Люди по большей части знай себе занимаются одним и тем же день за днем — что вчера делали, будут делать и сегодня, и завтра, готов поспорить. Да я и сам такой. Перебиваюсь кое-как, тяну лямку, работа у меня не шибко веселая — скука да рутина. Если малость разживусь, могу и щегольнуть: от слишком уж грязных дел отказываюсь, беру что почище, и тогда, бывает, даже умиляюсь, до чего я высоконравственный, — глупое чувство, пустое, бессмысленное, как и все прочие, что меня посещают. Да все мечтаю — уж, видно, из такой я породы — вдруг произойдет со мной нечто невероятное и удивительное.
Но ничего не происходит, и будничность моя деловая все тянется, тянется по-прежнему, тупая и бесцветная. Хотя однажды мне все же повезло — пусть только один раз, хватит с меня и этого, — невероятное случилось. Это когда в мою жизнь вошла Сильвия Вест, а я вошел в ее жизнь.
Зовут меня Алан Маклин. Рост мой сто восемьдесят сантиметров, волосы темные, глаза карие, выгляжу, в общем, ни хуже ни лучше остальных, самый обыкновенный мужчина. Я родился в 1923 году в Чикаго, в детстве ничем не отличался от остальных мальчишек, а через три дня после нападения японцев на Перл-Харбор — патриот был как-никак — пошел добровольцем в армию. Демобилизовали меня, с почестями и всем, чем положено, спустя пять лет и четыре дня. Вернулся я в Чикаго, поступил в университет, а подрабатывать стал на военном заводе. Специальность у меня была — древняя история; все думал, что вот получу диплом и буду преподавать в каком-нибудь скромном колледже, только не пришлось.
Диплом-то я получил, да так сложилось, что в ту пору пришлось мне потратить все свои сбережения, чтобы похоронить отца с матерью. Мы жили в деревянном доме на Северной стороне, и он сгорел дотла, когда родители спали. У меня была ночная смена на заводе, так что мне подфартило или, наоборот, не мне, а им, это уж как посмотреть. Наверное, бывает и более мучительная смерть; к тому же полицейский врач постарался меня утешить, утверждая, что, конечно, они задохнулись от дыма, так что ожогов уже не почувствовали, — тела нашли на обгоревшей кровати, — ну я и старался тому врачу поверить, очень старался.
Родни никакой — ни братьев, ни сестер, ни тетки, ни дяди у меня нет, — и когда я про Сильвию услышал, я подумал, что вот остался совсем один на свете и она совсем одна.
Прожил я после этого еще с месяц в Чикаго, а потом взял билет на поезд до Лос-Анджелеса. Прошло восемь лет, а я так и околачиваюсь в Лос-Анджелесе — постарел, но не сказать, чтобы поумнел, правда, научился сносить одиночество и тоску. У меня крохотный офис на Родео, сразу как свернешь с авеню Уилшир, машина — «форд» с откидным верхом, выпуска 1956 года, квартира тоже есть, из одной комнаты: Западный Голливуд. Три костюма, две пары выходных туфель, куртка спортивная, пальто; упоминаюсь в адресной книге пригорода Беверли-Хиллз. Был женат — прожили мы три месяца, расстались почти без озлобления; есть еще пять-шесть человек, кого я называю своими друзьями. А ведь могло все и хуже сложиться, не так ли?
12 августа 1958 года сижу у себя в офисе — кондиционера нет, жара адская, — раздумываю, как быть со счетами за аренду, ведь прошлый месяц еще не оплачен, а уже за этот пора вносить, и тут звонит телефон. Фредерик Саммерс. Спрашивает, не мог бы я зайти к нему в контору сегодня часа в три. «Ладно», — говорю.
Пришел я без пяти три. Контора у Саммерса в самом центре города, солидное, старое здание. На дверях табличка «Фредерик Саммерс» — только имя и фамилия, никаких пояснений, а помещение просторное, всюду кондиционеры понаставлены, полы покрыты линолеумом, добротная мебель и обивка красивая, датской работы: современный стиль, мягкие пастельные тона. В приемной сидит приятного вида блондинка — идеальное соответствие: стол ей под стать, в пастельных тонах, телефоны — справа и слева — светло-серые, с яркими кнопками, с подсветкой. За приемной два кабинета поменьше, в одном человек с какими-то папками возится, в другом машинистка строчит. Потолок из непрозрачного стекла, оттуда свет льется, а стены затянуты пепельно-серыми драпировками от плинтуса до самого верха.
— Всего несколько дней, как отделывать закончили, — говорит блондинка. — Вам нравится, мистер Маклин? Вы ведь мистер Маклин, верно?
— Все точно, — и на картины, по стенам развешанные, показываю. — Это ведь Миро. Настоящий или копии?
— Ну конечно настоящий. Копии мистер Саммерс ни за что бы не повесил. Проходите к нему, пожалуйста. Он распорядился вас сразу к нему пригласить, как появитесь. — Ясное дело, она в восторге, что я сразу опознал Миро, но вот что подумал, не копии ли, это скверно. Кто мистера Саммерса знает, тот и мысли бы такой не допустил, а она-то его знает хорошо. Сняла телефонную трубку, на кнопочку нажала:
— Мистер Саммерс? Мистер Маклин пришел. — За ее столом была дверь, я шагу сделать не успел, как она распахнулась — мистер Саммерс вышел мне навстречу.
