– Передайте, что я буду сию минуту.
– Сию минуту, миледи?
– Ну, почти. Сейчас я в Лондоне. Еще точней – в ванне. Но через минуту нырну в машину и буду в Оксфорде в мгновение ока.
– Да, миледи.
– Надеюсь, он там?
– Да, миледи. Занятия начинаются на следующей неделе. – Сказано это было многозначительным тоном, и на другом конце провода послышался вздох:
– Какой ужас. В таком случае я и подавно не стану задерживаться.
Трубку повесили. Мистер Буллинс вот уже сорок лет служил привратником в колледже Магдалины, а последние десять лет – старшим привратником. Сейчас он водрузил на голову котелок и с услужливо-обходительной миной, каковую неизменно принимал в подобных случаях, прошествовал к третьему подъезду Нового корпуса, который выходил окнами на Олений парк и где Э. А. Ж. де Шавиньи занимал одни из самых вожделенных в колледже апартаментов. В комнатах под ним проживал X. Д. Э. Дадли, лорд Сэйл; этажом выше – ближайший друг де Шавиньи, достопочтенный К. В. Т. Глендиннинг. В написанном от руки списке проживающих, красовавшемся перед входом в подъезд, титулы джентльменов были опущены. В некоторых колледжах Оксфорда эта традиция нарушалась, но, с гордостью подумал мистер Буллинс, не в Магдалине, этом, по его мнению, не только самом прекрасном из всех, но и единственно достойном колледже.
Он, отдуваясь, поднялся на второй этаж и, поскольку наружная дверь стояла открытой, постучался во внутреннюю.
Войдя, он застал Эдуарда де Шавиньи развалившимся в кресле; на юноше был фланелевый спортивный костюм, на коленях лежал раскрытый «Трактат о деньгах» Джона Мейнарда Кейнса. Но молодой человек выглядел так, словно вовсе и не читал. Мистер Буллинс одобрительно на него посмотрел. В колледже все знали, что, если ничто ему не помешает, мистер де Шавиньи будет держать выпускные экзамены на степень бакалавра искусств по ФПЭ[1]. Это было прекрасно, но еще лучше – и удивительней, ибо речь шла о французском джентльмене, – было другое: он сделает это подобающим образом, словно и не очень себя утруждая, с небрежной скромностью, как то пристало английскому джентльмену.
По мнению мистера Буллинса, война имела прискорбные последствия и для Оксфорда в целом, и даже для колледжа Магдалины. Среди студентов многим было по двадцать пять – двадцать шесть лет, они прошли войну и поэтому поступили в университет с запозданием. Эти неразговорчивые, прилежные, серьезные молодые люди вели себя вразрез с тем, что мистер Буллинс считал правильным поведением. Эдуард де Шавиньи, напротив, вел себя правильно: был хорошим спортсменом, играл в составе университетской сборной по крикету и так преуспел в гребле, хотя поздно начал ею заниматься, что чуть было не попал в сборную восьмерку[2]. Он удачно выступал на заседаниях студенческого дискуссионного общества; участвовал в постановках Драматического общества Оксфордского университета; умел хорошо провести время. Он принимал у себя гостей, и шампанское лилось рекой; сам ходил в гости; устраивал в своих апартаментах завтраки для молодых женщин – женщин, чьи лица были знакомы мистеру Буллинсу по фотографиям в светских журналах вроде «Тэтлера», каковые составляли его любимое чтение на сон грядущий. Молодой человек одевался с отменным вкусом, но выглядел так, будто ему все равно, что на нем. Он был чрезвычайно красив, чрезвычайно мил и любезен – и щедр по отношению к своему слуге и, неоднократно, к мистеру Буллинсу. Короче, мистер Буллинс им восхищался и, что бывало куда реже, любил его. Этот юноша далеко пойдет, полагал мистер Буллинс, предвкушая, как будет читать о его успехах, когда тот окончит Оксфорд.
Молодой человек поднял взгляд, мистер Буллинс кашлянул и сообщил:
– Леди Изобел Герберт, мистер де Шавиньи. Она только что звонила и сказала, что в настоящий момент принимает ванну, но вскорости прибудет к вам, сэр.
Это сообщение было передано в половине одиннадцатого утра. В представлении леди Изобел время было категорией растяжимой. Ее спортивный «Бентли» въехал в ворота колледжа Магдалины в четверть четвертого. У Эдуарда было время посидеть и подумать, но ее приезд все еще оставался для него неожиданностью. Он не мог понять, чем это вызвано. За несколько лет с тех пор, как она разорвала помолвку с Жан-Полем, они несколько раз случайно встречались – на лондонских балах, в загородных домах общих знакомых, однажды в доме родителей Кристиана Глендиннинга, но каждый раз перекидывались всего парой слов. Вот и все. Она никогда не приезжала к нему в Оксфорд; после войны, после Лондона он много лет не бывал с нею наедине.
Эдуард решил, что приезд Изобел – очередной из капризов, на которые она так щедра. Недолгий флирт с коммунистической партией – в основном, видимо, для того, чтобы шокировать публику. Скандал, едва не повлекший развод одного видного члена парламента. По меньшей мере еще две разорванные помолвки – с военным летчиком, героем «Битвы за Англию»[3], и с итальянским графом, всемирно известным-автомобильным гонщиком. Изобел, возможно, притягивают люди опасных профессий, подумал он и снова задался вопросом, зачем ей понадобилось приезжать.
Она появилась без стука и без шляпы, в изумрудно-зеленом шелковом платье и жемчугах от «Конуэя». Эдуард вскочил из кресла; она одарила его улыбкой, ее волосы вспыхнули в лучах солнца.
– Эдуард, милый, скажи, – спросила она, – ты уже научился делать коктейли?
И тут он понял, зачем она приехала.
Она выпила два сухих мартини[4], сообщила, что не голодна и есть не будет. Затем закурила сигарету и угнездилась с ногами на диванчике под окном. Эдуард выжидал.
– Будешь сдавать на бакалавра? Я слышала, ты собираешься.
– Возможно.
– Хьюго говорил, что будешь. На днях мы с ним случайно встретились.
– Как он?
– В порядке. – Она помолчала. – Нет, вероятно, не очень. По-моему, он несчастлив. Какой-то потерянный. Ощущает, что не сделал того, что нужно, – не оправдал ожиданий. Не знаю. Весь из углов. Сейчас таких встречаешь на каждом шагу. Когда въезжала в ворота, увидела во дворике его двоюродного братца Кристиана. В розовой шелковой рубашке и желтом галстуке. Этот не изменился. – Она улыбнулась. – Он по-прежнему твой лучший друг?
– Да, самый близкий.
– Рада. Он мне нравится. – Она подумала и добавила: – Конечно, он законченный педераст.
– Не важно.
Изобел небрежно стряхнула за окно пепел и нахмурилась.
– Как поживает Жан? Все еще воюет?
– По-прежнему в армии. В основном возится с бумажками. Думаю, его могут перевести в Индокитай. От судьбы не уйдешь. Отпуска он большей частью проводит в Алжире – на наших виноградниках, вы про них знаете. Ему там нравится.
– А кто приглядывает за делом, когда он в отъезде? Эдуард пожал плечами.
– Я буду присматривать, только сначала окончу Оксфорд.
– Ты этого хочешь?
– Да, хочу. У Жана не остается на это времени, а я, как мне кажется, сумею хорошо с этим справиться. – Он помолчал. – После смерти отца там все остановилось. Для развития есть большие возможности. И для выхода на новые рынки.
– Порой я скучаю по Жану. – Она резко встала. – Он меня забавлял. Про него все наперед можно было сказать. Боюсь, я обошлась с ним довольно паскудно. – Она сделала паузу. – И, конечно, мне не хватает того изумруда. Ты ведь знаешь, как он мне безумно нравился.
Он перехватил взгляд ее зеленых глаз, увидел, что губы ее растянулись в улыбке, и поежился.
– Этот камень приносит несчастье. Когда вы его выбрали, я вам ничего не сказал. Но считается, что он… приносит несчастье.
– Вот как? – Она сверлила его взглядом. – Что ж, это многое объясняет.
Она повернулась и увидела дверь в другом конце комнаты.
– Там твоя спальня?
– Да.
– Прекрасно.
Она прошла мимо него в спальню. Стало тихо; через некоторое время она его позвала. Он медленно переступил порог и остановился, глядя на нее с высоты своего роста.
Изумрудное платье валялось на полу, обнаженная Изобел лежала на его узком студенческом ложе, вытянувшись во всю длину белым, по-мальчишески стройным телом. Волосы разметались по подушке, между узкими бедрами золотился рыжий треугольник, жемчужины спадали в ложбинку между маленькими белыми грудями.
– Эдуард, милый, ты ведь не против? Понимаешь, я так давно об этом мечтала…
Она замолчала, уставясь на него зелеными, светящимися, как у кошки, глазами.
– Я выложу замуж, Эдуард, я тебе не говорила? За этого гонщика, так уж в конце концов получилось. По-моему, свадьба будет на той неделе, после того как он выступит в гонках на какой-то там Большой Приз. Если, понятно, не разобьется. Вот я и решила, что нам с тобой не стоит откладывать. Когда б я не сделала этого, то просто не смогла бы за него выйти…
Эдуард подошел к постели, присел и взял ее худенькое запястье.
– Ты ни о чем не волнуйся, – улыбнулась она. – Я еще в Лондоне вставила себе этот идиотский колпачок. Мне сказали, что ты его даже и не почувствуешь.
Он наклонился, нежно поцеловал ее в губы, потом выпрямился и тронул пальцем ее щеку.
– Ты плачешь.
– Самую капельку. Сейчас перестану. Это, должно быть, из-за того, что пришлось столько ждать. Эдуард, милый, скажи – ты ведь знал, правда?
Он ответил ей спокойным взглядом.
– Пожалуй, знал. Да.
– Ой, как я рада! Теперь все мною проще. Эдуард, дорогой, ты не против, если я посмотрю на… как ты разденешься?
Эдуард улыбнулся. Он все с себя снял. Изобел, свернувшись калачиком, как котенок, не сводила с него глаз Потом привлекла к себе, уложила рядом и нежно отстранила.
– Эдуард, милый. Не надо меня целовать. Пока что не надо. Тебе ничего не нужно делать. Я совсем готова. Я уже мокрая. Была мокрая, когда пила первый стакан мартини. У тебя самый чудесный, самый красивый… Я другого такого не видела. А теперь я хочу сделать – вот так…
Она грациозно его оседлала, на миг застыла над ним, возвышаясь подобно тонкому белому жезлу. Затем взяла его член в узкую руку и ввела в себя головку. Он ощутил влажность, упругие стенки влагалища. Глядя ему прямо в глаза, она медленно опустилась, словно насаживая себя на острие его плоти.
– Эдуард, милый, если ты чуть нажмешь, я сразу кончу. О, да…
Он нажал. Она кончила. И поцеловала его.
Они занимались любовью до самого вечера. То она была ласковой, и нежной, и ленивой, как кошка, которую гладят; то кошка вдруг выгибала спину и давала почувствовать коготки. Эдуард извергал в нее свое семя с чувством ошеломляющего освобождения. День прошел словно во сне, который ему – или ей – когда-то давно уже снился.
Стало смеркаться. Он поцеловал ее влажные бедра, потом рот; Изобел взяла в руки его голову и долго смотрела в глаза. Ее собственные глаза горели изумрудами, но теперь в них не было слез.
– Эдуард, милый, – произнесла она. – У меня к тебе совершенно особое чувство, я знала, что ты поймешь. Я правильно поступила, верно?
– Безусловно, – улыбнулся он.
– Я тебе нравлюсь? Ты мне всегда нравился.
– Да. – Он нежно ее поцеловал. – Ты мне всегда очень нравилась.
– Так я и думала. Я рада. Нравиться мне куда больше по душе, чем когда меня любят. В общем и целом. А теперь мне пора.
Она соскочила на пол с той быстрой нервной грацией, которая его неизменно очаровывала, и натянула зеленое платье.
– Я пришлю тебе кусочек моего свадебного торга, – заявила она с озорной улыбкой. – Он будет покрыт чудовищной белой глазурью – ею так гордятся кондитеры – и на вкус приторный. Но мне нравятся коробочки с бумажным кружевом, в какие укладывают ломтики. Так что пришлю. Можешь съесть его перед экзаменами. Свадебный торт приносит удачу, это все говорят, поэтому ты наверняка получишь степень и…
– Изобел…
– Если я задержусь еще на минутку, то опять разревусь, – сказала она. – А это будет в весьма дурном вкусе. До свидания, Эдуард, милый. Береги себя.
Через неделю он отбил телеграмму: «Спасибо за торт тчк Эдуард». Через три месяца, когда о присуждении ему степени бакалавра стало известно из опубликованных лондонской «Таймс» итогов выпускных экзаменов в Оксфордском и Кембриджском университетах, к нему в Сен-Клу пришла телеграмма: «Вижу зпт ты его съел тчк Изобел».
После этого она на восемь лет исчезла из его жизни.
Окончив Оксфорд, Эдуард возвратился во Францию, чтобы приступить к управлению компаниями и недвижимостью де Шавиньи. Состояние дел привело его в ужас Студентом он на каникулах наведывался во Францию, но короткие эти приезды не дали ему и отдаленного представления о хаосе, который воцарился после смерти отца.
Жан-Поль согласился не раздумывая: «Конечно, о чем говорить, братик. Убедишься, какая это смертная скука». Эдуард принялся методично обследовать состояние дел в империи де Шавиньи: ювелирная компания, ее мастерские и салоны в Европе и Америке; земли и виноградники в департаменте Луара и в Алжире; акции; авуары; собственность, приобретенная бароном на родине и за рубежом. Везде наблюдалось одно и то же: старые служащие пытались вести дела так, как, по их мнению, мог бы требовать от них покойный барон; они не имели представления о новых подходах, страшились принимать самостоятельные решения, топтались на месте, позволяя накапливаться нерешенным проблемам. Многие годы дела де Шавиньи велись по старинке, Эдуард повсюду находил безразличие и застой. Создавалось впечатление, будто огромный механизм так долго работает по инерции, что никто не заметил и не встревожился, что он останавливается.
После казни Ксавье де Шавиньи немецкое главнокомандование наложило лапу на дом и парк в Сен-Клу; красивейший особняк конца семнадцатого века был отдан под казарму. Это было известно Эдуарду. Он другого не мог понять – почему за все послевоенные годы Жан-Поль так и не озаботился восстановить дом. Он оборудовал для себя маленькую квартирку в одном крыле, сохранил то, что уцелело из старого штата прислуги, но все прочее оставил в том виде, в каком застал.
Следовало поехать все осмотреть на месте, но Эдуард, зная, какое зрелище увидит и сколько боли оно ему причинит, тянул с поездкой. Наконец через три месяца после возвращения из Англии, в погожий сентябрьский день 1949 года он все же туда отправился.
Издалека, с дороги, величественный особняк выглядел так же, как до войны. Солнце играло на голубом шифере крутой крыши и в стеклах высоких окон, выстроившихся в ряд по главному фасаду.
Старые слуги явно нервничали, приветствуя хозяина. Эдуард молча обошел дом. Мебели оказалось мало – почти все успели отправить в Швейцарию; но то немногое, что осталось, было безнадежно испорчено. Со стен исчезли знаменитые брюссельские гобелены, с полов – ковры; его шаги отдавались эхом в оголенных комнатах. Эдуард смотрел и не верил собственным глазам. В нем закипала злость. Панели исцарапаны инициалами и непристойными рисунками; шелковые обои порваны и ободраны, на стенах зеленоватые потеки из-за забитых водостоков. На большой, изгибающейся дугой лестнице, одной из самых знаменитых достопримечательностей особняка, наполовину выломаны перила – ими топили печи. В большой зале венецианские зеркала вдоль стен разбиты все до единого. У дверей сломаны петли, дом снизу доверху пропах мышами и сыростью.
Слуги постарались по мере сил – прибрали в доме к его приезду, но оттого разрушения только резче бросались в глаза. Эдуард медленно поднялся на второй этаж. Спальня отца, его гардеробная, его ванная – панели красною дерева изрублены, старинные латунные и медные краны выдраны с корнем и унесены. Расписанные от руки китайские обои восемнадцатого века в спальне матери подраны, испакощены, в пятнах мочи. Библиотека – книжные шкафы развалены и разбиты. И так комната за комнатой, двадцать спален, затем чердак, протекающая крыша, осевшие потолки. Эдуард спустился на первый этаж, остановился в огромном, выложенном мрамором вестибюле и закрыл глаза. Он увидел дом, каким гот был когда-то, во времена его детства, – повсюду тишина и порядок, каждая вещь в его стенах – совершеннейший и красивейший образец в своем роде. Он вспомнил об обедах на восемнадцать, двадцать, тридцать персон; о танцевальных вечерах и приглушенной музыке, доносившейся из бальной залы: о безмятежных часах, что он порой проводил в кабинете отца. Он открыл глаза. Старик дворецкий не спускал с него тревожного взгляда.
– Мы пытались, мсье Эдуард… – Дворецкий беспомощно развел руками. – Видите – вымыли все полы.
Эдуарду хотелось плакать от злости и безнадежности, но он скрыл свои чувства, чтобы не расстраивать старика. В следующий раз он привез с собой Луизу. Мать, бегло осмотрев дом после возвращения во Францию, сразу твердо решила, что восстанавливать его ей не по силам и жить она тут не намерена. Она перебралась в Фобур-Сен-Жермен. парижский район, где все еще предпочитали жить потомки аристократических семейств донаполеоновской эпохи. В Сен-Клу она вторично поехала с явной неохотой: Париж во всех отношениях куда удобней, а связанные с Сен-Клу воспоминания слишком бередят душу… Когда Эдуард загнал ее в угол, она раздраженно пожала плечами.
– Эдуард, дом безнадежно запушен. Он пережил свое время. По-моему, Жан-Полю следует его продать…
Уже через полчаса она отбыла в своем представительном темно-синем «Бентли». Эдуард еще немного побыл один в парке. Стоя на террасе, он проводил глазами ее машину, посмотрел на город, перевел взгляд на дом. Парк был заросший и неухоженный, посыпанные гравием дорожки исчезли под пышными сорняками, строгие живые изгороди вот уже много лет как не знали ножниц. Несколько поздних роз с трудом пробивались к свету сквозь переплетенные заросли крапивы и пастушьей сумки. Эдуард стоял и глядел по сторонам с решительным выражением, сжимая кулаки. Матери неинтересно; Жан-Полю нет дела: прекрасно, в таком случае он сам займется всем, чем нужно, и займется один.
То же самое он увидел в департаменте Луара, где в Шато де Шавиньи знаменитый зеркальный зал, устроенный при седьмом бароне де Шавиньи, превратили в тир. То же самое произошло и с тамошними виноградниками: в годы войны вино почти не производили; на многих акрах лоза была поражена вредителями; попытки наладить виноделие в послевоенный период носили случайный и бестолковый характер. Эдуард с отвращением пригубил водянистые, отдающие кислым вина последних урожаев и распорядился немедленно освободиться от их запасов.
– Но, мсье де Шавиньи, куда нам их деть? Пожилой regisseur[5] обвел загнанным взглядом огромный винный подвал.
– Куда хотите. На худой конец спустите в канализацию. Я не допущу, чтобы такое вино продавалось под маркой де Шавиньи.
Он замолк, почувствовав, что ему жаль старика.
– Вы бы его стали пить?
Управляющий замялся, потом обнажил десны в беззубой улыбке.
– Нет, мсье де Шавиньи. Предпочел бы не пить.
– Я тоже, – заметил Эдуард и с пониманием похлопал его по плечу. – Избавимся от него и начнем все сначала.
Инспекционная поездка отняла у Эдуарда шесть с лишним месяцев. В результате полугода напряженной работы он ознакомился со всеми архивами во всех службах и отделениях фирмы. Осмотрел каждую комнату каждого дома. Лично опросил всех старых слуг барона и всех его старших служащих. Побеседовал с отцовскими адвокатами, советниками и банковскими партнерами; с его биржевыми маклерами; с его счетоводами. Побывал в Швейцарии, Лондоне, Риме, Нью-Йорке. Его не раз одолевало отчаяние. Месяца через три после начала обследования он пришел к выводу, что за пять последних лет Жан-Поль если что и совершил, так только одно, да и то при его, Эдуарда, содействии, – поставил отцу памятник в их фамильной часовне в Шато де Шавиньи, где покоились и отец, и его предки. Но Жан-Поль бездумно позволил прийти в упадок тому, что воплощало истинную память об их отце, – империи Ксавье де Шавиньи, которую тот столь кропотливо и блистательно возводил на протяжении всей своей жизни.
И через полгода Эдуард еще более укрепился в своем первоначальном решении: вернуть этой империи ее былую славу, а потом укрепить, развить и расширить ее границы. В том, что это возможно, он убедился за последние три месяца инспекционной поездки. Он начал прикидывать стратегию, строить планы. Благодаря отцовской предусмотрительности накануне войны капитал сохранился; его просто требовалось задействовать. И задействовать было необходимо: тем самым он воздаст отцу должное, воздвигнет подлинный памятник этому сдержанному и осторожному человеку, которого он плохо помнил, но горячо любил и который бесстрашно пошел на смерть. Памятник от него и от Жан-Поля. Он ни секунды не сомневался в том, что стоит лишь объяснить брату положение дел, показать, каким они располагают капиталом и как его употребить, – и Жан-Поль очнется, встряхнется и возьмется за дело с не меньшими рвением и целенаправленностью, чем он сам.
Итак, во всеоружии документов, изучив и запомнив списки держателей акций, показатели уровня производства, статистические данные по до – и послевоенным прибылям и убыткам, набросав предварительный план восстановления и обновления трех семейных особняков во Франции, а затем и других домов, находящихся за рубежом, Эдуард предложил брату выкроить неделю, встретиться и подробно все обсудить. Жан-Поль поначалу отказывался, но Эдуард давил и давил, и в конце концов, три раза передвинув сроки, Жан-Поль согласился встретиться с ним во время своего отпуска осенью 1950 года в Алжире. Местом встречи он предложил «Мэзон Аллети», большой приземистый дом, возведенный старым бароном в конце 1920-х годов и положивший начало расширению его североафриканских владений – виноградников и плантаций леса. Дом располагался в саду на склоне холма, из его окон открывался вид на город и волшебную Алжирскую бухту.
Эдуард колебался, но Жан-Поль твердо стоял на своем: либо в «Мэзон Аллети», либо вообще никакой встречи не будет. Теперь он проводит отпуск только там; и вообще он любит Алжир Кроме того, Эдуарду следует лично ознакомиться с местными виноградниками и плантациями. С ними, как с гордостью подчеркнул Жан-Поль, все в полном порядке, они находятся под его личным наблюдением. Тут уж, заметил он не без обиды, Эдуарду не к чему будет придраться.
Эдуарду не доводилось бывать в Северной Африке. Его ошеломили красота города Алжира и великолепие окрестных ландшафтов – скалистые выжженные солнцем холмы, узкие извилистые дороги, с которых здесь и там внезапно открывался вид на яркую синь Средиземного моря. Его сразу же поразило – город и страна такие французские и одновременно такие арабские, а две очень различные национальные культуры на первый взгляд успешно слились в одну.
Он мог посиживать на террасе во французском квартале, пить вино и чувствовать себя на родине. Широкие строгие городские бульвары, платаны с балкончиками и решетчатыми ставнями, тенистый сквер, предназначенный для белых, – все это напоминало ту Францию, которую он так любил в детстве: южные города Арль, или Ним, или Авиньон; маленькие города в департаменте Луара. Война не оставила заметного следа на облике города Алжира, который обнаруживал признаки растущего процветания. Здесь можно было выпить хорошего вина, отведать великолепной французской кухни; здесь его обслуживали как в доброе довоенное время: цепочка официантов – вежливых, спокойных, вышколенных, сноровистых, все арабы и говорят на прекрасном французском.
Но существовал и другой Алжир, который Эдуард в первый день или два своего пребывания видел лишь мельком, – Алжир самих арабов: старая Касба, арабский город, построенный на холме. Головоломный лабиринт узеньких крутых улочек и закоулков, жилых домов под плоскими крышами, он был виден из французского города, виден практически из любой части Алжира – человеческий улей, где кишели босоногие ребятишки, а женщины ходили с головы до ног укутанные в черное, закрыв лицо платком или прикусив паранджу, и никогда не поднимали глаз от земли.
В «пограничном» районе между французским городом и Касбой Эдуард улавливал приметы арабского мира. Запахи североафриканской кухни – кус-куса, шафрана, тмина и куркумы; уличные базары, где продавали красители и специи в порошках, палочки сандалового дерева для каждения, кучки хны и измельченного индиго. Он жадно втягивал ароматы; завороженно глядел на выкрашенные хной стопы и ладони женщин и девочек: внимал крикам муэдзина и резким гортанным звукам незнакомого языка – и понимал, как ему казалось, почему Жан-Поль так привязался к Алжиру.
Он заявил, что намерен посмотреть Касбу. Жан-Поль зевнул. Если хочется, это можно устроить. Само собой, следует взять слугу – они умеют отшивать попрошаек, да и, кроме того, одному там ходить не совсем безопасно.
– Иди, если уж так загорелось, – пожал он плечами. – Но береги бумажник. И остерегайся женщин.
