Я счастливая.
Нашёптываю это в контексте нелепое созвучие, дабы не свести крестом руки на груди. Пытаюсь проснуться, но сон оказывается явью. Либо же крепко сплю: стоит зажмуриться и открыть глаза, правильно? Когда же? Когда я проснусь?
Я счастливая?
Не понимаю, что происходит. Не понимаю, как долго это длится. Я ничего не понимаю.
Пантеон скорбит?
Жена скорбит.
Безвольно выбираюсь из транспорта и шагаю к паразитическим стенам Монастыря. На меня взирают – из каждого окна, покрытого решётчатыми створками – прекрасные девы, и даже близ находящийся и готовящийся к отправке конвой замирает, чтобы поприветствовать. О чём говорили все эти люди всё то время, что я отсутствовала? Успели сложить немыслимые легенды? а вычурно высмеять? Я, не зная никого, ненавидела всех. Чувство, с которым столкнулась в истине Тел и рассталась в истине Душ, вновь давало о себе знать; что могло ожидать в эпилоге моей жизни?
И я встречаюсь с встречающим меня Хозяином Монастыря.
Он раскрывает объятия, на что девочки подобно щебечущим пташкам перешёптываются друг с другом через окна, и вальяжно бредёт навстречу: улыбается, улыбается во всю силу. Лицо его берёт судорога в тот момент, когда мужчина разглядывает платье на мне – чёрное, с измятым подолом и кровяным багрянцем на рукавах, который сделал ткань твёрже и темнее и придал ей металлический аромат. Выделанная улыбка изгибается в противную ей, а руки – крылья – ударяют по швам подобия камзола. Ян останавливается.
У него хватает сил едва слышно выпалить моё имя. И только. Я же разрезаю оставшееся меж нами расстояние и молчаливо – почти безмятежно – ожидаю дальнейших речей. Но говорим не мы; говорят стены Монастыря, говорят выглядывающие послушницы, говорят обслуживающие, должные робкими взглядами тонуть в хозяйских ногах. Говорит весь мир, а мы – глядя друг на друга – молчим.
– Богиня… – как вдруг приветственно отталкивает Ян, но я не позволяю неприятно-липким речам (мёд – тоже неприятно-липкий) разливаться далее; награждаю краснослова пощёчиной и стальным взглядом.
Послушницы, до того расходившиеся в беспрерывном улюлюканье, затихают. Затихают и земли Монастыря, погружаясь в привычную им атмосферу безмолвия и неспешности. Эта тишина обняла меня, когда я впервой шагнула к монастырским землям из доставившего меня с отчего дома конвоя. Поразительная тишина, подозрительная тишина, настораживающая. Место с пребывающими там десятками прекрасных созданий не должно молчать.
Подглядывающие послушницы пугаются от непонимания и незнания грядущего. Некто посмел использовать силу против самоотрешено использующего силу по отношению к ним. Хозяина Монастыря трогать нельзя никому из послушниц и потому послушницы – после увиденного – вняли: явилась не одна из них.
Ян показательно сплёвывает нам под ноги и говорит:
– Не стоит спрашивать, как у тебя дела?
– Находишь это забавным?
Хозяин Монастыря бормочет, что поступать так, как поступила отбившаяся от мужских рук женщина, не следует.
– Если боишься за авторитет, – отвечаю я, – напрасно нагнал на дом Солнца свору ручных псов. Вот показатель, вот твоё истинное лицо.
– Ты переживаешь? – холодно бросает Ян, а мне от этих слов хочется разве что скулить. Переживала ли я…? Переживала и переживу, вот в чём беда. – Бог Солнца так просто отпустил тебя? – вопрошает следом (и поджигает тем самым утаенный фитиль). – А чувства вы разыгрывали весьма убедительно. Почему же он так поступил?
Молчу.
Молчу, потому что говорить не могу. Не могу отвечать, не могу понять. Что он имеет в виду? Теряю дар речи на скоблящие нас секунды, а затем впопыхах выпаливаю:
– Что ты хочешь этим сказать?
– Он отпустил тебя и всё? В этом проявились все ваши наигранные и блестяще отыгранные чувства?
Я заношу вторую руку для второй пощёчины, но Хозяин Монастыря ловко прихватывает за запястье, утягивает к себе и, прижавшись губами к виску (смотримся мы как обнимающиеся после долгой разлуки), процеживает:
– Ещё только раз, Луна. Боги немилостивы, они любят карать. Тебе ли это не знать…
Он отталкивает меня и в следующую секунду велит следовать.
Что происходит?
– Понимаешь ли ты, что сотворил? – спрашиваю я у склоняющегося –уже в кабинете и над бутылью – лица.
– Вернул своё, – наотмашь бросает Ян и лакает пойло. – То, что не должен был отдавать, – а следом выплёвывает каждое слово по отдельности, – то, чем не следовало делиться; даже мысль допускать подобную.
