I. Дева в башне

О тебе ли рассказал до времени
Только звон оборванного стремени,
Струн живая вязь,
О тебе ли, князь,
О тебе ли, мой серебряный?

"Тристан" Мельница

Старая нянюшка любила рассказывать мне разные истории долгими вечерами. Она, кряхтя, усаживалась у жарко натопленного очага, чтобы погреть старые, ноющие кости, тщательно разглаживала маленькими сухими ладонями складки на платье и доставала своё неизменное вязанье.

Крючок ловко сновал в её цепких пальцах, набрасывая новые петли; набирал ряды пёстрый чулок.

Пушистой шерстяной нитью вился негромкий убаюкивающий говорок старушки Нимуэ, она вязала слова так же просто и уютно, как свой бесконечный тёплый чулок...

Няня говорила о том, что матушка моя, прекрасная Гвинейра, не знала, как ей выразить ту глубину чувства, что она испытала ко мне, едва появившейся на свет крохе.

Уже предвидя скорый конец, что не позволит ей передать всю силу нежности к своему ребёнку, матушка нарекла меня Ангэрэт - "больше, чем любовь"...

Двое суток почти не прекращавшихся мучений подорвали и без того слабое здоровье матушки.

После родов и до смерти, которая пришла к ней спустя неполный месяц, она так и не вставала...

Едва ли не до вступления в сознательный возраст я уже ощущала себя сиротой при живом отце.

Шли годы, а ард-риаг* Остин никак не мог определиться с ответом, чего больше в отцовском сердце, - любви или ненависти.

Я отняла у ард-риага единственную женщину, которая оставила вечный след в его душе.

Я была всем, что у него от неё осталось.

Её продолжением.

Её отражением.

Её двойником.

Его благословением и его проклятьем - вместе, неразделимо, одновременно.

А я... я сама не знала, что испытываю к отцу, привыкшему скрывать огненные страсти под холодными доспехами спокойствия.

Не своя, не чужая.

И покои мои были холодны и неприветны, как стены темницы, и я в них - не хозяйкой, пленницей.

Нет, никто не чинил мне зла - да кто и посмел бы? Отец был полновластным хозяином в своих владениях... Нет, мучить меня дозволялось ему одному.

О, не спешите жалеть дитя, беззащитное перед произволом жестокосердного родителя. Отец мой не был зверем. В жизни он не поднял на меня руки - ни пустой, ни отягощённой плетью-змеёй, что оставляет на коже витые узоры, не морил голодом и не принуждал спать на стылых камнях. Я не стала героиней одной из злых сказок, что любят рассказывать в народе непогожим вечером у очага.

Увы! хоть через телесное истязание знала бы, что это отцовская рука наказывает меня. Но он лишь изредка навещал мои покои и всякий раз стоял и смотрел так, будто никак не решится, что сделать со мною - обнять или ударить. Исход был предопределён - он разворачивался и уходил.

Чтобы не вспоминать обо мне день... неделю... месяц.

Чтобы всё повторялось снова и снова.

Я была обеспечена всем необходимым для жизни и многим сверх того. Владела всем, о чём мечтает любая девочка... и ничем из того, что имеют они, нимало не задумываясь об этом: родительским участием, домом, в чьё тепло всегда можно вернуться, свободой бегать в вересковых пустошах, перекликаясь с братьями и сёстрами.

Каждая девочка мечтает стать дочерью повелителя. Я же отдала бы всё за счастье поменяться местами с дочерью кухарки или прачки, бегать босой по траве, есть их скудный хлеб, греться у их очага.

С рождения меня окружало множество слуг, все обязанности которых заключались единственно в том, чтобы дочь ард-риага ни в чём не нуждалась, чтобы была сыта, обеспечена какой-нибудь забавой, защищена от сквозняков и холода, исходящего от напрочь выстуженных стен. Но забота их была отчуждённой, купленной жалованием и страхом. Казалось, они боятся меня - не меня саму, но отца, стоявшего за моей спиной, и избегали хоть сколько-нибудь сблизиться. В людской толчее я была одинока и предоставлена слепому случаю, как заплутавший в лесу ребёнок.

Лишь старушка Нимуэ, нянчившая ещё мою мать, дарила мне последнее тепло угасающей жизни. Любовь к рано ушедшей воспитаннице не умерла в Нимуэ вместе с матушкой, но была бережно перенесена, не утеряв и капли, на её дочь.

Риаг Гвинфор, отец моей матери, также был добр ко мне. Управление туата отнимало много времени, и путь был не близок, потому он не мог часто навещать внучку. Разумеется, мне и в голову бы не пришло упрекнуть в том деда, он воспринимался мною как некое высшее существо, к коему не пристаёт грязь мира. Каждый его приезд делал меня счастливой, на недолгий срок почти превращая в живого, ласкового ребёнка.

Я росла смышлёной вдали от беспечных забав сверстников, в окружении взрослых людей, слушая их разговоры и домысливая недосказанное; образованием моим занимались мало и беспорядочно, что и неудивительно, ведь я родилась женщиной, хоть и благородного происхождения. Меня воспитывали жестокие и страшные сказки язычницы Нимуэ, да ещё книги, которые, обучившись читать - странная прихоть, - я хватала без разбора, и, так как никто не озаботился составить для меня круг чтения, содержание многих оказалось трудно для понимания ребёнка, иные же вовсе не предназначались в пищу детским умам. Как бы то ни было, всё привело к тому, что я рано научилась подмечать едва уловимые знаки, толковать мимолётный взгляд, жест, оброненное слово. Не так много было у меня забав, и эта стала любимой. Порой случалось ошибаться с толкованием, но со временем всё реже, как то происходит с любым занятием, пусть даже столь странным.

Так, я сразу угадала, что отец и дед, хоть и породнились через матушку, почитали друг друга скорее врагами, нежели отцом и сыном. Но им не удалось бы удерживать власть столько лет, если бы они позволяли истинным чувствам нарушить внешнее спокойствие. Иных им получалось морочить, но для меня они были подобны двум поединщикам за мгновение перед схваткой. Их взгляды и слова заменяли мечи и копья.

2

По мере того, как я взрослела, мой мир всё более терял в размерах; и то, что оставалось за его пределами, подёргивалось дымкой недосягаемости, пока, наконец, словно переставало существовать вовсе. Точно волшебник сжимал его границы: сперва до черты солнечного редколесья за пашнями, затем до замковых ворот и, наконец, до дверей моей опочивальни и нескольких примыкающих к ней помещений. Но в том не было ничего сказочного. Для этого хватило земной и понятной власти отца.

... Спустя ещё четыре года отец посулит талантливому мастеру-кузнецу щедрую плату за изготовление особого замк`а. Умелец преподнёс мудрёное устройство в дар: поостерёгся просить награды за труды. В народе силён был страх перед ард-риагом Остином.

Отец приказал навесить тот замок на двери моей опочивальни... Уходя, он запирал дверь - снаружи. Его визиты я угадывала, как узница - приход тюремщика, - по скрежету проворачиваемого ключа. Замок исправно смазывали маслом, но я отчётливо слышала, как приходят в движение внутренности хитрого механизма. Но, может статься, и убедила себя в этом, обладая своенравным воображением, каковое, впрочем, немало скрашивало моё заточение. А, может, и нет, ведь слух у меня и впрямь тонкий...

Нет, я не стала героиней злой сказки о мучимой жестоким родителем дочери.

Со мною сбылось иное предание, но про то позже. Всему свой черёд.

А пока советники убедили отца ввести в дом молодую супругу, с тем чтобы она подарила ард-риагу сына - и наследника. Ведь я, женщина, была годна лишь на то, чтоб укрепить связь между туатами, издревле и поныне пребывающими во вражде и порою не могущими объединиться даже перед лицом общего врага.

Вышли сроки - установленные и мыслимые, - отданные на откуп скорби. Даже и враги не упрекнули б отца в неверности умершей жене. Десять лет и девять зим минуло с того дня, как тело её обрело последний приют в святой земле ближайшей обители.

Говорят, отец обнимал мёртвую жену и кричал монахам, что не позволит им отнять у него Гвинейру, замуровать её под плитой, во мраке и холоде...

Говорят, отец обезумел от горя...

Никого не узнавая, он грозил спутникам, устрашённым, столпившимся поодаль монахам... Даже небу. И был способен убить любого - ни за что, только чтоб выплеснуть хоть малую толику боли.

Лишь отмеченному сединами и святостью настоятелю - единственному, кто нашёл в себе мужество приблизиться к ард-риагу, долгими уговорами удалось убедить отца, что Гвинейра более не его, что тело её принадлежит земле, а душа - Господу.

Говорят, отец любил мою мать любовью безумной, разрушительной. Любовью, которой мужчине не подобает любить ни единую женщину...

Отец согласился с разумными доводами ближников. Кажется, даже почти охотно... Возможно, в тот день его ещё не оставила надежда обрести пусть бледное, но подобие Гвинейры... Красивая, молодая, и не важно ни родство, ни выгоды - никто не навяжет, его выбор. Пусть не столь сильно любимая, о разумеется, нет, - на это он рассчитывать не мог. Для второй такой любви земной жизни мало.

Возможно, тогда он ещё не знал, что никто и никогда не заменит ему Гвинейру, и ей суждено остаться единственной женщиной в его судьбе, остальные лишь призраками пройдут по краю его жизни...

Итак, отец согласился... Спустя малый срок Блодвен вошла в наш дом надменной хозяйкой.

И с переменами пришло осознание, что прежняя моя жизнь была не так уж плоха.

Матушка позаботилась о том, чтоб мне не стало житья.

***

По первости она ещё сдерживала неприязнь к ребёнку мужа от первой жены. Даже пыталась сделать вид, будто желает заменить мне мать: ласкала, щебетала со мною о милых пустяках, делала подарки.

Но руки её были холодны, слова исходили от ума, а не от сердца... дорогие подарки не приносили радости и занимали внимание не дольше, чем того требовала вежливость.

Блодвен лелеяла меня, а сама зорко подмечала, как отнесётся к тому отец.

Как я говорила, он нечасто обращал на меня внимание. Но когда всё же вспоминал о дочери и видел рядом Блодвен в качестве любящей матери, молчал, но весь вид его изобличал недовольство.

Так, довольно скоро Блодвен решила, что ард-риагу нет дела до нелюбимой дочери, а значит, не стоит и тратить время, пытаясь понравиться мне, этим она не заслужит одобрения супруга.

Мачеха не сумела проникнуть в суть отношения отца ко мне. Нельзя винить её в этом, ошибались люди и более проницательные, знавшие нас больший срок.

В самом деле, несложно было обмануться. Трудно было ожидать от кого-нибудь подобного знания...

Так, прекратился поток объятий, ласковых слов и дорогих безделок. Какое-то время Блодвен держала себя холодно и всего-то не замечала опальную падчерицу - уже не дочь. К подобному обращению мне было не привыкать, перемены скорее порадовали, избавив от неприятного общества Блодвен и необходимости притворяться счастливой родством с нею.

Год спустя отношение её ко мне переменилось - не в лучшую сторону, и с каждым месяцем становилось всё хуже. Немало способствовало тому одно крайне неприятное для Блодвен обстоятельство, по сути, сводящее на нет смысл заключённого отцом союза.

Мачеха страшилась мужниного гнева, грозящего - кто знает? монастырским постригом, ссылкой, позорным возвращением к отцу. Страх, как то случается у подобных ей натур, выливался в гнев, который она обращала на слуг и на меня - единственного ребёнка ард-риага.

Возможно, из-за её отношения, мачеха никогда не казалась мне красивой - столь холодно было её лицо, но те, кто знал матушку, говорили, что вторая жена ард-риага почти столь же красива, как Гвинейра. Замечание это, это роковое "почти" приводили мачеху в бешенство. Так как матушка была давно неуязвима для ненависти, вся она изливалась на меня.

Блодвен по-прежнему радовала отцов взор холодной своей красотой, да тешила гордость тем, что принадлежит ему. Чрево её оставалось бесплодным.

3

Не ведаю, что натолкнуло отца на мысль, будто бы мне угрожает опасность. Жизнь наша никогда не была спокойной и не переменялась в ту пору ни в лучшую, ни в худшую сторону. Многочисленные риаги по-прежнему бунтовали в открытую или втихомолку плели заговоры, как и всегда, совершались подкупы, нанимались соглядатаи и убийцы взамен раскрытым и схваченным. Вращалось чудовищное колесо власти, время от времени переламывая хребет тем, чья удача уступала их амбициям. Я не любила думать об этом, не хотела слышать скрип колеса и хруст костей, что раздавался столь близко, что казался оглушительным.

Словом, внезапный страх отца озадачивал. Хоть опасения его и казались беспочвенными, я рассудила, что ард-риаг в любом случае знает больше моего, но страх перед неясной опасностью всё не являлся. Скорей раздразнило обленившиеся нервы шальное ожидание - тогда моё умение бояться оставалось далеко от совершенства. Нетрудно представить, сколь весела и богата на переживания и забавы была тогдашняя моя жизнь, коль скоро угроза ей представлялась будоражащим кровь приключением.

Блодвен тотчас решила, будто жизнь моя прибавила в цене. Это льстило невеликому моему тщеславию.

Немало отцовых грехов могли перечесть его враги и ещё больше - друзья. Одного не отнять - он не был скуп, мой отец. И за охрану дочери назначил баснословную сумму.

На медовое сияние золота слетелись пройдохи всех мастей. Охотники до лёгкой наживы отправлялись восвояси; вопли некоторых, особо ретивых, некоторое время раздавались с конюшни, где их вознаграждали десятком-другим плетей за беспокойство и дорожные издержки. Ни отец, ни его люди не были остолопами, неспособными отличить ст`оящего бойца от обманщика.