Так что первые несколько дней Эдуард осматривал город в одиночестве, если не считать слуги. По вечерам Жан-Поль, как мог, развлекал его, устраивая званые ужины. Ужинали на террасе в увитой виноградом открытой беседке с видом на море. Повар-араб отменно готовил традиционные французские блюда; прислуживали за столом грациозные арабские мальчики в белой форменной одежде, самому старшему на вид было не больше пятнадцати лет. Приглашались исключительно французы, в основном владельцы виноградников. Некоторые имели, подобно Жан-Полю, опыт армейской службы или были родом из семей военных. Их нарядные жены изысканно одевались – куда лучше, чем большинство парижанок после войны. Они сверкали драгоценностями и утомляли разговорами. Эдуард находил их чудовищно скучными и до смешного ограниченными.
Женщины могли с азартом обсуждать последний нашумевший в Париже роман, творческую политику «Комеди Франсез», известных актеров, писателей, музыкантов, политических деятелей, художников. Из своего далека они взирали на них с чувством легкого превосходства. Общее мнение было вполне ясно: с Францией покончено; с Европой покончено: здесь жизнь лучше.
Эдуард прислушивался, и ему не нравилось то, что он слышал. Теперь он понимал, что был наивен. Он возвращался в арабский город и воспринимал бедность уже не как нечто красочное, но как следствие процветания французов в этой колонии. Это его злило. Самодовольство Жан-Поля и его приятелей злило Эдуарда еще больше. Он отмалчивался: не имело смысла спорить с Жан-Полем о государственной политике. Вместо этого, когда миновала неделя, а они с Жан-Полем всего раз ненадолго выбрались на виноградники барона, где осмотрели в лучшем случае одну восьмую обширных земель, Эдуард решил перейти к тому, из-за чего приехал. Он взял быка за рога и атаковал Жан-Поля, когда тот вышел из спальни около одиннадцати утра.
– Ну пожалуйста, Жан-Поль, не могли бы мы сейчас посидеть над цифровыми показателями деятельности компании? Обсудить мои планы?
Жан-Поль вздохнул и вытянулся в плетеном кресле.
– Ладно уж, братик. Но за pastis[6] мне лучше думается. Так они просидели на террасе два часа. Говорил один Эдуард. Он представил гору бумаг; он округлял цифры, чтобы упростить расчеты; он все переводил во франки, поскольку Жан-Поль безнадежно запутался в валютных курсах.
Жан-Поль пропустил три аперитива и курил киф[7].
– Ты и вправду не хочешь попробовать? – спросил он, протянув Эдуарду серебряную шкатулку с самодельными сигаретами, набитыми смесью кифа и табака.
– Спасибо, нет.
– Это хорошо снимает напряжение.
– Жан-Поль…
– Ну ладно, ладно. Пока что, по-моему, я слежу за ходом твоих рассуждений. Продолжай.
За ленчем Эдуард продолжал развивать свои мысли. Он заметил, что аперитивы, вино и киф возымели действие Глаза у Жан-Поля порозовели и остекленели; сам он раскраснелся; его безукоризненный белый костюм принял помятый вид. Эдуард понимал, что напрасно тратит время, но не мог остановиться. Все это так важно; он проделал столько работы; он обязан втолковать Жан-Полю.
После ленча они выпили крепкого арабского кофе. Жан-Поль откинулся на шелковые подушки и закрыл глаза.
– Жан-Поль! – Эдуард даже охрип от отчаяния – Как же ты не можешь понять? Это же ради отца. Он создал все это своими руками. Конечно, он начинал не на пустом месте, но империю возвел он. Тут столько возможностей. Жан-Поль, мы ведь можем продолжать за него. Он на это жизнь положил. Не можем же мы допустить, чтобы все его труды сгинули втуне.
Жан-Поль поднял веки, и Эдуард оглянулся. Пока он говорил, служанка-арабка незаметно вошла в комнату и, потупившись, застыла у дверей.
– Час для сиесты, – сказал Жан-Поль, с трудом поднимаясь. Они глянули друг другу в глаза. Жан-Полю потребовалось для этого некоторое усилие, Эдуард же признал то, чего старался не замечать все эти дни: его брат отяжелел. Он растолстел, раздался в талии; цвет лица у него приобрел красноватый оттенок; он все еще был красив, но его черты загрубели. Раньше линия челюсти и скул была у него четко очерчена, теперь щеки висели. Эдуард смотрел на него, и ему хотелось плакать.
– После ленча мне нужно отдыхать, – с вызовом заявил Жан-Поль. – Тут у нас такой климат. Жара проклятущая. Вечером соберусь с мыслями, тогда будет прохладней…
Он бросил взгляд на арабку, которая все так же стояла в дверях, опустив голову, усмехнулся и подмигнул Эдуарду:
– Трахнуться и поспать. – Он говорил на английском, видимо, не хотел, чтобы женщина поняла, но Эдуарда это почему-то взбесило. – После этого буду в норме. Тогда и поговорим. Вечером. Честное слово. Я очень тебе благодарен, Эдуард. Я же понимаю, как ты поработал…
Вечером они поговорили. Эдуард заставил. Он усадил брата в кресло с прямой спинкой и заявил:
– Никаких аперитивов. Никакого вина. Никакого кифа. – И хлопнул на стол пачку документов. – Будешь слушать, Жан-Поль, и слушать внимательно. Я потел над этим полгода и не собираюсь пустить сделанное коту под хвост. Так что будь любезен, выслушай, а не., то я улечу ближайшим рейсом и предоставлю тебе расхлебывать всю эту кашу.
– Сдаюсь, сдаюсь, – Жан-Поль покорно воздел руки. – И не нужно метать икру. Кто у нас всегда был горяч и нетерпелив, так это ты. Я просто не поспеваю за тобой, в этом все дело. Так что объясни-ка мне все по новой и не спеши.
Эдуард объяснил. Когда он закончил свои страстные речи, Жан-Поль встал:
– Хорошо. Прекрасно. О'кей.
– Что значит – «прекрасно», «о'кей»?
– А то, что приступай. – Жан-Поль обнял его за плечи. – Я не смогу, ты и сам должен был понять. Я даже не знаю, с чего начать. Вот ты всем и займешься. Сделаешь все, о чем говорил. Я на тебя полагаюсь. Не сомневаюсь, что ты кругом прав. Ты всегда был умнее. Ты только скажи, что мне нужно подписать, – переводи на себя все, что можно, и приступай. Договорились, братик? Теперь мне можно выпить аперитив?
Эдуард посмотрел брату в глаза, но тот смущенно отвел взгляд. Эдуард поджал губы и встал.
– Хорошо. Я так и сделаю. И ради всего святого, позвони, чтобы тебе принесли аперитив.
Так в 1950 году Эдуард, по сути, стал бароном де Шавиньи. Жан-Поль подписал брату доверенность на управление всеми финансами принадлежащих ему компаний. Эдуард, фактически барон, разве только без титула, возвратился в Париж и приступил к работе.
Оба брата с самого начала были довольны таким соглашением.
Решение стоящей перед ним задачи Эдуард разделил на два этапа: сперва – восстанавливать, затем – строить и расширять.
Всю мебель, столовое серебро, картины и личную коллекцию бриллиантов, переправленные отцом в Швейцарию, он вернул во Францию. Огромный дом в Довиле с садом и частным пляжем был продан нуворишу-американцу, разбогатевшему на нефти и только начинающему вкладывать капиталы в недвижимость на Старом континенте. Домом в любом случае редко пользовались. На вырученные деньги Эдуард приобрел в Нормандии дом меньших размеров неподалеку от побережья, сказав себе, что когда-нибудь, возможно, здесь захотят пожить его дети или дети Жан-Поля. Оставшаяся сумма пошла на оплату немалых расходов по восстановлению особняка в Сен-Клу и Шато де Шавиньи в департаменте Луара. По завершении ремонта самих зданий было отреставрировано и возвращено на место внутреннее убранство – мебель, гобелены, картины, ковры и портьеры. На все это, включая восстановление знаменитых парков при обоих домах, ушло два года. Даже на Луизу де Шавиньи, когда он привез ее по окончании работ в Сен-Клу и с гордостью провел по дому, увиденное произвело впечатление.
– Очень красиво, Эдуард. Совсем как раньше. И ты еще кое-что добавил… – Она скользнула взглядом по гарнитуру в стиле Людовика XIV в парадной гостиной. – У тебя мой вкус. Ты выбрал удачно.
– Теперь, мама, вы можете сюда вернуться. Ваши комнаты ждут вас. В них все как было. Не хватает только занавесок – не нашли подходящего шелка. Сейчас их заново ткут в Англии, скоро будут готовы. Тот же рисунок, и даже цвет тот же самый. Мы сняли точную копию…
– Нет, Эдуард. Я останусь в Париже. Я успела к нему привыкнуть.
Она кивнула на окна, на английский цветник за ними – чтобы заново его разбить и засадить, потребовалось двадцать рабочих и столько же месяцев.
– Слишком много воспоминаний, Эдуард. Я тебе говорила.
Эдуард обосновался в Сен-Клу один.
К старым слугам отца он проявил щедрость, но одновременно и твердость. Самых пожилых из них он попросил обучить новый штат работать в соответствии с издавна принятыми в доме высокими требованиями, а затем отправил на покой, назначив такое содержание, что парижские знакомые Эдуарда взмолились. До слуг всегда все доходит, говорили они, ради бога, остановитесь, а то вся прислуга потребует пособий а-ля Шавиньи. Эдуард разводил руками:
– Они оставались при отце в годы войны, поэтому никакие пенсии не будут для них слишком велики.
Виноградники, что в департаменте Луара, перепахали и засадили здоровой, не пораженной вредителем лозой. Наняли нового управляющего, прошедшего выучку в поместьях барона Филипа Ротшильда. Эдуард подумывал сменить бутылочные этикетки на винах де Шавиньи, с тем чтобы этикетку для партий вин каждого нового урожая разрабатывал какой-нибудь крупный художник, как было заведено у Ротшильда. Но отказался от этой затеи: одно дело – набираться опыта у барона Филипа, другое – беззастенчиво ему подражать. В конце концов, содержимое бутылки важнее этикетки. Через пять лет производство вин выросло по сравнению с довоенным уровнем в два раза, и качество их постоянно улучшалось. В первый же год, как они получили приемлемое вино, он отправил дюжину ящиков на выдержку к старому управляющему и пригласил его на дегустацию. У него на глазах старик старательно понюхал вино, пригубил, подержал во рту. Эдуард ждал.
– Не идеально… – нахмурил брови старик.
– Разве бывают идеальные вина?
– Годика через четыре, да, тогда, пожалуй… – старик ухмыльнулся, – я бы мог его пить, мсье де Шавиньи. Точно. Без труда.
Эдуард обнял его.
– Et voila. Je suis content[8].
К средоточию отцовской империи Эдуард подошел с большой осторожностью. Ювелирное дело де Шавиньи по-прежнему не имело себе равных, когда речь шла о качестве драгоценных камней, идущих на украшения, о совершенстве и искусстве их огранки и оправления.
В наследство от отца остались четыре главных салона – в Нью-Йорке, Париже, Риме и Лондоне; ни один из них не пострадал от войны, все они располагались на видном месте, и все пришли в упадок по причине запущенности. Отдавая много сил и времени восстановлению домов, Эдуард, однако, первым делом обновил залы. Он пригласил нового художника по интерьерам, Жислен Бельмон-Лаон; на реконструкции салонов де Шавиньн она заработала себе имя. Мадам Бельмон-Лаон благоразумно оставила в неприкосновенности строгое убранство помещений девятнадцатого века, включая витрины и шкафы из красного дерева, но, используя цвета и освещение, ухитрилась придать комнатам современную элегантность. Она обратилась к приглушенным синим тонам и к цвету, получившему впоследствии название «серый де Шавиньи». В холодных аскетических залах драгоценности и серебро смотрелись как нельзя лучше. На пышном приеме по случаю повторного открытия магазина на улице Фобур-Сет-Оноре Эдуард гордо посматривал по сторонам, понимая, однако, что это всего лишь начало. Одно важное свершение за плечами – оборудована блистательная витрина для изделий де Шавиньи. Ему не терпелось расширить дело, перейти к производству других предметов роскоши, которые его конкуренты Картье и Оспри уже успешно освоили. Мир изменился. Де Шавиньи не могли позволить себе ограничиться удовлетворением запросов тех, кто уже богат; следовало принять в расчет и тех, кто только начал обогащаться.
Кожаные товары, письменные и курительные принадлежности, столовая посуда – игрушки явно богатых, – украшенные именем и гербом де Шавиньи, Эдуард был уверен, могут пойти по высоким ценам и завоевать куда более широкий рынок сбыта, чем самые непревзойденные драгоценности на свете.
Эдуард поручил изучить возможность открытия новых салонов де Шавиньи в Женеве, Милане, Рио-де-Жанейро и в перспективе на Уилширском бульваре в Лос-Анджелесе. Но он знал: чтобы расширить сферу деятельности, необходимо, во-первых, изыскать дополнительные капиталы и, во-вторых, найти гениального ювелира-художника.
С капиталами, как он полагал, трудности не возникнут. Французские и швейцарские банкиры де Шавиньи заявили о готовности содействовать расширению деятельности компании. Его главный советник по финансовым вопросам Саймон Шер, молодой англичанин, обучавшийся после окончания Кембриджа в Школе бизнеса Гарвардского университета, настоятельно советовал акционировать компанию.
– Если завтра мы выбросим акции де Шавиньи на свободный рынок, – сказал он Эдуарду, – спрос вчетверо превысит предложение. Свободные деньги имеются, доверие к компании есть; на дворе – пятидесятые, началось оживление.
Но Эдуард не собирался акционироваться. Он был намерен сохранить де Шавиньи как частную компанию, каковой она всегда пребывала, и удерживать всю полноту власти в одних руках – своих собственных. Он считал, что сумеет обойтись без услуг французских и швейцарских банков с их высоким процентом на ссуду. Джон Макаллистер, его американский дед по материнской линии, в свое время продал семейные акции сталелитейных предприятий и железных дорог накануне великой паники на нью-йоркской бирже. Дед умер в конце войны, пережив жену всего на несколько месяцев. Все свое состояние, свыше ста миллионов долларов по самым скромным подсчетам, он завешал возлюбленной дочери Луизе. Капиталом управляла одна видная фирма с Уолл-стрит; она в высшей степени предусмотрительно поместила почти все деньги в государственные облигации, гарантированные ценные бумаги и земельные участки в разных штатах, от Орегона до Техаса.
Луизу не интересовали финансовые проблемы. Американские вложения приносили ей в год миллион с лишним чистого дохода, не считая процентов с капитала и вкладов, непосредственно завещанных покойным бароном. Поскольку Луиза могла приобретать все что угодно и когда угодно – а ей и в голову не могло прийти вести себя по-другому, – она была довольна.
Эдуард уже начал кампанию с целью уговорить мать вложить какую-то часть принадлежащих ей основных капиталов в программу развития империи де Шавиньи, однако он понимал, что действовать следует осмотрительно. Луиза и без того пошла навстречу, открыв ему доступ к своим бумагам и портфелю акций; сейчас они с Саймоном Шером как раз с ними работали. Но он знал, как бесполезно давить на мать, чтобы заставить ее принять важное решение. Она уклонялась от любых обязательств, как денежных, так и человеческих. Эдуард не сомневался, что чем разумнее будут его доводы, тем скорее она их отвергнет. Собственная прихоть была для нее законом.
Но, если ему не удастся убедить ее к тому времени, когда придет пора действовать, это получится у Жан-Поля. Любимому старшему сыну Луиза ни в чем не могла отказать. Это порой задевало Эдуарда, но он принимал неизбежное. Какая, в конце концов, разница: он убедит Жан-Поля, а тот уговорит мать. Придется идти окольным путем, только и всего. Занимаясь делами, Эдуард обнаружил в себе талант добиваться желаемого обиняком и с немалым удовольствием его эксплуатировал.
А вот гений ювелирного искусства – это и вправду было куда сложнее. Последнего великого художника де Шавиньи, венгерского еврея по фамилии Влачек, который обучился ремеслу в российской мастерской Фаберже, раскопал и привлек на службу отец Эдуарда. Влачек разработал коллекцию, которую де Шавиньи представили на открытии первого салона фирмы в Америке в 1912 году. Влачек был божьим даром и к тому же предан фирме: все попытки его сманить, а их было немало, не возымели успеха. Он служил де Шавиньи до начала 1930-х годов, когда ему начало отказывать зрение, и умер в войну.
Как у всякой великой ювелирной компании, у де Шавиньи имелся обширный и тщательно охраняемый архив проектов и художественных решений, восходящий к середине девятнадцатого века. К ним можно было возвращаться (что постоянно и делалось), либо используя их в первозданном виде, либо видоизменяя в соответствии с преходящими требованиями моды и вкуса. На этом архиве зиждилась вся деятельность компании. Но последняя по времени великая коллекция де Шавиньи была разработана Влачеком в конце 1920-х годов. Эдуард мечтал о новой коллекции, о таких неординарных художественных решениях, которые бы революционизировали ювелирное дело, оставили конкурентов вроде Картье далеко позади, выразили саму суть послевоенной действительности и максимально использовали новейшие технические открытия.
Подлинно великие художники-ювелиры так же редко встречаются, как любые великие художники. Эдуард знал, кто именно ему нужен: Пикассо или Матисс, у которого вместо холста и палитры будут редкие камни и драгоценные металлы; гений, призванный стать хребтом всего задуманного им предприятия. Где бы он ни был – в Америке, на Ближнем Востоке, по ту или эту сторону разрубившей послевоенную Европу границы; обретается ли он в неизвестности или учится ремеслу у какого-нибудь конкурента де Шавиньи, – Эдуард положил себе его отыскать. Он лично составил оперативную группу, которой поставил именно и только эту задачу. Его люди просочились в мастерские конкурентов, знакомились со всеми новыми коллекциями каждой крупной ювелирной компании в мире, посещали выставки дипломных работ в каждой известной школе ювелирного мастерства; они втайне советовались с опытными коллекционерами, такими, как Флоренс Гулд. Рано или поздно они должны были выйти на нужного человека. И тогда Эдуард свяжется с ним.
Он предложит ему такие условия, что тот не сможет отказаться.
Четыре года Эдуард жил работой. Он находил ее увлекательной, волнующей, бесконечно интересной и ничему – в первую очередь личным связям – не позволял себя отвлекать. Свою роль в обществе он играл с не меньшей отдачей, с таким же неугомонным напором, ибо быстро выяснил, что два его мира – заседания правления и руководство маневрами компании днем, приемы и дружеские встречи по вечерам и в конце недели – перекрещиваются и взаимопроникают. Он был повсюду желанным гостем.
Хозяйки парижских салонов лезли из кожи вон, чтобы заполучить его к себе на званые ужины, музыкальные вечера и благотворительные балы. Он посещал выставки частных коллекций и с помощью своего оксфордского друга Кристиана Глендиннинга, двоюродного брата его бывшего наставника Хьюго, начал покупать картины, чтобы пополнить оставшееся после отца непревзойденное собрание европейского искусства двадцатого века.
Кристиан, потомок многих поколений английских сельских джентльменов, чьи эстетические притязания ограничивались приобретением породистого скота, был в семье блудным сыном и паршивой овцой, когда Эдуард с ним познакомился. Он отличался вопиющей жеманностью, вызывающе педерастической повадкой, живым и глубоким умом. Когда до отца Кристиана дошло, что тот отнюдь не намерен возвращаться в их родовое имение в Оксфордшире, чтобы всю жизнь посвятить разведению племенного скота херефордширской породы, он выделил сыну небольшой капитал и умыл руки. На эти деньги Кристиан, окончив Оксфорд, приобрел маленький выставочный зал. Он устроил первую в Англии выставку американских абстрактных экспрессионистов, которую британские критики встретили презрительным фырканьем. Своему другу Эдуарду де Шавиньи он продал две картины Ротко и великолепное полотно Джексона Поллока, после чего уже не сомневался в правильности избранного пути. К 1954 году ему принадлежали одна из самых процветающих картинных галерей современного искусства на Корк-стрит в Лондоне и выставочный зал в Париже; еще один зал он собирался открыть в Нью-Йорке на Мэдисон-авеню. А Эдуард де Шавиньи, его преданный и проницательный клиент, заложил основу коллекции, с которой со временем смогут соперничать лишь собрания Пола Меллона и Музея современного искусства в Нью-Йорке.
Помимо картин, Эдуард покупал еще и лошадей – к вящему огорчению Кристиана, который отказывался понимать друга. Эдуард вложил добавочный капитал в конный завод, основанный в Ирландии еще его отцом, и нанял лучшего во всей стране инструктора Джека Дуайра, которого не моргнув глазом сманил из конюшен старого друга матери Хью Вестминстера. Однажды Эдуард, отправившись в Ирландию поглядеть, как бегает его новая кобылка, прихватил с собой Кристиана. Тот один раз приложил к глазам бинокль, заявил, что умирает со скуки, и отбыл смотреть картины. Они вернулись в Англию на новом самолете Эдуарда: Кристиан – с пятнадцатью великолепными картинами кисти Джека Йейтса, Эдуард – с твердой уверенностью, что получил победителя скачек на Приз Триумфальной арки, важнейших бегов во Франции, которые он страстно желал выиграть.
Впрочем, ехидно заметил Кристиан, его друг Эдуард – человек многогранный, а не односторонний, как было подумалось Кристиану, когда они познакомились в Лондоне. Эдуард де Шавиньи неизменно сохранял элегантность и самоуверенность, сидел ли он в ложе, слушая оперу, или стрелял на болоте куропаток. Осенью он отправлялся в Шотландию охотиться и ловить рыбу; зимой катался на лыжах в Гстааде или Сен-Морице, где у него были вложены деньги в гостиницы. Летом гостил у знакомых на какой-нибудь средиземноморской вилле или пребывал в своем доме на Коста Смеральда. Он мог остановиться в Саутгемптоне на Лонг-Айленде у американского газетного магната или же посетить в Ньюпорте дальних американских родственников. И где бы он ни находился, рядом с ним всегда была женщина, правда, не одна и та же.
Журналисты, ведущие разделы светской хроники в европейских и восточноамериканских изданиях, не успевали за ним угнаться. Кто его последняя любовница? На какой из многочисленных претенденток он в конце концов остановит свой выбор? На итальянской диве, ни одного появления которой на оперной сцене он не пропустил, целых четыре месяца верно следуя за ней от «Ла Скала» до «Метрополитен-опера»? На английской маркизе, потерявшей в войну мужа, прекраснейшей из легендарных сестер Кавендиш? На дочке потомственного богача из Массачусетса или техасского нувориша? А быть может, он возьмет в жены Клару Делюк, наименее знаменитую из его любовниц, к которой он тем не менее всегда возвращался после очередного короткого увлечения?
Естественно, он женится на француженке, утешали себя матери старых аристократических семейств, получившие безупречное воспитание в католических школах и пансионах, когда обсуждали этот вопрос в своих парижских гостиных. И не на такой, как Клара Делюк, но на одной из равных себе по положению и к тому же девственнице. Мужчина вроде Эдуарда де Шавиньи любит погулять, это все понимали, но когда речь зайдет о выборе супруги, тут уж будут предъявлены несколько иные требования.
А пока что журналисты изощрялись, мусоля проблему подарков. Эдуард де Шавиньи был истинный француз; он понимал, что женщине нравится получить при расставании какой-нибудь маленький сувенир, способный смягчить горечь разрыва и поддерживать нежные воспоминания. Эдуард де Шавиньи неизменно дарил драгоценности. Само по себе это было бы в порядке вещей; внимание привлекал выбор камней – и то, как их вручали.
Камни скрупулезно, некоторые утверждали – насмешливо подбирались в «тон» женщинам. Изумруды – награда зеленоглазым. Синие глаза получали тщательно выбранные под их оттенок сапфиры. Если женщина славилась белизною кожи, она могла рассчитывать на длинную нить безукоризненного жемчуга. Блондинкам полагались золотые браслеты толщиною с младенческое запястье. Янтарь, черное дерево, слоновая кость, белое золото, аметисты… Роскошные, почти бесценные дары – и, разумеется, от де Шавиньи. Их передавал женщинам англичанин-камердинер Эдуарда де Шавиньи без всяких объяснений или записок. В последних, впрочем, не было нужды: драгоценности означали отставку, конец связи. Так было принято, таково было правило игры, и от него Эдуард никогда не отступал, не делал ни единого исключения.
Известно было и другое. Он никогда не дарил бриллиантов.
Газетчиков это приводило в восторг, поскольку давало основание для бесконечных догадок. Они создали легенду. Он подарит бриллианты той, кого полюбит, утверждали они. Так просто, так поэтично. Вот на какой случай он приберег бриллианты. Бриллианты в подарок – поступок этот поведает миру о том, что Эдуард де Шавиньи, ныне один из пяти самых завидных женихов Франции, наконец остановил свой выбор на женщине, которая станет его женой.
На эту тему Эдуарда часто выспрашивали и женщины, и репортеры. Он неизменно отказывался отвечать как на эти, так и на любые другие вопросы о своей личной жизни. Ничто не могло заставить его сказать «да» или «нет». Он улыбался и переводил разговор на другое.
Эдуарду понадобилось четыре года, чтобы обнаружить в своей жизни то, о чем не подозревали светские репортеры: он был одинок.