Делиться…
– Это стоило его жизни?
– Прости?
Ян замолкает и пить прекращает: зубы ударяются о стекло, а напиток плескает по рубахе.
– Твои забавы с самим с собой того стоили? Изрывающая твоё нутро война должна была становиться внешней и касаться нас?
– Что ты сказала до этого? – дрожащим – ставшим таковым в секунду – голосом вторит Ян и медленно опускает дребезжащий меж пальцами стакан. – Чьей жизни стоило?
Я отказываюсь в это верить.
Он не может не знать. С его руки были кормлены псы, разорившие резиденцию Солнца. По его гласу Бог Солнца оставил пантеон. Или нет?
– Повтори, Луна.
Говорит обыкновенно властно. Но я молчу.
– Повтори, Луна.
В этот раз просит, скулит сам.
Дни дороги (дни, за которые конвой доставил меня к монастырским землям) наполнялись разрозненными чувствами: то я обрастала тоской и ненавистью, то выпытывала скорбь и отчаяние. В один момент все чувства столкнулись друг с другом и перестали ощущаться вовсе. Мне казалось, мысли пережуют голову и выплюнут сердце. Грудь распирало, ключицы трещали, но выходить оно не желало. Не желало. Каждое слово, каждое действие, каждая мысль – всё это перегнивало и перегнило внутри меня. Ком желчи застрял в горле, а траур – во взгляде.
– Значит, – убийственно спокойно заключаю я и прохожу к обыкновенно распахнутому окну, – его смерти ты не желал.
– Чьей смерти? – путается Хозяин Монастыря
– Однако добился смерти сразу двух. – Вздыхаю. – Вот только его с нами физически нет, а я продолжаю давиться воздухом. Где справедливость, Бог земных удовольствий?
– Гелиос мёртв? – в ужасе спрашивает Ян и валится в кресло напротив рабочего стола. Истинно в ужасе. Нет в том наигранности или фальши. Лицо бледнеет, глаза же наливаются.
– Гелиос убит, – поправляю я. – Всерьёз считаешь, что он мог отпустить меня? А теперь хорошенько обдумай сказанное о нём и помолись.
Я – почти отчаявшись – улыбаюсь и сажусь подле окна, поджимаю к себе колено, а чёрная ткань сползает по подоконнику и укрывает собой пол. Ян не отражает сползающий по моим губам яд; пронзительно смотрит и встряхивает головой. И повторяет, и повторяет, и повторяет – то неправда. Не могло так произойти. Не могло это случиться. Я вру. Я врунья, так просто.
– Муж не научил тебя не лгать? – пытаясь посмеяться, говорит Хозяин Монастыря, но голос выдаёт – выдаёт! – неконтролируемые вибрации.
– Муж научил бы меня большему, не вмешайся один обиженный мальчишка…
И обиженный мальчикша, вобрав всю силу и по крупицам восстановив коктейль спокойствия и равнодушия, спокойно и равнодушно перебивает:
– Оставь свои личные обиды, новоиспечённая богиня, и ответь по существу. Что случилось? Твоя злость имеет основания?
Имела ли моя злость основания?
– Ты спрашиваешь, – говорю я и пытаюсь преодолеть желание вспороть мужское брюхо ножом для конвертов. – Ты ещё и спрашиваешь…О, Ян, будь у меня возможность пустить в твою голову пулю – я бы воспользовалась ею. Я бы, – поднимаюсь и шагаю навстречу, напираю над креслом и едва не врезаюсь в лицо, нависаю, отталкиваю, гипнотизирую: – Месть не приносит спокойствие душе, но она приносит справедливость в мир. Ты так не считаешь? Сначала мне хотелось – знаешь, стало так больно – окропить земли Солнца собой, – и я коснулась собственного виска – парой щелчков, – вот только пуль не осталось, ни одной.
– Что ты такое говоришь, – дрожит Хозяин Монастыря.
– Он уже боли не чувствовал, а меня оставил с нею. Нечестно, но вины его в том нет. Виноват ты. Ты его убил.
– Я не мог.
– Твои люди это сделали. Кровь на твоих руках, они признались.
– Нет, – отталкивает Ян и отталкивает меня, поднимается и шагает по кабинету. – Просто скажи, что ты лгунья, пытающаяся выжить меня из ума. Просто скажи…Он тебя отправил, да? Свести с ума и вернуться в резиденцию. Да?
– Его уход что-то значит для тебя?
– Я не давал указаний, – спорит Хозяин Монастыря. – Даже не думал. Очнись, Луна. Никогда бы, – поспешно оправдывается, как вдруг хватается за голову и кричит. Резко, быстро, остро. Просто крик. Переводит дыхание и выпускает пар вновь: кричит. Рёв заставляет стены кабинета пошатнуться, а окружающую тишь стать ещё более замкнутой.