Последняя мера способствовала тому, что поток проходимцев оскудел, а вскоре иссяк вовсе, и в ворота замка отныне стучали лишь те, которые и в самом деле чего-то стоили в смысле воинского умения и опыта телохранителя. Таких не вышвыривали с позором, а предлагали показать, на что они способны.

В те дни замок был обеспечен зрелищами на года вперёд. Слуги с трудом вспоминали об обязанностях, и возле каждой годной для подсматривания щели выстраивались очереди зевак.

Нимуэ, приходя ко мне вечерами, рассказывала о тех, что и впрямь были хороши. Который поднимал на плечах молодого бычка, который завязывал кренделями стальные прутья (на что кузнец Хедин после забористо бранился)... который столь ловко метал ножи, точно весь окутывался стальной цепью...

В восторге я хлопала в ладоши; нянюшка только кривилась, отчего сухонькое личико сморщивалось, становясь величиной с кулачок. У неё имелось одно определение всем этим упражнениям в скорости и силе.

- Фиглярство, - повторяла она, всем своим видом выражая презрительное возмущение, и даже спицы в её руках стучали как-то иначе, будто поддакивали хозяйке. - Где это видано, чтоб мужчина по свисту выделывал всякие коленца, будто он конь на ярмарке, если, конечно, в жилах его течёт кровь, а не та мутная водица, что в нынешних бездельниках? Да разве ж это настоящие мужчины?

- Но ведь должен же отец как-то разузнать, на что они способны, - возражала я. - Вот они и следуют его приказу, ведь он ард-риаг и заплатит им за услуги. Разве это унижение их достоинству?

- Конечно же, нет, детка. Ведь у них отродясь не было того, что можно унизить.

Высокомерные замечания старой язычницы казались несправедливыми, и брала обида за наших гостей.

Но Нимуэ настолько занимала беседа, что она даже откладывала чулок.

- Видишь ли, детка, нынешнее их племя совсем не то, что было в моё время...

Помнится, я сдавленно фыркнула, предугадывая старческое брюзжание. Молодость - волшебная пора, и, оглядываясь назад, всё в ней кажется лучше, правильней, чем было в действительности. Острые края сглаживаются временем, как морская галька - многократно набегавшей волной, а всё дурное видится несущественным за давностью лет. Потому я не восприняла суждения старушки всерьёз.

- Всегда были и останутся те, в ком течёт гнилая водица, - как можно мягче заметила я и подготовилась к долгой отповеди.

Однако, паче чаяния, нянюшка оказалась немногословна.

- В года, когда я была молоденькой девчонкой, навроде как ты теперь, не видели ничего почётного в том, чтоб уподобляться псам, прыгающим на задних лапах ради сахарной косточки, которой поманила хозяйская рука, и не распушали хвосты, точно петухи в курятнике.

И сказала совсем уж странное напоследок:

- Мне будет горько, детка, если ты не встретишь ни одного из тех, в ком настоящая кровь.

***

Судя по тому, что ни один из пришлых удальцов не стал моим телохранителем, отец сходился во мнении со старой нянюшкой.

Воины, которых весть о том, что ард-риаг Остин ищет защитника для дочери, приводила из совсем уж дальних краёв, задерживались не дольше, чем то диктовали законы гостеприимства.

Пусть я не вполне соглашалась с Нимуэ, понимала, что отцу нужен непременно лучший. Всё, что ни делал отец, казалось верным по определению. Выходит, среди них не было ни одного с настоящей кровью.

Что ж, в тот раз он и впрямь не ошибся, медля с выбором.

4

Так, за пересудами о заезжих наёмниках, пролетела пора сбора урожая. Колосья упали под серпами жнецов, с осиротелых зябнущих полей свезли на телегах увязанные снопы и навесили замки на амбары. Леса сносили непрочное праздничное убранство, облетевшее лохмотьями; откупились грибами и позднею ягодой.

Пастырь-ветер согнал с побережья туманы. В воздухе повисла густая водяная взвесь, оседавшая ржою на стали, гнилью на дереве и камне. Туман поднялся от земли, обратился тучами и пролился отвесными ливнями, затяжными, непроглядными. Однажды под утро тучи побелели и рассыпались мягкими влажными хлопьями. Снежная паутина до полудня облепила дома и деревья, заткала воздух и занавесила солнце. К вечеру полные набрякшего снега лужи подёрнулись сеточкой льда, в ту же ночь обметавшей воду плотной коркой.

Озорник-морозец, хватавший поутру за уши и носы, в несколько дней превратился в убивающее холодом чудовище. Его укусы и прикосновения когтистых лап покалечили тогда многих. Птицы замерзали на лету, звери подходили к человеческому жилью, не находя пропитания в вымерзших склепах лесов.

То была самая лютая зима на памяти старожилов здешних мест, даже Нимуэ казалась непривычно испуганной. Бормоча что-то под нос, она озабоченно выглядывала в ледяные колодцы окон, качала головой и тут же ныряла в глубь залов, к живому теплу.

Отец не поскупился и тогда. Дни и ночи горели все очаги, что только были в замке. Люди беспрепятственно собирали хворост и торф, дозволялось даже срубать на дрова деревья. Во двор выносили котлы с горячей похлёбкой и никому не отказывали в приюте. Даже и этих мер не доставало, в ту зиму умерли многие. Какие, заплутав в метели, уснули на снежных полях, обманувшись смертным теплом, какие встретились со стаей обезумевших от голода волков, кого сожгла ледяная лихорадка.

Я коротала время в ожидании весны, молясь о её скорейшем приходе и душах путников. "Пусть они найдут дорогу, - просила, заблудившись взглядом в слепой круговерти за единственным не заколоченным ставнями окном, - пускай обретут силы дойти до мирного очага".

Нимуэ жалась к очажному теплу, похожая на клубок в ворохе шерстяных платков и полудюжине надетых один поверх другого полосатых чулок.

В тревожном забытье тех дней замок наш представлялся мне живым сердцем в ледяном панцире внешнего мира - намертво выстуженного, безмолвного, грозного в своём посмертии.

Порою душу захватывала страшная фантазия, будто бы мы остались одни в целом свете, будто бы только покрытые снежной побелкою стены замка единственные сдерживают холод, сгубивший всё живое. И на лиги вокруг - снежное поле, как поле брани, люди с белыми лицами и чёрными руками, и поверх - белый полог, каким укрывают покойников.

В такие минуты мне самой не хотелось жить.

Но даже и тогда замок стряхнул с себя сонное оцепенение. Осипший от кашля пилигрим, отогрев у огня руки с посинелыми ногтями, рассказал в благодарность за чашу горячего питья, что слышал по дороге, которую уж чаял последней в жизни. Будто бы, прознав о словах ард-риага, идёт к нам воин из страны рыжих скоттов, воин, чьё имя, уж верно, слышал всякий, имеющий уши.

Джерард Полуэльф.

Никто не ведал, кто он и откуда, знали только, что среди воинов из плоти и крови нет ему соперников.

Отцу было довольно этого знания.

Наёмник ещё шёл затёртыми позёмкой дорогами, а слава летела впереди него на крыльях герольдов-воронов, и вести о нём разносили неутомимые гонцы-метели.

Вот одолел горб перевала, вот заночевал в до крыш укутанной в сугробы деревеньке, вот отправился кружить меж холмов, похожих тогда скорее на равнину.

Порою след его терялся, заметённый позёмкою.

Чтобы появиться вновь, вмёрзшим в колкий наст.

Вместе со всеми я следила за тем, как приближается к замку одинокий отчаянный путник. И вместе со всеми таила ноющее замирание, бывшее в новинку бездельнику-сердцу, когда вести о незнакомом даже наёмнике не доходили несколько дней, и привеченные странники: забывшие страх в жажде наживы торговцы и редкие менестрели, казавшиеся вовсе не от мира сего, разводили руками на расспросы о нём. И как пускалось сердце в весёлый пляс, когда какой-нибудь угрюмый торгаш, обламывая сосульки с усов, бурчал: слыхал, мол, как не слышать, идёт, что ему, нелюдю, сделается.

Я пыталась образумить проказящего в груди негодника. В самом деле, и было б с чего стучать невпопад! Джерард Полуэльф - всего лишь наёмник, пусть чуть более удачливый, чем прочие молодцы подобного пошиба. Сияние посуленного отцом золота светит ему путеводной звездой, не позволяя заплутать в метели, отогревает, отгоняет смертный холод. Жадность невмерная - вот источник его мужества.

Так я убеждала себя, и на краткий срок сердце смолкало, не отрицая, но и не соглашаясь. Чтобы вновь сбиться с такта от недоумевающего молчания двух гостей подряд. Или вести о том, что наёмника видели уже на границе туата.

Вещее сердце...

Многое говорили о Джерарде Полуэльфе, столько историй и слухов не ходило, пожалуй, ни об одном наёмнике, что делало его особенным среди продажной братии ножа и арбалета.

Так, говорили, будто бы он нелюдского рода, будто бы лесные духи - забытые боги его родной земли, разгневанные небрежением прежних поклонщиков и оттого мстительные, - подменили дитя в колыбели: забрали младенца, оставив в зыбке свое отродье.

Будто бы у подменыша был уже полный рот острых зубов, и первое, что он сделал, - убил несчастную мать, когда та приложила мнимое своё дитя к груди, - он пил не молоко, но вытянул из бедняжки всю кровь до капли.

Будто бы воротившийся с охоты отец снёс маленькое чудовище в лес, вернув настоящим родителям, и закопал под корнями.

Будто бы из-под земли ещё долго разносился плач, мало сходный с плачем младенца.

Будто бы лесные духи всё же приняли назад своё отродье, наградив его зелёной кровью...

"Не зелёной, - возражали иные, - прозрачной, тягучей, как древесный сок".

II. Странник

Шёлком - твои рукава, королевна, белым вереском - вышиты горы...
Я мечусь, как палый лист, и нет моей душе покоя.
Ты платишь за песню полной луною, как иные платят звонкой монетой;
В дальней стране, укрытой зимою, ты краше весны и пьянее лета…

"Королевна" Мельница

В день, когда он постучал в ворота замка, незащищённая рукавицами кожа прикипала к металлу и сходила клочьями, дубовая кора шла трещинами, и даже сталь делалась хрупкой, как стекло.

Казалось невероятным человеку выжить за пределами круга очажного тепла, лишённому защиты крова.

"Знать, он и впрямь не человек", - подумалось тогда.

Давно уж рвущиеся с поводков снежные волки освободились и ринулись кромсать белыми клыками всех без разбору. Взъярившиеся на просторе белые звери не причинили наёмнику вреда, ласковыми псами ложась у его ног, и сонные звезды озябли, раскутавшись из шалей туч, но выглянули на небосвод, указуя ему дорогу.

Был тогда поздний вечер, но никто не спешил расходиться. Люди жались в большом зале, сидели у огня, притулившись к соседскому плечу. Не слышны были ни смех, ни разговоры, лишь стоны и плач стихии.

Редкое по силе чувство общности, уязвимости перед гневом природы ли, божественного ли провидения сплачивало людей.

Вопреки обыкновению, в тот день отец не запер снаружи дверь, унося в поясном кошеле резной ключ, но распахнул створ и увёл меня с собою. В зале он усадил меня по левую руку от себя.

По правую сидела Блодвен, укутанная в белый бархат и меха серебряной лисицы, с алмазной сеткой на светлых волосах, - точно воплощение зимы. Она сидела прямо и недвижно и походила на мраморную женщину с надгробия. Лицо её не выражало ничего, помимо высокомерного презрения, и рядом с нею ощущался холод, точно у пролома в стене, где скалят зубы снежные волки. Она была добродетельна, моя мачеха, и несла свою добродетель, как боевое знамя на древке копья.

И я, сидящая так, что все смотрели на нас обеих и волей-неволей сравнивали, я впервые остро ощутила собственную некрасивость рядом с блистающей в своём наряде зрелой, умеющей поставить себя женщиной, от чьей ледяной красоты слезились глаза. Видела себя со стороны: заплетённые в скромную косу волосы, полудетскую хрупкость, платье - добротное и сшитое по мне, но не отличавшееся тою изысканностью, тем свойством огранять природные достоинства в оправу богатой ткани, меховой оторочки и жёсткой вышивки.

Я сидела, почти занемогшая от стыда, не рискуя поднять оробелый взгляд от нетронутого прибора. А когда наконец обрела мужество встретить насмешливое осуждение, обнаружила с немалым изумлением, что внимание присутствующих обращено на меня, и нет в нём ничего зазорного, а Блодвен всё плотней сжимает губы, отчего они вовсе обескровели, а взгляд её становится всё прямее и острей.

Отец же таил жестокую горделивую усмешку за посеребрённым ободком кубка.

Я увидела приютившуюся в уголке Нимуэ и подивилась выражению страха на её лице.

"Люди так смотрят на меня, оттого что наконец представился им случай потешить любопытство, ведь отец скопидомно прячет меня, - так я с обычной рассудительностью разрешила сомнения и тем успокоила волнение. - Мачеха же оскорблена тем, что в кои-то веки не ей одной безраздельно принадлежит внимание, без которого она чахнет, как цветок без света. Ничего: назавтра ж меня вновь запрут, и Блодвен по-прежнему останется владычествовать над их воображением. Отец же доволен тем, что я не опозорила его какой-нибудь неуместной выходкой, отвыкнув ото всякого общения, помимо общества Нимуэ".

Поведению нянюшки объяснения не нашлось, и посему я предпочла вовсе не думать об этом.

***

Странно было ждать в ту ночь гостей. Проклинавшим судьбу дозорным застилало глаза снегом, они тщетно вслушивались, но метель скрадывала все звуки. Оттого и не сразу они расслышали стук. А расслышав, не поверили замороченному рассудку.

С немалым трудом отодвинули они примёрзший засов, и, протирая запорошенные глаза, впустили во двор одинокого странника.

Он ступил легко, точно и не был утомлён дорогой, и метель вползла в ворота белым плащом за его плечами, и ночь скрывала лицо низко надвинутым капюшоном.