Мы обменялись рукопожатием, я вошел и сел в предложенное мне кресло. У него в кабинете ослепительно белые стены, кресла обтянуты черной кожей, позади стола окно с видом на Фривэй и темнеющие вдалеке холмы. Мистер Саммерс оказался чуть выше меня ростом, широк в плечах — думаю, лет ему на десять — двенадцать больше, чем мне. Голубоглазый, скулы резко очерчены, рот крупный. Стрижка короткая, седой ежик — может, ему так нравится, но, скорее, оттого, что с этой прической он моложе выглядит. Рубашка на нем из дорогих, такие долларов двадцать с лишним стоят, а костюм у портного сшит и туфли из крокодиловой кожи. В общем, видный, хорошо ухоженный мужчина, на вещах не экономит, сдержанный, благовоспитанный. Расположился он у себя за столом, а я напротив окна сижу, — помолчали минуту, изучая друг друга.
Наконец он говорит:
— Дело, Маклин, не совсем обычное, деликатное дело, понимаете?
Сразу дал почувствовать, кто из нас кто и как мы будем общаться. Я, стало быть, Маклин, а он — мистер Саммерс. Ладно, думаю, привычен я к деликатным делам, да уж он-то знает, наверняка навел обо мне справки, удовлетворившись полученными сведениями, от кого бы они ни исходили.
— Да, деликатное дело, — повторил он. — Слушайте, Маклин, а про меня-то вам что-нибудь известно?
— Ничего не известно.
— В «Кто есть кто» не заглядывали?
— Заглянул.
— И напрасно, не тяну я на «Кто есть кто». Вот если бы прославился чем-то или провинился, тогда да, а у меня только деньги. Может, в «Дан и Брэдстрит» искали?
— Искал.
Брови у него поднялись вверх.
— Неужели выписываете?
— Один приятель выписывает.
Он улыбнулся — ага, значит, я все же разузнал, кто он такой.
— У вас все идет очень хорошо.
— Вы про мои дела, что ли? — Саммерс обвел рукой кабинет.
— Такое хорошее здание, два Миро висит настоящих. Я не слепой, мистер Саммерс.
— Понятно, понятно, — улыбнулся он. Вид у него при этом был сдержанный, но располагающий к себе. — Кое-что хочу вам про себя сообщить, а потом займемся конкретными вещами. Мой отец, Чарлз Саммерс, — вот он-то как раз в «Кто есть кто» попал. Потому что был президентом фирмы «Калифорнийский бензин». И нам с сестрой оставил очень солидное состояние. Семнадцать лет назад, после его смерти, я стал человеком богатым, а теперь я намного богаче. Вообще-то никакого своего бизнеса я не веду, но делами занимаюсь самыми разными, так что постоянно мне требуются знающие консультанты. Приходится многим заниматься, так уж у меня деньги вложены, сейчас увидите.
Он потянулся за сигаретами, лежащими в хрустальном ящичке на столе, предложил и мне, чиркнул зажигалкой. И опять — никакого нажима, но умеет он к себе располагать этой своей внимательностью.
— Спросите, какие же это дела, — продолжал он. — Ну, с недвижимостью — у меня земля есть, сейчас сдана под нефтяные разработки, и участки в городе, а еще дом в Брентвуде, квартиры внаем, и в округе Сан-Диего большой участок, там пока ничего делать не начали, но, если в бумаги перевести, будет миллиона два. Оборотный капитал приличный, десять миллионов с лишком, не вдаваясь в подробности. Да в акциях не меньше, проценты идут, словом, всякая всячина. Имею собственный дом в Беверли-Хиллз, коттедж с пляжем в Санта-Монике, другой — на озере Эрроухед да яхту с экипажем — четыре матроса. Держу конюшню, только вот с лошадьми возиться совсем нет времени. Вы не подумайте, что я процветанием своим перед вами хвастаюсь, есть, знаете, люди куда богаче, просто хочу, чтобы вы знали: средства у меня солидные, целое состояние, причем оно постоянно растет.
Я кивнул, не скрыв, что сказанное произвело на меня сильное впечатление.
— Еще бы! — рассмеялся он. Его обаянию просто невозможно было противиться. — Да, чтобы этот перечень закончить, дочь у меня семнадцати лет. Клер. Хорошенькая девочка, ноги длиннющие, но избалованная — вы не поверите, только в богатых семьях такие балованные дети бывают. Но здесь я сам виноват, больше никто. Вы поймите правильно, я очень ее люблю, но себя-то зачем обманывать? Может, со временем исправится, ведь случается же и в нашей среде, что люди с годами лучше становятся. Себя же я виню потому, что жена умерла двенадцать лет назад от рака. А я с тех пор холостяком жил до самого последнего времени и не думал второй раз жениться. Причем никакой из-за этого ущербности не испытывал, наоборот, жизнь была кипучая, веселая была жизнь. Вот все твердят, что кто богат, тому жить нечем, пустота одна. На самом деле болтовня это, и если к деньгам прибавить крепкое здоровье да ясную голову, никакой пустоты не почувствуешь.
Я слушал, ничего не пропуская. Интересовали меня, конечно, работа, аванс, а уж только потом его биография, однако выслушал я его внимательно и поддакивал в нужных местах.
— Ну, хватит обо мне, — сказал он. — Давайте, Маклин, про себя расскажите.