Как-то в 1954 году он поздно вечером вернулся в Сен-Клу смертельно усталым. В ют день он прилетел из Нью-Йорка, где вел напряженные утомительные переговоры и заключал сделки. Оперной диве, которая неизменно носила алое, были вручены рубины, принадлежавшие, по слухам, Марии-Антуанетте. Старшему секретарю было велено отменить все встречи, намеченные на этот вечер. Эдуард нуждался в нескольких часах отдыха – на ближайшие полгода у него был расписан каждый день и каждый час.
Стояло лето. Он в одиночестве прогулялся по великолепному парку, полюбовался на клумбы кустарниковой розы, разбитые по образцу розария в садах Жозефины Бонапарт в Мальмезоне. До него вдруг дошло, сколько знаний, мастерства, труда и любви было вложено в этот участок парка. Он втянул в себя аромат роз и понял, что в первый раз за четыре года вышел в парк, в первый раз увидел эти розы.
Он вдруг пожелал – пожелал страстно, и эта страсть, которую он долго гнал от себя, внезапно прорвавшись, застала его врасплох, – чтобы рядом был человек, с которым бы он разделил все это. Поговорил бы. Которого он бы любил. Не мать – их отношения оставались прохладными и официальными. Не брат, который уволился из армии и теперь большую часть года проводил в Алжире. Не кто-нибудь из друзей, тем паче любовниц.
Кто-то другой.
Такой, кому бы он доверял, размышлял Эдуард он возвратился в свой кабинет и засиделся далеко за полночь, – а он мало кому доверял. Такой, кто был бы с Эдуардом ради него самого, а не ради его влияния, богатства и власти. Такой, в чьем обществе он бы мог быть свободен.
Он позволил себе вспомнить о Селестине, чего не делал долгое время, о лондонском годе их совместной жизни. Воспоминания эти, как он и предвидел, его глубоко расстроили. Наконец он лег спать, выругав самого себя за чувствительность и внушив себе, что тоскливое это чувство вызвано всего лишь усталостью и перелетом через несколько часовых поясов. Утром оно пройдет.
На другой день он, как обычно, сделал все, что было намечено. Тоска не отпустила его. Такое чувство, словно у него есть все – и нет ничего. Прошло несколько месяцев: тоска не проходила.
А после, осенью того же года, совершенно случайно произошло нечто, изменившее всю его жизнь. Он приехал в Шато де Шавиньи опробовать вино нового урожая, и на глаза ему попался маленький мальчик – он играл в саду одного из принадлежащих де Шавиньи коттеджей. Эдуард ехал верхом; он остановился взглянуть на ребенка – на вид лет восьми или девяти, тот был невероятно красив. Мальчик тоже уставился на Эдуарда. Тут из коттеджа выскочила девушка – слишком юная, чтобы быть его матерью, – схватила ребенка за руку и увела, несмотря на сопротивление, в дом.
Эдуард принялся расспрашивать. Слуги в ответ только мялись. Он нажал и выяснил, что мальчика зовут Грегуар. Его мать замужем за одним из работающих в поместье плотников, отцом же является Жан-Поль, который зачал ребенка под пьяную руку, когда впервые приехал в замок после войны. Жан-Поль небрежно подтвердил это. Да, верно, он признал отцовство. С тех пор он видел мальчика раз или два – судя по всему, довольно милый парнишка, может, чуть-чуть отстает в развитии, но мать стыдится его и отказалась отдать в школу, вероятно, из страха, что другие дети станут его дразнить. Жан-Поль пожал плечами. С ребенком все будет в порядке. Когда подрастет, в поместье для него всегда найдется работа.
Разговор происходил в Париже. Жан-Поль ненадолго заехал к Луизе перед возвращением в Алжир. Эдуард сидел, глядел на брата и слушал его с выражением всевозрастающей жесткой невозмутимости. Жан-Поль развалился в кресле; цвет лица у него имел красноватый оттенок, он пил бренди, хотя время было только за полдень. Расспросы Эдуарда, похоже, раздражали Жан-Поля, но в остальном он сохранял надменное равнодушие.
– Стало быть, ты не чувствуешь за него никакой ответственности? – спросил Эдуард, подавшись вперед.
– Ответственности? Эдуард, если возлагать на мужчину ответственность за каждого внебрачного младенца, представляешь, чем это кончится? Мальчонка вполне счастлив. На здоровье, по-моему, не жалуется. Не понимаю, с чего мне впредь о нем беспокоиться.
– Ясно. Теперь о его матери – ты выделил ей содержание?
– Господи, разумеется, нет. – Жан-Поль сердито встал. – У нее ведь есть муж, верно? Я даю ему работу. Это же крестьяне, Эдуард, чем они и гордятся. Они принимают такие веши как должное. У них свои представления, у нас – свои, и к тому же стоит мне дать ей деньги, как пойдут разговоры. Половина беременных баб на наших землях начнут утверждать, что это я заделал им ребенка. Не лез бы ты, Эдуард, в то, что тебя не касается, ладно? Ей-богу, не твое это дело.
Эдуард поглядел на его налившееся краской негодования лицо, увидел, как он потянулся за бутылкой бренди, смущенно поглядывая на брата, словно сам понимал, что ему следует привести больше доводов в свое оправдание. В этот миг Эдуард распрощался с последними иллюзиями насчет Жан-Поля. Он перестал подыскивать ему оправдания, лишил брата своей преданности и своего доверия; он увидел Жан-Поля в истинном свете. Быть может, Жан-Поль прочитал у него на лице отвращение и гнев. Эдуарду показалось, что прочитал, ибо снова упрямо забубнил, приводя новые доводы. Он все еще говорил, когда Эдуард встал, повернулся и вышел.
Эдуард отправился в Шато де Шавиньи, побывал в домике, где жил Грегуар, и попробовал поговорить с его матерью. Попытка не увенчалась успехом. В его присутствии женщина отказалась присесть, все время оглядывалась через плечо, словно боялась, что войдет муж. Эдуард заметил у нее синяки на запястьях и отек на щеке – она все время от него отворачивалась, чтобы он не увидел. Он с ужасом оглядел комнату: скудная нищенская мебель; все говорило о безнадежных усилиях поддерживать в доме чистоту и порядок. В браке женщина прижила еще четверых детей; они прокрались в комнату, поглазели на Эдуарда и так же тихо исчезли.
– Я справляюсь, – тупо повторяла она в ответ на его расспросы. – Я справляюсь. Получается.
– Но пять детей… – Он не закончил фразы. В коттедже не было ни центрального отопления, ни автономного, только плита. Водопровода тоже не было.
– Сестра помогает, – сказала она и поджала губы. – Я же вам говорила. Мы справляемся.
С тем Эдуард в конце концов и ушел. Он вернулся в особняк, проклиная себя за то, что недоглядел и его работникам приходится влачить такую жизнь. Тут же вызвал управляющего, устроил ему разнос и распорядился, чтобы во всех жилых домах на территории поместья сделали капитальный ремонт. Жилища надлежало перестроить и модернизировать, провести водопровод и канализацию и оборудовать отопительными системами. Управляющий выслушал и помрачнел:
– Дорого будет стоить. Этот вопрос уже возникал, как только закончилась война. Я тогда обсуждал его с новым бароном. Он сказал…
– Плевать мне, что он сказал, – заорал Эдуард, дав волю гневу. – Я требую, понятно? И немедленно прикупайте!
Позже в тот же день он вышел из парка прогуляться в одиночестве вдоль реки. От кустов у тропинки отделилась маленькая фигурка и пошла рядом. Эдуард узнал девочку, которая тогда увела Грегуара в дом. Он остановился. Девочка подняла на него глаза. У нее были очень черные волосы, на широкоскулой мордашке читалась сосредоточенность. Сестра матери, подумал Эдуард, и не ошибся. Ее звали Мадлен.
– Я все утром слышала. Я подслушивала.
Она смотрела на него снизу вверх. Весь ее вид говорил о том, что ей страшно к нему обращаться и тем не менее она решилась не отступать.
– Не хотела она вам говорить, сестра то есть. Очень она его боится. Он пьет. Он ее колотит. А Грегуара он ненавидит. Терпеть его не может – и никогда не терпел. Вообще-то он мужик неплохой, только больно крут нравом. Грегуара он всю жизнь виноватит. Лупцует его ремнем. Я порой стараюсь мальчонку спрятать, так этот его всегда находит. Ну неужели… неужели никто не может помочь…
Она с трудом выдавливала слова, а теперь и вовсе замолчала, прикусив губу. Эдуард был тронут; он поднял руку, чтобы погладить девочку, но, к его ужасу, она отпрянула, словно ожидая удара.
– Не бойся, – сказал Эдуард, тоже испугавшись, – я тебя не обижу. Я не злюсь, я рад, что ты решилась со мной поговорить. Мне хочется всем вам помочь. Поэтому я и приходил утром к твоей сестре. Послушай, – и он протянул ей руку, – давай пойдем в дом. Там мы сможем спокойно сесть и поговорить, и я тебя выслушаю.
Мадлен сперва упиралась, но потом согласилась. Она не хотела входить в особняк, пришлось ее уговаривать. Войдя, она боязливо присела на краешек кресла (в стиле Людовика XIV), опасливо поджав босые ноги и положив руки на колени. Эдуард распорядился принести ей citron presse[9] и выслушал все, что она ему рассказала – поначалу запинаясь, но потом все более твердым голосом. Эдуард примерно знал, что услышит, и только сжимал зубы, слушая Мадлен. Когда она закончила, он осторожно заметил, что хотел бы поговорить с Грегуаром.
Она подняла голову, покраснела и произнесла, стиснув руки:
– Вам и вправду хочется? Помолчала.
– Но не здесь. Сюда он побоится прийти. Я приведу его… на конюшню. Можно? Там он не будет стесняться. Он любит лошадок…
Эдуард улыбнулся – и согласился. Мадлен поднялась, обвела комнату взглядом, посмотрела на Эдуарда и удивленно сказала:
– Тут столько вещей. Зачем вам столько?
– Ну, я на них, вероятно, любуюсь, – ответил Эдуард, пожав плечами. На самом-то деле он знал, что большей частью их просто не замечает.
Мадлен озабоченно нахмурилась:
– Это ж сколько они пыли разводят.
Она ушла. Ее слова затронули тайную струну в душе Эдуарда, и он свежим взглядом окинул гостиную. И верно – вещи; безумно дорогие, но пылятся точно так же, как самые дешевые. Внезапно комната показалась ему забитой – и совершенно пустой.
На другой день, как было условлено, он пошел на конюшни, где и встретился с Грегуаром. Мадлен оставила их одних, и сначала Грегуар робел, не мог связать и двух слов.
Эдуард повел его осмотреть конюшни. Показал ему комнату, где хранится упряжь; познакомил с конями, дав малышу кусочки сахара, чтобы тот угостил лошадей. Грегуар понемногу оттаял; он рассказал, что иногда ему позволяют помогать младшим конюхам, но ездить верхом, конечно, не дают, хотя ему очень хочется.
– Я разрешаю. Садись. – Эдуард поднял мальчика и усадил на старую спокойную лошадь. Ребенок почти ничего не весил, косточки у него были тонкие, как у птицы. Мальчик глянул на него сверху, Эдуард посмотрел на него снизу. Мать его была родом из департамента Ланды, Грегуар пошел больше в нее, чем в отца, – страшно худенький, загорелый, смуглый, с узким неулыбчивым личиком и копной черных волос Он снова посмотрел на Эдуарда и улыбнулся.
И в Эдуарде что-то оборвалось. Словно прорвалась плотина, которую он давно и упорно возводил вокруг сердца. Он повел мальчика покататься верхом. Отменил все встречи на ближайшую неделю и остался в доме, чтобы каждый день проводить с Грегуаром. К концу недели он позволил мальчику пустить лошадь легким галопом. Тот все сделал правильно, не допустил и малейшей накладки. У Эдуарда замирало сердце, пока он следил за ездой. И когда Грегуар, радостный, подъехал к нему после пробежки, он ощутил такую гордость, такое чувство победы, каких не знал за все четыре года успешнейших деловых операций.
Он поговорил с Грегуаром. Поговорил с его матерью. Поговорил с Мадлен. Было решено – и с этим все охотно согласились: Грегуар поедет в Париж с Эдуардом и будет жить в Сен-Клу. Эдуард позаботится о его воспитании и будет лично его опекать. Мадлен поедет с Грегуаром в Париж, побудет с ним ровно столько, сколько понадобится, чтобы мальчик привык к новой жизни, а потом – когда и она и Грегуар будут готовы к этому – Эдуард устроит ее на курсы и найдет работу. Он изложил этот план довольно сухо, ожидая, что тот будет гордо отвергнут. Но, когда он умолк, мать Грегуара, забыв обо всем, бросилась перед ним на колени, поцеловала руку и расплакалась. Эдуард кинулся ее поднимать. Ему было мучительно горько от этого проявления благодарности. Как же он был слеп, подумал он, к чужой беде – и устыдился. Впредь такой слепоте не бывать.
Эдуард опасался, что Грегуару будет трудно освоиться в Сен-Клу и он станет тосковать по дому. Опасения не подтвердились. Дом мальчику очень понравился. Он стал баловнем у Джорджа, камердинера Эдуарда, и повара. Если прочие слуги его не жаловали, то эти двое заботливо ограждали Эдуард каждый день уделял мальчику определенное время.
Зимой он взял Грегуара с собой кататься на лыжах. Весной повез в Нормандию. Они вдвоем часами болтались на пляже – плавали, разговаривали, играли. Когда, отдохнув, они возвратились в Париж, Мадлен однажды заявила:
– Я вам больше не нужна. И Грегуару я не нужна. Я впервые вижу его таким счастливым.
Ей исполнилось восемнадцать лет. Это была серьезная, впечатлительная и очень целеустремленная девушка. Она сказала, что любит детей. Ей хотелось бы стать нянечкой в детском саду. Да, она будет учиться на няньку. Эдуард навел справки и договорился, что ее примут туда, куда она стремилась, – в английский колледж Норленд, выпустивший из своих стен не одно поколение нянек.
– Ты убеждена? Ты уверена, Мадлен? Тебе вовсе не нужно уезжать, здесь тебе всегда рады.
– Уверена Мне хочется учиться, потом работать. – Она замолчала – Мне хочется вас поблагодарить, но я не знаю как. Вы изменили всю мою жизнь.
– Верно, но и ты изменила мою, – сказал Эдуард.
После отъезда Мадлен Эдуард проводил с мальчиком все больше и больше времени – каждую свободную минуту. Как он просил, Грегуар называл его «дядя», что породило в Париже много толков, но Эдуарду не было до них дела. К ребенку он питал отеческие чувства; любил Грегуара и заботился о нем, словно тот был его родным сыном. Про себя же прикидывал: раз Жан-Поль до сих пор не женился и едва ли когда-нибудь женится, а сам он так и не встретил женщины, которую захотел бы взять в жены, Грегуар может стать его наследником. «Все, что я делаю, – думал он, – я, возможно, делаю для него. Быть может, он продолжит после меня, как я после отца».
Он проконсультировался со своими юристами и переписал завещание. После этого, поначалу очень медленно, он стал готовить мальчика к будущему, которое тому скорее всего предстояло. О наследовании он помалкивал, но осторожно пытался приобщить Грегуара к некоторым сторонам деятельности своей империи. Как отец показывал ему драгоценности, так и он демонстрировал их Грегуару. Он водил его по различным мастерским компании в разных районах Парижа, знакомил с тем, как работают опытные мастера-металлисты, инкрустаторы, художники по эмалям, огранщики, оправщики, изготовители часовых механизмов.
Последнее особенно привлекло Грегуара. У него, заметил Эдуард, проявилась техническая жилка, мальчику нравилось наблюдать, как взаимодействуют рабочие части механизма. Он был готов часами молча сидеть и следить, как собирают крохотные спиральки и пружинки; сама скрупулезность подгонки, видимо, вызывала у него восхищение.
Эдуард быстро обнаружил, что мальчик любит автомобили; поскольку Эдуард их тоже любил, у них появилось общее увлечение. Но если Эдуарда автомобили привлекали своей формой и красотой – именно этим он руководствовался в подборе коллекции, – то Грегуар любил моторы, скрытые под блестящими капотами.
Одни из самых счастливых часов вдвоем они проводили катаясь, или любуясь на автомобили, или просто в огромных гаражах в Сен-Клу, где оба себя ублажали: Грегуар – снимая колеса и ставя обратно, Эдуард – наблюдая за ним. Автомеханики начали обучать Грегуара своему ремеслу, и мальчик быстро усваивал уроки. Через несколько месяцев он уже мог разобрать, почистить и собрать несложный двигатель. Завершив операцию, он поднимал мордашку в разводах от бензина и смазки и расплывался в мечтательной улыбке.
– Я умею, – говорил он тогда Эдуарду. – Смотрите. Все на своем месте.
Эдуард награждал его нежной улыбкой. В такие минуты собственная жизнь казалась ему такой же простой: все собрано и все на своем месте.
Счастливые недели бежали одна за другой. Они съездили в департамент Луара и вдвоем осмотрели виноградники. Потом вернулись в Нормандию и как-то раз провели ночь с субботы на воскресенье под открытым небом – ради спортивного интереса. Разложили костер прямо на берегу и сами приготовили ужин, который, правда, у них подгорел. Впрочем, привкус гари ни в малейшей степени им не мешал; они сидели на песке бок о бок – высокий темноволосый мужчина и маленький темноволосый мальчик, – и им было хорошо вместе.
– Я бы хотел навсегда тут остаться, как сейчас, – произнес Грегуар.
– Я тоже, – отозвался Эдуард.
Позже, когда они залезли в спальные мешки и Грегуар заснул, тихо дыша, Эдуард лежал на спине и глядел на звезды. Он впервые в жизни засыпал под открытым небом; в детстве они с Жан-Полем часто просили об этом, но неизменно встречали отказ.
Сейчас, вдыхая прохладный ночной воздух, слушая, как море ласково лижет песок, Эдуард испытывал пронзительное счастье. Он посмотрел на Грегуара; он знал, что счастье это – от мальчика: он принес Эдуарду любовь и вернул утраченный было смысл жизни.
На другой день они поехали кататься верхом. Костюм для верховой езды – уменьшенную зеркальную копию того, что было на Эдуарде, – мальчику пошил английский портной Эдуарда. На обратном пути Грегуар притих и ушел в свои мысли.
– О чем задумался, Грегуар?
– О вас. И о себе. – Мальчик замялся. – Я зову вас «дядей», но иногда хочется…
– Чего тебе хочется? Скажи.
– Хочется звать вас «папой». – Грегуар поднял на Эдуарда свои черные глаза. – Когда мы вдвоем. Я ведь понимаю.
Эдуард остановил лошадь, спешился, снял Грегуара и поставил на землю. Обнял мальчика.
– Я хотел бы, чтоб ты был моим сыном, – сказал он с тихой нежностью. – Я бы этого очень хотел. Ты для меня как сын. И это самое главное, правда, Грегуар? А как там кого называть – не имеет значения. Между нами.
– Je vous aime[10], – произнес Грегуар, обнял Эдуарда за шею худенькой рукой и громко поцеловал в лоб.
– Et je t'aime aussi, tu sais[11].
– Beaucoup?[12]
– Bien sur. Beaucoup.[13]
Они впервые заговорили о чувствах, какие испытывали друг к другу. Эдуард ощутил безмерное счастье.
Когда они возвратились в Париж, Эдуард обнаружил, что его отношения с Грегуаром, такие простые для него, кое-кому представлялись куда более сложной проблемой. Мать попросила его приехать, дав понять, что желает поговорить без свидетелей.
Она угостила его чаем; поболтала о том и о сем. Эдуард ждал. Ему с самого начала было ясно, что мать не жалует Грегуара и не одобряет того, что Эдуард неофициально усыновил мальчика. До сих пор она ограничивалась намеками и мимолетными замечаниями; теперь же, видимо, решила, что пришло время высказаться в открытую. Впрочем, она была осторожна, и Эдуард, наблюдая за ней, понял, что их отношения претерпевают новое изменение и процесс, возможно, идет уже не первый день.
Луиза по-прежнему не соглашалась вложить кое-что из своих капиталов в компании де Шавиньи, и Эдуард не давил на нее, выжидая благоприятного случая. Но она уже не отмахивалась от него с раздражением, как раньше; она знала, каким авторитетом он пользуется в деловых кругах, и, разумеется, до нее доходили восторженные отзывы о его способностях, ибо теперь она начала недоверчиво к нему приглядываться, словно пытаясь решить, уж не ошибалась ли она и не может ли младший сын, в конце концов, быть ей полезен. Когда она на него смотрела, в глазах у нее появлялось задумчивое выражение; теперь она выслушивала его советы, как лучше распорядиться капиталом, и все чаще и чаще им следовала. На этот раз она тоже повела разговор о вложениях, в частности, в некоторые техасские земельные участки, от которых ее американские советники рекомендовали поскорее избавиться.
Тема интересовала Эдуарда, но он видел, что это всего лишь вступление. Матери была нужна его помощь; но в нем росла уверенность, что, помимо этого, она намерена дать ему бой в связи с Грегуаром. Раньше она бы не стала ходить вокруг да около. Раньше, но не теперь. Теперь она проявляла осмотрительность, и Эдуарда осенило – она опасается его оскорбить. Это открытие его удивило.
– Мой милый Эдуард, – наконец перешла она к главному, – я бы хотела поговорить об этом мальчике..
– Грегуаре?
– Да, Грегуаре. – Она слегка поджала губы. – Знаешь, Эдуард, об этом идут разговоры. Говорят очень злые и обидные вещи.
– Мне это безразлично. Пусть болтают, что вздумается.
– Конечно. Конечно, – миролюбиво произнесла Луиза. – Я понимаю, ты в щекотливом положении. Разумеется, Жан-Поль был обязан об этом позаботиться. Но тут вмешался ты…
– Кто-то же должен был вмешаться.
– Не могу понять зачем. Да еще утратив чувство меры… – Луиза вскинула голову. – Поселить мальчика в своем доме. Относиться к нему так, словно это твой родной сын, законный сын. Эдуард, ты оказываешь ему дурную услугу, когда таким образом вырываешь ребенка из его окружения. Общество никогда не будет считать его до конца своим, тебе это известно. А вернуться в свой прежний дом он уже не сможет. Ему не найдется места – от ворон он отстанет, а к павам…
Эдуард отвернулся. Он разозлился, его так и подмывало ответить, что Луизе-то удалось заставить французский свет признать и принять ее, несмотря на ее происхождение и предков, но он сдержался.
– Место мальчика – рядом со мной, – сказал он упрямо. – И только это для меня сейчас важно.
– Но как же такое возможно? – Луизу распирало от негодования. – Разумеется, ты к нему привязался, но ты же не можешь не видеть! А его акцент, Эдуард? Ему ведь, знаешь, до конца от акцента никогда не избавиться. И вид у него такой неприветливый, взгляд бегающий – никогда мне в глаза не смотрит…
– Просто потому, что при вас он стесняется и робеет, – вздохнул Эдуард. – Кстати, почему бы вам не попробовать? Позвольте его сюда привести. Попытайтесь его разговорить. Увидите – когда на него ничего не давит, он становится очаровательным. Маменька, это же ваш внук, неужели вы хоть раз не сможете переступить через предрассудок?
Воцарилось неловкое молчание. Луиза наградила его долгим задумчивым взглядом. Он видел, как она обдумывает ответ, как взвешивает все плюсы и возможные минусы такой встречи. В тот миг, когда мать опустила глаза и покорным жестом выразила согласие, он понял: она наконец признала, что он ей необходим.
Эдуард с горечью на нее посмотрел. Когда ребенком он отчаянно нуждался в ее любви и предлагал ей свою, она от него отворачивалась. Всякий раз. Теперь уже ей от него было что-то нужно, и она с готовностью уступала. В его любви она и сейчас не нуждалась – только в советах, в его финансовом гении. Что ж, подумал он холодно, тоже сделка – в своем роде.
– Хорошо, Эдуард. Приезжай с ним через неделю на чай. Попытаюсь – ради тебя.
Так она дала знать, что капитулировала и признала: расстановка сил между ними изменилась в его пользу. Наблюдая за ней, Эдуард задался вопросом: она хотя бы понимает, что спохватилась слишком поздно?
Грегуар не хотел ехать к Луизе. Визиту в Фобур-Сен-Жермен он противился с упрямством и упорством, удивившими Эдуарда.
– Она меня не любит, – повторял он жалобно, – я знаю. Не хочу я к ней ехать.
И никакими уговорами Эдуард не мог одолеть это сопротивление. В день визита Грегуара подготовили со всей тщательностью – сделали новую прическу, и он вымылся под личным присмотром камердинера Джорджа, впрочем, без особого рвения. Мальчика облачили в новый костюмчик из серой фланели, галстук, белую рубашку и безукоризненно начищенные ботинки. Всю дорогу до Парижа он просидел на заднем сиденье с замкнутым выражением, сложив руки на голых коленках. Эдуард так и эдак пытался его разговорить, заставить расслабиться – впустую. Грегуар упорно отмалчивался. Когда машина остановилась у дома Луизы, Грегуар испуганно воззрился на Эдуарда; тот взял его за руку и пожал.
– Полчаса, Грегуар, всего полчаса. Не нужно бояться.