Мне доводилось слышать женские крики: вопли, стенания, рыдания, плач. И никогда ещё – мужские. Пугающий гул, что разрезает грудную клетку; хочется провалиться, сбежать, исчезнуть.
– Стало легче? – спрашиваю у остановившегося.
Мы были не на равных: я пребывала с мыслью, что Гелиоса больше нет, несколько дней, он же – несколько секунд. А потому я и только смела препарировать его нутро. Ко мне осознание уже пришло, к нему же наведается позже.
– Кто посмел? – режет Хозяин Монастыря. – Кто это сделал?
– Щенок, что однажды привёз меня к тебе. Хвалившийся знатным папочкой и называющий себя «правой лапой Босса».
– Лука?! И где он?
Мужчина рычит, подготавливая упомянутому мщение и казнь.
– Не с нами.
Острый взгляд велит продолжать.
– Думаю, ты простишь эту потерю и себе, и мне.
Берёт за плечи и злостно сжимает.
– Ты убила его, Луна?
– А что ещё оставалось? Застрелила. Пока он полз под платье жены на глазах у раненного мужа.
Несколько дней пути позволили перегнать эту мысль множество раз; я так часто проигрывала её, что в итоге свыклась. Осталось лишь гнусное послевкусие. Тысяча несказанных слов и столько же не совершённых поцелуев саднили по горлу и губам.
– Надеюсь, ты пересмотришь прислуживающих тебе?
– Как ты можешь об этом думать? – причитает мужчина. – Как ты можешь об этом говорить?
– И Гумбельт письма твои не сжёг. Ни одно из. И все их я прочитала. Как и прочитала ответы. Я всё знаю, Ян. Зачем ты так? Зачем ты убил его?
И вдруг – что я вижу? – он плачет. Сползает на пол, словно бы растекается по нему, а глаза наливаются и пускают излишки влаги.
– Не может быть, – выдыхает Ян и прибивает себя кулаком по лбу. – Нет-нет-нет-нет-нет…Не может быть. Гелиос…
Я хочу верить, что раскаяние его истинно, но намеренно отказываюсь это делать, дабы окропить виноватого желчью произошедшего. И призвать к ответу за мужа.
– Змея! – вдруг восклицает Ян и показывает на меня. Он весь – то неожиданно – в слезах. Не думалось мне, будто Боги плачут. – Ты – змея! Ты, Луна, привела к тому! Ты! Погубила…
И он объясняется на старом наречии, что я забралась в сад и подразнила, а затем надкусила яблоко и выплюнула его.
– А ты поддался слабости и натравил борзых на дом Солнца, – плююсь в ответ.
– Я был слеп!
– И есть сейчас! И будешь, и таковым уйдёшь из мира. Это я тебе обещаю. Это я тебе пророчу.
– Меня ты тоже гонишь из него? Чего ты добиваешься, Луна? – выкрикивает Ян и смахивает с лица только что мной виданное, резво поднимается и наступает.
Мы становимся по разные стороны его рабочего стола. Только я со стороны – кресла и управляющего, а он – послушно высказывающегося.
– Чего добивался ты, Ян? И чего добился?
Я лишь хотела, чтобы мантра «я счастливая» была истиной, а не жалким призывом. Я была счастливой. Почему не понимала этого в моменте? Почему не осознавала, а принимала должным?
– Сначала ты забрал меня у моей семьи, – объясняюсь я, – затем у моего супруга. Ты отнял у меня сестёр, самого себя и следом мужа. Чего Ты добивался?
Я выпаливаю то резко и грубо и в ту же секунду кабинетные двери распахиваются. Очередная сладкоголосая девочка рассыпается в извинениях и просьбах: она не хотела мешать разговорам господ, однако неупомянутой послушнице требовался взор Отца. Что это всё, черт возьми, значило? Ян ругается и проклинает всех послушниц до единой, сгребает со стола бумаги и стаканы и швыряет их на пол. Настойчивая девочка молит прислушаться и взглянуть. В её ноги прилетает бутыль: вино окропляет телесные чулки.
За время моего пребывания в Монастыре Хозяина никогда не вызывали обыкновенные послушницы. До чего опустился этот человек? К чему пришёл?
Он рвётся за сладкоголосой, а я по привычке «следовать за Гелиосом» устремляюсь хвостом. Моё присутствие подле отцовских плеч удивляет присутствующих в комнате дев. А нас удивляет поведение одной из них.
Сибирия.