— Что рассказывать, мистер Саммерс? Я частный детектив, этим и пробавляюсь.
— То есть частный сыщик?
— Перестаньте, мистер Саммерс. Еще бы фараоном окрестили. Мальчишки и те в сыщиков не играют, звучит не так.
— Ладно, не буду, — сказал он совершенно серьезно.
— Я же вас плутократом не именую или денежным тузом.
— Понятно. А как вы стали детективом?
— По образованию я историк, античность изучал…
— Античность? Как-то не совсем вяжется. Вы в каком колледже учились?
— В чикагском, мистер Саммерс. А когда перебрался в Лос-Анджелес, справки навел в университете, и, вроде бы, обещали мне место преподавателя, если представлю диссертацию, только вот есть-то надо было. И я стал звонить по объявлениям о найме, на шестой раз попал в агентство Джеффри Питерса и меня взяли. Так я и сделался детективом.
— А диссертацию, значит, побоку?
— Вот именно, побоку.
— Ну, а потом Питерс вас уволил?
— Вы же знаете, что это не так, мистер Саммерс. Кому бы я был нужен, если бы меня выгнали из фирмы Питерса, у нас ведь конкуренция жесткая, да и бизнес наш не сказать, чтобы процветал.
— Успокойтесь, Маклин. Скажите, только честно, почему вы ушли от Питерса? Вам же полторы сотни в неделю платили. А сейчас где еще можно полторы сотни в неделю наскрести.
— Ну, понимаете, не все же время один костюм таскать, разнообразия захотелось.
— Я не разнообразие имел в виду.
— А мне, мистер Саммерс, безразлично, что вы имели в виду. Ушел и ушел, захотел стать сам себе хозяином.
— Да, и Питерс то же самое говорит.
Я помедлил, прежде чем высказать ему, что не люблю, когда мне подстраивают ловушки.
— Мне, — говорю, — чтобы прожить, приходится вкалывать по-черному. Поиграли и хватит, мистер Саммерс. Давайте про работу, а то я ухожу.
— Сильно я вам, Маклин, не нравлюсь, а?
— Я вам напрямик скажу, мистер Саммерс. Суть не в том, нравитесь вы мне или нет. Мне занятие мое не нравится, а также люди, которым это занятие нужно.
— Так займитесь чем-нибудь другим.
— Вот что, мистер Саммерс, я к бедности своей и грязи приноровился, как вы приладились жить богато и чисто. Привык я к этому, хотя и уверяю себя все время, что уж в следующем-то семестре непременно диссертацию на стол положу. Только поздно мне. Я в Лос-Анджелесе восемь лет отираюсь. А вы бы лучше объяснили, почему прямо к Питерсу обратиться не захотели, тем более что вы с ним знакомы. У него агентство большое, сотрудников человек двадцать с лишним да и возможности не те, что у меня.
— Я и обратился, только сразу предупредил: нужно, чтобы про это дело не знал никто, кроме агента, который будет его вести, ну и меня, конечно. А он говорит: «Нет, мы так не работаем, не могу, — говорит, — допустить, чтобы сотрудник занимался чем-то таким, о чем я не осведомлен».
— Понятно.
— Тогда я его попросил кого-нибудь порекомендовать, и он назвал вас.
— С чего бы?
— Соображает, мол, хорошо и помалкивать умеет.
Чтобы от Питерса похвалы щедрее дождаться, нечего и думать, наоборот, в грязи вываляет, и я первый раз за день почувствовал какое-то удовлетворение.
— При случае передайте ему мою благодарность, — говорю. — Я, знаете ли, человек не из легких в общении, но дело свое знаю. Короче, что вы мне хотите поручить?
Не сказав в ответ ни слова, он взял со стола фотографию и протянул мне. Фотография была повернута лицом к нему, и я не видел, кто на ней запечатлен, однако успел про себя отметить, что рамочка золотая, исключительно изящной работы, никогда мне такие не попадались. На снимке была женщина лет тридцати: головка, плечи — нежный, со вкусом выбранный ракурс. Это был первый снимок Сильвии, который я увидел. Копия хранится у меня по сей день.
Саммерс молчал, пока я всматривался в фотографию. Позволил наглядеться вволю, не прерывая, пока я не поднял глаза.
Женщина на снимке была очень красива: гордо посаженная голова, широкие белые плечи, какая-то особая тонкость облика — только как об этом скажешь? Слова огрубляют все на свете, а уж женскую красоту в особенности, тем более что в Сильвии привлекали не черты, а необычность ее лица. Ни на кого она не была похожа, только на саму себя. На мой взгляд, она казалась чуточку обиженной, раздраженной. Впечатление это возникало из-за того, что ее полные губы были как-то по-особенному сложены, однако глупо было так судить, поскольку и губы, и нос, и высокий лоб, и темные волосы — все это жило вместе, непременно вместе, в подвижном единстве, которое даже на фотографии вызывало мысль о беспокойстве, горечи, неудовлетворенности, но и об умиротворении тоже, сколько ни лови себя на противоречии. Я рассматривал снимок, испытывая такое же чувство радости, какое должны были испытывать мужчины, встречая ее саму. Я мысленно эту фотографию как бы расцвечивал, придавая ей тепло и чувства: представлял себе выражение гнева или озабоченности, передаваемые этими черными бровями, видел, как несколько широкие ноздри ее прямого, твердо поставленного носа подрагивают, если она испытывает наслаждение или ярость. Она меня к себе притягивала, и оторваться можно было лишь усилием воли, словно она стояла передо мной наяву.
