I. Дева в башне

О тебе ли рассказал до времени
Только звон оборванного стремени,
Струн живая вязь,
О тебе ли, князь,
О тебе ли, мой серебряный?

"Тристан" Мельница

Старая нянюшка любила рассказывать мне разные истории долгими вечерами. Она, кряхтя, усаживалась у жарко натопленного очага, чтобы погреть старые, ноющие кости, тщательно разглаживала маленькими сухими ладонями складки на платье и доставала своё неизменное вязанье.

Крючок ловко сновал в её цепких пальцах, набрасывая новые петли; набирал ряды пёстрый чулок.

Пушистой шерстяной нитью вился негромкий убаюкивающий говорок старушки Нимуэ, она вязала слова так же просто и уютно, как свой бесконечный тёплый чулок...

Няня говорила о том, что матушка моя, прекрасная Гвинейра, не знала, как ей выразить ту глубину чувства, что она испытала ко мне, едва появившейся на свет крохе.

Уже предвидя скорый конец, что не позволит ей передать всю силу нежности к своему ребёнку, матушка нарекла меня Ангэрэт - "больше, чем любовь"...

Двое суток почти не прекращавшихся мучений подорвали и без того слабое здоровье матушки.

После родов и до смерти, которая пришла к ней спустя неполный месяц, она так и не вставала...

Едва ли не до вступления в сознательный возраст я уже ощущала себя сиротой при живом отце.

Шли годы, а ард-риаг* Остин никак не мог определиться с ответом, чего больше в отцовском сердце, - любви или ненависти.

Я отняла у ард-риага единственную женщину, которая оставила вечный след в его душе.

Я была всем, что у него от неё осталось.

Её продолжением.

Её отражением.

Её двойником.

Его благословением и его проклятьем - вместе, неразделимо, одновременно.

А я... я сама не знала, что испытываю к отцу, привыкшему скрывать огненные страсти под холодными доспехами спокойствия.

Не своя, не чужая.

И покои мои были холодны и неприветны, как стены темницы, и я в них - не хозяйкой, пленницей.

Нет, никто не чинил мне зла - да кто и посмел бы? Отец был полновластным хозяином в своих владениях... Нет, мучить меня дозволялось ему одному.

О, не спешите жалеть дитя, беззащитное перед произволом жестокосердного родителя. Отец мой не был зверем. В жизни он не поднял на меня руки - ни пустой, ни отягощённой плетью-змеёй, что оставляет на коже витые узоры, не морил голодом и не принуждал спать на стылых камнях. Я не стала героиней одной из злых сказок, что любят рассказывать в народе непогожим вечером у очага.

Увы! хоть через телесное истязание знала бы, что это отцовская рука наказывает меня. Но он лишь изредка навещал мои покои и всякий раз стоял и смотрел так, будто никак не решится, что сделать со мною - обнять или ударить. Исход был предопределён - он разворачивался и уходил.

Чтобы не вспоминать обо мне день... неделю... месяц.

Чтобы всё повторялось снова и снова.

Я была обеспечена всем необходимым для жизни и многим сверх того. Владела всем, о чём мечтает любая девочка... и ничем из того, что имеют они, нимало не задумываясь об этом: родительским участием, домом, в чьё тепло всегда можно вернуться, свободой бегать в вересковых пустошах, перекликаясь с братьями и сёстрами.

Каждая девочка мечтает стать дочерью повелителя. Я же отдала бы всё за счастье поменяться местами с дочерью кухарки или прачки, бегать босой по траве, есть их скудный хлеб, греться у их очага.

С рождения меня окружало множество слуг, все обязанности которых заключались единственно в том, чтобы дочь ард-риага ни в чём не нуждалась, чтобы была сыта, обеспечена какой-нибудь забавой, защищена от сквозняков и холода, исходящего от напрочь выстуженных стен. Но забота их была отчуждённой, купленной жалованием и страхом. Казалось, они боятся меня - не меня саму, но отца, стоявшего за моей спиной, и избегали хоть сколько-нибудь сблизиться. В людской толчее я была одинока и предоставлена слепому случаю, как заплутавший в лесу ребёнок.

Лишь старушка Нимуэ, нянчившая ещё мою мать, дарила мне последнее тепло угасающей жизни. Любовь к рано ушедшей воспитаннице не умерла в Нимуэ вместе с матушкой, но была бережно перенесена, не утеряв и капли, на её дочь.

Риаг Гвинфор, отец моей матери, также был добр ко мне. Управление туата отнимало много времени, и путь был не близок, потому он не мог часто навещать внучку. Разумеется, мне и в голову бы не пришло упрекнуть в том деда, он воспринимался мною как некое высшее существо, к коему не пристаёт грязь мира. Каждый его приезд делал меня счастливой, на недолгий срок почти превращая в живого, ласкового ребёнка.

Я росла смышлёной вдали от беспечных забав сверстников, в окружении взрослых людей, слушая их разговоры и домысливая недосказанное; образованием моим занимались мало и беспорядочно, что и неудивительно, ведь я родилась женщиной, хоть и благородного происхождения. Меня воспитывали жестокие и страшные сказки язычницы Нимуэ, да ещё книги, которые, обучившись читать - странная прихоть, - я хватала без разбора, и, так как никто не озаботился составить для меня круг чтения, содержание многих оказалось трудно для понимания ребёнка, иные же вовсе не предназначались в пищу детским умам. Как бы то ни было, всё привело к тому, что я рано научилась подмечать едва уловимые знаки, толковать мимолётный взгляд, жест, оброненное слово. Не так много было у меня забав, и эта стала любимой. Порой случалось ошибаться с толкованием, но со временем всё реже, как то происходит с любым занятием, пусть даже столь странным.

Так, я сразу угадала, что отец и дед, хоть и породнились через матушку, почитали друг друга скорее врагами, нежели отцом и сыном. Но им не удалось бы удерживать власть столько лет, если бы они позволяли истинным чувствам нарушить внешнее спокойствие. Иных им получалось морочить, но для меня они были подобны двум поединщикам за мгновение перед схваткой. Их взгляды и слова заменяли мечи и копья.

2

По мере того, как я взрослела, мой мир всё более терял в размерах; и то, что оставалось за его пределами, подёргивалось дымкой недосягаемости, пока, наконец, словно переставало существовать вовсе. Точно волшебник сжимал его границы: сперва до черты солнечного редколесья за пашнями, затем до замковых ворот и, наконец, до дверей моей опочивальни и нескольких примыкающих к ней помещений. Но в том не было ничего сказочного. Для этого хватило земной и понятной власти отца.

... Спустя ещё четыре года отец посулит талантливому мастеру-кузнецу щедрую плату за изготовление особого замк`а. Умелец преподнёс мудрёное устройство в дар: поостерёгся просить награды за труды. В народе силён был страх перед ард-риагом Остином.

Отец приказал навесить тот замок на двери моей опочивальни... Уходя, он запирал дверь - снаружи. Его визиты я угадывала, как узница - приход тюремщика, - по скрежету проворачиваемого ключа. Замок исправно смазывали маслом, но я отчётливо слышала, как приходят в движение внутренности хитрого механизма. Но, может статься, и убедила себя в этом, обладая своенравным воображением, каковое, впрочем, немало скрашивало моё заточение. А, может, и нет, ведь слух у меня и впрямь тонкий...

Нет, я не стала героиней злой сказки о мучимой жестоким родителем дочери.

Со мною сбылось иное предание, но про то позже. Всему свой черёд.

А пока советники убедили отца ввести в дом молодую супругу, с тем чтобы она подарила ард-риагу сына - и наследника. Ведь я, женщина, была годна лишь на то, чтоб укрепить связь между туатами, издревле и поныне пребывающими во вражде и порою не могущими объединиться даже перед лицом общего врага.

Вышли сроки - установленные и мыслимые, - отданные на откуп скорби. Даже и враги не упрекнули б отца в неверности умершей жене. Десять лет и девять зим минуло с того дня, как тело её обрело последний приют в святой земле ближайшей обители.

Говорят, отец обнимал мёртвую жену и кричал монахам, что не позволит им отнять у него Гвинейру, замуровать её под плитой, во мраке и холоде...

Говорят, отец обезумел от горя...

Никого не узнавая, он грозил спутникам, устрашённым, столпившимся поодаль монахам... Даже небу. И был способен убить любого - ни за что, только чтоб выплеснуть хоть малую толику боли.

Лишь отмеченному сединами и святостью настоятелю - единственному, кто нашёл в себе мужество приблизиться к ард-риагу, долгими уговорами удалось убедить отца, что Гвинейра более не его, что тело её принадлежит земле, а душа - Господу.

Говорят, отец любил мою мать любовью безумной, разрушительной. Любовью, которой мужчине не подобает любить ни единую женщину...

Отец согласился с разумными доводами ближников. Кажется, даже почти охотно... Возможно, в тот день его ещё не оставила надежда обрести пусть бледное, но подобие Гвинейры... Красивая, молодая, и не важно ни родство, ни выгоды - никто не навяжет, его выбор. Пусть не столь сильно любимая, о разумеется, нет, - на это он рассчитывать не мог. Для второй такой любви земной жизни мало.

