Через день я отправляюсь к портному и рассказываю ему трогательную историю о двух золотых монетах, которые отец завещал мне, когда был еще жив, и со слезами на глазах и всем очарованием, на которое только способна, прошу принять это золото и сшить для меня из ткани, которую я принесла, бальное платье. Ничего особенного, пусть лучше оно будет больше повседневным, чем нарядным, чтобы я могла надеть его даже в менее праздничные случаи.
О, я знаю, знаю, что он и его швеи в эти три дня, оставшиеся до бала, чрезвычайно перегружены работой, заверяю я его, но мой отец наверняка пожелал бы, чтобы его дочь отправилась на бал, а ведь ему, господину портному, известно, что происходит у меня дома.
Думаю, именно последнее замечание перевешивает чашу весов в мою сторону. Портной понимающе кивает, настаивает на том, чтобы взять только одну из моих золотых монет, и взмахом руки подзывает швею, поручая ей наколдовать что-нибудь для меня из этого куска ткани. Наколдовать буквально, объясняет он мне, когда я неподвижно стою посреди мастерской, пока швея снимает с меня мерки.
– Мы сошьем для тебя простое платье и потратим на это час – больше времени мы потратить не можем, – говорит он. – Но зато мы снабдим его заклинанием и кое-какими хитростями, чтобы наряд выглядел более праздничным. В последнее время мы часто прибегаем к этому трюку: ты не единственная, чье платье будет казаться наряднее, чем есть на самом деле.
– А нет ли здесь какой загвоздки? – спрашиваю я. – Не окажется ли, случаем, что я буду стоять посреди бального зала в лохмотьях, едва пробьет полночь, прокукарекает петух или если черная кошка перебежит мне дорогу?
Портной хохочет, и даже швея, которая сейчас измеряет мою талию, принимается потихоньку посмеиваться.
– Надо же, как крепко засели в головах людей эти суеверия, – сквозь смех говорит портной. – Не волнуйся, заклинание прочное, – продолжает он. – Никаких загвоздок, никакой опасности. Оно пройдет через несколько недель, а после у тебя останется платье яблочно-зеленого цвета, которое ты сможешь надеть на Праздник Последней Жатвы. Как тебе такое?
Я не была на Празднике Последней Жатвы уже много лет и сомневаюсь, что мачеха отпустит меня этой осенью. Но это не имеет значения. Я счастлива, что у меня будет платье, в котором я смогу пойти на бал, и изливаю портному свою искреннюю благодарность:
– Звучит замечательно.
– Возвращайся через час, – говорит он. – Думаю, к тому времени мы должны будем закончить.
Я, словно окрыленная, спешу из ателье портного, исполненная счастьем достижения своей цели, и делаю покупки, за которыми мачеха отправила меня в город. После у меня остается еще четверть часа, которые я провожу в порту вместе с Помпи.
Она пригласила меня поесть мороженое: мы пробуем совершенно новый сорт из водорослей, кислой дыни и перечной мяты, довольно своеобразный на вкус, но ничего против мы не имеем. Холодное лакомство приятно тает на языке в этот жаркий день; мы сидим на перилах пирса и, посасывая мороженое, смотрим на море и множество лодок, которые входят в гавань и вновь покидают ее.
Едва я заикаюсь Помпи о своей проблеме с обувью, она начинает настаивать, чтобы мы зашли в «Хвост аллигатора», вернее, в дом, что стоит напротив, где она живет со своим отцом.
– У меня есть пара старых туфель. Конечно, это не совсем бальные туфли, но, если наденешь их под бальное платье, будет нормально – они ведь исчезнут под ним. Вот увидишь, они достаточно хорошие. Белые полусапожки, но мне они уже маловаты. Хочешь примерить?
Я хочу, и туфли мне подходят, как и платье, которое я вскоре после этого примеряю у портного. Швея что-то поправляет на мне то тут, то там, снабжает платье еще одним заклинанием, создавая иллюзию второго слоя ткани, слегка прозрачной и летящей при движении, и вот мое бальное платье готово.
– Красиво получилось, – заверяю портного. – Большое спасибо!
– Не за что, Клэри! Удачи тебе!
Я запихиваю платье и полусапожки в сумку и прячу ее в дупле дерева рядом с нашим домом. Я готова – день бала, наступай!
Этци и Каникла тоже забирают свои платья сегодня. Ветреная швея, должно быть, применила тот же трюк, что и мой портной, потому что, когда мои сестры вечером надевают свои платья, чтобы потренироваться в них ходить, мне приходится признать, что они выглядят так, словно совершенно преобразились.