Я взглянул на Саммерса, с любопытством за мной наблюдавшего.
— Ну как?
— Рамка замечательная, — сказал я, поглаживая золотые завитки. — Действительно шумерская? Я про чеканку.
— Сказали, что шумерская. Мне ее из Багдада прислали. Уверяют, что чеканили четыре тысячи лет назад.
— Может, и правда.
— Вижу, Маклин, вы неплохо разбираетесь в красивых вещах; а что скажете про ту, что на снимке? Не узнаете?
Я покачал головой.
— Нет. Я ее никогда не видел.
— А как она вам, Маклин?
— По снимку судить трудно. Мне бы на нее живую посмотреть, тогда скажу.
— Боюсь, посмотреть не удастся.
— Нет, так нет. Красивая женщина, что говорить.
— Мне тоже так кажется, — улыбнулся Саммерс.
— И, я бы сказал, какая-то загадочная. Так, стало быть, вы со мной в угадайку играть собираетесь? Правильно я понял?
— Смотрите, какой горячий. Я вам просто снимок показал, что вы кипятитесь. Держите, пусть у вас тоже будет. А остальное чепуха, на улице снимали. — Он передал мне фотографию — такую же, как у него на столе, — и с десяток случайных снимков той же самой женщины. — Берите, берите, вам может пригодиться. А зовут ее Сильвия Вест. Она дала согласие стать миссис Фредерик Саммерс. Свадьба назначена на двадцать шестое октября.
— Примите мои поздравления.
— Спасибо. — Он помолчал, уйдя в себя, и видно было, как непросто ему подобрать слова, чтобы сообщить мне то, что он намеревался. Я тоже молчал, и это молчание становилось тяжелым, но тут я сообразил, что не для того же он меня к себе вызвал, чтобы я разглядывал снимки да слушал байки о его семейной жизни.
— Вот так-то, Маклин.
— В чем сложности, мистер Саммерс?
Минуту он в упор смотрел на меня с беспокойством и неуверенностью, потом встал, отошел к окну и, стоя ко мне спиной, выдавил:
— Хочу, чтобы вы выяснили, кто она такая, эта Сильвия Вест.
Тут ни отвечать, ни комментировать не приходилось, и я молча перебирал снимки. На одном Сильвия в купальнике сидит на краю бассейна, видимо, у него в Беверли-Хиллз. Фигура замечательная, но не из тех, которые увенчивают призами на конкурсах красоты, — ноги длинноваты и не то чтобы слишком худа, но есть какое-то сходство с лезвием ножа, если уместно такое сравнение, а грудь, пожалуй, полновата — в общем, фигура сильной, цветущей женщины. А еще был снимок, сделанный на пляже, — увеличенная фотография: волосы взбиты ветром, на лице брызги морской пены. Вот здесь она снята в профиль, что-то внимательно рассматривает, а вот еще — играет в гольф, а тут она на яхте: голова, плечи, краешек переднего паруса и дальше — океан; наконец, спящая Сильвия — вытянулась на траве, словно сморенный усталостью ребенок, расслабилась, совсем девочка, и локон на лоб свесился.
Он вдруг резко обернулся и чуть ли не заорал:
— Черт вас дери, Маклин, вы поняли, что я сказал?
Впервые за всю нашу встречу он дал волю своему темпераменту и стало ясно, каков он в гневе, но тут же Саммерс взял себя в руки, словно случайная вспышка мгновенно угасла.
— Боюсь, не совсем, — ответил я.
— Ладно. Видимо, я не очень точно выразился. — Он снова уселся за стол, склонившись в мою сторону. — Я познакомился с Сильвией Вест примерно год назад, нет, чуть меньше, в октябре. На вечеринке у Беннета Холла. Знаете, кто это?
— Как же, одна из первых звезд времен моего детства. Так и вижу перед собой колледж вроде Беннингтона[1]. Он же в таких картинах играл.
— Он бы вам и в жизни понравился. Приятный человек, воспитанный, много знает, и вечеринки у него всегда очаровательные, не какая-нибудь пьянка. Знаете, Маклин, кино для меня очень много значит, я люблю общаться с киношниками. Кстати, кое-что я и в этот бизнес вложил, не без успеха, замечу, но дела это дела, а жизнь другое. Короче, познакомились мы с Сильвией Вест на этой вечеринке, а потом стали встречаться все чаще и чаще. Она прелесть, такое, понимаете ли, редкое сочетание, когда красивая женщина еще и умница; с ними, конечно, непросто, они уж слишком незаурядны, но да что там. Она действительно умна, не думайте, что пыль в глаза пускает, ничего подобного, а характер у нее вспыльчивый, перепады резкие бывают — то беспечна, то мрачна…
Я выслушал это бесцветное, шаблонное описание, понимая, что люди вроде Саммерса на другое и неспособны, для них все сводится к двум-трем вещам, к готовым блокам, по которым ничего реально представить невозможно, словно не о живых людях говорится, а о предметах, вытащенных из ящика, куда свалено тряпье и слова, и предубеждения. Слушал, посматривая на Саммерса, и все пытался прикинуть, к чему дело клонится.
— …Начитанная такая, литературой очень интересуется. Я-то в последнее время совсем читать разучился; вот когда школьником был, глотал книжку за книжкой, а теперь куда там. Она сама стихи пишет и сборник издала. Вам поэзия нравится, Маклин?