Не боявшиеся прежде ни Бога ни чёрта парни клялись и божились, что всё было именно так, как они увидели.

Не охрипшим с мороза голосом ночной гость спросил их, на свой лад переиначив отцовский титул:

- Это ли замок лорда Остина, того, что платит золотом за верность?

Не найдясь, что ответить, старший из дозорных отвёл наглеца к отцу. И вместе с тем ко всем нам.

Джерард Полуэльф - а это был, конечно же, он - прошёл по лезвию света меж зажжённых факелов, не глядя ни на кого, кроме отца.

- Не утеряли ль в силе твои слова, лорд? Дошли до меня слухи, будто ищешь ты кого-то, умеющего обращаться со сталью и распоряжаться золотом.

- Слова ард-риага не могут утерять в силе, - нахмурился отец. Дерзкие речи чужака не пришлись ему по вкусу.

- Что ж, отрадно слышать, что не зря я преодолел этот путь. - Наёмник и не думал смущаться.

- Не спеши, странник, - усмехнулся ард-риаг, - ведь я не решил ещё, доверю ль тебе дочь и золото, которого ты так жаждешь. Может статься, хлопоты твои были напрасны, и ты зазря покинул домашний уют ради тягот пути. Полагаю, ты согласишься с тем, что слухи подобны лесным пожарам, и людские пересуды и из ничтожной искры раздувают пламя. Многие говорили мне, будто Джерард Полуэльф - воин, которому нет равных, но я не верю чужим словам, а верю лишь себе и тому, что видят мои глаза. Справедливо ли это?

В самом деле, отец лишь выразил сомнение, общее для всех. Ведь многие ожидали увидеть исполина, подобного ветхозаветному Голиафу, а увидели мужчину, не столь давно разменявшего третий десяток, стройного, как ясень. Даже и в переменчивом свете волосы его были красны, точно от прикосновенья осени, а в глазах жила июньская зелень.

2

Ночь, когда Джерард Полуэльф ступил под наш кров, перебила хребет зиме. По-прежнему выстуживали землю морозы, но уже и вполовину не столь лютые. Жизнь стала светлей и проще, лица вновь просияли улыбками, взгляды и слова сделались уверенней.

Жизнь вообще стала другой. Странно было ожидать перемен от появления одного лишь человека, но случилось именно так.

***

К вящему возмущению мачехи, известной поборницы целомудрия, наёмника устроили в просторном, но неуютном помещении, смежном с моей опочивальней. Поначалу я испытывала неловкость от подобного соседства, но вскоре оно стало чем-то непременным, убаюкивающим, вроде ежевечерней колыбельной. Спустя некоторый, довольно малый срок, я уже удивлялась тому, как обходилась прежде без этого молчаливого обещания защиты. Тем паче, наёмник ничем не напоминал о себе, а поведением мог подать пример многим молодым людям не столь сомнительного происхождения. Тем не менее, близкое присутствие молодого мужчины ощущалось всё более остро, как нечто неоформленное, но всепроникающее, разлитое в самом воздухе. Как скорое приближение весны.

Никогда прежде я не была так взволнована приходом весны, этой естественной переменой в природе. Быть может, оттого всё, что перемены происходили во мне самой? и это во мне пробуждались дремлющие до поры силы, надежды, тревоги, прорастал в сердце алый цветок, и дурманные его соки разливались в крови?

Ещё не сама любовь, но готовность любить изменяла меня, ваяла из ребёнка девушку. И тревожными снами полнились ночи.

То была пятнадцатая весна моей жизни.

Я жила ожиданием тепла и не надеялась на большее, чтоб, как и несколько лет прежде, всего лишь ловить за растворёнными окнами дыханье весны, внимать хвале, вознесённой ей в птичьих трелях, в шелесте листвы. Я отучила себя желать многого - несбывшиеся чаяния причиняли боль, к чему она?

Да, я научилась быть благодарной и за малое.

Но та весна и впрямь стала волшебной.

Джерард не изменил обыкновению говорить и поступать так, и только так, как полагал справедливым. Приближенные лизоблюды величали это его обыкновение возмутительным, но, как оказалось, отец мой находил своё удовольствие в том, что хоть кто-то в его окружении не убоится говорить правду и поступать без оглядки, по велению совести. Вне всякого сомнения, ард-риагу по нраву вызывать трепет одним своим именем, одним присутствием, но и всеобщий страх однажды утомляет. Джерард был словно свежий, вольный порыв в затхлом воздухе замка.

В прежней прямодушной манере наёмник заявил ард-риагу:

- В чём провинилась перед тобою леди Ангэрэт, если ты, лорд, наказываешь её заточением? Я здесь, чтобы уберечь её от яда, стрелы и кинжала, но суровостью обхождения вы скорей погубите её.

- Ба! - воскликнул отец, пристукнув кубком так, что вино расплескалось, запятнав богатую одежду ард-риага. - Уж не переодетый ли ты проповедник, часом? Или, быть может, лекарь, коль указываешь, что повредит здоровью моей дочери?

- Ни то ни другое, - ровно возразил Джерард, и это было справедливо.

В самом деле, священники честили чужака грешником и язычником, поклоняющимся демонам лесов и полей, сулили загробные страдания, но наёмник оставался равно глух и к проклятьям их, и к увещеваньям спасти душу, приняв святое крещение. Лекарям же он не оставлял работы, ибо те, кого он полагал недостойными пощады, не нуждались в услугах целителей, но лишь в пяти локтях* земли.

- Ближники потчуют тебя словами, политыми мёдом, но их верность бескорыстна, моя же оплачена золотом - так выслушай, пусть бы это и пришлось тебе не по вкусу, лорд. Ты позвал меня, чтобы я оградил леди Ангэрэт от зла, и я исполню службу, хоть бы и защищать её пришлось от отцовской опеки.

И отец - неслыханное дело! - покорился.

И уже другой волшебник разрушил наложенное предшественником проклятье. По слову Джерарда отворялся хитрый замок, запирающий мои покои, отпирались любые засовы, и открывались ворота замка. Оно обладало мистической властью, его слово.

Помню, всё не решалась выйти во двор замка, почти верила, что натолкнусь на незримую преграду. Что прежнее заклятье по-прежнему сильно. Что меня, ослушницу, немедля возвратят в опостылевшие покои, где от выстуженных насквозь стен в ярд толщиной всегда исходит холод, где сквозь глубокие и узкие, обращённые на север окна, не достигает ни единый луч... где ждёт наказание.

Помню, без улыбки глядя на моё затруднение, Джерард протянул руку.

Так, ухватившись за его ладонь, я вышла на залитый солнцем двор.

Люди, нахмуренные, не поднимающие взгляда от земли, спешили по своим делам и не подозревали, что причастны к чуду. Ведь разве то, что совершается каждодневно, не перестаёт быть чудом?

А солнце дарило тепло всем, без разбора.

- За пределами замка можно увидеть места куда более красивые.

Негромкий голос Джерарда пробудил меня от бездумной неподвижности, и я поняла, что улыбаюсь, обратившись лицом к солнцу, и по щекам струятся тёплые капли, точно небесное сияние растопило лёд в моих глазах.

- Ну же, не стоит бояться сделать шаг, леди.

Так, по-прежнему рука об руку, мы вышли за ворота.

Дорога лежала меж травами обронённой лентой. Сколько раз провожала я тоскливыми глазами, как дедов отряд уводит вдаль белая лента, и как холодным тяжким камнем ложилось на грудь отчаяние... И вот сама повторяю их путь, и на душе легко и радостно, так, что даже становится вдруг страшно - я не привыкла быть счастливой и жду расплаты за незаслуженный дар. Нет сомнений, что незаслуженный: верно, мгновенья счастья достались мне по ошибке, назначенные кому-то более достойному... да беспечный ангел, что нёс их на золотом подносе, ненароком обронил по дороге, заслушавшись райским пением, и пригоршня радужной пыльцы упала мне на душу.

Но вскоре оплошность вскроется, крылатого мальчишку накажут суровой отповедью, а взамен чудесного подноса вручат заплечную суму, из которой станет раздавать он, понурив кудрявую голову, болезни и горести - такого-то добра в избытке сыплется на землю, мудрено ошибиться. Отмерят и мне невзгод, зачерпнув щедрой мерой, чтоб и воспоминанья не осталось о нечаянном счастье...

3

В то лето тепло надолго задержалось в наших краях, зима же припозднилась и была похожа скорей на осень. Природа словно повинилась за недавние беспримерные холода, а я с благодарностью принимала нечаянную щедрость тихих дней, как и молчаливое попустительство отца. Он покуда не изменил своего слова, а я избегала лишний раз попасться ему на глаза, напомнить своим видом о перемене решения. Джерард уверял, что для меня нет опасности выходить за ворота замка, и до сей поры не ошибался, а я всецело ему доверилась, но отец мог рассудить иначе.

Как бы то ни было, траву уже укрыло жёсткое серебряное шитьё заморозков, а прогулки наши продолжались невозбранно.

В те часы я забывала, что на свете живут люди, помимо нас. Что есть отец, в чьей воле сделать так, чтоб я забыла о солнечном свете, и есть ненавидящая падчерицу Блодвен, и по-прежнему скрипит, перемалывая свежие кости, колесо власти... Тогда в моём мире алмазной россыпью блестел первый снежок, и в каждой снежинке, множа сияние, отражался щедро расточаемый свет.

Джерард отводил склонённые ветви, подавал руку, помогая обходить поваленные стволы и кочки, а когда и переносил через неглубокие низины, где стояла вода, схваченная хрусткой ледяной корочкой, что трескалась и прогибалась, стоило поставить ногу, и ломалась на первом шагу. Порою в подобной заботе не было особой нужды, да и велика ли печаль намочить край подола в тёмной воде, что выступала из проломов следов... Но я рада была и тем украденным прикосновениям, тем крохам близости, которая - я понимала - может никогда уже не повториться.

А Джерард... Тогда его чувства и устремления оставались скрыты для меня. Одно смущало мои мысли - к золоту, коим ард-риаг столько раз попрекал чужака, он даже не прикоснулся...

С иными Джерард был немногословен, но со мною оставлял небрежный тон. Он рассказывал о своей родине и землях, куда заносила его судьба наёмника, так славно, точно водил за руку по нездешним краям.

Его глазами я видела озёра, чьи воды до самого дна прозрачны, как слёзы Пречистой Девы.

Горы, что подобны хребтам уснувших драконов, чьи бока задевают тучи, а ледяные панцири не растают вовек, ибо даже солнце там, на недоступной и птицам небесным высоте, лишь обжигает, но не греет.

Дикие степи, что раскинулись привольно, подобные морям, и в безбрежном шелесте волн травы два отряда всадников разминутся, незамеченные друг другом.

И земли пустошей, что просачиваются сквозь пальцы обжигающим прахом, а ночами овевают ледяным дыханием, земли, что кажутся мёртвыми, но и среди них есть жизнь, особая, отличная от привычной нам.

И города-склепы, города-призраки, со слепыми провалами бойниц, с сорными травами меж камнями плит. Их стены сдержали атаку шквала приступов, и натиск осадных машин, и таранные удары, но обвалились трухой от скользящего прикосновения руки времени. Ночные птицы, что гнездятся в разрухе башен, дикие псы да шакалы - вот все их обитатели. И осиротелые города видят беспокойные сны, и стряхивают с себя ночами груз столетий, но к рассвету год`а вновь нарастают на них пеплом, плющом и паутиной, и старые их раны ноют к непогоде. Они зажигают призрачные огни, но разве лишь случайный путник забредёт на их свет... и тотчас же отступит в страхе перед недобрым местом. И города жалуются на своё сиротство голосом ветра меж разбитых ставень. Они зовут, но на зов их некому ответить. Все те, кто наполнял их голосами и смехом, столетия назад обратились в тлен.

Но какое бы полотно ни выткалось из слов Джерарда, всюду я видела зеленоглазого странника, хоть он не сказал ни слова о себе.

Это он оставил в книге пустыни вязь следов, проваливаясь по колено в красные пески, и брёл на м`орок облачного города, а из опустелой фляги упала на иссушенные губы последняя капля.

Это он оставил на холодном камне кровь из распоротых ладоней, а после стоял на вершине мира, и царапал горло ледяной воздух, который пьёшь и не можешь напиться.

Это он, склонившись над каменной чашей, заглядывал в обморочную глубину озёр.

Это он ладонью сглаживал кисти степных трав.

Это он бродил по заросшим сорными травами руинам и слышал отзвуки смолкших голосов.

О многом поведал он мне в наши долгие прогулки.

Не говорил лишь о сидхенах, заколдованных холмах.

Однажды спросила его сама, терзая зубами непокорные губы.

Спросила, проверяя на истинность истории о нём: спускался ли он под землю, в чудесную обитель сидхе, жил ли он среди прекрасных духов, преломлял ли их горький хлеб?

Тогда летняя зелень его глаз потемнела, точно на мгновенье их осенил полумрак заповедных земель.

- Да, - ответил он на все вопросы и не сказал более ни слова.

Тогда я не поняла, тосковал ли он по прежней жизни, но змея-ревность отравила мою кровь...

III. Тайна

«Скажи - молю я всем, что есть
Святого на земле, -
Ты в божьем храме был хоть раз,
Крещён ли ты, Тэмлейн?»
Роберт Бёрнс

- Не знаю, чьего ножа или яда страшится твой отец, но человеку этому нескверно удаётся таить своё намеренье, - произнёс Джерард однажды. - Лучше, чем кому бы то ни было до него.

Встревоженная его замечанием, я потребовала объяснений.

Джерард покачал головой:

- Сдаётся мне, леди, лорд знает больше, чем говорит.

