание нарушила Нина Мостовцова:
— Лариса Михайловна, вот вы в который раз уже говорите, что у учителей к нам много претензий. Но ведь и у нас к некоторым из них есть. Только вы и слушать не хотите, потому что это не-пе-да-го-гич-но!
— Я могу выслушать только те претензии, которые вы имеете ко мне, — ответила я, — но одно условие: говорить не больше, чем по четверо сразу.
— Вот видите! Вы хотите превратить всё в шутку! А мы не шутим. Мы напишем!
— Напишете? — заволновалась я. — Вот этого уж мне точно не хватало! Надеюсь, писать будете не в Министерство образования?
— Можно мне? — поднял руку Вадим Максимков. — У меня есть идея.
Вадима, своего неформального лидера, десятый «А» называл «наш стратег», хотя стратег из него, между нами говоря, иногда был никакой: в определённых ситуациях ему не хватало сдержанности и гибкости.
Вадим поправил галстук — он всегда приходил в школу в белой сорочке с галстуком и аккуратно выглаженном костюме — и вышел на середину класса:
— Ни в какое министерство писать мы не собираемся. Мы напишем вам, Лариса Михайловна. Что-то вроде анкеты: «Мои претензии к учителям».
— Вам ещё не надоели анкеты? — удивилась я. — Ведь наш психолог почти каждую неделю анкетирует вас!
— Кто в тех анкетах правду напишет? — улыбнулся Вадим. — Вот в конце прошлого года был в одной из анкет вопрос: «Кто из учителей нашей школы соответствует твоему идеалу педагога?» Я написал: «Никто. Всем далеко до моего идеала». Так меня по почерку вычислили, а потом завуч нотации читала. Вот потому давайте сделаем так: тексты наберём на компьютерах, фамилии подписывать не будем. Напишем только про отрицательное, но это не значит, что мы не видим ничего положительного. О положительном можно и вслух сказать. А вы, Лариса Михайловна, прочтёте. И то, что посчитаете возможным, «озвучите» на педсовете. Почему не будем подписываться? Ну, вам мы, конечно же, верим. Но учителя бывают разные, а мы не хотим портить себе аттестаты.
Я вздохнула. Как же далеко то невозвратимое время, когда учитель был для учеников почти что Богом! Помню, мы, ученики Краснооктябрьской начальной школы, всерьёз полагали, что и Сергей Тихонович, и Анна Адамовна, и Иван Емельянович — да и все учителя вообще — созданы совсем иначе, чем обычные люди: они, например, не испытывают потребности в еде, и у них нет «стыдных» частей тела. Смешно? И мне сейчас смешно. А тогда мы ничуть не сомневались в избранности учителей. Сегодня дети понимают, что мы обычные люди, и кроме реальных наших грехов приписывают нам грехи мнимые. И какие же они осмотрительные! «Не хотим портить себе аттестаты». А что? Я же когда-то свой аттестат испортила.
Телешовская средняя была для нас, деревенских, для кого второй, а для кого и третьей по счёту школой. Мы, берёзовские, после своей начальной ходили в восьмилетку в Нивы. В предыдущих двух школах преподавание велось на белорусском языке. Телешовская же школа была русскоязычной, поэтому мы, прежде чем ответить на какой-либо вопрос учителя, мысленно переводили свой ответ с белорусского языка на русский. Получалось не очень удачно. Над нами смеялись не только новые одноклассники, но и некоторые учителя. Но настоящей моральной пыткой стали для нас уроки биологии, которые вёл «завучихин» муж Альберт Павлович, высокий, дородный, с полным холёным лицом, всегда безукоризненно одетый мужчина лет сорока. Нет, он не смеялся. Кажется, он вообще никогда не смеялся. Он, наблюдая за нашими переводческими усилиями, презрительно кривил лицо и цедил сквозь зубы: «Колхозники несчастные…»
В тот день у доски на уроке Альберта Павловича мучительно искал нужные слова один из самых «несчастных колхозников» — малорослый, худощавый Алесь Горбаченя, который ежедневно ходил в школу из небольшого, в несколько хат, посёлка с непривычным для нашей местности названием Зэфельд. Телешовские «аборигены» посмеивались и нарочно неправильно подсказывали растерянному Алесю. Альберт Павлович уже скривил лицо, чтобы выдать своё обычное «колхозники», как вдруг Алесь поднял на своего истязателя повлажневшие, полные ненависти глаза и выбежал из класса.
Вот тут я не выдержала: высказала «аристократу» всё что надо, даже то, чего не надо было говорить. На «колхозном» языке. Потом, преодолевая омерзительное чувство страха (что же теперь будет?!), спросила: «Перевести на русский?»
Альберт Павлович слушал на удивление спокойно, только постепенно розовело его холёное лицо. Наконец он произнёс: «Ох и тяжеленько тебе, девонька, в жизни будет с таким-то характером!»
«Несчастными колхозниками» он с той поры нас не называл, но на выпускных экзаменах (а тогда их у нас было, кажется, семь) мне и вправду было «тяжеленько». Вместо ожидаемой одной (по математике, конечно) «четвёрки» я получила их в аттестат целых четыре, в том числе и по моему самому любимому предмету — белорусской литературе, которую преподавала у нас «завучиха».
И всё же на филологический факультет пединститута, да ещё и столичного, я поступила с первой попытки, набрав девятнадцать баллов из двадцати возможных.
Почему мне так часто вспоминается Альберт Павлович? Ведь в Телешовской школе было столько замечательных учителей: Ольга Николаевна, Вера Леонтьевна, Василий Михайлович, Николай Афанасьевич… Почему же об Альберте Павловиче я думаю чаще? Может, потому, что его слова о моём характере оказались пророческими? Большинство моих коллег терпеть меня не могут за привычку «лезть не в своё дело», за «прямолинейность на грани невоспитанности», за «чрезмерно острый язык». Я и сама знаю свои недостатки. Сколько раз зарекалась не давать волю эмоциям, но, как только столкнусь с какой-либо несправедливостью или явной дуростью, сразу же забываю все зароки. Нет, наверное, и вправду «гены пальцами не задавишь». А они у меня отцовские. Его, деревенского поэта-юмориста, несколько раз даже побить собирались! Именно отцовские гены помешали мне «выйти в люди»: ну что такое сегодня сельская учительница? Но раньше-то я своей профессией счастлива была! Мне всё удавалось, и всё меня радовало: и знакомство с новым классом, и экскурсии, и походы, и школьные вечера, и обычные уроки. Даже тетради ученические проверять мне в радость было. А сейчас, когда отработала в школе уже более двадцати лет, меня вдруг начали охватывать смешные в своей запоздалости сомнения: а не ошиблась ли я когда-то, выбрав учительскую профессию? Иногда мне кажется, что я и сама абсолютно не знаю того, чему учу детей.
Мне стало хронически не хватать времени даже на то, чтобы почитать что-либо «для души». Я уже не помню, когда поднимала взгляд к звёздному небу. Мне становится дурно от слов «план», «отчёт», «документация», но я часами просиживаю над составлением никому не нужных, ненавистных бумаг, потому что именно они (правду сказал наш директор) в последнее время стали являться едва ли не основным критерием добросовестной учительской работы. А ходить в «отстающих» в мои годы и стыдно, и непростительно.
Но самое плохое — это то, что я перестаю понимать своих учеников.
Меня раздражает их «сленг», их, казалось бы, несвойственная молодости меркантильность (а что я за это буду иметь?) и особенно чрезмерная осведомлённость о самом неприглядном в интимных отношениях людей. Замечаю за собой, что на уроках невольно стараюсь избегать слов «голубой», «розовый», ухмылку той самой осведомлённости. Почему-то все они… Только что же это я? Сама ведь убеждала себя, что они разные! Почему же причёсываю всех под одну гребёнку? «партнёр», «акт», только бы не увидеть на чьём-либо совсем ещё юном лице гадкую маску.
Нет, просто в моё утреннее «совиное» настроение сегодня вплелось много неприятного, и я снова, как это иногда бывает, начинаю смотреть на мир сквозь чёрные очки. Разве же можно упрекнуть в перечисленных грехах, например, Вадима Максимкова, Мишу Подобеда, Дашу Каштанову? А Настю Резвицкую и Алёну Васюкову? Рому Белецкого? Да и у большинства остальных всё это поверхностное, наносное, что произрастает из желания казаться не просто взрослыми, а бывалыми людьми и от превратного представления о той самой «бывалости». А осведомлённости своей они, возможно, и сами не рады: не могут же они закрывать глаза и затыкать уши.
Даша Каштанова и Алёна Васюкова вышли из школы вместе.
— Алёна, а ты о чём будешь писать в своей «анкете»? — спросила Даша.
— Так я тебе и сказала! — засмеялась Алёна. — Зачем же мы тогда договаривались об анонимности?
— Ну, тогда и я тебе не скажу! — обиделась Даша. — Подруга называется. Ни одним секретом поделиться не хочешь!
— Да какие у меня секреты? — отмахнулась Алёна. — Вот как появятся, так сразу и поделюсь.
— А знаешь, что я слышала? Слышала, как Юля Лапицкая говорила Нине Мостовцовой, что она собирается «Ларисе горячего сала за шкуру залить».
— И как она это будет делать?
— Сказала, что нарочно напишет, будто бы у мужа Ларисы Михайловны есть любовница. И они вместе с Мостовцовой смеялись.
— От этой Лапицкой чего угодно ожидать можно, — нахмурилась Алёна. — Может, поговорить с ней?
— Ну и о чём ты собираешься со мной говорить? — послышался голос неизвестно откуда выскочившей Юли Лапицкой. — Может, как и твоя любимая Лариса, про длину моей юбки? Та вчера приколупалась: «Почему в школу без юбки пришла? Марш домой и оденься как положено!» Будто не видела, что я в юбке. Просто тот свитер длинноватый немного и юбку прикрывал… А тебе, Даша, приятно было, когда она тебя прилюдно отчитывала за не понравившийся ей лак на твоих ногтях? Да она уже всех понтами своими заканала. Но все молчат, боятся слово поперёк сказать. Как же, классная наша! Ну, Васюкову я понимаю. Секретарство её в ходячий устав превратило: это нельзя, это запрещено, а это и вовсе аморально! А ты же, Даша, клёвая деваха! Неужели тебе не хочется плюнуть на их дикарские табу и жить свободно?
— Как ты со своими подружками Ниной да Наташей? — не сдержалась Алёна. — Бутылка вина да пару экстази — и на тусовку по подворотням?
— А ты своими делами занимайся! — недовольно скривилась Лапицкая. — Деревца сажай, лекции про СПИД читай да из-под старых маразматиков горшки носи! Я слышала, нашу больницу скоро вообще превратят в так называемую «больницу сестринского ухода», так что уже не в трёх, как сейчас, а во всех десяти палатах «костыли» лежать будут. Их со всего района сюда свезут. Вот уже тебе и твоим «волонтёрам» раздолье для милосердия!
— А ты, наверное, думаешь, что тебе всегда семнадцать будет?
— Ну, так а я о чём? Сейчас как раз моё время! А вот Ларисино время прошло. Она нам, молодым, завидует, поэтому и цепляется. Я так и напишу в своей «анкете»: старая завистница! Про любовницу, так и быть, не стану писать, а то ещё до инфаркта доведу.
— Ах ты ж… Я считала, что ты просто легкомысленная вертушка, а ты…
— Ну-ну! — угрожающе сдвинула брови Лапицкая. — Давай договаривай! Думаешь, я не догадываюсь, из-за чего ты на меня взъелась? Ну, так знай же: тот, по кому ты сохнешь… словом, у нас с ним ВСЁ было! Ясно тебе: ВСЁ! А теперь подбирай его после меня, если, конечно, получится. Вот так!
Лапицкая громко захохотала и, ускорив шаг, направилась к воротам.
— Ой, зачем нам были эти анкеты? — не обращая внимания на последние слова Лапицкой, воскликнула Даша. — А что, если Юля и в самом деле напишет какую-либо гадость? Как мы тогда будем смотреть в глаза Ларисе Михайловне?
— Да уж как-нибудь, — отстранённым голосом промолвила Алёна. — Ну, я пошла.
Даша удивлённо посмотрела ей вслед.
Алёне же сейчас хотелось только одного: как можно скорее очутиться дома.
От волнения она долго не могла попасть ключом в замочную скважину. Наконец дверь открылась, и Алёна, не раздеваясь, бросилась в свою комнату и упала на диван. Нет, не могло быть у Него ничего общего с этой самовлюблённой нахалкой! Он же совсем иной! Он не такой, как все! В нём всё необычное: и синие, как васильки, глаза, и солнечная улыбка! А какие красивые у Него руки! Даша однажды сказала, что хотя Белецкий и симпатичный парень, но размазня и романтик, поэтому суперменом ему никогда не стать. Дашины слова задели Алёну за живое. Неужели Даша не видит и не понимает, что все супермены мира со своими стальными мускулами не стоят даже Роминого ногтя! Размазня? Да у него просто чувствительная душа. Он поэт. Он самый-самый! Таких больше нет на свете! Вот если бы позвал, Алёна за ним на край света пошла бы. Но ведь не зовёт. Только поглядывает на неё своими васильками.
Ой, какая же она глупая! Почему она решила, что Лапицкая говорила про Рому? Откуда она могла знать, что Алёна… Ну, конечно же, Лапицкая просто хотела поиздеваться, сделать Алёне больно. И это ей почти удалось.
Как же Алёна ненавидит эту Лапицкую! Нет, такого чувства, как ненависть, Лапицкая недостойна. Алёна презирает её. Презирает и… завидует, что уж тут скрывать? Лапицкая красивая. У неё тёмно-карие глаза, чёрные брови «домиком», яркие пухлые губы, пышные русые волосы — и зачем ей та косметика? Она же, когда размалюется всеми красками радуги, так и лицо становится таким же вульгарным, как и Юлино поведение. Но она не видит этого. Так ей и надо! Жаль только, что фигура у Юли такая, что её даже броско-уродливые наряды, которые она так любит, не могут испортить.
Алёне тоже скоро семнадцать исполнится, а выглядит она девочкой-подростком. Вот была недавно в городе, так в автобусе к ней обращались, словно к маленькой: «Девочка, передай, пожалуйста, деньги на билет».
Мать недавно заметила, с каким разочарованием рассматривает себя Алёна перед трюмо, и сказала:
— Не переживай, доченька. Я в твоём возрасте такая же «сухоребрица» была. А потом за одно лето — откуда, что и взялось! — расцвела, похорошела. Как в школу пришла в сентябре, так меня не сразу и узнали.
Её слова ничуть не утешили Алёну: когда ещё то лето? А ей хочется быть красивой сейчас! Да и разве летом её серые глаза станут карими? Разве сделается ровным нос с ненавистной горбинкой? Нет, наверное, никогда не быть Алёне красавицей. Вот если бы случилось такое чудо! Может, тогда бы Рома если не на край света позвал, так хотя бы на школьном вечере на танец пригласил. Но ведь и красавицу Лапицкую он тоже не приглашает. А она в последнее время к нему цепляется, и это уже многие в классе замечать начали. Так что пусть она не болтает что попало.
Победный смех Лапицкой был, как говорится, «хорошей миной при плохой игре». На самом деле ей хотелось скорее плакать, чем смеяться. Где-то месяц назад, ещё перед Новым годом, Юля, которая считала себя самой, по её словам, «сексапильной» девушкой не только в школе, но и в посёлке, похвасталась Нине Мостовцовой, что она «без проблем» может «закадрить» любого парня.
— Любого? — переспросила Нина. — И Белецкого?
Лапицкая насмешливо сощурила подкрашенные зелёным карандашом глаза:
— Ромку? Легко!
— А я думаю, что вовсе и не легко…
— Это почему? — удивилась Лапицкая. — У него что — нетрадиционная ориентация?
— Да тьфу на тебя, Юлька! Плетёшь всякую гадость. Просто мне кажется, что ты немножко опоздала. Опередили тебя.
Слова подруги только подстегнули Лапицкую:
— Предлагаю пари! Видишь вот эту цепочку? Золотая, между прочим. Если через месяц Белецкий не втюрится в меня по уши, цепочка твоя. Если же будет по-моему, ты отдашь мне свой перстень. Лады?
— А, давай! — махнула рукой Мостовцова. — Серёжки у меня есть, перстень тоже, а цепочки для полного комплекта как раз и не хватает.
И вот похоже на то, что Юле придётся распрощаться с цепочкой. Да из-за кого? Из-за этой мымры Васюковой!
Чего только не делала Юля, чтобы завлечь Белецкого! Даже опытный мужчина не устоял бы. Взгляды, которые время от времени бросал на неё парень, льстили Юлиному самолюбию, придавали уверенности. Она уже не однажды в мыслях примеряла на безымянный палец Нинин перстень с красивым розовым камешком и будто наяву видела растерянное лицо подружки. И вдруг… Да не вдруг! Юля и раньше замечала, что Белецкий почему-то теряется, когда разговаривает с Васюковой, и тем не менее всё чаще подходит к ней: то задача у него не решилась, то учебник дома забыл, а на перерыве хотел бы повторить домашнее задание. А сам только полистает тот учебник. И смотрел он, оказывается, не на Юлю, а сквозь Юлю — на Васюкову он смотрел. Боже мой, да было бы там на что смотреть!
Правда, ещё не всё пропало. В субботу в школе вечер, посвящённый празднику всех влюблённых. Этот вечер самый интересный из тех, что проводятся в школе. Не сравнить со всякими там литературными, где стихи читают да зажигают свечи. Кому это надо? Вот вечер святого Валентина — совсем иное! Там разные интересные игры: «Моргалки», «Третий лишний», «Найди себе пару». Ну и белые танцы. Почта работает, валентинки разносит.
В прошлом году Юля получила целых десять валентинок. А Наташа Бибик — три. Нинка ж Мостовцова всего только две. Кстати, на вечере почтальоном будет Нина. Надо попросить, чтобы она ещё и цензором побыла, хотя, кажется, что между Белецким и Васюковой, кроме «переглядок», ничего ещё нет.
На вечер Юля собиралась часа два. Сначала сделала макияж: сиреневые тени, голубая тушь, ярко-красная помада. Образ девушки вамп завершил наряд: чёрные капри и огненно-оранжевая коротенькая блузочка. Повертелась перед зеркалом, взбила волосы, щедро полила их лаком. Довольно улыбнулась: внешностью природа её не обделила — и фигура точёная, и личико впору на обложку журнала. Хотела уже надеть шубу, как вдруг спохватилась: а духи? Духи у Юли не какая-нибудь дешёвка, а французские — «Фиджи». «Папик» подарил. Есть у неё один, так сказать, друг. На всё ради неё готов. Правда, немножко староват: ему уже за тридцать. Да и жена имеется. Но, как говорится, жена не стена, можно и подвинуть. Только Юле и так неплохо. Тем более что о замужестве ей ещё рано думать.
…Вечер окончательно разбил Юлины надежды: Белецкий даже и не взглянул на неё ни разу. И танцевать белый танец с Юлей отказался, извинился: не умеет, мол. Послал он всего одну валентинку. Конечно же, Васюковой. Прежде чем отдать её Алёне, Мостовцова показала валентинку Юле со словами: «Ну, когда цепочку отдашь?» В валентинке Роминой рукой было написано:
Пусть для меня твоё имя
Музыкой станет любимой.
Юля получила целую кучу валентинок. Но все они были какие-то не такие: «Юля, ты — отпад!», «Ты супер, Юля!», «Жду в сквере за клубом». А две вообще неприличные. Стихов не было. А впрочем, разве ей нужны те стихи да разные «сюсю-мусю»? И Белецкий ей так нужен, как козе барабан. У неё и без того кавалеров хватает. Если бы не под кайфом тогда была, то и пари не затеяла бы. Жалко цепочку отдавать! Что она дома «шнуркам» скажет, если спросят, куда девался их подарок? Может, «папика» развести на очередной презент? Белецкий с вечера пошёл следом за Васюковой. Наконец этот Ромео осмелился приблизиться к своей Джульетте! А Васюкова сияла, как новый гривенник. Нет, надо всё же хотя бы немного попортить ей нервы и за те выступления, и за Белецкого, и за цепочку. Ничего, придумается что-либо.
Алёна листала тетрадь в синей обложке, на первой странице которой было написано: «Дневник личной жизни». Эта тетрадь — самая надёжная её подруга. Только ей Алёна доверяет всё самое заветное. Ведь даже при желании эта её подруга никому не откроет ни одного Алёниного секрета, потому что… В общем, чудненько Алёна придумала — писать шифром, который сама же изобрела. Ну, вот пусть кто-либо попытается прочесть хотя бы это: «Гешша а сечьлы гнагчысаал»!
Да, сегодня Алёна очень счастлива! И вообще, она самая счастливая в мире! А Рома смешной: три вечера подряд они бродили по улицам по нескольку часов, а он, расставаясь с Алёной, ещё долго держал её возле подъезда. А вчера, переминаясь с ноги на ногу, сделал вид, что поскользнулся, поэтому прикоснулся губами к Алёниной щеке совершенно случайно. Прикоснулся и сразу же испугался своей смелости. Алёне ж от радости и смеяться, и плакать хотелось.
Она закрыла глаза. Вот окончат они с Ромой школу, будут поступать вместе, а потом… Нет, дальше она загадывать не будет, чтобы не сглазить ненароком. Алёна не очень-то суеверна, но всякое может случиться.
Ой, как не хочется садиться за уроки! А тут ещё контрольный тест по белорусскому языку завтра. И кто придумал тесты по языкам? Сами же учителя возмущаются: мол, дети и так два слова связать не могут, а с этим тестированием вообще говорить разучатся. Да и задания очень трудные. Иной раз голова раскалывается. Кстати, Рома просил принести завтра книжку с тестами: «Смотри только не забудь!»
Ну, разве она может забыть? Она ведь думает о Роме каждую минуту. Даже на контрольной по математике. Конечно же, Рома об этом не догадывается. И о том, что она его любит, тоже не догадывается. Может быть, Алёна ему об этом и скажет, но потом, позже. А сейчас будет просто любить. Всю жизнь.
Юля Лапицкая ругала себя последними словами. Слишком уж она расслабилась, слишком большую свободу себе дала. А ведь пора думать про аттестат. Она ведь не тупица, прекрасно понимает: чтобы прилично устроиться в жизни, даже самой ослепительной внешности мало. Хотя и внешность — достоинство весьма и весьма ценное.
Завтра у них английский язык, надо садиться за перевод. Пыталась однажды сделать это при помощи компьютера, но он такую белиберду выдал! А может, у неё такой компьютер? Юля начала неохотно рыться в книжном шкафу. Вот он, английско-русский словарь. Лапицкая швырнула его на стол. Из книги выпал узенький светло-синий конвертик и скользнул на пол. Юля испугалась: как же она забыла?! А что, если бы этот «Тест для ранней диагностики беременности» попался на глаза матери? О, мать так «протестировала бы» Юлю, что она надолго запомнила бы. И так задолбала своими устаревшими принципами: «Девичья честь!», «Стыдливость!», «В наше время…»
Ну, никак эти предки не хотят понять, что времена теперь совсем иные! В их десятом некоторые девочки давно не девочки. И не стоит возмущаться! Сейчас это нормальное явление. Вот наверху и то давно приняли как надлежащее: в число болезней, дающих право на освобождение от школьных экзаменов, включили и беременность. Ну а беременность же не от простуды случается! И в каждой школе ежегодно таких «болезней» достаточно.
Ну, Юля, конечно, не такая раззява, как, например, Наташа Бибик. Та прошлым летом «залетела». Только благодаря такому вот тесту вовремя про свою беду узнала и без врачей обошлась. И Юле этот конвертик дала «на всякий случай». Не будет у Юли такого случая, потому что у неё голова на плечах есть. Выбросить, пока не поздно! Только куда? Она озабоченно потёрла рукой лоб и вдруг чуть не подпрыгнула от неожиданной мысли: «А что, если…» Да это будет всем приколам прикол! Пускай Васюкова повертится, как вьюн на горячей сковородке.
Юля подошла к телефону и набрала Нинин номер. Мостовцова почему-то не пришла в восторг от Юлиного замысла:
— Не советовала бы я тебе такое делать: мало ли что из этого получиться может.
— Ага, ты боишься, что я всё же выиграю и тебе придётся возвращать мне цепочку! Не бойся, у меня уже другая есть, ничуть не хуже.
— А ты можешь и эту забрать, — ответила Нина.
— Ну и пошла ты! Я и без тебя обойдусь. Только дождусь удобного случая и обтяпаю всё так, что комар носа не подточит.
…Удобный случай представился только в начале мая.
Сегодня мои десятиклассники наконец принесли свои «послания». Их, аккуратно сложенные в файл, отдал мне Вадим Максимков. У него почему-то дрожали руки. Волновался? Не стоит. Я же им не враг. Если и найдётся что-либо «крамольное», сделаю вид, что не заметила. Странно, но и сама я волнуюсь. Они, конечно же, напишут и обо мне. Некоторые учителя утверждают, что им всё равно, что говорят и думают о них ученики. Главное, мол, «правильно делать своё дело». Я не верю им. Каждому хочется, чтобы его не только уважали, но и хотя бы чуточку любили. Да и что значит «правильно делать свое дело»? Где критерии? За годы моей работы они столько раз менялись!
С замиранием сердца беру в руки файл с ученическими листами и… отодвигаю его в сторону. Пусть завтра. А сегодня займусь домашними делами. Нет, сначала прочитаю.
«У некоторых учителей есть любимчики. Их всё время хвалят, приводят в пример, завышают им отметки и называют по именам. А нас, «нелюбимчиков», только по фамилиям, будто мы солдаты. И никогда нам никаких поблажек! А если ты плохо чувствовал себя или дома у тебя случилась неприятность, поэтому не смог подготовиться к урокам?»
«Иной раз думается, что для таких учителей, как, например, Д. и Ч. все мы, кроме любимчиков, — серая безликая масса. Они не видят нас каждого в отдельности. Доходит до того, что любимчикам в контрольных работах исправляют ошибки фиолетовым цветом. У меня с моей соседкой по парте было одинаковое количество ошибок, я это точно знаю, но мне поставили шесть баллов, а ей — восемь. Две ошибки были исправлены фиолетовым».