— Смотря какая.
— «Погасшая луна», вот как она назвала этот сборник. Вы что, Маклин, с ходу все запоминаете?
— Память у меня неплохая, обхожусь без заметок. Кстати, и без револьвера, у меня и лицензии нет. Теперь видите, с кем связались. Ладно, давайте лучше про Сильвию Вест.
— Прошу прощения. Короче говоря, я в нее влюбился. Просил ее стать моей женой, она дала согласие. Я, понятно, думал, что у такой женщины, уж конечно, богатое прошлое, связи там всякие, в общем, или хотя бы родственники какие-нибудь, генеалогия, друзья детства, память о городе, где она явилась на свет, на худой конец — свидетельство о рождении.
— Ну, само собой, — заметил я.
— Так вот, ничего этого нет.
— Как нет?
— Нет, и все. Вы обо мне уже достаточно знаете, понимаете, до чего я растерялся, убедившись в этом. Принимая во внимание мое положение в обществе, было бы крайне опрометчиво вступить с ней в брак при таких вот обстоятельствах.
— Собственно, отчего бы и нет?
— Но ведь я должен представлять себе, кто она такая? Допустим, был у нее до меня муж или нет? И вообще — кем она была прежде? Чем занималась?
— А вы у нее спросите, — посоветовал я.
— Спрашивал уже.
— И она сказала?
— Сказала.
— Но вы ей не доверяете.
— Да, Маклин, не доверяю.
— Не мое это дело, только нельзя, по-моему, жениться, если доверия нет.
— Хорошо бы нам с вами поладить, Маклин, — задумчиво сказал Саммерс. — Вообще-то необходимости тут никакой нет, достаточно того, что вы толковый работник, если верить Питерсу. О морали, о том, на чем браки держатся, нам с вами толковать незачем. Я вам вот что скажу: она мне нужна и будет моей женой, если только не выяснится, что мне нельзя жениться на ней.
— Извините, пожалуйста, — поспешил успокоить его я. — Не надо было мне со своими замечаниями лезть. Так что она вам сказала, если не секрет?
Бесстрастно, ничем не выдавая своих чувств, Саммерс сообщил мне факты из прошлой жизни Сильвии Вест в ее собственном изложении. По ее словам, родилась она в Китае в 1931 году. Родители ее работали в миссии методистов. Отца, если ей верить, звали Джон, а мать — Абигайль. В Китай они приехали совсем молодыми. В 1937 году Абигайль Вест умерла. Когда условия в Китае стали слишком трудными для миссионеров, Сильвия с отцом перебрались во Францию, где отец занял кафедру в небольшой парижской конгрегации. Год спустя началась война. Весты уехали в Лондон, кажется, родной город Джона. Жили они там у его брата, весьма богатого человека, нажившего состояние на торговле душистым египетским табаком. Звали этого брата Элберт. Летом 1944 года, когда хозяин был в отъезде, а Сильвия осталась на ночь у школьной подруги, в дом Элберта Веста угодила бомба, не оставив камня на камне. В доме находились Джон Вест и его золовка Марта, оба погибли. Дядя Сильвии снял коттедж в графстве Соррей, и там они прожили до смерти Элберта Веста в 1952 году.
Сильвия была единственной его наследницей, ей досталось чуть меньше ста тысяч фунтов. Она переехала в Лондон, где жила в отеле, пока, несколько месяцев спустя, не приобрела небольшую квартиру. Встретила кого-то, влюбилась — не то чтобы уж совсем безоглядно, но одно время ей грозили сети неудачного замужества. Потом она много путешествовала — Греция, Италия, а летом юг Франции. В конце концов Сильвия решила вернуться в Америку, на родину своей матери. И в 1956 году приехала в Калифорнию.
Все это она время от времени о себе рассказывала, пока Фредерик Саммерс за ней ухаживал. Она считала, что в прошлом ее жизнь складывалась не очень удачно, и не хотела возвращаться к пережитому, говоря о нем неохотно, с недомолвками.
— Факты можно проверить, — сказал я, выслушав Саммерса.
— Это сделать не так-то просто, как вам, Маклин, кажется.
— И все-таки можно.
— Я уже проверял. И понял: сплошь выдумки, от начала и до конца.
— Очень складные выдумки.
— А Сильвия, видите ли, вообще все складно делает, Маклин. У фирмы моего адвоката есть лондонский филиал. Так вот, не существовало никакого Элберта Веста, торговавшего табаком. И в списке разрушенных при налетах домов не оказалось принадлежавшего Элберту Весту. Что до завещания этого Элберта, то упоминаний о нем не нашлось в архиве нотариальных контор, и в налоговом архиве нет данных, что по нему была уплачена пошлина. Бюро иммиграции сообщило, что в их списках Сильвия Вест не фигурирует. Методистская конгрегация в Париже, правда, есть, но про Джона Веста там слыхом не слыхали. А чтобы никаких сомнений не осталось, о нем вообще не слыхали в управлении методистских миссий. Все это мои юристы выяснили за день-другой и, думаю, выяснили достаточно, чтобы я убедился: ее рассказы — сплошные выдумки.
— А мисс Вест вы про свои поиски поведали?
— Нет.
— Почему?
— Я Сильвию знаю достаточно, она бы сразу же со мной порвала.