Возможно, тогда он ещё не знал, что никто и никогда не заменит ему Гвинейру, и ей суждено остаться единственной женщиной в его судьбе, остальные лишь призраками пройдут по краю его жизни...

Итак, отец согласился... Спустя малый срок Блодвен вошла в наш дом надменной хозяйкой.

И с переменами пришло осознание, что прежняя моя жизнь была не так уж плоха.

Матушка позаботилась о том, чтоб мне не стало житья.

***

По первости она ещё сдерживала неприязнь к ребёнку мужа от первой жены. Даже пыталась сделать вид, будто желает заменить мне мать: ласкала, щебетала со мною о милых пустяках, делала подарки.

Но руки её были холодны, слова исходили от ума, а не от сердца... дорогие подарки не приносили радости и занимали внимание не дольше, чем того требовала вежливость.

Блодвен лелеяла меня, а сама зорко подмечала, как отнесётся к тому отец.

Как я говорила, он нечасто обращал на меня внимание. Но когда всё же вспоминал о дочери и видел рядом Блодвен в качестве любящей матери, молчал, но весь вид его изобличал недовольство.

Так, довольно скоро Блодвен решила, что ард-риагу нет дела до нелюбимой дочери, а значит, не стоит и тратить время, пытаясь понравиться мне, этим она не заслужит одобрения супруга.

Мачеха не сумела проникнуть в суть отношения отца ко мне. Нельзя винить её в этом, ошибались люди и более проницательные, знавшие нас больший срок.

В самом деле, несложно было обмануться. Трудно было ожидать от кого-нибудь подобного знания...

Так, прекратился поток объятий, ласковых слов и дорогих безделок. Какое-то время Блодвен держала себя холодно и всего-то не замечала опальную падчерицу - уже не дочь. К подобному обращению мне было не привыкать, перемены скорее порадовали, избавив от неприятного общества Блодвен и необходимости притворяться счастливой родством с нею.

Год спустя отношение её ко мне переменилось - не в лучшую сторону, и с каждым месяцем становилось всё хуже. Немало способствовало тому одно крайне неприятное для Блодвен обстоятельство, по сути, сводящее на нет смысл заключённого отцом союза.

Мачеха страшилась мужниного гнева, грозящего - кто знает? монастырским постригом, ссылкой, позорным возвращением к отцу. Страх, как то случается у подобных ей натур, выливался в гнев, который она обращала на слуг и на меня - единственного ребёнка ард-риага.

Возможно, из-за её отношения, мачеха никогда не казалась мне красивой - столь холодно было её лицо, но те, кто знал матушку, говорили, что вторая жена ард-риага почти столь же красива, как Гвинейра. Замечание это, это роковое "почти" приводили мачеху в бешенство. Так как матушка была давно неуязвима для ненависти, вся она изливалась на меня.

Блодвен по-прежнему радовала отцов взор холодной своей красотой, да тешила гордость тем, что принадлежит ему. Чрево её оставалось бесплодным.

3

Не ведаю, что натолкнуло отца на мысль, будто бы мне угрожает опасность. Жизнь наша никогда не была спокойной и не переменялась в ту пору ни в лучшую, ни в худшую сторону. Многочисленные риаги по-прежнему бунтовали в открытую или втихомолку плели заговоры, как и всегда, совершались подкупы, нанимались соглядатаи и убийцы взамен раскрытым и схваченным. Вращалось чудовищное колесо власти, время от времени переламывая хребет тем, чья удача уступала их амбициям. Я не любила думать об этом, не хотела слышать скрип колеса и хруст костей, что раздавался столь близко, что казался оглушительным.

Словом, внезапный страх отца озадачивал. Хоть опасения его и казались беспочвенными, я рассудила, что ард-риаг в любом случае знает больше моего, но страх перед неясной опасностью всё не являлся. Скорей раздразнило обленившиеся нервы шальное ожидание - тогда моё умение бояться оставалось далеко от совершенства. Нетрудно представить, сколь весела и богата на переживания и забавы была тогдашняя моя жизнь, коль скоро угроза ей представлялась будоражащим кровь приключением.

Блодвен тотчас решила, будто жизнь моя прибавила в цене. Это льстило невеликому моему тщеславию.

Немало отцовых грехов могли перечесть его враги и ещё больше - друзья. Одного не отнять - он не был скуп, мой отец. И за охрану дочери назначил баснословную сумму.

На медовое сияние золота слетелись пройдохи всех мастей. Охотники до лёгкой наживы отправлялись восвояси; вопли некоторых, особо ретивых, некоторое время раздавались с конюшни, где их вознаграждали десятком-другим плетей за беспокойство и дорожные издержки. Ни отец, ни его люди не были остолопами, неспособными отличить ст`оящего бойца от обманщика.

Последняя мера способствовала тому, что поток проходимцев оскудел, а вскоре иссяк вовсе, и в ворота замка отныне стучали лишь те, которые и в самом деле чего-то стоили в смысле воинского умения и опыта телохранителя. Таких не вышвыривали с позором, а предлагали показать, на что они способны.

В те дни замок был обеспечен зрелищами на года вперёд. Слуги с трудом вспоминали об обязанностях, и возле каждой годной для подсматривания щели выстраивались очереди зевак.

Нимуэ, приходя ко мне вечерами, рассказывала о тех, что и впрямь были хороши. Который поднимал на плечах молодого бычка, который завязывал кренделями стальные прутья (на что кузнец Хедин после забористо бранился)... который столь ловко метал ножи, точно весь окутывался стальной цепью...

В восторге я хлопала в ладоши; нянюшка только кривилась, отчего сухонькое личико сморщивалось, становясь величиной с кулачок. У неё имелось одно определение всем этим упражнениям в скорости и силе.

- Фиглярство, - повторяла она, всем своим видом выражая презрительное возмущение, и даже спицы в её руках стучали как-то иначе, будто поддакивали хозяйке. - Где это видано, чтоб мужчина по свисту выделывал всякие коленца, будто он конь на ярмарке, если, конечно, в жилах его течёт кровь, а не та мутная водица, что в нынешних бездельниках? Да разве ж это настоящие мужчины?

- Но ведь должен же отец как-то разузнать, на что они способны, - возражала я. - Вот они и следуют его приказу, ведь он ард-риаг и заплатит им за услуги. Разве это унижение их достоинству?

- Конечно же, нет, детка. Ведь у них отродясь не было того, что можно унизить.

Высокомерные замечания старой язычницы казались несправедливыми, и брала обида за наших гостей.

Но Нимуэ настолько занимала беседа, что она даже откладывала чулок.

- Видишь ли, детка, нынешнее их племя совсем не то, что было в моё время...

Помнится, я сдавленно фыркнула, предугадывая старческое брюзжание. Молодость - волшебная пора, и, оглядываясь назад, всё в ней кажется лучше, правильней, чем было в действительности. Острые края сглаживаются временем, как морская галька - многократно набегавшей волной, а всё дурное видится несущественным за давностью лет. Потому я не восприняла суждения старушки всерьёз.

- Всегда были и останутся те, в ком течёт гнилая водица, - как можно мягче заметила я и подготовилась к долгой отповеди.

Однако, паче чаяния, нянюшка оказалась немногословна.

- В года, когда я была молоденькой девчонкой, навроде как ты теперь, не видели ничего почётного в том, чтоб уподобляться псам, прыгающим на задних лапах ради сахарной косточки, которой поманила хозяйская рука, и не распушали хвосты, точно петухи в курятнике.

И сказала совсем уж странное напоследок:

- Мне будет горько, детка, если ты не встретишь ни одного из тех, в ком настоящая кровь.

***

Судя по тому, что ни один из пришлых удальцов не стал моим телохранителем, отец сходился во мнении со старой нянюшкой.

Воины, которых весть о том, что ард-риаг Остин ищет защитника для дочери, приводила из совсем уж дальних краёв, задерживались не дольше, чем то диктовали законы гостеприимства.

Пусть я не вполне соглашалась с Нимуэ, понимала, что отцу нужен непременно лучший. Всё, что ни делал отец, казалось верным по определению. Выходит, среди них не было ни одного с настоящей кровью.

Что ж, в тот раз он и впрямь не ошибся, медля с выбором.

4

Так, за пересудами о заезжих наёмниках, пролетела пора сбора урожая. Колосья упали под серпами жнецов, с осиротелых зябнущих полей свезли на телегах увязанные снопы и навесили замки на амбары. Леса сносили непрочное праздничное убранство, облетевшее лохмотьями; откупились грибами и позднею ягодой.

Пастырь-ветер согнал с побережья туманы. В воздухе повисла густая водяная взвесь, оседавшая ржою на стали, гнилью на дереве и камне. Туман поднялся от земли, обратился тучами и пролился отвесными ливнями, затяжными, непроглядными. Однажды под утро тучи побелели и рассыпались мягкими влажными хлопьями. Снежная паутина до полудня облепила дома и деревья, заткала воздух и занавесила солнце. К вечеру полные набрякшего снега лужи подёрнулись сеточкой льда, в ту же ночь обметавшей воду плотной коркой.