Сидит у стены, свернувшись в ком, и, глядя на решётку окна, руками показывает молитвы. Ян велит остановиться – женщина даже не смотрит. Тогда Ян злобно скалится и размыкает соединённые ладони, на что Сибирия складывает их обратно. Ни на кого из присутствующих внимание своё она не обращает. Я зову женщину по имени – оказывается глуха. Как и к Хозяину Монастыря, так и к окружающим её девочкам. Ян припадает на колени и в кулаке сжимает челюсти обезумевшей. Он поворачивает её на себя, но пустые глаза проходят сквозь. Я наблюдаю, как треснутые губы нашёптывают о чём-то. Сибирии с нами – что очевидно – больше нет.
– В лазарет её, – хмыкает Ян и быстро смотрит на меня. – А тебя к священнику.
Я проглатываю обиду. Благо, никто из девочек укол не понимает; последнее слово утратило своё значение в новом языке и употреблялось только на старом наречии.
Будучи в кабинете, холодно предлагаю:
– Усыпи её.
Мужчина быстро осушает стакан и, подвывая в рукав рубахи, бегло смотрит на меня.
– Не понял?
– Понял. Всё ты понял. Как с отслужившей своё кошкой. Перепродать эту радость не получится, ибо съехавший ум ума здоровому не добавляет, а выполнять свою работу она уже не в состоянии. Усыпи, – издеваюсь я. – Ты же так с ними и поступаешь! Ласкаешь, зовя на колени, гладишь, а в случае чего – бьёшь и наказываешь. Стерилизуешь их, дабы котята не ползли по Монастырю, и отдаёшь другому Хозяину, когда видишь приближающуюся старость. Усыпи её.
Он видит смысл в этих словах, но за провокацию их не считает. Лишь признаётся:
– Сибирия была первой. Первой, кого я предал и продал. Первой из тех, кого я скормил Монастырю. Она не смогла оправиться и навсегда осталась в роли показываемой послушницы. Но никогда таковой не была. Нет, не была!
Мужчина ударяет кулаком по столу и следом выуживает портсигар. Закуривает и предлагает мне. Я сжимаю сигарету меж зубов, так и оставляя её не подожженной.
– Где Ману?
– У чёрта, – пренебрежительно швыряет Ян.
– А в координатах?
Хозяин Монастыря поднимает на меня уставший взгляд и, дёргая бровью, шипит:
– И как он тебя терпел? Выучила пару новых слов и, думаешь, уже никто тебе не ровня?
– Дело не в словах, но ты прав, – щеголяю я. – А вот что касается терпел-не терпел…есть такие, кого наличие природного ума у женщины не смущает и не стесняет. И недоступность – привлекает, а не заносчиво свербит по эгоизму.
– Да, именно поэтому он и согласился на Сибирию. Первую первому. Ты знала?
Я принимаю колкость, но вида не подаю. Если то правда – мне не в чем попрекать супруга. Однако их прошлое, их многолетняя дружба, многолетнее общение, всё это подтверждается. И бесконечные связи, бесконечные козни –всё это мне неизвестно. Всё это чуждо…
– Ошибки прошлого, – спокойно пожимаю плечами. – Когда-то и я хотела связать свою жизнь с недостойным.
– Ты засматривалась слишком далеко. Жизнь…! Неподвластное счёту явление. Но я сожалею, что вытравил тебя из твоего улья.
– Не представляешь, насколько сожалею я.
Мы замолкаем и обижаемся друг на друга.
– И всё же где Ману?
– Она сказала, если я потревожу Птичку, если вмешаюсь и преследования свои не оставлю, она уйдет. Я потревожил, вмешался и погнался. Она ушла.
– О чём же ты всё-таки думал? – вздыхаю в ответ.
– Ни о чём, – ревёт мужчина. – Напился и послал конвой. Я даже не помню, о чём говорил и кому. Ману рассказала об этом на утро; добавила, что вконец разочаровалась и хлопнула дверью.
– Хочешь сказать, смерть Гелиоса есть ошибка пьяного ума?
И я вдруг рассыпаюсь в слезах. Обещая самой себе эмоции Хозяину Монастыря не показывать, рассыпаюсь. Бегло утираю их и на протянутый платок не смотрю. Плачу. Ян позволяет выплакать всё: ждёт, молчит, наблюдает. Со вздохом выпаливаю, что ко всему произошедшему нас вытравил эгоизм. Эгоизм обеих сторон.
– Я не знал, Луна, правда, – продолжает мужчина и пытается выискать взгляд. – Я надеялся, что конвой вернётся пустым. Или вы прибудете оба и как следует встряхнёте и отсчитаете. Надеялся.
Глупая-глупая-глупая ошибка…
– А когда ты вышла одна, я решил, что он попросту отказался от тебя. Что вы издевались всё то время. Играли. Понимаешь?
– Вот уж удивительная вещь, – ядовито отвечаю я. – Но мир тобой одним не ограничивается, Ян; где-то происходит что-то (и вполне не связанное с Богом Удовольствий), прими факт. Не все, что делается – делается во имя тебя или против.