— Допустим, вам удастся установить истину. Тогда, возможно, вы сами с ней порвете, разве нет?
— Я истины не боюсь.
— Тогда зачем вам ее отыскивать?
— Я же вам объяснил, Маклин. Сильвия мне врала. Значит, у нее были для этого причины — понимаю и уважаю. Но ведь и у меня могут быть причины. Мне нужно докопаться до правды.
— А мне, значит, предстоит выяснить, кто такая Сильвия Вест. Кто она, что собой представляет и почему все ее обожают — вы это хотите узнать, не так ли?
Он холодно взглянул на меня, заметив, что, как ему показалось, я достаточно умен, чтобы не повторять банальностей.
— Ну, если все так банально…
— Вот что, Маклин, вы беретесь выяснить, кто она, или не беретесь? — перебил он меня. — Хватит воду в ступе толочь.
— Еще не решил.
— А вы решите. Ведь это ваша профессия, а не моя.
— Не спорю.
— Ну, и как?
Я сложил снимки аккуратной стопкой у него на столе, закурил и выложил без обиняков:
— Не знаю. Что угодно обо мне думайте, но не знаю, мистер Саммерс, вот и все. Вы, видимо, по телевизору и книжкам составили себе представление о том, что такое частный детектив; фильмов насмотрелись, думаете, что за такое дело берется человек, у которого особый дар все вынюхивать, что он приемы всякие изобретает, дарования в себе воспитывает. Только я таких детективов сроду не видал. Частные детективы — почти всегда народ туповатый, скучный, они обычно из полицейских следователей берутся, которые в отставке, то есть тех, кого по разным причинам со службы попросили. Оттого и способен выделиться на таком фоне человек вроде меня, нормальный человек, у которого мозги не заржавели, хотя талантов никаких. Понимаете, моих способностей хватает не только на то, чтобы приклеиться к кому-нибудь на улице, а еще и на то, чтобы при этом замечать дорожные указатели не перекрестках. И по этой причине Питерс находит, что я — выдающаяся личность. А что до Сильвии Вест, ничего не могу вам сказать. Но попробовать можно.
— Если обычные юристы смогли так быстро проверить степень достоверности ее рассказов, так неужели вы со своим опытом…
— Да бросьте вы, — перебил я. — Проверить сведения, обратившись в архивы, это проще простого. А мне с чего прикажете начинать? Вы позволите встретиться с нею, поговорить?
— Ни в коем случае! — это прозвучало весьма категорично. — И речи быть не может. Дайте слово, что и пытаться не будете.
— Но ведь так мне было бы намного проще.
— Нет, и еще раз нет, тут спорить не о чем. Вы что, не понимаете, Сильвия бы меня возненавидела, догадайся она, о чем мы тут с вами разговариваем.
— Скверно. Вот что, мистер Саммерс, давайте начистоту. Вы изо всех сил старались произвести на меня впечатление — денег у вас сколько угодно, в обществе уважают и прочее. Значит ли это, что прошлое Сильвии Вест беспокоит вас по той причине, что вы опасаетесь, как бы ее присутствие в вашей жизни не оказалось тягостным, принимая во внимание, что она становится совладелицей двадцати пяти миллионов или что-то около того?
— Она выходит за меня не потому, что я богат, Маклин. Усвойте это твердо, и больше не будем к этому возвращаться. У Сильвии Вест имеются собственные средства.
— Вот как? А что это, по-вашему, — собственные средства?
— Она не из миллионерш, но может многое себе позволить. У нее прекрасный дом в Колдуотер-Кэньон, ближе к Беверли-Хиллз. Вложен ее капитал с большим умом, никакого риска, все предусмотрено. И дохода приносит ежегодно тридцать тысяч, даже больше.
— Если все, что она рассказала, сплошные выдумки, откуда такие деньги?
— Не знаю.
— А кто занимался вложением ее капитала? Какая-то фирма ведь ее консультирует, правильно?
— Местная фирма с безупречной репутацией. К ним прошу вас не обращаться. Во-первых, бессмысленно, а во-вторых — я просто не хочу.
— По-моему, вы очень сильно все упрощаете, мистер Саммерс. А вы не задумывались о том, что Сильвия Вест, уж конечно, не настоящее ее имя?
— Задумывался.
— Короче говоря, вы мне показали несколько снимков некой женщины. Ее имя мне неизвестно. Я ее никогда не видел. И не должен видеть, равно как и не должен ни о чем спрашивать ее и любого, кто мог бы что-нибудь о ней сообщить. Вдруг еще скажут ей, что некто Маклин ею интересуется. В Америке десять тысяч городов, больших и поменьше, а я понятия не имею, в каком из них она родилась, даже не убежден, что она вообще родилась в Америке. Простое вы мне даете задание. Совсем простое.
— Я не говорил, что оно простое, Маклин.
— Да, кстати, а вы внимательно слушали, как она говорит? Акцент есть?
— Нет у нее никакого акцента. — Саммерс пристально за мною наблюдал; умный человек, сразу видно — из тех, кто умеет прочитывать мысли собеседника. Мне пришло в голову, что с мужчинами ему проще, чем с женщинами, хотя, возможно, сказывалось нараставшее во мне раздражение. — Во всяком случае, по речи ее ничего вам, Маклин, выяснить не удастся, хотя, если хотите знать мое мнение, родилась она в Америке. Иной рад подпустит британский акцент, но не подчеркивая, а так, словно оговорилась, по небрежности не то слово употребила, и еще обязательно его повторит, покачивая головой, мол, сама не пойму, как с языка сорвалось.