«Я учителям разрешал бы работать в школе лет до тридцати — тридцати пяти, а потом переводил бы их куда-нибудь так, потому что все они с возрастом становятся занудливыми, неинтересными, не хотят ходить в походы, заниматься спортом и ничего не читают, кроме учебников да своих «методичек». Между собой разговаривают только про школу. И от нас того же хотят: уроки, уроки, уроки… И каждый свои предмет главным считает, и каждый кучу домашних задании задаёт.
Да невозможно их все выполнить! Ведь у нас и другие интересы есть. Пусть бы учителя чаще вспоминали себя в нашем возрасте!»
«На школьных коридорах висят плакаты о вреде курения. А сколько учителей (и учительниц в том числе) курит? Думаете, попрыскаетесь духами да бросите в рот жвачку, так не будет запаха табака? Ошибаетесь! А вот К. приходит в школу с водочным перегаром. И все это знают. Администрация тоже. Но его держат на работе, потому что у него «жена и дети маленькие». Это правильно? По-моему, ни курильщикам, ни выпивохам не место в школе!»
«В. приходит в школу злая. Никогда не улыбнётся, не скажет доброго слова. Мы знаем, что дома у неё неладно. Но разве мы виноваты? Её любимое выражение: «Это ваши, а не мои проблемы!» Так почему же она свои проблемы приносит в школу? Мы все её не любим. А младшие натирают её стол луком, потому что В. терпеть не может запаха лука».
«Я обращаюсь к вам, Лариса Михайловна. Вы не однажды говорили нам, что слово — огромная сила, что словом можно и спасти, и убить. Даже стихи нам об этом читали. А сами иногда своими словами «убиваете». Ваша ирония бывает очень злой, она уничтожает нас, делает нам больно. Неужели вы этого не чувствуете? Вот, например, те, кому тяжело даётся ваш предмет, вы называете «гигантами белорусской орфографии», «великими лингвистами». А вот не далее как вчера: «К доске пойдёт известный филолог Иванчиков Игорь!»
Некоторые смеются, а мне не смешно. Ничуть».
«В правилах для школьников ничего не сказано о том, что девушкам-старшеклассницам нельзя пользоваться декоративной косметикой. А в журнале «Гаспадыня» недавно был напечатан материал «Макияж для школьницы». Нам по шестнадцать-семнадцать лет. Мы хотим нравиться мальчикам. А завуч посылает нас умываться».
«Люблю, когда в нашей школе проходит какой-либо семинар или приезжает проверка. Тогда даже С. подкрашивает губы и вместо своего обычного страхолюдного платья надевает праздничный костюм. Правда, он уже лет десять тому назад вышел из моды, но всё-таки…
А как интересно в такие дни буквально на всех уроках! Диспуты, исследования, путешествия, «клубы интересных встреч»!
Настоящее шоу! А знают ли проверяющие, что почти все учителя эти уроки репетируют, как театральные спектакли? Вы называете такие уроки открытыми, а, по-моему, правильнее было бы называть их уроками лицемерия, потому что завтра же почти все вы войдёте в класс совсем иными. В некоторых из вас не останется даже следа от той теплоты и благожелательности, которой вы аж сияли на вчерашних «спектаклях». И мы уже будем не «дорогими ребятками», а «лодырями», «нахалами», «тупицами» и даже (так часто называет нас В.) «детьми пьяного ужина».
А недавно у нас, а точнее, у вас, «прокол» получился. В пятницу ждали в школу депутатов, так нам в столовой кроме обычной каши и мандарины, и пирожные давали. И даже чай в этот день сладкий был. А депутаты взяли, да и не приехали! Пообещали на следующей неделе, а когда именно — не сказали. Ура! Приятного нам аппетита на всю неделю!
Надо бы, чтобы комиссии неожиданно приезжали. А то у нас как у Чехова: «Посудин, может, только собирается ехать, лицо закутывает, чтобы его не узнали. Может, уже едет и думает, что знать никто не знает, что он едет, а уже для него, скажи, пожалуйста, подготовлено и вино, и сёмга, и закуски разные!»«
«Я не понимаю, почему учителя так жадничают, когда ставят нам отметки? У нас десятибалльная система. А полистайте классные журналы и ответьте, много ли увидели «десяток» и «девяток» за четверть? Ну «девятки» иногда ещё встречаются, а «десяток» практически нет. Есть ещё две отметки, которых тоже не ставят за четверть. Это «единица» и «двойка». Можешь ничего не делать, не иметь даже тетради и учебника, тебе всё равно поставят «тройку». Вы знаете, почему так происходит? Потому что вас, учителей, за «единицы» и «двойки» наказывают. И вот один старается-старается, а ему «тройка», а другой ту же «тройку» просто так получает. Так десятибалльная ли у нас система?»
«Нас упрекают, что мы мало читаем. Да, читают сегодня единицы. Среди них и я. Но к чтению меня приучили родители, а не школа. В школьной программе много произведений, читать которые трудно и неинтересно. Я многое изменил бы в программе как по русской, так и по белорусской литературе. Прежде всего, выбросил бы из неё «Войну и мир» и «Песню про зубра». Представляю ваше возмущение, Лариса Михайловна! Простите, может, это и шедевры, но читать их надо в зрелом возрасте, а не в школе. А ещё в хрестоматии слишком много устаревших слезливых стихов о горькой доле белоруса. Вроде бы сегодня она вовсе и не горькая. Так, может, довольно нытья? Надо побольше современных произведений с интересными сюжетами. А то программа только отбивает желание читать».
Пересмотрела все листы и подумала: если бы кто посторонний, далёкий от наших школьных проблем, прочитал это, то за голову бы схватился: мол, что же это за учителя такие? Их же к детям на пушечный выстрел подпускать нельзя! Но, во-первых, дети сразу предупредили, что писать будут сугубо о негативном. А во-вторых… Словом, не такие уж мы грешники, как вам может показаться! Большинство из сорока учителей нашей школы хорошие специалисты, порядочные и сердечные люди. Да, люди, а не ангелы, какими многие хотят нас видеть. Поверьте, ангелы не смогли бы работать тут хотя бы по той причине, что в столкновении с реалиями школьной жизни быстро сломали бы свои крылья.
Кажется, я оправдываюсь… Значит, чувствую себя виноватой и опять начинаю заниматься самоедством? Довольно! В одном только признаюсь. Себе. Шёпотом и по большому секрету. Никто не слышит? Так вот: маловато в нас, сегодняшних учителях, настоящей интеллигентности… Но ведь это не вина, а скорее беда наша.
Всё. Надо думать, что мне делать с «анкетами». Может, самое главное выписать и предложить для обсуждения на педсовете? С разрешения директора, конечно. Только как это сделать, чтобы никого не обидеть и заставить всех нас задуматься над нашими взаимоотношениями с детьми, которые видят и понимают больше, чем нам кажется, и, конечно же, говорят об этом и дома, и на улице? До тех же, о ком говорят, это доходит в последнюю очередь.
Пять уроков подряд — это чересчур, особенно сейчас, в конце учебного года. Устала так, что нет сил поставить на плиту чайник. Сажусь в кресло, невидящим взглядом гляжу за окно. Мне нужно как минимум полчаса посидеть неподвижно, ни на чём не сосредоточиваясь. А лучше бы полежать, вздремнуть часок. Но это уже роскошь. Так, размышляя, я задремала, как мне показалось, на минутку. Опомнилась от резкого звонка в дверь. Взглянула на часы. Ничего себе! Скоро начнёт смеркаться. Я вышла в прихожую, открыла дверь. На пороге стоял взволнованный Вадим Максимков:
— Лариса Михайловна, там Рома Белецкий… Только что…
Он всхлипнул и отвернулся.
Через несколько секунд я, на ходу застёгивая непослушными руками плащ, бежала по улице. Возле дома, где жил Рома, стояло несколько женщин. Одна из них шагнула мне навстречу:
— У них никого нет. Отец ещё не пришёл с работы, а мать поехала с Ромой.
— Как поехала? — не поняла я. — Куда?
— На скорой. В район его повезли.
— Так он живой?! Рома — живой?!
— Ну, конечно, живой, раз в больницу забрали. А там, кто знает, как оно будет. Вот уже натворил так натворил! Вешаться вздумал! И чего ему не хватало?
В районную больницу я дозвонилась где-то через час. Предварительно поинтересовавшись, кем я прихожусь Белецкому, мне сообщили, что юноша пришёл в себя, но пока ещё находится в реанимации, и что посетители сейчас нежелательны.
Назавтра с самого утра меня вызвал к себе директор.
— Садитесь, — пригласил он, кивком головы ответив на моё приветствие. — Какой уж тут добрый день, когда такая беда у нас. Я беседовал с учителями. Никто ничего особенного в поведении Белецкого вчера не заметил. Полистал я классный журнал. Две восьмёрки у него за вчерашний день: по истории и по биологии. Сейчас надо выяснить, кто из одноклассников или учеников других классов, где и когда в последний раз видел Белецкого. Ну, конечно же, и с родителями надо поговорить. Есть же какая-то серьёзная причина. И если выяснится, что тут есть наша с вами вина, то на хорошее рассчитывать не приходится. Полетят наши с вами головы. У вас сейчас где урок? В десятом?
— Да, — ответила я, — в моём десятом «А».
— Ну, вот как раз и побеседуете с ними. И ещё. Мне сказали, что вы там какие-то досье на учителей собирали. Принесите-ка их мне.
— Да какое досье? Просто дети сами решили написать о наболевшем. Основное я выписала. Показать?
— Нет, вы мне их записи покажите. Я сам хочу посмотреть, что у них так «наболело». Может, там как раз и скрывается причина, по которой Белецкий решился на самоубийство.
Ну что ему сказать? Выдумать, что сожгла или выбросила листы? Определённо я знала только одно: ни в коем случае нельзя отдавать их директору. Это будет предательством по отношению к детям. А кем я буду выглядеть в глазах учителей?
— А дети всё забрали. Мы так договаривались, — отводя взгляд, произнесла я, понимая, что Василий Петрович почувствовал мою неискренность.
— Ах, вы договаривались?! — прищурился он. — Вот сейчас я знаю, почему именно в вашем классе всегда что-то случается! Распустили вы их! Но об этом поговорим позже. А сейчас идите на урок.
Какие всё же грубые, бестактные люди! Неужели не понимают, что сейчас творится в Алёниной душе? Лезут с расспросами. Сначала подруги, потом Лариса Михайловна. А директор посреди урока в кабинет вызвал. И чего только не наплели! Договорились даже до того, что у Ромы СПИД, потому он и решился на такое. Глупости, конечно. Но что же, что его заставило? И дома, и в школе всё вроде нормально было. На прошлой неделе Рома грамоту получил за первое место в литературном конкурсе «Проба пера». Известный писатель приезжал в район и вручал грамоты. Рома так радовался, такой счастливый был!
В выходные собирались всем классом в лес. Там сейчас красиво. Ландыши цветут, и Рома говорил, что грибы уже есть.
— Какие грибы в мае? — засмеялся кто-то.
— А они и называются майскими, — объяснил Рома, — и растут не в самом лесу, а на опушке, ближе к полю.
Вчера Алёна с Ромой договорились вечером встретиться на стадионе. А сразу после школы Рома собирался засесть за сочинение, потому что назавтра надо было сдавать, а он предыдущий урок пропустил, поэтому даже темы не уточнил. На перерыве взял Алёнину тетрадь по литературе.
Алёна с нетерпением поглядывала на часы и уже начала злиться: ну почему так медленно тянется время? Скорее бы уже вечер! А в половине шестого ей позвонила Даша и сказала… Алёна только под утро смогла уснуть. Немного легче стало на душе, когда узнала, что Рому спасли. А тут они все: «Что? Как? Почему?»
Если бы Алёна знала!
Белый потолок… Белые стены… В углу какой-то загадочный аппарат непонятного назначения со множеством никелированных переключателей, пластиковых трубок, проводов. Юноша попытался поднять голову, но перед глазами замельтешили золотистые мухи. В ту же минуту чья-то рука тихонько прикоснулась к его плечу, и ласковый женский голос произнёс:
— Лежи, лежи, миленький! Всё будет хорошо! Теперь уже у тебя всё будет хорошо!
«Всё будет хорошо?» Значит, было плохо? Но почему?
Рома разлепил пересохшие губы, хотел спросить, где он и что с ним, как вдруг из глубины подсознания молнией сверкнуло: «Самоубийца! Неудавшийся самоубийца!» — и сразу же кто-то невидимый начал разворачивать ленту его памяти.
…Он осторожно, словно что-то очень хрупкое, вынул из сумки Алёнину тетрадь. Казалось, она ещё сохранила теплоту её рук. Рома и улыбнулся от невыразимого чувства светлой радости, которое пленяло всё его существо каждый раз, когда он видел Алёну или думал о ней. Даже странно как-то! Они вместе ходили в садик, в один и тот же год пошли в школу. В начальных классах даже сидели за одной партой. Почему же он раньше не замечал, что она такая… особенная. У неё даже почерк особенный. И как ей удаётся так ровнёхонько писать? И никогда нигде ни одного пятнышка. Алёна, Алёнушка… Какое чудесное имя! В переводе оно означает «свет», «блеск». Никакое другое так не подошло бы всему её облику. Она, наверное, и сама не понимает, какая она красивая и необыкновенная. Но он расскажет ей. И все стихи, посвящённые ей, прочитает. А их у Ромы целая тетрадь. Вот наберётся смелости и прочитает. Нет, лучше он пошлёт их в какой-нибудь журнал. И назовёт их «Стихи к А.». Вот только, кажется, кто-то из поэтов уже давал такое название своим стихам. Жаль. Но ничего страшного. Он что-либо другое придумает. Завтра же и начнёт думать. А сегодня надо писать сочинение. Сначала выбрать тему и составить план. Правда, если бы Лариса Михайловна не требовала, он обошёлся бы без плана, потому что обычно сочинение пишет на свободную тему. И вообще, сочинение — это творчество. А какое может быть творчество по плану? Иногда ведь и сам не знаешь, что из-под пера выйдет, и сам потом удивляешься тому, что получилось. Только есть ли в этот раз свободная тема?
Рома развернул Алёнину тетрадь и увидел между страницами небольшой светло-синий конвертик. С левой стороны — изображение красной розы, с правой — взятое в рамку «Будьте уверены!» Посреди — крупно и выразительно — «Тест», а внизу четыре или пять строчек, написанных очень мелкими буквами. «Закладка? Но зачем в тетради закладка?» — успел ещё удивиться он, и в то же мгновение сердце застучало где-то высоко-высоко, и во рту сделалось горько, словно он глотнул полынного отвара, которым когда-то в раннем детстве бабушка лечила его «от живота».
Роме захотелось крикнуть, что такого не может быть, что это какое-то недоразумение, но воображение рисовало ему ужасные картины, а мелкие буквы вновь и вновь, упрямо складываясь в слова: «ранней», «диагностики», «беременности», — падали на него тяжёлыми грязными камнями, и всё его существо захлёстывала нестерпимая боль. И не было от этой боли никакого спасения…
Куда же теперь девалась та боль? Нет. Есть только запоздалый страх: он, Рома Белецкий, мог умереть! Разве он хотел умереть? Может, и хотел, но чтобы не насовсем, а так, посмотреть… Но что же он, мёртвый, мог увидеть? Ведь его же не было бы! Как же это? Неужели и без него по-прежнему светило бы солнце, шли дожди, цвели цветы, ходили поезда, а его одноклассники решали задачи и разбирали предложения? А она? Она спокойно писала бы своим ровным почерком сочинения о счастье и смысле жизни? Жизнь! Какое чудо, что он будет жить!
— Завтра Рома Белецкий придёт в школу, — сообщила я. — Надеюсь, вам не надо объяснять, как вы должны вести себя с ним?
— Ну, мы же не маленькие! — обиженно воскликнул Миша Подобед. — Неужели вы думаете, что мы с расспросами полезем или пальцами тыкать начнём?
Я махнула рукой:
— От вас, дорогие мои, всего ожидать можно. Вы же у меня и философы, и арлекины в одном лице. А вот друга своего едва не потеряли, и никто ничего не знает.
— Кажется, я знаю, — неожиданно для всех промолвила Нина Мостовцова. — Только стоит ли сейчас об этом говорить? Впрочем, я подумаю. Может, и стоит.
Я заметила, что Юля Лапицкая насторожилась и украдкой показала Мостовцовой кулак.
«Что бы это могло значить?» — встревожилась я и, подождав, пока класс опустеет, стала сбоку от окна.
Десятиклассники, кто по трое-четверо, кто по одному прошли по школьному двору. Лапицкой и Мостовцовой не было.
А вот, наконец, и они. Мостовцова, энергично рассекая воздух ладонью, что-то доказывает Лапицкой. Та сначала отрицательно качает головой, а потом резко поворачивается к Мостовцовой, тычет ей под нос кукиш и бегом устремляется к воротам. Разозлённая Мостовцова мчится следом. Я пожала плечами и отошла от окна. Понятно только одно: закадычные подружки серьёзно поссорились, и эта ссора каким-то образом связана с Ромой Белецким.
Алёна, наверное, в десятый раз перечитывает одну и ту же страницу учебника. «Внешне-динамичный драматизм», «Противоречиво-кризисное состояние». Нет, сколько ни перечитывай, ничего не поймёшь. По-видимому, тот, кто составлял учебник, последний раз был в школе на своём выпускном вечере… лет сорок назад. Иначе он не писал бы таким «сверхнаучным» языком.
Алёна недовольно нахмурилась, отодвинула книгу и тут же поймала себя на мысли о том, что дело не только и не столько в «сверхнаучности» учебника, сколько в ней самой.
Ну не может она сегодня ни на чём сосредоточиться, кроме одного. Почему он так с нею? То, что в первые дни после больницы Рома не сказал ей ни слова, Алёну не очень обидело: тогда он вообще больше молчал, чем говорил. И его старались не тревожить ни одноклассники, ни учителя. Но почему он и сейчас, когда для всех других стал прежним, избегает её? Не подходит, не смотрит даже. Сегодня она решила подойти сама. Страдая от унижения, окликнула, сделала к нему несколько шагов, да так и застыла на месте: он посмотрел на неё каким-то враждебным и даже брезгливым (а может, показалось?) взглядом. Чем же она так обидела его? В больницу два раза приезжала, но ей сказали, что к Белецкому нельзя, что он никого не хочет видеть.
Алёна украдкой наблюдала за Ромой. После уроков к нему подбежала Мостовцова, что-то прошептала ему на ухо, и он пошёл за нею в конец коридора, где в большом деревянном ящике росла пальма. Из-за пальмы выглядывала… Юля Лапицкая.
Словно на чужих ногах Алёна спустилась на первый этаж и медленно потащилась домой. На улице было не по-весеннему ненастно, серо. Серыми и неприветливыми казались лица прохожих, и от этого ещё более грустно и тяжело становилось на сердце. Очутиться бы сейчас на каком-либо безлюдном острове, упасть на землю и плакать, плакать громко, до изнеможения, потом уснуть и проснуться свободной от недавно радостных, а сейчас таких мучительных мыслей о нём. Говорят, время лечит. Только слишком медлительный лекарь это самое время…
Вечером она долго листала альбом с фотографиями. И на этой он. И здесь, где они всем классом фотографировались, когда в поход ходили. А вот снимок, который Рома подарил ей совсем недавно. На обратной стороне всего два слова: «Елене Прекрасной». Надо порвать, чтобы хотя бы дома не попадалось ей на глаза это лицо! А из остальных фотографий повырезать его ножницами! Но ведь так она испортит столько памятных снимков! Да и глупость это. Разве таким образом можно что-то исправить? Надо успокоиться и порассуждать трезво. Может, всё вовсе не так, как она себе представляла. Ну, пошёл он с Мостовцовой. Но ведь было же видно, что неохотно шёл. Ну, ждала его Лапицкая. Но какое растерянное и вроде даже испуганное лицо было у неё! И вообще, школьный коридор, надо себе признаться, не лучшее место для свиданий. Но всё же произошло что-то между ними… Неужели Лапицкая не обманывала, когда говорила, что у них «всё было»? Нет, в такое страшно верить. Не хочется верить. Может, ещё раз попытаться поговорить с ним? И ничего унизительно тут нет. Она же не собирается вешаться парню на шею, она просто хочет выяснить, почему он так переменился по отношению к ней. Неужели она всё-таки чем-то, сама того не заметив, обидела его?
— Ну что ты молчишь, Юля? Давай рассказывай!
Лапицкая злобно взглянула на свою теперь уже без сомнения бывшую подружку:
— Пошла бы ты… погуляла где-нибудь! Ты своё чёрное дело сделала, большое спасибо тебе!
— Не пойду! — решительно заявила Мостовцова. — При мне рассказывай. И всё как было! А то про твою подлянку расскажу я. Всем расскажу.
— Послушай, праведница! У меня тоже есть, что о тебе рассказать! — скривилась Лапицкая.
— Девчата, — нетерпеливо прервал Белецкий, — если вы собрались выяснять свои отношения, то я, наверное, тут лишний. В общем, я пошёл.
Мостовцова схватила его за рукав:
— Подожди, Рома. Ну, Юля!
Лапицкая, мучительно подбирая слова и запинаясь, начала:
— Рома, я… прости, я же не думала, что всё так получится.
Юноша слушал вынужденную исповедь своей одноклассницы и с трудом превозмогал в себе желание броситься к ней и… Уже почти не надеясь преодолеть это дикое желание, Рома начал, как молитву, мысленно твердить где-то прочитанное и впечатлившее: «Женщину нельзя ударить даже цветком! Даже цветком! Нельзя!»
Он не мог сказать точно: то ли «молитва» помогла, то ли Лапицкая вовремя убежала, потому что опомнился только на улице со всё ещё сжатыми в кулаки руками.
… «В правый столбик запишите слова, обозначающие положительные черты характера, в левый — отрицательные». Было в учебнике по языку года два тому назад такое задание. Рома быстро и легко выполнил его. «Доброта», «искренность», «благородство», «порядочность» вправо, ну а «жестокость», «хитрость», «лицемерие», «лживость», конечно же, влево.
Всё просто и ясно. И то, что никто из его одноклассников не хотел быть ни жестоким, ни хитрым, ни лицемерным, было тоже ясным, как погожий летний день. Так неужели наперекор собственным желаниям люди становятся жестокими, лицемерными и… подлыми? Ну, например, попадает внутрь что-то вроде осколка зеркала сказочного злого тролля, и человек начинает видеть и чувствовать всё наоборот, поэтому ему бывает хорошо только тогда, когда другим плохо. А Роме сейчас ой как плохо! Почти как тогда… Наверное, он напрасно сдержал себя. Надо было хоть раз дать в морду (да, в морду, потому что у неё не человеческое лицо, а морда!) этой дряни. Может, хотя бы чуточку легче стало. И что делать теперь? Справедливее и правильнее всего было бы пойти к Алёне и попросить у неё прощения. Но вот ведь странно: не хочется ему, ни видеть Алёну, ни говорить с ней. Совсем не хочется. Да что же это? Он же сегодня узнал, что ни в чём Алёна перед ним не виновата. Она всё та же, которую он ещё недавно обожествлял, без которой не мог представить своей жизни! Как холодно, жутко и пусто на душе!
Пусто… А для Алёны там всё равно нет места. Чужая она ему. Неужели это навсегда? И то, что стихи уже сколько времени не пишутся, — тоже навсегда?
Никак не могу опомниться от того, что рассказала мне Нина Мостовцова.
— Только, пожалуйста, очень я вас прошу, Лариса Михайловна, не трогайте Лапицкую. Во-первых, я слово ей дала, во-вторых, она и так в «трансе». Вчера к ней дамочка из города приезжала, шикарная такая! Жена Юлиного «папика». Ну, это Юля так своего одного кавалера называет. Ой, если бы вы видели, что там было! Она же Юле чуть волосы не повырывала. А как ругалась!
Не трогать? А моим первым желанием как раз и было «тронуть» негодяйку так, чтобы и следа её в школе не осталось.
К сожалению, нет у меня такого права. Да и вообще, у нас, учителей, тех прав с гулькин нос. Вот обязанностей более чем достаточно. И главные из них — воспитывать и перевоспитывать. Пусть простят педагоги-теоретики, практики ж, надеюсь, согласятся со мною: не верю я в то, что человека можно перевоспитать, и поэтому полностью разделяю мнение «основателя социалистического реализма»: «Рождённый ползать летать не может». Кто для чего создан. Ну и пусть бы одни летали, а другие ползали. Только вот «ползуны» — то ли из врождённой своей подлости, то ли из примитивной зависти — при любом удобном случае стараются принизить до своего уровня каждого, кто стремится в небо, а если повезёт, то и вообще втоптать его в грязь, испытывая при этом какое-то садистское удовольствие.
— Нина, а откуда Лапицкая знала, что Рома возьмёт у Алёны именно эту тетрадь?
— Так она же видела, как он брал, а потом залезла в его сумку и положила в Алёнину тетрадь тест, — объясняет Мостовцова и умоляюще заглядывает мне в глаза: — Вы обещаете, что ничего не скажете Юле?
— Нет! — резко отвечаю я. — Не могу обещать!
Нинины губы обиженно вздрагивают, а из мгновенно покрасневших глаз вот-вот брызнут слёзы. А на ресницах, между прочим, целый пласт туши. И явно не фирменной.
— Успокойся, — говорю я и хочу подать ей носовой платок, но не успеваю: Нина пальцами обеих рук снизу вверх проводит по ресницам. Подушечки пальцев делаются полосатыми, но лицо от чёрных разводов спасено.
— Ты извини, Нина, но я не понимаю, зачем тогда ты пришла ко мне, если не хочешь, чтобы я, как ты говоришь, «трогала» Лапицкую?
— Мне Алёну жалко. А ещё… боюсь я!
— Кого? Лапицкой?