К тому сроку я уже вполне уверилась в чутье наёмника. Ещё никому не удавалось застигнуть его врасплох. Он провидел опасность за милю, его зрение и слух не могли принадлежать человеку... священники говорили, будто бы он читает мысли. Я ото всей души надеялась, что Джерард всё же не обладает последним умением. Хотя, кто скажет доподлинно, чего стоит ожидать от того, кто жил среди чудесного народа!

Нет-нет, всё-таки, наделяя чужестранца потусторонними способностями, святые отцы преувеличивали, как то им присуще. Да и Джерард, при всей своей сдержанности, едва ли сумел бы смотреть на меня по-прежнему, без осуждения и насмешки, если бы и вправду знал, что я думаю.

О нём...

***

Обыкновенно сон мой был крепок, но в ту ночь что-то встревожило меня. Дрёма ещё не совсем слетела с ресниц, и я щурилась во тьму опочивальни, облокотившись о подушку.

Тогда я удивилась, заслышав голоса. Они звучали поблизости, в смежном с моей спальней помещении, где проводил ночи Джерард. Среди нескольких говоривших я различила и голос самого наёмника.

Они не кричали и не грозили. Вероятно, этому обстоятельству следовало меня успокоить... Опасности нет.

Я закусила губы. Девицы из свиты Блодвен держались обыкновения во всём потакать собственным желаниям и всегда добиваться своего. Джерард не мог не привлечь их внимания - это-то было ясно ещё с ночи его появления в замке. Неизведанное и опасное влечёт...

А он... какой же мужчина в здравом рассудке отвергнет то, что само идёт в руки?

Но голоса... Я прислушалась. Пусть и нечасто я участвовала в беседах, но придворных дам узнала бы наверняка. И голоса эти не принадлежали никому из них.

Незнакомки выговаривали слова высоко и мелодично, и речь их походила скорей на диковинное пение, но ни один менестрель не сравнился бы с незримыми певуньями. В жизни не доводилось мне слышать звуков прекрасней...

И всё же они вызывали страх.

- Джерард?.. - позвала я в темноту. - Джерард!

- Не бойся, детка, они не причинят тебе вреда. При том, конечно, условии, если ты не перейдёшь им дорогу и не станешь притязать на то, что они почитают своим...

Голос Нимуэ показался вдруг скрипучим и резким, точно колодезный ворот, по сравнению со звучанием дивной мелодии, что выводили незримые сирены. Но, вместе с тем, таким привычным, родным...

Живым.

- Няня?..

Кажется, Нимуэ не спала уже давно, если вообще сомкнула глаза в ту ночь. Она сидела у окна на крышке сундука; волосы, которые днём она забирала под платок, теперь были заплетены в косу, белую, как молоко.

Старушка покачала головой:

- Не думала я, дура старая, что россказни те правдивы...

- О чём ты, няня? Кто здесь?

- Это не моя тайна. И - тише, не кричи так. Не то они услышат.

- Но я ничего не понимаю!..

Я готова была заплакать, как капризное дитя, которым никогда не была, от страха, от обиды на Нимуэ - обиды явной и оправданной, на умалчивание правды и неуместную, как мне казалось, таинственность, и от той неясной обиды, что причинил мне Джерард.

- И нечего тебе тут понимать, - няня сказала, как обрубила словом. И прибавила мягче, сострадательно: - Угодил он в передрягу, да так крепко угодил, что и не знаю, достанет ли когда сил выбраться... А ты спи, детка, не бери в голову, не то будут поутру глазки погасшие, личико бледное... А ну как повелитель-батюшка увидит, осерчает? Подзовёт меня к себе, старую, испросит: отчего доченька моя, красавица ясная, молчалива, невесела? Уж не по твоей ли вине, недосмотру, нерадивая, нерасторопная? А поди-ка ты отсель, скажет, отслужила ты своё, не нужна нам более... Кто тогда тебя, сиротку, пожалеет? Спи, детка. Тебя-то оно не коснулось, не о чем и горевать...

Няня ошибалась, упорствуя в слепой надежде на лучший исход, в вере на то, что Джерард прошёл лишь по самому краю моей судьбы, ничто во мне не задев и не потревожив.

Уже давно это было не так; ещё до того, как Джерард переступил границу отцовских владений, он взял непрочную мою крепость - играючи, без приступа, осады, без обмана. Сама вышла навстречу, вынося захватчику серебряные ключи; вручила с поклоном и лёгким сердцем...

А тогда лишь с головой укрылась одеялом, запрещая себе прислушиваться.

***

Наутро Джерард был мрачен и зол.

Хоть и немногое я разумела в подобных вещах, а всё ж таки мужчины после желанной встречи вели себя иначе, разве что не облизывались, словно только что съели сладкую грушу.

И я не знала, что причинило бы мне б`ольшую боль: взаимное чувство Джерарда к неизвестной женщине или неясная опасность для него, на которую намекала Нимуэ, возможно, от этой же женщины и исходящая.

Ответ явился скоро. Я предпочла бы навеки лишиться Джерарда, без надежды и на единый приветный его взгляд, лишь бы был он счастлив - с той, другой.

С той ночи мирный сон оставил меня. Ложе сделалось жестк`о, простыни горячи и грубы, воздух спёрт... Разумеется, ничто не изменилось, и служанки по-прежнему прилежно взбивали перину, застилали тонкими тканями и отворяли ставни. То неразгаданная тайна мучила бессонницей, глухо ворочалось в груди беспокойство - и любопытство - не без него: пойди, узнай, от того не станет беды большей, чем уже есть...

Хуже того - возможность проведать тайну Джерарда у меня была.

2

И однажды ночью, уже привычно притворяясь спящей, заслышала, наконец, дивные голоса, которые ждала и надеялась никогда больше не знать.

Нимуэ спала, высвистывая носом замысловатую мелодию, - подделать такое няня не сумела бы, да и не стала б.

Некоторое время я слепо глядела в темноту, раздираемая противоположными желаниями, но одно из двух было несоизмеримо сильнее, и борьба, хотя ожесточённая, продлилась недолго.

Пол леденил босые ступни, но отыскивать в потёмках башмаки я поостереглась: сон у Нимуэ чуток. Поджимая озябшие пальцы, прокралась в дальний угол опочивальни, где часть стены закрывал старинный гобелен, изображающий двух занятых прядением женщин, развлекавших друг друга беседой - и, судя по хитрым переглядам почтенных прях, беседой весьма пикантного свойства. Гобелену было невесть сколько лет; некогда насыщенные краски потускнели до едва различимых оттенков, нити истлели и крошились по краям.

Однако гобелен более был интересен не сам по себе, искусностью исполнения и стариной. Он прикрывал от случайного взгляда хитро запрятанную дверцу, за которой строители замка оставили небольшую пуст'оту, невесть для чего служившую изначально. Я обнаружила тайник нечаянно, от скуки изучив каждый камешек своего узилища.

Известен ли отцу моему секрет, десятилетиями скрываемый лукавыми пряхами?

Кому принадлежали прежде мои покои и спальня Джерарда?

Ответы я уже едва ли отыщу.

Откинув пропылённую ткань, я нащупала выемку и потянула на себя, молясь, чтоб старый механизм не выдал скрипом или скрежетом.

Безымянные мастера знали своё дело, и устройство работало исправно, но даже вещи стареют и умирают. Раздался негромкий звук, с каким составные части механизма тёрлись друг о друга.

Посапывание Нимуэ смолкло, слышно было, как старушка заворочалась в своей постели. Сделалось зябко уже не от холода, а от того мерзкого чувства унижения и стыда, что неминуемо довелось бы испытать, застань меня няня за моим занятием.

Но страх мой оказался напрасен. Нимуэ сварливым тоном пробормотала что-то, вздохнула и вскоре задышала громко, с присвистом.

Как могла, я успокоила сердце - что получилось довольно скверно, и, одолеваемая дурными предчувствиями, пробралась в каменный мешок, затхлый и тесный, как чулан, презирая себя за низкий поступок.

Я знала: на стене с обратной стороны повешено тканое изображение молодой красивой женщины, прямо и даже несколько надменно смотрящей с холста, заговорщически прижимая палец к губам. С правой стороны к ней склонялся почтенный старец в богатых одеждах, и, глядя на гобелен, я сомневалась, что дама слышит, о чём он ей толкует, потому как с левой стороны мастер-ткач поместил пригожего юношу-менестреля, украдкой пожимающего протянутую ему белую ручку. Содержание сцены трактовалось весьма недвусмысленно, и богобоязненная мачеха, полагаю, пожелала бы собственноручно изорвать "мерзость" на клочки и проследить, как те сгорят, чтоб не осталось и пепла.

В каморке было черно, выделялись лишь два тусклых пятна, как два булавочных укола, пропуская в чулан по нити блёкло-серого света, - отверстия на месте зрачков гобеленовой дамы. К тому времени я вконец продрогла в одной рубашке, но кровь прилила к щекам - таков был стыд, когда я приникла лицом ко льду стены, вглядываясь в спальню Джерарда из глаз безымянной обманщицы.

Смешно было на что-то надеяться - в самом деле, не разговаривал же Джерард, забавы ради, сам с собою разными голосами? Но одно дело предполагать, пусть даже призывая разум в судьи, а иное - увидеть всё своими глазами.

Спальню Джерарда окутывал серебристый полумрак - тучи разошлись, а ночь выдалась звёздная. После черноты собственных покоев и потайной каморки скромное полуночное сияние едва ли не ослепляло. Оттого я различала участников сцены и всё происходящее между ними отчётливо, даже более, чем хотелось бы.

Джерард стоял как раз напротив меня и, разумеется, был не один. Незнакомые мне женщины водили вокруг него завораживающий хоровод, неприметно сужая пространство, и замороченный, опутанный взгляд исподволь терялся в искусно выплетенном кружеве движений. Текучие, как вода, они ни на миг не задерживались на одном месте, оттого и не сразу удалось их сосчитать.

Числом их было семь. И никогда прежде не доводилось мне видеть никого прекрасней.

Колыхались в причудливом танце под неслышимую музыку края их одеяний, и цвета их были ярки, словно светились в темноте. Летели следом концы распущенных или заплетённых в мелкие косицы волос, длиною до пят. И, затмевая звёздный свет, мерцали их глаза, зелёные, зелёные, точно болотные огни.

- Отчего смотришь так хмуро? Будто бы даже и не рад нам...

За дивной мелодией голоса не вдруг было разобрать слова человечьей речи, такой грубой для чаровницы, чьи волосы украшала сетка из тончайших серебряных нитей. Там, где нити перекрещивались, мерцали бриллианты чистейшей воды.

- Разве? Я помню совершённое добро, Зимняя Ночь.

- И по-прежнему играешь словами, Осенний Лис.

Женщина вроде бы шутливо погрозила пальцем, но и в жесте этом, и в смехе её, похожем на звон льдинок, чудилась неявная пока, подспудная угроза.

- Теперь, когда мы возродили старую дружбу со здешними сёстрами и братьями, мы сможем навещать тебя чаще. Разве это не прекрасно? - пропела, прильнув к плечу Джерарда, другая, в наряде из мшисто-зелёного бархата - подобный, верно, не сшила б ни одна известная мне мастерица.

- Прекрасно, - эхом откликнулся Джерард.

- И мы никогда не расстанемся с тобою, - продолжила третья, чьи рыжие кудри венчала причудливо изогнутая диадема из рубинов, крупных и круглых, как ягоды.

- Где бы ты ни был, - подхватила четвёртая.

- Как бы далеко ты ни ушёл, - улыбнулась пятая.

- Ведь ты - наш, - засмеялась шестая.

- До самой твоей смерти, - промолвила седьмая. - И после неё.

- Или ты забыл, в чём клялся нам? - спросила первая, та, что названа была Зимней Ночью.

IV. Страшная сказка

Полночный час угрюм и тих,
Лишь гром гремит порой.
Я у дверей стою твоих —
Лорд Грегори, открой.
Роберт Бёрнс

Увы, я не умела утаить своего знания. По бледности, по опущенным глазам Джерард – не чета мне! – скоро угадал истину.

В рыхлом крупянистом снегу чернели проталины, с мокрых веток часто капала талая влага, и воздух казался на четверть из воды. Капли оседали на меховой накидке, и парок у губ был заметен уже едва-едва.

Нога глубоко проваливалась в ставший ненадёжной опорой снег, и в следах проступала вода. Поневоле я опиралась на руку Джерарда, и пальцы выдавали дрожью.

Джерард усмехнулся некрасивой кривой ухмылкой.

- Что ж, раз ты и так знаешь больше, чем следует… не рассказать ли тебе страшную сказку с несчастливым концом?

При этих словах я споткнулась о корень, притаившийся в чёрной, расшитой снежным кружевом листве.

Джерард не позволил упасть, вздёрнул на ноги, не сбавляя шага, хоть его пальцы, сжавшиеся обручем на моём предплечье, оставили на коже отпечаток.

Джерарду не требовался ответ. Не глядя в мою сторону, будто исповедовался перед роняющим первые весенние слёзы лесом, он говорил, говорил, неровно втягивая воздух сквозь сжатые зубы.

Повесть его была недолгой. Короткие, злые фразы резали слух. Порою, слушая, я невольно сбавляла шаг, но мне не позволяли остановиться. Мы точно спасались от преследователей. Кто гнался за нами? Не призраки ли прошлого проносились в снежных вихрях, задевали мокрые плети ветвей? Не знаю.

В этом безрассудном беге Джерард увёл меня далеко, дальше, чем мы когда-нибудь уходили на наших прогулках; открылись незнакомые места. Но вскоре я вовсе отрешилась от происходящего вокруг, привыкшая доверять чутью наёмника, которое – знала, не подведёт его и в той горячке наяву, и он убережёт меня от вывиха, весеннего голодного зверя и от злого человека.

Перед мысленным взором установили ткацкий станок, и незримые мастерицы - верно, самой Арахне* сёстры – споро переплетали разноцветные нити. От краёв к середине ткался волшебный ковёр.