Озорник-морозец, хватавший поутру за уши и носы, в несколько дней превратился в убивающее холодом чудовище. Его укусы и прикосновения когтистых лап покалечили тогда многих. Птицы замерзали на лету, звери подходили к человеческому жилью, не находя пропитания в вымерзших склепах лесов.

То была самая лютая зима на памяти старожилов здешних мест, даже Нимуэ казалась непривычно испуганной. Бормоча что-то под нос, она озабоченно выглядывала в ледяные колодцы окон, качала головой и тут же ныряла в глубь залов, к живому теплу.

Отец не поскупился и тогда. Дни и ночи горели все очаги, что только были в замке. Люди беспрепятственно собирали хворост и торф, дозволялось даже срубать на дрова деревья. Во двор выносили котлы с горячей похлёбкой и никому не отказывали в приюте. Даже и этих мер не доставало, в ту зиму умерли многие. Какие, заплутав в метели, уснули на снежных полях, обманувшись смертным теплом, какие встретились со стаей обезумевших от голода волков, кого сожгла ледяная лихорадка.

Я коротала время в ожидании весны, молясь о её скорейшем приходе и душах путников. "Пусть они найдут дорогу, - просила, заблудившись взглядом в слепой круговерти за единственным не заколоченным ставнями окном, - пускай обретут силы дойти до мирного очага".

Нимуэ жалась к очажному теплу, похожая на клубок в ворохе шерстяных платков и полудюжине надетых один поверх другого полосатых чулок.

В тревожном забытье тех дней замок наш представлялся мне живым сердцем в ледяном панцире внешнего мира - намертво выстуженного, безмолвного, грозного в своём посмертии.

Порою душу захватывала страшная фантазия, будто бы мы остались одни в целом свете, будто бы только покрытые снежной побелкою стены замка единственные сдерживают холод, сгубивший всё живое. И на лиги вокруг - снежное поле, как поле брани, люди с белыми лицами и чёрными руками, и поверх - белый полог, каким укрывают покойников.

В такие минуты мне самой не хотелось жить.

Но даже и тогда замок стряхнул с себя сонное оцепенение. Осипший от кашля пилигрим, отогрев у огня руки с посинелыми ногтями, рассказал в благодарность за чашу горячего питья, что слышал по дороге, которую уж чаял последней в жизни. Будто бы, прознав о словах ард-риага, идёт к нам воин из страны рыжих скоттов, воин, чьё имя, уж верно, слышал всякий, имеющий уши.

Джерард Полуэльф.

Никто не ведал, кто он и откуда, знали только, что среди воинов из плоти и крови нет ему соперников.

Отцу было довольно этого знания.

Наёмник ещё шёл затёртыми позёмкой дорогами, а слава летела впереди него на крыльях герольдов-воронов, и вести о нём разносили неутомимые гонцы-метели.

Вот одолел горб перевала, вот заночевал в до крыш укутанной в сугробы деревеньке, вот отправился кружить меж холмов, похожих тогда скорее на равнину.

Порою след его терялся, заметённый позёмкою.

Чтобы появиться вновь, вмёрзшим в колкий наст.

Вместе со всеми я следила за тем, как приближается к замку одинокий отчаянный путник. И вместе со всеми таила ноющее замирание, бывшее в новинку бездельнику-сердцу, когда вести о незнакомом даже наёмнике не доходили несколько дней, и привеченные странники: забывшие страх в жажде наживы торговцы и редкие менестрели, казавшиеся вовсе не от мира сего, разводили руками на расспросы о нём. И как пускалось сердце в весёлый пляс, когда какой-нибудь угрюмый торгаш, обламывая сосульки с усов, бурчал: слыхал, мол, как не слышать, идёт, что ему, нелюдю, сделается.

Я пыталась образумить проказящего в груди негодника. В самом деле, и было б с чего стучать невпопад! Джерард Полуэльф - всего лишь наёмник, пусть чуть более удачливый, чем прочие молодцы подобного пошиба. Сияние посуленного отцом золота светит ему путеводной звездой, не позволяя заплутать в метели, отогревает, отгоняет смертный холод. Жадность невмерная - вот источник его мужества.

Так я убеждала себя, и на краткий срок сердце смолкало, не отрицая, но и не соглашаясь. Чтобы вновь сбиться с такта от недоумевающего молчания двух гостей подряд. Или вести о том, что наёмника видели уже на границе туата.

Вещее сердце...

Многое говорили о Джерарде Полуэльфе, столько историй и слухов не ходило, пожалуй, ни об одном наёмнике, что делало его особенным среди продажной братии ножа и арбалета.

Так, говорили, будто бы он нелюдского рода, будто бы лесные духи - забытые боги его родной земли, разгневанные небрежением прежних поклонщиков и оттого мстительные, - подменили дитя в колыбели: забрали младенца, оставив в зыбке свое отродье.

Будто бы у подменыша был уже полный рот острых зубов, и первое, что он сделал, - убил несчастную мать, когда та приложила мнимое своё дитя к груди, - он пил не молоко, но вытянул из бедняжки всю кровь до капли.

Будто бы воротившийся с охоты отец снёс маленькое чудовище в лес, вернув настоящим родителям, и закопал под корнями.

Будто бы из-под земли ещё долго разносился плач, мало сходный с плачем младенца.

Будто бы лесные духи всё же приняли назад своё отродье, наградив его зелёной кровью...

"Не зелёной, - возражали иные, - прозрачной, тягучей, как древесный сок".

II. Странник

Шёлком - твои рукава, королевна, белым вереском - вышиты горы...
Я мечусь, как палый лист, и нет моей душе покоя.
Ты платишь за песню полной луною, как иные платят звонкой монетой;
В дальней стране, укрытой зимою, ты краше весны и пьянее лета…

"Королевна" Мельница

В день, когда он постучал в ворота замка, незащищённая рукавицами кожа прикипала к металлу и сходила клочьями, дубовая кора шла трещинами, и даже сталь делалась хрупкой, как стекло.

Казалось невероятным человеку выжить за пределами круга очажного тепла, лишённому защиты крова.

"Знать, он и впрямь не человек", - подумалось тогда.

Давно уж рвущиеся с поводков снежные волки освободились и ринулись кромсать белыми клыками всех без разбору. Взъярившиеся на просторе белые звери не причинили наёмнику вреда, ласковыми псами ложась у его ног, и сонные звезды озябли, раскутавшись из шалей туч, но выглянули на небосвод, указуя ему дорогу.

Был тогда поздний вечер, но никто не спешил расходиться. Люди жались в большом зале, сидели у огня, притулившись к соседскому плечу. Не слышны были ни смех, ни разговоры, лишь стоны и плач стихии.

Редкое по силе чувство общности, уязвимости перед гневом природы ли, божественного ли провидения сплачивало людей.

Вопреки обыкновению, в тот день отец не запер снаружи дверь, унося в поясном кошеле резной ключ, но распахнул створ и увёл меня с собою. В зале он усадил меня по левую руку от себя.

По правую сидела Блодвен, укутанная в белый бархат и меха серебряной лисицы, с алмазной сеткой на светлых волосах, - точно воплощение зимы. Она сидела прямо и недвижно и походила на мраморную женщину с надгробия. Лицо её не выражало ничего, помимо высокомерного презрения, и рядом с нею ощущался холод, точно у пролома в стене, где скалят зубы снежные волки. Она была добродетельна, моя мачеха, и несла свою добродетель, как боевое знамя на древке копья.

И я, сидящая так, что все смотрели на нас обеих и волей-неволей сравнивали, я впервые остро ощутила собственную некрасивость рядом с блистающей в своём наряде зрелой, умеющей поставить себя женщиной, от чьей ледяной красоты слезились глаза. Видела себя со стороны: заплетённые в скромную косу волосы, полудетскую хрупкость, платье - добротное и сшитое по мне, но не отличавшееся тою изысканностью, тем свойством огранять природные достоинства в оправу богатой ткани, меховой оторочки и жёсткой вышивки.

Я сидела, почти занемогшая от стыда, не рискуя поднять оробелый взгляд от нетронутого прибора. А когда наконец обрела мужество встретить насмешливое осуждение, обнаружила с немалым изумлением, что внимание присутствующих обращено на меня, и нет в нём ничего зазорного, а Блодвен всё плотней сжимает губы, отчего они вовсе обескровели, а взгляд её становится всё прямее и острей.

Отец же таил жестокую горделивую усмешку за посеребрённым ободком кубка.

Я увидела приютившуюся в уголке Нимуэ и подивилась выражению страха на её лице.

"Люди так смотрят на меня, оттого что наконец представился им случай потешить любопытство, ведь отец скопидомно прячет меня, - так я с обычной рассудительностью разрешила сомнения и тем успокоила волнение. - Мачеха же оскорблена тем, что в кои-то веки не ей одной безраздельно принадлежит внимание, без которого она чахнет, как цветок без света. Ничего: назавтра ж меня вновь запрут, и Блодвен по-прежнему останется владычествовать над их воображением. Отец же доволен тем, что я не опозорила его какой-нибудь неуместной выходкой, отвыкнув ото всякого общения, помимо общества Нимуэ".

Поведению нянюшки объяснения не нашлось, и посему я предпочла вовсе не думать об этом.