Грегуар вошел в дом на негнущихся ногах, словно кукла. В гостиной он долго не решался сесть, а потом, когда Луиза в своем розовом шелковом платье вплыла в комнату, так растерялся, что забыл встать. Он вспомнил, но уже с запозданием, и неуклюже вскочил, едва не опрокинув маленький столик в форме подковы.
– Грегуар, как мило, что ты меня навестил. Садись, садись, пожалуйста…
Луиза поправила столик – возможно, чуть-чуть нарочито. Грегуар залился краской и медленно опустился на стул.
– Что ж, Грегуар, мне не терпится тебя послушать. Ты должен мне все-все рассказать. Что ты делаешь, и хорошо ли тебе в Сен-Клу, и как продвигаются занятия. Ты прилежно учишься? Эдуард учился усердно, но ведь мой милый Эдуард был очень умным мальчиком…
Так она начала и продолжала в том же духе. Эдуард беспомощно следил за ней, а Луиза бомбардировала Грегуара вопросами, на которые тот, заикаясь, отвечал все короче и односложней.
Две горничные сервировали стол к чаю. Грегуар балансировал на самом краешке стула. Луиза разливала из серебряного чайника в чашки севрского фарфора.
– Эдуард, передай, пожалуйста, Грегуару – да, поставь на столик – вон там, спасибо. А теперь не хотите ли отведать вот этих? – Она показала на серебряное блюдо с малюсенькими бутербродами с огурцом. – Или этих? – Еще одно блюдо с изысканно разложенными бисквитиками, и третье – с миниатюрными patisserie[14]. – Английский чай. Эдуард обожал английский чай, когда мы жили в Лондоне. А мальчикам ведь всегда хочется есть, правда? Итак, Грегуар, чем тебя угостить? Я специально для тебя выбирала…
– Спасибо, мадам, ничем… – ответил Грегуар, подняв худенькое личико и сжав губы.
– Ничем? – Луиза изобразила удивление. – Правда ничем? Ну, конечно, ты, может быть, не привык… Эдуард, прошу тебя.
Эдуард привстал, взял бутербродик и мрачно опустился на стул. Грегуар не мог пошевелиться из-за шаткого предательского столика в форме подковы, на котором стояли тарелочка, чашка и блюдце севрского фарфора. Мальчик застыл, убрав ноги под стул и прижав руки к телу.
– Так скажи, Грегуар, – весело спросила Луиза, нарушив молчание, – если ни латынь, ни арифметика тебе не по вкусу, то что же ты любишь? Ведь что-то, вероятно, тебе по душе?
– У Грегуара золотые руки, – поспешил вставить Эдуард. – Он умеет разобрать и собрать часы. И автомобильный мотор – тут ему Франсуа помогает, правда, Грегуар?
– Бывает. – Грегуар угрюмо уставился в пол. – Теперь он мне не нужен, я и без него справлюсь. На той неделе я сам разобрал и собрал мотор у «Порша». А дядя Эдуард обещал, что скоро даст мне поработать с «Астон-Мартином». Это моя любимая марка.
То была его самая длинная фраза за весь день. Эдуард прочитал в его глазах отчаянную мольбу о поддержке. Луиза, вероятно, тоже ее заметила, потому что коротко рассмеялась и сказала:
– Как мило, Грегуар! Но я имела в виду не совсем это. У Эдуарда, не сомневаюсь, и без тебя хватает автомехаников… О, у тебя пустая чашка. Быстро же ты успел выпить. Дай-ка я налью…
Такую откровенную грубость Эдуард уже не смог стерпеть; но не успел он открыть рот, как Грегуар встал, взял со стола чашечку с блюдцем и пошел к Луизе, которая, улыбаясь, подняла серебряный чайник.
Не дойдя до нее полуметра, Грегуар уронил чашку, которая ударилась о пол и разлетелась в осколки. Луиза огорченно вскрикнула, Эдуард поднялся, а Грегуар застыл на месте, уставившись на черепки. «Нарочно или нет?» – подумал Эдуард, но решить не мог, так быстро все это случилось.
Грегуар отвел взгляд от разбитой чашки и посмотрел на Луизу.
– Простите, – сказал он, изобразив голосом огорчение, – она разбилась. Какой же я неуклюжий.
Как он ни старался скрыть вызов, голос все-таки выдал его. Луиза поняла – и покраснела. Эдуард тоже понял и окончательно убедился, что чашка упала не случайно.
Больше об этом не говорили, и вскоре гости откланялись. Всю дорогу Грегуар просидел молча, но на подъезде к Сен-Клу вдруг тревожно спросил Эдуарда:
– По-моему, меня больше не станут туда приглашать? После того, как я разбил чашку, а вы как думаете?
У мальчика на лице так ясно читалась надежда, что Эдуард подавил невольную улыбку.
– Ну, мама, конечно, не будет гневаться – ведь это всего лишь чашка. Но, видимо, мы воздержимся от дальнейших визитов – пока что. – Он помолчал. – Грегуар, ты это сделал нарочно? Скажи мне правду.
Мальчик нахмурился. Эдуард понял, что он хотел было соврать, но передумал.
– Она меня не любит, – наконец произнес Грегуар все с тем же тихим упрямством. – Я говорил вам, что не любит. Я же говорил, что не хочу туда ехать.
Это нельзя было назвать ответом, но все было сказано. Почувствовав в словах Грегуара что-то от непримиримости Жан-Поля, а также уловив интонацию глухого упрямства, с каким кое-кто из рабочих в его луарском поместье сопротивлялся всем доводам и нововведениям, как то издревле свойственно крестьянам с их ограниченным здравым смыслом, Эдуард вздохнул и решил поставить на этом точку.
Чем скорее забудется, тем лучше, подумал он. Но больше он не станет делать из Грегуара мишень для злобных выпадов Луизы. Прошли дни; миновали недели. И когда Грегуар убедился, что новые поездки в Фобур-Сен-Жермен ему не грозят, он снова превратился в открытого миру жизнерадостного мальчугана.
Весной того же 1955 года, вскоре после описанного визита, учитель, которого Эдуард пригласил к Грегуару, нашел себе новое место и уехал. Подыскивая ему замену, Эдуард вдруг вспомнил о Хьюго Глендиннинге.
За прошедшие годы они несколько раз случайно встречались; от Кристиана, кузена Хьюго, Эдуард знал, что дела у последнего обстоят не блестяще. Несколько лет тому назад престижную должность преподавателя в Вестминстере закрыли, а другого хорошего места Хьюго не удалось добиться. Внутренний распорядок крупнейших частных школ, объяснил Кристиан, не подходит Хьюго: слишком уж он большой индивидуалист и чудак. Кристиан не сомневался, что тот с радостью приедет во Францию поработать для Эдуарда. В Англии спрос на частных учителей последнее время упал, с улыбкой заметил Кристиан: времена меняются.
Эдуард принял решение не без колебаний. Он предпочел бы отдать Грегуара в школу, чтобы тот воспитывался с другими детьми. Но мальчик, упустив несколько лет, отставал в занятиях; Эдуард опасался, что одноклассники будут его дразнить. Нужно дать Грегуару еще пару лет, сказал он себе, – пусть нагонит ровесников и обретет уверенность в собственных силах. Он подумал, что Хьюго радикально изменил его, Эдуарда, образ мышления, научил вести спор и ставить вопросы. Он подумал о даре Хьюго пробуждать интерес и будить мысль. Он напомнил себе о преданности Хьюго своему делу, о его мудрости, доброте и остроумии. В ушах у него зазвучал голос Хьюго, читающего стихотворные строки, которые Эдуард помнил до сих пор. Итак, он принял решение и написал Хьюго. Это стало его первой серьезной ошибкой.
Хьюго с трудом переносил дураков. Эдуард, отнюдь не дурак, обладающий умом живым и жадным, забыл об этом свойстве Хьюго, проявления которого ему, впрочем, доводилось видеть крайне редко. К тому же бег времени преобразил и самого Хьюго. Юношеская нетерпимость с ходом лет перешла в заметную раздражительность. Он видел, что его сверстники, наделенные меньшим умом, обошли его на жизненной стезе. Хьюго винил в этом политические предрассудки, но когда сам выступил кандидатом от лейбористской партии в 1945 году, который принес социалистам победу, то проиграл сопернику. В свои пятьдесят с небольшим он был холост и не в курсе новых послевоенных воспитательных методов. Ему не доводилось обучать мальчиков, не имевших основательной базовой подготовки по традиционным учебным предметам. Они встретились с Грегуаром и сразу невзлюбили друг друга.
Умение Грегуара разобрать и собрать часовой механизм, демонтировать автомобильный двигатель, оседлать лошадь и хорошо держаться в седле, знать и хранить в памяти названия и свойства растений и животных – это умение не имело для Хьюго никакого значения.
Сперва Хьюго старался проявлять терпение. Он понимал, что мальчик был лишен нормального образования, пока Эдуард не взял его под опеку. Теперь Грегуар умел читать и писать по-французски, немного научился от Эдуарда английскому, но этим его успехи исчерпывались. Преодолев неприязнь к мальчику, Хьюго ревностно взялся за осуществление программы, призванной дать его ученику основательный фундамент знаний по тем предметам, какие наставник считал важными. В их число не входило ничего хотя бы отдаленно связанного с техникой и уж тем более с изучением двигателей внутреннего сгорания. Образование по Хьюго включало прежде всего литературу, историю и языки; все прочее шло на втором, если не на третьем месте.
Занятия шли отнюдь не гладко. Грегуар умел быть упрямым. Хьюго быстро пришел к выводу, что мальчик просто своенравен – учиться может, но не хочет. Ленив и не желает сосредоточиться. К собственному своему ужасу, Хьюго, убежденный социалист, обнаружил, что винит в этом крестьянскую семью, в которой воспитывался ребенок. Презирая себя за подобный снобизм, Хьюго еще сильней погонял мальчика, не в силах признать, что терпит фиаско. У него много чего не сложилось в жизни, но только не с учительством, тут все всегда было в порядке. И вот перед ним ученик, которому он читает произведения величайших писателей мира, а тот слушает с полным равнодушием; позевывает над стихами Вийона; с тоской глазеет в окно, когда звучат отрывки из Мопассана или Флобера.
Хьюго не мог и не хотел снижать требования; мальчик не хотел и не мог им соответствовать. Очень скоро они оказались в тупике – но не сказали об этом Эдуарду: Хьюго – из гордости, а Грегуар – из страха, что тот огорчится.
В конце лета 1955 года, когда стояла чудовищная жара, Эдуард улетел по делам в Америку. Он решил разобраться на месте с принадлежащими матери земельными участками в Техасе, от которых ее советники с Уолл-стрит настойчиво рекомендовали избавиться – слишком настойчиво, по мнению Эдуарда. Он собирался вернуться через две недели и обещал Грегуару, что они поедут отдохнуть, возможно, к морю, как в предыдущем году.
Грегуар скучал по Эдуарду, прилежания у него не прибавилось. В классной комнате в Сен-Клу было невыносимо жарко, и настроение Хьюго тоже не улучшалось. Однажды он с ужасом поймал себя на том, что в отчаянии готов ударить ребенка; правда, в последнюю минуту он успел удержаться. Выйдя из себя, он решил временно отставить латынь и сосредоточиться на французском. Если мальчик не хочет слушать поэзию, нужно заставить его хотя бы поработать над грамматикой. Он отметил Грегуару несколько страниц правил для заучивания, затем проверял, как мальчик их запомнил.
С отбытия Эдуарда прошла примерно неделя; однажды Хьюго заметил, что мальчик ведет себя тише обычного и лицо у него как-то порозовело. Хорошо ли он себя чувствует, ехидно поинтересовался Хьюго. Грегуар опустил глаза.
– У меня болит голова, – наконец выдавил он.
– У меня тоже. – Хьюго хлопнул учебник на стол, – Но болела бы меньше, если б вы занимались лучше. Ладно. Вернемся к спряжению неправильных глаголов. Если вы их запомните, то, может быть, позабудете о своих недугах.
С несвойственным ему послушанием мальчик склонился над учебником. На другой день повторилась та же картина. Грегуару ничего не хотелось. Он сидел, замкнувшись в молчании. Он отказался от ленча. В два часа они возвратились в классную комнату.
– Могу я узнать, Грегуар, почему вы дуетесь? Мальчик обратил к Хьюго разгоряченное лицо.
– Я себя плохо чувствую.
– Почувствуете лучше, если немного поработаете. От лени самочувствие не улучшается.
– Нет, правда. Голова так болит. Мне хочется полежать.
Мальчик склонил голову на руки. Хьюго раздраженно вздохнул, встал, подошел и пощупал у Грегуара лоб. Горячий, что, впрочем, неудивительно: комната плыла от жары.
– Грегуар, эти штучки могли обмануть вашего прежнего учителя; у меня они не пройдут. – Хьюго вернулся на место. – Скажи я, что сегодня мы больше не занимаемся и вы можете пойти искупаться, вы, разумеется, чудесным образом исцелитесь. Но я не намерен этого говорить. Будьте добры, сядьте прямо и постарайтесь сосредоточиться. Откройте грамматику на четырнадцатой странице.
Мальчик медленно открыл книгу.
К половине четвертого, когда занятия обычно заканчивались, Хьюго казалось, что дело наконец пошло на лад. Мальчик сидел тихо; судя по всему, внимательно слушал; он ни разу не поглядел в окно. Хьюго покосился на наручные часы и решил позаниматься еще полчаса.
Без пяти четыре у Грегуара случились судороги.
Они начались совершенно внезапно, без предупреждения. Хьюго услышал, как мальчик хрипло втянул в себя воздух, и испуганно поднял глаза. У Грегуара запрокинулась голова, закатились глаза; сначала дернулись рука и нога, потом судороги охватили все тело. Он упал со стула на пол.
Хьюго вконец растерялся; он принялся как безумный трясти колокольчиком, вызывая слуг. Сбегал за водой, обрызгал корчащегося мальчика, расстегнул ему воротник, попытался разжать зубы линейкой, но не смог. Через несколько минут судороги прекратились.
Вызвали карету «Скорой помощи». По дороге в больницу с Грегуаром случился еще один приступ. Приехал лучший педиатр Парижа – его вызвали из пригородного особняка. Он сообщил побледневшему Хьюго, что у мальчика наверняка менингит. Чтобы удостовериться, проведут исследование спинномозговой жидкости. А потом…
– Что потом? Что потом? – забормотал обезумевший от горя Хьюго.
– Потом молитесь, мсье. Я, естественно, сделаю все, что в моих силах. Если б его доставили раньше, прогноз был бы благоприятней. Больше я вам ничего сказать не могу.
Хьюго сначала позвонил в приемную де Шавиньи и попросил их срочно связаться с Эдуардом; затем, впервые за долгие годы, принялся молиться. Эдуарду сообщили в четверть седьмого по среднеевропейскому времени, вызвав с делового совещания. Он немедленно выехал в аэропорт, где зафрахтовал реактивный самолет.
Грегуар умер на другой день рано утром; Эдуард опоздал в больницу на два часа.
Он взял на руки худенькое, еще не застывшее тельце. Если б его деловые коллеги слышали его отчаянные рыдания, они бы не поверили собственным ушам.
Хьюго утонул через три месяца, катаясь на лодке; пошли было слухи о самоубийстве, но их удалось замять. Он завещал Эдуарду свою библиотеку; узнав об этом, тот в гневе распорядился продать книги с аукциона. Грегуара похоронили в семейном склепе де Шавиньи. Луиза пришла в ярость, Жан-Полю было все равно. Эдуард пытался заново выстроить свою жизнь.
Именно тогда, решили знакомые, в нем произошла перемена. Они всегда уважали Эдуарда де Шавиньи. Теперь они стали его бояться.
В начале пятидесятых годов Эдуард заказал Эмилю Лассалю, ученику Ле Корбюзье и ведущему французскому архитектору-модернисту, спроектировать новое здание правления главной компании де Шавиньи в Париже. Строительство высокой башни из черного камня и стекла, спроектированной Лассалем, завершилось в конце 1955 года. Это было первое здание подобного типа в Париже; оно породило много противоречивых отзывов и последующих подражаний и стало вехой в истории коммерческого дела.
В один из декабрьских дней того же года Эдуард, как обычно, прибыл на работу точно в девять. Как обычно, он приехал из Сен-Клу в своем черном «Роллс-Ройсе Фантом»; шофер открыл дверцу, он вышел из машины, как обычно, окинул взглядом высокую черную башню, творение Лассаля, и проследовал внутрь. То, чем ему предстояло заняться до ленча, ничего приятного не обещало, но он гнал от себя подобные мысли: приятное дело или, напротив, неприятное – теперь это в большинстве случаев не имело для него никакого значения; ко всем делам он относился равно холодно и бесстрастно: дела слагались в дни, дни – в недели, недели – в годы Он вошел в личный лифт и нажал на кнопку девятнадцатого этажа.
Жерар Гравелье, заведующий архивом де Шавиньи, стоял у окна своего кабинета на тринадцатом этаже того же здания. Он наблюдал, как «Роллс-Ройс» подкатил в обычное время и высокий мужчина в черном костюме быстро прошел внутрь. Когда Эдуард скрылся из виду, Гравелье задумчиво отвернулся от окна и рассеянно смахнул с плеча пиджака крупинки перхоти. Костюм, обошедшийся ему в сто пятьдесят гиней, был пошит в Лондоне – не у портного Эдуарда де Шавиньи, «Джайвз с Савил-Роу», но в другой мастерской, где вполне приемлемая имитация стоила подешевле.
Гравелье нервничал, причем сильно, так что за завтраком не смог ничего проглотить. Но сейчас он пытался успокоиться, внушая себе, что у него нет причин волноваться. Он знал, по какому поводу его вызывают: обсудить новую систему регистрации хранения архива проектов де Шавиньи, которую заново разработали с самых азов по настоянию Эдуарда де Шавиньи и должны были полностью задействовать уже на этой неделе, после того как архив наконец переведут в новые помещения. Новая система предусматривала небольшое сокращение штатов, его планировалось осуществить на добровольной основе. Вероятно, Эдуард де Шавиньи хотел обсудить с ним именно это или какой-нибудь элемент системы. Все прекрасно знали, что Эдуард де Шавиньи любит вникать в детали; от его острого глаза не ускользала ни единая самая ничтожная мелочь, когда речь шла об управлении его империей. Вспомнив про это, Жерар Гравелье снова разволновался. Его прошиб пот.
Когда на его новом письменном столе из ясеня с хромированной отделкой зажужжал интерком, он даже подпрыгнул. «Успокойся», – приказал он самому себе и принялся, словно читая литанию, мысленно перечислять доказательства собственного преуспеяния, пока шел по тихому, устланному толстым ковром коридору к служебному лифту, который должен был доставить его на девятнадцатый этаж: новая квартира в роскошном пригороде Босежур; квартира поменьше на Монпарнасе, где живет весьма милая молодая любовница; два автомобиля, один – самый большой «Ситроен Фамилиаль» последней марки; щедрый счет на текущие расходы, в который никто особенно не вникает, по крайней мере, он так надеялся. Сорбонна присудила ему ученую степень магистра изящных искусств; он прошел подготовку в лондонском Музее Виктории и Альберта и в парижском Музее изящных искусств; историю ювелирного искусства в целом и искусства де Шавиньи в частности он знал лучше всех, за исключением одного человека – того, к кому направлялся в эту минуту. Он перевел дух и утер пот со лба. Он незаменим. Ему хотелось надеяться, что это правда.
Его впервые вызывали к Эдуарду де Шавиньи, чьи кабинет и приемные занимали верхний этаж здания. Выйдя из скоростного лифта, Гравелье от удивления широко раскрыл глаза. Тут все свидетельствовало о полном разрыве с традицией. Наружная приемная была огромной – океан светлого бежа и белизны, хром и стекло. Вокруг стола по эскизу Ле Корбюзье стояли три массивных дивана, обитые натуральной кожей. За письменными столами – тоже по эскизу Ле Корбюзье – сидели две очень красивые служащие. На обеих были шелковые блузки строгого покроя, нитки жемчуга и плотные шарфики, прихваченные на горле свободным узлом. И та, и другая были весьма соблазнительны, особенно та, что сидела слева, но вид у них был такой, словно если они и лягут с кем-то в постель, то никак не меньше, чем с самим Эдуардом де Шавиньи. От их безукоризненного французского Гравелье взяла оторопь, и он пожалел, что не обратился к услугам портного подороже. Bon genre[15] – он ненавидел женщин этого типа.
– Вам придется подождать, мсье Гравелье, – произнесла одна из сирен. Ни тебе извинений, ни объяснений, ни предложения выпить чашечку кофе – ничего. Он просидел сорок пять минут, обливаясь потом.
Затем внутренняя приемная, еще более изысканная и роскошная, и две новые вкрадчивые стервы, на сей раз секретарши, такие чопорные, будто трусики у них и те накрахмаленные. Господи!
И уже после всего – святая святых: ровно через час после вызова. Гравелье не сомневался, что его проманежили нарочно.
Он открыл гладкую дверь красного дерева, вошел и остановился. Кабинет был очень просторен и на удивление строг. Гравелье ожидал увидеть предметы старины, цветы, портреты предыдущих баронов де Шавиньи, неизменно украшавшие офис старого хозяина. Ничего подобного. На стенах висели картины художников-абстракционистов. Он пригляделся и изумленно приоткрыл рот: Пикассо периода кубизма; два великолепнейших Брака; ранний Кандинский; Мондриан; Ротко – из «красной» серии; огромное полотно Джексона Поллока, исполненное скрытой муки. На черном книжном шкафу позади письменного стола возвышались три изумительные бронзовые статуэтки – Брынкуши, Генри Мур, Джакометти. Гравелье сглотнул. Чтобы добраться до стула у письменного стола, нужно было пересечь почти все помещение.
Гравелье неуверенно двинулся вперед. Эдуард де Шавиньи поднял глаза. Гравелье с любопытством его разглядывал. Все знали, что ему всего тридцать лет, но выглядел он несколько старше. Высокий, шести с лишним футов, широкие плечи и та же завораживающая красота, какой отличался его отец. Твердые черты лица, загорелый; необычное сочетание – черные как вороново крыло волосы и темно-голубые глаза. Гравелье показалось, будто их взгляд прожигает его насквозь. Он завистливо покосился на костюм босса – черного цвета без всяких оттенков, жилет, на обшлагах по четыре пуговицы. У него самого только по три. Он выругался про себя: вблизи разница между костюмом за двести гиней и костюмом за пятьсот гиней просто бросалась в глаза. Белая рубашка, черный вязаный шелковый галстук. Господи, неужто он носит траур? – Садитесь, пожалуйста.
Гравелье присел. Сбоку от массивного черною стола находилась запутанная система телефонов и аппаратов прямого вызова. На самом столе лежали платиновая ручка производства де Шавиньи, простая белая папка – и только. А между тем этот человек знал обо всем, что происходит в Риме, Токио или Йоханнесбурге, за два месяца до того, как тамошние деловые круги узнавали об этом. Как ему удавалось?
Гравелье повел шеей, ослабляя хватку воротничка. Воцарилось молчание. Он знал об этом вошедшем в легенду приеме. Молчание было призвано давить на тебя, заставить болтать, забыв о всякой осторожности. Гравелье еще раз сглотнул – и забормотал.
– Мсье де Шавиньи, я в восторге от нового здания правления. Мне не терпелось вам об этом сказать. Уверен, оно в корне изменит наш… э-э… наш общий имидж. Всякому лестно работать в столь современном, столь прогрессивном деловом центре. До меня уже доходят…
– Я вызвал вас не для того, чтобы обсуждать достоинства здания, – оборвали его тоном решительным и холодным.
Гравелье кашлянул. Он понимал, что ему нужно взять себя в руки, успокоиться, а главное – прикусить язык, но он почему-то не мог.
– Нет, разумеется, нет, мсье де Шавиньи. Если вас интересует перемещение архива, то хочу вас заверить – всё идет по графику. Я захватил кое-какие бумаги на тот случай… Вот тут у меня полная разметка со всеми подробностями. Новое штатное расписание…
– Мсье Гравелье, сколько времени вы служите у де Шавиньи?
– Двадцать один год, мсье де Шавиньи.
– Двадцать один год два месяца и три недели. – Он открыл лежавшую перед ним белую папку. Гравелье отчаянно пытался прочесть текст, перевернутый вверх ногами.
– Я ознакомился с донесением начальника нашей службы безопасности.
Снова воцарилось молчание. Гравелье побледнел.
– Полагаю, нет нужды останавливаться на частностях, не так ли? Вы начали передавать элементы хранящихся в архиве художественных решений год и два месяца тому назад. Поначалу сравнительно банальные элементы, поэтому вам тогда не стали мешать. Мне было интересно, как далеко вы зайдете.
Молчание.
– Месяц назад вас допустили к весьма секретным разработкам, касающимся принципов решения нашей коллекции на 1956 – 1957 годы. Уверен, вы их запомнили. Решение под кодовым названием «Белый лед» предполагало широкое использование платины, белого золота и бриллиантов. Впрочем, запомнили вы их или нет, не имеет значения, поскольку их придумали специально для вас и для конкурирующей компании, которой вы вчера передали эти секретные сведения. – Он наградил Гравелье ледяной улыбкой. – Настоящие наши планы на 1956 – 1957 годы, само собой разумеется совершенно другие, но вы о них не узнаете. Вы уволены.