Джерард говорил о землях, что отделены от наших лигами солёной воды и днями опасного пути, о землях, чья природа столь же прекрасна и изменчива, что и наша. И так же кутают её наползающие с моря туманы, и так же изобильна она зелёными шлемами холмов и опоясана горами. К вершинам их, точно ласточкины гнезда, лепятся многочисленные крепости - угрюмые стражи. Нет мира в той земле, как и в земле нашей.

Одним из таких замков владела старая леди. Была при ней юная воспитанница, по имени Дейрдре, которую старуха держала хуже нерадивой служанки, и жилось девушке точно белой горлинке в когтях у вороны.

Мало кто знал – всё: и замок, и поля, и угодья – истинно принадлежало девушке, так как прежде всем имением заправлял её отец, а старуха была всего лишь второй женой его младшего брата. Нищая приживалка у богатой госпожи, она сумела обернуть так, что они две поменялись местами. Пользуясь беззащитностью законной наследницы и уповая на собственную безнаказанность, старуха прибрала всё к своим рукам, чтобы позже передать единственному сыну.

Сколько-нибудь близкой родни у девушки не нашлось, друзьям в её затворничестве неоткуда было взяться, а друзья отца, которые не отказали бы ей в помощи, все сложили головы на полях сражений. Так вышло, что некому было добиваться для неё справедливости, в то время как брегонов* всех подкупила бесстыжая её тетка.

Но даже и тогда жилось девушке не так худо, как с приездом тёткиного сына. А был он из той породы людской, которой не живётся мирно у родного очага и не стремятся они обрести свой дом и затеплить в нём огонь. Не от невозможности узнать желанный покой, не от нужды, беды или обета, что гонит их, точно листву, оторванную от родимой ветви ветром перемен. Нет, там иное – сидит в них непокойный бес, ему-то под отчей кровлей делается худо, будто в намоленном храме, вот и подзуживает, нашёптывает уговоры переступить порог. Гульба, драка, разврат, разгул безудержный – вот где ему раздолье, вот его молитва и обитель!

Едва выйдя из отроческого возраста, сын опекунши уже наскучил домашним теплом и пустился в многолетнее странствие, как корабль по штормящему морю. И чем круче шторм, тем ему веселее; радуется бес в человеке, ввергнувшем себя в пучину греха.

Грегори – так звали молодого человека, немало покружил по свету, нигде надолго не задерживаясь, и числился в живых потому лишь, что изредка присылал матери короткие весточки. И вот – вернулся.

Отчего? Почём знать. Быть может, даже и бес пресытился хмельным, кровавым кутежом и оставил закоренелого грешника; исполнив свою работу, прилепился к чьей-нибудь не столь ещё испорченной, замершей на перепутье душе. Быть может, подошла пора испытать усталость, подойти, после всех трепавших штормов к тихой пристани. Но вероятнее всего неоткуда было взять денег, никто уже не ссужал в долг, осаждали заимодавцы, да вострили оружье многочисленные враги, потому как нигде, где бы ни побывал Грегори, не оставил он по себе доброй памяти, лишь неоплаченные долги, обманутых жён и девиц, их разгневанных мужчин, да отцов и матерей, оплакивающих убитых им сыновей.

Легко представить, какой переполох случился при известии, что в замок возвращается молодой господин. Старуха-хозяйка не знала, что подать на стол, какие вина вынести из погребов, и как устроить его покои, и чем бы ещё ублажить блудного сынка. С рассвета всё уже было приготовлено в самолучшем виде, слуги сбились с ног, часовые на воротах проглядели глаза, а сама хозяйка каждую минуту бежала к окну, да знай покрикивала, придираясь ко всему, что, по её мнению, небезупречно, - то есть едва ли не всё, на что она ни посмотрит.

И вот, к вечеру, когда все уже были измотаны беспрестанными упрёками и наставлениями, донеслась весть: «Едет!» Последовала встреча, старуха-мать утирала слезу в сыновьих объятиях.

На следующий день молодой лорд бродил по замку. «Всё это – твоё!» - сказала ему счастливая возвращением мать. Женским чутьём она угадала, что заполучила, наконец, сына в безраздельное владение, что теперь ему некуда податься, а, значит, он останется при ней, и она упивалась этим знанием.

2

...Не видя Дейрдре среди разрумянившихся в погоне всадников, Грегори поворотил коня, возвращаясь по широкому следу, проложенному охотой. Его не завлекала и некогда любимая забава, всё перекрыл с каждым ударом сердца нарастающий страх: с Дейрдре приключилось несчастье. Разве мало случается их на охоте? Проклиная себя за упрямство, он не замечал, что всё безжалостней погоняет коня, и тот уже летит птицей, сжав ноги в комок под брюхом и роняя с удил клочья розовой пены, а всадник распластался по взмыленной шее, цедя сквозь зубы богохульства, перемешанные с молитвами, ни одну из которых он не помнил от начальных до заключительных слов.

С комьями земли и снега из-под копыт отбрасывало вспять долгие ярды расстояния. Относительно ровная местность засеянных снежным зерном полей сменилась редколесьем, где землю прошили корни, источили норы; лорд не мог продолжать горячку погони, рискуя сломанными ногами скакуна и собственной сломанной шеей, и перевёл коня на размашистую рысь.

Всё же спешка пришлась своевременным средством, лорд явился куда как кстати, застав Дейрдре в самом отчаянном положении. Не успев толком осадить растревоженного жеребца, Грегори спешился, на ходу взводя арбалет. По натуре он не был трусом, сверх того, природная стойкость закалилась во множестве опасных передряг.

Хладнокровно выверив расстояние, он выпустил бельт в налитый кровью глаз.

...Дейрдре окутало облаком мускусной вони от тяжко обвалившейся туши. Морда зверя оскалена была предсмертной яростью, вздёрнутые чёрные губы открыли частокол жёлто-коричневых клыков, меж которых тряпкой вывалился язык. Единственный глаз ещё не успел потухнуть, на месте второго, потёкшего студенисто-кровавыми слезами, виднелся стальной наконечник...

- Ты не ушиблась, кузина?

Девушка смотрела на протянутую руку потемневшими от пережитого ужаса глазами и молчала, лишь подрагивали белые, точно из снега вылепленные, губы. Грегори сам поднял её на ноги, и она приклонилась к нему, ослабелая; дрожь словно бы распространилась от губ, и вот она сотрясается уже вся, точно отогреваясь от смертного холода его дыханием.

- Уйдём отсюда. Не оборачивайся, - мягко уговаривал её лорд, и она, послушная, подчинялась ему.

Грегори поймал в зарослях бересклета воротившегося жеребца Дейрдре, но лишь привязал его к седлу своего коня, а девушку усадил перед собой. Видя, что они возвращаются к замку, Дейрдре слабо возразила, указав рукой в ту сторону, куда устремилась беспечная погоня.

- Но как же...

- К чёрту их всех! – махнул рукой в перчатке молодой лорд и крепче прижал к себе девушку, а она впервые забыла мысленно укорить его за богохульство.

Когда стали уже различимы прорези бойниц окутанного морозной дымкой замка, лорд придержал идущего шагом коня. Дейрдре не имела сил возразить, когда Грегори склонился над нею, властно забирая себе первый мёд её губ.

Старая леди не знала доподлинно, что приключилось на охоте, куда так стремительно исчез её сын и отчего воротился раньше всех с одной лишь кузиной. Одно она видела ясно – забава не оправдала возложенных на неё надежд, лекарство лишь способствовало ухудшению болезни. Не в обычае сына было поверять матери свои тайны. И ей оставалось лишь блуждание впотьмах: как знать, какой выходки ещё ждать от своенравца?

Спустя дня три или четыре старуха вела подсчёт прибыли, что принесли ей подлостью захваченные земли. В скупом свете единственной дрянной свечи она раскладывала золотые и серебряные монеты по столбцам и горкам, беззвучно шевеля губами, когда Грегори вошёл в её покои: таящий в себе некую тревожную мысль, губы, привычные к нахальным усмешкам, сжаты.

- Я хотел поговорить с тобою, матушка.

Едва дрогнувшая рука неловко выпустила монету, и золотая гора обрушилась.

"Неужто, стервец, явился сказать, что надумал возвратиться к бродячей жизни?» - ужаснулась мать. Уйди он теперь, суждено ли ещё когда свидеться? Не всадят ли ему нож под рёбра в пьяной драке? Не подстерегут ли тёмной ночью ненавистники? Да и она – доживёт ли до сыновнего возвращения и когда ждать его – не снова ли через десять лет?

Но заговорила обычным своим бранчливым тоном, не показав истинных чувств:

- О чём?

- О Дейрдре.

Не такого ответа она ожидала и внутренне посмеялась над прежними страхами.

- И всего-то? – усмехнулась, собирая рассыпанные деньги. – А что о ней и говорить?

- Я мог бы жениться на ней, - небрежно обмолвился молодой лорд, подхватив золотую монету и вертя её в ловких пальцах.

- Тю! Пустое говоришь! – отмахнулась мать. – То, что было её, и без женитьбы стало наше. Нищенка у храмовых ворот богаче Дейрдре, отрепья, которыми она прикрывает стыд, и те могу отнять у неё, и никто не скажет слова наперекор. Но, коли уж завел ты, сынок, речь о сватовстве... Присмотрись-ка лучше к соседской дочке. Вот бы славная вышла шутка, удайся объединить наши земли!

- Помилуй, матушка, на неё не взглянуть без содрогания.

- Да, не красавица, оттого и засиделась в девках. Ну так что ж, с её рожи тебе не есть, не пить, а вот с богатства, что не сегодня-завтра оставит ей папаша!.. Постный святоша, диву даюсь, как таки сподвигся заиметь свою неказистую дочурку! Если только жёнушка, наскучив святостью, не спуталась с каким-нибудь конюхом, что не впадал в исступленье, заслышав слово "грех"... Да ты присядь, сынок, и не кривись так, послушай, что скажет тебе мать. Мать твоя не так уж глупа, иначе не здесь бы мы были, не хозяевами в этом доме... Дочку, того и гляди, окрестят старой девой, ну да зато старая подагра не станет, как прежде, задирать нос, кичась знатностью, не с руки, теперь ли быть переборчивым в женихах? А от тебя всего-то и нужно: быть с невестушкой поласковей: там словечко, тут подарочек, томный взгляд, да пожатие руки украдкой... Да что я учу тебя! – Старуха паскудно подмигнула. - Поди, этой-то наукой овладел в совершенстве.

- Это будет несложно. Красотка и без нежных вздохов смотрит на меня голодной кошкой.

3

Свеча догорела, оставив лишь горький чад да обжигающие капли.

Он уходил на рассвете, и Дейрдре молчаливо провожала его, не требуя ни ложных клятв, ни постыдной благодарности. Он возвращался к законной жене, к своей леди, а она, Дейрдре, вчера бывшая ничем, нынче стала меньше чем ничем, случайной любовницей. Слово это змеёй ужалило ей сердце, но она ни словом не упрекнула мужчину, полагая единственно себя одну во всём виновной. Любовь её не растворилась в предутреннем свете, лишь сделалась горше на вкус, да тяжелей для женских плеч.

Поднявшись с любовного ложа, она поцеловала лорда на прощание, без слёз, без мольбы.

- Спасибо за счастье, единственный мой. Теперь я знаю, что было оно в моей жизни, да уж не след ему повториться… Никого я до тебя не любила и уже не полюблю. А ты возвращайся к молодой леди, повинись перед ней и не вспоминай обо мне. А уж я о себе не напомню…

А Грегори не знал, куда подеваться от стыда под светлым взором погубленной им девушки.

Ещё весь в плену воспоминаний, он почти не слышал попрёков раскрасневшейся от праведного гнева новобрачной. Однако ему составило труда вновь завоевать благосклонность простушки. Да и куда ей, замужней перед Богом и людьми, оставалось податься, ведь не обратно же в отцовский дом, и тем навлечь на себя позор?

Так, волей-неволей пришлось им притерпеться к супружеской жизни. Немало тому способствовала обоюдная страсть к шумным увеселениям, да то обстоятельство, что Грегори, не много дорожа супругой, предоставил ей свободу жить по собственному разумению, лишь бы не порождать обидных сплетен, а супруга, хоть и ревнивая по натуре, удовлетворилась статусом замужней женщины, который уже не чаяла заполучить, и оттого была не слишком требовательна к мужу. Старуха-мать, со своей стороны, как умела, сглаживала острые углы, а в уменье этом ей нельзя было отказать.

Так, супружество, начавшееся не лучшим образом, продолжилось вполне сносно.

Но что же Дейрдре?

А Дейрдре в своей доброте приняла совершённый грех целиком на себя, оправдав соблазнителя; жертва перед ним, сама же за него молилась. За себя молиться она считала не вправе, ужасаясь невольным мыслям, что в ночь своего падения была единственно счастлива за отнятую нечестивой опекуншей жизнь.

Грегори же нет-нет да вспоминал о намеренье, открыто будучи мужем нелюбимой жены, тайно жить с Дейрдре. Той ночью, что должна была стать его первой брачной ночью, он сорвал с Дейрдре покров святости и тем превратил из ангела в земную женщину. Мгновения раскаянья минули для него; свет, осиявший когда-то Дейрдре, поблёк. Привыкший обо всех судить по себе, он уже не принимал за единожды и навек принятую истину когда-то поразившие его слова любящей женщины.

Но Дейрдре не изменила себе, слова её не обратились песком и ветром. Со всегдашним достоинством она отвергла постыдное предложение, говоря о том, что греху не должно множиться, тогда как груз прежнего ей суждено нести до конца дней.

Пришлось волоките отступить. В досаде и смущении Грегори убедил себя, будто немного радости от любовницы, что горазда лишь плакать да молиться.

Своим чередом зима сменилась весной. И в один из ненастно-серых дней Дейрдре сама пришла к лорду, бледная, выгоревшая будто от некой болезни.