– Я думал, мы связаны…
– Я забыла тебя, – признаюсь наперерез. Вот так просто. – Не сразу, но забыла. Перестала вспоминать. Перестала думать. Перестала мусолить сказанные тобой слова у себя в голове, перестала искать им оправдания и объяснения. Потому что нельзя понять человека, который сам себя не понимает, слышишь?
Хозяин Монастыря вздыхает.
– Вот мы и вернулись друг к другу. В шрамах и с грузом на плечах, но вернулись.
Я поправляю:
– Наши с тобой прения не должны были касаться хорошего человека.
– Хорошего человека? Вот, что абсурдно. Луна, радость моя, – забавляется – в почти истерике – Ян, а я узнаю это проклятое обращение и всё внутри меня сжимается от досады и ужаса, – мы знакомы с Гелиосом дольше, чем ты живёшь на белом свете. «Хороший» – слишком поверхностное знание, не раскрывающее сути и души. Сердце он своё тебе вряд ли открыл, верно? Жена стала украшением дома, но не скрасила жизненный опыт.
– Открыл, – говорю я, – попросту предпочёл не тревожить грязью, которой вы пожимали друг другу руки. И, несмотря на всё это (и грязь, которую ты льёшь ныне) супруг для меня остался свят и Бог, а ты явился злобным херувимом.
– О, Луна! – восторгается мужчина и спешит заверить. – Молись кому угодно, чтобы слова эти не были никем услышаны и узнаны. Ты попрекаешь былое былым, а это ещё большее безрассудство, чем пытаться попрекнуть будущее в неизвестности.
Я разглядываю стены Монастыря. Когда-то они виделись кошмаром, и несколько ночей сны переносили меня из-под уютных печатей дома Солнца в обозначенную обитель порока. Я тряслась и задыхалась, и вот, столкнувшись воочию, лицом к «лицу» – ничего не ощущала. Меняются не места, а люди. Монастырь перестал быть символом беспокоящего; он явился фоном бесконечных бесед с человеком, который, как и декорация здания, нисколько не изменился внутренне: лишь обветшал снаружи.
– Откуда твои ожоги? – вдруг вопрошаю я у лица, награждённого рисунками.
Помнится, в прошлый раз объяснения мне так и не были даны. Ян медлит. Зачем-то улыбается. Медлит и мельком глядит в крохотное зеркальце вдоль стены, дабы убедиться в наличии этих самых ожогов, будто они могли или смели куда-то запропасть.
– Если я скажу, что ими одарил меня твой супруг в камине некогда вашего общего дома, ты сильно удивишься или расстроишься?
– Меня всецело устроит этот ответ.
И я – как бы невзначай – дополняю, а известно ли самому Хозяину Монастыря, что стало с резиденцией Солнца?
– Если ты спрашиваешь и с такой интонацией, – не без волнения в голосе проглатывает мужчина, – ответ прост быть не может, а предполагать – тебя злить – не осмелюсь.
– И правильно сделаешь. Его сожгли твои люди.
– Что?
– Они. Сожгли. Наш. Дом, – повторяю я.
Хозяин Монастыря хлопает себя по лицу и приправляет сигарету выпивкой, а затем без желания обидеть стегает словами:
– Тебе плевать на него, я вижу. Не осталось там ничего, что могло бы удерживать.
И хлюпает носом:
– Ведь я забрал это.
Мужчина дерёт бутылочными остатками своё горло и отшвыривает полый сосуд в сторону.
– Я виноват…кто дал мне это право? кто наделил им? и что же я наделал?
Он бодро встаёт и косится к окну, вдруг замирает и приземляется обратно в кресло.
Не удерживаюсь от напоминания и швыряю колючее:
– Не я – змея?
Ян вздыхает (едва не задыхается) и закрывает глаза. Сколько-то мы сидим в тишине. Затем он открывает глаза, и мы вновь сидим в тишине. Смотрим друг на друга, но не видим: и размышляем порознь.
Хозяин Монастыря не выдерживает и просит сменить платье.
– Тебя смущает траурный цвет или непривычная среди расхаживающих здесь длина? – процеживаю я.
– Меня смущает именно это платье. Оно Стеллы, будь ты неладна, ясно?
Уж сестрица тебе знакома?
– Даже будь незнакома, факт того, что ты признал на другой женщине платье упомянутой сильно бы выдало тебя, Хозяин Монастыря. Так просто.
Глотает от обиды.
– Но Стеллы рядом с нами я не наблюдаю, а, значит, в платье этом она не нуждается, – брыкаюсь следом. – Вот моё наследство. Единственное, что осталось от дома Солнца помимо воспоминаний и чувств. Когда-то и они канут вместе со мной.
– Она была в нём, когда мы виделись последний раз, – объясняется Ян и смотрит на меня с пренебрежением. – При жизни. Её, разумеется. Она сидела на том же самом месте. – Кивок приходится на облюбованный мной диван. – И она была младше тебя.