Гравелье встал; к лицу его прилила кровь, к горлу подкатила тошнота. В голове проносились бессвязные мысли: «Сукин сын. Бесчувственный сукин сын. Восемнадцать месяцев. Полтора года позволял мне губить себя, а теперь…» Он вцепился в спинку стула.
Эдуард де Шавиньи посмотрел ему в глаза. Лицо его оставалось совершенно бесстрастным.
– Поручительство компании за приобретенную вами недвижимость отменяется. Если вы не изыщете частных средств, компания лишит вас права пользования. Предоставленная вам компанией машина этим утром изъята. Компания дала знать двум вашим банкам, где, насколько я понимаю, у вас существенно превышен кредит, что вы у нас больше не служите и, следовательно, мы уже не выступаем вашими гарантами. Договор с компанией об обеспечении вас пенсией по выслуге лет утратил силу. Наши юристы сегодня подали иск по обвинению вас в злоупотреблении доверием, мошенничестве и растрате. У вас имеются вопросы?
– Мсье де Шавиньи, прошу вас… – Гравелье сложил в мольбе потные ладони. – У меня семья. Четверо детей. Совсем малыши. Старшему всего одиннадцать…
И снова наступило молчание. Всего на миг, на один блаженнейший миг Гравелье показалось, что он его тронул. Когда он сказал о детях, в глазах вершителя за письменным столом промелькнуло какое-то чувство. Но он тут же решительным жестом закрыл папку.
– За дверями вас ждут два должностных лица – представитель налогового управления и инспектор префектуры Иль-де-ла-Сите. Вас возьмут под арест. Всего хорошего.
Гравелье с трудом дошел до дверей и обернулся.
Гнев, страх и ненависть поднялись в нем и перехватили дыхание. Он посмотрел на безукоризненный костюм, на безукоризненно равнодушный лик, глянул в холодные глаза.
– Будьте вы прокляты, – произнес он прерывающимся голосом. – Двадцать два года. Чтоб вы горели в адском пламени.
Дверь закрылась. Эдуард де Шавиньи застыл в кресле. Он сидел, глядя на буйство черных и алых красок в сердцевине холста Джексона Поллока. Усмехнулся горькой усмешкой и отодвинул белую папку. Он уже горел в аду, так что Жерару Гравелье и ему подобным можно было не тратиться на проклятия.
Жестокость в нем была заложена. Ранее он ее сдерживал, теперь же дал ход. Предательство, увертки, неумение – раньше он пытался все это исправить; теперь же карал. Все его указания надлежало исполнять неукоснительно – и с опережением. Справлявшиеся с этим процветали; не справлявшиеся шли в расход. Те же, кто пробовал вести с ним двойную игру – а таких становилось все меньше, – быстро начинали в этом раскаиваться.
В Швейцарии, например, был один ювелир, который много лет неплохо зарабатывал на том, что, нагло копируя стиль де Шавиньи и используя драгметаллы низкой пробы и дешевый рабочий труд, выдавал свои изделия за оригиналы де Шавиньи и распространял через хорошо законспирированную сеть торговцев-теневиков. В один прекрасный день его старый банк предложил ему кредит на расширение производства и оборудование дополнительных мастерских. Ювелир воспрянул духом и принялся вкладывать деньги. Но когда он по уши залез в долги, его банк, входивший среди многих других в банковское объединение «Креди Суисс», одно из обслуживающих де Шавиньи в Швейцарии, внезапно затребовал погашения кредитов. Ювелир, понятно, не смог заплатить и попросил отсрочки. Ему было отказано, и он обанкротился.
Лондонское рекламное агентство, управлявшее счетами де Шавиньи и ответственное за популярность ювелирных изделий и вин де Шавиньи в Великобритании, на двенадцать часов задержало очередную презентацию – вещь довольно распространенная. В тот же день агентство потеряло кредит, а через шесть недель его самые нахрапистые конкуренты запустили новую рекламную кампанию изделий де Шавиньи, и не на рекламных щитах, а на страницах всех ведущих журналов.
– Как он умудрился? Как этот сукин сын сумел уложиться в такие короткие сроки? – Главный художник завистливо разглядывал яркий разворот в «Харперз базар»; он сразу понял, что разворот схлопочет все мыслимые призы.
– Не знаю, – ответил коммерческий директор. – Но пора бы тебе перестать чесать задницу. Еще шесть крупных рекламодателей только что отказались от наших услуг.
Через полгода агентство перешло в собственность удачливых конкурентов, а еще через два месяца и те и другие были поглощены «Де Шавиньи (Реклама)» – новой компанией, зарегистрированной на Балеарских островах, но с представительствами в Лондоне, Париже, Цюрихе, Милане и Нью-Йорке и учрежденной с единственной целью – проталкивать на мировой рынок товары де Шавиньи и вкладывать капиталы во все, от стали до гостиниц и земель. Президентом компании, ее директором-распорядителем и держателем контрольного пакета акций стал Эдуард де Шавиньи.
Его мать и брат убедились, что жесткость, прорезавшаяся в характере Эдуарда, распространяется и на них.
В январе 1956 года Жан-Поль совершил один из своих редких наездов в Париж, на сей раз с целью уговорить Эдуарда – нет, не уговорить, напоминал он себе, а приказать! – кто из них, в конце концов, барон де Шавиньи? – приобрести в Алжире новые виноградники, а также плантации олив и строевого леса.
– Этот кретин Оливье де Курсель распродает все. Подчистую. У него нервы пошаливают. Перетрухал. При первых признаках волнений готов рвать когти. Эдуард, у него двадцать пять тысяч гектаров олив, какие дают один из лучших сортов масла во всем районе. Тридцать тысяч строевого леса. Виноградники – чуть меньше тысячи, но на каких землях! И все это он отдает за гроши, потому что спешит сбыть с рук. Мы с ним приятели, я сказал, что сделка, считай, состоялась.
– Напрасно сказал, – заметил брат, постукивая по столешнице платиновой ручкой.
– Почему? – ошарашенно воззрился на него Жан-Поль. – Ты хочешь сказать, возникнут сложности? Откуда? Я просмотрел последние отчеты, что ты присылал, сводки доходов. Я, конечно, не очень разбираюсь в финансах, но даже мне понятно, что деньги есть.
– Вопрос не в деньгах. Как ты думаешь, почему он стремится продать? Да еще по таким явно заниженным ценам?
– Я же говорю, у него нервишки пошаливают. При том политическом положении, которое сейчас там сложилось, ясное дело, ощущается легкая неустойчивость.
– Значительная неустойчивость.
– Господи, не вечно же она продлится! Французское правительство ее не потерпит, мы сами, черт возьми, не потерпим. Еще чуть-чуть беспорядков – и правительство направит войска. Они мигом наведут порядок. Проще простого. Ты не знаешь, что такое арабы, а я знаю. Они забастовки организовать не сумеют, не то что революцию. Все эти паникерские слухи – сплошная чушь.
– А если ты ошибаешься и они все-таки умудрятся устроить революцию… – с холодным сарказмом произнес Эдуард. – Ты не догадываешься, что будет в этом случае с землями, которые принадлежат французам?
– Вероятно, земли передадут новым владельцам. – В голосе Жан-Поля появились воинственные нотки. – Но это неважно. Говорю тебе, такого не может произойти – и не произойдет. Ради бога, Алжир ведь французская колония. Может, ты про это забыл?
– Ты следишь за развитием событий в Индокитае?
– Конечно, черт подери. Но то совсем другое дело.
– Мой ответ – нет.
Жан-Поль залился краской и растерянно уставился на брата. До него вдруг дошло, что он совершенно не знает Эдуарда как человека. Этот хладнокровный мужчина в черном костюме был для него незнакомцем.
– Послушай, братик, – он подался вперед, – я от тебя такого не ожидал. Я не понимаю. Ты себе восседаешь как сам господь бог, бросаешь «нет» и даже не снисходишь до объяснения причин.
– Могу привести много причин. Они большей частью освещены в составленном мною отчете – он у тебя перед глазами. – Эдуард взглянул на часы. – Вложение крайне рискованное, при ухудшении политического положения мы понесем сплошные убытки. Не то чтобы я вообще возражал против крайне рискованных вложений, но в данном случае я против.
Жан-Поль сжал зубы.
– Может, ты забываешь кое о чем. Барон де Шавиньи – это я. Не ты. В конечном счете все решает мое слово. Тут я могу тебе приказать.
– Прекрасно. Утром можешь получить мое заявление об отставке.
Эдуард встал, глаза у него потемнели от гнева. Жан-Поль не на шутку перепугался.
– Да погоди ты, не кипятись. Не надо так уж перед мной задаваться. Господи, ну и характер у тебя, Эдуард. Ты же знаешь, я этого не хотел. Знаешь, что я всегда прислушиваюсь к твоим советам и, конечно, если придется, то и здесь положусь на твое суждение… – Он за молчал, в глазах у него внезапно появилось хитрое выражение. – Но время от времени ты тоже мог бы меня послушать. В этом случае я знаю, о чем говорю. В конце концов, услуга за услугу, это, как я слышал, и есть деловой подход. Ты хотел, чтобы я поговорил с мамой о ее капиталах, чтобы она вложила деньги в компанию де Шавиньи. Хорошо, с радостью поговорю; тем более мы с ней сегодня встречаемся, тут я про это и вверну. Но не уверен, стоит ли, раз ты упираешься в моем деле. Честное слово, Эдуард, я, можно сказать, дал обещание Оливье де Курселю. Если я теперь пойду на попятный, то выставлю себя последним дураком.
Эдуард сел и улыбнулся непроницаемой улыбкой: – Если угодно, поговори с мамой на эту тему. Но как бы ты ни поступил, я своего решения менять не намерен.
Жан-Поль выскочил из кабинета. В тот же день он пил чай у Луизы де Шавиньи в светло-серо-розовой гостиной ее особняка в Фобур-Сен-Жермен. Он прихлебывал китайский чай из чашечки лиможского фарфора XVIII века, ерзая пухлыми ягодицами по шелковой обивке глубокого кресла, созданного для красоты, но не для удобства. Луиза, как всегда красивая, с почти гладким – после недавней подтяжки – лицом, спокойно сидела напротив и мило щебетала о пустяках. На ней было облегающее платье последней модели от Диора, подчеркивающее зауженным кроем грациозность ее фигуры. Жан-Поль пожирал взглядом лиможское блюдо с малюсенькими пирожными, поданными специально для него. Может, позволить себе еще один эклер? Господи, они же такие крохотные, вреда не будет. Он потянулся к блюду толстыми розовыми пальцами и отправил в рот дивное творение кондитерского искусства, состоящее из воздушной оболочки, шоколада и крема. Луиза наблюдала за ним придирчивым взглядом.
– Жан-Поль, ты сильно прибавил в весе после нашей последней встречи. Тебе следовало бы сесть на диету и больше двигаться. Эдуард, например, каждое утро ездит верхом в Булонском лесу.
Жан-Поль нахмурился. Он решил взять быка за рога и в лоб спросил Луизу о ее капиталовложениях. Луиза удивленно подняла брови.
– Но, дорогой, мне казалось, ты утром виделся с Эдуардом. Ты не можешь не знать, что теперь они в надежных руках, хотя с твоей стороны было очень мило поинтересоваться. – Она замолчала, прикурив сигарету от платиновой зажигалки де Шавиньи. – Тут и в самом деле все очень запутано, но, видимо, у меня были довольно дурные советники. А еще такая почтенная фирма. Папа слепо им доверял, да и я тоже. Поэтому я тем более благодарна Эдуарду. – Глаза у нее легонько сузились. – Знаешь, он и в самом деле очень умный. Куда умней, чем я считала.
Жан-Поль сердито на нее посмотрел. Раньше она подобных славословий не пела.
– Понимаешь, речь шла о земельных участках. – Луиза неопределенно помахала в воздухе сигаретой. – Они советовали мне их продать, у них вроде имелся и покупатель, готовый предложить очень хорошую цену. Кое-какие участки годились под фермерские хозяйства, но в основном, по-моему, – голые пустоши. Я видела премиленькую виллу – ты представляешь себе Сен-Тропез, Жан? Очаровательное местечко – тихое-тихое, – до сих пор всего лишь маленькая рыбацкая деревенька. Дом изумительный, то есть мог бы стать изумительным; его бы, конечно, пришлось заново перестроить, отделать от фундамента до крыши. Потом я подумала, что нужно возвести флигели для гостей и что как-то глупо иметь при доме идеальную якорную стоянку и ею не пользоваться, поэтому я подумала и о яхте… – Ее голос мечтательно затих. – Так что, в общем, я была вполне готова избавиться в прошлом году кое от какой американской собственности и избавилась бы, если б не Эдуард.
– Он отсоветовал?
– Дорогой, там, как выяснилось, залегают нефтяные пласты, и какие! Только бури и качай. Разумеется, земля стоила много дороже, чем мне за нее предлагали; пошли крайне неприятные слухи. Поговаривали, что моих советников подкупили… Я, понятно, нашла себе других, как только Эдуард объяснил, что к чему. Да фирма и так закрылась. Был жуткий скандал. «Нью-Йорк таймс» расписала его на всю первую полосу – неужели не помнишь, Жан-Поль?
– В Алжире я не читаю «Нью-Йорк таймс».
– И напрасно, голубчик. – Черные глаза Луизы потеплели. – Я тоже не читала, по крайней мере финансовый раздел, а теперь читаю. И «Уолл-стрит джорнел», и «Файнэншл таймс», и…
– А что случилось с землей? – поспешно прервал Жан-Поль.
– Я продала ее, а как же иначе? Нефтяному консорциуму. – Луиза усмехнулась. – За очень приличную сумму и солидный пакет акций самого консорциума. Если не ошибаюсь, Эдуард держит пятнадцать процентов, и у меня столько же. Конечно, не контрольный пакет, но влиятельный. Теперь понимаешь?
Жан-Поль понял – и в утешение взял еще одно пирожное.
– Стало быть, у Эдуарда теперь имеется капитал для расширения дела?
Он чувствовал, что можно было бы и не спрашивать.
Луиза весело рассмеялась.
– Право же, дорогой, тебе нужно стараться следить за положением дел. Капитал у него вот уже полгода, никак не меньше.
– Так вы продали другие акции?
– Видишь ли, дорогой, это Эдуард посоветовал. Я собиралась проконсультироваться с тобой, но Алжир так далеко, а ты бываешь в Париже так редко… поэтому… да, я продала кое-что из довольно скучных акций, надежных, как Форт Нокс[16] и почти столь же окаменелых, и вложила деньги в де Шавиньи. Мудрое решение, Жан-Поль, очень мудрое. Компания вкладывается в различные предприятия, расширяется с невероятной быстротой. Сейчас, кажется, Эдуард в деньгах не нуждается, но если я ошибаюсь, а у тебя, дорогой, есть кое-что в кубышке, то уж лучшего их помещения, чем…
– Это моя компания. – Жан-Поль встал, покраснев от гнева. – Моя. Эдуард работает на меня. Ну почему никто никогда нигде об этом не вспоминает?
Он посмотрел на мать с высоты своего роста. Его вспышка, казалось, совсем ее не тронула. Уж она-то всегда держит нос по ветру, подумал он с яростью. Всегда? Мать неизменно предпочитала его брату, была ему предана, он воспринимал это как само собой разумеющееся. Что ж, он перестал быть у мамы любимчиком, тут все ясно. Эдуард втерся в доверие у него за спиной. Он помолчал. Его гнев, как всегда, быстро сошел на нет, оставив после себя чувство усталости. Он понимал, что ему не одолеть Эдуарда. Нет у него для этого ни сил, ни умения. Так что лучше ему, дураку, послушаться Эдуарда и, поджав хвост, убраться в Алжир. Хорош братик.
– Скажите, мама, – вдруг задал он вопрос, возникший из самых глубин его замешательства и негодования, – скажите, Эдуард временами вас не пугает?
– Пугает? Меня? – Луиза удивленно воздела брови.
– Он ведь так сильно переменился. Мне кажется. Стал холодным, неулыбчивым. Я перестал чувствовать в нем брата. Я будто обращался к бездушной машине.
– Полезной машине. Весьма эффективной машине.
– Согласен, но ведь он, черт побери, мой брат. Мы всегда были с ним близки.
– Теперь у Эдуарда нет близких.
– Почему? Что с ним такого случилось?
– Откуда мне знать, дорогой? Ему так нравится, и, должна признать, для меня это все упрощает. Сейчас мы прекрасно с ним ладим. Обсуждаем дела, он расспрашивает меня о здоровье, не забывает поздравить с днем рождения и все прочее… – Она пожала плечами. – Я всегда ощущала, что Эдуарду от меня что-то нужно, Даже когда он был ребенком. Словно ему вечно чего-то не хватало – это страшно действовало на нервы. Теперь он ничего не требует – в чисто человеческом плане. И, честное слово, так много лучше.
Жан-Поль задумчиво помолчал. Он и раньше-то не отвечал взаимностью на любовь матери, а сейчас и вовсе чувствовал к ней неприязнь. Но ему хотелось понять.
– Как у него с женщинами?
– А, с женщинами… – Луиза нехотя улыбнулась и разгладила на коленях платье. – Ну, их-то у него хватает, по крайней мере, мне так говорили. Но со мной он о них не разговаривает.
– Он намерен жениться? – выпалил Жан-Поль, но Луиза пожала плечами.
– Вероятно. Когда-нибудь. Ему хочется иметь наследника. По-моему, он стремится продолжить династию, как и ваш отец. А ты, Жан-Поль, так и не женился.
– Ну, я… просто не попадалось подходящей женщины. Но, может, еще и женюсь.
Он беспокойно переминался с ноги на ногу, сам удивляясь тому, что злость на Эдуарда совсем прошла. Ему стало жалко брата.
Луиза нахмурилась и тоже встала.
– Разумеется, крайне важно, на ком женится Эдуард… – задумчиво произнесла она. – Крайне важно. Я часто об этом думаю.
– С чего бы, мама?
– Ох, дорогой, это же очевидно. Эдуард одержим – разве ты не видишь? Одержим своим делом, одержим мыслью увековечить память отца. Он просто с ума сходил из-за этого мальчишки Грегуара. Представь, как-то раз даже привез его ко мне на чай. Ребенок был совершенно невоспитанный, разбил чашку севрского фарфора – Эдуард сказал, что от волнения… Так что, если Эдуард влюбится и женится, – это будет та же одержимость. Его жена сумеет им управлять, и тут уж, Жан-Поль…
– Управлять им? Какая-то женщина? – рассмеялся Жан-Поль. – Вы, верно, шутите. Эдуард сам себе хозяин.
– Пока что, – заметила Луиза, отворачиваясь. – Но все может измениться. Ты не знаешь своего брата, Жан-Поль. Он совсем не машина, как тебе кажется. За холодной личиной кроется страстная, очень страстная натура.
Приехав попрощаться с братом, Жан-Поль все время думал об этих словах, сказанных матерью. На покупке земель де Курселя он, конечно, поставил крест. Эдуард держался бесстрастно, ни словом, ни знаком не выказав удовольствия по поводу победы. Жан-Поль видел сидящего за письменным столом человека, видел его стальные глаза, и его захлестнула волна безумной, бессильной нежности.
– У меня рейс в девять вечера, есть время поехать куда-нибудь выпить, может, даже пообедать. Идет? Ненавижу разговаривать в офисах, Эдуард. Мне от них всегда было не по себе.
– Увы. – Эдуард бросил взгляд на тонкие наручные золотые часы де Шавиньи. – У меня весь вечер расписан, я не смогу отменить встречи.
– Да провались оно, Эдуард, мог бы и отменить. Брось, мы так редко видимся. Я с удовольствием выпью с…
– К сожалению, я уже опаздываю. Жан-Поль неловко поднялся.
– Ну, ладно, тут уж ничего не поделаешь. А жаль. Может, ты скоро приедешь в Алжир? Приедешь? Мне бы хотелось…
– Возможно. – Эдуард подумал. – Если политическое положение изменится к худшему.
– Ага. Прекрасно. Тогда сообщи. Но позвони сам, не через эту твою чертову секретаршу. Договорились?
Эдуард посмотрел ему в глаза и впервые улыбнулся:
– Договорились.
Они пожали друг другу руки. Провожая брата до дверей, Эдуард вручил ему небольшой конверт.
– Это может показаться тебе интересным, – заметил он. – Прочти в самолете. Или уже в Алжире, когда вернешься…
Жан-Поль летел первым классом. Мартини он начал пить еще на земле. Над Средиземным морем, когда стюардесса непонятно почему оставила его заигрывания без внимания, он вскрыл конверт.
Там были материалы об учреждении новой детской больницы в парижском пригороде, которую построят на деньги компании де Шавиньи; компания же будет ежегодно выделять на ее содержание суммы из своих благотворительных фондов. Жан-Поль листал страницы, не в силах уразуметь, с какой стати Эдуард подсунул ему эти документы. Насколько он понимал, у де Шавиньи сейчас несколько подобных проектов, призванных снизить налоги на прибыль.
Он перевернул очередную страницу. Отделение инфекционных заболеваний учреждается лично его братом. Жан-Поль уставился на цифры: десять миллионов долларов на благотворительные пустяки – однако не слишком ли? И. тут до него дошло: отделение будет носить имя его сына, Грегуара.
Весной следующего, 1957 года Мари-Од Руссе, старшая секретарша Эдуарда де Шавиньи, молодая женщина выдающихся способностей, известная тем, что ее ничто никогда не заставало врасплох, связалась с Эдуардом по интеркому. На сей раз она таки утратила самообладание.
– Тысяча извинений, мсье де Шавиньи, но тут одна дама упорно добивается личного разговора с вами. Она… м-м… не вешает трубку. Я ей объяснила, что вас нет, но…
– Кто это?
– Она называет себя графиней Сфорца-Беллини, сэр.
– Меня для нее нет. Впервые слышу это имя. – Эдуард потянулся отключить интерком, но замер с поднятым пальцем. – Погодите. У нее английский акцент?
– Да, мсье де Шавиньи. Ярко выраженный.
– Соедините. И отмените назначенные на вечер встречи.
Старшая секретарша на секунду утратила дар речи.
– Отменить, мсье де Шавиньи? Но в семь вас принимает посол Саудовской Аравии, в восемь вы встречаетесь с заместителем министра внутренних дел Соединенных Штатов по вопросу о нефтепроводе в Литтл Биг Инч, в девять к вам в Сен-Клу прибывает Саймон Шер, а в десять вы обещали быть на приеме у герцогини Кин-сак-Плессан…
– Я сказал: отменить. А сейчас соедините.
– Слушаюсь, мсье де Шавиньи.
Мари-Од неприязненно взглянула на телефон. Откуда она взялась, эта дамочка?
– Соединяю, графиня. Эдуард поднял трубку:
– Изобел! Где ты? В «Ритце»? Выезжаю.
Из всех великих отелей Парижа «Ритц» выделяется одним неоспоримым достоинством: он расположен на Вандомской площади, а площадь – в двух шагах от самой соблазнительной торговой улицы на свете, Фобур-Сент-Оноре.
Изобел воспользовалась этим соседством – успела побывать в салоне де Шавиньи на этой улице; поскольку она волновалась, то и вырядилась экстравагантней обычного. Она ждала Эдуарда за столиком в роскошном jardin interieur[17]. На ней было ее любимое узкое платье от Диора из шелкового крепа цвета violette de Parme[18] и ожерелье из аметистов и бриллиантов от де Шавиньи. Тонкой кожи перчатки по локоть были окрашены в тон платью. Изобел надумала явиться в своей самой умопомрачительной шляпе с черной шелковой вуалью. Она трижды надевала и снимала шляпу; сейчас та лежала рядом на стуле. В результате Изобел слегка растрепала прическу, против света ее волосы смотрелись огненным ореолом. Она с огромным удовольствием отметила, что к ней прикованы взоры всех мужчин в помещении. В этот день ей исполнилось тридцать шесть лет, так что эти взгляды придавали ей уверенности.
Она села так, чтобы первой увидеть Эдуарда, – и увидела: высокий брюнет в черном костюме шел по вестибюлю быстрым шагом.
Он приблизился, посмотрел на нее с высоты своего роста, и у нее на миг перехватило дыхание. Изобел знала, что он изменился, что ему уже тридцать два года, что он преуспевает, приобрел огромную власть и, вероятно, окажется непохожим на молодого человека, которого она помнила. Она читала о нем в газетах, раза два видела по телевизору, встречала снимки в журналах. И все же действительность застала ее врасплох.
Лицо его утратило мягкость, на нем не осталось и следа былой ранимости. Перед ней стоял мужчина поразительной красоты, но внушающий легкий страх. Когда его высокая гибкая фигура появилась в дверях, она разом приковала взоры всех женщин. От крыльев носа к уголкам губ залегли складки, рот сурово сжат; она заметила, как, войдя в помещение, он одним холодным цепким взглядом вобрал все – кто, как и с кем.
Она подумала: «Господи, я, кажется, дуру сваляла». Но тут он медленно улыбнулся, улыбка зажгла его темно-голубые глаза, озарила лицо, и она поняла, что все в порядке, что в конечном счете она не сваляла дуру.
– Эдуард, милый, – произнесла она. Он поднес к губам ее руку, продолжая смотреть ей в глаза. На миг ее охватили сомнения и робость – она знала, что тоже изменилась, что вокруг ее изумрудных глаз появились морщинки, которых не было в их последнюю встречу.