***

Странно было ждать в ту ночь гостей. Проклинавшим судьбу дозорным застилало глаза снегом, они тщетно вслушивались, но метель скрадывала все звуки. Оттого и не сразу они расслышали стук. А расслышав, не поверили замороченному рассудку.

С немалым трудом отодвинули они примёрзший засов, и, протирая запорошенные глаза, впустили во двор одинокого странника.

Он ступил легко, точно и не был утомлён дорогой, и метель вползла в ворота белым плащом за его плечами, и ночь скрывала лицо низко надвинутым капюшоном.

Не боявшиеся прежде ни Бога ни чёрта парни клялись и божились, что всё было именно так, как они увидели.

Не охрипшим с мороза голосом ночной гость спросил их, на свой лад переиначив отцовский титул:

- Это ли замок лорда Остина, того, что платит золотом за верность?

Не найдясь, что ответить, старший из дозорных отвёл наглеца к отцу. И вместе с тем ко всем нам.

Джерард Полуэльф - а это был, конечно же, он - прошёл по лезвию света меж зажжённых факелов, не глядя ни на кого, кроме отца.

- Не утеряли ль в силе твои слова, лорд? Дошли до меня слухи, будто ищешь ты кого-то, умеющего обращаться со сталью и распоряжаться золотом.

- Слова ард-риага не могут утерять в силе, - нахмурился отец. Дерзкие речи чужака не пришлись ему по вкусу.

- Что ж, отрадно слышать, что не зря я преодолел этот путь. - Наёмник и не думал смущаться.

- Не спеши, странник, - усмехнулся ард-риаг, - ведь я не решил ещё, доверю ль тебе дочь и золото, которого ты так жаждешь. Может статься, хлопоты твои были напрасны, и ты зазря покинул домашний уют ради тягот пути. Полагаю, ты согласишься с тем, что слухи подобны лесным пожарам, и людские пересуды и из ничтожной искры раздувают пламя. Многие говорили мне, будто Джерард Полуэльф - воин, которому нет равных, но я не верю чужим словам, а верю лишь себе и тому, что видят мои глаза. Справедливо ли это?

В самом деле, отец лишь выразил сомнение, общее для всех. Ведь многие ожидали увидеть исполина, подобного ветхозаветному Голиафу, а увидели мужчину, не столь давно разменявшего третий десяток, стройного, как ясень. Даже и в переменчивом свете волосы его были красны, точно от прикосновенья осени, а в глазах жила июньская зелень.

2

Ночь, когда Джерард Полуэльф ступил под наш кров, перебила хребет зиме. По-прежнему выстуживали землю морозы, но уже и вполовину не столь лютые. Жизнь стала светлей и проще, лица вновь просияли улыбками, взгляды и слова сделались уверенней.

Жизнь вообще стала другой. Странно было ожидать перемен от появления одного лишь человека, но случилось именно так.

***

К вящему возмущению мачехи, известной поборницы целомудрия, наёмника устроили в просторном, но неуютном помещении, смежном с моей опочивальней. Поначалу я испытывала неловкость от подобного соседства, но вскоре оно стало чем-то непременным, убаюкивающим, вроде ежевечерней колыбельной. Спустя некоторый, довольно малый срок, я уже удивлялась тому, как обходилась прежде без этого молчаливого обещания защиты. Тем паче, наёмник ничем не напоминал о себе, а поведением мог подать пример многим молодым людям не столь сомнительного происхождения. Тем не менее, близкое присутствие молодого мужчины ощущалось всё более остро, как нечто неоформленное, но всепроникающее, разлитое в самом воздухе. Как скорое приближение весны.

Никогда прежде я не была так взволнована приходом весны, этой естественной переменой в природе. Быть может, оттого всё, что перемены происходили во мне самой? и это во мне пробуждались дремлющие до поры силы, надежды, тревоги, прорастал в сердце алый цветок, и дурманные его соки разливались в крови?

Ещё не сама любовь, но готовность любить изменяла меня, ваяла из ребёнка девушку. И тревожными снами полнились ночи.

То была пятнадцатая весна моей жизни.

Я жила ожиданием тепла и не надеялась на большее, чтоб, как и несколько лет прежде, всего лишь ловить за растворёнными окнами дыханье весны, внимать хвале, вознесённой ей в птичьих трелях, в шелесте листвы. Я отучила себя желать многого - несбывшиеся чаяния причиняли боль, к чему она?

Да, я научилась быть благодарной и за малое.

Но та весна и впрямь стала волшебной.

Джерард не изменил обыкновению говорить и поступать так, и только так, как полагал справедливым. Приближенные лизоблюды величали это его обыкновение возмутительным, но, как оказалось, отец мой находил своё удовольствие в том, что хоть кто-то в его окружении не убоится говорить правду и поступать без оглядки, по велению совести. Вне всякого сомнения, ард-риагу по нраву вызывать трепет одним своим именем, одним присутствием, но и всеобщий страх однажды утомляет. Джерард был словно свежий, вольный порыв в затхлом воздухе замка.

В прежней прямодушной манере наёмник заявил ард-риагу:

- В чём провинилась перед тобою леди Ангэрэт, если ты, лорд, наказываешь её заточением? Я здесь, чтобы уберечь её от яда, стрелы и кинжала, но суровостью обхождения вы скорей погубите её.

- Ба! - воскликнул отец, пристукнув кубком так, что вино расплескалось, запятнав богатую одежду ард-риага. - Уж не переодетый ли ты проповедник, часом? Или, быть может, лекарь, коль указываешь, что повредит здоровью моей дочери?

- Ни то ни другое, - ровно возразил Джерард, и это было справедливо.

В самом деле, священники честили чужака грешником и язычником, поклоняющимся демонам лесов и полей, сулили загробные страдания, но наёмник оставался равно глух и к проклятьям их, и к увещеваньям спасти душу, приняв святое крещение. Лекарям же он не оставлял работы, ибо те, кого он полагал недостойными пощады, не нуждались в услугах целителей, но лишь в пяти локтях* земли.

- Ближники потчуют тебя словами, политыми мёдом, но их верность бескорыстна, моя же оплачена золотом - так выслушай, пусть бы это и пришлось тебе не по вкусу, лорд. Ты позвал меня, чтобы я оградил леди Ангэрэт от зла, и я исполню службу, хоть бы и защищать её пришлось от отцовской опеки.

И отец - неслыханное дело! - покорился.

И уже другой волшебник разрушил наложенное предшественником проклятье. По слову Джерарда отворялся хитрый замок, запирающий мои покои, отпирались любые засовы, и открывались ворота замка. Оно обладало мистической властью, его слово.

Помню, всё не решалась выйти во двор замка, почти верила, что натолкнусь на незримую преграду. Что прежнее заклятье по-прежнему сильно. Что меня, ослушницу, немедля возвратят в опостылевшие покои, где от выстуженных насквозь стен в ярд толщиной всегда исходит холод, где сквозь глубокие и узкие, обращённые на север окна, не достигает ни единый луч... где ждёт наказание.

Помню, без улыбки глядя на моё затруднение, Джерард протянул руку.

Так, ухватившись за его ладонь, я вышла на залитый солнцем двор.

Люди, нахмуренные, не поднимающие взгляда от земли, спешили по своим делам и не подозревали, что причастны к чуду. Ведь разве то, что совершается каждодневно, не перестаёт быть чудом?

А солнце дарило тепло всем, без разбора.

- За пределами замка можно увидеть места куда более красивые.

Негромкий голос Джерарда пробудил меня от бездумной неподвижности, и я поняла, что улыбаюсь, обратившись лицом к солнцу, и по щекам струятся тёплые капли, точно небесное сияние растопило лёд в моих глазах.

- Ну же, не стоит бояться сделать шаг, леди.

Так, по-прежнему рука об руку, мы вышли за ворота.

Дорога лежала меж травами обронённой лентой. Сколько раз провожала я тоскливыми глазами, как дедов отряд уводит вдаль белая лента, и как холодным тяжким камнем ложилось на грудь отчаяние... И вот сама повторяю их путь, и на душе легко и радостно, так, что даже становится вдруг страшно - я не привыкла быть счастливой и жду расплаты за незаслуженный дар. Нет сомнений, что незаслуженный: верно, мгновенья счастья достались мне по ошибке, назначенные кому-то более достойному... да беспечный ангел, что нёс их на золотом подносе, ненароком обронил по дороге, заслушавшись райским пением, и пригоршня радужной пыльцы упала мне на душу.

Но вскоре оплошность вскроется, крылатого мальчишку накажут суровой отповедью, а взамен чудесного подноса вручат заплечную суму, из которой станет раздавать он, понурив кудрявую голову, болезни и горести - такого-то добра в избытке сыплется на землю, мудрено ошибиться. Отмерят и мне невзгод, зачерпнув щедрой мерой, чтоб и воспоминанья не осталось о нечаянном счастье...

3

В то лето тепло надолго задержалось в наших краях, зима же припозднилась и была похожа скорей на осень. Природа словно повинилась за недавние беспримерные холода, а я с благодарностью принимала нечаянную щедрость тихих дней, как и молчаливое попустительство отца. Он покуда не изменил своего слова, а я избегала лишний раз попасться ему на глаза, напомнить своим видом о перемене решения. Джерард уверял, что для меня нет опасности выходить за ворота замка, и до сей поры не ошибался, а я всецело ему доверилась, но отец мог рассудить иначе.