— Хорошая актриса, как видно.
— Очень хорошая, Маклин, но никакого притворства в ней нет. Ей, между прочим, роль предлагали в картине, очень хорошую роль. А она отказалась. Уж не знаю, почему.
— Наверное, не хотела, чтобы ее каждый мог на экране увидеть, — предположил я.
— Да, возможно.
— А по-французски она говорит?
— Немного. С трудом.
— По-китайски?
— Удивился бы, если бы вы этот вопрос не задали, Маклин. Представьте себе, да, хотя тоже немного, ну, как ребенок, словарь у нее не больше и интонация детская.
— А вы откуда это знаете?
— Она у меня в гостях познакомилась с Симонсоном, который возглавляет восточное отделение в университете. Симонсон сказал, что замечательный у нее китайский, простой такой, почти младенческий.
— Вы специально эту встречу устроили?
— Признаться, да.
— Недоверчивый вы человек, мистер Саммерс.
— Я бы сказал любознательный. Чувствуете разницу, Маклин?
— Чувствую, — кивнул я, и тут впервые ясно себе вообразил, какая она, Сильвия, точно я с нею знаком и нас что-то связывает. И подумалось, что она эти простенькие уловки, конечно, прекрасно видит, а вот интересно, как он на самом деле представляет себе, что она за человек? — Скажите, как она обычно проводит свои дни? — спросил я Саммерса. — Что-то не похоже, чтобы просто на солнышке грелась, наслаждалась климатом нашим калифорнийским, и никаких забот.
— Пишет, и все больше стихи. С месяц назад был у нас разговор про какую-то пьесу, вроде бы она сейчас про эту пьесу думает. Но про такие свои дела говорить не любит. Ужас до чего скрытная, слова из нее не вытянешь.
— Читает много?
— Да уж побольше нас с вами, Маклин. Как-то были мы с нею в гостях, и там оказался один из этих, ну, знаете, которым все про литературу известно, бородатый такой, они в кафе «Вентура» околачиваются; так вот, взялся этот умник Конрада разбирать. А Сильвия вежливо так слушает, вопросы задает, он и распустил хвост. Только глазом моргнуть не успел, как она его до ниточки раздела, такой конфуз. Он, оказывается, всего одну книгу Конрада прочел, «Тайфун», кажется. Сам я Конрада совсем не знаю. Зато Сильвия читала буквально все, и не просто читала, а знает про него массу вещей, и так у нее всегда, хоть про Чэн-цзы заговори.
— Про философа китайского?
— Угу.
— По-моему, его у нас не переводили.
— Понятия не имею, — Саммерс улыбнулся.
— На машинке свои стихи печатает?
— Нет, пишет от руки, потом перепечатывает.
— А она, случаем, не левша?
— Нет.
— Откуда вы знаете, видели, как пишет?
— Да не совсем. Но рукописи видел.
— У вас тут ничего написанного ее рукой не найдется?
— Боюсь, нет, — начал Саммерс, но тут же поправился, — хотя постойте-ка. Вот ее записка, оставила мне вчера у себя на столе. Мы договаривались, что я заеду выпить коктейль перед ужином.
Он вытащил из бумажника квадратик чуть больше обычной визитной карточки; на одной стороне напечатано «Сильвия Вест» — шрифт самый обыкновенный, без завитушек, — а на обороте написано твердым, ясным почерком: «Уехала к розам, вернусь в пять. Подождите меня, пожалуйста, и не сердитесь».
Я спросил:
— Она всегда выражается не совсем так, как другие?
— Да, чаще всего.
— Нарочно старается? Или это у нее само собой выходит?
— По-моему, никаких стараний.
— Что это значит «уехала к розам»?
— У нее великолепный сад, а белые розы она любит до безумия. Здесь написано про питомник в долине, кто-то ей про него рассказывал. Съездила вчера, купила три куста.
— Обычные или чайные?
— А какая разница?
— Да так. Просто я тоже любознательный, — и я улыбнулся в первый раз за весь наш разговор.
— Кажется, обычные.
Я кивнул, осведомился, можно ли мне взять эту записку. Получив разрешение, положил ее вместе со снимками в карман.
— И как же вы поступите, если мне не удастся для вас ничего добыть? Все равно в октябре женитесь?
— Как-нибудь, Маклин, я сам решу, с вашего позволения. Надо полагать, за дело вы беретесь?
— Берусь, — сказал я. — Особых надежд у меня нет, но, понимаете ли, деньги нужны позарез. Просто позарез.
— Какие у вас ставки?
— Разные бывают, только с такими случаями мне еще не приходилось сталкиваться. Сегодня 12 августа. Дайте мне, допустим, шестьдесят дней. За это время либо что-то найду, либо пойму, что ничего найти невозможно. И давайте вот как условимся: тысяча долларов прямо сейчас, еще четыре, если доставлю нужные вам сведения, а если нет — только тысяча. По совести?
— По совести, — согласился он.
— Ну, еще расходы.
— Какие расходы?
— Почти за все сведения мне придется платить, мистер Саммерс. И недешево, потому что такие дела не из приятных. Надо будет платить полицейским, лифтерам, всякой шпане, а возможно, и мэру какому-нибудь или судье, или, не исключено, другим достойным гражданам, включая прекрасный пол. И еще придется поездить, а я, хотя ничего не имею против поездов и автобусов, думаю, что самолетом выйдет быстрее.