- Прости, что явилась нарушительницей своему слову. Ведь обещалась, что не потревожу тебя – и вот я здесь, стучу в твои двери! Ты волен не верить теперь мне, единожды солгавшей, но я не посмела б докучать тебе, будь моя забота лишь о себе одной. Так знай же, лорд мой, что я ношу под сердцем твоё дитя. Он был бы лишь моею радостью и горем, если бы не чувствовала, как болезнь точит меня изнутри. Любимый мой, знать, свыше срок мой отмерен: не увидеть мне ещё однажды, как Дева Мария укрывает поля снежным покровом… Я не ропщу, но было бы тяжко умирать, не зная, что отец хотя бы тайно проявит заботу о бедной малютке. Молю тебя, сыщи для нашего дитя добрых воспитателей или устрой его в монастырском приюте, чтобы святые молитвы с младенчества очищали его от материнского греха! Ведь не многих хлопот и трат это будет стоить тебе.

Дейрдре обращала на лорда озарённые надеждой взоры, Грегори же хмурился её словам. Любовь его минула, вина забылась, и воспоминанья потускнели. Не в обычае подлеца платить за свои ошибки, но хуже всего – подлая мыслишка: как бы не проведал кто, не донесли бы сплетни о бастарде до жены и тестя. Взбалмошный старик трепещет над родовой честью, уж не спустит зятю появившегося ровно после свадьбы младенца, наперёд того, что должен быть зачат на супружеском ложе. Да и жена с матерью изведут попрёками… Подумав так, лорд совершил худшее преступленье, покрывшее все прежние его грехи.

- Как я могу быть уверен, чей это ребёнок? – с надменностью спросил он, отворотившись.

От лица Дейрдре, и прежде истомлённо-бледного, отхлынула вся кровь. Но и тогда, смирив себя, она отвечала с тихим укором:

- Правда твоя, мой лорд… я дала право так судить, забыв с тобою свой девичий стыд. Могу лишь поклясться, что не была ни с кем, кроме тебя.

- Хорошо же, - цедил лорд сквозь зубы, - помогу тебе. Жди.

И скорее отослал её прочь, так как одно её присутствие сделалось ему невыносимо, невесть отчего. А попросту рядом с нею Грегори острей всего ощущал собственную мерзость.

Дейрдре ушла, благодаря. А ввечеру к ней явилась сгорбленная годами старуха, жившая на окраине деревни. На жизнь она зарабатывала тем, что принимала роды у местных женщин, а вдобавок к тому, хоть про то и не говорилось открыто, изготавливала различные отвары, притирания и зелья, о составе и назначении которых предпочтительней молчать. Едва услыхав, зачем та явилась, Дейрдре с возмущеньем прогнала старую ведьму, а после проплакала ночь и к утру окончательно утвердилась в своём решении более ни в чём не полагаться на мужчину, без раздумий готового на грех детоубийства.

***

Но так как идти ей было по-прежнему некуда, бедняжка вынужденно обратилась к небольшому обману. Она исполняла прежние свои обязанности, хоть справляться с ними становилось всё тяжелей, и всё чаще она присаживалась отдохнуть, бледная и ослабевшая. Она перешивала свои платья, помалу становящиеся узки в поясе. Но лето уже перевалило за середину, наконец никакие портняжные ухищрения не могли скрыть правды.

V. Нелюдь

И слышу узких могил вкрадчиво-тихий зов,
Ветра бездомного крик над перекатом валов,
Ветра бездомного дрожь в закатном огне.
Ветра бездомного стук в створы небесных врат
И адских врат, и гонимых духов жалобы, визг и вой…
О, сердце, пронзённое ветром, их неукротимый рой
Роднее тебе Мадонны святой, мерцанья её лампад.

Уильям Батлер Йейтс

Слова порождали зримые образы, что сменяли один другой в летучем хороводе сидхе... отдалялись, покуда не померкли, не развеялись колдовством, и последний отзвук растаял в безмолвии.

Иные события и лица Джерард, как ваятель резцом, набрасывал меткими и верными взмахами; об ином кидал пару скупых, хлёстких фраз; что-то же и вовсе обходил молчанием: от незнания ли, от нежелания ли сверх меры тревожить дорогой призрак или бередить раны, для коих и время явилось бессильным лекарем. Но и из безмолвия выступала история торжествующей подлости, любви и величия душевного в плену низкого разврата.

Заворожённая повестью о былом, я напрочь выпустила из памяти среди каких чащоб пролегал наш путь. Осознав ли тщетность бега от давно свершённого или, быть может, сжалившись над изнеженной спутницей, Джерард всё замедлял шаг, пока не остановился вовсе, когда мы уже неспешно, точно при куртуазной прогулке, вышли на обласканную закатным солнцем прогалину.

Густая сеть лучей позолотила вершины деревьев, и на простёртых к свету ветвях уже наметились набухшие почки. День-другой тепла – и липкие листочки прорвут тонкую кожицу оболочки, а ленивые покуда, стоячие воды снегов обратятся ручьями, что вприпрыжку побегут с пригорков взапуски. Пройдёт ещё немного времени, от влажной прохлады низин поднимется туман. Земля оденет сиротскую наготу в пышное весеннее одеяние, бедово-зелёное, как глаза Джерарда.

Наёмник замер, приклонившись к стволу ясеня, такой же высокий и стройный, исполненный потаённых земных сил. Я следила за ним сквозь частую паутину ресниц, позлащённую закатным светом, и в тот миг впервые вполне и явственно осознала, насколько чужд он миру людей, пусть и сумел выживать лучше иных прочих, рождённых и выросших в нём, хоть за то и не миру был обязан. Напротив, мир тот не раз и не два испытывал его на излом, выведывал пределы боли. Мир людской был равно чужд ему, и всякий куст, иль дерево, иль зверь был роднее Джерарду, нежели любой человек из отцова замка. С невольной горечью уразумела, что и сама я едва ли посмею посягнуть на дружбу или же, того паче, любовь воспитанника сидхе.

Обратив вовне невидящий и зрячий взор, Джерард стоял, сомкнув скрещенные руки, точно удерживал себя в жестоком объятии, усмирял мятущееся внутри тёмное, злое. Ярость, что устремляется вовне, но не иссякнет, не расточится, потому как поистине направлена на него самого. Она губительна и опасна для всех, кто ни есть рядом, но всего тягче калечит изнутри того, кто впустил злодейку в свою душу.

И врагам своим не пожелаю изведать подобного чувства, ибо оно хуже страдания. Страдание через боль ведёт к очищению, к обретению новых сил. Гнев же этот произрастает из малого семени, и, пав на благодатную почву, что питает его отчаянием, насыщает ненавистью, он оплетает душу ядовитыми побегами, кровавит шипами, а чёрные цветы его застят свет, и любое светлое чувство гибнет, коснувшись чёрных лепестков.

Много бы отдала я за умение изъять, не причинив большей боли, те ядовитые всходы; не позволить им погубить живую душу, отравить разум и сердце...

Провела, едва касаясь, по стиснутым пальцам, по чётче обозначившейся под золотистой кожей веточке вен. Притронулась, сама не своя от собственной дерзости, и, казалось, ловлю отголосок его боли, и вздрагиваю от этого.

- Вот как… - шепчу, - выходит, не всё ложь, что говорят о Джерарде Полуэльфе…

- Значит, не всё ложь? – ощерился наёмник и вскинул бедовую свою гордую голову. – Как же, слышал, что болтают обо мне. Знаю, о чём хочешь спросить, леди. Да не решаешься. Ну же, спроси: убивал ли я своего отца? И вот что отвечу: да, убил! И не жалею об этом. Жалею об ином: что человека возможно убить лишь единожды…

Не знаю, чего он ждал от меня, решившись на это признание. Что отшатнусь в ужасе и гневе? Прокляну извергом, отцеубийцей? Да кого? Язычника, не знающего о христианских заповедях? Да и кто бы поведал ему о них? Сидхе?

Я не отшатнулась и не прокляла. Лишь разделила снедавшую Джерарда боль. Не осудила его, и не потому только, что любила. Наперекор всей премудрости, в которой наставляли меня с малых лет, в сердце своём я оправдала поступок Джерарда, настолько силён был во мне гнев на нечестивого его отца. Что уж говорить о Джерарде? Должен ли он любить и почитать такого-то отца, после того, как тот обошёлся с несчастной его матерью и c ним?

Мне сталось больно и горько за него, за путь, коим ему довелось пройти, но слова Джерарда не явились для меня откровением, точно некто более мудрый и сведущий заранее предсказал единственный возможный исход.

Медовое сияние просачивалось сквозь тёмные шатры сосен, подсвечивая в хризолитовый, янтарный, изумрудный. Как бы не хватился дочери отец в неурочный срок! Ведь, забывая обо мне на дни и по целым неделям, бывает и так, что ард-риагу приспевает охота послать за мною, а то и прийти самому, будь то ясный день или глухая полночь. Но могу ли знать наверняка, что друг мой не замкнётся в отчуждённом молчании, не укорит себя: – жаль, не вернуть сказанного, не залетит вспять в уста однажды спорхнувшее с них слово, обидное ли, злое, вовсе не должное стать произнесённому? Выдастся ли ещё минутка откровенности, откроет ли мне сердце тот, о ком столько лжи, оттого что никому он не поведал о себе правды? А я ради неё, правды этой, раз так тому быть, стерплю отцовский гнев, приму на себя вину за долгую отлучку... готова и призраком свободы пожертвовать, пусть отец запрёт мою дверь на хитрый замок, пусть и из окон не увижу юной весны, что шествует красавицей в зелёном убранстве сидхе. Пусть – дороже весны и переменчивой отцовской милости стала мне правда о моём друге. И, глядя в отчаянную зелень глаз, я тихо попросила:

2

В горах уже лежал снег, но землями ниже угрюмых вершин ещё владела осень. По неделям было тепло и сухо, воздух прозрачен и свеж, леса радуют глаз праздничным разноцветьем: где-то горделиво красуются вечнозелёные великаны, иные деревья не утратили ещё летней зелени, а другие поспели сменить её на багровые, охряные и золотые уборы. И дороги хороши: не размыты дождями; подковы выстукивают незатейливый мотив, и ехать веселей не под набрякшим тучами небом, а под косыми лучами, что пробиваются сквозь узорный рисунок листвяного шатра.

Лорд Грегори с супругой и челядью возвращался в свои владения из гостей, с празднования крестин. Принимали славно, торжество удалось, и даже мать, для которой годы, состарившие сына, также не прошли бесследно, превратив в совсем уж ветхую старуху, но по-прежнему властную, почти не брюзжала в пути. Верхом она давно уже не ездила, опасаясь рассыпаться, но возок катил ровно. Рядом сидела невестка и досаждала пустой болтовнёй, мало заботясь о том, что свекровь не поддерживает беседу даже пустыми замечаниями. Замок был совсем уже близок, и к закату предвкушали сытную трапезу, посиделки у очага и сон в своих постелях. Вот уже совсем, было, и добрались… Движение кавалькады остановил негромкий оклик.

Странно, как не заметили его прежде, ведь не все же были погружены в мечты о скором отдыхе, не все смотрели только вперёд, на дорогу, выглядывая, когда появится замок. Сам лорд готов был поклясться, что, не далее как пару мгновений назад смотрел в ту сторону, и там, где только что было пусто, теперь оседлал широкий сук – и даже листва не шелохнулась, не потревоженная! – диковинного облика юноша.

Наперекор предзакатной, осенней уже совсем прохладе, юноша был бос и полуодет, а может, полураздет. Штаны по колено да пёстрая безрукавка – вот и весь наряд. До плеч неровный ворох кудрей – точно бы не глядя, ножом отмахнули мешавшие пряди – такой отчаянной рыжины, что кажется почти алой, и отчётливые штрихи лучей зажигаются в них кровавыми каплями. И кроваво горят плоды боярышника, и светится кленовое узорочье в небрежно сдвинутом набекрень венке.

Незнакомый вовсе паренёк. Откуда взялся? С трудом верилось, что родился в какой-то из нищих хибар. И почему-то нехорошо так, словно бы с проворотом, кольнуло сердце. Лорд не мог знать всех, живших в его владениях. Но этого бы запомнил непременно, даже единожды, в толпе, виденного. Такие не забываются, так уж сложилось. Легко забываются посредственные, ни то ни сё, лица. Сразу и прочно западают в память крайности: красота и уродство. А парень был на редкость красив. Той бедовой, дурманной красотой, что не израстает, но лишь мужает с годами, что становится причиной ненависти и любви, доводящей до греха и преступления вернее ненависти.

Нет, не в нищей хибаре порадовалась такому подарку огрубевшая от работы мать. Не выходят из хибар не приученными гнуть спину и склонять голову, а с диковатой, но безотчётно благородной естественностью в каждом движении и неподвижности. И уж, конечно, из хибар не смотрят так на лорда своего и господина.

А глаза – зелёные. «Волчьи», - подумалось вдруг лорду, и зазнобило вдруг, и холода такого, холода нечаянного страха, он не ощутил бы, встреться ему, безоружному и без сопровождения, в самом деле волк.

А юноша улыбнулся, жестокой не по годам улыбкой:

- Ну вот, наконец, и свиделись. Рад ли ты нашей встрече… отец?

Всё в Грегори перевернулось и опрокинулось, точно в бешеной скачке не удержался в седле. Так, что скрипнула кожа толстых перчаток, сжал поводья, точно бы уже упал под готовые перемолоть его копыта.

И ни секунды сомнения, даже мысли о том, что слова эти – ложь, что назвавшийся сыном – самозванец. Сын! Сын его и… Дейрдре! Где скитался все эти годы? И сколько минуло их с той поры? Пятнадцать? четырнадцать? И где сама Дейрдре? Но слова не идут. Грегори хватил горстью ворот, дёрнул, отводя от горла.