Как бы то ни было, траву уже укрыло жёсткое серебряное шитьё заморозков, а прогулки наши продолжались невозбранно.

В те часы я забывала, что на свете живут люди, помимо нас. Что есть отец, в чьей воле сделать так, чтоб я забыла о солнечном свете, и есть ненавидящая падчерицу Блодвен, и по-прежнему скрипит, перемалывая свежие кости, колесо власти... Тогда в моём мире алмазной россыпью блестел первый снежок, и в каждой снежинке, множа сияние, отражался щедро расточаемый свет.

Джерард отводил склонённые ветви, подавал руку, помогая обходить поваленные стволы и кочки, а когда и переносил через неглубокие низины, где стояла вода, схваченная хрусткой ледяной корочкой, что трескалась и прогибалась, стоило поставить ногу, и ломалась на первом шагу. Порою в подобной заботе не было особой нужды, да и велика ли печаль намочить край подола в тёмной воде, что выступала из проломов следов... Но я рада была и тем украденным прикосновениям, тем крохам близости, которая - я понимала - может никогда уже не повториться.

А Джерард... Тогда его чувства и устремления оставались скрыты для меня. Одно смущало мои мысли - к золоту, коим ард-риаг столько раз попрекал чужака, он даже не прикоснулся...

С иными Джерард был немногословен, но со мною оставлял небрежный тон. Он рассказывал о своей родине и землях, куда заносила его судьба наёмника, так славно, точно водил за руку по нездешним краям.

Его глазами я видела озёра, чьи воды до самого дна прозрачны, как слёзы Пречистой Девы.

Горы, что подобны хребтам уснувших драконов, чьи бока задевают тучи, а ледяные панцири не растают вовек, ибо даже солнце там, на недоступной и птицам небесным высоте, лишь обжигает, но не греет.

Дикие степи, что раскинулись привольно, подобные морям, и в безбрежном шелесте волн травы два отряда всадников разминутся, незамеченные друг другом.

И земли пустошей, что просачиваются сквозь пальцы обжигающим прахом, а ночами овевают ледяным дыханием, земли, что кажутся мёртвыми, но и среди них есть жизнь, особая, отличная от привычной нам.

И города-склепы, города-призраки, со слепыми провалами бойниц, с сорными травами меж камнями плит. Их стены сдержали атаку шквала приступов, и натиск осадных машин, и таранные удары, но обвалились трухой от скользящего прикосновения руки времени. Ночные птицы, что гнездятся в разрухе башен, дикие псы да шакалы - вот все их обитатели. И осиротелые города видят беспокойные сны, и стряхивают с себя ночами груз столетий, но к рассвету год`а вновь нарастают на них пеплом, плющом и паутиной, и старые их раны ноют к непогоде. Они зажигают призрачные огни, но разве лишь случайный путник забредёт на их свет... и тотчас же отступит в страхе перед недобрым местом. И города жалуются на своё сиротство голосом ветра меж разбитых ставень. Они зовут, но на зов их некому ответить. Все те, кто наполнял их голосами и смехом, столетия назад обратились в тлен.

Но какое бы полотно ни выткалось из слов Джерарда, всюду я видела зеленоглазого странника, хоть он не сказал ни слова о себе.

Это он оставил в книге пустыни вязь следов, проваливаясь по колено в красные пески, и брёл на м`орок облачного города, а из опустелой фляги упала на иссушенные губы последняя капля.

Это он оставил на холодном камне кровь из распоротых ладоней, а после стоял на вершине мира, и царапал горло ледяной воздух, который пьёшь и не можешь напиться.

Это он, склонившись над каменной чашей, заглядывал в обморочную глубину озёр.

Это он ладонью сглаживал кисти степных трав.

Это он бродил по заросшим сорными травами руинам и слышал отзвуки смолкших голосов.

О многом поведал он мне в наши долгие прогулки.

Не говорил лишь о сидхенах, заколдованных холмах.

Однажды спросила его сама, терзая зубами непокорные губы.

Спросила, проверяя на истинность истории о нём: спускался ли он под землю, в чудесную обитель сидхе, жил ли он среди прекрасных духов, преломлял ли их горький хлеб?

Тогда летняя зелень его глаз потемнела, точно на мгновенье их осенил полумрак заповедных земель.

- Да, - ответил он на все вопросы и не сказал более ни слова.

Тогда я не поняла, тосковал ли он по прежней жизни, но змея-ревность отравила мою кровь...

III. Тайна

«Скажи - молю я всем, что есть
Святого на земле, -
Ты в божьем храме был хоть раз,
Крещён ли ты, Тэмлейн?»
Роберт Бёрнс

- Не знаю, чьего ножа или яда страшится твой отец, но человеку этому нескверно удаётся таить своё намеренье, - произнёс Джерард однажды. - Лучше, чем кому бы то ни было до него.

Встревоженная его замечанием, я потребовала объяснений.

Джерард покачал головой:

- Сдаётся мне, леди, лорд знает больше, чем говорит.

К тому сроку я уже вполне уверилась в чутье наёмника. Ещё никому не удавалось застигнуть его врасплох. Он провидел опасность за милю, его зрение и слух не могли принадлежать человеку... священники говорили, будто бы он читает мысли. Я ото всей души надеялась, что Джерард всё же не обладает последним умением. Хотя, кто скажет доподлинно, чего стоит ожидать от того, кто жил среди чудесного народа!

Нет-нет, всё-таки, наделяя чужестранца потусторонними способностями, святые отцы преувеличивали, как то им присуще. Да и Джерард, при всей своей сдержанности, едва ли сумел бы смотреть на меня по-прежнему, без осуждения и насмешки, если бы и вправду знал, что я думаю.

О нём...

***

Обыкновенно сон мой был крепок, но в ту ночь что-то встревожило меня. Дрёма ещё не совсем слетела с ресниц, и я щурилась во тьму опочивальни, облокотившись о подушку.

Тогда я удивилась, заслышав голоса. Они звучали поблизости, в смежном с моей спальней помещении, где проводил ночи Джерард. Среди нескольких говоривших я различила и голос самого наёмника.

Они не кричали и не грозили. Вероятно, этому обстоятельству следовало меня успокоить... Опасности нет.

Я закусила губы. Девицы из свиты Блодвен держались обыкновения во всём потакать собственным желаниям и всегда добиваться своего. Джерард не мог не привлечь их внимания - это-то было ясно ещё с ночи его появления в замке. Неизведанное и опасное влечёт...

А он... какой же мужчина в здравом рассудке отвергнет то, что само идёт в руки?

Но голоса... Я прислушалась. Пусть и нечасто я участвовала в беседах, но придворных дам узнала бы наверняка. И голоса эти не принадлежали никому из них.

Незнакомки выговаривали слова высоко и мелодично, и речь их походила скорей на диковинное пение, но ни один менестрель не сравнился бы с незримыми певуньями. В жизни не доводилось мне слышать звуков прекрасней...

И всё же они вызывали страх.

- Джерард?.. - позвала я в темноту. - Джерард!

- Не бойся, детка, они не причинят тебе вреда. При том, конечно, условии, если ты не перейдёшь им дорогу и не станешь притязать на то, что они почитают своим...

Голос Нимуэ показался вдруг скрипучим и резким, точно колодезный ворот, по сравнению со звучанием дивной мелодии, что выводили незримые сирены. Но, вместе с тем, таким привычным, родным...

Живым.

- Няня?..

Кажется, Нимуэ не спала уже давно, если вообще сомкнула глаза в ту ночь. Она сидела у окна на крышке сундука; волосы, которые днём она забирала под платок, теперь были заплетены в косу, белую, как молоко.

Старушка покачала головой:

- Не думала я, дура старая, что россказни те правдивы...

- О чём ты, няня? Кто здесь?

- Это не моя тайна. И - тише, не кричи так. Не то они услышат.

- Но я ничего не понимаю!..

Я готова была заплакать, как капризное дитя, которым никогда не была, от страха, от обиды на Нимуэ - обиды явной и оправданной, на умалчивание правды и неуместную, как мне казалось, таинственность, и от той неясной обиды, что причинил мне Джерард.

- И нечего тебе тут понимать, - няня сказала, как обрубила словом. И прибавила мягче, сострадательно: - Угодил он в передрягу, да так крепко угодил, что и не знаю, достанет ли когда сил выбраться... А ты спи, детка, не бери в голову, не то будут поутру глазки погасшие, личико бледное... А ну как повелитель-батюшка увидит, осерчает? Подзовёт меня к себе, старую, испросит: отчего доченька моя, красавица ясная, молчалива, невесела? Уж не по твоей ли вине, недосмотру, нерадивая, нерасторопная? А поди-ка ты отсель, скажет, отслужила ты своё, не нужна нам более... Кто тогда тебя, сиротку, пожалеет? Спи, детка. Тебя-то оно не коснулось, не о чем и горевать...