Возможно, это оттого, что у Каниклы – в порядке исключения – прямая осанка, и она вытягивает подбородок вместо того, чтобы, по своему обыкновению, искать где-то перед собой еду. Ее глаза сияют, пока она рассматривает плавные темно-синие узоры, которые удачно подчеркивают ее выдающиеся барочные изгибы и придают ей невиданное доселе достоинство.
Платье Этци темно-зеленого цвета: оно переливается, когда она приподнимает шлейф – определенно, не настоящий, – чтобы встать на ступеньку. У нее есть даже воображаемая нижняя юбка, чей серебристый подол показывается, когда Этци поворачивается и крутится перед зеркалом. У платья закрытый лиф, а воротник делает длинную шею Этци еще изящнее, подчеркивает ее стройную фигуру.
Моя мачеха и сестры безумно довольны, а когда любимый кот мачехи пытается поймать лапами платье Каниклы, узнает, что значит конкурировать с бальным платьем.
– Убирайся, чудище мохнатое! – орет моя мачеха, отпихивая его к двери. – Золушка, убери его из салона, пока мы не закончим примерку!
Я зажимаю Гворрокко под мышкой и выскальзываю вместе с ним из комнаты.
– Не грусти, толстячок, – говорю я. – Она не хотела тебя обидеть.
–Мр-р-г-р, – отвечает Гворрокко.
От понимает меня, я уверена. Но я никогда не слышала, чтобы Гворрокко сказал хоть одно слово. Он определенно из числа тех умных котов, которых здесь, в Амберлинге, немного. Однако никогда не показывает этого. Зачем утруждаться? Более избалованного кота, чем он, я не знаю.
Сегодня, однако, его вера в то, что он – венец творения, сильно пошатнулась, что, по мнению этого кота, дает ему право носиться по моей кухне, как сумасшедшему, и скидывать на пол все, что не приколочено к стене. Упрямая скотина! Вот как мы, оказывается, себя ведем, когда не получаем то немногое, ускользающее от нас, при этом имея почти все.
Наступает день бала. Дождливый и пасмурный, словно вдруг посреди лета наступила осень. Моя мачеха и сводные сестры нервничают, да и я весьма беспокойна – признаю. Такие природные условия мешают гармоничному сосуществованию, и так получается, что до полудня мы все только и делаем, что кричим и оскорбляем друг друга.
Но разве это честно, что мачеха все утро дает мне одну тяжелую работу за другой, и пока я выполняю эту работу, сестры жалуются, что я мешаюсь у них под ногами и распространяю эту ужасную вонь – под этим подразумевается запах мыла от моей чистящей жидкости – и тайно пинаю ногами Наташу. Последнее утверждение принадлежит Этци, которая, подходя, насыпает на только что отчищенные мною до блеска ступени лестницы целую кучу корма для хорьков.
Я никогда втайне не пинала Наташу ногами, хотя она того заслуживала, пусть и не так сильно, как этого заслуживают мои сестры, но, когда осмеливаюсь заикнуться о своей невиновности – зачем только я делаю эту глупость? – хитрая Этци громко вопит и зовет свою мать. Едва та выходит на лестницу, Этци взвывает и хнычет самое невообразимое, что только можно себе представить.
– Она хотела утопить Наташу! – рыдает она. – Я видела, я это точно видела! Она схватила ее и хотела сунуть в ведро для мытья пола, чтобы поизмываться надо мной!
– Это правда? – строго спрашивает моя мачеха.
– Конечно нет! – кричу я. – Просто сегодня утром твоя дочь слишком долго выдавливала прыщ на носу, и теперь ей нужно выместить на ком-то свое разочарование по поводу того большого красного пятна, которое вряд ли исчезнет к сегодняшнему вечеру.
– Ты-ы-ы вре-е-е-ешь! – вопит Этци и кидается ко мне, намереваясь столкнуть с лестницы.
Тем временем Каникла высовывается из своей комнаты и плаксиво жалуется на то, что мы прервали ее сон красоты:
– Если я появлюсь на балу с синяками под глазами, виноваты будете вы!
– Не волнуйся, – отзывается Этци. – Твои глаза опухли так, что синяков никто и не заметит.
Держась одной рукой за перила лестницы, за которые еле успела ухватиться, после того как Этци нанесла свой коварный удар, я смотрю в глаза Каниклы. Что она с собой сделала? Почему их почти не видно?
– Дитя! – в ужасе восклицает моя мачеха. – Пожалуйста, не говори мне, что ты тайком подходила к моим тиглям!