– А ты любил её? – спрашиваю я. Неожиданно даже для себя.
– Насколько мог. Но, как оказалось, для её тёплой души – недостаточно.
– Как вы расстались?
Ян усмехается и последнее сказанное мной слово ещё долго режет слух мужчины и кабинета (я взирала на обоих свидетелей).
– Неправильно.
И далее он выступает сухо и неторопливо:
– Я говорил те вещи, о которых даже не мыслил. И, кажется, до сей поры не научился держать язык за зубами. Я…да неужели Гелиос не рассказывал?! – вспыхивает – за секунду – Хозяин Монастыря и бьёт по столу. – Что за исповедь, Луна? Пытаешься свести с ума?
– Пытаюсь понять. А потому выслушиваю… – смягчаюсь я и сжимаю его кулаки, сжимаю выведенное там послание. – У меня есть все основания плюнуть тебе в лицо и покинуть Монастырь. И, поверь, лучше я помру где-нибудь в дороге, в пустыне, пытаясь сбежать от тебя и конвоя, чем буду до скончания века выслушивать сумасшедшие речи.
И вот Ян – вздрагивая – валится из кресла к моим ногам и, обнимая их, содрогается в слезах. Не понимаю… не понимаю того. Что с тобой, Ян? Успокойся! Ты показываешь себя обратным созданному образу.
А он рыдает и рыдает.
– Гелиос не рассказывал о тебе и Стелле, – приправляю я, дабы расслабить обнажённое и горящее сердце. – У твоего друга имелось уважение к тебе и твоим чувствам, а потому он предпочел смолчать. Лишь знаю, вы были с ней вместе.
– Никогда не говори так, как сказала, – просит Ян. – Даже не думай. Не смей! Скажи: это просто шутка.
Он заливисто воет, совершенно не боясь быть услышанным и увиденным, он отрекается и от своего положения, и от своего имени, он уповает на эмоции и снова и снова стрекочет:
– Скажи, что это лишь угроза, а в мыслях у тебя подобного нет и не будет. Скажи.
Ничего не понимаю…
– Луна!
– Это лишь угроза, – повторяю на сдавливающие мои колени руки. – Я притворяюсь, Ян. Извожу тебя и только.
– Скажи, что никогда так не поступишь.
Сдаюсь:
– Я никогда так не поступлю.
Тогда знание приходит само. Я предполагаю последнюю главу из славной, поспешно начертанной, истории сестры Бога Солнца и Хозяина Монастыря. И предполагаю, что платье на мне сейчас было снято с покойника. Неудивительно Гелиос воспрепятствовал его примерке, откинул на изголовье кровати и велел не прикасаться. Я собиралась убрать недобрую вещь по утру, но утро для резиденции Солнца не наступило. Вот так игра: одна в этом платье погибла, вторая – спаслась. Наследство рода за мной сполна не последовало.
Ян уходит всполоснуть пропитавшееся стыдом и потом тело и успокоить разгорячённое лицо. Я же остаюсь в кабинете: смотрю в окно, вид из которого ничуть не изменился, смотрю на книжные стеллажи, содержимое которых обрело смысл и толк с моим знанием языка, смотрю на стол, который был всё так же завален документами, письмами и заметками, смотрю на обшарпанные диваны и облезлые кресла, которые следовало обтянуть новой кожей или избавиться вовсе, смотрю на никогда не пустующие полки с выпивкой и никогда не редеющий портсигар. Я смотрю на комнату, в которой проводила так много времени и набиралась такими значительными, оказавшимися пустотелыми, мыслями и понимаю, что комнату эту уже переросла. Ничего в ней не тревожило и не вызывало былых мыслей. Она стала чужой и более не нужной.
И тогда я ступаю за кабинетный занавес, в спальню. Не сразу осознаю, что делаю то без привычного, заведённого Яном приглашения, одобрения или доброго намерения. Всё слишком изменилось, и мы поменялись.
Вскоре повязанное на бёдрах полотенце встречает мой взгляд, а Ян встречает меня укором:
– Не помешал?
– Мог бы повременить.
– Ты своенравна и не воспитана. Сюда тебя никто не звал.
– Хочешь воспрепятствовать Богине? Обрушь свой гнев на обыкновенных послушниц, со мной же будь учтив, Хозяин Монастыря.
Мужчина проходит к шкафу и, скинув с себя вафельное полотенце, принимается выгружать привычный комплект одежды.
Я отворачиваюсь и вновь засматриваюсь инжиром. Такой же – точь-в-точь – был в саду у Гелиоса. И тогда я вспоминаю Гранат, и самой же себе выкорчёвываю сердце, размышляя о том, что никогда более не увижу и не испробую его (хотя в мыслях созерцаю не образы спелого плода или бегущего по рукам сока – я вижу измятую лужайку и подводящую к ней тропу лабиринта; я вижу любовников; я вижу…)
– Это Стелла, – признаётся Ян и кивает на раскинутые ветви инжира.