Только всё отчётливей проступает в тонко выписанных чертах жестокое, звериное, чего не бывало и у негодяя-отца, не говоря уж о робкой нежной матери. Перегнулся на ветви, так, как человек и не удержался бы… Полно, да и человек ли он вовсе?! Или мстительный дух?

- Что же ты… отец? – Парень говорил ласково, ни дать ни взять и впрямь почтительный сын после долгой разлуки. - Как будто побледнел… Вижу, и не рад мне вовсе. Жаль. А я с первых лет мечтал увидеть тебя… - и голос всё тише, мягче, и улыбка на красивом лице – почти мечтательная. – Обнять… крепко. Всё думал, как это будет…

Тут дёрнулись запряжённые в повозку лошади, хоть никто их не понукал. Старая леди вздрогнула, невестка прикусила язык.

Юноша посмотрел в их сторону, и улыбка сделалась ещё ласковей, только взгляд колючий, как терновник.

- А, любезная моя бабушка… - Необъяснимым образом он умудрился поклониться, изящным жестом прижав ладонь к груди. – Что же вы, не покидайте нас так скоро. Моей любви хватит на всех. И на вас, почтенная мачеха. Надеюсь, хорошо вам жилось в гостеприимном замке моей матери?

Старуху словно бы удар хватил. Смотрела на впервые встреченного, а видела сына, таким, каким он ушёл когда-то из дому, только ещё дерзей и злее, ещё пригожей, и от союза ангела и демона родилась красота, в которой поровну намешано было тьмы и света.

В солнечном редколесье, знакомом до каждой развилки и замшелого пня, вблизи замка, где прожито не одно десятилетие, сделалось чуждо и сумрачно, как в чащобе. Или солнце всего лишь скрылось за облако? Отовсюду зазвучал смех, поначалу будто бы приглушённый, колокольчиково-нежный. Но с каждым мгновением звук всё нарастал, звенел металлическим звоном, точно из лесу вся кавалькада перенеслась в колокольню, в самый верёвочный перехлёст, где разом звонили во все колокола. Лошади рвались, изгибали шеи, бесновались, словно учуяли волков, но не могли одолеть незримой проклятой черты. Как ни бились всадники, не сумели ни усмирить обезумевших животных, ни принудить их сдвинуться с места.

3

Но Грегори не слышал слов сиды, да и едва ли уже могли что-то изменить слова, даже если бы лорд смог и захотел к ним прислушаться. Отец и сын уже встретились врагами, и в Джерарде ненависть возрастала вместе с ним, щедро питаемая рассказами сид, что были свидетельницами всего, что происходило на этой земле на протяжении многих веков, а значит, они легко могли узнать от камней, деревьев и ветра, от своих слуг и сродственников об истории Дейрдре и Грегори, обо всех их словах и встречах, и передавали эти разговоры и даже видения своему воспитаннику. Едва ли кому удавалось так много и полно узнать о своих отце и матери и об истории собственного появления на свет, больше, чем он сам того хотел бы.

Редкий сын не пожелает встать на защиту своей матери, а Джерард, хоть и не зная Дейрдре живой, всё же не мог не полюбить её со всей силой сыновней любви, её светлый образ и несчастную участь, и от того, что лишён был счастья видеть мать рядом с собою, полюбил ещё отчаянней. И чем крепче становилась его любовь к умершей матери, тем пуще разгорался гнев к живому и благоденствующему отцу, виновнику её бед и ранней смерти. Потому едва ли Грегори сумел бы подобрать такие слова, сыскать объяснения своим поступкам, настолько правдивые и извиняющие его, чтобы ожесточённый и заранее всё для себя решивший сын хотя бы повременил выслушать его оправдания.

Сам же лорд, не так давно полагавший, что готов принять наследника, будь он у него, едва ли не с распростёртыми объятьями, встретил сына не в воображении, а в жизни, и, увидев, по слову сиды, скалящего зубы волка, по своему обыкновенью напрочь забыл о прежних намерениях.

Грегори рванул клинок. Скорый на расправу, он клокотал от ярости, намереваясь не щадить неблагодарного мальчишку. Джерард бы, верно, расхохотался ему в лицо, если б проведал о своей «неблагодарности». Как же: ведь лорд намеревался облагодетельствовать нечаянно обретённого сына! но слова и поступки юноши из плоти и крови столь резко разошлись с теми, которые Грегори самонадеянно вообразил, что гнев обманувшегося лорда требовал немедленного выхода.

Слава непревзойдённого фехтовальщика придавала ему уверенность в однозначном исходе схватки. Да и обучался он не той науке, что преподают при дворах: искусству красивых поз и жестов, рассчитанных на множество свидетелей поединков, где ценилось скорее умение восхитить, нежели стремление победить любой ценой. Разумеется, лорд знал, не мог не знать и эту науку, но ближе ему была другая, та, что он постиг в совершенстве, живя вдали от дома и аристократических собраний, –наука поединков, где свидетели были нежеланны, а красивые позы и благородные жесты – никому не нужны и вовсе – опасны, наука ударов исподтишка и приёмов, что в другом месте назвали бы запрещёнными, но в его школе не было ничего запрещённого.

Соответственно, лорд полагал, что победа ему дастся легко, и в заносчивой снисходительности он уже решил, что пощадит жизнь негодному мальчишке. Лорд склонен был не замечать, как и всё дурное о себе, что он отяжелел, обрюзг и за спокойной сытой жизнью отвык сражаться. Для Джерарда же не являлось тайной отцовское прошлое, и об умениях его он знал не меньше, чем сам Грегори. Для отца же сын был terra incognita*, и лорд не мог даже догадываться о том, что Джерард знал и умел.

А умел он немалое, знал же и того больше. Ни один человек не сравнится с сидами в скорости и силе, и в воинском умении. Грегори перенимал свои умения у людей. Джерарда обучали сиды. Не так, как обучали бы человека. Так, как одного из них. И в этом крылось большое отличие.

- А ты? Где же твоё оружие? – сплюнул Грегори. Перехватил меч и похлопал по ладони плашмя: – Или этак отходить, чтобы неповадно было заноситься?

Сиды захихикали, предвкушая забаву.

Юноша отломил сухую ясеневую веточку.

- Этим ты думаешь сражаться? – издевательски расхохотался лорд, посчитав сына сумасшедшим. – Ты или вконец одичал в лесу, или не вырос ещё из мальчишеских забав и не знаешь разницы между поединком и дракой на палках!

- А ты, похоже, забыл разницу между сражением и перебранкой, - ответил сын. – Пусть тебя не смущает моё оружие. Ведь тебе случалось убивать и вовсе беззащитных.

Скоро забыв о былом намерении, Грегори развернул оружие острой кромкой, однако ещё достаточно владел собой, чтобы не зарубить мальчишку с одного замаха. Он хотел всего лишь жестоко проучить его и для начала выбить это смехотворное оружие, ведь пуще дерзости Грегори не терпел к себе насмешек.

Однако сухой прутик оказался дивно прочен. Боевое оружие, способное рассечь доспехи и сокрушить кости, ударилось о ветвь с глухим звуком, и по клинку, к руке прошла дрожь сильного столкновения.

Дерзкий мальчишка держал свой чудной меч как-то странно, выверченно, криво, и Грегори мог поклясться, что не видел, как этот нечеловечий сын успел сменить положение.

Грегори невольно отступил на шаг. В сознании толкнулась запоздавшая мысль, что он, возможно, поспешил нападать, поспешил праздновать победу. Превращение сухого древка в нечто, способное противостоять удару закалённой стали, так, чтоб не осталось и щербины, нелюдская реакция и странная стойка, подобной которой Грегори прежде не встречал ни у кого, с кем сводила извилистая дорога судьбы, ни из тех, кто принимал удары на грудь, ни из тех, кому не впервой колоть в спину, - всё это смутило его и поколебало уверенность в исходе поединка, который поначалу он не принимал всерьёз. Как бы не вышло наоборот: не проучил бы его самого выкормыш сид!

Теперь лорд опасался атаковать первым. Пробудившееся чутьё бывалого рубаки подсказывало Грегори, что даже весь опыт многочисленных схваток не подготовил его к встрече с противником, который двигается не как человек и использует приёмы, от которых Грегори не знает защиты.

Но и сын прекрасно понимал отцовскую нерешительность, и на губах его ядовитым бересклетом расцветала усмешка.

И Грегори совершил очередную ошибку. Растеряв остатки хладнокровия, он яростно атаковал.

4

Последний луч стёк по верхним ветвям густой струйкой кленового сока. Разливался туманно-медовый сумрак, на тихо отцветающем небе узорно прорисовались вершины деревьев.

Последний лист, кленовый – отпечаток алой ладони – упал на пёстрый ворох, и был слышен звук падения.

Двое стояли рядом, стояли неподвижно, касаясь друг друга плечами, склонившись чуть вперёд, точно замерев в незавершённом объятии.

Склонённое лицо Джерарда закрывали пряди, теперь – цвета запёкшейся крови. Его взгляд был скрыт, видна только твёрдая линия подбородка да сомкнутые губы.

Рука Грегори лежала на плече сына. Отеческий жест. Пальцы, сжавшись, скомкали ткань безрукавки.

На лезвии меча запеклись ржавые отблески. Алая искра сверкнула на острие – и сгинула.

Солнце зашло.

Тени расплывались и втекали в спешащую на мягких лапах вкрадчивую темноту.

В сумрачной неразберихе, в сумятице теней и света казалось: длинное лезвие пробило юноше грудь и вышло – снизу вверх, наискось, промеж лопаток.

Лёгким дуновением смахнуло со щеки рдяную прядь. Дрогнули, сжимаясь в бледную линию, губы.

Дрогнули, разжимаясь, пальцы. Меч упал – стальной птицей, серебряным росчерком – и ранил землю. Только землю.

Это ничего. Земле не привыкать залечивать раны.

Мёртвая ветвь, на время, по случайной прихоти ставшая орудием колдовства, вновь была мертва. И человеческая кровь не могла оживить её, напитать соком и прорасти новыми побегами.

Кровь уже сама была мёртвой.

Джерард склонил плечи, словно под внезапно упавшим грузом. Сделал шаг, неуверенный, будто бы заплутавший...

Лишённое поддержки тело мягко обвалилось на постель, устланную покрывалом - багровым, ржавым, захватанным отпечатками кленовых ладоней.

Над листвяной пестрядью, над чересполосицей прощально вспыхнувшего света и побеждающей тени, над мерно клонящимися вершинами колдовских дубов и ясеней летел лезвийно истончавшийся вопль ярости и отчаяния. Казалось, кричит сам воздух, хлещет по лицу когтистой лапой, пробирает до внутренностей и вонзает ледяные иглы ещё глубже, в разум, в душу.

От ветвей отделялось узорочье, отдавшее сочность красок, королевский пурпур и золото в залог сумеркам. До рассвета.

Листья падали.

Джерард узнал вдруг, что у победы горький вкус и запах палой листвы.

Он не ощущал себя победителем. Он чувствовал себя – убийцей.

Юноша обернулся – навстречу лезвиям и иглам, ярости и отчаянию. Холодел лоб, а скулы онемели, точно надавали пощёчин, усиленной гневом и отягощённой перстнями рукой.

Кричала по убитому сыну старуха-мать. Кричала, приподнявшись на возке, ломано изогнувшись, сухой покорёженной ветвью тянула к Джерарду руку. Кричала, без слов, без смысла, и со страшно исковерканного лица стёрлась печать разума.

Кричала, вцепившись в борта возка, точно от этого зависела её жизнь, и та, что могла бы, сложись судьба иначе, назваться Джерарду мачехой. Кричала, и с искривлённых, дрожащих губ срывались слова, которые – Джерард знал – ещё не единожды доведётся ему услышать. Позже он обвыкнет, научится отвечать на них усмешкой – сперва показного, а после и истинного безразличия. Но впервые произнесённые, с ненавистью и страхом выплюнутые в лицо, эти слова потрясли его сильней, чем мог предполагать он, пребывающий в счастливой юношеской самоуверенности, неопытный и, не смотря на уроки воспитательниц-волшебниц, ничего толком не знающий о мире людском.

- Тварь! Ублюдок! Нелюдь!

По белому лицу отцовой супруги катились слёзы. От её слов Джерард онемел и обездвижел, споткнувшись на полушаге. Зримая, осязаемая ненависть ударяла в грудь.

Старуха продолжала кричать, и вопль её уже вовсе не походил на издаваемое человеком стенание. Обезумевшие от близости сид лошади роняли с удил пену, некоторые всадники не сумели удержаться в сёдлах нечувствительных к приказам и поводьям животных. Кто-то лежал с раздробленными костями, кто-то сумел избегнуть ударов подкованных копыт, но ни люди, ни лошади не могли пересечь прочерченной тёмным волшебством границы.

Джерард мимовольно содрогнулся, когда ладонь Зимней Ночи легла ему меж лопаток. Он был слишком погружён в себя и, помимо обыкновения, оказался застигнутым врасплох приближением Зимней Ночи, но остро почувствовал, как холодно прикосновение сиды. Точно прикосновение мертвеца.

Лицо её по-прежнему прекрасно, но красота её мёртвая, - понял он. Так, верно, может быть красива смерть, пришедшая к измученному долгой болезнью или сведённому с ума болью от ран, к тому, кто неистово призывает её прийти и приветствует её, как невесту. И улыбка Зимней Ночи именно такая – ласковая, задумчиво-мечтательная.