— Нет, боюсь, как случится что, то и я виновата буду. Я же знала тогда, что Лапицкая собирается «подставу» сделать, а не предупредила ни Рому, ни Алёну. Я ж не думала, что Рома так отреагирует. А сейчас вот Алёна мучается. Я же вижу. Я надеялась, что когда Белецкий про «подставу» узнает, то у них с Алёной все наладится. А он…
— А разве Белецкий знает? — удивилась я. — Откуда?
— Юля сама недавно ему призналась.
— Ты смотри! Значит, не совсем ещё совесть потеряла!
Нина разочаровывает меня:
— Ну, она не совсем сама… Я её уговорила. Короче, условие поставила: или она Белецкому признается, или я расскажу всему классу. Вот она и испугалась. Только Рома всё равно… Странные они какие-то с Алёной. Как не от мира сего. Вот я поэтому и боюсь. Может быть, вы бы что-либо такое придумали, чтобы они помирились? Поручили бы им вместе мероприятие подготовить.
— Нина, а я вот ещё хотела спросить тебя: а вам, школьницам, ни капельки не стыдно покупать в аптеке эти самые тесты? Как-никак, они не по математике и не по языку. А наша аптекарша всех вас и в лицо знает, и по фамилиям.
— Лариса Михайловна, ну что вы? — Нине смешно от моей наивности. — Кто же будет тут, в нашей аптеке, такое покупать? Мы… они… ну, те девчонки, кому надо, в городе их покупают.
Мне становится неприятно видеть Мостовцову:
— Ну, ты иди, Нина, а я постараюсь что-либо придумать. И Лапицкую не стану трогать.
Мостовцова уходит, а я ещё некоторое время неподвижно сижу за столом, потом решительно встаю и направляюсь в аптеку.
— Заболели, Лариса Михайловна? — сочувственно смотрит на меня аптекарша Таня, бывшая моя ученица.
— Да нет, просто хочу купить каких-либо витаминов, — на ходу придумываю я, а сама украдкой ищу глазами злосчастный тест (спросил бы кто, зачем он мне?).
Да вот же он, прилеплённый скотчем на стекло боковой витрины. Совсем маленькая полоска глянцевой бумаги. Маленькая, а едва не стала причиной большого горя.
— Возьмите вот эти, — Таня показывает мне бело-розовый пластмассовый столбик. — Это комплекс витаминов. Как раз то, что вам необходимо сейчас, в конце учебного года.
— Сколько? — спрашиваю настороженно (хотя бы не очень дорого, потому что в кошельке негусто).
— Десять. Есть и дешевле.
— Давай эти, — спокойно кладу в сумочку ненужные, в общем-то, витамины (всё равно буду забывать их принимать) и ещё раз бросаю взгляд на полоску из глянцевой бумаги.
«Тест для ранней диагностики…» Для Ромы Белецкого он стал тестом на первую любовь, на её истинность и — неужели? — убийцей этого чистого, как родниковая вода, и очень хрупкого чувства. «Постараюсь что-либо придумать…» Если бы это было возможно! Воскресить умершее может только чудо.
А если не умершее? Так хочется надеяться на это! А вы, трезвый разум да хвалёная моя интуиция, замрите! Сейчас я не желаю слушать вас и верить вам! Мне хочется верить в чудо.
Как быстро пролетело лето! Ещё вчера не было в пышных кудрях берёз ни одной из этих лимонно-жёлтых прядок и небесная синева не была такой пронзительной и прощально-задумчивой. Осень… Люблю её, даже позднюю, с графитовой серостью осиротевших, с беззащитной прозрачностью недавно ещё шумливых лесов, с влажными туманами, мглистыми монотонными дождями. Но особенно люблю первый её календарный день, потому что день этот совпадает, пожалуй, с самым радостным для меня праздником.
Торжественная линейка с выступлениями — поздравлениями, пожеланиями, школьный звонок в руках миниатюрной, похожей на большую куклу первоклассницы, с радостью и затаённым страхом поглядывающей вокруг с плеча статного юноши-одиннадцатиклассника, цветы, улыбки…
Ну, кажется, из года в год одно и то же, а сердце по-прежнему сжимается от чувства, определение которому я за все эти годы найти так и не сумела.
До первого сентября осталось пять дней, и настроение моё уже по-праздничному приподнятое. В таком настроении и захожу в двухэтажное здание РОО, где сегодня будет проходить семинар. Через несколько минут от радостного настроения не остаётся и следа.
Сначала я старательно делала вид, что внимательно слушаю «доклады» — слово в слово переписанные из научных журналов статьи, которые, запинаясь на словах-мутантах типа «пропедевтический», «креативный» (в переводе на нормальный человеческий язык — «подготовительный» и «творческий»), читали мои бедолаги-коллеги.
Кое-кто из слушателей посмеивался. Но разве виноваты выступающие, что замысловатые, закрученные учёными дядьками темы были спущены в школы сверху и никто даже не поинтересовался ни возможностями, ни желанием потенциальных докладчиков. Да и сами темы, на мой взгляд, имели для школы приблизительно такое же значение, как новейшие компьютерные технологии для какого-нибудь экзотического умирающего племени.
Об ином бы сейчас думать, с азов начинать бы. С того, например, как защитить детей от развращения бесстыдно-придурковатыми телевизионными шоу, что делать, чтобы хотя бы на малую толику уменьшилось количество сирот при живых родителях, чтобы не доживали свой век на «социальных койках» немощные и никому не нужные старики и чтобы не бросались в омут «взрослой» жизни горькие дети.
Но всё это такие низкие материи! Да и зачем выносить сор из избы? Не проще ли сделать вид, что у нас всё на надлежащем уровне, поэтому имеем право заниматься «материями высокими». Вот завтра-послезавтра эти «доклады» в шикарных, со вкусом оформленных папках займут своё место на специальных полочках в методкабинете: смотрите, мол, работаем, совершенствуемся, осваиваем инновационные (ещё один мутант!) технологии!
А что, если прервать очередного докладчика и попросить передать своими словами содержание того, что он читает? Ай, перестань! Кто тебе разрешит нарушать ход серьёзного мероприятия?
Еле дождалась перерыва и сбежала, как нерадивая ученица с нелюбимого урока. На автобус опоздала. Следующий будет только вечером. Но это меня не особенно огорчило, обед и ужин у меня приготовлен. Имею я, в конце концов, право не на минутку-другую заглянуть к Вере, а посидеть в её уютной квартире эдак часика три. А Вера сегодня как раз дома.
Мы с Верой начисто опровергаем расхожее мнение о невозможности женской дружбы. И не надо ехидных улыбок да историй про подружек «змеюк-разлучниц»! Мы давно не девочки-подростки, которые когда-то записывали в свои «Дневники личной жизни» клятвы во взаимной и вечной верности. Мы, как ни грустно в этом признаваться, женщины довольно зрелого возраста. У нас по два взрослых сына, старших из которых, Сашу и Олега, мы умудрились родить в один и тот же день — 25 января. Наши матери тоже дружили. Всю жизнь. Берёзовские «юмористы» даже прозвище одно на двоих им дали: сёстры Фёдоровы (были когда-то такие популярные певицы). Мол, и мамы всюду были вместе: ходили в лес собирать грибы, ягоды и лекарственные травы, вместе держались в деревенских «кунпаниях»-гулянках — и всегда просили колхозного бригадира Федюлька, чтобы «нормы» льна и свеклы он отмерял им рядом. «Ты уж удружи нам, Иванович, а мы тебя отблагодарим», — только что не кланялись они всемогущему Федюльку. Тот озабоченно морщил лоб, кряхтел и чесал затылок: делал вид, что решение такой сложной проблемы требует немалых усилий. Но «проблема» сразу же исчезала, когда «сёстры Фёдоровы» с подмигиваниями и неискренними улыбками (а чтоб ты поперхнулся!) совали в руку бригадиру полотняную сумку с бутылкой самогона и нехитрой деревенской закуской: шматком сала, куском хлеба да парой огурцов.
Нас, совсем ещё малых, матери водили с собой на «норму», особенно на лён, который надо было дважды прополоть и повырывать (руками!), и обмолотить, и разостлать.
Наверное, с того времени и началась наша с Верой дружба. А может, чуть позже, когда первый учитель Иван Емельянович посадил нас за одну парту в классной комнате, которая была «чистой» половиною хаты сосланного в северные края и в скором времени там умершего «кулака-мироеда» Михаля Петрушкова. Хорошая была хата: просторная, сработанная из толстых смолистых брёвен, — на века строилась, чтобы сыновьям и внукам хватило! — с высокими потолками, с широкими не по-деревенски окнами. Долго служила она школой берёзовской детворе. Только где-то в начале семидесятых, когда вывеска с надписью «Краснооктябрьская начальная школа» переместилась на новое кирпичное здание, сельсовет, подремонтировав кулацкую хату, отдал её безмужней, но многодетной колхозной активистке Ольге Хопиковой.
О том, почему школа, которая находилась в Берёзовке, называлась Краснооктябрьской, мы как-то не задумывались. Только тогда, когда повзрослели, узнали, что нашей Берёзовке решили дать более благозвучное, по мнению местных властей, название — Красный Октябрь. Новое название не прижилось, а вот школа до самого конца своего существования так и оставалась Краснооктябрьской.
Сейчас школы в Берёзовке нет, а немногочисленных школьников автобусом возят в соседнюю Андреевку.
Когда я (теперь уже очень редко) приезжаю в Берёзовку и вижу полуразрушенное здание из белого кирпича среди поросшего травой школьного двора, почему-то чувствую себя виноватой и, отводя глаза, ускоряю шаг.
…Вера когда-то тоже собиралась стать учительницей, но судьба распорядилась по-своему: она работает бухгалтером и живёт в райцентре, от которого до моего посёлка минут сорок езды автобусом. Семьями мы не дружим, потому что наши мужья друг друга терпеть не могут. Верин называет моего кисейной барышней и мимозой, мы Вериного — хамом и солдафоном. Но нас с Верой их взаимоотношения ничуть не волнуют: женщины мы самодостаточные и в некоторой степени независимые.
— Ты представляешь, до чего мы докатились? — начинает Вера, встречая меня на пороге. — Они уже наших ни в Балас, ни в Перевесье не пускают!
Всё ясно: Вера на выходные съездила в Берёзовку. Ну, никак она не может смириться с тем, что наша деревня теперь приграничная зона, что за нашей узенькой Терюхой уже иное — «самостийное!» — государство и что нарушать границу и в самом деле нельзя.
— Мне как сказали, — возбуждённо продолжает подруга, — так я не поверила. Пойду, думаю, и никто ничего мне не сделает.
— Не знаю, как кто, а я тебе что-нибудь сделаю, если ты будешь держать меня в прихожей! — притворно сержусь я, и Вера смущённо улыбается.
— Ой, прости, пожалуйста, проходи, сейчас сварю кофе!
Вера бежит на кухню, а я сажусь в своё любимое кресло-качалку и включаю телевизор.
Молодой мужчина с криком: «Я хочу посмотреть ваш туалет!» врывается в чужую квартиру, размахивая «универсальным средством».
Двое — он и она, — кажется, сейчас начнут драться: слишком уж рьяно рвут из рук друг у друга заграничное лакомство, обещающее им «райское наслаждение».
Я нажимаю кнопку, и телевизор, обиженно мигнув глазом экрана, замолкает.
— Нет, ты только подумай, — никак не может успокоиться Вера. — Наши мамы тот лес посадили, а нам туда теперь и шагу ступить нельзя! А ведь черника только в Перевесье растёт. И малина. И к кринице ж тоже нельзя! Бабки наши плачут: испокон к той кринице и на Троицу, и на Петра на моления собирались: и из наших, Андреевки, Нив, Берёзовки, и из ихних Кусеев, Деревин и Переписи! А сруб и крест над криницей берёзовские мужики делали.
Ну, прошла я мост — никого. А в Баласе грибов этой осенью — тьма! Хожу себе, песни пою, лукошко уже почти полное. А тут — они! Выскочили из кустов вдруг, откуда ни возьмись, камеру на меня наставили и паспорт требуют. Будто какой дурень с паспортом за грибами ходит! Я по-хорошему хотела: «Да перестаньте вы, хлопцы! Мы ж с вами всю жизнь сватались-женились. Сколько девчат берёзовских в Кусеи да Деревины замуж повыходило». А они лукошко из рук выхватили, грибы высыпали да ещё и ногами потоптали: «А-ну, геть видсюля, и колы ще раз пиймаемо…» Вот же ненормальные!..
— Да нормальные они, Вера, нормальные! Просто время какое-то ненормальное настало. Да нам с тобой в Берёзовке уже и нечего делать и не к кому ездить, разве только на Радуницу на кладбище своих навещать. Так на Радуницу ж приезжать разрешают.
— Ну, а если к сердцу иной раз так подступит, что пешком туда пойти готова? Неужели с тобой такого не бывает?
— Бывает, Верочка, ещё как бывает! И знаешь почему? Пуповины наши, в берёзовской земельке закопанные, к себе зовут. И до самой смерти звать будут. Так старые люди говорят.
— Ох, знать бы, где их закопали, выкопать бы да сюда перевезти! Только никогда уже не узнать нам этого. И спросить не у кого!
— Хватит! — перебиваю. — Давай поговорим о чём-нибудь другом.
— Это значит о твоей школе? — Вера насмешливо прищуривает зеленовато-карие, с чёрными крапинками глаза. — Ну, давай, начинай.
И я начинаю рассказывать ей о «моей школе». Вера терпеливо выслушивает мой довольно длинный монолог про учительские радости и разочарования, что постигли меня за то время, которое мы не виделись.
Вера давно перестала говорить про мою чрезмерную «зацикленность» на школе, так как поняла, что моя профессия не только профессия, но и состояние души, и особенность мировосприятия, и образ жизни, а это, по её же словам, — «болезнь неизлечимая».
— А помнишь, ты в прошлый раз рассказывала про мальчика из твоего класса. Кажется, его Ромой зовут. Я почему-то о нём часто вспоминаю, особенно когда кто-либо говорит, что сейчас понятие «любовь» утратило свой романтический ореол, что сегодня молодые не любят, а «занимаются любовью», легко меняют «партнёров» и считают это нормальным явлением. Как у него с той девочкой?
— К сожалению, никак, — вздыхаю я. — Девочка та забрала документы и поступила в колледж. Как мы все ни уговаривали, чтобы в одиннадцатый класс шла, не уговорили. А Рома только на днях приехал: почти всё лето в России у своей родни пробыл. Встретила его вчера на улице. Возмужал, серьёзнее, собраннее стал. Поинтересовалась, понравилось ли ему в гостях, не собирается ли после школы насовсем туда перебраться. А он: «Нет, Лариса Михайловна, моя родня хочет сама к нам переехать. Говорят, у нас лучше: и поля бурьяном не позарастали, и криминального беспредела нет».
Так что, Вера, зря мы порой жалуемся на нашу жизнь. Всё познаётся в сравнении. Хотела я парню про Алёну сказать, но вспомнила свою неудачную попытку помирить их и передумала. Пусть будет как будет. Все мы переболели первой любовью. Помнишь, как ты из-за Лёни Миронова из десятого «Б» страдала?
— Ещё бы! Я даже его коричневый вельветовый костюм до этой поры помню.
— И что ты в том Лёне нашла? Рыжий, лопоухий.
— А ты бы моими глазами тогда на него посмотрела! — невесело улыбается Вера. — Златоволосый сказочный принц.
— Ну да! И «принцесса» у него ему под стать была — Валька Рябцева.
— Ой, как же я ненавидела эту Вальку! Казалось, убила бы! Как увижу её с Лёней рядом — свет немилым становится. А сколько я слёз пролила! Но, заметь, никто даже и не догадывался про мою безответную любовь. И ты не догадалась бы, если бы в дневник мой не залезла, бесстыдница.
— Можно подумать, будто ты в мой не залезла бы, если бы он в твоей сумке очутился, — запоздало оправдываюсь я.
— Да перепутала я сумки. Они ведь у нас одинаковые были. Но ты же видела, что не твоя тетрадь. Зачем читала? Вот сейчас как врежу!
— Ну, вспомнила бабушка, как девушкой была! — смеюсь я и встаю из-за стола. — Мне пора, а то и на вечерний автобус опоздаю.
В прихожей останавливаюсь перед зеркалом, чтобы освежить съеденную за кофе помаду, и замечаю возле губ две новые морщинки. Ну, ты смотри! Ещё же сегодня утром их не было! Оборачиваюсь к Вере:
— Послушай, неужели это уже всегда такое лицо будет?
— Какое — «такое»? — недоумевает Вера.
— Ну, тут морщина, тут пятнышко какое-то противное, тут снова морщина.
— Да нет, всегда таким оно не будет, — заверяет меня верная моя подруга, — хуже будет: и морщин прибавится, и пятен. А то ещё и усы под старость вырастут.
— Спасибо, ты меня утешила. Ну, пошла, а то ещё чем-нибудь «обрадуешь». Звони.
Объявления о приёме в средние и высшие учебные заведения были помещены на специально отведённом стенде в школьном вестибюле ещё в начале апреля. Раньше Алёна не обращала на них особого внимания: во-первых, впереди ещё один учебный год, во-вторых, они с Ромой уже свой выбор сделали — будут поступать в БГУ.
Но это было ещё тогда. А теперь… пусть он один поступает или с Юлей Лапицкой. Алёна внимательно прочитала все объявления и решила, что ждать целый год она не будет, а назло всем поступит этим летом. В педагогический колледж. Если бы кто-либо спросил у неё, почему «назло» и кому это «всем», Алёна не нашла бы что ответить.
Дома, услышав про такое намерение, конечно же, не обрадовались. Мама начала плакать, а отец затопал ногами и даже пообещал «угостить» строптивую дочь ремнём.
Алёна упрямо стояла на своём: мол, в институт она может и не поступить потому, что и с математикой проблемы начались, и с химией. А это значит, что аттестат у неё не блестящим будет. А вот в колледж она определённо поступит. В конце концов, родителей она переубедила. Правда, и в школе пришлось нотации выслушивать, но это уже мелочи.
И вот уже две недели как она студентка. Ей всегда нравилось это слово. Что-то в нём утончённое, аристократическое даже. И строение, в котором находится колледж, Алёне понравилось, и сам город, красивый и чистый. Одно только настораживало: преподаватели в колледже совсем не похожи на школьных учителей: нет в их отношениях к студентам той искренности и открытости, к которой Алёна привыкла в школе. Такое впечатление, будто они однажды и навсегда отгородились от своих воспитанников невидимым барьером холодной вежливости и официальности. От этого как-то неуютно и даже обидно.
Но надо привыкать. И к общежитию тоже привыкать надо. Дома у Алёны была своя комната, где она могла побыть наедине со своими мыслями, послушать любимую музыку, почитать или просто полежать на диване и помечтать. А здесь, в интернатской комнате, кроме Алёны ещё три девушки — Таня, Нина и Рита. Девчонки вроде бы неплохие, но у каждой свой характер, свой жизненный уклад. Рита, например, рано ложится спать и требует выключать свет. Таня же, наоборот, до поздней ночи читает и вечно что-то ест. Нина разговаривает во сне, к тому же имеет скверную привычку без разрешения брать чужие вещи. Вчера, например, она надела Алёнино платье и собралась идти в нём в парк. Когда же Алёна высказала своё недовольство, Нина обозвала её «жминдой».
Если так будет продолжаться и дальше, то придётся Алёне искать квартиру. Вот поедет на выходные домой и поговорит с родителями. Скорее бы уже те выходные! Кажется, целую вечность дома не была. Интересно, а кого вместо неё избрали секретарём БРСМ? Может, его? Вряд ли. Для этого ему недостает серьёзности. Хотя Алёна его давно не видела… Да и зачем ей видеть его? Неужели на нём свет клином сошёлся? Вон сколько парней вокруг. Правда, здесь, в колледже, их маловато, но почти напротив — политех и железнодорожный. И вообще, город есть город.
Может быть, как раз здесь Алёна встретит кого-либо и тогда напрочь забудет, что был в её жизни некий Рома Белецкий. Конечно же, забудет! Она уже и теперь почти не вспоминает о нём. Старается не вспоминать.
Вот и начался новый учебный год. Пора осуществлять все свои планы-замыслы, которые вызрели за лето. По школе, конечно же, соскучилась. Не представляю, как буду жить, выйдя на пенсию. Ну, до пенсии ещё далековато, но почему-то думается о ней всё чаще.
На первом педсовете поздравляли Василия Петровича. Наш директор всё же отважился распрощаться с холостяцкой жизнью. Неловко только, что подарок ему преподнесли весьма скромный: после отпуска почти все «не при деньгах». Василий Петрович смущался, словно мальчик, и долго не мог переключиться на надлежащий ему официальный тон. Как обычно в начале года, решали преимущественно так называемые организационные вопросы. Возникли проблемы с распределением учебной нагрузки: десятых классов будет не два, как планировалось, а один. Вообще, детей в школе с каждым годом всё меньше и меньше. Похоже на то, что в скором времени начнутся сокращения учителей. Страшновато! Ну, куда может пойти работать вчерашний учитель? Мы же все с годами становимся какой-то особенной кастою людей, которые в большинстве своём не способны уживаться ни в каком коллективе, кроме учительского. Все мы немножко романтики (может, это результат постоянного общения с детьми?), а сегодня быть романтиком не только немодно, но и опасно. А может, обойдёт нашу школу эта беда? Посёлок ведь, хотя и понемногу, но оживает: начали ремонтировать дороги, что-то строить. Поговаривают, что скоро здесь будет агрогородок и начнут работать предприятия, которые прекратили свою работу во время перестроечной суеты и развала «империи».
В моём, бывшем десятом, а теперь уже одиннадцатом, тоже стало меньше на два человека. Ушли, к сожалению, не худшие: Алёна Васюкова и Миша Подобед. Мишины родители купили квартиру в городе, и юноше придётся оканчивать школу там.
Сейчас у меня будет урок в пятом классе. Не очень-то хотелось брать этот класс: давно не работала с малышами, поэтому никак не могу привыкнуть к ним: очень уж они утомляют. Непоседливые, шумливые, к тому же имеют некрасивую привычку ябедничать по самому мелочному поводу. Доходит до смешного, как это было недавно: «Лариса Михайловна, а Дима Бобкин испортил воздух!» — и жалобщица вопросительно смотрит на меня в ожидании «приговора», а красный, как вареный рак, «преступник» под хихиканье одноклассников сосредоточенно рассматривает собственные ногти.
Прозвенел ещё только один звонок (на первый урок у нас дают их два), но я беру журнал и выхожу из учительской. Навстречу мне с торжественным, загадочным видом бежит Даша Каштанова:
— Лариса Михайловна, а в нашем классе новенькая! Зайдите взгляните, мы сейчас в кабинете истории.
— Да у меня же следующий урок в вашем классе. Тогда и, как ты говоришь, взгляну.
— Нет! — на лице у Даши та же торжественность и загадочность. — Вы, пожалуйста, сейчас зайдите! Ну, на минуточку! Ну пожалуйста!
Я прикладываю руку к виртуальному козырьку:
— Слушаюсь и подчиняюсь, мой генерал!
Даша забегает вперёд, услужливо распахивает предо мной дверь в кабинет истории, и я лицом к лицу сталкиваюсь… с Алёной Васюковой.
— Вот наша но-о-о-венькая! — радостно тянет Даша. — Знакомьтесь!
— Да мы вроде уже того… в некоторой степени знакомы, — шучу я. — Здравствуй, Алёна. Ну, рассказывай, как тебе живётся-учится.
— Так вы не поняли! — не очень тактично перебивает меня Даша. — Алёна хочет вернуться к нам насовсем! Она и документы из колледжа уже забрала.
— Если можно, — несмело говорит Алёна. — Я же почти месяц пропустила.
Я делаю нарочито серьёзное лицо:
— Ну что ж, надо подумать…
Но в глазах у девушки столько тревожного ожидания (неужели и вправду считает, что её могут не взять в школу?), что я поспешно добавляю:
— Ну, конечно же, можно, Алёнушка!
Одноклассники поздравляют «заблудшую овцу» с помилованием и возвращением в родные пенаты, и Алёна садится за парту, старательно не замечая взглядов, которые раз за разом украдкой бросает на неё Рома Белецкий.
Звенит звонок. Второй, между прочим. Я почти бегу к кабинету, где уже толпятся, толкают друг друга и по очереди заглядывают в замочную скважину — и что они там видят? — смешные, так трогательно маленькие и уже тоже мои пятиклассники.
Кажется, я начинаю верить в приметы. Впрочем, всё это могло быть обычным совпадением. Но…
Сообщение об убийстве в «маленьком Париже» я получил в понедельник, тринадцатого сентября, в тринадцать часов, — ровно через тринадцать часов после того, как от меня навсегда (теперь уже по-настоящему навсегда) ушла жена. Её поступок не был для меня неожиданностью, так как накануне она заявила: «Выбирай, наконец: или я, или твоя копеечная работа в этой придурковатой конторе». Срок, отведённый на обдумывание, заканчивался в полночь. Но я даже не предполагал, что у неё хватит смелости уйти в такое время. А она ушла. Вернее, уехала: вызвать по телефону такси было делом одной минуты.
Я не провожал её, хотя как истинный джентльмен обязан был проводить. По-моему, она тоже так считала: слишком уж долго возилась в прихожей, прежде чем грохнуть дверью. А возможно, Наталья надеялась, что я ещё передумаю. Я не передумал. Выждав, пока на лестничной клетке утихнут её шаги, я разделся, лёг на диван и закрыл глаза. Примерно через час понял, что не усну. Взял с книжной полки объёмистый том Ницше (первое, что попало под руку), но тут же зло швырнул с таким трудом приобретённую ценность на далеко не стерильный пол и решительно направился на кухню. Та показалась мне слишком просторной и неуютной. Я открыл дверцу новенького «Атланта» и заглянул в его холодное чрево. Взгляд зацепился за бутылку «Крышталёвой». Где-то в подсознании шевельнулось нерешительное «напиться, что ли?», но тут же стыдливо съёжилось от произнесённого вслух «дурак, тряпка, потенциальный алкоголик», и я, тяжело вздохнув, понуро поплёлся в спальню и снова рухнул на диван.