Требую объяснений.
– Ты не была в саду?
Мужчина поправляет рубаху, закатывая рукава, и принимает озадаченный вид.
– Была и много раз, – спокойно отвечаю я.
– А в дальней его части? За калиткой, где инжир.
Я вспоминаю приятную тень и разнообразие флоры: чудесные цветы и ухоженные деревья, совсем не тронутую отпечатками поляну и её вечнозелёную рябь. Отвечаю очередным согласием, на что Ян пускается в повествование: у дома Солнца была традиция – не предавать тела земле, а кремировать и прах мешать с цветочными черенками. Угаснувшая жизнь вновь давала о себе знать, произрастая выбранным растением.
– Стелла была слишком молода и мягка, чтобы думать о подобном, –повествует – с нежностью в голосе – мужчина. – Она не говорила, кем хочет стать в следующей жизни, а потому мы сошлись на инжире. Из хрупкой девочки – величественное древо со сводящими от своей сладости плодами. Такой она и была: приторно-сладкой и величественной.
Я улыбаюсь.
Мне грустно, но я отчего-то улыбаюсь.
Как прекрасно он о ней рассказывал, как переживал и предавался воспоминаниям; его сердце уже было отдано: неужели я смела посягнуть на однозначно занятое? приправила печаль и только…
– Когда дерево окрепло и понесло стабильный урожай, Гелиос привёз пророщенную ветвь. Я не хотел, чтобы Стелла бывала в Монастыре, и при жизни она явилась сюда лишь однажды – в последний наш разговор. А потому я вынужден нести это бремя и каждый божий день смотреть на неё, каждый сезон вымаливать процветания к следующему. Единственное, что не иссохло в моих руках – горшок с деревом. Лучше бы я сохранил её человеком.
– Красивая традиция, – соглашаюсь я и припадаю на край перины. – История сада мне не была известна.
– Ты совершенно не знала своего мужа, – то ли вопросом, то ли утверждением швыряет Ян.
– Мне было хорошо, о другом я не думала, – признаюсь следом.
И признаю свою вину перед Гелиосом. Я, собственно, его и не знала. Не докучала и не интересовалась, не чувствовала и не проникалась; считала, что не буду беспокоить понапрасну и потому не ворошила давно позабытые угли, а на деле утаивала задатки пожара под кромками сухой древесины. Его удручающие сны с дрожащими веками, его едва слышимая молва на восходе, его резкие перепады настроения и – как бы невидимые мной – походы ночью за игристым. Я позволила ему увязнуть в острых мыслях…нет-нет! я не помогла ему из них выбраться. Кто – если не партнёр? Ловлю себя на умозаключении, что с ролью жены справлялась не так уж хорошо и порядочно; мне казалось, быть вместе – делить удовольствия; а быть вместе – создавать эти удовольствия. Не нужно наседать на забитую работой или делами голову – требуется лишь приласкать эту голову и заверить в прекрасном.
– Отец? – режет голос из кабинета.
Мы отмалчиваемся. Секунда-две: дверь ударяет и стук каблуков уносит некую по коридору.
– Зачастили сегодня, – мрачно отмечает Ян и застёгивает ремень брюк. – Я устал от этих глупых девиц.
– Глупые девицы – твой доход и стабильное завтра, – хмыкаю я и покидаю спальню.
Мужчина запирает за нами и балдахином прикрывает дверь.
– А вот здесь узнаю слова Гелиоса.
Подоспевшая девочка – уже с другим голосом – стучит и просит разрешения войти; на приглашение причитает о скандальной Сибирии. Упомянутая напала на лекаря и вскрыла ему его же скальпелем парочку сухожилий на руке.
– Ты приехала, и она сошла с ума. Не ведьма ли ты и не воплощение ли греха? – искренне интересуется Ян, пока мы вышагиваем вдоль коридора.
– Может, с ума она сошла много раньше? – отвечаю я. – С тобой то – реально. И вообще: отчего перед безумной махали острым?
Мужчина косится и, решая не лукавить, выдаёт, что дал согласие на любые действа и на любые вмешательства в лечении Сибирии.
– То есть ты разрешил ставить на ней опыты, я правильно понимаю? Думалось, мы (подразумевая род человеческий) давно ушли от подобного. Неприятно удивляешь, Хозяин Монастыря. По традиции.
– Ты читала слишком много книг, – не слишком довольно воздыхает Ян.
– Разве в этом деле бывает «слишком»?
– Когда это целая библиотека, накопившаяся за десятки лет жизни, старца – да.