– Восемь лет. Почти восемь лет. – Она нерешительно замолкла, и Эдуард подумал: «Она изменилась, раньше нерешительность была ей чужда; она стала прекрасней, чем когда бы то ни было».
– Они сгинули, – сказал он и сел рядом, не выпуская ее руки из своей.
– Два бокала мартини.
Официант бросился исполнять заказ. Эдуард даже не повернул головы. Он смотрел только на Изобел; она догадалась – он вспоминает, как они в прошлый раз пили мартини и что она тогда ему говорила. Она уловила в его глазах радость и вопрос, который он из деликатности и осторожности не решался задать.
– Да, – сказала она. – А ведь сейчас мартини еще и не принесли.
Они разговаривали, сперва легко, потом с меньшей раскованностью. Изобел глядела на него, изучала его выразительные живые черты, очарование которых теперь все превозносили, и думала: «Он изменился; в его сердце настороженность, он не способен от нее отрешиться». Сможет ли вообще? – задалась она вопросом. Она ощущала, что, как бы плавно ни лилась его речь, как бы внимательно он ни слушал – а слушал он крайне внимательно, – его разум одновременно занят другими делами. Наконец, отклонив предложение выпить еще по бокалу, она тронула его за руку.
– Эдуард, милый, какая же я эгоистка. Из-за меня ты наверняка пропускаешь миллион деловых встреч. Он искренне удивился.
– Нет. Разумеется, нет. Я веду тебя ужинать. – Он помолчал. – Если, понятно, не отрываю тебя от миллиона других свиданий. – Нет, никоим образом.
Они обменялись улыбками, он поднялся и помог ей встать.
– Прекрасно. Так идем? Куда бы тебе хотелось? Можно к Максиму. Можно в «Гран Вефур». Выбирай.
– Что-нибудь поскромнее. – Изобел отбросила назад волну золотых с рыжинкой волос и взяла шляпу. – Что-нибудь другое. Попроще. Где мы не встретим знакомых. Отвези меня туда, где я еще не бывала. Удиви меня.
– Отлично.
Она заметила, как кончики его губ дрогнули в улыбке. Они вышли в огромный вестибюль с мраморным полом. У самых дверей он остановился, словно внезапно принял решение.
– После ужина я приглашаю тебя в Сен-Клу. Мне бы хотелось показать тебе дом.
– Эдуард, милый, с превеликим удовольствием…
– В таком случае… – он замялся, – возможно, ты предупредишь горничную?
Изобел на него уставилась, потом рассмеялась, подхватила под руку и увлекла к дверям.
– Эдуард, милый, ты очаровательный идиот. Я уже и забыла, когда в последний раз путешествовала с горничной. Перед тобой женщина, которая умудрилась выжить в Европе, Южной Америке и Восточной Африке – без горничной. Ты поражен?
– Глубоко. – Он помог ей сесть в свой «Бентли Континентал», тронул машину с места и, улыбнувшись, заметил: – В Восточной Африке? Что ты там делала?
Изобел сладко потянулась, закинула свою умопомрачительную черную шляпу на заднее откидное сиденье и небрежно бросила:
– Скупала львов.
Он отвез ее в маленькое кафе в одном из рабочих пригородов – в этой части Парижа Изобел никогда не бывала. Она предположила, что он выбрал кафе «Уникум» чисто случайно, но, к ее удивлению, хозяин и его полная круглолицая жена встретили Эдуарда как сына, вернувшегося после долгой разлуки: расцеловали в обе щеки, сердечно обняли, наградили Изобел долгим придирчивым взглядом и, видимо, остались ею довольны.
Посетителей не было. Их усадили за маленький столик, набросили поверх красной клетчатой скатерти свежую, накрахмаленную, белого полотна, разложили два прибора, поставили два стакана для вина и корзиночку с восхитительным, только что из печи хлебом. В стеклянном графине подали отменное крепкое vin ordinaire[19]. Еда была выше всяких похвал – все блюда приготовил и не без законной гордости подал на стол сам хозяин: крохотные moules marinieres[20], такие вкусные, будто их только этим утром собрали на скалах; бифштекс под хрустящей коричневой корочкой, но с кровью внутри; большое блюдо хрустящего, обжигающего язык картофеля, зажаренного «соломкой»; чудесный салат в простой белой миске. А такого камамбера[21] Изобел в жизни не пробовала – хозяин с гордостью сообщил, что сыр ему поставляет брат со своей фермы в Нормандии, где, заверил он, производят единственные сорта камамбера, которые стоит покупать.
Оба поели с большим аппетитом и, покончив с едой, перешли к черному кофе и чудесной терпкой виноградной водке. Изобел откинулась на спинку стула и улыбнулась.
– Так вкусно я еще никогда не ела. Много лучше, чем у Максима. Спасибо, Эдуард.
– Я надеялся, что тебе здесь понравится. А теперь расскажи про львов.
Изобел подумала и начала, тщательно выбирая слова:
– Значит, два года назад я овдовела – тебе это известно. Ты мне писал.
– Да. – Он поднял темно-голубые глаза и встретился с нею взглядом.
– А после… Я, видимо, растерялась. Ты не представляешь, Эдуард, какую безалаберную жизнь я вела. Носилась по автогонкам, вечно то поезд, то самолет. И вдруг этому пришел конец. Все это время, все эти годы я вертелась как белка в колесе, так что недосуг было сесть и подумать – очередной билет, очередная гостиница. А быть может, я сама не хотела задумываться. Не знаю. Как бы там ни было, этому пришел внезапный конец, и я подумала… – Она замолчала и взяла его за руку. – Эдуард, милый, ты меня поймешь, я знаю. Я подумала – хочу сделать что-то полезное. Приносить пользу. Кому-нибудь. В чем-нибудь. – Она отвела глаза. – А это было трудно. Меня не научили приносить пользу. Мне дали идиотское женское образование. Никаких навыков полезного труда. Даже в войну, если вспомнить, много людей – женщин – занимались делом. Водили машины «Скорой помощи». Служили в ВТС[22]. Работали на фермах. Я ничем таким в жизни не занималась. – Она пожала плечами. – Вероятно, мне стало стыдно – с опозданием на десять лет.
– И что же ты сделала, чтобы приносить пользу? – мягко спросил он, выказывая понимание.
Изобел вздохнула.
– Вернулась домой. В Англию. К папе. Ох, Эдуард, не описать, какое это было грустное возвращение. Я столько лет не бывала дома, только приезжала на несколько дней, когда умерла мама. А в этот раз… Наш лондонский особняк продали за три года до того. Его снесли, теперь на этом месте отель. Поэтому, вероятно, до меня не сразу дошел весь ужас. Впрочем, ждать оставалось недолго. Я отправилась в наше загородное имение и нашла там отца – живет один в громадном доме, комнат не перечесть, слуг не хватает, тоскует по маме и такой одинокий, такой одинокий. Уильям все время в Лондоне, он теперь работает в Сити. Помнишь Уилли, это мой старший брат? Ну так вот, он сейчас в торговом банке, лезет из кожи вон, чтобы восстановить семейные капиталы. А папа прозябает в этой огромной усыпальнице, сходит с ума из-за счетов. – Она передернулась. – Жуткий дом. В него сколько ни вкладывай, все впустую. Одних комнат сто семьдесят пять, крыши – два акра[23], представляешь? Конечно, представляешь. Но главное, он с 1934 года не ремонтировался, а в войну часть дома реквизировало военное командование. Короче, полный развал. Папа не знал, как к этому подступиться, потом посоветовался со старыми приятелями и придумал Великий План. Открыть дом для туристов. Брать за вход. Пусть они ходят и любуются на полотна Рубенса и Гейнсборо – которые остались. Самые луч шие папе пришлось продать. Конечно, в семейную часовню, библиотеку Эдама и Красную гостиную посетителям доступ будет закрыт, и, если повезет, так они заглядятся на чиппендейл и хепплуайт[24], что не заметят дырок в коврах. – Изобел вздохнула. – Хороший был план, но не сработал. За вход решили брать по пять с половиной шиллингов, и сколько же нужно посетителей, чтоб залатать два акра крыши! Так-то вот. И папа надумал устроить заповедник для диких зверей.
– Заповедник для диких зверей? – Эдуард удивленно поднял брови, и Изобел мрачно кивнула.
– Именно. Заповедник для диких зверей. Львы, жирафы и прочая экзотика. Бродят себе на воле по угодьям. Звучит, конечно, чистым безумием, но вообще-то мысль оказалась довольно дельной. – Она озорно улыбнулась. – Честное слово, они выглядят очень мило, Общество охраны животных и то не могло бы придраться. Самое удивительное – они, похоже, не боятся дождя. Папа их обожает. Каждый день выезжает утром поговорить со львами – из своего «Лендровера». У них у всех теперь имена, как у молочных коров в нашем детстве. Только, понятно, не Маргаритка, Кашка или Гвоздика, а африканские – Нгумбе, Банда и в том же духе. Папа несколько недель рылся в справочниках.
– И много народа приезжает поглядеть на львов?
– Толпы. Буквально толпы. Это куда интересней, чем глазеть на Рубенса, и, должна признаться, я с ними согласна. Вот так и получилось, что я поехала в Кению покупать львов. А поскольку я не мужчина, то более полезного занятия не могла для себя найти.
И она стрельнула в него зелеными глазами – поддразнивая, но в то же время и чуть опасливо, словно боялась, что он начнет над ней подтрунивать. Эдуард, понимавший, что она особенно уязвима в те минуты. когда кажется особенно легкомысленной, сжал ее руку. Она вырвала руку, внезапно на него рассердившись.
– Нет, Эдуард, не надо. Не нужно меня жалеть. Я знаю, что это смешно. Я презираю саму себя. Порой мне хочется… о господи, не знаю… Так хочется быть мужчиной, только и всего. Вот тогда бы…
Он снова взял ее руку и осторожно поднес к губам.
– Ты красивейшая из женщин, что я встречал. А также одна из умнейших, как бы ни притворялась глупенькой. Я очень счастлив, что ты не мужчина. Ну, ладно. – Он встал. – Едем в Сен-Клу.
Они подъехали к особняку в поздний час, но стояло полнолуние, ночь была теплая и тихая. По просьбе Изобел Эдуард устроил ей генеральный осмотр поместья. Они миновали парк, через аллеи подстриженных грабов и тисов вышли к розарию, а оттуда – в цветник, засаженный травами и – по весне – лакфиолью. Изобел вздохнула.
– В Англии их издавна называли левкоями. Я их люблю, люблю их аромат.
Она сорвала цветок, поднесла к лицу, и в свете, падающем из высоких окон особняка, Эдуард заметил, что густой, насыщенный, с примесью золота багрянец левкоя и есть оттенок ее волос. Они помолчали и пошли дальше.
Он повел Изобел на конюшни, где старая кобыла ткнулась ей в ладонь нежными бархатными губами; потом они побывали в длинном строении с плоской крышей, напоминающем небольшой ангар. Эдуард включил освещение; Изобел, большая любительница автомобилей, восторженно вскрикнула. Там стояли двадцать – нет, больше, не менее трех десятков – автомобилей, каждый само совершенство, лучший образчик своей модели. Она завороженно прошла вдоль рядов: «Бугатти», «Йенсен», «Бристоль», один из великих «Маллинер-Бентли», легендарный «Порш-356», «Роллс-Ройс Сил-вер Гост» с подножками.
Изобел перебегала от машины к машине, гладила отливающие лаком корпуса, сверкающий хром. Эдуард, стоя в дверях, наблюдал за ней со странным отрешенным выражением. Изобел обернулась к нему.
– Эдуард, они прекрасны. Сказочно прекрасны. «Бугатти», должно быть, просто уникален – их было сделано всего семь, верно? Я думала, ни одного уже не осталось… – Она помолчала. – Не знала, что ты так сильно увлекаешься автомобилями.
Он пожал плечами:
– Я люблю быструю езду. В одиночестве. Порой сажусь ночью за руль, когда нужно сосредоточиться.
– Но столько машин…
– Да. – Он еще раз пожал плечами. – Вообще-то я покупал их не для себя. Для одного человека, которого интересовали машины. – Он повернулся к дверям. – Вероятно, сейчас держать такую коллекцию немного смешно.
Он выключил свет и направился к выходу. Изобел глядела ему в спину. Она слышала о мальчике, Грегуаре, по слухам, сыне Жан-Поля. Слышала, что Эдуард был очень привязан к ребенку Ее пронзила жалость. Так вот для чего все эти автомобили? Бесценная коллекция – для одного маленького мальчика?
Она догнала Эдуарда и взяла под руку.
Позднее, осмотрев дом, они возвратились в кабинет Эдуарда на втором этаже. Расторопный без суетливости камердинер-англичанин принес кофе и арманьяк и удалился. Изобел беспокойно прохаживалась по комнате. Как похожа эта комната на Эдуарда, думала она: французская с ее изящно расписанными панелями – и одновременно английская по скудости убранства. На всем налет сдержанности, мужественности, упорядоченности. Книжные шкафы с томами в кожаных переплетах; превосходнейшие изящные акварели XVIII века; конторка в силе чиппендейл; кресла, обитые утонченно блеклым спайтлфилдским шелком. Каждый предмет обстановки дышал совершенством, свидетельствовал о разборчивом вкусе, неограниченных средствах – и об одиночестве. Комната, как и весь дом, производила впечатление ухоженной и одновременно странно пустой.
Изобел поглядела на Эдуарда. Тот сидел у камина, в котором пылали дрова; он не притронулся к коньяку, и лицо его даже в эту минуту покоя казалось неулыбчивым. Словно ощутив ее взгляд, он повернулся и протянул руку. Изобел приняла ее, он привлек Изобел и усадил у себя в ногах на шелковый ковер сине-ало-коричневых тонов с узором из птиц и цветов. Она прижалась головой к его колену, он опустил руку ей на волосы.
– А сейчас, – тихо сказал он, – ты, Изобел, все мне расскажешь.
Она повернулась и глянула на него снизу вверх. Они всегда понимали друг друга без слов, поэтому она в точности знала, что он имел в виду.
– Я была счастлива, Эдуард. Дело в том, что я его любила. По-моему, и он меня тоже, на свой лад. Но риск он любил еще больше. – Она замолчала, подивившись, что может говорить так спокойно. Свой брак ни с кем не обсуждала – ни когда муж был жив, ни после его смерти.
– Я знала, чем это рано или поздно закончится. Уверена, что и он знал. Мне кажется, он чуть ли не искал гибели. Его не прельщала старость, даже зрелость. Ему не хотелось проигрывать. Поэтому я считаю, что кончилось именно так, как ему хотелось. В одну секунду. Машину занесло. Она взорвалась. Это произошло у меня на глазах.
Наступило молчание. Потом Эдуард произнес:
– У тебя нет детей.
– Нет. – Ее зеленые глаза на миг затуманились. – Но вначале я хотела их завести, очень хотела. А потом поняла, что это невозможно. Несправедливо к нему. Он не мог позволить, чтобы его что-то привязывало к жизни, правда не мог. Тогда бы он перестал быть гонщиком.
– Разве ты его не привязывала?
– Отнюдь, – улыбнулась Изобел. – Не такая уж я плохая актриса. Он считал, что я люблю игру со смертью не меньше его. На самом-то деле меня выворачивало наизнанку на всех гонках. До начала и после конца. И я, конечно, всю дорогу молилась. Перед каждым его поворотом. Но он и не догадывался.
Они опять помолчали. Эдуард упорно смотрел на огонь. Наконец Изобел еще раз подняла к нему голову.
– А ты? – мягко спросила она. – Эдуард, милый, расскажи мне.
– Мне нечего рассказывать.
– Так и нечего – за восемь-то лет?
Она улыбнулась ему, огорченная, что не умеет растопить его скованность, преодолеть его внутреннюю настороженность.
– Я о тебе читала, – продолжала она, так и не дождавшись ответа. – О тебе много пишут. Ты ведь теперь очень знаменит, Эдуард.
– Все, что пишут, – заведомое вранье.
– Как жаль. Некоторые истории звучали весьма поэтично. – Она наградила его лукавой улыбкой. – Например, про подарки, что ты делаешь любовницам. Как ты подбираешь драгоценности под цвет их глаз, волос или кожи. Черный жемчуг. Сапфиры. Рубины. Но бриллианты – ни разу. – Она сделала паузу. – Я читала, ликовала и говорила себе: «Таков мой Эдуард. Чувствуется его стиль». – Она взяла его за руку. – Это правда?
– Отчасти, – сказал он и, помолчав, добавил: – Все это не имело решительно никакого значения.
– Правда? – Они встретились взглядами, и она улыбнулась.
– Правда.
Они посмотрели друг на друга, прочитали в глазах радость и понимание и разом расхохотались. Изобел ощутила, как его оставила скованность, увидела, как его взгляд из веселого внезапно сделался серьезным.
Они перестали смеяться. Эдуард наклонился, обнял ее и поцеловал. Потом отодвинулся, посмотрел ей в глаза и спросил:
– Изобел, ты за меня выйдешь?
Изобел прижалась щекой к его руке и вздохнула:
– Эдуард, милый, разумеется, выйду. Ты прекрасно знаешь, что за тем я к тебе и приехала.
И тогда Эдуард провел ее в спальню, откуда они не выходили трое суток. На четвертое утро они отправились в город, где в маленькой мэрии километрах в пятидесяти от Парижа крайне суетливый чиновник сочетал их гражданским браком. Обошлось без гостей и без репортеров.
Таким образом Изобел сперва обзавелась гладким обручальным кольцом, а уже потом – другим, с камнем, как положено при помолвке. Последнее она выбрала в парижском салоне де Шавиньи. Перебрав блюда с сапфирами, рубинами и бриллиантами, она остановилась на изумруде. Когда Эдуард надел ей на палец кольцо, она подняла на него взгляд и улыбнулась:
– Про этот камень, надеюсь, не идет дурной славы? Эдуард заключил ее в объятия.
– Решительно нет, дорогая. Он очень, очень счастливый, я тебе обещаю.
Полгода они наслаждались безоблачным счастьем. Изобел жаловалась Эдуарду, что он измучил ее любовью, прекрасно зная, что это только подхлестнет его пыл. Он оказался лучшим ее любовником в жизни – самым опытным, самым понимающим, самым нежным и самым неистовым. Он брал ее тело и вдыхал в него жизнь. Они были неразлучны. За шесть месяцев, на которые выпало немало деловых поездок, они не расставались ни на одну ночь. Все другие женщины перестали существовать для Эдуарда; он мягко порвал с Кларой Делюк, и Изобел, зная, что та значила для него больше всех остальных, попросила Эдуарда их познакомить. Он это сделал, и женщины подружились.
Разнообразие и масштабы деятельности Эдуарда произвели на Изобел огромное впечатление; вскоре она обнаружила, что может быть ему полезной. Не только как хозяйка дома – «меня только этому и учили», – однажды заметила она, скривив губы, – но и как советчица. Подобно мужу, она безошибочно «схватывала» людей с первого взгляда и сразу понимала, кому Эдуард может доверять. Но терпения и сочувствия в ней было больше, поэтому она сразу определяла и привлекала на свою сторону потенциальных помощников, которых сам Эдуард мог бы и проглядеть. Будучи англичанкой, она слабо разбиралась в достоинствах вин, предоставляя судить о том отцу. Тут она прислушивалась к Эдуарду. Но как женщина, да еще дочь своих родителей, она много знала о драгоценностях. И уж здесь, как Эдуард не преминул убедиться, она могла его поучить. Ее вкус, неизменно воздающий должное вещи, влиял на суждения Эдуарда, всегда склонного к известному пуританизму.
– Я от него в восхищении, – говорила она, подняв тяжелое ожерелье из неограненных рубинов вперемежку с изумрудами и жемчугом.
– Покорно благодарю. Вульгарно.
– Не дуйся. Чудесное ожерелье. Языческое, чуть отдает примитивом, но драгоценности и должны быть такими. Откровенно соблазнительными и немножко вызывающими. По мне, даже в бриллиантах нет никакого смысла, если они не бросаются в глаза.
Именно Изобел отыскала для Эдуарда гениального художника-ювелира, случайно преуспев там, где терпеливые многолетние поиски его «охотников за головами» ни к чему не привели.
В старшем классе она подружилась с Марией, девушкой из богатой венгерской семьи; потом Мария эмигрировала в Париж в 1956 году, после советского вторжения. Денег она не захватила, но вывезла кое-какие драгоценности. Изобел помогла подруге обосноваться в Париже и найти работу. Однажды Мария спросила Изобел, не захотят ли де Шавиньи приобрести ее украшения.
– Мне они теперь без надобности, – улыбнулась Мария. – Не понимаю, как я их раньше любила. А вот деньги придутся очень кстати.
Она разложила украшения на постели в маленьком atelier[25], которое снимала. Изобел бросила один взгляд – и позвонила Эдуарду.
Их сделал для Марии польский эмигрант Флориан Выспянский, который осел в Будапеште после войны и которому не так давно исполнилось тридцать лет. Он большой искусник, объяснила Мария, они с матерью любят его работы, но он не очень преуспевает – у него всего лишь маленькая ювелирная мастерская. Поляку в Будапеште приходится трудно.
Подойдя к выходящему на север окну, Эдуард в скудном свете осмотрел украшения одно за другим, сперва на глазок, потом вооружившись лупой. Изобел затаила дыхание.
Он не поверил собственным глазам: несовершенные камни, это ясно, с пороками, некоторые не чистой воды, но огранены и оправлены с такими мастерством и выдумкой, что недостатков не видно. Ослепительное искусство. Одно из оригинальнейших и прекраснейших художественно-ювелирных решений за последние тридцать лет.
Ему казалось, что он может проследить влияния – ювелир не просто талантлив, но еще и учился. Одно ожерелье – плоское, по-византийски роскошное – было явно подсказано неоклассическим стилем Фортунато Кастеллани и его ученика Джулиано, того самого, которого прадед Эдуарда однажды безуспешно попытался переманить к себе в Лондон. Обращение к эмали, потрясающее чувство цвета – все и вправду указывало на Джулиано, хотя у поляка и замысел, и рисунок был изящней и легче. Мария сказала, что это ожерелье из ранних работ Выспянского. Потом он отошел от классических форм, заинтересовавшись арабской школой ювелирного искусства, сообщила Мария, особенно искусством низать камни так изящно и естественно, что ожерелье составляло единое целое с тем, кто его носит. Вот это, сказала Мария, взяв ожерелье, – последнее, что она у него купила. По ее мнению, здесь сказались арабские веяния.
Эдуард благоговейно принял от нее ожерелье – лучшее из всего, что Мария сумела вывезти, работу подлинного мастера. Тонкий золотой обруч, украшенный жемчугом и бриллиантами, причем бриллианты были огранены под цветы, а жемчужины свисали с их лепестков как капли росы. На рубеже веков Александр Риза создавал нечто подобное, но ему было далеко до столь хрупкого изящества.
Эдуард окинул взглядом весь набор. Больше всего его восхищало, что все эти вещицы, столь разные и выдающие неукротимую тягу их создателя к художественному эксперименту, были отмечены авторством одного человека – Выспянского. Все они несли безошибочную печать гения, и всякому, кто хоть немного понимал в ювелирном искусстве, это сразу бросалось в глаза. Поглядев на них, Эдуард в ту же минуту понял – он нашел то, что так долго искал. Он медленно обернулся.
– Ну как? – Голос Изобел дрожал от возбуждения.
– Да. То самое.
В наступившем молчании Изобел и Мария переглянулись.
– Тут одна закавыка, – наконец выдавила Изобел. – Выспянский пока что в Венгрии. Вместе с семьей. Он бы хотел выехать, но его него не пускают. – Это несложно. Я его вызволю. Мария вздохнула: она не очень хорошо представляла возможности Эдуарда.
– Увы, не получится. Два года назад – да. Всего лишь год – допускаю. Но теперь Советы все зажали. Тут ничего не поделаешь. – У меня получится.
Через неделю он вылетел с Изобел в Москву. Еще через месяц молодая жена некоего заслуженного члена Политбюро ошеломила свой круг, явившись в ожерелье, серьгах и браслетах истинно царского великолепия. Поляк Флориан Выспянский, его жена и маленькая дочь получили визы на выезд из Венгрии.
– Подкуп должностных лиц, – ядовито заметила Изобел, кутаясь в соболя, когда они поднимались по трапу в личный самолет Эдуарда, возвращаясь в Париж. Эдуард обиделся.
– Сначала я пытался уговорить. Взывал к разуму. Предлагал торговые выгоды. Подкуп должностного лица был крайним средством.
– Ты прибегал к нему раньше? – спросила она с любопытством.
– Разумеется, когда другого выхода не было. – Эдуард нахмурился. – Этот метод из тех, что я больше всего ненавижу. Противно убеждаться, что каждого, почти каждого, можно купить.
Прошел месяц. Выспянский с семьей должен был прибыть в Париж через неделю. Изобел размышляла об этом, прогуливаясь в парке Сен-Клу под осенним солнцем. Она обняла себя, чтобы унять тайную радость.
Она только что вернулась из Парижа от своего врача. Тот наконец подтвердил то, во что она верила и о чем шилась последние полтора месяца, – у нее будет ребенок.