«Ну что ж, буду смотреть в потолок, ждать утра, чтобы пойти в «придурковатую контору», на работу, которая всё же разрушила мою, к счастью, небольшую (я и Наталья) семью», — так подумал я и неожиданно уснул.
Сон не принёс желанного отдыха: проснулся я с таким ощущением, словно целую ночь таскал мешки с картошкой. Не помог и крепкий, до полынной горечи кофе. В прокуратуру я пришёл, как говорил герой популярного фильма, «совсем плохой».
Дубницкий, вчерашний выпускник юрфака, по-своему понял причину моего недомогания.
— Годы молодые с забубённой славой, — заговорщицки подмигнув мне, начал он, но, заметив, что попал «не в масть», в мгновение ока исчез за дверью соседнего кабинета. И правильно сделал, потому что слова, которые едва не сорвались у меня с уст, вдребезги разбили б его мнение обо мне как о человеке сдержанном и тактичном.
Я распахнул дверь в свои «апартаменты» — два с половиной на три метра, — вдохнул прокуренный воздух и без особого энтузиазма вынул из ящика обшарпанного стола пухлую папку.
Я люблю свою профессию. Только вот писанина… Сколько энергии высасывает она из каждого из нас! Но и без неё никак. Так что терпи, бедолага. Не успел я ещё как следует сосредоточиться, чтобы окунуться в бумажную стихию, как дверь тихонько приотворилась. Дубницкий. Готов держать пари, что он сейчас попросит у меня сигарету, так как у него «вот только-только закончились».
— Виталий, у меня закончились… — начинает он.
Я достаю из полупустой пачки сигарету и ехидничаю:
— Сомневаюсь, что они когда-нибудь у тебя начинались.
Дубницкого ничуть не смущает мой язвительный тон. Он щёлкает зажигалкой и в подробностях расписывает своё вчерашнее знакомство с очередной «чувырлой» и то, что из того знакомства получилось.
Странно, но несколько минут, казалось бы, совершенно пустой болтовни с Дубницким принесли мне желанное успокоение. Всё пройдёт. Сейчас бы ещё как-нибудь вырваться на природу. Одному. Побродить по лесу (грибной сезон как раз в разгаре), посидеть у костра, заночевать в палатке. Жизнь такая длинная, и почти вся она впереди, ещё впереди. Хватит времени и на то, чтобы исправить старые ошибки, и на то, чтобы совершить новые.
Мои философские размышления прервал телефонный звонок: «Фролов, на минутку к шефу».
«Минутка» длилась часа полтора. А ещё через полтора часа следственно-оперативная группа выехала в «маленький Париж» — так мы между собой называли рабочий посёлок Ольховое.
Посёлок этот, пожалуй, с первых дней своего возникновения (лет двадцать уже) и милиции, и прокуратуре что кость в горле. Населения вряд ли наберётся три тысячи, а совершённых преступлений не сосчитать. Почти каждый год убийство. А в прошлом году их случилось целых три. Что уж тут говорить про воровство и хулиганство!
На сегодняшний день в Ольховом зарегистрировано два с половиной десятка хронических алкоголиков (но это только зарегистрированных), хватает и «жриц любви». Этому явлению поспособствовало строительство металлургического завода.
Мне ехать в Ольховое выпало впервые. И сразу на убийство.
— Кажется, тут дело ясное, — молодой (который уже на моей памяти) участковый словно оправдывается, что потревожил нас. — Он на кухне, а она вон там, в спальне.
Я переступаю порог кухни (где уже щёлкает фотоаппаратом эксперт-криминалист Белов) и чувствую: мои слова о том, что я на своей непростой работе ко всему привык, пока не соответствуют действительности. Привыкнуть ко всему невозможно. Правда, я научился скрывать свои эмоции за внешним спокойствием. Но сейчас это просто не получается. Кровь… Сколько мне привелось видеть её за три года работы, но чтобы столько сразу… Жёлто-коричневый линолеум залит кровью. Брызги крови и на отопительной батарее, и на боковине газовой плиты, и на дверце холодильника. В тёмной до черноты луже крови труп русоволосого, плечистого, при жизни, видимо, очень сильного мужчины лет сорока пяти. Возле правого плеча два окровавленных ножа. Полураскрытые глаза под чёрными густыми бровями.
Перерезано горло, повреждена сонная артерия, — констатирует судмедэксперт. — На левой половине грудной клетки две поверхностные раны. Смерть, скорее всего, наступила от острой кровопотери.
Рядом со мною, отводя глаза, страдает Дубницкий. Мне становится его жалко, и я обращаюсь к прокурору:
— Александр Семёнович, может, пусть Алёша сходит к соседям, поищет свидетелей.
Дубницкий облегчённо вздыхает (ой, не получится, наверное, из него следователя!) и выходит из квартиры. Кстати, квартира…
Она неухоженная и неуютная. Обои в прихожей давно отжили своё, потолок только условно можно назвать белым. Стекло в кухонной двери выбито, в балконной — тоже. Мебель, довольно приличная, расставлена как попало. Особенно удивляет меня широкий, обитый бордовым велюром диван в зале: он стоит не спинкой к стене, как это должно быть, а наоборот. Я открываю дверь в спальню. На кровати, застеленной зелёным покрывалом, сидит светловолосая женщина. Савельева. Жена убитого.
— Следователь прокуратуры Фролов Виталий Дмитриевич, — представляюсь я, разложив на низеньком столике несколько листов бумаги, сажусь в кресло напротив. — Я должен допросить вас. Ваши имя, отчество, фамилия?…
Женщина спокойно, а точнее, безучастно смотрит на меня большими тёмно-серыми глазами. Лицо у неё худощавое, бледное, с тонкими чертами. Я повторяю свой вопрос.
— Нина Николаевна Савельева, — в голосе такая же безучастность, как и во взгляде. — Почему я не могла дозваться никого из вас раньше? А сегодня, — она кривит губы, — сегодня вас вон сколько. Только сейчас уже ничего нельзя исправить.
В дверь просовывается голова участкового Грибницкого. В глазах у Савельевой вспыхивают злые огоньки:
— Ага, и вы здесь, уважаемый Виктор Сергеевич! Наконец-то!
Смущённый участковый исчезает, дверь закрывается.
— Что ж это вы так разговариваете с Грибницким? — укоряю я Савельеву. — Ведь он…
Но Савельева перебивает меня:
— Он того стоит! Пусть вот только всё закончится, и я ещё поговорю с ним в другом месте и при других обстоятельствах. И с Грибницким, и с этим вашим хамом, с опером.
— Нина Николаевна, в вашем положении надо думать об ином. Постарайтесь как можно подробнее рассказать, где вы находились с того момента, как проснулись, и до того, как увидели труп своего мужа.
— Не знаю, сколько можно твердить, что Савельев мне не муж, не сожитель, а сосед по квартире! И напрасно ждут, что я буду оплакивать его. Я не буду плакать! — почти кричит она и отворачивается, чтобы спрятать повлажневшие глаза.
— Хорошо. Успокойтесь и расскажите.
Вечером я пытаюсь разобраться в противоречивых мыслях. Сначала Савельева ударили в грудь, а потом перерезали горло? Но в таком случае жертва должна была сопротивляться, а ни на месте, где обнаружен труп, ни в одной из комнат следов борьбы не обнаружено. Смертельный удар в шею был сделан неожиданно для Савельева? Получается, он хорошо знал убийцу и не боялся его. А две раны на груди были нанесены уже потом, для верности? Нет в квартире (по крайней мере, мы не нашли) следов проникновения постороннего человека. Окна плотно закрыты, и видно, что давно не открывались. Дверь, по словам Савельевой, она открыла своим ключом, а ключ, принадлежавший Савельеву, находился в замочной скважине с внутренней стороны. Ключ наполовину высунут, поэтому не мешал ей открывать. Никто из соседей не видел, чтобы кто-нибудь, кроме Савельевой, заходил в квартиру или выходил из неё, никто не слышал ни шума, ни крика о помощи. Ножи, которыми (или одним из них — это покажет экспертиза) было совершено убийство, снова же по словам Савельевой, принадлежат ей. Обычные кухонные ножи, не сказать чтобы очень острые.
Выходит, Савельева убила его бывшая жена. Видимо, да, особенно если учесть характер отношений между бывшими супругами и заинтересованность Савельевой в том, чтобы бывший муж оставил квартиру ей с сыном. Но чтобы нанести такие раны — шея перерезана почти до позвонков, — надо быть жестоким, беспощадным и владеть большой физической силой.
Перед глазами возникает тонкое, как у подростка, запястье, бледная дрожащая кисть. Нет. И внешность Савельевой никак «не подходит» для такого ужасного преступления.
У Савельевой есть мужчина. Впрочем, это только предположение. Спрашивать у неё об этом я пока не стал. Пока. И всё же, если предположение не ошибочное, то… ещё одна версия? Тогда многое можно объяснить, в том числе и отсутствие «следов проникновения». Савельева могла дать убийце ключ. Если же никакого мужчины нет и Савельева не убивала, то — самоубийство? Но чтобы совершить над собой такое, надо или иметь огромное мужество, или быть сумасшедшим.
Савельев постоянно пил, но в тот день и накануне был трезвым. На газовой плите стояла кастрюля с варевом, на столе лежали порезанное на кусочки сало, ломти хлеба. Получается, Савельев, перед тем как полоснуть себя по горлу ножом, решил подкрепиться? Абсурд… Савельева утверждает, что она в то утро ничего не готовила, сало и хлеб тоже не резала.
А вообще, хватит ломать голову. Надо дождаться более подробного результата экспертизы, опросить свидетелей, узнать, что нашёл Дубницкий. К нему я, пожалуй, был несправедлив. Дубницкий — стажёр, работает каких-то три месяца. Мне было проще: отец — судмедэксперт, мать — врач. Я с детства видел фотоснимки с мест дорожных происшествий и убийств, а позже наблюдал за работой отца. И всё равно первое время было жутковато, хотя ясно представлял себе, какую профессию выбираю. Кстати, и моя сестра — она учится в мединституте — собирается стать судмедэкспертом. Хочет пойти по отцовской стезе. Отцу хорошо в том смысле, что между ним и матерью никогда не возникало никаких «профессиональных» недоразумений, как у меня. Мать всегда интересовалась работой отца, поддерживала его в трудную минуту. Ей и в голову не пришло бы ставить такое условие: «Я или твоя работа». Наталья же всегда была озабочена только своими проблемами. Учительница. А учителя привыкли командовать… Савельева тоже учительница. Учительница-убийца? А впрочем…
Ну что ж, на сегодняшний день сделано всё необходимое.
Я, товарищ следователь, не люблю много говорить. Одно скажу: Нинкиных рук дело. Мы с Савельевым столько лет на одной лестничной площадке встречаемся. Квартиры наши напротив. Правда, ни они к нам, ни мы к ним не ходили. Всё из-за Нинки… ну Нины Николаевны. Нелюдимая она. Разве что поздоровается и то как бы нехотя. Но мы про ихнюю жизнь всё знали. Пашка сам рассказывал. Издевались они над ним вместе со своим сынком-дылдой. Били его. И сынок бил. Вы только представьте себе: бить родного отца! Однажды даже ребро ему сломал. Пашка тогда целый месяц за бок хватался. Ну, выпивал. Но ведь у нас в посёлке все пьют. Я же сказал: все пьют. Так что? Нас всех перерезать надо? Как Пашку? Жизнь теперь такая паскудная. Выпьешь — и на душе чуточку светлее.
По сути? Встретил я её… Нину Николаевну, кого же ещё? Встретил приблизительно часов около двенадцати. Я как раз выходил из своей квартиры, а она открывала дверь в свою. Она сделала вид, что не видит меня: кто-то насплетничал, что я помогал Пашке выносить швейную машинку и что мы будто вместе её пропили. А я, клянусь, ни сном ни духом. И близко там не был. Минут через десять, не больше (я только успел набрать в ведро песка на детской площадке: ремонт делаю, так для раствора), вижу — она из подъезда выходит. Я сразу заметил, что она какая-то… ну не такая, заторможенная будто. Лицо побелело, глаза бегают, а руки в карманах: то ли ищет она там что-то, то ли что-то кладёт. И потом бегом на улицу. Я сначала думал, они с Пашкой снова поскандалили. Но обычно он следом выскакивал и ругался. А то тихо. Я домой пошёл. Плитку в ванной лепил. И только где-то через час услышал, что Павла зарезали. Хотел зайти посмотреть, но меня ваши, милиция, не пустили. Никого не пускали, кроме понятых. Они потом Пашку и вынесли в покрывале. Вот и всё, что видел. А что подумал?… Думаю, кому это нужно? Он что — бизнесмен какой или мафиози? И врагов тут у него не было. Он спокойный был, когда трезвый. А пьяный, так разве кого матом обложит. Да никто и внимания не обращал: пьяный есть пьяный, а ещё и инвалид в придачу. Дома ж у них вечная война шла. Она его выселить хотела. Всё заявления в милицию писала, а участковому нашему вообще надоела как горькая редька. Она убила. Только она!
Нину Николаевну знаю давно. Ну как знаю? В одной школе работаем лет семь уже. Кабинеты наши рядом. Подругой своей назвать не могу. Характер у неё своеобразный. На первый взгляд Нина Николаевна кажется человеком общительным, коммуникабельным, как сейчас говорят. И пошутит, и посмеётся, и посочувствует. На помощь придёт. Если попросишь. Но коммуникабельность эта… Не знаю, как вам объяснить. Помните, как в страшных сказках: герой, стараясь защититься от нечистой силы, очерчивает себя кругом. Вот и Нина Николаевна, кажется, раз и навсегда оградила себя таким кругом. Только сказочного героя круг тот охранял от нечистой силы, а её — ото всех, кто пытался переступить черту, за которой начиналась её личная жизнь. Только посёлок наш не город: как ни скрывайся, всё равно не скроешься. Не было в ихней семье мира. Да и какой мир там, где водка! А пил Савельев крепко: под скамейками возле дома валялся, а то и посреди улицы. Гонял и Нину Николаевну, и Витю, сына ихнего. Она иной раз придёт в школу такая, будто ночную смену отработала: глаза усталые, руки дрожат.
Однажды спросила у меня, не знаю ли я кого, кто захотел бы две однокомнатные квартиры на одну двухкомнатную поменять. Я сказала, что не знаю. Потом услышала, что они развелись с Савельевым, а уйти ей некуда: ни родных, ни близких.
В тот день, вчера, значит, у Нины Николаевны были два первых урока. Пришла она на работу в начале девятого, как всегда. Спокойная была. Видимо, выспаться удалось. Василий Максимович ещё комплимент ей какой-то сказал. Кажется, насчёт причёски. После третьего урока «форточка» у неё. Она ещё в кабинет ко мне заглянула, сказала, что домой сходит, чаю нормально попьёт, а то в нашей столовой «не чай, а одно название». А где-то через полчаса — четвёртый урок уже шёл — прибежала сама не своя. Рухнула в кресло в учительской возле телефона, трубку схватила, позвонить, видимо, хочет, а номер набрать не может: трясёт её всю, как в лихорадке. Бросились мы к ней, спрашиваем, что случилось, а она слова вымолвить не может. А потом вообще на пол осунулась, сознание потеряла. Хорошо, что больница рядом. Вызвали врача. Сделали укол. Пришла в себя и сразу кричать стала, чтобы скорее к ней на квартиру бежали. Мы втроём пошли: физрук, медсестра и я. То, что мы там увидели, не пожелаешь увидеть даже врагу лютому. Дверь была приоткрыта. А он, Савельев, на кухне лежал. Да что я вам рассказываю, будто вы не были там. Медсестра ещё несколько шагов сделала и сказала, что надо вызывать милицию, а врачам тут делать нечего. Ой, товарищ следователь, не думаю я, чтобы Нина Николаевна на такое решилась! Тут кто-то другой. Хотя… Но нет. Не она. Нет и нет.
Что видела? Видела, как Савельева выходила из своего подъезда. Точно не скажу. Кажется, в первом часу. Я из магазина шла. Мы на втором этаже живём. Я ещё удивилась, почему это она так мчится и будто бы разговаривает сама с собой. Как они жили? Как кот с собакой. Сколько помню, всё расходились да сходились. Павел пил почти ежедневно. Ну, тогда уж давал жару! Он, когда пьяный, дурной совсем был. Ну а кто пьяный умный? Но ведь и она штучка ещё та! Нет, чтобы уступить пьяному мужику. Где там! Пашка ей слово, она ему два. Мало того: он только на неё замахнётся, а она его — тресь! Что под руку попадёт, тем и шарахнет. Месяца три тому назад голову ему разбила. Пашка говорил, что молотком. У него там шрам должен быть, потому что она тогда здорово его стукнула. Если бы я такое со своим Сашкой сотворила, он бы по стенке меня размазал. А я думаю, что Пашка так и не пил бы, если бы она хотя бы немного за ним присматривала. Ну, пусть и разведены. У нас тут половина разведённых. Вот и Пинченко разведены, а Райка снова родить должна. Разведены… Савельева и до развода никогда с ним вместе не ходила. Никуда его с собой не брала: ни в компании, ни к своим родственникам. Он — себе, она — себе. Пашка, бедняга, сам и готовил, и бельё стирал. А легко ли ему было в его положении? У него ведь инвалидность. Что-то с позвоночником. Пашка жаловался, что она его костылём обзывала. Да ещё и хахаля себе завела. Наши не однажды видели, как она под руку с ним в городе ходила.
Пашку я в тот день не видела, а её, я же говорила уже, встретила. Ого! — себя она смотрит! Одевается так, что удивиться можно: как-никак сын у неё, зарплата небольшая, а Пашка, что уж тут говорить, пенсию свою пропивал. А она, как у нас говорят, «чик-навычик»: причёска, помада, духи. Откуда? Не иначе, как хахаль тот спонсирует. Ну а Пашка мешал ей вовсю разгуляться. А почему не могла? Сначала молотком, а потом за нож схватилась. Долго ли таким, как она, развратницам? Нет, я к ним не ходила. Что между нами может быть общего? Я домохозяйка, а она интеллигентка. Нет, мы не ссорились. Она ни с кем из соседей не ссорилась, но и не дружила ни с кем. Первое время кое-кто из нас пытался заходить к ним. Ну, спичек коробок одолжить, хлеба там кусок. Так она через порог буркнет, что нет, и дверь перед носом захлопнет. Вот и перестали ходить. Она и Пашкиных друзей не пускала. Те заходят только тогда, когда она в отъезде. Но сейчас она редко ездит. Родители умерли, ездить некуда.
Гражданин… ой, товарищ следователь! Простите, как вас по отчеству? Виталий Дмитриевич, что же происходит? Вы думаете, что это Нина Николаевна? Тогда почему ту одежду, что на ней была, забрали? Порядок такой? Напрасно вы это всё! Я вам одно скажу: Нина здесь ни при чём! Да как тут без эмоций! Мало она ещё намучилась с этим алкоголиком? Ведь она же, если б хотела, давно бы отравы какой-нибудь в водку сыпанула. Он же пил всё, что горит. А чаще всего самогонку. У нас ведь на посёлке этих самогонщиков как блох на бродячей собаке. Вот бы за кого взяться, так вам же не до этого. Не царское это дело! А в милиции у них свои люди. Как готовят рейд, так сами же их и предупреждают. Смех, да и только! Постараюсь по порядку. Про то, что Савельева убили, я вот как узнала. Иду к маме (она в том же доме, где и Савельева, живёт), смотрю, возле Нининого дома толпа собралась. Машины милицейские стоят. У меня сердце так и ёкнуло. Всё, думаю, убил Нину или искалечил! Говорила ж ей, чтобы у меня ночевать осталась: Вити дома нет, а Савельев уже месяца три «не просыхает». Она не послушалась, домой пошла… Я к ним, к Савельевым бросилась. Вижу, на диване в прихожей участковый сидит и мужчин полная квартира: кто в штатском, кто в форме. Меня лейтенант какой-то пытался не пустить, но я его оттолкнула — и к Нине. «Что случилось?» — спрашиваю. А она говорит: «Труп у меня на кухне». И спокойно так говорит, будто труп на кухне — обычное явление. «Какой труп?» — спрашиваю опять. А она снова спокойно (я потом узнала, что её уколами нашпиговали, поэтому и такая спокойная): «Павла, соседа моего, труп».
Она давно его не называла мужем и даже злилась, когда кто говорил «твой муж». Правда, мелькнула у меня мысль… Но только мелькнула! Не могла она. Ага!.. Так вам уже и про молоток доложили?! Доброжелатели нашлись! А не рассказывали вам они, почему она молоток схватила? Ну, тогда я расскажу, потому что я тогда как раз у них была. Часто ходила. Одна я и ходила к ней. Она не хотела, чтобы посторонние видели, что в её квартире творится. Ему же, когда напьётся, было море по колено. Он, извините, в туалет не ходил. Где повалится, там ему и туалет. Побил, поломал всё что можно. А повыносил сколько! Да вы сами видели, как там… Ну а меня она не стеснялась — с детства дружили, из одной деревни. А здесь, в посёлке, почти все приезжие. В деревне когда-то я завидовала Нине. Зайдёшь к ним в хату, будто в другой мир попадёшь: чистота, покой, уют. А отец какой у них был! Он Нину с братом и в лес поведёт за грибами, и сказку для них сочинит, и из города (он в Гомеле работал) вкусненькое «от зайчика» привезёт либо книжку с рисунками. А наш из дому всё за самогон выносил. Если бы можно было, он и нас бы, детей своих, повыносил. Мама в колхозе работала, а он то по шабашкам ездил, то просто так болтался. Мы хлеба белого никогда не видели. Поэтому я и завидовала Нине. Короче? А короче нельзя. Завидовала я ей: не знала она горя в детстве. Счастливая была, пока замуж не вышла. Павел и тогда уже пьянствовал. Почему за него пошла? Потому что не представляла, что такое алкоголик. Если бы она в такой семье, как я, росла, то, конечно же, за семь вёрст обошла бы того Павла. А так… Сколько раз говорили ей: «С кем ты судьбу свою связать собираешься?» А она одно: «Я из Павла человека сделаю. Он не глупый, и руки у него золотые. И любит он меня. А влюблённый горы свернуть может».
Павел тогда видный парень был: высокий, широкоплечий, волосы густые, брови чёрные. Посмотреть — настоящий мужчина, здоровый, как дуб. Но это только одна видимость была: дуб тот давно уже короедом подточенный. Где-то около года после свадьбы он ещё немного сдерживался, а потом пошло-поехало. Как только бедная Нина ни боролась: и в техникум на заочное отделение его устроила (потом, дурочка, ночами за него контрольные работы писала), и травами от водки отучить пыталась, и по докторам возила, и к знахарям. Витьку ему родила. Лет пять отстрадала, потом сына забрала и к нам переехала. Мы с мужем ей комнатку выделили. Года полтора жила она у нас, потом свою квартиру получила. От школы дали ей двухкомнатную. Вскорости вернулся в посёлок и Павел. Исхудавший, почерневший. Стал умолять, чтобы Нина не прогоняла, клялся, что на спиртное и смотреть до конца дней своих не будет. И, правда, не смотрел… пару месяцев. Потом снова за своё. Запил «по-чёрному». Драться начал. А уже какими только словами Нину не оскорблял — вспомнить страшно. Инвалидность? Отлупили свои же друзья-алкоголики. Да так, что чуть не умер. А, кто бил и за что, он сам не помнит. Дали группу, а трудового стажа кот наплакал. Получал минимальную пенсию. Я таким бы вообще пенсии не давала. Я бы их в клетках в зоопарке держала, чтобы человеческое звание не позорили. Про молоток? Я и забыла уже.
Было это где-то в середине мая. Мы с Ниной сидели на кухне, чай пили. А тут он вваливается. Как всегда, «на рогах». И сразу давай нести что попало. Нина пристыдить попыталась, а он ещё больше разошёлся, схватил со стола нож — и к Нине. Та руку перед собой выставила, он по руке и полоснул. Кровь увидел и ещё больше озверел, снова к ней бросился. Я в крик, а Нина схватила со стены (у неё там набор такой и теперь, наверное, висит) молоток деревянный с зубчиками и по голове его. Он упал, а мы на улицу выбежали. Нина испугалась: «Ой, что это я натворила?!» — и в больницу побежала. Доктор пришёл, а Пашка ходит по квартире, матерится.
Почему ж не обращалась? Вы проверьте, сколько она заявлений в милицию писала. Но там не очень… Семейный скандал. А какой тут «семейный»? Она давно с ним не жила как с мужем. Года три, наверное. Кто убил? Может, кто из «алконавтов» этих. Что им стоит? Вот в прошлом году у нас мужчину убили. Пили-пили вместе, а потом одному почудилось что-то, он и ткнул вилку в горло собутыльнику. Правда, потом сам властям сдаваться пошёл, когда протрезвел. И здесь что-нибудь эдакое. Всё может быть. Только не она.
Я более десяти лет работаю директором Ольховской школы. Когда я приехала сюда, Нина Николаевна уже была здесь. Что я могу сказать о ней? Отлично владеет предметом. Отношения с учениками и коллегами неплохие. Энергичная, активная. Правда, порой чрезмерно эмоциональная. Но ведь она филолог. Люди равнодушные такую специальность не выбирают. Семейная жизнь у неё не сложилась. Савельев — личность с явными признаками деградации. Пьянство никогда не способствовало интеллектуальному развитию. Приходилось вмешиваться в их отношения и мне. Я дважды звонила начальнику милиции, просила принять меры к Савельеву, потому, что из-за его дебошей Нина Николаевна часто приходила в школу в нерабочем состоянии. Однажды во время урока упала в обморок. Никто ей так и не помог. Савельева вызывали в милицию, штрафовали, этим дело и заканчивалось. Тринадцатого сентября? Могу с полной ответственностью засвидетельствовать, что с восьми пятнадцати до одиннадцати тридцати Нина Николаевна из помещения школы не отлучалась. Четвёртого урока у неё не было, поэтому она пошла домой. Пятый и шестой уроки она уже не проводила. В том, что она могла убить, очень и очень сомневаюсь. Жестокость ей не присуща. Если надо, напишу характеристику.