Няня ошибалась, упорствуя в слепой надежде на лучший исход, в вере на то, что Джерард прошёл лишь по самому краю моей судьбы, ничто во мне не задев и не потревожив.

Уже давно это было не так; ещё до того, как Джерард переступил границу отцовских владений, он взял непрочную мою крепость - играючи, без приступа, осады, без обмана. Сама вышла навстречу, вынося захватчику серебряные ключи; вручила с поклоном и лёгким сердцем...

А тогда лишь с головой укрылась одеялом, запрещая себе прислушиваться.

***

Наутро Джерард был мрачен и зол.

Хоть и немногое я разумела в подобных вещах, а всё ж таки мужчины после желанной встречи вели себя иначе, разве что не облизывались, словно только что съели сладкую грушу.

И я не знала, что причинило бы мне б`ольшую боль: взаимное чувство Джерарда к неизвестной женщине или неясная опасность для него, на которую намекала Нимуэ, возможно, от этой же женщины и исходящая.

Ответ явился скоро. Я предпочла бы навеки лишиться Джерарда, без надежды и на единый приветный его взгляд, лишь бы был он счастлив - с той, другой.

С той ночи мирный сон оставил меня. Ложе сделалось жестк`о, простыни горячи и грубы, воздух спёрт... Разумеется, ничто не изменилось, и служанки по-прежнему прилежно взбивали перину, застилали тонкими тканями и отворяли ставни. То неразгаданная тайна мучила бессонницей, глухо ворочалось в груди беспокойство - и любопытство - не без него: пойди, узнай, от того не станет беды большей, чем уже есть...

Хуже того - возможность проведать тайну Джерарда у меня была.

2

И однажды ночью, уже привычно притворяясь спящей, заслышала, наконец, дивные голоса, которые ждала и надеялась никогда больше не знать.

Нимуэ спала, высвистывая носом замысловатую мелодию, - подделать такое няня не сумела бы, да и не стала б.

Некоторое время я слепо глядела в темноту, раздираемая противоположными желаниями, но одно из двух было несоизмеримо сильнее, и борьба, хотя ожесточённая, продлилась недолго.

Пол леденил босые ступни, но отыскивать в потёмках башмаки я поостереглась: сон у Нимуэ чуток. Поджимая озябшие пальцы, прокралась в дальний угол опочивальни, где часть стены закрывал старинный гобелен, изображающий двух занятых прядением женщин, развлекавших друг друга беседой - и, судя по хитрым переглядам почтенных прях, беседой весьма пикантного свойства. Гобелену было невесть сколько лет; некогда насыщенные краски потускнели до едва различимых оттенков, нити истлели и крошились по краям.

Однако гобелен более был интересен не сам по себе, искусностью исполнения и стариной. Он прикрывал от случайного взгляда хитро запрятанную дверцу, за которой строители замка оставили небольшую пуст'оту, невесть для чего служившую изначально. Я обнаружила тайник нечаянно, от скуки изучив каждый камешек своего узилища.

Известен ли отцу моему секрет, десятилетиями скрываемый лукавыми пряхами?

Кому принадлежали прежде мои покои и спальня Джерарда?

Ответы я уже едва ли отыщу.

Откинув пропылённую ткань, я нащупала выемку и потянула на себя, молясь, чтоб старый механизм не выдал скрипом или скрежетом.

Безымянные мастера знали своё дело, и устройство работало исправно, но даже вещи стареют и умирают. Раздался негромкий звук, с каким составные части механизма тёрлись друг о друга.

Посапывание Нимуэ смолкло, слышно было, как старушка заворочалась в своей постели. Сделалось зябко уже не от холода, а от того мерзкого чувства унижения и стыда, что неминуемо довелось бы испытать, застань меня няня за моим занятием.

Но страх мой оказался напрасен. Нимуэ сварливым тоном пробормотала что-то, вздохнула и вскоре задышала громко, с присвистом.

Как могла, я успокоила сердце - что получилось довольно скверно, и, одолеваемая дурными предчувствиями, пробралась в каменный мешок, затхлый и тесный, как чулан, презирая себя за низкий поступок.

Я знала: на стене с обратной стороны повешено тканое изображение молодой красивой женщины, прямо и даже несколько надменно смотрящей с холста, заговорщически прижимая палец к губам. С правой стороны к ней склонялся почтенный старец в богатых одеждах, и, глядя на гобелен, я сомневалась, что дама слышит, о чём он ей толкует, потому как с левой стороны мастер-ткач поместил пригожего юношу-менестреля, украдкой пожимающего протянутую ему белую ручку. Содержание сцены трактовалось весьма недвусмысленно, и богобоязненная мачеха, полагаю, пожелала бы собственноручно изорвать "мерзость" на клочки и проследить, как те сгорят, чтоб не осталось и пепла.

В каморке было черно, выделялись лишь два тусклых пятна, как два булавочных укола, пропуская в чулан по нити блёкло-серого света, - отверстия на месте зрачков гобеленовой дамы. К тому времени я вконец продрогла в одной рубашке, но кровь прилила к щекам - таков был стыд, когда я приникла лицом ко льду стены, вглядываясь в спальню Джерарда из глаз безымянной обманщицы.

Смешно было на что-то надеяться - в самом деле, не разговаривал же Джерард, забавы ради, сам с собою разными голосами? Но одно дело предполагать, пусть даже призывая разум в судьи, а иное - увидеть всё своими глазами.

Спальню Джерарда окутывал серебристый полумрак - тучи разошлись, а ночь выдалась звёздная. После черноты собственных покоев и потайной каморки скромное полуночное сияние едва ли не ослепляло. Оттого я различала участников сцены и всё происходящее между ними отчётливо, даже более, чем хотелось бы.

Джерард стоял как раз напротив меня и, разумеется, был не один. Незнакомые мне женщины водили вокруг него завораживающий хоровод, неприметно сужая пространство, и замороченный, опутанный взгляд исподволь терялся в искусно выплетенном кружеве движений. Текучие, как вода, они ни на миг не задерживались на одном месте, оттого и не сразу удалось их сосчитать.

Числом их было семь. И никогда прежде не доводилось мне видеть никого прекрасней.

Колыхались в причудливом танце под неслышимую музыку края их одеяний, и цвета их были ярки, словно светились в темноте. Летели следом концы распущенных или заплетённых в мелкие косицы волос, длиною до пят. И, затмевая звёздный свет, мерцали их глаза, зелёные, зелёные, точно болотные огни.

- Отчего смотришь так хмуро? Будто бы даже и не рад нам...

За дивной мелодией голоса не вдруг было разобрать слова человечьей речи, такой грубой для чаровницы, чьи волосы украшала сетка из тончайших серебряных нитей. Там, где нити перекрещивались, мерцали бриллианты чистейшей воды.

- Разве? Я помню совершённое добро, Зимняя Ночь.

- И по-прежнему играешь словами, Осенний Лис.

Женщина вроде бы шутливо погрозила пальцем, но и в жесте этом, и в смехе её, похожем на звон льдинок, чудилась неявная пока, подспудная угроза.

- Теперь, когда мы возродили старую дружбу со здешними сёстрами и братьями, мы сможем навещать тебя чаще. Разве это не прекрасно? - пропела, прильнув к плечу Джерарда, другая, в наряде из мшисто-зелёного бархата - подобный, верно, не сшила б ни одна известная мне мастерица.

- Прекрасно, - эхом откликнулся Джерард.

- И мы никогда не расстанемся с тобою, - продолжила третья, чьи рыжие кудри венчала причудливо изогнутая диадема из рубинов, крупных и круглых, как ягоды.

- Где бы ты ни был, - подхватила четвёртая.

- Как бы далеко ты ни ушёл, - улыбнулась пятая.

- Ведь ты - наш, - засмеялась шестая.

- До самой твоей смерти, - промолвила седьмая. - И после неё.

- Или ты забыл, в чём клялся нам? - спросила первая, та, что названа была Зимней Ночью.

IV. Страшная сказка

Полночный час угрюм и тих,
Лишь гром гремит порой.
Я у дверей стою твоих —
Лорд Грегори, открой.
Роберт Бёрнс

Увы, я не умела утаить своего знания. По бледности, по опущенным глазам Джерард – не чета мне! – скоро угадал истину.

В рыхлом крупянистом снегу чернели проталины, с мокрых веток часто капала талая влага, и воздух казался на четверть из воды. Капли оседали на меховой накидке, и парок у губ был заметен уже едва-едва.

Нога глубоко проваливалась в ставший ненадёжной опорой снег, и в следах проступала вода. Поневоле я опиралась на руку Джерарда, и пальцы выдавали дрожью.

Джерард усмехнулся некрасивой кривой ухмылкой.

- Что ж, раз ты и так знаешь больше, чем следует… не рассказать ли тебе страшную сказку с несчастливым концом?

При этих словах я споткнулась о корень, притаившийся в чёрной, расшитой снежным кружевом листве.

Джерард не позволил упасть, вздёрнул на ноги, не сбавляя шага, хоть его пальцы, сжавшиеся обручем на моём предплечье, оставили на коже отпечаток.