Ребенок – и художник-ювелир, которого так долго искал Эдуард. Одно и другое разом. Изобел пританцовывала от великого счастья.
«Теперь, – думала она, – Эдуард получит то, чего ему отчаянно не хватало и что я хочу ему дать. Ребенка. Наследника. Семью». И этот мрак, эта грусть, которую она по-прежнему улавливала порой в его взгляде, навсегда исчезнут.
Внезапно ее охватило бурное ликование, она вскинула руки, ловя ладонями солнечное тепло. Солнце отливало на палой листве, в гладком рыжем золоте ее волос. Она обратила к нему лицо и безмолвно, бессвязно, не зная, к какому божеству взывает, возблагодарила богов, что были к ней так милостивы, и мужа, которого так любила. «Сегодня, – думала она, – нынче вечером, когда он вернется, я выбегу ему навстречу и первым делом все расскажу».
Но и через день Эдуард все еще не знал о ребенке.
Изобел услыхала, как его автомобиль прошелестел шинами по гравию. Она быстро обогнула дом и выбежала к парадному, как собиралась. Шофер уже отъезжал в «Роллс-Ройсе», Эдуард широким шагом шел к дому. Изобел только раз на него поглядела – и прикусила язык. Они прошли в малую гостиную, которой всегда пользовались, когда бывали одни. Эдуард поцеловал ее, но как-то рассеянно, и принялся расхаживать по комнате. Он налил себе выпить, Изобел отказалась и стояла, не сводя с него глаз, понимая, что случилась беда. Ей хотелось заговорить, выпалить радостную новость, но она знала, что следует подождать.
Наконец он присел и устало провел ладонью по лбу.
– Прости, дорогая. Я думал, ты читала газеты или слушала радио. Но теперь вижу, что ошибался, верно?
– Верно. Я ездила в Париж… на примерку. – Изобел подумала и села. – Потом… потом гуляла в парке…
– Я его предупреждал. – Эдуард сердито поставил стакан. – Говорил Жан-Полю, что так и будет, почти два года назад говорил. Я знал, что этого не избежать. – Он сделал паузу. – Фронт национального освобождения взорвал вторую по величине жандармерию в Алжире. Тринадцать человек погибли на месте, еще двоих застрелили снайперы. Пятнадцать человек – за один день! Не говоря о девяти полицейских-французах, убитых за последний месяц. Воздаяние, как они объясняют, за полицейские налеты на Касбу. – Он безнадежно пожал плечами. – Вечером у меня состоялся короткий разговор по телефону с Мендес-Франсом[26]. Будет еще хуже, Изобел, много хуже.
– Но там же французские войска, Эдуард… – Она запнулась. – Разве они не положат этому конец? Конец террору?
– Дорогая моя, это не террор, это революция. Если б ты побывала там, посмотрела страну, тебе бы стало понятно. ФНО не успокоится до тех пор, пока не выставит вон всех французов, до последнего colon[27].
– Но это же французская колония…
– Это арабская страна. – Он в сердцах встал. – Эпоха колониального владычества завершилась. Кончилась. До Жан-Поля эта истина не доходит и никогда не дойдет. Он убежден, что французы не допустили и малейшей ошибки. Они построили шоссе и мосты, проложили железные дороги. Возвели дома. Отели. Заводы. Создали гражданские службы и обучили арабов работать как французские чиновники. Жан-Поль считает, что французы принесли в нищую страну процветание, и будет так считать, поскольку осторожен и ни ногой за пределы европейского города. Поэтому он не видит бедности, не знает запаха нищеты. Ты не догадываешься, почему алжирские поместья Жан-Поля так процветают? Почему приносят доход, которым он любит похваляться? Потому что он платит своим рабочим-алжирцам жалкие гроши, вот почему. Они зарабатывают за год столько, сколько рабочий-француз получает в месяц. И все равно им живется лучше, чем другим арабам, которые не трудятся на французов. Так что он может выколачивать прибыли и в то же время чувствовать себя благодетелем. Изобел, когда я в первый раз побывал в Алжире, он мне очень понравился. Но бедность – и отношения, нетерпимость. Я все это возненавидел. И с каждой поездкой ненавидел все больше. А уж когда полюбовался на Жан-Поля, мне стало стыдно. Стыдно родного брата.
Изобел молча слушала. Она редко слышала, чтобы он говорил с подобной горячностью, а таким рассерженным она его ни разу не видела.
– Полтора года назад, – он опять повернулся к ней, – в 1956 году, когда стало ясно, что произойдет, Жан-Поль явился ко мне с предложением, чтобы компания вложила деньги в приобретение там новых поместий. Виноградников, оливковых плантаций. Купила земли у его приятеля, который решил поскорее удрать с тонущего корабля. Я тогда отказал Жан-Полю, и, представь, он и по сей день не может понять почему. – Эдуард сделал паузу и заговорил уже спокойнее: – Я сослался на финансовые причины. На деловые соображения. Их вполне хватало, и в конце концов он со мной согласился. Мы говорили о прибылях и убытках. Но отказал я ему совсем не поэтому. Истинная причина заключалась в том, что я не хотел иметь никаких связей с этой страной, пока она пребывает в нынешнем своем состоянии, и, когда б не Жан-Поль, я бы уже несколько лет как свернул там все наши дела. Изобел улыбнулась.
– А Жан-Поль бывает упрямым как мул; ты и сам прекрасно знаешь – выложи ты все, что думал, он бы заартачился и уперся на своем. – Она вздохнула. – Ты, Эдуард, умеешь быть жутко хитрым.
– Возможно. – Эдуард подумал и посмотрел на нее: – Ты считаешь, я поступил неправильно?
– Не знаю, – тихо ответила Изобел и отвела взгляд. Наступило напряженное молчание. Эдуард подумал о семействе Изобел, ее дедах, дядюшках, двоюродных братьях, которые поддерживали империю и правили ею, сражались и властвовали в Индии и Африке. Ему представлялось маловероятным, чтобы она поняла его доводы. На какой-то миг он почувствовал отчужденность и сожаление, которое тут же прошло. Изобел же, опустив голову, подумала: «Не могу рассказать ему про ребенка; сейчас не могу». Она ощутила, как он отдалился, и медленно подняла глаза.
– Эдуард, ты намерен туда отправиться?
Его тронули ее сообразительность и самоотверженность. Забыв о сожалениях, он присел перед ней на корточки и ласково взял ее руки в свои.
– Придется, милая. Я пытался дозвониться до Жан-Поля – безрезультатно. Придется отправиться самому. Нужно уговорить его возвратиться во Францию.
– И удрать из Алжира? – Изобел от удивления широко раскрыла глаза. На какой-то миг ей даже стало противно. В ее семье мужчины никогда не увиливали от своих обязательств в колониях. Ей на память пришли многочисленные замечания отца по этому поводу, его возмущение, когда Индии была наконец дана независимость. Но она решительно выбросила политику из головы – в этом ей не хотелось перечить Эдуарду. Она вздохнула и сказала, тщательно выбирая слова:
– Но он ведь ни за что не согласится, Эдуард, разве не ясно? Ты сам рассказывал, как ему там нравится. После увольнения из армии у него столько всего связано с Алжиром. Он никогда не бросит виноградники, свою землю…
– Недолго ему ею владеть, уедет он или останется, – произнес Эдуард как отрезал. Он поднялся и прошелся по комнате. – Неплохо бы ему сейчас это понять. Пройдет два года, может, больше, даже пять, хотя я в этом сомневаюсь, и французы уберутся из страны. В отношении Жан-Поля ты, вероятно, права. Но я обязан попытаться. В Алжире любому французу грозит опасность, особенно такому, как Жан-Поль… – Он внезапно умолк, лицо его скривилось от отвращения; он допил налитое, пожал плечами и вернулся к разговору: – Итак, попробую его уговорить. Не более. Он мой брат, Изобел внимательно за ним наблюдала. Ей хотелось знать, что означает короткая резкая фраза про брата, но она понимала – не стоит об этом спрашивать.
– Когда летишь? – спокойно осведомилась она.
– Завтра.
– Я полечу с тобой.
– Нет, милая. – Он повернулся к ней, помягчев лицом. – На сей раз нет. Предпочту, чтобы ты оставалась здесь.
Изобел встала.
– Раз летишь ты, лечу и я, – твердо сказала она. – Если для меня это слишком опасно, то и для тебя тоже. Но ты ведь так не считаешь?
– Конечно, нет, но…
– Вот и полетим вместе. – И она наградила его своей самой обезоруживающей улыбкой. – Ты прекрасно знаешь, что не сможешь мне противиться, так лучше сразу уступи достойно.
– В самом деле?
Он усмехнулся ее вызову, но не успел возразить – она побежала к нему.
– Эдуард, милый, я лечу. Не нужно нелепых пререканий. Лучше поцелуй меня. Если хочешь, можем поспорить потом.
Изобел его обняла. Эдуард сопротивлялся целых полминуты, затем тяжело вздохнул и поцеловал ее.
Потом они действительно спорили, но Изобел настояла на своем. Наутро они вместе отправились в аэропорт. Он по-прежнему не знал о ребенке.
Жан-Поль откинулся на спину, не отводя взгляда от голого юноши, который умащивал его телеса. У парня были длинные гибкие пальцы, и кто бы догадался, что в этих тонких руках такая сила. Они работали над телом Жан-Поля, умело разминая мышцы, разглаживая вялую кожу, проникая в чувствительные складки и укромные уголки. Вниз по животу до чресел, назад к груди, выщупывая каждое ребрышко под слоем дряблых мышц и жира.
Раздвинув Жан-Полю бедра, он взялся за ноги. От лодыжек – медленно – вверх, потом снова вниз. Колени, затем все еще крепкие мышцы бедер. И еще раз – медленно – до чресел. Потом наконец в промежность, под яички, размяли обвисшую кожу мошонки, осторожно, всего одним пальцем, помассировали укрывшуюся в складке ягодиц простату. И назад, к голеням.
Жан-Поль прикрыл глаза. Господи, как хорошо; этот маленький сукин сын знает свое дело.
У Жан-Поля было белое тело, кроме лица, шеи и предплечий, загоревших на солнце. Он только что принял душ и благоухал маслом с примесью жасмина. От мальчишки же, напротив, слабо попахивало потом и еще чем-то, связанным с нищетой, дешевой жратвой, перенаселенной квартирой, бриллиантином на плохо вымытых волосах, автобусами для арабов, грязью. Жан-Полю нравится этот запах – он воплощает ритуал, игру, расстановку сил: хозяин и слуга.
Юноша был невероятно красив. Наполовину белый, с бледно-оливковой кожей, отливающей золотом в тонких полосках света, проникающих сквозь полузакрытые жалюзи, он мог бы сойти за европейца – итальянца или француза из какой-нибудь южной провинции вроде Прованса. Он даже учился во французском университете – так, по крайней мере, он утверждал. Не то чтобы Жан-Поль этому верил, но парень очень хорошо говорил по-французски, почти без акцента, так что, может, и не врал. По его словам, ему девятнадцать и он сирота; впрочем, все они так говорили, набивая себе цену. Он служил лифтером в маленькой французской гостинице и подрабатывал от случая к случаю вечерами в ресторане, где разносил выпивку. Там-то три месяца назад Жан-Поль его и углядел.
И опять от колена к чреслам, а указательный палец осторожно массирует и массирует. Жан-Поль почувствовал, что у него наконец начинает вставать. Он открыл глаза. В голове все медленно плыло и вращалось от кифа. Он с трудом разобрал, что показывают часы на тумбочке у постели. Около четырех. Боже, времени почти не осталось. Изобел с Эдуардом вернутся в пять. Конечно, они вряд ли зайдут к нему в спальню, но все же… Мысль о том, что нужно спешить и не выдать свою тайну, возбудила его. Он схватил юношу за запястье. – Давай, давай. Начинай.
Парень посмотрел на него сверху равнодушным взглядом, но в его черных глазах Жан-Поль уловил легкую тень презрения. Затем он склонился между раздвинутых ног Жан-Поля и принялся работать языком. Жан-Поль застонал, обхватив юношу за голову.
Ему нравилось это выражение глаз – презрение пополам с обидой; когда он в первый раз увидел его на лице у паренька, оно ему что-то напомнило, но что именно – это он понял лишь через много недель. Воспоминание пришло внезапно. Ночь во время войны; ночь, когда убили отца; ночь у этой суки Симонеску. Тогда у Карлотты было точно такое выражение, и оно понравилось Жан-Полю, потому что давало ему ощутить… Что ощутить? Память унеслась на волне кифа, но снова вернулась. Ощутить свою власть, вот что, потому что он платил, он покупал, а они хоть и ненавидели его, все равно себя продавали. Приятное чувство; простое и приятное. Оно придавало ему вес в собственных глазах. Он почувствовал, как член напрягся и уперся юноше в глотку. Тот едва не задохнулся, но Жан-Поль только усилил хватку и тесней прижал его голову, так чтобы до конца войти парню в рот.
Когда он впервые проделал такое с парнем, ему было стыдно. Он знал, что здесь это широко практикуется, чуть ли не в порядке вещей. Мужчины откровенно обсуждали это в клубе, пропустив два-три стаканчика. «Туже, приятней, лучше, чем у женщины, тут и спорить не о чем», – говорили они. Парни были искусней и раскованней женщин-арабок, за деньги готовы на все, буквально на все.
У Жан-Поля эти разговоры вызывали легкое отвращение, странное ощущение какой-то опасности, но в глубине души возбуждение. Это не в его вкусе: он не какой-нибудь гомосек, ему нравятся женщины, а не мальчишки с подведенными глазами и вкрадчивой хитрой повадкой. Тем не менее интересно было послушать, что говорят другие.
Потом, в первый раз… Он был тогда крепко пьян, так пьян, что почти ничего не соображал, поэтому тот случай можно списать. А затем он снова лег с женщиной – и ничего, ровным счетом ничего такого, о чем стоило говорить. Много возбуждения, много беспокойства – и никакой эрекции, вялый член так и повис между ног. Ни разу даже не дернулся, а уж она-то старалась изо всех сил, чего только не выделывала. Тогда он снова решил попробовать с парнем – ему рекомендовали того как мастера по этой части. Жан-Поль боялся самого худшего – но нет: юноша раздел его, и стояк был отменный, орудие в полном рабочем порядке, готовое к действию. На парня его член произвел сильное впечатление, а он повидал их немало. Такой большой, такой большой, ужасался парень, тут ни масло, ни вазелин не помогут; он даже закричал, когда Жан-Поль вогнал ему в зад. Впрочем, и эти крики – тоже из их профессиональных уловок, вроде как называть себя сиротой. На самом-то деле они ничего не значат.
После этою у него было много парней и несколько женщин, однако последние не вызывали прежнего пыла, особенно француженки. Он имел прекрасные возможности погулять со многими здешними женами – у какого мужчины не было этих возможностей? Бабы дурели от скуки, все их мысли вращались вокруг постели. Но после мальчиков женщины его утомляли: столько требований, в придачу к сексу подавай им еще и любовь, и у каждой полно своих представлений о том, как надо трахаться, и в какой позиции предпочтительней, и как им кончить. «Плевать мне на это, – не раз хотелось ему сказать. – Заткнись и не мешай дотрахаться». Разумеется, он этого не говорил. Он просто перестал с ними спать. Вместо них он теперь имел мальчиков. Парни делали именно то, что он велел, и тогда, когда он хотел… Пресвятая Богородица! Этот приемчик парень применил впервые, но как здорово! Потрясающе. Нет, что там ни говори, а этот мальчишка – находка. Лучший из лучших. – Ладно, хватит. Ложись…
Жан-Поль оттолкнул юношу, вынул член у него изо рта. За все это время парень не произнес ни слова. Он перекатился на другую половину постели и лег на спину. Сегодня у парня не стоял – но у него почти никогда не стоял. Жан-Поль уже давно перестал волноваться по этому поводу.
– Inbecile[28]. Перевернись на живот… Опьянение от кифа начало проходить, Жан-Поль почувствовал, как где-то на периферии его ощущений зарождаются раздражение и злость. С кифом такое нередко бывает, когда проходит балдеж. Впрочем, неважно: злость выручает. – Подыми жопу.
Юноша чуть приподнялся. Жан-Поль опустил глаза на свое умащенное тело, поплевал на ладонь, чтобы легче войти, примерился и всадил. Мальчишка охнул, но только один раз, прикусил губу и замолк. Жан-Поль качал во всю мощь, задыхаясь, крепко зажав руками узкий красивый юношеский таз. В его теле вздымались жар и ярость, страшная ярость, пробившаяся через пары кифа, ярость ослепительная, на миг перебившая даже похоть, так что он сбился с ритма, не рассчитал темпа. Как на войне, смутно подумалось ему, как на войне, как в битве, е…я напоминает сражение, она…
Но сравнение вихрем унеслось прочь; он опустил взгляд на услужливо изогнутый молодой позвоночник, снова нашел ритм, покачал и кончил.
Он мешком повалился на парня, ловя ртом воздух; на него нашла легкая дурнота. Он злоупотребил кифом.
Нужно отказаться от кифа. Он внезапно и предательски бьет по мозгам. Господи Иисусе! Ведь едва не сорвалось.
Юноша выждал пять минут – как обычно. Потом встал и направился в ванную. Было слышно, как он пустил воду. Вышел он оттуда уже одетым.
Жан-Поль закурил сигарету и улыбнулся.
– Тебя ждет подарок. Там, на комоде.
Юноша даже не поглядел на кучку франковых бумажек. Он надулся и опустил голову.
– Не нужны мне подарки. Я же вам говорил. Жан-Поль вздохнул. Этой новой линии поведения парень придерживался уже около двух недель.
– Чего же ты в таком случае хочешь? Не этого, так чего-то другого? Я просто хочу выразить тебе мою благодарность. Ты мне нравишься, и сам это знаешь.
Он протянул юноше руку, но тот сделал вид, что не видит, и с обидой глянул на Жан-Поля.
– Я вам говорил, – произнес он едва слышно. – Я хочу, чтобы мы стали друзьями.
– Мы и так друзья. Добрые друзья. Ты это знаешь, – вздохнул Жан-Поль, теряя терпение.
– Нет, не друзья. Я вам нужен только для этого. – Юноша хмуро показал на постель. – А больше мы нигде не встречаемся. Только здесь. Только для этого.
– Но где же, черт возьми, нам еще встречаться? Чего ты от меня хочешь – чтобы я привел тебя во Французский клуб? В отель? Ты и сам понимаешь, что это невозможно.
– Мы могли бы сходить куда-нибудь выпить, – упрямо заявил юноша, надув губы. – Друзья так и делают – встречаются, чтобы выпить вместе, в кафе или ресторане. Или вместе обедают. Мы бы тоже могли. Я сойду за француза, вы знаете. Сами говорили. Я наполовину француз. Я учился во Франции…
От обиды у него срывался голос. Жан-Поль тревожно поглядел на часы: почти пять.
– Хорошо, хорошо, как-нибудь так и сделаем. Встретимся в кафе, выпьем. А может, сходим в кино. Это тебе подойдет?
– Может быть. Когда?
– Пока не знаю. – Жан-Поль встал в полный рост и потянулся к халату. – Слушай, не будем сейчас пререкаться. У меня нет времени, я тебе говорил. Ко мне приехали гости – брат с женой. Они скоро вернутся. Будь умницей, уходи…
– Я больше не приду. – Парень поднял голову, и Жан-Поль с ужасом увидел, что его черные глаза полны слез. – Вот если мы будем друзьями, настоящими друзьями… А так я не хочу.
– Хорошо, хорошо. – Жан-Поль торопливо пересек комнату, взял с комода франки и сунул их юноше в нагрудный карман. Он услышал, как у дома остановился автомобиль, и поспешил добавить еще одну бумажку: тридцать франков закроют дело, для парня это целое состояние.
Юноша не шелохнулся. Жан-Поль нетерпеливо его подтолкнул.
– А теперь уходи. Мы встретимся. Договоримся в другой раз, честное слово…
– Другого раза не будет. Сейчас.
– Ладно. Идет. Встретимся завтра. В «Кафе де ла Пэ» – ты знаешь, где это, рядом с площадью Революции…
Юноша сразу просиял.
– Правда? Вы обещаете? Во сколько?
– Окою шести. Встретимся в шесть. Я, вероятно, не смогу там долго пробыть. – Жан-Поль нахмурился. – Возможно, со мной будут гости. Если гак случится… ну, ты ведь будешь осмотрительным, верно? Сделаешь вид, что зашел в кафе случайно или что-нибудь в том же роде?
Он уже жалел о приглашении, но было поздно, мальчишка прямо рассиялся от радости.
– Ваш брат? Вы хотите сказать, там будет ваш брат? И вы меня ему представите? Для меня это огромная честь, я буду очень осторожен, обещаю вам. Я не хочу, чтобы вам из-за меня было стыдно. Вот увидите – я умею себя держать, Честное-пречестное.
Его восторг прямо-таки тронул Жан-Поля, и он любовно шлепнул парня по заду.
– Прекрасно. А сейчас не подведи, ясно? – Он запнулся, а затем сжал юноше руку – Сегодня ты хорошо постарался, просто великолепно.
– Надеюсь. Хотел, чтобы вам было приятно.
Он сказал это чуть напряженно, и Жан-Полю показалось, что в глазах у юноши промелькнула тень все того же презрения. Ерунда, просто у парня своя гордость. Жан-Поль посмотрел на окно, и юноша кивнул:
– Не беспокойтесь, я уйду черным ходом, через кухню.
На другой день в самом начале шестого Эдуард и Жан-Поль вышли из приемной генерал-губернатора. По длинным коридорам под включенными вентиляторами – погода все еще стояла жаркая – их провожали старший адъютант, француз, и адъютант адъютанта, алжирец. В сопровождении этой пары они спустились по широкой мраморной лестнице и вышли под яркое солнце. Старший адъютант остановился и отвесил почтительный полупоклон.
– Господин барон. Господин де Шавиньи. Надеюсь, мы смогли вам посодействовать. – Он сделал паузу и обратился к Эдуарду: – Вы, кажется, говорили, что завтра возвращаетесь во Францию, господин де Шавиньи?
– Да.
– Если до отъезда мы сможем вам быть чем-то полезны, я почту за честь…
– Разумеется, – оборвал Эдуард. – Благодарю вас И вас.
Он посмотрел на адъютантов. Француз учтиво улыбался. Алжирец, низенький смуглый мужчина, носивший очки в тяжелой роговой оправе, не улыбался. За все время он не сказал ни единого слова. Служащие вернулись в здание. Эдуард и Жан-Поль не спеша спустились по широким ступеням на улицу.
Жан-Поль задержался у палатки купить пачку «Галуаз». Продавец, крохотный орехово-коричневый араб в красной феске, торговал также засахаренным миндалем и фисташками. И газетами – «Фигаро», «Ле Монд». «Гералд трибюн», «Уолл-стрит джорнел», «Эль муджа-хид»; ведущая алжирская ежедневная газета выходила на французском. Эдуард глянул на крупный снимок на первой полосе, отвел глаза и отошел в тень пальмы, пока Жан-Поль пересчитывал сдачу. Проехал военный грузовик с французскими парашютистами. Учреждения закрывались. По широкому элегантному бульвару сновали машины. Он окинул взглядом перспективу бульвара, красивые белые дома с решетчатыми ставнями и увидел вдали залив, голубой блеск моря.
– Идем. – Жан-Поль обнял его плечи. – Нужно выпить. У меня во рту пересохло. Собачья жара. Я сказал Изобел, что мы подождем ее. в «Кафе деля Пэ»…
– Изобел? Я думал, она отдыхает на вилле.
– В последнюю минуту у нее изменились планы. Она решила походить по лавочкам – женщины всегда женщины, сам понимаешь. У нее машина, так что сможем вернуться все вместе.
– Прекрасно. Но я не хочу задерживаться, мне еще нужно кое-кому позвонить. – Эдуард пожал плечами и позволил увлечь себя по направлению к площади Революции. Они пересекли ее и вошли в кафе. Посетителей становилось все больше, в основном бизнесмены-французы. Жан-Поль приметил столик у окна, рванулся к нему и плюхнулся на стул.
– Два аперитива, – заказал он и откинулся на спинку. – Отсюда мы увидим Изобел. Тут хоть прохладнее, вентиляторы работают…
Он замолчал, закурил сигарету и с восхищением посмотрел на Эдуарда. Как только ему удается? – задался он вопросом. Целый день напряженных встреч с официальными лицами французской администрации – а выглядит таким же свежим, как утром. На белом полотняном костюме – ни пятнышка, ни складочки. Не потеет, и, судя по всему, жара ему нипочем. Жан-Поль украдкой покосился на свой костюм – слишком тесный и чертовски неудобный: весь в потных складках, рукав забрызган вином. А впрочем, черт с ним; к нему возвращалась самоуверенность. Может, теперь до Эдуарда дойдет – он ведь всего не знает.
– Что ж, salut[29]. – Он поднял аперитив и сделал большой глоток. – Полегчало, братик?
– С какой стати? – Эдуард бесстрастно на него посмотрел.
– Разве нет? А мне подумалось… Ну ладно, ладно, знаю, меня ты слушать не станешь, так, может, прислушаешься к их мнению. Уж они-то в курсе, что здесь творится. Если бы пахло заварухой – настоящей, заметь, – они бы знали. Логично, правда? А они что тебе говорили, причем все как один? То же самое, что я. Все уляжется. Положение под контролем.