Павел Петрович Савельев пятнадцать лет стоял у нас в наркологии на учёте. Два раза находился на добровольном лечении в ЛТП, но безрезультатно. С полгода тому назад был в очередной раз госпитализирован в психоневрологическое отделение Гомельской областной больницы с диагнозом «Острый алкогольный психоз». После он ещё обращался ко мне за помощью, жаловался, что сам страдает от неодолимой тяги к спиртному. В июне закодировался на три года, но через два месяца снова стал пить, как он говорил, «из-за неладов в семье». Последнее время опустился и морально, и физически, бродяжничал, задерживался органами милиции. С бывшей женой Савельева мне тоже приходилось неоднократно встречаться. Сначала она вместе с Савельевым приходила, просила вылечить его, была к нему внимательна, старалась поддержать. Два раза приходила одна, уже с просьбой помочь в оформлении Савельева в дом-интернат для психохроников, говорила, что тот пьянствует беспрерывно, что издевается над ней и над сыном, угрожает, что она потеряла веру в возможность вылечить его и теперь думает только об одном: как избавиться от соседства, которое стало опасным для неё и сына. Моё личное впечатление от Савельевой положительное: женщина хорошая, доброжелательная, приятной внешности, интересная собеседница. Правда, с нервами у неё не совсем хорошо (чрезмерная эмоциональность, суетливость), но для женщин, чьи мужья злоупотребляют спиртным, это типично. Да и профессия у неё такая. Я обещал ей помочь оформить Савельева в специальный дом-интернат. Знаете, я уже двадцать лет работаю наркологом, а могу вспомнить только три-четыре случая, когда закоренелые пьяницы стали трезвенниками. У нас приблизительно то же положение, что и в онкологии: к врачу идут тогда, когда болезнь заходит слишком далеко и процесс становится необратимым. Как и в случае с Савельевым. Он говорил, что сам себе не рад. А если вспомнить, что он запил, не сняв кода, то можно предположить следующее: у него начался алкогольный психоз, и он сам… В таком состоянии многие больные слышат «голоса», которые приказывают им самое невероятное: «подожги», «убей» и так далее. Но вы говорили про характер ран… Только мне кажется, что Савельева на такое не способна.
Я знаю и его, и её. Нину — со студенческих лет, Павла — с того времени, как поселились вместе. Сначала о ней. Вот говорят про Нину Николаевну так: хорошая, знающий специалист, справедливая и так далее. Может, и так. Но есть в её характере неприятная черта: она любит пошутить. А шутки те далеко не безобидные. Только она сама не замечает этого. Помнится, были мы на третьем курсе… Почему вы так смотрите? Правда, я в школе сейчас не работаю, но образование у меня такое же, как у Савельевой. В одной группе учились. Так вот, тогда мы были на третьем курсе. В Нину влюбился парень, Романчиков Виталий. Парень симпатичный, скромный. Он ходил на занятия в тёмно-синем костюме, и брюки были чуточку коротковаты. А тогда это немодным считалось. Надо было, чтобы штанины асфальт подметали. И Нина стала над Виталиком насмехаться. То спросит как бы между прочим: «Виталик, тебе брюки, наверное, в наследство от младшего брата достались?» То: «Ой, Виталий, какие у тебя носки красивые! Такие грешно длинными штанинами прикрывать…»
Он сам деревенский, видимо, из бедной семьи, и костюм тот у него, наверное, единственный был… А то ещё. Училась в нашей группе девушка, Костеева Наташа. Она часто болела, худющая была — прямо светилась. Нина называла её Кощеевой и считала это остроумным. Она и над Павлом издевалась. Вот спрячет он пол-литра, а она найдёт. Ну хочешь ты вылить ту водку — вылей тихонько, незаметно. Где там? Она позовёт Павла и на его глазах выльет в раковину или в унитаз. Каково это видеть пьяному человеку? А она ещё и запоёт: «Я хотел въехать в город на белом коне…» А если уснёт он пьяный на улице, она, вместо того, чтобы разбудить да домой завести, на плечо ему записку положит: «Алконавт на финише». Где же он по-хорошему будет с ней? Гонял, конечно. И правильно делал. Павел говорил, что Нина и сын даже еду от него прятали. И били. Я, когда Нина дома, туда не хожу. Мы с ней давно не общаемся. Она ведь святой себя выставляет, а мы люди грешные. К Павлу я заходила иногда. Кое-когда по чарке с ним выпьем, он мне пожалуется, я ему. Поплачем вместе. У меня тоже жизнь наперекосяк пошла. Я ведь раньше инспектором районе работала. Сейчас вообще не работаю. Целый букет болезней.
А Павла я в тот день видела. Часов в девять утра. Он у подъезда стоял, а я к свекрови шла. Трезвый был. Я поздоровалась, приостановилась даже, а он равнодушно посмотрел на меня и не ответил. Я удивилась: что это с ним? Ну а часа через три его мёртвым нашли. Кто его знает? Может, убил кто, а может, и сам на себя руки наложил от такой жизни.
Я не знаю, о чём говорить. Вы спрашивайте, а я буду отвечать. Сначала скажу только, что мама его не убивала. Она сначала его жалела. Есть ему готовила, убирала за ним. Весной ему куртку купила красивую. Ту, что он раньше носил, порвал где-то пьяный. И шапку зимнюю купила. Он куртку ту один раз надел и без неё вернулся. Может, пропил, а может, снял кто-то. Лучше бы мне купила. У него комната была, где спальня. А мы с мамой в зале жили. Давно уже так жили. Бил. Я его два раза бил. Когда маленький был, боялся, потому что он за нами с топором и с ножом гонялся. Мы тогда убегали. Когда к тёте Зое, а когда просто по улице ходили, пока не уснёт. А потом я вырос и стал маму защищать. Так он меня возненавидел. Щенком называл, говорил, что я ему не сын. Трезвым он почти не бывал. Однажды он маму чуть не задушил. Она уже почти не дышала. И я его побил. Нет, не жалею. Он мне не отец был. Я не знаю. Я на занятиях был. Мне туда позвонили, и я приехал. Не забирайте маму. Вы не думайте, что я какой-то дебил. Все считают, что если отец пьяница, то дети дебилы. Просто я сейчас не могу говорить. Не трогайте маму, не то я… я тогда вашу милицию подожгу или взорву. И очень просто. Ну и что, если не видел? Я и так знаю, что мама не убивала. Она крови боится. Ничего больше не скажу.
«Он на кухне, а она вон там, в спальне…»
Что же, он — жертва, а я (какие ещё могут быть сомнения?!) — убийца. В свидетельстве о его смерти будет записано: «Савельев Павел Петрович умер 13 сентября 1999 года в возрасте 49 лет». Но для меня он умер не сегодня, а значительно раньше, когда мной начала овладевать даже не ненависть, а брезгливость, и от одной мысли о том, что он отец моего сына, что я когда-то спала с ним в одной постели, мне становилось тошно. А он по-прежнему ходил рядом, по-прежнему на что-то надеялся и время от времени пробовал заявлять о своих правах… правах мужа. Тогда осторожно, чтобы не разбудить Витю, он пробирался в зал и, дыша перегаром, начинал шептать слова, совсем отличные от тех, которые недавно, брызгая слюной, бросал мне в лицо. Но на «ночные» слова Павла хватало ненадолго: стоило ему почувствовать, что по-прежнему ничего «не светит», он снова переходил на свой дневной лексикон и устраивал скандалы. И тогда до утра в нашей квартире продолжалась война. Утром мы с Витей собирались в школу, а он ложился спать, чтобы отдохнуть и вечером начать всё сначала.
Конечно, это была не жизнь, а жуткое существование. Надо было что-то делать. А что? У меня никого не осталось в этом мире. Только сын. У меня не было средств, чтобы приобрести себе хоть какое другое жильё или даже платить за частную квартиру. А впрочем, я обманывала себя. Даже когда он перестал существовать для меня как мужчина, я жалела его. Я знала: если брошу его, он долго не проживёт. От него давно отказались родные (три брата и сестра), у него не было друзей. Я представляла себе, как найдут в квартире его труп. Возможно, обгоревший — пьяный, он всегда курил в постели, — возможно, вынут его из петли, или он просто умрёт от передозировки, и тогда я всю жизнь буду чувствовать себя виноватой. И я жила с ним в одной квартире, наливала ему в тарелку суп, убирала, стирала, терпела его издевательства. Я понимала, что нам надо расстаться, но мне хотелось сделать всё по-хорошему. Как это «по-хорошему», я точно не знала. Попросить его сестру, чтобы она забрала Павла к себе, и ежемесячно платить ей за это? Почему бы и нет?
Сестра жила одна. Замужем она никогда не была. Пусть бы сестра взяла к себе брата. Она живёт в родительском доме. Такое же право на тот дом имеет и Павел.
Я написала сестре несколько писем. Она ответила короткой запиской: «Он мне не нужен ни за какие деньги. Приедет — выгоню». Что ж, обижаться не стоило, удивляться — тоже. Я-то знала, какие фокусы он выделывал, когда приезжал на побывку к сестре.
Дом-интернат. А что? Он инвалид. Мы давно разведены, а сын ещё несовершеннолетний. Его должны взять. Съездила в собес, привезла необходимые бланки, взяла справки в сельсовете.
Когда он случайно наткнулся на бланки, то превратил их в клочья, а мы с Витей неделю вынуждены были жить у Зои; он пригрозил, что ночью задушит меня и моего «щенка».
Найти женщину, которая согласилась бы выйти за него замуж, а точнее, забрала бы его к себе? Но где найти такую женщину? В посёлке его хорошо знают, и никто, даже Сорока — последняя из последних поселковых алкоголичек — не захочет связать с ним свою судьбу. Написать в клуб знакомств? Написала. Пришли два письма. Я долго не решалась показать их ему. Однажды случилось, что он целых три дня подряд был трезвым. Я отдала ему те письма, и… мы с Витей снова немножко пожили у Зои.
Больше вариантов не было. «По-хорошему» не получалось, жизнь становилась совсем невыносимой. Повторно кодироваться он не хотел. И тогда я решила… Нет, зачем снова лгать себе? Прежде я встретила Володю. К этому времени я так «объелась» семейной жизнью, что была уверена: никогда даже не взгляну на мужчину как на потенциального мужа или любовника. Все они казались мне чудовищами, от которых даже пахнет так мерзко, что, если рядом в автобусе или в магазинной очереди оказывался мужчина, я отворачивалась и старалась не дышать с его стороны. Правда, на коллег по работе и на «должностных» мужского пола такое моё отношение не распространялось, они виделись мне просто деловыми партнёрами, а значит, существами бесполыми.
Я завидовала вдовам, разведёнкам и даже старым девам и как о счастье мечтала об одиночестве, поскольку одиночество казалось мне раем.
В начале апреля после длительных уговоров-приказов вынуждена была поехать на так называемые курсы повышения квалификации в Гомель. Ужасно не люблю ездить. Не люблю толпы, городской суеты, толкотни в общественном транспорте… Даже поездка в район утомляет меня так, что я дня три после неё не могу опомниться, привести себя в нормальное состояние. А тут Гомель. Конечно, я противилась как могла, но ехать пришлось. Я «подкинула» Витю Зое (Боже, когда и как я рассчитаюсь с Зоей за то, что всю жизнь пользуюсь её добротой!) и начала собираться, мысленно посылая не лучшие пожелания и администрации, и курсам, и всему, что было с этими курсами связанным.
Ах, если бы они знали (а может, просто не хотят знать), что такое — нынешняя школа! Если бы учёные дяди и тёти видели, как мы смеёмся над их теориями и «технологиями», над языком их «трудов», как отчаянно ищем выход из тупика, в который загнала нас горькая реальность!..
Я сидела в дизеле, листала томик Куприна и планировала, как с наибольшей пользой использовать время, которое буду добросовестно отбывать на лекциях. Перечитать кое-что из произведений, которые недавно введены в программу, пересмотреть конкурсные сочинения, разработать уроки русского языка в одиннадцатом классе… И дом… Дом… Что ещё отчебучит он дома? Снова будет собирать таких же, как сам, алкашей… Он давно начал выносить из дому вещи. Недавно пропил Витины туфли и мой свитер.
Зоя отказалась присматривать за моей квартирой. Просить соседей? Кого? Маевских или Ласько? Так ведь Степан с Максимом скорее помогут другу «реализовать» вынесенное, чтобы потом «славно секануть».
Правда, всё более-менее ценное я отнесла к Зое (больше некуда, да и не хочется лишних сплетен), но разве всё вынесешь? Домой время от времени будет наведываться Витя. Но что сделает Витя? Ай, пусть будет как будет. Подумав так, я углубилась в чтение.
В Гомеле остановилась у бывшей своей однокурсницы Аллы Сухоцкой. Алла жила одна. Правда, ездить от неё далековато. Но…
Первая лекция была по современной зарубежной литературе. Ну это нам не помешает послушать. Провинциальным учителям полезно хотя бы таким образом познакомиться с тем, что происходит в мировом литературном процессе.
С нетерпением ждала, кто войдёт в аудиторию.
Дверь отворилась. Я узнала его сразу. Нельзя сказать, что он «ничуть не изменился». Тогда он был долговязым юношей, светловолосым, с тёмно-серыми, словно графит, глазами, улыбчивый, несколько суетливый. Из-за этой суетливости он постоянно терял свои вещи: то забывал в автобусе зонтик или перчатки, то совал кошелёк с небогатым студенческим «капиталом» мимо кармана. А сейчас неторопливым шагом шёл к кафедре стройный безукоризненно одетый мужчина с поседевшими висками и серьёзным взглядом слегка прищуренных глаз. И всё же это был он, Володя Кушнер, мой бывший однокурсник, который когда-то (ой как давно!) был влюблён в меня и над которым — стыдно сейчас вспоминать — мы с девчатами подтрунивали и никогда не считали его достойным внимания объектом. Впрочем, и к остальным четверым нашим хлопцам-филфаковцам мы относились с почти открытым пренебрежением, например, называли их «филолухами».
— Меня зовут Владимир Алексеевич Кушнер, — представился он. — Я постараюсь по возможности полнее рассказать вам о современной зарубежной литературе.
В перерыве, как это бывает, когда лекция интересная, к нему подошли с вопросами. Я сидела за столом и листала конспект. Впервые на курсах я конспектировала! Он уже собирался выйти, но кто-то снова задержал его. Он приостановился, бросил усталый взгляд на аудиторию, и на лице у него отразилось удивление и искренняя радость: он узнал меня.
С курсов я приехала совершенно другим человеком. Нет, между мною и Володей «ничего такого» не было, да и не могло быть. Мы погуляли по улицам, потом я пригласила его (с Аллиного разрешения, конечно) в гости. Вот и всё. Но именно тогда, в Гомеле, когда рядом был Володя (он, кстати, был женат, имел двоих детей и, как сам говорил, чувствовал себя вполне счастливым человеком: взаимная любовь, хорошая работа, чудесные дети), я вдруг осознала, как по-варварски я распорядилась своей жизнью, той самой, которая дана человеку всего один раз, и истратила лучшие годы на то, чтобы «сделать человека» из существа, которое, наверное, ещё в материнском чреве было обречено на пьяное прозябание. И всё же (может, я ненормальная?) в душе моей оставалась ещё крупица жалости к Павлу. Только после того, как он поднял руку на моего — и своего! — сына, исчезла та самая крупица. Тогда я и сказала ему, что он больше не существует для меня, и перестала замечать его. Он, наконец, понял, что ждать ему уже и в самом деле нечего: я уже не стирала его бельё, не убирала в его комнате, не готовила ему. И тогда он, должно быть, поставил перед собой цель: отравить каждую минуту моего существования; нарочно бил посуду, выбрасывал в мусорное ведро мою косметику, рвал ученические тетради, которые я приносила домой, чтобы проверить, мусорил и плевал на пол. Когда я, доведённая до отчаяния, голосом истеричной деревенской бабы кричала: «Что тебе от меня надо?!», он издевательски хохотал: «Мне надо, чтобы ты меня полюбила!»
В конце августа Витя уехал на учёбу (он поступил в училище в Гомеле), и я осталась один на один с ненавистным мне человеком. Я всё чаще ловила себя на мысли, что хочу, чтобы он… нет, не умер — мне же придётся его хоронить, — а чтобы ушёл куда-либо. И чтобы я никогда ничего о нём не слышала. Пропадают же люди… «Вышел из дому и не вернулся». Но он никуда не уходил. Он пил, пил, и казалось, никогда не перестанет пить. Я уже ни у кого не просила помощи. В милиции надо мной только посмеивались, а однажды сказали: «Когда вы наконец перестанете писать и звонить? Можно подумать, у нас серьёзных дел мало!» Я перестала писать. И звонить — тоже. Иногда вспоминала Володю и думала, что, если бы сейчас встретился такой человек — тактичный, порядочный и интересный, — я ушла бы из этого ада. Пусть бы Бог услышал мои молитвы и послал мне такого человека! Володя… Что подумает, когда обо всём узнает? А я ведь уже надеялась, что вот-вот окончится моя мука… Но сейчас… На ноже, конечно, не найдут отпечатков моих пальцев. Следователь успокаивает меня, утверждает, что верит мне, а сам смотрит каким-то подозрительным взглядом. Лучше бы сразу сказал, как тот мужлан-опер из ОВД: «Что, гражданка Савельева, освобождаем жизненное пространство?» А в ответ на моё оскорблённое: «Вы как со мной разговариваете?» — «Ну-ну, конечно же, вы тут ни при чём! Савельев сам перерезал себе горло, а потом ещё пару раз ткнул себя ножом в грудь!»
Но следователь, который ведёт мое дело, не мужлан. Молодой, интеллигентный… Старается быть вежливым, внимательным. Однако этот его взгляд… А может, мне только кажется? Спросил, почему у меня так необычно стоит диван. Я сказала, что собиралась делать перестановку, но не успела. Я постеснялась говорить правду. Ну как мне было сказать молодому парню, что таким образом я оберегала себя от пьяных «ухаживаний» Савельева. На том диване я спала, а пьяный, да ещё со своей травмой, он не мог перелезть через высокую спинку.
Как бы там ни было, а дело моё «швах». В квартире, как отмечено в протоколе первичного осмотра, «следов борьбы и проникновения посторонних лиц не обнаружено». Все окна плотно закрыты… Ключи от квартиры были только у меня и у Савельева. Никто из соседей, конечно же, ничего не слышал и не видел. Правда, будет повторный, более доскональный осмотр. И экспертиза.
А может ли экспертиза установить точное время смерти? Меня же не было дома всего два с лишним часа. Вечером вчера он был, кажется, трезвым. Меня это удивило. Правда, не уверена, что был абсолютно трезвый: я с ним не разговаривала и близко к нему не подходила. Но он не ругался, не бросался с кулаками. Он молчал. Потом закрылся в своей комнате и лёг спать. Я услышала, что он храпит, обрадовалась и пошла на свой диван. Проснулась в семь часов. Он уже сидел на кухне и курил. И снова не ругался! Молчал. Я заварила себе чай, сделала бутерброд с маслом, но в последний момент почему-то расхотелось есть, я оделась и пошла в школу.
Я всегда считала, что у меня очень развита интуиция.
Почему же моя хвалёная интуиция ни-че-го-шень-ки не подсказала мне в то утро? А может, она и пыталась, но «голос» её заглушила радость, что в ту ночь мне удалось выспаться: такое в последнее время случалось весьма редко. А, впрочем, что изменилось бы? Я не пришла бы на «форточку» домой, и тогда не я первая увидела б его — страшно произнести — труп? Пришла бы позже. Всё равно меня подозревали бы. О наших взаимоотношениях знал весь посёлок.
Провела три урока: два первых в одиннадцатом, а третий — в своём «любимом» девятом «А». После девятого «А» настроение, как всегда, паршивое. Это ж надо было собрать в одном классе столько, как бы помягче сказать, альтернативно одарённых детей! Из девятого «А» вышла «никакая». Захотелось выпить чашку крепкого чая, и я решила сбегать домой.
Дверь была заперта. «Снова пошёл пить, — подумала я. — Пусть бы ты уже смолы горячей напился!» Перешагнула через порог и сразу почувствовала какой-то незнакомый приторно-сладковатый запах. Встревоженная, бросилась на кухню и… онемела от ужаса: он лежал на полу, а вокруг растекалась огромная тёмная лужа…
Кровь… Это была кровь! А в луже крови — его белое, неживое (я это сразу поняла) лицо. Говорят, в такие минуты человек становится как бы не в себе и ничего не помнит. Я помню всё до мелочей. Помню и то (низкое? подлое?) чувство, которое пересилило все остальные, — чувство облегчения: вот и кончились мои страдания, вот и всё! Помню, как хотела, но не могла кричать, как бежала в школу. Почему в школу? А куда ещё? Куда ещё я могла бежать? Вот тогда и поняла, что мои слова о неблагодарной, опротивевшей работе — следствие обычной женской ворчливости. Школа, пожалуй, самое дорогое в нескладной моей жизни. Вот поэтому я и бегу туда, бегу, чтобы избавиться от ужаса, который только сейчас по-настоящему начал овладевать мной. Он и сейчас не отступает от меня. Я будто воочию вижу последние мгновения его жизни — поднятый чьей-то рукой нож и выражение нестерпимой боли на побледневшем лице. Вслух обзываю себя оскорбительными словами и тут же стараюсь оправдаться (перед кем?): «Я делала для него всё что могла. Я не виновата!!!»
А кто виноват? Тот, кто убил. Но кто, кто мог его убить? Кому нужно было, чтобы он умер? Кому, кроме… меня? Вот как! И нечего обижаться на следователей и даже на того «опера». На их месте я думала бы так же. Скорее бы они забрали меня, иначе сойду с ума. А что? В тюрьме тоже живут. Привыкну. Туда, случается, попадают безо всякой вины. Так пусть бы забирали. Но вот не забирают же! Только вежливо попросили за пределы района не выезжать да взяли на экспертизу плащ и костюм, которые были на мне в то время. И ножи. Оба ножа — мои… наши. Обычные кухонные ножи, один с чёрной пластмассовой ручкой, второй с металлической. Тем, что с чёрной пластмассовой, я утром намазывала на батон масло, так что… Да и другой нож я, по-моему, утром брала в руки. Значит, всё… Но я же не убивала! Следователь спрашивал, были ли у Савельева враги. Какие враги? Не было у него ни друзей, ни врагов! Правда, он однажды говорил, что «влип» и что теперь ему надо отсюда срочно сматываться. Только это, скорее всего, был пьяный бред: Савельев, несмотря на широкие плечи и мощные кулаки, был обычным трусом и никуда «влипнуть» не мог. Героем он чувствовал себя только дома. Последнее время стал побаиваться Вити.
Витя… Что будет с ним, если меня посадят? Да если и не посадят. Парень он довольно трудный: нервный, несдержанный. Но меня в большей степени беспокоит другое: дважды я замечала, что от него попахивает вином. А ему ведь ещё нет и семнадцати! Неужели из него вырастет другой Павел?! Боже мой! Всё что угодно, только не это! Вот и Бога вспомнила. Почему-то все мы, без исключения, обращаемся к Богу только тогда, когда с нами случается беда. А в светлые минуты жизни мы не то что не верим, а просто забываем о Нём. Да и во что нам сегодня верить?
И всё же… Боже, великий и милостивый, помоги мне!
Я перелистываю странички дела Савельевой, читаю показания свидетелей, просматриваю заключения экспертизы, чтобы окончательно убедиться: убийства не было. Савельев покончил жизнь самоубийством. Главное доказательство тому — заключение судмедэксперта о характере ран на шее покойного. Рядом со смертельной раной обнаружены несколько поверхностных: самоубийца как бы примерялся, набирался смелости, прежде чем отважиться на роковой удар. Сначала он пытался убить себя, пронзив грудь. Но нож оказался недостаточно острым… Удар ножом нанесён в правую сторону шеи, что сначала озадачивало. Но позже выяснилось, что Савельев был левшой. Это засвидетельствовали бывшая жена, сын и знакомые Савельева. Повторный, более детальный осмотр места происшествия ещё раз подтвердил: никто из посторонних в квартиру не проникал. Смерть Савельева произошла между девятью тридцатью и десятью тридцатью часами. Следствием установлено, что Савельева Нина Николаевна, подозреваемая в убийстве мужа, в это время находилась в школе, где проводила уроки в одиннадцатом и девятом классах, и никуда из помещения школы не отлучалась.
Ещё одно самоубийство…
В последнее время они становятся довольно частым явлением. Далеко за примерами ходить не надо. По какому-то невероятному совпадению в тот же день в деревне Дубовый Лог в доме по улице Школьной (улица в посёлке Ольховое, где жил Савельев, также носит название Школьной) в полдень, перерезав вены, ушёл из жизни одинокий сорокавосьмилетний мужчина. Самоубийство… Что это такое? Проявление слабости или, наоборот, силы характера? Сколько ни спорили об этом в самых разных кругах, но к общему мнению, по-моему, так и не пришли. Одно бесспорно: довольному жизнью человеку такое в голову не придёт.
Что довело до самоубийства Савельева? Врач-нарколог Шеметов высказал предположение, что у Савельева, скорее всего, начался алкогольный психоз. Такое случается во время вынужденного перерыва (нет денег, негде взять спиртное) после длительного периода употребления алкоголя. Но предположение и есть предположение. Если бы можно было убедиться, что это именно так, — а убедиться уже невозможно, потому что никакая экспертиза не в состоянии определить это, — то можно было бы закрывать дело за отсутствием состава преступления.
Однако есть свои «но»: показания свидетелей, которые дают основания… Представляю завтрашний разговор с Ниной Николаевной Савельевой и чувствую себя не очень уютно. «Нина Николаевна, — скажу я, — следствием установлено, что Савельев Павел Петрович окончил жизнь самоубийством. Вы можете забрать свои вещи». Она, как всегда бывает в таких случаях, с облегчением вздохнёт: «Спасибо вам, Виталий Дмитриевич» и попытается улыбнуться. А я вынужден буду продолжить: «Но есть в Уголовном кодексе ещё одна статья: «Доведение до самоубийства», и я, исходя из показаний некоторых свидетелей, должен возбудить против вас дело по этой статье».