Джерарду не требовался ответ. Не глядя в мою сторону, будто исповедовался перед роняющим первые весенние слёзы лесом, он говорил, говорил, неровно втягивая воздух сквозь сжатые зубы.

Повесть его была недолгой. Короткие, злые фразы резали слух. Порою, слушая, я невольно сбавляла шаг, но мне не позволяли остановиться. Мы точно спасались от преследователей. Кто гнался за нами? Не призраки ли прошлого проносились в снежных вихрях, задевали мокрые плети ветвей? Не знаю.

В этом безрассудном беге Джерард увёл меня далеко, дальше, чем мы когда-нибудь уходили на наших прогулках; открылись незнакомые места. Но вскоре я вовсе отрешилась от происходящего вокруг, привыкшая доверять чутью наёмника, которое – знала, не подведёт его и в той горячке наяву, и он убережёт меня от вывиха, весеннего голодного зверя и от злого человека.

Перед мысленным взором установили ткацкий станок, и незримые мастерицы - верно, самой Арахне* сёстры – споро переплетали разноцветные нити. От краёв к середине ткался волшебный ковёр.

Джерард говорил о землях, что отделены от наших лигами солёной воды и днями опасного пути, о землях, чья природа столь же прекрасна и изменчива, что и наша. И так же кутают её наползающие с моря туманы, и так же изобильна она зелёными шлемами холмов и опоясана горами. К вершинам их, точно ласточкины гнезда, лепятся многочисленные крепости - угрюмые стражи. Нет мира в той земле, как и в земле нашей.

Одним из таких замков владела старая леди. Была при ней юная воспитанница, по имени Дейрдре, которую старуха держала хуже нерадивой служанки, и жилось девушке точно белой горлинке в когтях у вороны.

Мало кто знал – всё: и замок, и поля, и угодья – истинно принадлежало девушке, так как прежде всем имением заправлял её отец, а старуха была всего лишь второй женой его младшего брата. Нищая приживалка у богатой госпожи, она сумела обернуть так, что они две поменялись местами. Пользуясь беззащитностью законной наследницы и уповая на собственную безнаказанность, старуха прибрала всё к своим рукам, чтобы позже передать единственному сыну.

Сколько-нибудь близкой родни у девушки не нашлось, друзьям в её затворничестве неоткуда было взяться, а друзья отца, которые не отказали бы ей в помощи, все сложили головы на полях сражений. Так вышло, что некому было добиваться для неё справедливости, в то время как брегонов* всех подкупила бесстыжая её тетка.

Но даже и тогда жилось девушке не так худо, как с приездом тёткиного сына. А был он из той породы людской, которой не живётся мирно у родного очага и не стремятся они обрести свой дом и затеплить в нём огонь. Не от невозможности узнать желанный покой, не от нужды, беды или обета, что гонит их, точно листву, оторванную от родимой ветви ветром перемен. Нет, там иное – сидит в них непокойный бес, ему-то под отчей кровлей делается худо, будто в намоленном храме, вот и подзуживает, нашёптывает уговоры переступить порог. Гульба, драка, разврат, разгул безудержный – вот где ему раздолье, вот его молитва и обитель!

Едва выйдя из отроческого возраста, сын опекунши уже наскучил домашним теплом и пустился в многолетнее странствие, как корабль по штормящему морю. И чем круче шторм, тем ему веселее; радуется бес в человеке, ввергнувшем себя в пучину греха.

Грегори – так звали молодого человека, немало покружил по свету, нигде надолго не задерживаясь, и числился в живых потому лишь, что изредка присылал матери короткие весточки. И вот – вернулся.

Отчего? Почём знать. Быть может, даже и бес пресытился хмельным, кровавым кутежом и оставил закоренелого грешника; исполнив свою работу, прилепился к чьей-нибудь не столь ещё испорченной, замершей на перепутье душе. Быть может, подошла пора испытать усталость, подойти, после всех трепавших штормов к тихой пристани. Но вероятнее всего неоткуда было взять денег, никто уже не ссужал в долг, осаждали заимодавцы, да вострили оружье многочисленные враги, потому как нигде, где бы ни побывал Грегори, не оставил он по себе доброй памяти, лишь неоплаченные долги, обманутых жён и девиц, их разгневанных мужчин, да отцов и матерей, оплакивающих убитых им сыновей.

Легко представить, какой переполох случился при известии, что в замок возвращается молодой господин. Старуха-хозяйка не знала, что подать на стол, какие вина вынести из погребов, и как устроить его покои, и чем бы ещё ублажить блудного сынка. С рассвета всё уже было приготовлено в самолучшем виде, слуги сбились с ног, часовые на воротах проглядели глаза, а сама хозяйка каждую минуту бежала к окну, да знай покрикивала, придираясь ко всему, что, по её мнению, небезупречно, - то есть едва ли не всё, на что она ни посмотрит.

И вот, к вечеру, когда все уже были измотаны беспрестанными упрёками и наставлениями, донеслась весть: «Едет!» Последовала встреча, старуха-мать утирала слезу в сыновьих объятиях.

На следующий день молодой лорд бродил по замку. «Всё это – твоё!» - сказала ему счастливая возвращением мать. Женским чутьём она угадала, что заполучила, наконец, сына в безраздельное владение, что теперь ему некуда податься, а, значит, он останется при ней, и она упивалась этим знанием.

2

...Не видя Дейрдре среди разрумянившихся в погоне всадников, Грегори поворотил коня, возвращаясь по широкому следу, проложенному охотой. Его не завлекала и некогда любимая забава, всё перекрыл с каждым ударом сердца нарастающий страх: с Дейрдре приключилось несчастье. Разве мало случается их на охоте? Проклиная себя за упрямство, он не замечал, что всё безжалостней погоняет коня, и тот уже летит птицей, сжав ноги в комок под брюхом и роняя с удил клочья розовой пены, а всадник распластался по взмыленной шее, цедя сквозь зубы богохульства, перемешанные с молитвами, ни одну из которых он не помнил от начальных до заключительных слов.

С комьями земли и снега из-под копыт отбрасывало вспять долгие ярды расстояния. Относительно ровная местность засеянных снежным зерном полей сменилась редколесьем, где землю прошили корни, источили норы; лорд не мог продолжать горячку погони, рискуя сломанными ногами скакуна и собственной сломанной шеей, и перевёл коня на размашистую рысь.

Всё же спешка пришлась своевременным средством, лорд явился куда как кстати, застав Дейрдре в самом отчаянном положении. Не успев толком осадить растревоженного жеребца, Грегори спешился, на ходу взводя арбалет. По натуре он не был трусом, сверх того, природная стойкость закалилась во множестве опасных передряг.

Хладнокровно выверив расстояние, он выпустил бельт в налитый кровью глаз.

...Дейрдре окутало облаком мускусной вони от тяжко обвалившейся туши. Морда зверя оскалена была предсмертной яростью, вздёрнутые чёрные губы открыли частокол жёлто-коричневых клыков, меж которых тряпкой вывалился язык. Единственный глаз ещё не успел потухнуть, на месте второго, потёкшего студенисто-кровавыми слезами, виднелся стальной наконечник...

- Ты не ушиблась, кузина?

Девушка смотрела на протянутую руку потемневшими от пережитого ужаса глазами и молчала, лишь подрагивали белые, точно из снега вылепленные, губы. Грегори сам поднял её на ноги, и она приклонилась к нему, ослабелая; дрожь словно бы распространилась от губ, и вот она сотрясается уже вся, точно отогреваясь от смертного холода его дыханием.

- Уйдём отсюда. Не оборачивайся, - мягко уговаривал её лорд, и она, послушная, подчинялась ему.

Грегори поймал в зарослях бересклета воротившегося жеребца Дейрдре, но лишь привязал его к седлу своего коня, а девушку усадил перед собой. Видя, что они возвращаются к замку, Дейрдре слабо возразила, указав рукой в ту сторону, куда устремилась беспечная погоня.

- Но как же...

- К чёрту их всех! – махнул рукой в перчатке молодой лорд и крепче прижал к себе девушку, а она впервые забыла мысленно укорить его за богохульство.

Когда стали уже различимы прорези бойниц окутанного морозной дымкой замка, лорд придержал идущего шагом коня. Дейрдре не имела сил возразить, когда Грегори склонился над нею, властно забирая себе первый мёд её губ.

Старая леди не знала доподлинно, что приключилось на охоте, куда так стремительно исчез её сын и отчего воротился раньше всех с одной лишь кузиной. Одно она видела ясно – забава не оправдала возложенных на неё надежд, лекарство лишь способствовало ухудшению болезни. Не в обычае сына было поверять матери свои тайны. И ей оставалось лишь блуждание впотьмах: как знать, какой выходки ещё ждать от своенравца?

Спустя дня три или четыре старуха вела подсчёт прибыли, что принесли ей подлостью захваченные земли. В скупом свете единственной дрянной свечи она раскладывала золотые и серебряные монеты по столбцам и горкам, беззвучно шевеля губами, когда Грегори вошёл в её покои: таящий в себе некую тревожную мысль, губы, привычные к нахальным усмешкам, сжаты.

- Я хотел поговорить с тобою, матушка.

Едва дрогнувшая рука неловко выпустила монету, и золотая гора обрушилась.