Мы приходим в полупустую часть здания – здесь находятся лазарет и кабинеты для осмотра. Прибывающие в какой-то определённый период времени врачи разговаривают с монастырскими кошками и выносят по их здоровью заключения. Иногда ставят лечение. Иногда сразу лечат. Я была в лазарете однажды; на беседе. В соседней палате боролись с мешковидной опухолью, выкачивая её вместе с криками из замученной. Но сейчас – без шума и женской стрекотни – место это выглядело совершенно другим. Чистым. Даже стерильным. В какой-то по счёту палате мы встречаемся с раненым лекарем: он жалуется на Сибирию и взмахивает повязкой, на что Ян преспокойно отвечает повышением жалованья и прогоняет неугодного.
Сибирию обрили. Её рыжие кудри лежат в запаянном пакете на одном из столов. По вискам тянутся тонкие запёкшиеся струйки. Картина эта пугает и не только меня. Глаза у Хозяина Монастыря (и так красные от утренних бесед) наливаются ещё больше. Зрачки дрожат. Он смотрит на некогда послушницу и всегда сестру. И наблюдает, к чему её привёл.
– Помнится, ты называл Монастырь обителью красоты и сладкого порока, а не сумасшедшим домом или экспериментаторской, – утверждаю я, склоняясь над мужским плечом.
Отныне будет так. Я стою подле и, нависая то слева, то справа, заверяю в угодной себе истине. И Хозяин Монастыря будет слушаться, ощущая себя вечно виноватым…
Ян согласно кивает и садится на кушетку рядом с буйной. Сибирия не читает молитвы и не складывает их руками – она смотрит на нас, но совершенно безучастно. Смотрит и о чём-то помышляет. Хозяин Монастыря гладит её по выточенным скулам – успокаивает, тешит; наклоняется и целует в щёку, после чего отстраняется и созерцает блаженное лицо. Приступ хаоса отпускает женское тело, но не покидает вовсе – взгляд её всё ещё искажен, безумен: в глазах читается отстранённость от мира реального.
Я сажусь подле и беру женщину за руки. Она улыбается мне – страшно: алыми дёснами наружу. Улыбается и вдруг с придыханием смеётся. Вижу в её широких зрачках тлеющий в танце уголь и саму себя; вижу – понимаю посыл. Сибирия смеётся. Мы готовы взвыть. Сибирия смеётся и тогда Ян, прихватывая с соседней кушетки подушку, наваливается на сестру и удерживает её весом собственного тела. Целует безумную в подставленный висок и следом накрывает. Я глажу её руки, но на самом деле держу – не позволяю им разрезать воздух, не позволяю схватиться за него и за жизнь. Сибирия гудит в подушку: мычит, плачет, смеётся – всё вместе. Как вдруг замолкает.
Хозяин Монастыря открывает лицо задохнувшейся.
Я не верю, что это мы.
Проклинаю место и людей на старом наречии и незамедлительно покидаю стены лазарета. Ругаюсь на охрану подле выхода из Монастыря и они, заслышав незнакомые слоги, добродушно распахивают двери.
Меня встречает сад – его жалкое подобие. Жалкая сколоченная лавка под сухой кроной.
– Прости, не могу удержаться, – обращаюсь в воздух, к Гелиосу – и вызволяю припрятанную сигарету. – Не сердись: теперь я делаю вещи и хуже.
Наполняю лёгкие дымом и медленно выдыхаю. Это обман. Помогают не сладкие ароматы, а размеренность дыхания. Не предмет ингаляции, а процесс.
Я всё ещё не могу проснуться?
К компании прибивается Хозяин Монастыря. Прикуривает от меня и, выпуская облако дыма вровень с танцующим на горизонте облаком пыли, докучает вопросом:
– И как мы до этого дошли?
– Он не ошибся, когда увёл меня отсюда. Ты портишь людей.
– Я позволяю их порокам обнажиться. Признать грех равно встать на путь его исправления.
– В эфемерном идеале, – скалюсь я. – По факту – портишь. Сколько бы дряни мы с тобой здесь наделали? О! может, ещё успеем! Этого ты хотел?
– Думаю, нет.
Ветер обдаёт тёплым воздухом и поднимает воспоминания о резиденции.
– Хочу убраться отсюда, – признаюсь я.
– Но ты остаёшься? – неуверенно спрашивает мужчина.
– Слушай, Ян, – прикидываю и затягиваюсь, – ты меня не только вдовой, но и бездомной сделал. Да, пожалуй, сегодня ты спишь на диване.
– Это ещё почему?
– Хочешь сказать, я сплю на диване? Или, может, как в старые добрые мне подселиться к парочке малосообразительных дев и вечерами делиться секретами и расчёсывать друг другу волосы? У меня имеется про запас несколько тайн нынешних божков…
– Комната и кровать – твои, – спокойно отступает Ян.