Ну и профессия у меня! Сколько раз надо было подозревать людей, мне лично симпатичных! В этом случае тоже. С первых минут вынужденного знакомства с Савельевой у меня сложилось о ней мнение как о человеке впечатлительном. Обычно такие вот становятся жертвами чрезмерной доверчивости и всепрощения. Савельева прожила с мужем почти двадцать лет (из них четыре — после развода). Жила, как она сказала, «пока надеялась». Хотя надеяться на что-либо хорошее и не стоило. И это было понятно всем, кроме неё самой. «Я делала для него всё…» А для сына? Почему она не думала о сыне, который был вынужден жить в невыносимых условиях, быть свидетелем отвратительных сцен? Она могла распоряжаться своей жизнью, но приносить в жертву сына?… Так что же это было? Большая любовь, которая позже переросла в ненависть? Страх перемен? Мазохизм? Встречаются ведь женщины, которые сознательно обрекают себя на страдания и покорно несут тяжёлый крест, как несут свои вериги юродивые. Двадцать лет самотерзаний… Ради чего? Не могу понять. Видимо, я плохой знаток женской психологии (отсюда и мой неудачный брак). Одно приходилось наблюдать: почему-то вот такие, способные на самопожертвование, преданные женщины достаются в жёны тем, кто не умеет и не хочет ценить эти редкие по нынешним временам качества. А тем, кто умеет, они почему-то не встречаются.
Завтра ко мне в кабинет зайдёт Савельева Нина Николаевна. За время следствия она ещё больше похудела, постарела, под глазами залегли синие круги. Сейчас она выглядит старше моей матери. Сейчас бы этой женщине отдохнуть, подлечиться, но…
Перед глазами возникают лица свидетелей, на основании показаний которых я обязан возбудить против Савельевой дело «о доведении».
Ласько. Одутловатое лицо, мешки под глазами. Явный пьяница, дружок покойного.
Зеленухина. Из тех, кого природа не очень щедро одарила интеллектом, но в полной мере — завистливостью и извечным плебейским желанием унизить, а если появляется возможность — то и втоптать в грязь человека, который выпадает из общепринятых плебеями рамок.
Марченко. Женщина с высшим образованием, однокурсница Савельевой, её бывшая подруга. Эрудиция. Неплохая образная речь. Претензия на собственную исключительность и — грязные ногти, помятое лицо, давно не мытые волосы. Гнусно. И как объяснить, что учительница по профессии давно нигде не работает? Только ли «букет болезней» тому виной? И что это за болезни?
Надо будет ещё раз вызвать эту троицу да опросить других соседей, знакомых и коллег Савельевой. Правда, я почти убеждён, что это просто дополнительная писанина для меня и дальнейшее испытание нервов для моей «подопечной». Дело, по-моему, до суда не дойдёт. Хотя кто его знает, сколько ещё «доброжелателей» у Савельевой — ведь та считает, что у неё нет неприятелей, потому что старалась жить со всеми в ладу, — и что ещё придётся услышать. Как человек, я сочувствую ей. Но я следователь, я обязан быть объективным. Поэтому завтра скажу: «Нина Николаевна, на основании показаний некоторых свидетелей я обязан…»
Как же всё просто и ясно! Почему же я так долго искал выхода, когда он совсем рядом?
Я знаю, обо мне скажут: «Пашка свихнулся от водки», «сел на коня» и его «одолели галюники». И никто в мире не узнает правды, не услышит моей последней исповеди! Было всё: и «белый конь», и «галюники», и просто пьяное беспамятство, которое длилось неделями, и даже месяцами. У всех на виду, все замечали. Не замечали только, что я, вопреки собственному желанию (так было бы легче), не переступил ещё последней черты. До неё остался всего один шаг, но я уже никогда не сделаю его, и черта останется чертою. Она будет отделять меня от тех, чьи чувства и желания давно захлебнулись в жгучей гари, а осталось одно-единственное — неутолимая жажда. Живёт она во мне, проклятая эта жажда! Только недолго уже ей властвовать надо мной… Сегодня я трезв, как, пожалуй, никогда в жизни. Где-то когда-то читал, что человек рождён для счастья. Только не я. Счастливыми могу назвать только с десяток дней. Среди них и тот, когда она в ответ на моё «люблю» ответила «да». Поверила мне, да и я ведь тогда верил, что судьбу мы делаем сами. Сейчас уверен: судьба каждого из нас написана чьей-то всемогущей рукой ещё до нашего рождения.
Когда мне исполнилось два года, мою маму «забрали»: в магазине, где она работала, выявилась недостача тысячи рублей. Дали десять лет. Отсидела всего два года. Хотя какое там «отсидела»? Работала на лесоповале и, скорее всего, не дожила бы до конца срока, если бы не амнистия. Плохо помню тот день, когда она возвратилась домой. Помню только, как бабушка сказала нам с сестрой: «Ну вот, детки, теперь и у вас, как у всех, будет мама».
Мать… Одна только она поняла бы меня. Но вряд ли могла б спасти от страшной болезни, которая незаметно одолела меня и сделала тем, кто я есть сейчас.
Нашей семье жилось нелегко. Мне исполнилось только двенадцать, когда я вынужден был забыть о детских забавах. Мои сверстники играли в лапту, в прятки, а я косил, пахал, пас гусей, ездил в лес за дровами. Нас, детей, было уже пятеро, а из отца… Какой хозяин и работник мог быть из него, когда водка заменила ему и семью, и работу, и весь мир. Я с ненавистью смотрел на опухшее лицо и, встречая бессмысленный взгляд его покрасневших глаз под набрякшими веками, давал себе зарок: никогда в жизни не брать в рот даже капли… проклятой отравы. Как же случилось, что забыл я свой зарок? Может, всё началось с первой «малюсенькой» рюмочки, что налила мне соседка-вдова баба Варя, которой я косил сотки: «Глотни, внучек, тебе не повредит, ты устал. Да и поешь лучше».
Со временем рюмочки «от усталости» и для «аппетита» появлялись всё чаще, а однажды я поймал себя на том, что первая мысль, с которой я просыпаюсь, о выпивке…
Как-то пришёл домой с очередной «халтуры» совсем пьяный. Но какой пьяный тогда ни был, я ещё стыдился. Хорошо помню свои действия: как я, боясь попасться на глаза матери, спрятался за баню, как срывал со смородинового куста листья и старательно жевал их, чтобы перебить сивушный запах, и как потом меня стошнило. Утром ужасно болела голова, весь мир казался противным и серым, пока я после часа мучительных сомнений не «остограммился». Позже, с годами, я заметил, что стоит мне выпить определённую дозу, как отключаюсь от реальности, хотя продолжаю ходить, разговаривать и даже что-то делать. Правда, становлюсь при этом совершенно иным человеком. От природы спокойный, рассудительный, аккуратный, я превращаюсь в агрессивное, неряшливое существо, а с моего языка срываются такие слова, которые я трезвый не произнёс бы ни за какую плату.
Но о чём это я? Да, когда напиваюсь, почти ничего не помню. Сначала не верил, когда кто-либо рассказывал мне про мои пьяные выступления. Но однажды поверить пришлось, потому что очередное «шоу» едва не окончилось для меня тюрьмой. Казалось бы, после этого стоило задуматься, остановиться, но остановиться я уже не мог. Ненавидел себя, ненавидел водку и… неодолимо желал её.
В дни просветления — а их становилось всё меньше — пробовал рассуждать. Почему я такой? Пьют ведь многие. Я знаю людей, которые пьют, но не теряют головы: ходят в гости, увлекаются кто рыбалкой, кто охотой. А я? На работе меня нигде не держали больше месяца, хотя я неплохой токарь, плотник, столяр. И вообще руки у меня не тринадцатый номер. Но родня и та в гости не зовёт. Рыбалка? Не привлекает; никто не поверит, но брезгую брать в руки червяков, цеплять их на крючок. Охота? Не представляю, как можно стрелять, например, в зайца? Мне его жаль. Собирать грибы? Но я лес не люблю, да и не отличаю съедобных грибов от поганок. Плавать я не умею: там, где я вырос, ни речки, ни озера не было. Одно, что никогда не надоедает мне, когда трезвый, — книги. Я много читал, но жена говорила, что чтение никакого влияния на меня не оказывает, а «лежит мёртвым грузом». Так что мне остаётся кроме водки?
От спиртного давно уже перестало тошнить, сколько б ни выпил. Сначала это радовало, пока не услышал от врача, что «исчезновение рвотной реакции на спиртное — синдром второй стадии алкоголизма». Два раза лечился в ЛТП. Лечили гипнозом, делали болезненные уколы, проводили психотерапию. В первый раз меня выписали через полтора месяца, во второй — через месяц за нарушение режима. «Напился, дебоширил, разбил стекло в кабинете врача». Тогда меня собирались оформить на два года на принудительное лечение. Но приехала жена и уговорила врача, чтобы отпустил домой. Дома поила меня отваром каких-то трав, насушила их целый мешок. Я покорно глотал предлагаемое питьё, а думал про водку. Думал всегда. Даже тогда, когда закодировался. Напрасно! Всё напрасно! Нет средств от этой ужасной болезни! Нет. От неё в сорок семь лет умер отец, почти в том же возрасте — дед. А сестра… Жена просто давно не была там и не знает, что и моя сестра… Её давно уволили с работы «за систематическое пьянство», она бродяжничает и скоро тоже подойдёт к пропасти. Вот почему я не поехал к ней, хотя в доме, где она живёт, в родительском доме, почти половина всего сделана моими руками. Не хочу никуда ехать. И уже вообще ничего не хочу. Братья не пускают меня на порог, жена (хотя какая она мне теперь жена?) давно смотрит как на пустое место и уже не сочувствует мне, как прежде. Сын перестал со мной разговаривать. Я не нужен никому, кроме таких, как сам, алкашей, да и то только тогда, когда у меня есть деньги. Но я не люблю их, примитивных до идиотизма существ, никогда не поднимавших головы к небу. Они страдают только с похмелья. Я же страдаю потому, что степень своего падения сознаю.
Неделю назад я проснулся в чужой квартире, в чужой постели. Рядом, разинув щербатый рот, спала Любка Марченко. Совсем голая. Хоть убей, не помню, как я там очутился. И зачем мне нужна была эта немытая Любка?
Может, между нами и не было ничего? Да, скорее всего, не было, потому что я всё-таки не бабник. Да и люблю ещё свою бывшую… И ненавижу.
Я проклят Богом. Это Он за какие-то грехи обрёк меня на такую участь. Так ли велика моя личная вина в том, что стал изгоем? Не хочу больше такой жизни, а на иную уже не хватит ни сил, ни желания. Поэтому и ухожу, хотя не знаю, может, там меня ждёт ещё что-то более страшное. Что ж, пусть будет как будет. Я не оставлю никаких записок, не стану никого обвинять. Её — тоже, хотя считаю, что и она виновата. Я ведь любил её… А теперь ненавижу. Праведница, жалостница… Неужели она так и не поняла, что оскорблял и бил её не я, издевался над сыном не я. Это творила моя неизлечимая болезнь. Однако как хотелось бы увидеть: заплачет она у гроба? Нет? Или заплачет, но только из приличия?
А впрочем, мне всё равно. Сейчас всё закончится…
За окном ещё чуть брезжило, когда Настасья разбудила дочку и внука:
— Просыпайтесь, сони! Вот-вот гомельцы заявятся, и тогда плакали ваши грибы!
Людмила и Лёшка мгновенно подхватились с тёплых постелей.
Ну и дались же им эти гомельцы! Каждый день с самого раннего утра шляются по лесу, лучшие грибы выбирают да ещё мусора после себя оставляют — возом вывози! Но мало этого. Они же ещё что творят? Специально мастерят маленькие грабельки и по ложбинкам да канавкам шуруют ими. Даже самые маленькие боровички, которым бы ещё расти надо, с землёй выковыривают. Лемешовцы десятилетиями в лес ходят, а до такого не додумались. А если бы и додумался кто, то свои же соседи и проучили бы: не разбойничай, не живи одним днём! Не слепые же люди, видят, что в грибных местах пусто становится. Ой, схлестнутся когда-нибудь лемешовцы с гомельцами! Обязательно схватятся!
Уже через несколько минут Людмила и Лёшка бодренько шагали по седому от росы лугу. Рядом, радостно повиливая хвостом, бежала Марьяна. Из-за Марьяны Настя всё ещё сердится на внуков. Это же они, Людмилин Лёша и Василёв Шурка, дали собаке Найде, когда она ещё щенком была, вторую кличку. В то время по телевизору какой-то мексиканский сериал показывали, и Настя немало слёз пролила над горестной судьбой красавицы Марьяны. А они, сорванцы, только посмеивались. И — вот тебе! — собаку Марьяной назвали. У Насти язык не поворачивается, по-прежнему Найдою зовёт. А Марьяне-Найде всё равно: и на первую, и на вторую кличку отзывается.
Как ни спешили Людмила с Лёшей, но гомельцы всё же опередили их: в лесу слышались ауканье и смех.
— Ну вот, — надулся было Лёшка и тут же подпрыгнул от радости: возле самой дороги из ямочки, устланной пожелтевшими листьями, высунул светло-коричневую шляпку молоденький боровичок. Лёшка присел, осторожненько (он же не гомелец!) разворошил листья и аккуратно подрезал гриб.
— Чистенький, как стекло! — воскликнул он, с умилением посматривая на драгоценную находку. — И за что тебя, красавца такого, вытолкнули?
— Как это вытолкнули? — удивилась Людмила.
— Ой, мамочка, ты уже скоро старой будешь, а ничего не знаешь. Из подземного королевства вытолкнули. Там у грибов свои законы. Если кто из маленьких грибочков родителей своих не слушается или учиться не хочет, то его наказывают — выталкивают из королевства наверх, чтобы его тут люди нашли и в лукошко забрали.
— Ты где это слышал такое? Или, может, читал где?
— Нигде. Просто сам знаю.
— Ах ты выдумщик мой маленький!
— Ничего я не выдумщик! Я знаю. А самых непослушных выталкивают в такое место, где грибники не ходят. Чтобы их червяки съели. Вот так!
Фантазёр. Дети все большие фантазёры и мечтатели. Только не слишком ли много у Лёшки фантазий и мечтаний? Не вырастет ли он таким вот неизлечимым идеалистом, как она сама? Нет, не надо. Сегодня по жизни уверенно шагают только самые трезвые, расчётливые, цепкие.
— Мамочка, а вот ещё один! Посмотри, какой пузатый! Как Митя-бригадир!
— Ты покричи, покричи! Может, он как раз где-то рядышком грибы собирает. Покатаешься тогда на конях! И бабушке вреда наделаешь.
— Не будет он со своим пузом по лесу бродить. Ему в хату нанесут столько грибов, сколько он захочет, — произнёс Лёшка, но уже потише, и вокруг посмотрел на всякий случай.
«Нет, кажется, сын успел уже понять, что к чему», — с грустью отметила Людмила, вглядываясь в разрумяненное Лёшкино лицо.
— Ну что, сынок, пойдём в наше место?
«Их место» на опушке берёзовой рощи. Они наткнулись на него случайно. Совсем и не думали, что там грибы растут. Просто решили немножко отдохнуть на красивой, окружённой берёзками поляне. Людмила с наслаждением упала в траву и хотела уже закрыть глаза, как увидела, что совсем рядом, чуть ли не заглядывая ей в лицо, стоит большой подосиновик, а вокруг него — словно хоровод собрались водить, — наверное, около десятка молодых белоногих грибов в алых беретиках.
Усталость у Людмилы с Лёшкой будто рукой сняло. Они облазили всю поляну. Грибов — подосиновиков, подберёзовиков, боровиков — оказалось здесь столько, что им и во сне не приснилось бы.
И сегодня поляна щедро одарила их лесными дарами. Людмила с Лёшкой в приподнятом настроении вышли на дорогу.
Людмила, может, тысячу раз ходила здесь, но всегда будто наново прорастало в ней чувство бесконечной любви к каждому деревцу и травинке — ко всем самым, казалось бы, скромным картинам знакомой с детства природы. Природы. И каждый раз она с сожалением и тайной обидою думала: вот наступит время, когда её, Людмилы, не станет, а эти дорогие её сердцу места, наверное, ни единым листочком не вздрогнут от такой громадной потери. Так, как и теперь, будут шептаться между собой берёзы, падать в росистые луга звёзды и даже расти грибы.
Вот сейчас, за этим сосняком, небольшое болотце-торфяник. А Ржаёвщину, Ведерку и Кузюны когда-то осушили и перепахали. Там сейчас луга с культурными травами. А взглянешь на те луга, и душа заболит: ни глазастых с белыми ресницами-лепестками ромашек, ни лиловых колокольчиков, ни пронзительнорозовых божьих слёзок. Только белеют кое-где неприглядные зонтики тысячелистника, да сквозь редкую траву, будто кожа на лысеющей голове, просвечивает серая земля.
— Мама, — вывел Людмилу из задумчивости Лёшка, — а ты слышала, что в этом торфянике нечисть живёт? Одно ж болото на всю округу, вот она и толпится здесь. Наверное, тесно ей тут, поэтому (хлопцы говорили) ночью вылезает она наверх и всё этих… милираторов последними словами ругает.
— Да сейчас все их ругают. А раньше, когда стояли здесь, им даже рады были: кто-то помочь по хозяйству просил, а кое-кто и самогон им продавал.
— Наверное, и наша бабушка продавала. У неё ж и аппарат такой есть. Я видел, она его на чердаке прячет.
— Ты прикусил бы язык, а то с тобой влипнешь когда-нибудь.
— Да не бойся ты! Я же не дурень какой. Вот знаю, но никому не скажу, что бабушка недавно целый большой бидон бражки намутила. Скоро ведь картошку копать.
Бабушка Настя, бабушка Настя… Дорогая моя мама, догадываешься ли ты, что неладно у твоей Людмилы? И как сказать тебе? Да и надо ли? Может, ещё обойдётся всё? С тёткой Машею пробовала поговорить. С ней раньше как-то проще было: она старалась понять Людмилу. А тут…
— Я же предупреждала тебя, племяннушка! Да и сама не маленькая девочка уже. Не зря ведь люди говорят: «Дай Бог одним куском поперхнуться». Если не повезло с первого раза, так надо одной жить да ребёнка своего растить. Так нет. Тебе снова припёрло замуж. Да и было бы за кого! Я ведь его родню до седьмого колена знаю. И дедов, и даже прадедов. Им никто и никогда не угодит. Не в кого твоему Виктору хорошим удаваться. Родители его как кот с собакой прожили. Всё сходились да расходились. Ефим как запсихует, так лупит Ольгу всем, что под руку попадёт. Да они вдвоём одним миром мазаны. Да я же тебе рассказывала.
Рассказывала. Мол, и лентяйка Ольга, и сплетница, и лицемерка. Слушала Людмила и думала: зачем она так про Викторову маму? Людмиле казалось, что лучшей женщины нет в их деревне: скромная, вежливая, спокойная. А какие у неё глаза! Совсем не верится, что седьмой десяток смотрят на мир эти зеленовато-серые глаза. И у Виктора такие же: светлые и лучистые. Разве могут такие глаза лгать? Ну не получилось у него с семьёй. Так ведь и у Людмилы не получилось. Не сумели они сразу найти свои половинки. Мало ли так в жизни бывает? Людмиле ещё нравится, что Виктор ни слова плохого про свою жену не сказал. Не так, как другие: проживут полжизни вместе, а когда до развода дело дойдёт, помоями друг друга обливают. Слушать противно.
А Викторову мать, что бы о ней ни говорили, Людмила будет почитать и любить, как родную. Довольно она нагоревалась со своим Ефимом. У того и вправду нрав сумасшедший. Нет, они с Виктором оберегать её будут. И если что, то заберут жить к себе.
Считай, что уже забрали… Она же, как услышала, что Людмила с Виктором пожениться решили, начала и Людмилу, и её маму страшными проклятиями проклинать. И сейчас всё ещё никак успокоиться не может: разные гадости про Людмилу сочиняет и по деревне разносит.
Сначала это так ошеломило Людмилу, что она едва не заболела. В голове одно было: «За что? За то, что я люблю её сына?»
«Ничего, милая, ничего. Привыкнет и успокоится, — старался утешить её Виктор. — Ты и меня пойми. Не буду же я с ней враждовать. Ведь это моя мать. Ты постарайся, как я, не обращать внимания».
Не обращать внимания… Только почему он последнее время после каждого визита к своей мамочке днями будто туча чёрная ходит? Слова от него не услышишь. Только думает, думает что-то да вздыхает, словно неприятность у него случилась. Нет, наверное, правда, что капля камень точит.
А тут ещё дочери его. Правда, Виктор никогда не таился от Людмилы, всегда предупреждал, что идёт к детям. И всё-таки каждый раз, когда он собирался туда, у Людмилы начинало трепыхаться сердце. Виктор, конечно же, понимал, что с нею происходит, но делал вид, будто ничего не замечает, на прощание бросал ей легкомысленное «пока» и уходил на несколько часов. А она за эти часы чего только не передумала, чего только не навоображала…
Но приходил Виктор, целовал её в щеку, улыбался и шутил, говорил, что соскучился. И через минуту Людмила сама смеялась над своими глупыми женскими подозрениями и забывала все неприятности. Виктор снова рядом. И глаза его снова светятся нежностью и обещанием радости. Вот уже год они вместе, а всё по-прежнему: и ласковые слова, и цветы, и незнакомое прежде счастье единения духовного и физического, счастье, от которого хочется одновременно и умереть, и стать бессмертной.
Тем летом Людмила (теперь уже точно навсегда) рассталась с Антоном и собиралась к матери, чтобы рассказать и про развод, и про то, что весь свой отпуск она проведёт в родительском доме вместе с Лёшкой. Будут они все вместе в лес ходить, ягоды собирать, грибы, травы. На травы у Людмилы, наверное, от десяти коллег заказ: «Людочка, насобирай обязательно! С твоими травами такой чай! Против него даже самые элитные — ничто!»
Да и матери надо помочь: грядки прополоть, жуков с картошки пособирать. А то всё на одни плечи. Невестка попалась городская, избалованная: «Не хватало мне ещё в навозе ковыряться!» Сама в деревню почти не ездит и Василя не любит отпускать. Мол, и дома дел хватает. А там одно дело у Василя: любимую жёнушку развлекать, чтобы не заскучала.
Настроение с утра почему-то было совсем плохое. Хотелось поскорее вырваться из городской сумятицы и очутиться на деревенской, до мелочей знакомой улице. В дизеле пыталась читать — не читалось. Считала остановки, казалось, что очень медленно тащится поезд. Едва дождалась той минуты, когда он остановился на её станции. Вышла на платформу, хотела наклониться, чтобы выбросить камешек, который попал в туфлю, да так и замерла, боясь поверить своим глазам: со ступенек соседнего вагона спускался Виктор! Она не видела его, наверное, лет пятнадцать, если не больше, но узнала сразу. Его нельзя было не узнать: по-прежнему необыкновенный, он не шёл, а плыл над серой людской толпой. И по-прежнему Людмила не видела никого, кроме его, Виктора, — её давней, безответной и, казалось, уже отболевшей первой любви. Он на какое-то мгновение остановил на Людмиле свой взгляд, и её сердце затрепыхалось: и он её тоже узнал? Виктор равнодушно прошёл мимо. Людмила горько улыбнулась: какое там «узнал»? Помнит ли он вообще, что она существует?
Тогда ей едва исполнилось четырнадцать, а ему было уже девятнадцать. Он танцевал в клубе модные танцы, провожал домой девушек (всякий раз новую), а Людмилу вместе с её подружками-подростками уборщица Кулина, одинокая и злая женщина с вечно красным лицом, хлёстким ивовым прутиком выгоняла из клуба.
Людмила же только из-за Виктора и прибегала сюда. Он был вовсе не похож на грубоватых деревенских парней. Невысокий, но гармонично сложенный, с большими прозрачными зеленовато-серыми глазами на смуглом лице, он казался Людмиле сказочным принцем. Наверное, такого ждала (и дождалась!) Ассоль.
Но «принц» не обращал никакого внимания на гадкого утёнка с острыми коленками и усыпанным веснушками носом.
Однажды, когда Людмила вместе со своей лучшей подружкой Ниной после очередной неудачной попытки пробраться на танцы пулей летела из клуба, Виктор неожиданно заступился:
— Не трогай их, тёть Кулина. Может, вот эта глазастая, — он коснулся Людмилиного плеча, — невестой моей будет. А ты её прутом. Нехорошо. Правда, Настенька?
— Люда я, — закраснелась она и замерла в ожидании чуда: неужели он пригласит её на танец? Она ведь так хорошо танцует!
Но чуда не произошло.
— Ну, какая разница: Настенька или Люда? Главное вот что. Если не хотите Кулининого прутика попробовать, то идите себе домой и ложитесь спать. Во сне быстрее растут. Вот вернусь из армии, а вы как раз повырастаете.
В скором времени его и вправду забрали в армию. Людмила с полгода, наверное, прячась от матери где-либо в закутке, плакала совсем взрослыми горькими слезами, а потом правдами и неправдами добыла Викторов адрес и решила написать ему письмо. Что она там писала, сейчас подробно не помнит уже. Помнит только, что длинное письмо заканчивалось словами: «Я жду тебя и буду ждать всегда».
Долго она хранила то письмо за обложкой своего школьного дневника, но послать так и не осмелилась.
После школы поступила в институт и понемногу начала забывать своего «принца». Только при воспоминаниях о нём рождалась в душе боль. Но эта боль уже не была такой щемящей, как прежде. Людмила думала о Викторе со светлой грустью, как думают о дорогом, заветном, но недосягаемом, неосуществимом.
Виктор после армии остался на сверхсрочную службу. Его отправили сначала на Дальний Восток, потом вообще куда-то за границу. К тому времени он уже успел жениться и за границу уехал с женой. Людмиле рассказывали, что жену Викторову зовут Катей, что красотой она не блещет, зато из небедной семьи. Поговаривали, что Виктор польстился на богатство и на то, что влиятельный тесть поможет ему сделать военную карьеру. А иначе как было объяснить, что Виктор взял в жёны такую неприглядную девушку? Но с карьерой почему-то не сложилось. Недавно Виктор вышел в отставку в звании капитана, переехал в Гомель, где ему выделили трёхкомнатную квартиру, и устроился на работу в охранное ведомство.