"Неужто, стервец, явился сказать, что надумал возвратиться к бродячей жизни?» - ужаснулась мать. Уйди он теперь, суждено ли ещё когда свидеться? Не всадят ли ему нож под рёбра в пьяной драке? Не подстерегут ли тёмной ночью ненавистники? Да и она – доживёт ли до сыновнего возвращения и когда ждать его – не снова ли через десять лет?

Но заговорила обычным своим бранчливым тоном, не показав истинных чувств:

- О чём?

- О Дейрдре.

Не такого ответа она ожидала и внутренне посмеялась над прежними страхами.

- И всего-то? – усмехнулась, собирая рассыпанные деньги. – А что о ней и говорить?

- Я мог бы жениться на ней, - небрежно обмолвился молодой лорд, подхватив золотую монету и вертя её в ловких пальцах.

- Тю! Пустое говоришь! – отмахнулась мать. – То, что было её, и без женитьбы стало наше. Нищенка у храмовых ворот богаче Дейрдре, отрепья, которыми она прикрывает стыд, и те могу отнять у неё, и никто не скажет слова наперекор. Но, коли уж завел ты, сынок, речь о сватовстве... Присмотрись-ка лучше к соседской дочке. Вот бы славная вышла шутка, удайся объединить наши земли!

- Помилуй, матушка, на неё не взглянуть без содрогания.

- Да, не красавица, оттого и засиделась в девках. Ну так что ж, с её рожи тебе не есть, не пить, а вот с богатства, что не сегодня-завтра оставит ей папаша!.. Постный святоша, диву даюсь, как таки сподвигся заиметь свою неказистую дочурку! Если только жёнушка, наскучив святостью, не спуталась с каким-нибудь конюхом, что не впадал в исступленье, заслышав слово "грех"... Да ты присядь, сынок, и не кривись так, послушай, что скажет тебе мать. Мать твоя не так уж глупа, иначе не здесь бы мы были, не хозяевами в этом доме... Дочку, того и гляди, окрестят старой девой, ну да зато старая подагра не станет, как прежде, задирать нос, кичась знатностью, не с руки, теперь ли быть переборчивым в женихах? А от тебя всего-то и нужно: быть с невестушкой поласковей: там словечко, тут подарочек, томный взгляд, да пожатие руки украдкой... Да что я учу тебя! – Старуха паскудно подмигнула. - Поди, этой-то наукой овладел в совершенстве.

- Это будет несложно. Красотка и без нежных вздохов смотрит на меня голодной кошкой.

3

Свеча догорела, оставив лишь горький чад да обжигающие капли.

Он уходил на рассвете, и Дейрдре молчаливо провожала его, не требуя ни ложных клятв, ни постыдной благодарности. Он возвращался к законной жене, к своей леди, а она, Дейрдре, вчера бывшая ничем, нынче стала меньше чем ничем, случайной любовницей. Слово это змеёй ужалило ей сердце, но она ни словом не упрекнула мужчину, полагая единственно себя одну во всём виновной. Любовь её не растворилась в предутреннем свете, лишь сделалась горше на вкус, да тяжелей для женских плеч.

Поднявшись с любовного ложа, она поцеловала лорда на прощание, без слёз, без мольбы.

- Спасибо за счастье, единственный мой. Теперь я знаю, что было оно в моей жизни, да уж не след ему повториться… Никого я до тебя не любила и уже не полюблю. А ты возвращайся к молодой леди, повинись перед ней и не вспоминай обо мне. А уж я о себе не напомню…

А Грегори не знал, куда подеваться от стыда под светлым взором погубленной им девушки.

Ещё весь в плену воспоминаний, он почти не слышал попрёков раскрасневшейся от праведного гнева новобрачной. Однако ему составило труда вновь завоевать благосклонность простушки. Да и куда ей, замужней перед Богом и людьми, оставалось податься, ведь не обратно же в отцовский дом, и тем навлечь на себя позор?

Так, волей-неволей пришлось им притерпеться к супружеской жизни. Немало тому способствовала обоюдная страсть к шумным увеселениям, да то обстоятельство, что Грегори, не много дорожа супругой, предоставил ей свободу жить по собственному разумению, лишь бы не порождать обидных сплетен, а супруга, хоть и ревнивая по натуре, удовлетворилась статусом замужней женщины, который уже не чаяла заполучить, и оттого была не слишком требовательна к мужу. Старуха-мать, со своей стороны, как умела, сглаживала острые углы, а в уменье этом ей нельзя было отказать.

Так, супружество, начавшееся не лучшим образом, продолжилось вполне сносно.

Но что же Дейрдре?

А Дейрдре в своей доброте приняла совершённый грех целиком на себя, оправдав соблазнителя; жертва перед ним, сама же за него молилась. За себя молиться она считала не вправе, ужасаясь невольным мыслям, что в ночь своего падения была единственно счастлива за отнятую нечестивой опекуншей жизнь.

Грегори же нет-нет да вспоминал о намеренье, открыто будучи мужем нелюбимой жены, тайно жить с Дейрдре. Той ночью, что должна была стать его первой брачной ночью, он сорвал с Дейрдре покров святости и тем превратил из ангела в земную женщину. Мгновения раскаянья минули для него; свет, осиявший когда-то Дейрдре, поблёк. Привыкший обо всех судить по себе, он уже не принимал за единожды и навек принятую истину когда-то поразившие его слова любящей женщины.

Но Дейрдре не изменила себе, слова её не обратились песком и ветром. Со всегдашним достоинством она отвергла постыдное предложение, говоря о том, что греху не должно множиться, тогда как груз прежнего ей суждено нести до конца дней.

Пришлось волоките отступить. В досаде и смущении Грегори убедил себя, будто немного радости от любовницы, что горазда лишь плакать да молиться.

Своим чередом зима сменилась весной. И в один из ненастно-серых дней Дейрдре сама пришла к лорду, бледная, выгоревшая будто от некой болезни.

- Прости, что явилась нарушительницей своему слову. Ведь обещалась, что не потревожу тебя – и вот я здесь, стучу в твои двери! Ты волен не верить теперь мне, единожды солгавшей, но я не посмела б докучать тебе, будь моя забота лишь о себе одной. Так знай же, лорд мой, что я ношу под сердцем твоё дитя. Он был бы лишь моею радостью и горем, если бы не чувствовала, как болезнь точит меня изнутри. Любимый мой, знать, свыше срок мой отмерен: не увидеть мне ещё однажды, как Дева Мария укрывает поля снежным покровом… Я не ропщу, но было бы тяжко умирать, не зная, что отец хотя бы тайно проявит заботу о бедной малютке. Молю тебя, сыщи для нашего дитя добрых воспитателей или устрой его в монастырском приюте, чтобы святые молитвы с младенчества очищали его от материнского греха! Ведь не многих хлопот и трат это будет стоить тебе.

Дейрдре обращала на лорда озарённые надеждой взоры, Грегори же хмурился её словам. Любовь его минула, вина забылась, и воспоминанья потускнели. Не в обычае подлеца платить за свои ошибки, но хуже всего – подлая мыслишка: как бы не проведал кто, не донесли бы сплетни о бастарде до жены и тестя. Взбалмошный старик трепещет над родовой честью, уж не спустит зятю появившегося ровно после свадьбы младенца, наперёд того, что должен быть зачат на супружеском ложе. Да и жена с матерью изведут попрёками… Подумав так, лорд совершил худшее преступленье, покрывшее все прежние его грехи.

- Как я могу быть уверен, чей это ребёнок? – с надменностью спросил он, отворотившись.

От лица Дейрдре, и прежде истомлённо-бледного, отхлынула вся кровь. Но и тогда, смирив себя, она отвечала с тихим укором:

- Правда твоя, мой лорд… я дала право так судить, забыв с тобою свой девичий стыд. Могу лишь поклясться, что не была ни с кем, кроме тебя.

- Хорошо же, - цедил лорд сквозь зубы, - помогу тебе. Жди.

И скорее отослал её прочь, так как одно её присутствие сделалось ему невыносимо, невесть отчего. А попросту рядом с нею Грегори острей всего ощущал собственную мерзость.

Дейрдре ушла, благодаря. А ввечеру к ней явилась сгорбленная годами старуха, жившая на окраине деревни. На жизнь она зарабатывала тем, что принимала роды у местных женщин, а вдобавок к тому, хоть про то и не говорилось открыто, изготавливала различные отвары, притирания и зелья, о составе и назначении которых предпочтительней молчать. Едва услыхав, зачем та явилась, Дейрдре с возмущеньем прогнала старую ведьму, а после проплакала ночь и к утру окончательно утвердилась в своём решении более ни в чём не полагаться на мужчину, без раздумий готового на грех детоубийства.

***

Но так как идти ей было по-прежнему некуда, бедняжка вынужденно обратилась к небольшому обману. Она исполняла прежние свои обязанности, хоть справляться с ними становилось всё тяжелей, и всё чаще она присаживалась отдохнуть, бледная и ослабевшая. Она перешивала свои платья, помалу становящиеся узки в поясе. Но лето уже перевалило за середину, наконец никакие портняжные ухищрения не могли скрыть правды.

Загрузка...