- Что же ты, Лисёнок?.. – шепчет сида, и ледяные губы прикасаются к щеке, туда, где лихорадочным румянцем горят следы не нанесённых ударов. – Отчего не радуешься? Разве не этого ты желал? Посмотри – там лежит тот, кто явился причиной всех несчастий твоей матери, тот, кто увлёк её в могилу… чего ради? Лишь потакая собственной низменной похоти. Что же ты отводишь глаза? Ты отомстил - разве не сладок вкус мести? А лживая, коварная старуха? Со смертью бесценного выродка она, вероятно, помешалась. Или тебе не отраден вид её безумия? то, как она хрипит и воет, потеряв облик разумного существа, как рвёт свои седые космы? А эта жадная, дрянная сластолюбица, за какие заслуги заняла она место, должное принадлежать Дейрдре, красавице Дейрдре, бедняжке Дейрдре? Как она трясётся в ужасе, чуешь? – её страх расходится густыми волнами. И – вот неожиданность! Ведь эта корова, оказывается, питала к супругу нежные чувства. Достойная пара! Ведь оба блудили, точно животные, хотя и животным более присуща верность. Славные люди! И – такая преданность!

Джерард качнул головой, словно выдираясь из невидимой петли, что захлестнулась и – душит, душит... Тщетные усилия.

Зимняя Ночь ласково смотрела на тихое отчаяние воспитанника.

- Ах, Лисёнок… Это человеческая кровь говорит в тебе. Но ты не слушай её голоса. Он тих, но настойчив, слова его жестоки. Заставь его умолкнуть, чем скорее сделаешь это, тем проще тебе удастся. Посуди сам: разве не приятней слушать, как прежде, наши песни? Они возвышенно-бесчувственны и прекрасны, в них нет боли… Зачем тебе горькие людские песни? Их поют, как стонут.

5

Опускалась ночь.

Не вдруг я поняла, что вокруг и впрямь густеют вечерние сумерки, но не продолжением истории Джерарда, а закономерным следствием нашей прогулки, что столь затянулась. И не осень в мире, а весна, и с той октябрьской ночи минуло немало лет. Мальчишка вырос и остался верен желанию не возвращаться в мир сидхе, но не переболел давнего недуга и не сумел оборвать единожды, ещё до рождения, заключённых связей. Он немало покружил по свету, но, как видно, не обрёл нигде ни счастья, ни покоя, и отцовская кровь на его руках въелась в кожу, не смытая кровью иных, оставшихся для меня безымянными.

Я почувствовала только тогда, что закоченела и дрожу.

Джерард, не смотря на невесёлую задумчивость, заметил это прежде моего и набросил мне на плечи плащ. Самому ему, как видно, не так уж досадна была предночная прохлада нарождавшейся весны.

- Напрасно я рассказал всё это. – Джерард зачерпнул горсть снега, растёр в ладонях и умылся талой водой. На ресницах замерла хрустальная россыпь.

Я растерянно поправила съехавший с одного плеча плащ.

- Отчего? Из-за… них?

Джерард выпрямился, стряхивая с ладоней коротко взблёскивающие брызги. Коротко кивнул.

- Они… привыкли полагать, что я связан с ними определёнными обязательствами. И они бывают очень недовольны, когда в наши… тёплые отношения оказывается вовлечён кто-то третий.

Дочь правителя, взращённая среди законов и религиозных текстов, я оценила формулировку, игру голоса и расстановку пауз и позволила себе тихое замечание:

- Кажется, это называется риторикой.

- Да хоть бы философией! – раздражённо воскликнул Джерард и тем заставил меня помимо воли улыбнуться: для наёмника он был слишком умён.

Я подняла голову:

- Пусть так. Но я… не боюсь их.

Он обратил на меня долгий взгляд. Его глаза зеленовато отсвечивали в скоро сгущавшейся темноте... почти как у сидхе.

- В таком случае мне следует испытывать страх за двоих, - наконец произнёс Джерард, голосом сухим и строгим, и протянул ладонь. – Подай мне руку, леди Ангэрэт. Птичке следует поспешить в свою золотую клетку, чтоб не вызвать гнев птицелова. Не то золотые прутья сменят на железные, и одному бродяге не приведётся больше слышать её песен…

Я коротко помолилась тому, чтоб иносказание не стало провидческим, и вместе с тем порадовалась словам Джерарда. Неужто ему и впрямь нерадостно будет лишиться щебета глупой пташки? Или чтение рыцарских романов дурно влияет на мой рассудок?

Дочь правителя, воспитанная среди вражды и заговоров, я не могла не думать о том, что лишь в романах за красивыми словами следуют красивые поступки, что лишь в романах рыцари верны и благородны… а Джерард даже не рыцарь, а наёмник, и, словно испытывая свою гордость, никому не позволяет забыть об этом. Я не могла не знать о том, что даже рыцари порой поступают нечестиво, а отец платит наёмнику столь щедро, что мне было бы странно ожидать к себе дурного обращения.

Однако, как бы то ни было, истина не изменит моих чувств к Джерарду.

Двигаясь в темноте словно зверь, он уверенно вёл меня, и я вновь не узнавала дороги, хотя думала, что за время наших прогулок успела достаточно изучить прилегающие к замку земли. Иногда казалось, что я вижу что-то знакомое: поляну или развилку, приметное дерево, но вместо ожидаемой после этого части пути вновь следовала неразбериха.

К тому времени, когда я окончательно перестала понимать, где мы находимся, зная лишь по некоторым приметам, что всё же приближаемся к замку, моё сперва робкое подозрение укрепилось в уверенность.

- Что ещё ты умеешь? – спросила, поддёргивая чересчур длинный плащ, чтоб не намок в снежном месиве.

- Кое-чему научился. У них не было тайн от меня; на все вопросы я получал ответы. Кажется, их это даже забавляло. Хотя порой мне стоило бы умерить своё любопытство.

Луна светила слева, светом ровным и сильным, разливая потоки расплавленного серебра. Когда я отвлекалась от дороги, чтобы посмотреть на спутника, профиль Джерарда был чётким, точно отчеканенным на монете. Мы успели подладиться под шаг друг друга, и прогулка стала бы ещё приятней, если б не была столь вынужденно поспешна. Мы шли тропою волшебства, и дорога, спрямлённая искусством Джерарда, ковровой гладью ложилась под ноги. То же расстояние, на которое с моею скоростью мы истратили весь вечер, обратным ходом преодолели за какие-то считанные минуты, и древняя громада замка вскорости открылась нашим взорам, неколебимо-стальная, мистически-зыбкая. Казалось, светлые камни мерцают призрачным сиянием, и весь этот исполинский призрак маревом плывёт в ночи.

Так уж вышло, что ни единожды мне не привелось увидеть ночной облик места, где протекала вся моя жизнь, и несвычный вид поразил, вызывая в воображении истории Нимуэ и Джерарда о любви и волшебстве. Будь моя воля, я любовалась бы им до рассвета, но медлить сверх прежнего было неразумно.

- Надеюсь, нас не успели хватиться, - облекла словами поздно настигшую обеспокоенность, и лишь здравый смысл да твёрдая рука Джерарда не позволяли сорваться на не подобающий положению бег.

- Напрасные надежды, - уверенно возразил наёмник.

Меня огорчила и взволновала его правота, ведь Джерард Полуэльф ни разу на моей памяти не ошибся. Да и не настолько беспечны обитатели замка, кто-нибудь да хватился господской дочки!

- Но как же быть тогда?! Отец будет в гневе…

- Быть может, ему не доложили… Эй, приятель! Славная ночь для службы, светло, как днём.

Из двух дозорных при воротах бодрствовал лишь один, второй, постарше, спал стоя, привалившись плечом к стене и опершись на копьё. На молодца дежурство нагоняло тоску, отсутствие компании же и вовсе не располагало к дружелюбию.

«Госпожа», - пробормотал он, сопровождая слово наклоном головы.

- Твоя правда, - с ленцой отвечал дозорный, и взгляд его блуждал по мне, и от этого взгляда делалось нехорошо, и пробуждало желание спрятаться за спиной наёмника; этот взгляд точно разоблачал во мне нечто постыдное, то, что будет предано огласке. – В такую светлынь никто и близко не подберётся. А то что, сменялись бы? – подмигнул дозорный, и в тоне, в усмешке виделся скандальный намёк.

VI. Галан-Май

Танцуй, танцуй,
Прекрасная ночь в подарок от нас.
Танцуй, танцуй,
Сомнения прочь из сердца, с глаз
Долой.

Аста Принц

И я старалась, как могла, следовать совету Нимуэ. Со своей стороны, Джерард, насколько это возможно, поддерживал меня в этом поистине благом стремлении. Мгновение откровенности между нами кануло в Лету, мы вновь вернулись к отношениям, что связывали нас в самом начале знакомства... Хотя, по правде говоря, эти новые отношения стали ещё строже, ни на волосок не отступая от правил приличия, и даже Блодвен, эта закоснелая поборница морали, пару раз снизошла до одобрительных замечаний о моём телохранителе, пусть Джерард её словно бы и не услышал. Нимуэ по-прежнему глядела тревожно, точно ждала от нас некой безумной выходки, вроде прилюдного поцелуя, но, кажется, и она стала понемногу успокаиваться, уверившись в благонамеренности и благоразумии того, которого не так давно сгоряча обвиняла в безрассудстве и подвергании меня опасности. Теперь я с трудом верила, что мною не придумана была его страстная исповедь и зарождавшееся тепло между нами; Джерард столь безукоризненно справлялся с ролью бессловесного и бесстрастного слуги, почти тени, что, вспоминая былую близость, порой мне стоило больших усилий удержаться от слёз.

Рассуждая здраво (что, увы, стало получаться у меня не всегда и не так легко, как хотелось бы), я понимала, что Джерард поступал верно. Мы начали очень опасную игру, и единственным правильным решением было отступить, пока она не завела нас слишком далеко.

Всё так. Но…

Весна тем временем стала полновластной правительницей и горделиво шествовала в колдовском роскошестве зелёного убранства, в пышном венке из трав. Склоны холмов точно облиты были медной ярью. Вскоре полыхающая волшебным пламенем зелень украсится чистейшим кружевом – то зацветут яблони, приближая в мечтах к Острову Блаженства… не причалит ли где стеклянная ладья без руля и вёсел? Нет, не видать. Верно, других мчит она, несокрушимо-бесстрашная к штормам, мчит по зеркальным водам, ведающая дорогу, как верный конь… уносит – к счастью.

Вскоре фатою покроет колдовскую зелень чистая белизна. Это значит – близится май, а с ним – неугасимые костры Бельтайна, что расцветут сторожевыми огнями на вершинах холмов. Вопреки церковным запретам, зажгутся торжеством неистребимой веры, что жила на этой земле задолго до того, как привезли из-за моря новую религию. А значит, всех верных прихожан на краткий срок захватит во власть того, что зовётся язычеством, и будут пляски и игрища, и беззаконные браки, и белые венки в волосах…

Это значит – близится май. А с ним и моё шестнадцатилетие.

И я бы хотела хоть издали полюбоваться на майские костры и услышать отзвуки песен. Мною овладела недостойная зависть к тем, кто по статусу был ниже меня и при этом неизмеримо свободней в своих желаниях и поступках. Птичка в золотой клетке – да, Джерард был прав, назвав меня так. И причин для пения у птички становилось всё меньше, да и те песни, что ещё оставались, всё чаще отдавали фальшью, и всё чаще грустные мотивы возобладали над радостными.

- За морем люди также помнят и чтят древние традиции.

Джерард приблизился неслышимый, как дух. Его почти непрестанное присутствие тяготило своей холодной отчуждённостью, точно между нами выросла ледяная стена, и веяли метели.

Впервые за многие недели он заговорил со мною вот так запросто, словно бы ни о чём, и, вместе с тем, как всегда необъяснимо прочтя, что занимает мои мысли.

Сидя у окна, я прилежно вышивала на пяльцах; неотлучная Нимуэ посверкивала из угла бдительным взглядом – она несла при мне дозор, дозор на страже моей чести и благоразумия, и до сих пор не проронила ни слова, так как ей не за что было укорить нас. И мачеха отчего-то зачастила в мои покои, будто бы за тем, чтоб справляться о моей работе, о том, как иголка рисует гладкий узор, но предлог был столь явно надуман, что я не знала, о чём и гадать. Впрочем, даже ожидание возможной каверзы от Блодвен не возмутило душу. Едва ли леди-мачеха сумеет сделать хуже, чем уже есть. О нет, она не обладает той властью, коей наделён Джерард, властью причинять мне боль, при том, что он ни словом, ни поступком не оскорбил меня.

Я думаю, любовь избирает своим пристанищем лачуги и хижины, она остаётся там, где простота, где за бедность вещественную вознаграждаются богатством, что не купишь за всё золото мира. Любовь живёт там, где ничто не скрывается за искренностью слов, где имеют мало свободы над своей жизнью, но не над своим чувством. Любовь бесхитростна, оттого она лишь редкой гостьей заглядывает во дворцы и замки, промчится лёгким призраком и поманит какого-нибудь несчастного надеждой, миражом несбыточного блаженства. Но и прежде того её стремятся изгнать, травят её, словно вражеского подсыла; она нежеланна там, где правят амбиции и расчёт, где лицемерие угнетает истину, и ненавидят, открыто улыбаясь в лицо, и самые ростки светлого чувства душат, и буйно разрастаются побеги жадности, властолюбия и тщеславия, что неистребимы и всегда находят пищу.

Такова правда, и я хорошо знаю её, хоть предпочла бы пребывать в неведении, но, увы, это невозможно.

Не для дочери ард-риага.

Иголка лишь на миг застыла в воздухе, промедлив завершить бессчётный росчерк.

Лишь иголка в моей руке. Мыслимо ли бороться, располагая столь жалким оружием? С укоренившимся предрассудком, с драконовским законом, что властвовал столетиями до моего рождения и переживёт меня на века? И я прокалываю безответный шёлк, и расшиваю его травами и птицами, цветами и гроздьями: пышными завитушками, что так угодны леди Блодвен своей невинной и пустой пышностью.

Так, делай так, Ангэрэт. Скрывай чувства, прячь мысли, задуши правдивые слова под мишурой лживой и пустой болтовни.

Делай так, Ангэрэт. Поверь, что это правильно. И единственно возможно.

Загрузка...