Людмила вышла замуж на последнем курсе института. У Виктора к тому времени уже было две дочери.
Прошло столько лет! Она и не думала, что встреча с Виктором так разволнует её, возбудит тревогу в душе, поднимет на поверхность то, что, как она думала, уже умерло.
Идя со станции, Людмила украдкой взглянула на родительский дом Виктора и растерялась: Виктор стоял возле ворот и (ей не показалось!) внимательно смотрел на неё. В какой-то момент их взгляды встретились, и они вдвоём опустили глаза, будто ощутили ту таинственную силу, которая неодолимо повлекла их друг к другу.
Вскоре по деревне поползли слухи, что «Настина Людка слюбилась с Ольгиным Витей, поэтому он так часто приезжает вроде к матери, а на самом деле они с Людкой, будто хлопец с дивчиной, бегают на свидание к мостику, что возле Вербочек».
А они и в самом деле не шли, а бежали в своё любимое место. Казалось, к ним вернулась юность с её чистотой и искренностью чувств и всё было для них впервые: и радость встреч, и сладость слов, и счастье близости, счастье, которому, верилось, не будет конца.
Не однажды, выплывая из тумана небытия, они спрашивали друг друга: «Да что же это с нами? Может, мы ненормальные? И что скажут люди?» Но потом вспоминали бессмертные чеховские слова о том, что «когда любишь, то в своих рассуждениях про эту любовь нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не рассуждать вовсе».
Они любили. И они решили не рассуждать.
Людмила с матерью перебирали только что принесённые из леса грибы, когда услышали, что возле двора остановилась машина. Мать взглянула в окно и испугалась:
— Ой, кто-то на легковушке подъехал! Наверное, милиция снова самогон ищет? Неужели они не понимают, что не с добра такие вот, как я, вдовы его варят? Как не стало у меня хозяина, так приходится за помощью ходить да кланяться достойному и недостойному!
Она бегом бросилась на улицу, но через минуту вернулась:
— Люда, выйди: муженёк твой бывший явился! К чему бы это? И машина опять новая. Где только деньги берёт? Вот бы кем милиция занялась, а не бедолагами деревенскими. А нарядился, будто на свадьбу собрался. Вот только бы ещё лицо приличное можно было у кого-либо одолжить, а свою противную рожу дома оставить. Ну что ты сидишь? Иди, не то ещё в хату припрётся! А мне он тут нужен, как зайцу стоп-сигнал.
Антон стоял возле красного «ситроена». Одет был и правда «по высшему разряду». Ну а лицо одутловатое, серое. Волосы отрастил, словно поп, и в хвост их собрал. Людмила улыбнулась, хотя ей было совсем невесело. Просто вспомнила, как соседка Зина говорила, что все эти фокусы с собранными в хвосты волосами, с цепочками, серёжками и прочими чисто женскими атрибутами над мужчинами вытворяет какая-то нехорошая, как СПИД, болезнь, которая называется «хвемизация» (феминизация, наверное). Вот увидит соседка Антона и расскажет сельчанам, что «и Настин зять заболел этой самой «хвемизацией»«.
Людмила сдержанно поздоровалась с Антоном и спросила:
— Ну и что привело, а вернее, привезло тебя сюда?
— Поговорить надо.
— Не о чем мне с тобой говорить.
— Перестань делать хорошую мину при плохой игре. Я всё знаю.
— И что же такое особенное ты знаешь?
— А то, что несладко тебе приходится с новыми родственниками.
— Ну а тебе-то что?
— Людка, не строй из себя королеву. Пока я добрый, пользуйся. Я всё прощу тебе, потому что и сам грешен. Так что можешь возвращаться.
— Ценю твоё великодушие. Только мне не нужно ни твоё прощение, ни ты сам.
Людмила повернулась и пошла к дому. Антон догнал её, схватил за руку, и деланное добродушие мгновенно соскочило с его лица:
— Ну, смотри, дорогуша, когда на коленях приползёшь, выгоню! А с твоим этим… метр двадцать вместе с коньками мои пацаны разберутся. Я всё сказал!
Он сел в машину и рванул её с места.
Людмила бессильно опустила руки и села на лавочку под развесистым кустом калины. И до него уже доползли слухи!
Она и сама сейчас не знает, как будет у неё с Виктором, но к Антону Людмила не вернётся никогда. От одной мысли, что этот поблёкший, наглый мужчина не так уже и давно был её мужем, Людмиле становилось плохо. Антон никогда не любил и не ценил её. А сейчас никак не успокаивается только потому, что не может поверить, что его, «нового белоруса» с его миллионами и иномарками, взяли да и, выражаясь его же словами, «бортанули».
А в Людмилином представлении о счастье никогда не было ни миллионов, ни иномарок. Любить, быть любимой, быть нужной любимому человеку — вот главное, ради чего стоит жить. Только не получается. Никак не получается. Вот они с Виктором снова вместе приехали в деревню и снова каждый пошёл к своим. И что ему там сейчас напевает его мамуля?
С Антоном они уже давно не жили, а отживали. А тут ещё Гринберг со своей фирмой «купи-продай» припёрся. Антон обрадовался, как ребёнок новой игрушке: «Наконец человеком себя почувствую. Копейки считать перестану. Машину хорошую куплю и на море вас с Лёшкой возить буду! А может, и за границу махнём. В Париж, например. В Лувр! Ты же хочешь в Лувр?»
Новую машину Антон купил, к удивлению, очень скоро. Только этим всё и закончилось: и море, и Париж, и Лувр. Да что там Лувр! В кинотеатр за последние два года ни разу не сходили. В лесу ни разу не побывали. На всё одно оправдание: «Нет времени!» Ни на что у него нет времени. Читать давно перестал. Разве только «Рекламное приложение» да «Коммерсант». И как уйдёт утром, так только за полночь является, и всё чаще на подпитии: «С нужными людьми пью!» А посмотришь на тех «нужных людей» — с души воротит. Скользкие все, как слизняки, всё время одно на языке: «Баксы, баксы!» И глаза бегают, как у продажных женщин. Однажды Людмила вынуждена была заехать к мужу на работу. Гринберг, как только увидел её, столкнул с коленей голоногую деваху и заулыбался издевательски: «Антона нет, и будет он не скоро. По делам поехал». А сам «тёпленький» уже. Значит, Рита, Людмилина подруга по несчастью, сегодня снова не дождётся его.
Вот уж кого Людмила задушила бы собственными руками, так это Гринберга. Чучело немытое, плебей, а смотри как хвост распустил! И сколько сейчас таких вот гринбергов, словно мусора после ливня, потому что дверь оказалась открытой, всплыло и расселось в так называемых офисах! У Гринберга ведь тоже офис — это вот насквозь прокуренное помещение с громоздким диваном возле стены. Чего только не видел этот несчастный диван! Однажды ночью Людмила с Ритою, перед тем наплакавшись вволю, переступив через чувство женской гордости, всё же решили посмотреть, какими такими служебными делами занимаются их мужья. У Риты был ключ от «офиса». Только он не понадобился — дверь незапертой оказалась, поэтому зашли свободно. На ничем не застланном, сомнительной чистоты диване Гринберг с какой-то проституткой спит, а рядом, просто на полу, Антон храпит — альковные утехи босса, значит, блюдёт. Культурный отдых новоиспечённых бизнесменов.
Рита проститутку за волосы с дивана стащила. Та — в визг. Гринберг вскочил и, как был, голый, тщедушным своим телом, поросшим чёрными волосами, проститутку заслонил и на Риту с кулаками бросился. Тут и Антон проснулся и начал Людмилу с Ритой отчитывать за наглое проникновение на «остров мужской свободы».
С той минуты Гринберг возненавидел Людмилу лютой ненавистью. Он понимал, что чувство было взаимным, и при каждом удобном случае старался Людмилу зацепить. И постоянно одно и то же повторял: «Антон твой моим будет! Он у тебя слабак так, что запросто могу слепить его «по образу и подобию своему»«.
— Так куда Антон поехал? — спросила Людмила.
— А это не твоего бабьего ума дело! — осклабился Гринберг. — Денежки он тебе приносит? Приносит. И немаленькие. А обо всём прочем он тебе отчёт писать не обязан. И вообще, у нас сегодня деловая встреча с партнёрами. В кабаке. А потом ещё с тёлками встреча. Тоже деловая. Хи-хи. Так что поезжай домой и «бай-бай».
Антон тогда явился под утро. Совсем пьяный. Бросил на кресло в гостиной плащ и подал Людмиле вместительный полиэтиленовый пакет:
— На, спрячь пока.
Людмила заглянула в пакет и остолбенела: деньги! Десятки пачек денег в банковских упаковках!
— Что это?!
— Как видишь, не простая бумага. Но, смотри, не вздумай оттуда хотя бы одну купюру взять! Мне это всё послезавтра отдать надо.
— Антон, мне страшно!
— Да перестань ты, глупая! Присядь, сейчас расскажу.
Он плюхнулся на диван и усадил Людмилу рядом.
— Мы тут одному предприятию свой залежалый товар сплавили. Правда, товар тот нужен этому предприятию как собаке пятая нога. Но мы пообещали одному ответственному работнику на лапу дать — и всё в ажуре. И нам хватит, и, — Антон кивнул на пакет, — тому шакалу неплохой куш перепадёт. Всего за одну подпись такой вот гонорар!
— Так что, выходит, сейчас всё и всех купить можно?
— Всё и всех! Дело только в цене. Ты как думаешь, почему мне так часто звонит Анна Ароновна из налоговой? Почему она нашу фирму оберегает? А потому что её дочушку тупорылую в институт устроили. Думаешь, малого это нам стоило? Зато теперь мы налоги платим чисто символические. И это при нашем товарообороте. А нынче и сынок её, балбес и лодырь, на пороге поступления. Это мы раньше лопухами были. А сейчас у нас всюду свои люди есть. Вчера прокурор с нами коньячок пил. А если кому-то мы не понравимся, то у нас пареньки деловые есть. Они много не разговаривают. Как что, то могут и… Ты же их видела.
Видела Людмила этих «пареньков». Подъезжали они несколько раз к их дому на шикарных авто. Молодые, здоровущие. На хорошо кормленных лицах чувство величайшего самоуважения, самоуверенности и… бычьей тупости. Такие и вправду разговаривать не будут. Да и умеют ли?
Это была первая и последняя исповедь Антона. Назавтра он уже явно сожалел, что спьяна дал волю языку. Позже на все вопросы Людмилы отвечал полушутя-полусерьёзно: «Молчи, женщина! Твоё дело — домашний очаг оберегать. А охота — дело мужское».
Когда «охота» оказывалась удачной, Антон приносил домой и деньги, и дорогие вещи. Но Людмилу не радовало то почти сказочное богатство, которое вдруг словно с неба свалилось. «Охотник» с каждым днём становился всё более чужим, совсем чужим человеком. И когда однажды какой-то «доброжелатель» по телефону «всего за сто баксов» предложил Людмиле рассказать про личную жизнь её мужа, Людмила положила трубку и занялась своими обычными делами. Почти спокойной она осталась и тогда, когда совсем случайно узнала обо всём сама. Только спросила у Антона, когда тот вернулся из очередной своей «командировки»:
— Ну как, удался ли банкет по поводу твоей новорождённой доченьки? И как она себя чувствует?
Муж сначала растерялся от неожиданности, но в ту же минуту взял себя в руки:
— Ты это о чём? — и попробовал обнять Людмилу.
Она брезгливо отклонилась, и в её взгляде Антон увидел столько презрения, что кровь бросилась ему в лицо:
— Шпионишь? Ну, так знай же: я не собираюсь всю жизнь поститься! Ты разве женщина? Женщина зажигать должна, а ты сама только тлеешь, деревяшка бездушная! Литературу хотя бы специальную почитала, а не этих своих придурковатых Тургеневых! И я… Я с тобою уже едва импотентом не стал. Да ещё и себя винил бы!
— Спасибо за совет. Воспользуюсь. А ты передай Гринбергу, что он прямо молодчуга: программу свою по перевоплощению человека в животное блестяще выполнил! — сказала Людмила и закрыла дверь в спальню.
Назавтра она сложила свои вещи, и несколько месяцев (развод, размен квартиры) они с сыном жили у материной сестры, тётки Дарьи, на Рогачёвской — той самой улице, на которой нынче живёт бывшая (ой, бывшая ли?) жена Виктора с дочками.
Виктор только что перестал ковыряться в отцовском «запорожце» и умывался под большим чугунным умывальником, когда мать позвала его в хату. Виктор зашёл и, заметив, что она принарядилась, а на лице решительное выражение, спросил:
— А что, сегодня праздник какой, что ли?
Ольга поправила уголки ярко-зелёного, в крупные красные цветы «платка-гаруски», застегнула пуговицы на тёмно-синей кофте, на морщинистом лице появилась загадочная улыбка:
— Праздник не праздник, но… В общем, нам с тобой надо серьёзно поговорить.
Виктор присел на табуретку возле печи и вопросительно взглянул на мать.
— Так ты, сынок, скажи мне в последний раз: к жене и детям родным ты возвращаться собираешься или нет? Ну, объясни хотя бы мне, в конце концов, чем тебе твоя Катя не угодила? И убрать, и приготовить, и тебя с детьми досмотреть. Только что институтов не заканчивала. Ну, зато эта… твоя сильно грамотная! Может, поэтому (мне же люди рассказывали!) носки сам себе стираешь. Одумайся, сынок!
— Мама, ты снова за своё? Не понимаю, зачем ты начинаешь этот разговор? У меня уже всё решено окончательно и бесповоротно. А детей я не бросаю. Разве только не в одной квартире жить с ними буду. Да и они уже почти взрослые и вряд ли я им уже так нужен. А материально помогать им я, конечно, буду всегда. И вообще, ты, наверное, забыла, что я давно вышел из детского возраста, поэтому позволь мне самому распоряжаться своей судьбой. Иначе я совсем перестану к вам приезжать.
— Даже так? Значит, эта… потаскушка тебе дороже родной матери? Ну что ж, тогда не обижайся. Я знаю что делать. Я так сделаю, что она даже имя твоё забудет!
Ольга бросила в матерчатую сумку какой-то узелок, вышла на улицу и направилась к автобусной остановке.
Вишь ты! «Позволь мне самому решать!» Нет, не позволит, не допустит Ольга, чтобы они с Настасьей сватьями звались! Костьми ляжет, а разлучит сына с той вертихвосткой. Сама не сумеет — люди помогут. Жаль, что тётка Лёкса не успела передать ей, Ольге, всё, что умела. Да, наверное, всё полностью вообще никому не передала. Поэтому и умирала так тяжело. А Ольге без Лёксиного совета не всегда удаётся дело как надо сделать. Вот и вынуждена она ехать в Мохначёвку к Восьмачке. Та, говорят, большую силу имеет. Вот же есть на свете что-то таинственное и могущественное. Сколько Ольга помнит себя, вечно эти Самусёвы девки роду Ольгиному словно кость в горле. Отец Ольгин когда-то едва голову не потерял из-за Настасьиной матери. Денис, брат Ольгин, буквально помирал за старшей Самусёвой — Манею. Уже и замуж уговорил выйти за него. А она, негодница, накануне свадьбы в Украину будто в гости поехала да так и осталась там жить. Денис так и не женился. Бобылём умер. А Ефим Ольгин давно ли на Настасью перестал поглядывать? И вот на тебе: и Виктор влип! Когда-то (давновато, правда) заметила Ольга, что Людка Настасьина на Виктора заглядываться начала, и сразу же кое-какие меры предприняла. Вроде бы помогло. Но вот, надо же, через столько лет отозвалось! В таком возрасте Виктор семью бросил! Двойной позор! Так не бывать этому!
Восьмачка слушала Ольгины жалобы, качала головой, вздыхала сочувственно. Задумалась ненадолго.
Ей пошёл уже восьмой десяток, но она была ещё ладная и подвижная. Голубые, немного выцветшие её глаза не потеряли живого блеска; в тёмных, гладко причёсанных волосах не было седины. Чистоплотная, всегда аккуратно одетая, с приветливой улыбкой на лице, она вовсе не похожа была на крючконосых, беззубых и неряшливых своих «коллег» из страшных сказок. И всё же она «ведала». К ней шли и ехали из близких и дальних сёл и даже городов.
Восьмачка «выписывала» рожу, варила «любшу», снимала сглаз, «выливала» испуг. А за хорошую плату и «подделы» делала.
— Так ты, говоришь, всё, что умела, использовала? — спросила она у Ольги.
— А что я там умею? Ну, след с ноги снимала, волосы жгла, песок на ветер сыпала. Свечки скручивала. Ничего не помогло. Так уж она задурила сыну моему голову, что ничего слушать не хочет. Дороже матери и детей она ему.
— А сколько у него детей?
— Две дочки. Погодки. Одной шестнадцать, второй семнадцать. Возраст такой, что отец ещё нужен.
— Так, говоришь, девчушки у него? Это хорошо, что девочки. Ты вот ещё что попробуй сделать. Съезди к первой своей невестке, узнай, когда у неё… — Восьмачка оглянулась и перешла на шёпот. — А если это не поможет, тогда так сделай… Он которую больше любит: старшую или младшую? Младшую? Ну, так с нею тебе и надо будет договориться… — она снова перешла на шёпот.
Виктор огородами шёл к Баласке. Он приходил сюда, когда ему бывало тяжело, и мог часами просиживать на берегу с детства знакомой речушки, вглядываясь в её медленное течение. Было что-то таинственное в этой прозрачно-зеленоватой, как его глаза, воде и в невысоких берегах, отороченных кружевами душистой речной мяты. Баласка успокаивала, наполняла душу умиротворением и тихой, светлой печалью, а прозрачно-зеленоватая вода вымывала из неё всё мелочное, обыденное, оставляя только высокое, вечное. И совсем не мучительными были тогда мысли о сущности человеческой жизни и не ужасной казалась предопределённая каждому человеку смерть потому, что в такие минуты она виделась Виктору не страдальческим исчезновением, а плавным переходом в новую, пока неизвестную, но притягательную этой неизвестностью жизнь.
Сегодня Баласка не помогла Виктору, не принесла ему успокоения.
Что делать дальше? Людмила совсем измучилась и устала. Но и мать понять можно: она надеется сохранить семью сына. Может, всё-таки рассказать ей? Может, объяснить, что семьи давно уже нет и что Людмила тут ни при чём: всё началось ещё там, в Венгрии, куда его перевели на службу с Дальнего Востока. А может, и раньше. Он вот сейчас думает, что сделал большую ошибку, когда запретил жене работать. Впрочем, Катя никогда и не рвалась на работу. Дома с детьми хлопот хватало. Матерью и хозяйкой Катя была неплохой, что уж тут говорить. Виктора иное в жене настораживало: чрезмерно уж она деньги любила. Всё упрекала его небольшой по сравнению с другими офицерами зарплатой.
— Меньше бы ты нарядами увлекалась, — не удержался однажды Виктор. — Вот денег бы и хватало. Не такая уж у меня и маленькая зарплата.
— Ага! Ты посмотри на других офицерских жён: все в золоте да в мехах. Одна я как Золушка.
«Золушкой» Катя, конечно же, не была. Хватало у неё и нарядов, и украшений, но Виктор всё же чувствовал себя виноватым и старался почаще делать жене подарки. Катя всегда очень радовалась, когда примеряла новое платье или серёжки: долго вертелась перед зеркалом, весёлая, с порозовевшими щеками.
И ещё одно не нравилось Виктору в характере жены: её чрезмерная ревность. Она всегда проверяла его карманы, внимательно разглядывала каждую постороннюю ворсинку, каждую пуговицу на его одежде, прислушивалась к его разговорам по телефону — искала какое-либо доказательство измены. Неужели она не понимала, что унижает себя и оскорбляет его и что подозрительность никогда не способствует искренности и любви. Виктор объяснял её ревность недостатком воспитанности и несдержанностью. Это теперь, когда за плечами уже большой опыт общения с самыми разными людьми, когда многое пережито и осмыслено, он понял, что людям свойственно подозревать других в тех грехах, которыми грешат они сами.
Тогда Виктор ещё должен был работать на полигоне. Но вышло так, что вернулся он на день раньше, чем обычно, как раз под выходные. По этому случаю взял в гарнизоне бутылку шампанского, любимых Катиных конфет и две шоколадки детям. Только на лестничной площадке спохватился, что ключи оставил на КПП. Возвращаться не хотелось, и он нажал кнопку звонка. Раз позвонил, второй — тишина. Ну, где они могут быть? Неужели спят так поздно? А может, звонок не работает? Из-за этой двойной двери, на которой так настаивала жена, не поймёшь.
Виктор вышел на улицу, подобрал камешек, бросил в окно спальни и заметил, что штора на окне шевельнулась. Он снова зашёл в подъезд. Ещё раз нажал кнопку звонка. За дверью послышался шорох. Но открывать не спешили.
— Катя, это я, — громко промолвил Виктор. — С чего это вдруг ты такая пугливая стала? Открывай!
И она открыла. Виктор сразу увидел белое, словно полотно, лицо жены, но не сразу понял, почему оно такое.
«Заболела», — мелькнуло у Виктора в голове, и он, встревоженный, переступил порог квартиры. Навстречу ему вышел лейтенант Синцов в полной форме. Даже шинель успел ремнём подпоясать. А лицо такое же белое, как и у Катерины.
Виктор положил пакет с гостинцами и стал неспешно расстёгивать кобуру. Синцов, опустив руки, стоял напротив и не делал никакой попытки защититься или уйти.
Катерина бросилась Виктору на шею:
— Витенька, опомнись! Не надо! Клянусь, между нами ничего не было, только целовались!
Виктор оттолкнул её и достал пистолет.
В эту минуту в гостиную выбежала Светлана и залопотала:
— Папка, папуля приехал, ура!
Виктор поднял дочку на руки и пошёл в зал.
Простил он тогда жену. Ради детей простил. Да и просила она очень. На колени падала, руки ему целовала, говорила, что сделает с собой что-либо, если Виктор её бросит. Простил. Не думал тогда, что это только начало и что ему ещё много лет придётся жить в обмане, в вечном обмане. Вот и в тот, последний раз… Но разве расскажешь об этом матери? А дочкам? Разве скажешь детям, что их мать — хищное, лживое создание, для которого главное — только собственные удовольствия и которое давно не вызывает у Виктора никаких чувств, кроме презрения?
Он вспомнил, как, уличённая в очередной измене, полностью осознавшая, что в этот раз прощать её альковные похождения Виктор не намерен, Катерина при детях ударилась в истерику.
— Да замолчи ты, наконец! Ты разве не видишь, что дети дома? — постарался утихомирить жену Виктор.
— Ах, дети?! — взвизгнула та. — Много ты о детях думаешь, если собираешься бросить нас!
— Папа, это правда? — у двери стояла старшая дочка Алёнка. — То, что мама сказала, правда?
— Правда, доченька, правда. Вот пусть сам тебе всё расскажет, — всхлипнула Катерина и направилась в ванную, откуда через минуту послышался громкий плач.
Вот и думай, Виктор, думай. Вот если бы можно было, чтобы и дети, и Людмила рядом были. Но это нереально. Подождать надо было ещё немного. Хотя бы года два. Но не хватило у него сил и дальше жить с этой недалёкой, но расчётливой женщиной, которая по велению злого рока стала его женой и матерью его детей.
А Людмила… Это — несказанное. Это сердцем почувствовать надо потому, что никакими словами нельзя рассказать, чем стала в его жизни Людмила. Мать и не пытается даже понять, что это не прихоть у сына, не «заскок», как она однажды сказала. Поэтому и надеется исправить безнадёжное, непоправимое и верит, что добро творит. А детей он не бросит. Заботиться о них будет сколько сил хватит. А через пару-тройку лет дочери замуж выйдут. Они девочки симпатичные. Не засидятся.
Так. Всё это так. Только откуда такая бесприютность и такая неотступная боль?
Но хватит бередить раны. Надо идти к Людмиле. Они с Лёшей уже, наверное, ждут его. Через час дизель.
Последнее время Людмила стала замечать, что с Виктором происходит неладное. Нет, он по-прежнему ласковый и внимательный. Но глаза его потеряли лучезарность и обрели какой-то стальной оттенок. Он стал плохо спать, вздрагивал, мучительно стонал во сне. И цветы всё реже стал приносить. Да и те, что приносил, почему-то очень быстро увядали. Людмила и сахар в воду добавляла, и аспирин — ничего не помогало. Постоят несколько часов — и всё, завяли.
— Ты знаешь, Витя, — сказала она однажды, — ты, может, пока не приносил бы цветы, а то я смотрю на них и боюсь: мне кажется, не цветы, а любовь наша с тобой увядает.
— Ну что ты, любимая, что ты? Такого никогда не будет! Я же умру без тебя! А ты — без меня!
— От любви не умирают! — невесело улыбнулась Людмила.
— Ну, значит, мы с тобою первыми будем, — так же невесело пошутил Виктор. — Но лучше не будем. Ты, наверное, просто устала. На эти выходные возьму я тебя и Лёшку на рыбалку, отдохнём, уху сварганим. И всё у нас будет хорошо. Всё будет лучше, чем ты думаешь. Ты мне веришь?
Людмиле хотелось верить. Очень хотелось. Но вере этой мешало щемящее предчувствие неминуемой беды. И беда вскоре пришла.
В тот вечер она не дождалась Виктора. Не отвечал и его телефон. Всю ночь ходила по квартире, которая без Виктора казалась пустой и очень просторной. Несколько раз бралась за телефонную трубку, чтобы позвонить в милицию. Неужели с ним случилось плохое? Неужели Антон со своими «пареньками»? Но ведь бывший муж вроде бы успокоился. Людмила слышала, что он даже женился недавно. Так что же тогда, что?