Тигли на туалетном столике моей мачехи находятся под строжайшим запретом даже для ее любимых дочерей. Чтобы узнать почему, достаточно взглянуть на лицо Каниклы: то, что может разгладить морщины моей мачехи и придать ее лицу сносный цвет, для розовой молодой кожи Каниклы – разрушительно. В местах, где она нанесла дорогой чудо-крем, смешанный с секретными алхимическими ингредиентами, лицо девушки выглядит так, словно его ужалили несколько пчел одновременно.
Каникла осторожно ощупывает свое лицо.
– Ах, так вот почему так темно. А я все удивлялась.
Огромный неприглядный прыщ на носу Этци и то, что я, якобы, хотела утопить Наташу, забыто. Моя мачеха мчится вверх по лестнице, чтобы спасти то, что еще можно спасти.
– Холодная вода! – вопит она. – Нужна ледяная вода! Золушка, разбей в подвале кусок льда, замотай его в тряпку и принеси мне. НЕМЕДЛЕННО!
Я бегу. Не потому, что хочу повиноваться, мне просто жаль Каниклу. Никто не хочет появляться на балу с таким изуродованным лицом. Когда забегаю в ее спальню с колотым льдом в тряпице, она лежит на кровати и издает приглушенные звуки. Мать запретила ей плакать, потому что это сделает все только хуже, но Каникла никак не может отойти от увиденного в зеркале, куда она незадолго до моего прихода рискнула посмотреть.
– Все будет хорошо, моя крошка, – успокаивающе приговаривает мачеха. – Положись на маму!
Меня иногда поражает, каким нежным может быть голос моей мачехи. Она действительно любит своих детей, независимо от того, что они делают или насколько опозорены. Я молча вручаю ей лед, покидаю спальню и возвращаюсь к своей работе.
Этци в обнимку с Наташей сидит внизу, в холле, и наблюдает за мной. Выражение ее лица выглядит опасно недовольным, но она молчит, пока мы с моей шваброй не доходим до самой нижней ступеньки.
И тогда она вдруг говорит:
– Всегда одно и то же. Я все делаю правильно, а Каникла делает одни глупости. Но кому в итоге достается все внимание? Этой марципановой свинье! Я так стараюсь! Забочусь о своей фигуре, стремлюсь получать хорошие оценки, держу осанку! Но в итоге мама всегда сидит у кровати Каниклы и гладит ее толстые ручки.
– Потому что Каникле это необходимо, – говорю я, отжимая тряпку над ведром. – Ты сильная, Этци, тебе не нужно, чтобы тебя гладили по руке.
Я беру ведро и иду на кухню. Не жду, что Этци прокомментирует то, что я сказала, а если ответ и последует, это наверняка будет что-то злобное. И тем более удивляюсь, когда она поднимает голову и задумчиво смотрит на меня.
– Как и ты, – бормочет она. – Тебе это тоже никогда не требовалось.
Когда солнце, днем отвоевавшее себе небо, медленно исчезает за верхушками леса, лицо Каниклы снова становится нормальным. Мои сестры надевают бальные платья: их щеки краснеют от волнения, локоны завиты и уложены на голове. На них фамильные драгоценности моей мачехи, которые та когда-то привезла из далекой страны, навсегда покинутой ею ради того, чтобы последовать за моим отцом. Мачеха стоит перед дочерями, сложив руки на груди.
– Сокровища мои, вы чудесно выглядите!
Этци и Каникла польщенно хихикают, и их щеки краснеют еще сильнее. Арендованный кучер уже ждет на крыльце – пора. Я желаю им троим хорошо провести время на балу, а моя мачеха советует мне лечь спать пораньше, ведь у меня был напряженный день. Кто ее не знает, возможно, и счел бы это издевательством, но я вижу в этом непривычную степень доброты. Словно она попыталась на мгновение представить, что происходит со мной.
Карета отъезжает, и я облегченно вздыхаю. Наконец-то! Три ночи подряд я трудилась над своими волосами, а днем прятала их под платок, чтобы сестры не заметили, как мои локоны блестят. Когда я сегодня вечером провожу гребнем по длинным прядям, зубцы расчески не встречают заметного сопротивления. Я сделала это!
Я заплетаю волосы, закалываю их и укладываю в прическу, умываю лицо и руки, избавляясь от остатков пепла и золы, а потом надеваю новое платье. И когда собираюсь надеть белые полусапожки Помпи, слышу громкий визг, который безошибочно приписываю своей фее-крестной.
Ах да, думаю я. Наташа.