– Да, говорили, не спорю.
– А ты, видно, им не поверил? Господи, Эдуард, ты, знаешь ли, бываешь чертовски самонадеянным. Генерал-губернатор все ясно тебе разложил, без всяких там «но» и «если», а ты ему не веришь.
– Генерал-губернатор не произвел на меня впечатления, – заметил Эдуард. – Меня заинтересовал младший адъютант.
– Что? Этот алжирец? Но он даже рта не раскрыл. У него, доложу я тебе, был такой вид, словно от страха он сейчас наложит в штаны.
– Именно на это я и обратил внимание, – холодно произнес Эдуард.
Он отвернулся и обвел кафе взглядом. В основном одни мужчины, всего несколько женщин – видимо, секретарши, которых боссы пригласили на рюмочку. Арабов сюда не пускали, кругом были только французы. – Ну, я умываю руки. – Жан-Поль допил аперитив и велел официанту повторить. – Какого черта, Эдуард, хватит нам спорить, надоело. Ты сказал, что хотел, а я не собираюсь передумывать. Не будем к этому возвращаться. Ради Христа, это ведь твой последний вечер в Алжире? Ну расслабься ты хоть немного, а? Давай отдохнем.
Лицо у Эдуарда вдруг просветлело. Он встал. – Гляди, вон Изобел. она нас высматривает. Прости, я сейчас…
Он вышел на террасу. Жан-Поль проводил брата взглядом, увидел, что она его заметила, повернулась, улыбнулась и бросилась в его объятия. Он вздохнул и зажег новую сигарету. Как хорошо им друг с другом, это ясно как день, и Жан-Поль за них радовался. Он не ревновал, да и с чего бы? Его с Изобел помолвка – дело прошлое, теперь он с трудом вспоминал то время, они тогда ошиблись, о чем говорить. А Эдуарду она, судя по всему, подходит, понимает его. С ней он не такой, как с другими, – мягче, нежней, больше похож на того, давнего, Эдуарда. Конечно же, она сумела найти к нему подход, вот и хорошо. А то он уже начинал тревожиться, как бы Эдуард совсем не замкнулся в себе. Что ж, она очень красива, вероятно, скоро у них пойдут дети, и уж тогда Эдуард будет по-настоящему счастлив… Когда они подошли, Жан-Поль поднялся. Изобел смеялась над чем-то, что ей сказал Эдуард. На ней был белый полотняный костюм, зеленые глаза сияли. Она поднялась на цыпочки и расцеловала его в обе щеки.
– Жан-Поль, у тебя не автомобиль – чудовище. А сколько машин! Пришлось припарковаться черт знает где. Потом я заблудилась. Смотрите – у меня для вас по подарку…
И она вручила каждому пакетик, обернутый в папиросную бумагу, перевязанный шнурком и запечатанный воском. Они не спеша их вскрыли под нетерпеливым взглядом Изобел.
– Санзал. Палочки сандалового дерева. Ты, Жан-Поль, про них знаешь. Их нужно поставить в маленькую медную курильницу вроде крохотной чашечки, они будут тлеть. Продавец говорил, вся комната пропитается ароматом. Ох, – откинулась она на спинку стула, – я столько всего хотела купить, какие дивные краски! Толченое индиго – восхитительно синее, словно лазурит. А хна! И, конечно, специи – тмин, куркума – да, еще шафран, горы свежезасушенного шафрана, и… Мужчины переглянулись, Эдуард вздохнул:
– Дорогая, ты была в арабском городе? Изобел развела руками:
– Кто знает? Я и сама не поняла, где была…
– Не ври.
– Ну ладно. Почти что. Правда, в самом начале. На границе между городами, где ничейная земля. – Ее глаза лукаво блеснули. – Там я побродила по рынку, а потом вернулась сюда. А теперь хватит злиться, лучше скажите «спасибо».
– Спасибо, – произнесли они в один голос, и Эдуард улыбнулся.
– Ну, ладно, забудем. Слава богу, ничего не случилось. Мог бы сообразить, что ты обязательно выкинешь что-нибудь в этом духе и нам тебя не остановить… – Он подозвал официанта. – Что будешь пить, дорогая?
– «Перье» со льдом, – небрежно ответила Изобел. Эдуард наградил ее удивленным взглядом.
– И только? Может, стаканчик вина? Или аперитив?
– Нет. милый, честное слово. Очень хочется пить. Минеральная вода будет в самый раз. – Она подумала. – И еще очень хочется есть. Видимо, нагуляла аппетит, пока бродила по рынку. Сандвич? Нет, не хочу. Лучше выпью стакан холодного молока.
– Стакан «Перье» и стакан холодного молока? Эдуард внимательно на нее посмотрел, но она спокойно кивнула:
– Именно. Спасибо, милый.
Официант, принимая заказ, удивленно воздел брови, но ничего не сказал и сразу принес заказанное. Изобел сидела, безмятежно прихлебывая молоко; на ее красивом лице играла загадочная улыбка. Завтра, решила она. Завтра можно будет ему сказать. Как только взлетит самолет. Скорей бы оно наступило, это завтра! Пока Эдуард и Жан-Поль разговаривали, она обвела взглядом кафе. Как все красиво. И все посетители – седоватые бизнесмены и молодые секретарши – все-все тоже такие красивые. Мир прекрасен. Жизнь прекрасна. У нее голова кружилась от счастья. Она посмотрела на Эдуарда – тот как раз подался к Жан-Полю подчеркнуть какую-то свою мысль: густые черные волосы, резко прорисованные черты лица, решительная и точная речь.
Она задалась вопросом, пойдет ли ребенок в Эдуарда, и понадеялась на это: у рыжих младенцев страшненький вид. Нет, рыжего она родит ему после. Но ей хотелось, чтобы этот ребенок, мальчик или девочка, пошел в Эдуарда, который дал ей счастье, настоящее счастье впервые в жизни. Чтобы отвести злой глаз, она скользнула руками под стол и потрогала живот. Жаль, что пока еще рано; жаль, что младенец растет так медленно. Ей хотелось ощутить в себе крохотное тельце, и чтобы живот раздуло, и чтобы Эдуард положил на него руку и почувствовал под пальцами движение их ребенка. Четыре месяца. Ворочаться начинают на пятом месяце, так сказал доктор. У нее тогда вытянулось лицо: «Ничего себе! Еще целых два месяца!» Врач терпеливо улыбнулся: «Сперва происходит много другого. Оно уже происходит, хотя вы и не чувствуете. В два месяца у зародыша просматриваются голова и спинной хребет. В три можно различить конечности и черты лица. А в четыре, мадам де Шавиньи, когда вы почувствуете, как он шевелится, – не исключено, что временами он будет сильно толкаться, – значит, зародыш…» «Только не зародыш!» – хотелось ей крикнуть. Дитя. Мое дитя. Дитя Эдуарда. Наше чудо – ибо таким она его ощущала, как, вероятно, ощущает каждая женщина: чудо, новая жизнь.
Она подняла глаза и тронула Жан-Поля за руку. У столика стоял юноша, глядя на Жан-Поля. Очень красивый, хотя и чуть женственной красотой, на вид лет восемнадцати или девятнадцати, подумала Изобел. Вероятно, южанин – иссиня-черные волосы, оливковая кожа. На нем были расстегнутая у горла нейлоновая рубашка и свежевыглаженные брюки. В руке он держал кожаный ранец с книгами. Скорее всего студент.
– Господин барон… – нерешительно сказал юноша. Жан-Поль поднял голову и, к изумлению Изобел, залился густой краской – от шеи над воротничком до самых корней редеющей шевелюры. Он встал и с несколько наигранной сердечностью протянул руку:
– Франсуа! Как приятно. Вот уж не ожидал. Как поживаешь? Ты куда-то шел? Может, выпьешь с нами?.. Да ты садись, садись.
Эдуард решительно ничего не понимал. Тем временем молодой человек, не дожидаясь повторного приглашения, отодвинул стул и присел. Ранец с книгами он положил на пол. Жан-Поль познакомил их, не вдаваясь в частности:
– Эдуард, мой брат. Изобел, его жена. Эдуард, Изобел, это Франсуа. Не помню, я вам о нем говорил? Студент, приехал в Алжир на несколько месяцев подзаработать. Я помог ему устроиться.
Юноша робко улыбнулся. Жан-Поль подозвал официанта.
– Что тебе заказать, Франсуа? Только кофе? Больше ничего? Прекрасно. Как, тебе тоже ничего, Эдуард? Изобел, бокал «Перье»? Ну, а мне аперитив…
Официант исчез. Наступило неловко? молчание.
– Знакомство с вами для меня большая честь, – сдержанно произнес юноша. Он поклонился Изобел. Поклонился Эдуарду. Изобел взглянула на мужа и увидела, что он сжал челюсти, сердито прищурился и посмотрел через столик на Жан-Поля, но тот спрятал глаза и дрожащей, как подметила Изобел, рукой зажег новую сигарету. Предложил закурить юноше, однако молодой человек вежливо отказался. Он сидел, обводя их лица просительным взглядом. Изобел стало его жалко.
– Вы студент? Где вы учитесь? – обратилась она к нему.
– В Лионе, мадам. – Он помолчал и добавил с легкой ноткой самодовольства: – La philosophie et les sciences politiques[30].
– Однако. – Изобел лихорадочно искала что-нибудь подходящее, но ничего не могла придумать. Она не понимала, с какой стати Жан-Поль пригласил его за их столик.
– Я изучал эти же дисциплины, – решил помочь Эдуард. Он помолчал и добавил: – Вам нравится в Алжире?
– Очень нравится. – Юноша улыбнулся и снова обвел взглядом лица сидевших. – Оказывается, я здесь очень многое узнаю.
– Вы опаздываете к началу занятий, – продолжал Эдуард любезным тоном. – Университетский семестр начался в первых числах месяца.
Наступило молчание. Юноша покраснел и опустил глаза.
– Вы правы, – пробормотал он. – Но мне требуется еще немного поработать. Понимаете, нужны деньги на обучение. Наставник мне разрешил.
– Франсуа – парень умный, – поспешил вступить в разговор Жан-Поль. – Он говорил, что на своем курсе входит в пять процентов самых лучших.
Он щедро глотнул аперитива и подчеркнуто посмотрел на наручные часы. Если этот намек был рассчитан на юношу, то он не возымел действия: тот спокойно отхлебнул кофе.
Эдуард лениво барабанил пальцем по столешнице, что, как знала Изобел, было у него признаком раздражения. Жан-Поль, судя по всему, исчерпал себя как собеседник. Изобел поспешила прийти на выручку:
– Стало быть, вы тут работаете? И нравится вам работа?
– Не так уж плохо, – пожал плечами юноша. – Я работаю в отеле «Мариана», который выходит фасадом на залив. – Он замолчал, и Изобел заметила, как он украдкой покосился на Жан-Поля. – Служу лифтером, – продолжил он, развивая тему. – Жалованье, конечно, маленькое, но зато хорошие чаевые. Французы никогда не скупятся, когда бывают довольны.
Эдуард повернул голову и бросил на юношу холодный взгляд. Изобел в замешательстве обвела всех глазами. Она ощущала какую-то подспудную напряженность, но не могла ее объяснить. У Жан-Поля вид был взбудораженный и очень смущенный. Эдуарда, понимала Изобел, сжигало холодное бешенство. Один только юноша, казалось, держался теперь вполне раскованно. Он обернулся, посмотрел на висевшие над баром часы и допил кофе.
– Уже поздно. У меня сегодня вечерняя смена.
– Извольте. Не смеем вас задерживать, – ледяным тоном произнес Эдуард. Изобел удивленно на него посмотрела: совсем не в его стиле, она не могла взять в толк, почему он так груб.
– Может быть, Франсуа выпьет еще чашечку… – начала она, но осеклась. Юноша поднялся. Он покраснел, Изобел сделалось перед ним неудобно.
– Нет. Благодарю вас, мадам. – Он по очереди всем поклонился. – Я должен идти, а то опоздаю. Знакомство с вами для меня большая честь.
На секунду он встретился с Жан-Полем глазами. Юноша запустил пальцы в нагрудный карман и вытащил две скомканные бумажки.
– Франсуа, прошу тебя, в этом нет надобности. Я… Жан-Поль приподнялся, но юноша уже отошел и теперь пробирался сквозь толпу у бара. Жан-Поль пожал плечами и снова опустился на стул. Он сидел красный как рак, с чуть ли не виноватым видом. Интересно, почему, подумала Изобел. Эдуард встал.
– Пора ехать, – коротко сказал он. – Я пригоню машину. Где ты ее оставила, Изобел?
– На улице Паскаля. За угол направо, потом первый поворот тоже направо и…
– Найду. Я знаю; где это.
Эдуард вышел с застывшим от гнева лицом. Опять воцарилось неловкое молчание. От стойки донесся громкий смех. Изобел нахмурилась.
– Прости, Жан-Поль. В чем тут дело? Обычно Эдуард не бывает так груб.
– Одному богу ведомо. Он с утра зол на весь свет. На него, бывает, находит. Ты должна бы уже привыкнуть к этому.
– Вероятно. – Изобел пожала плечами. – Ну, ладно, бог с ним. Я только надеюсь, что твой знакомый не почувствовал себя оскорбленным.
Она замолчала – ей на глаза попалась тарелочка со скомканными бумажками. Она взяла их. разгладила.
– Посмотри-ка, Жан-Поль, твой знакомый ошибся. Спрячь-ка, потом отдашь ему. Здесь тридцать франков…
Она замолчала, увидев, как Жан-Поль внезапно побледнел и застыл на стуле.
– Ранец, – произнес он. – Ранец с книгами. Он его унес?
Изобел наклонилась и выпрямилась с улыбкой.
– Нет, ранец тоже оставил. Какой рассеянный молодой человек! Придется нам, Жан-Поль, взять с собой его ранец и…
Она замолчала – он вцепился ей в руку. Глаза у него округлились, на растерянном лице начала проступать догадка.
В этот миг сработал часовой механизм спрятанной в ранце бомбы.
Когда грянул взрыв, Эдуард находился в автомобиле у противоположного края площади. Эдуарда оглушило; в лицо ему ударила волна раскаленного воздуха, машину развернуло поперек дороги. Он посмотрел и в наступившей тишине, не менее оглушительной, чем сам взрыв, увидел медленно оседающие обломки, пыль, осколки стекла. Он выскочил из машины и побежал. Он несся к тому, что было кафе, тогда как все остальные бежали ему навстречу.
Внезапно всю площадь заполнили спасающиеся бегством люди. Он расталкивал их как безумный, глаза у него саднило от пыли. Он добежал и остановился. Взрыв уничтожил не только кафе, но и два этажа над ним. Торчали балки, зияли пролеты. У соседнего здания наполовину высадило фасад: он увидел в проеме остатки комнаты – железная койка, криво застывшая на провисшем полу, порванная занавеска. «Это я уже пи-дел», – подумал он, происходящее вес еще доходило до него с патологической медлительностью. Где? В Англии после бомбежек. Занавеска билась в голой раме без стекол. Перед ним громоздилась груда бетонных глыб, пыли, острых осколков, покореженного металла. Целая гора, высотой в пятнадцать-двадцать футов.
Желтая пыль постепенно оседала, обволакивая его удушливым облаком. Холм из каменного крошева высился перед ним безмолвно и неподвижно. Не было слышно ни стонов, ни охов, ни криков – ничего. Он смотрел во все глаза, застыв, отказываясь воспринимать то, что видел. Из-под тяжелой бетонной глыбы выглядывал обрубок мужской ноги, оторванной ниже колена. Черная штанина разодрана в клочья, но ботинок на месте, даже не поцарапан. Чуть дальше, словно часть расчлененной куклы, торчала верхняя половина женского торса; на месте головы зияла дыра, из которой лилась кровь; пыль прибивала лохмотья, оставшиеся от цветастого платья.
Это не Изобел, подумал он. Не Изобел. Изобел была в белом. Он услыхал чей-то вопль, чудовищный вопль, и понял, что это кричит он сам.
Он был уже не один. Рядом стояла какая-то женщина, полная, пожилая, седая, в черном платье. Она тоже не отводила глаз от обломков. Он заметил, как она медленно воздела руки к ясному небу – то ли ужаснувшись, то ли посылая проклятия. Он увидел, что она раскрыла рот, но не услышал крика.
Эдуард и женщина упали на колени и принялись как безумные разгребать камни и пыль. За спиной у них в городе завыли сирены.
При взрыве погибли сорок три человека, в том числе Изобел и Жан-Поль; они оказались к бомбе ближе всех и были убиты на месте. Большую часть останков так и не удалось опознать; кое-кого определили по мостам и коронкам, по драгоценностям и фрагментам одежды, уцелевшим при взрыве.
Юношу Франсуа, он же Абдель Саран, состоящего в организации ФНО с шестнадцати лет, задержали в течение суток Два года назад во время уличного происшествия французский жандарм застрелил его старшего брата. Согласно военной сводке, Франсуа, он же Абдель, умер в камере от нанесенных им самому себе увечий. А еще через четыре года, как Эдуард и предсказывал. Шарль де Голль покончил с раздором, основная масса французов покинула Алжир, и он стал самостоятельным государством.
Эдуард больше ни разу не посетил Алжира, хотя бы лишь для того, Чтобы удостовериться в точности своих прогнозов. Покончив с необходимыми формальностями, он навсегда распрощался с Алжиром, вернулся самолетом в Париж и заперся у себя в Сен-Клу, не желая никого видеть.
Через две недели он заставил себя разобрать корреспонденцию Изобел и обнаружил письмо от ее гинеколога: тот, выполняя ее просьбу, рекомендовал несколько родильных домов. Письмо было отправлено в день их вылета. Он сразу понял, почему она ничего ему не сказала; вспомнил про стакан молока, что она заказала в кафе, и впервые за все это время сумел заплакать.
Воспитанный в католичестве католиком и умрет. Эдуард не проклинал ни арабского юношу, ни Жан-Поля, ни Алжир, ни колониализм, ни даже себя самого – он клял бога, вседержителя, которому поклонялся ребенком и перестал молиться в шестнадцать лет. Однажды Жан-Поль упрекнул его, что он ведет себя как сам господь, и Эдуард запомнил эти слова, больно его задевшие. Но если даже он, простой смертный, не находил в своем сердце сил проклясть брата или этого юношу, сыгравшего на слабости Жан-Поля и заманившего его в смертельную западню, то как мог боженька его детства, бог-любовь, погубить так кровожадно, так бессмысленно, причем не только его брата или убийцу брата, но отважную женщину Изобел, на которой не было никакой вины, и еще не родившегося ребенка? И, что еще хуже, убивать изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год во всех уголках этого несчастного мира, который, как принято думать, сам же и сотворил? Последние недели Эдуард принуждал себя проглядывать газеты и находил на их страницах лишь новые и новые этому подтверждения: несчастные случаи, недуги, насилие и безвременная смерть косили равно виновных и безвинных. Это и питало в нем яростный гнев – понимание, что не один он испытывает такое чувство, что его разделяют с ним тысячи и тысячи во всем мире: богатые и бедные, сильные и слабые, мужчины и женщины, родители и дети. Что же это за божество, раз оно сотворило мир, который с полным на то основанием ненавидит и поносит собственного творца? Нет, в такого бога он верить отказывался. Но повстречайся он с ним, с каким наслаждением он бы плюнул ему в лицо.
Месяца через три после взрыва, в последний день старого года и канун нового, Эдуард, не без горького удовольствия подгадав время, поздно вечером в одиночестве выехал из Сен-Клу и направился в центр Парижа. Он выбрал любимый автомобиль Грегуара, который по случайному совпадению больше всех любила и Изобел. Длинный черный капот машины отливал в свете мелькающих уличных фонарей, урчание мощного двигателя будило эхо на безлюдных улицах. Он избегал тех столичных районов, где собирались гуляки, чтобы отметить приход Нового года возлияниями и плясками под открытым небом. Он проезжал глухими улочками и тихими живыми бульварами, обитатели которых либо махнули на праздник и легли спать, либо встречали Новый год в узком семейном кругу.
Он миновал кафе «Уникум», где отец, Жак и другие члены их группы собрались на последнюю встречу и где он ужинал с Изобел в тот вечер, когда сделал ей предложение. Он проезжал мимо садов и парков, где играл в детстве; мимо особняков некоторых его бывших любовниц; мимо дома, где жила Клара Делюк. Мимо особняка матушки, которая, как он знал, затеяла вечерний прием в честь нового своего любовника, знаменитого мецената. Мимо «Эколь милитер», где его брат начал свою военную карьеру и впервые облачился в мундир, который Эдуард так ясно помнил. Мимо темных маслянистых вод Сены – промелькнули bateu-mouche[31] в ожерелье огней; влюбленная парочка, обнимающаяся в тени; вдрызг пьяный clochard[32], валяющийся на вентиляционной решетке метро, откуда поднималось тепло, и рядом – коричневый бумажный пакет и лужица вина. Он миновал беднейшие улицы Парижа и одни из самых роскошных и наконец, ближе к полуночи, остановил машину на красивом широком проспекте, застроенном изящными высокими зданиями.
Он не бывал тут раньше, но знал, что нужный ему дом находится именно здесь, был наслышан о нем от знакомых. Убедившись, что послевоенный режим экономии плохо сказывается на делах, Полина Симонеску перебралась из Лондона обратно в Париж примерно тогда же, когда Эдуард вернулся на родину, окончив Оксфорд. Совпадение его забавляло. Выходило так, словно она ждала его все эти годы.
Одни знакомые предпочитали бывать в ее заведении ночью; подобно Жан-Полю, они считали, что ночные часы благоприятствуют блуду и пьянству. Другие выбирали день, когда долгие послеполуденные часы сулят множество удовольствий. «В конце концов, невелика разница, – однажды сказал Эдуарду один из них. – В этом доме окна всегда занавешены, а лампы горят. В этом доме всегда ночь». Он вспомнил об этих словах, подойдя к дому – погруженному в тишину и мрак, внешне ничем не отличающемуся от соседних добропорядочных семейных особняков. Но стоит переступить порог…
Он единожды стукнул – и дверь сразу открылась, но он увидел не чернокожего привратника, как ожидал, а саму Полину Симонеску. Возможно, она услышала его шаги – слишком уж быстро она ему открыла, и на секунду он задался вопросом, изменилась ли она хоть немного с той поры, как он последний раз видел ее в Лондоне: она точно так же застыла в дверях, склонив голову набок, словно прислушиваясь, как тогда, к свисту падающих бомб и звуку сирены еще до того, как та начинала вопить. Полина даже не поздоровалась – мигом втащила его в огромный вестибюль с мраморным полом, очень напоминающий лондонский – те же ослепительные хрустальные светильники, та же широкая лестница, двумя пролетами убегающая вверх, – и ему вдруг примнилось, что он заплутал во времени, что время искривилось и прошлое и будущее сошлись в настоящем.
Он огляделся. Полотна Фрагонара. Тициан. Из соседней комнаты доносились смех, разговоры. Мадам Симонеску повела его к свету, легонько сжав ему руку пальцами, на одном из которых красовался все тот же рубин. И он вновь ощутил исходящую от нее незримую силу. упорную волю. Она молчала, только прислушивалась, слегка склонив голову.
Он тоже прислушался. На мгновенье звуки, доносившиеся из соседней комнаты, сгинули, и он услышал одну лишь великую абсолютную тишину, которая обняла собою город и мир, тишину безмерную, безграничную и прекрасную, как пространство, как сама вселенная; безбрежное гармоничное безмолвие сфер.
И в этом безмолвии он услыхал пришествие Нового года – перезвон церковных колоколов, стрекот трещоток, гудки судов с Сены, разнобой и слияние человеческих голосов.
Он глянул на Полину Симонеску и почувствовал, что его разом и полностью отпустило, словно он скинул с плеч неимоверный груз. Он знал, что может помолчать – не нужны ей никакие воспоминания, ни беспорядочные рассказы о прошлом, ни оправдания, ни объяснения. Она его поняла, он ее признал: они вместе внимали тишине.
– Monsieur le baron[33], – произнесла она как когда-то и, не обернувшись на дверь в соседнюю комнату и не удостоив взглядом женщину, вышедшую на лестницу, повела его в глубь дома, в крошечный покой, обставленный с изысканной роскошью, который мог принадлежать только ей.
Она усадила его перед ярко полыхающим камином и, не спрашивая, налила бокал его любимого арманьяка. Затем поставила перед ним столик с двумя карточными колодами и уселась напротив.
Обычная колода; колода Таро[34]. Она раскинула их на столешнице лакированного красного дерева. Барон глянул на их разноцветье и понял, что карты старые и на них много раз гадали. Он смотрел на фигуры и соотносил: Башня, разрушенная, – черные провалы развалин позади Итон-сквер-Террас; Утопленник – Хьюго Глендиннинг; Повешенный – отец и его группа; Любовники – он и Изобел. И только Король пик и Дама бубен ни о чем ему не говорили.
Полина Симонеску, замерев над картами, посмотрела ему в глаза. Ее тонкие пальцы повисли над Смертью, Любовниками, Королем пик. Шутом.
– Monsieur le baron, – сказала она, – наступил новый год. Сначала я вам погадаю на картах. Потом – если не передумаете – можете заняться тем, для чего пожаловали. – Она улыбнулась. – Итак, сперва карты. Будущее начнется следом.