На рассвете Виктор сам позвонил ей. Каким-то бесцветным голосом сообщил, что с его младшей дочерью случилось несчастье и что сейчас он должен быть рядом с ней. И ещё сказал, чтобы она не тревожилась и ждала его. Людмила слушала, и по лицу беспрестанно катились крупные слёзы. Она уже знала: он не придёт.
Виктор сидел на краешке кровати, вглядывался в Светланино лицо, поглаживал её волосы. Светлана закрыла глаза и приникла щекой к его руке:
— Скажи, папа, ты останешься с нами, больше не бросишь нас? Ты не уйдёшь?
— Не уйду, доченька, не уйду. Буду с тобой… с вами.
Светланин взгляд стал холодным и жёстким. На какое-то мгновение Виктору показалось, что перед ним Катерина.
— Только ты, папка, знай: если ты не будешь с нами жить, я опять сделаю с собой то же самое. И тогда меня уже никто не спасёт. Так просто той поганой женщине я тебя не отдам. Зачем она тебе, когда у нас есть наша мама?
Слова дочери тяжёлыми камнями падали на Виктора и причиняли такую боль, что ему хотелось схватиться за голову, закричать и заплакать. Но он ведь был мужчиной, человеком уже далеко не юного возраста, который должен отвечать за свои поступки и прежде всего перед своими детьми. А он думал только о себе. За это Бог наказал его, чуть не отняв Светланкину жизнь. Светланка могла умереть. Из-за него. Он же думал, что дочкам, как и Катерине, нужны только его деньги да подарки. На самом же деле они очень любят его! А он их предал! Своих самых близких и дорогих. Свою кровь! Хотел соединить несоединимое. Пусть простит его Людмила. Сама же однажды сказала, что от любви не умирают. Она взрослая, она сильная. А тут дети. Он останется с детьми.
Вскоре пришла Катерина. Она собрала ужин и (такого раньше никогда не было) поставила на стол бутылку водки. Ужинали всей семьёй. Даже Светлана ела с аппетитом. Катерина, наливая в рюмки водку, промолвила: «Ну, давай выпьем за то, чтобы у нас всё было хорошо».
Она только приблизила рюмку ко рту, потому что вообще почти не пила, а Виктор неожиданно для себя выпил почти половину бутылки. И сразу же улетучились все тревоги и сомнения. Жизнь показалась очень простой, а Катерина — не такой уж и плохой женщиной. Как бы там ни было, она — мать его детей.
Ночью Катерина пришла к нему. И Виктор не повернулся к стене, как делал это последние годы их совместной жизни…
Но когда утром он открыл глаза и увидел рядом Катерину, ему захотелось пойти, куда глаза глядят, хоть на край света, только бы не видеть её довольной улыбки, не слышать её голоса. И он встал и пошёл. На кухню. Достал из холодильника не допитую накануне бутылку водки и в несколько глотков опорожнил её.
Настасья старалась лишний раз не выходить на улицу. Ей чудилось, что она со всех сторон слышит шёпот недоброжелателей, смеются над ней и её Людой. А страшнее всего было встречаться с Ольгой. Та не шептала, а кричала, казалось, на весь мир:
— Ну что? Где твоя шалашовка? Нарадовалась? А теперь пусть кукует со своим щенком. А мой Витя, слава Богу, в тепле и в достатке с женой да с детьми родными. Живут — не наживутся! Глядят друг на друга — не наглядятся. А твоя иссохнет и сдохнет! Будет знать, как чужого мужика отбивать!
Настасья в ответ ни разу ни одним словом не отозвалась. Конечно, она нашла бы, чем заткнуть мерзкий Ольгин рот. Но Люда в последний свой приезд очень просила: «Мамочка, терпи, молчи, пожалуйста! Пусть она хоть землю грызёт, молчи!»
И Настасья молчала. Только сердце чернело. Боже! Святой и праведный! За какие грехи ты послал моей дочери такую горькую долю? И красы у неё хватает, и ума. Нет только счастья. Чем же она провинилась? Мало ли людей сходятся — расходятся! А там, глядишь, и находят своё. На Люду теперь смотреть страшно: исхудала так, прямо светится. Пробовала утешать её:
— Да не убивайся ты так! Переживёшь! Не ты первая, не ты последняя! А его пусть Бог покарает самой страшной карою.
— Никогда, мама, ты слышишь, никогда не говори о нём плохо! — в Людмилиных глазах было столько решимости, что Настасья поняла: не утешить, не убедить. Остаётся надеяться только на время. Вылечит только время. Люда любит его, «повжика» этого лупатого. Было бы там что любить. Тряпка, а не мужчина. Оно, может, и хорошо всё было, если бы Ольга не вмешивалась. И зачем лезет? Неужели они сами не разобрались бы? Для Насти невелика честь иметь такую сватью, как Ольга, но что сделаешь, если их дети полюбили друг друга? Разве этого мало? Кому-кому, а Настасье это известно. Она со своим Николаем душа в душу жили. Только вот рано покинул её, и сейчас некому ей на свою беду пожаловаться.
За окном нудное осеннее ненастье. Унылые, с посиневшими лицами люди, беспомощные в своей оголённости деревья. За почерневшую от сырости ветку зацепился обрывок какой-то жёлтой тряпки, и эта никчёмная пародия на кленовый лист уже не первый день болтается в промозглом воздухе прямо напротив Людмилиного окна. Сбросить бы её как-либо с дерева, чтобы не портила нервы. А, впрочем, пусть болтается. Скоро стемнеет, и её не будет видно. А потом наступит ночь. И снова Людмилино воображение одну за одной начнёт рисовать картины, от которых будет бешено стучать сердце и приливать к вискам кровь.
Столько времени прошло, а она всё никак не может найти себе места. Боже мой! Да сколько же можно издеваться над собой! Да пропади он пропадом вместе со своей дорогой жёнушкой! Трус! Предатель! Он сломал ей жизнь, опустошил душу. Она ненавидит его… хочет ненавидеть. Нет, надо что-то делать. Хватит заниматься мазохизмом. Надо идти к людям. Не с понедельника, а буквально с завтрашнего дня она начнёт новую жизнь. Завтра она вместе с Лёшкой поедет в гости. К двоюродной сестре Зое. Хотя нет: глядя на Зоину семейную идиллию, Людмила ещё острее ощутит свою неустроенность. Лучше уж к старой своей подруге Нине. Они вместе росли, в школе за одной партой сидели, в одном вузе учились и до этой поры не держали друг от дружки секретов. Нина в деревню редко приезжала: её приезды не очень нравились брату, который после смерти матери поселился в родительском доме и подозревал Нину в претензии на этот дом.
Только, конечно, сначала надо Нине позвонить. И пусть простит их бабушка Настя, но завтра они не приедут в деревню.
— Ну, проходите, гости мои дорогие! И как это вы надумались? — Нина, ни на минуту не прерывая разговора, сразу же начала накрывать стол. — Лёшка, иди включи телевизор. Сейчас Толя прибежит, будете вместе играть. Людка, это же сколько времени мы с тобой не виделись? А? Тут уже и выпить не грех.
Нина достала из холодильника бутылку с яркой этикеткой:
— Полусухое красное. Врачи рекомендуют. Ну, рассказывай, как ты? Замуж больше не собираешься? А может, надо было тебе не разводиться со своим так называемым бизнесменом? Как-никак отец твоего ребёнка. Пусть бы погуливал. Лишь бы деньги в дом приносил.
— Нина, да он же ребёнка с другой женщиной прижил!
— Так у них, бизнесменов, даже такого уровня, как твой Антон, заведено несколько любовниц, а то и семей иметь. Ну и фиг с ним! И тебе хватило бы. Или снова большой любви захотелось?
Нина налила в фужеры вино и села за стол.
— Она, может, и есть, эта самая любовь. Не зря же о ней столько книг написано да песен спето. Может, и есть. Но не с нашим счастьем встретиться с ней. К нашему берегу плывут только дерьмо да щепки. Вот никогда не рассказывала это тебе, а сейчас расскажу. Было это как раз в ту осень, когда твой Витенька к деткам своим от тебя ушёл. Люда, ты в самом деле думаешь, что он к деткам? Ага, они же грудные у него! Поэтому уже одна замуж выскочила. Ты разве не слышала?
— Нет. Я матери сказала, чтобы не напоминала мне о нём. А так, где я услышу?
— Ну, так выскочила ж Алёна. Здесь где-то недалеко живёт. Я её часто вижу.
— Ну и ладно. Пусть ему хорошо будет.
— Люда, ты блаженная? Он же опозорил тебя дальше некуда! А мама твоя как из-за этого переживает. Думаешь, хорошо ей Ольгины сплетни да проклятия слушать? Витька ногтя твоего не стоит, а она носится с ним как дурень с писаной торбой. И вот же ни хворь никакая её не берёт, ни что другое. Бегает, как лошадь. А смолоду, говорят, всё квохтала, всё «болела», чтобы в колхозе не работать. Но я ж тебе, что рассказать хотела?
Недавно вышла я вечером в магазин. С работы вернулась, а в доме хлеба ни крошки. И малый где-то бегает. Ну, только отошла я от подъезда, останавливается рядом легковушка. Выходит из неё мужчина и прямо ко мне направляется. Симпатичный, роста выше среднего, хорошо одетый. Здоровается. Отвечаю, а узнать, как ни стараюсь, никак не могу. Ну и кто бы, ты думаешь, это был? Ни за что не догадаешься! Стас Барановский! Помнишь, в одной с нами группе учился?
— Стас Барановский? Помню, конечно. Но ведь он какой-то затурканный был. Мы его и за парня не считали. Штаны всегда короткие были, а туфли почему-то только спереди начищенные. Да ещё и перхоть на плечах.
— Ты бы сейчас на него взглянула! Впрочем, возможно, и взглянешь.
— Что-то нет никакого желания на него «взглядывать».
— Да ты не перебивай, ты дальше слушай. Он же теперь в областном управлении работает. По крайней мере, он сам так сказал. Словом, пока он не назвался, я его не узнала. Ну поговорили мы минут десять, и за эти десять минут он мне на уши успел изрядную порцию лапши навешать. Это я сейчас его слова лапшой называю. А тогда… Ну, какая бы женщина от тех слов не растаяла? Оказывается, и вспоминает он меня всю жизнь, и во снах постоянно видит. И искал меня долго, и бесконечно рад, что нашёл, потому что когда-то даже подойти ко мне боялся. И если я сейчас не оттолкну его и начну с ним встречаться, счастью его не будет границ, ведь личная его жизнь не сложилась.
В общем, мы договорились, что через неделю он приедет ко мне и, возможно, мы обсудим наше совместное будущее. Я потом всю ночь не спала. Всю свою жизнь нескладную перелистала. Мало в ней светлых страниц было. Так, может, наконец, наступит хорошее время? Потом думала, как мне подготовиться ко встрече, как одеться, какую причёску сделать, как на первых порах вести себя с ним.
А назавтра пришла я на работу — там сюрприз: срочная командировка в Минск. На неделю. Так не хотелось ехать! Ведь это же получится, что мне, не отдохнув как следует с дороги, надо будет гостя встречать. А хотела и приготовить что-либо вкусненькое, чтобы Стасик (это я, дурочка, уже так начала мысленно называть Барановского) увидел и оценил мои кулинарные способности.
Но когда после недельной командировочной суеты я вернулась домой и взглянула в зеркало, то решила, что свидание надо перенести хотя бы на несколько дней. Набрала номер Стаса, не успела даже произнести привычное «алло», как услышала его голос: «Ну что, Игорь, ты в проигрыше. И с Нинкой Бушляковой, считай, порядок. Через пару дней я и её… того».
Оказывается, я каким-то образом «вклинилась» в разговор «Стасика» с неким Игорем… Ну что же, послушаем… Только бы он не положил трубку! А «Стасик» продолжал: «Ну, тогда останется ещё пять. Шестерых я уже «улестил». Нинка седьмая будет. Их у нас в группе двенадцать было. Так вот такая моя им месть будет за все прежние унижения. Они ведь меня за человека не считали. А теперь ни одна не отказала. И почти все замужние. Так, что готовь коньяк. Проигрывать надо уметь достойно!»
Боже мой! И я, вроде бы неглупая женщина, едва не попала в капкан к этому слизняку! Представляешь? Хотя… подожди, Люда! А тебя он ещё не пытался «улестить»?
— Да нет, до меня, наверное, ещё очередь не дошла.
— Значит, скоро должна дойти. Ведь он, как я поняла, поспорил с таким же козлом, как сам, что переспит со всеми своими одногруппницами.
Ну, поругала я себя и с той поры поставила крест на всех своих романтических надеждах. Если не все, то почти все мужики негодяи, все одним миром мазаны. Я вот встречаюсь сейчас с одним. Так он между поцелуями всё на часы посматривает: очень боится к назначенному времени домой опоздать. Как же: образцовый семьянин! Но я его неплохо раскручиваю. Вот, посмотри! — Нина показала красивый золотой перстень. — Хотя всё это и противно, и обидно. И твой Витенька такая же дрянь.
— Нет, Ниночка! У нас с Виктором совсем иное.
— Иное или не иное, а ты вот одна, а он у жены под боком греется.
Они ещё долго сидели, разговаривали. Нина рассказала, что она сейчас не работает. Под сокращение попала. Так что теперь и она занимается бизнесом: возит в Россию кое-какие продукты. Доходов особенных не имеет, но всё же они с сыном не бедствуют.
Назавтра Нина проводила гостей до вокзала. На прощанье они пообещали чаще встречаться и созваниваться, и Людмила с Лёшкой сели в дизель, который через несколько минут повёз их домой.
Устроившись у окна, Лёшка занялся кубиком-рубиком, который ему подарил Толик, а Людмила склонилась над недавно приобретённой книгой Бунина. Она уже дважды перечитала её, но прочитанное настолько поразило её, что она решила ещё раз перелистать страницы книги с огненно-красными буквами на чёрной обложке — «Окаянные дни».
Людмилино сознание никак не хотело воспринимать, что это произведение написал автор «Антоновских яблок», «Лёгкого дыхания» и «Тёмных аллей». Там — чистота, тонкое понимание глубин человеческой души и красота. Здесь — жестокость, ненависть, отвращение. Там — волшебство, мелодичность повествования, исключительное чувство стиля и художественности. Здесь — крик раненой души, безразличной к языковой утончённости и… притягательность крамольных, но во многих случаях справедливых мыслей про «строителей новой жизни».
Всё это ошеломляло, вынуждало отступиться от привычных представлений и попробовать до конца разобраться, понять, осмыслить. Она не могла отложить книгу в сторону, потому и решила взять её с собой.
Людмила перевернула несколько страниц, поймала себя на том, что читает она не так, как нужно, что мысли плывут совсем в другом направлении, и, положив книгу рядом, прислонилась к окну и закрыла глаза.
— Разрешите, пожалуйста, посмотреть вашу книгу, — мужчина, который сидел напротив и на которого Людмила сначала не обратила никакого внимания, приветливо улыбаясь, смотрел на Людмилу. — Вы ведь, как я понял, сейчас читать не собираетесь?
— Смотрите, пожалуйста. Только это не Агата Кристи и не Чейз.
Мужчина сделал разочарованный вид:
— Ах, как жаль! Но что поделаешь? Придётся в таком случае довольствоваться Иваном Алексеевичем.
Позже Людмила со стыдом вспоминала это своё «не Агата Кристи и не Чейз»: мужчина оказался университетским преподавателем литературы.
Он развернул книгу и начал читать. До самого Гомеля они не перемолвились ни единым словом. Когда поезд остановился, мужчина помог Людмиле выйти из вагона, проводил их с Лёшкой до троллейбусной остановки и… попросил у неё номер телефона.
«Как это всё банально», — подумала Людмила и неожиданно для себя самой произнесла:
— Хорошо, но я назову свой номер только один раз. Если запомните, позвоните. Если нет, то ничего не поделаешь.
Геннадий — так звали нового знакомого Людмилы — номер запомнил и стал звонить ей. Он не настаивал на встрече и вроде ничего особенного не говорил, но Людмила постепенно привыкала к его звонкам и даже начинала скучать, если несколько дней не слышала голоса Геннадия.
Однажды он не звонил почти две недели, и Людмила почувствовала какую-то непонятную тревогу. Когда же, наконец, услышала шутливое «добрый вечер, мадам», обрадовалась и вздохнула с облегчением. Геннадий сказал, что он «чуток прихворнул, но сейчас здоров, как Илья Муромец» и что он приглашает Людмилу с сыном на природу.
— Да вроде ещё холодновато на природу, — ответила Людмила. — Может, лета дождёмся?
— Хорошо. Вот сейчас съездим, потом уже и лета дожидаться будем. Завтра я к вам заскочу. Только адрес мне свой назовите, мадам, не то я заблудиться могу.
Лёшка, услышав, что «один знакомый приглашает на загородную прогулку», недовольно взглянул на Людмилу:
— Не хочу я знать никаких твоих знакомых! Не хочу, чтобы ты снова плакала! Думаешь, я не помню? Никуда мы не поедем. Ты мне обещала, что теперь всегда будем жить только вдвоём. Обещала?
— Сынок, но ведь никто пока не собирается жить втроём. Однако ты же уже почти взрослый. Вот ещё несколько лет, ты начнёшь самостоятельную жизнь и уйдёшь. А я останусь одна.
— Я от тебя никуда не уйду. Я Алексей, а не Виктор, — не понимая, что делает Людмиле больно, выпалил Лёшка.
Людмиле долго пришлось уговаривать сына, пока тот согласился поехать.
Они вышли на улицу. Геннадий подвёл их к машине, открыл дверцу:
— Прошу вас, господа!
— Я думала, что у тебя нет автомобиля, раз ты дизелем ездишь.
— А где ты видишь автомобиль? — улыбнулся Геннадий. — Ты имеешь в виду это корыто на колёсах? Его пора на что-либо более достойное менять, да всё руки не доходят. Вот выберу время, и мы вместе поищем кое-что получше. И Алексей нам поможет. Не так ли?
Лёшка, с трудом удержав улыбку, отвернулся к окну. Весёлый нрав нового знакомого пришёлся мальчику по душе, и с лица его постепенно начали сходить настороженность и хмурость. А где-то через час Лёшка с неприкрытым восхищением смотрел на Геннадия: мало того, что он из своего «корыта» достал много интересных вещей, так он, оказывается, умел всё на свете: и с одной спички костёр разжечь, и шашлыки жарить, и рыбу ловить, и вкуснейшую уху готовить, очень смешные истории про своих студентов рассказывать. Людмила смотрела на них обоих и, пожалуй, впервые за эти три года одиночества, ощутила в своей душе гармонию и умиротворение. Да, что бы ни говорили про независимость и самостоятельность современной женщины, она, как и сотни лет тому назад, остаётся всё такой же беззащитной, и каждая, даже самая эмансипированная, втайне мечтает увидеть рядом с собою Его, самого сильного, самого надёжного, к чьему плечу можно было бы приклониться и от кого не надо было бы прятать свою слабость. Людмила вдруг почувствовала, как она устала от безнадёжного ожидания, от мучительных мыслей о своей несчастливой любви. Конечно, Геннадий не сможет заменить ей Виктора, но ведь Виктора не сможет заменить и никто другой. В её душе уже никогда не возродится то испепеляющее, что было к Виктору. Может, это и к лучшему. В конце концов «много рек начинается шумными водопадами, но ни одна не бурлит и не пенится до самого моря». С Геннадием ей надёжно и спокойно. Да и детей у него нет.
Так рассуждала Людмила, и, когда Геннадий предложил ей «руку и сердце и корыто на колёсах», она пообещала подумать.
Виктор с женою вернулись с вокзала. В квартире царила непривычная тишина. Только сейчас, когда отошли свадебные хлопоты, закончились сборы и проводы, Виктор ощутил, что сегодня он расстался и со своей младшей дочерью, считай, навсегда. Теперь и у неё, как и у Алёны, своя семейная жизнь. Где ему, отцу, будет принадлежать ой как мало места. Таков закон судьбы. Так было и будет всегда. Дети всегда покидают своих родителей. И незачем обижаться. Сейчас в их с Катериной квартире будто в той сказке: «Жили-были дед и баба». Дед и баба. Виктор и Катерина. Ну, вот и пришло то время, которого ты, Виктор Ефимович, боялся. Совсем невесело. А если к тому же та баба опостылевшая, то и вообще печально.
Вишь ты, «опостылевшая»! А тебе не об этой, поистине опостылевшей, а о той, другой, любимой и желанной всё ещё думается! Это на пятом десятке-то! Да, ему нет ещё и пятидесяти, а жизнь закончена. От любви не умирают… А без неё не живут. Разве можно назвать жизнью это серое существование, где нет и уже не предвидится никакой радости. Были бы дети рядом, такие мысли в голову не полезли бы. Дети. Или Людмила. Как она там? Вспоминает ли? Хотя достоин ли он её воспоминаний? За три года так ни разу и не увидел её. Сердцем рвался, сотни раз хотел бросить всё и уйти к ней, единственной, кого он любил в своей жизни, и… сдерживал себя порой изо всех сил. Знал, что не захочет она тайных встреч и ворованных ласк. А ничего иного он не мог предложить. К тому же теперь, конечно, поздно. Не может же она все эти годы у окошка сидеть да его ждать. Природа своего требует. Да и зачем людей смешить? Пусть уже будет, как будет: «Жили-были дед и баба».
Светлана скоро будет далеко. Очень далеко. По нынешнему времени ни туда, ни оттуда не наездишься. Хорошо, что хотя бы Алёна близко. Когда-никогда да и навещает. Ну а Светлана писать и звонить обещала «часто-пречасто».
Тут Виктор вспомнил про конверт, который перед самым отправлением поезда Светлана сунула ему в карман пиджака, промолвив: «Там фотографии. Алёне передашь. И тебе там…»
Она не договорила, потому что отчего-то застеснялась и покраснела.
Виктор вышел в прихожую, достал из кармана конверт. Свадебные фотографии. Какая красивая и какая счастливая здесь Светлана! А это что? Вдвое сложенный лист бумаги. Виктор развернул его.
«Папочка, дорогой мой папочка! Я тебя очень люблю. Почти так, как Андрея».
««Почти так, как Андрея…» Значит, Андрея больше, — с грустью отметил Виктор. — Но что поделаешь?»
«Дорогой мой папка! Только сейчас, когда полюбила сама, я поняла, как ужасно поступила тогда… Если можешь, прости меня. Ты, конечно, помнишь, как я пыталась отравиться. Ты поверил, правда? И испугался за мою жизнь. И вернулся к нам. Так знай: вся эта история с попыткой моего самоубийства — всего лишь розыгрыш и, как я сейчас понимаю, розыгрыш очень жестокий. Они — мама и бабушка — использовали меня как приманку. Уговорили притвориться. И я согласилась. Потом они радовались, что так здорово всё получилось. Я тоже радовалась. Ну а как же! Победила я! Я, а не та ненавистная мне женщина. Я видела, что тебе тяжело, но всё равно радовалась, потому что, наверное, по-настоящему не любила тебя.
Совсем я запуталась. Тогда я предала тебя. А сейчас, получается, предаю маму и бабушку? А я ведь их тоже люблю. Папочка, родной мой, прости нас всех. Я ведь видела, что после возвращения к нам ты стал совсем не таким, каким был когда-то. Ты почти перестал улыбаться, начал выпивать. Ты любил её и не любил нашу маму. Значит, ты пожертвовал собой ради нас, меня и Алёны. А где, где мы сейчас? Папочка, я знаю, что ты…»
Виктор смял письмо и, положив голову на сжатые до боли кулаки, наверное, впервые за всю свою взрослую жизнь заплакал.
День выдался на удивление солнечным и тёплым. Людмила сегодня специально на час раньше отпросилась с работы. У неё в запасе час и сорок минут. Геннадий — человек слова. Не зря поговорка «Точность — вежливость королей» стала его любимой. Должен прийти в восемь, значит, явится ровно в восемь. Он, конечно, не догадывается, что сегодня вечером его ждёт сюрприз. Сейчас она по-праздничному накроет стол, нарядится сама, и они с Геннадием отметят «обручение» и назначат день, в который отнесут заявление в ЗАГС.
Геннадий и так слишком долго ждал её согласия. Хватит испытывать его терпение. Такие мужчины на улице не валяются. Да и пора перестать надеяться на заведомо неосуществимое. Журавль в небе, конечно, очень романтично. Но он в небе. Ну что ж, прощай, мой журавль. Только никаких слёз! Улыбку на лицо — и так держать!
Людмила взглянула на уже готовый ко встрече стол и подошла к шкафу, чтобы выбрать платье, наиболее подходящее для грядущего события. Неожиданный звонок в дверь заставил её вздрогнуть. Вот тебе и человек слова! До назначенного времени почти полчаса, и она ещё не одета как следует.
Людмила вышла в прихожую встретить Геннадия. Геннадий… нет, не Геннадий! Чуточку постаревший и уставший, с несмелой улыбкой на знакомом до каждой чёрточки лице на пороге стоял Виктор! И под взглядом его неповторимых глаз мгновенно исчезли все её трезвые рассуждения про спокойную жизнь, про Геннадия, про «обручение».
Людмила осторожно, боясь поверить себе, сделала шаг, другой и тихонечко приникла к груди Виктора.
Сколько они стояли так? Минуту? Вечность? На часы Людмила взглянула только тогда, когда послышался длинный, такой неуместный и совсем ненужный звонок.
Было ровно восемь. Минута в минуту.
Валентина Николаевна Кадетова
Творческая биография белорусской писательницы начиналась с написания стихов, которые печатались в районных, областных и республиканских периодических изданиях. Первое прозаическое произведение было опубликовано в журнале «Маладосць».
На протяжении многих лет она сотрудничала также с журналами «Полымя», «Беларусь, «Неман», газетой «ЛІМ», печаталась в сборниках серий «Беларусь літаратурная» и «Вера, Надзея, Любоў».
Автор книг прозы «Ад кахання не паміраюць» (1996), «Ля трох пуцявін» (1998), «Шкляная зорка» (2008), «Варыяцыі на вечную тэму» (2014), «Лякарства ад стомы» (2021).
Член Союза писателей Беларуси.
Внимание!
Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.
После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.
Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.