Но в следующий миг вспоминаю, что мачеха заперла Наташу и Гворрокко в гостиной, дабы их шерсть и когти в последний момент не разрушили то, что заняло столько времени, чтобы приобрести достаточно подобающий вид. Значит, Наташа не могла запрыгнуть на мою фею! Но что же тогда случилось?
Я высовываюсь из окна и вижу, как моя фея с голубым огоньком над остроконечной шляпой удивительно проворно несется через сад с двумя ведрами в руке, к водостоку и обратно.
– Клэ-э-э-ри-и-и! – снова визжит она! – Гори-и-и-и-и-им!
Я забываю обо всем – о бале, туфлях и о том, что на мне надето мое новое платье. Бегу вниз по ступеням своей башни, и мое сердце бешено стучит, готовое выпрыгнуть из груди. Откуда огонь? В голову приходит только одно объяснение: Наташа и Гворрокко снова напали друг на друга, перевернули салон вверх дном и что-то затянули в камин. Раньше такое уже случалось: шелковый палантин Этци загорелся моментально.
На последнем отрезке пути я уже ничего не соображаю. Я мчусь, пока, совершенно запыхавшаяся, не добираюсь до двери в салон. Хочу рвануть ее на себя, но дверь заперта, а ключа в замочной скважине нет. Слышу, как кричит, моля о спасении своей жизни, Гворрокко, но от Наташи – ни звука. Ключ – где он?
Конечно, в домашнем платье моей мачехи, в правом кармане. Я снова мчусь вверх по лестнице, обыскиваю ее комнату в поисках вещи, нахожу ее на полу ванной и достаю ключ. Обратно на первый этаж, к двери, которую открываю трясущимися руками. Дым клубится мне навстречу; и мимо меня, стремясь оказаться в безопасности, проносится большое рыжее пятно. Гворрокко жив, с облегчением отмечаю я.
Фея-крестная выбила стекло и теперь выливает внутрь салона воду из обоих ведер. Она, должно быть, зарядила воду магией, потому что жидкость прыгает туда-сюда и успевает спасти от огня три стула и часть стола.
– Я принесу еще! – кричит мне она. – Ты должна мне помочь!
Я хочу это сделать, но тут обнаруживаю на полу под окном продолговатое тельце с распростертыми лапками.
– Наташа! – кричу и бегу в дым, чтобы спасти ее.
Маленький пушистый зверек выглядит чудовищно безжизненным, когда я хватаю его в руки, выбегаю из комнаты и уношу прочь. На кухне аккуратно кладу Наташу на подушку, которая обычно представляет из себя личную лежанку Гворрокко. После недолгого колебания, в течение которого я понимаю, что в данный момент ничего больше не могу для нее сделать, бегу обратно в салон.
Мне не дано заряжать воду магией, но в салоне я нахожу одну вещь, которая никак не перестает гореть: это опрокинутая масляная лампа, содержимое которой вылилось на ковер. Вот откуда, видимо, распространился огонь. Я переворачиваю пустой чугунный котел, в котором мы храним дрова, качу его по комнате и накрываю им пролившуюся масляную лампу, чтобы потушить огонь.
– Вот! – кричит моя фея, вернувшаяся с двумя другими ведрами воды. – Возьми!
Она через окно протягивает мне ведра, я выливаю жидкость там, где это наиболее необходимо, поражаясь тому, как храбро заколдованная вода борется с пламенем и впитывает дым, пока окончательно не испаряется. В ожидании следующей порции воды я пытаюсь потушить те островки пламени, что поменьше. Не знаю, сколько времени это занимает, но в какой-то момент мы справляемся: пламя гаснет, все окна и двери открыты, дом спасен.
Я облегченно смахиваю с лица копоть, следы пара, пепла и дыма, снова и снова заходясь в приступах кашля. И только когда мой кашель стихает, я вспоминаю о Наташе. Мчусь на кухню и вижу Гворрокко, который, притаившись, лежит около подушки и смотрит на Наташу, как на мышь, которую нужно загипнотизировать.
Наташа по-прежнему лежит на спинке, но одна из ее задних лап начинает подергиваться. Я подхожу ближе, очень осторожно, и замечаю, что глаза ее открыты. Усы зверька шевелятся, и я вижу, как она моргает.
– Ты жива! О, как я рада!
Позади меня в кухню входит моя добрая фея.
– Призрачных желаний, дитя мое! – тихо и устало произносит она.
– Возблагодарим призраков, добрая фея.
Мы обе это знаем, но никто из нас не произносит. Бал для меня закончен – мое платье мокрое, черное и частично сожженное. Заклинание, превратившее его в вечернее платье, разрушилось и больше не действует. Мечты о бале были прекрасным сном. Теперь ему пришел конец.