— Понятно. Сколько вам нужно?
— Для начала три тысячи наличными, и чтобы никаких ограничений, помимо самых разумных, на случай, когда надо хорошо заплатить, о чем я вам сообщу.
— А сколько в пределах разумных ограничений?
— Ну сами вы как считаете?
— Ладно, думаю, что разберусь с этими ограничениями, если понадобится, — сказал он.
— Отлично. Так вот, мистер Саммерс, олицетворением добродетели я не являюсь, однако можете не сомневаться, я не жулик. Если увижу, что гонорар маловат для такой работы, скажу вам прямо, а не стану мухлевать с отчетом по издержкам. Вообще, лучше бы без отчетов, а то, знаете, имена придется записывать, кому да сколько — лишнее это.
— Правильно. Согласен.
— Когда начинать?
— Прямо сейчас, если не возражаете. Тысяча наличными у меня найдется здесь в столе, остальное доставят к утру. Если понадобится со мною связаться, лучше всего приходите сюда и хорошо бы — заранее предупредив. Когда ждать от вас вестей?
— Как только будет что сообщить.
— Хорошо.
— Контракт составлять будем?
— Если вам это нужно, Маклин.
— Мне не нужно.
Вот с этим у него все замечательно. Деньги он мне дал, словно это вовсе и не деньги, никакого высокомерия богачей, но и благоговения ни малейшего. Просто вышел на несколько минут и вернулся с тысячей наличными и чеком еще на тысячу. Когда я уходил, руки он мне не подал. Еще бы, я ведь приступил к грязной работе, и сам я грязный тип, и занимаюсь грязными делами. Нанял меня, правда, не кто иной как он сам, но он ведь чист.
Наутро я забрал остальные деньги, оставив чек на тысячу в банке, а затем двинулся через бульвар Сансет по одноименной улице в Колдуотер-Кэньон. Было солнечно, но не жарко, хорошая погода — утренний воздух свеж, сладок, а карманы у меня, наконец, не пусты. Про деньги можно говорить всякое, но когда чуть не всю жизнь сидишь без гроша, а потом вдруг кое-что у тебя заводится, появляется совсем особенное чувство. Так приятно знать, что, проголодавшись, можно перекусить, просто купить что-нибудь вкусненькое, даже если не голоден, и рюмку опрокинуть, коли пришла охота, и пригласить девушку в кафе — будем считать, что за девушкой дело не станет, и при этом никаких беспокойств, что вдруг счет окажется слишком велик или желудок не вынесет этаких искушений. Не знаю, как другие, но я так и не выучился жить безбедно, не пересчитывая мелочь в кармане — пусть лучше хоть малость да будет, тогда можно и расслабиться, подумать о чем-нибудь нематериальном.
Проезжая Колдуотер-Кэньон, я думал о Сильвии, осматривая одну за другой все эти дорогие виллы, и прикидывал, какая же из них принадлежит ей. Впрочем, это не так важно, вкус у нее все равно хороший, я бы и сам, будь у меня средства, ни за что не поменял бы этот район ни на какой другой.
Все это, впрочем, праздные мысли. Я прикидывал, что отыскать ее дом и проникнуть в него можно, по крайней мере, десятью способами. И удерживала меня от этого вовсе не совестливость; тем, кто выбрал такое поганое ремесло, как у меня, и зарабатывает на жизнь, подглядывая, подслушивая да прикидывая, о совести говорить нечего. Вообще совесть проявляется в том, чем и как люди зарабатывают себе на хлеб, а раз уж у меня совести нет, пусть хватит порядочности хотя бы это признать. Но существуют законы ремесла: если продаешь грязные картинки, цени полученную за них выручку, а раз уж обзавелся клиентом, то в моем положении надо работать на него, а не против него. Мне поручили то-то и то-то, значит, я обязан это сделать или хотя бы постараться, а вот этого мне не поручали, стало быть, и не буду делать, раз не сказано. Такие у меня правила бизнеса, и благодаря им Питерс иной раз давал мне возможность получить контракт.
Я так и не узнал, какая из этих вилл принадлежит Сильвии, поскольку и не пытался узнать. Катил себе по холмам, пока не свернул налево на Малхолланд-драйв и по ней доехал до самого конца, там уже нет асфальта, так, какой-то проселок вдоль армейской базы. И вот среди заросших лесом холмов и каньонов — безлюдных, диких, словно тысячу лет назад, а ведь все это в черте города, — я свернул на обочину, заглушил мотор, достал сигарету и расслабился.
Я устроил себе праздник, я отмечал свое скромное торжество: рента уплачена, кое-что лежит в бумажнике, и на ближайшие шестьдесят дней есть чем оправдаться за свое незавидное, убогое существование во вселенной Ни для кого не было тайной, что я попиваю, иной раз даже сильно, случается мне прихватить на такие праздники и какую-нибудь женщину, к которой я не испытываю решительно никаких чувств, довольно и того, что она понимает: пригласили ее для того, чтобы она разделила с человеком ложе и дала ему возможность слегка отвлечься. Хотя вся эта терапия ни черта не стоит по сравнению с утром вот здесь, в конце Малхолланд-драйв, когда покуриваешь сигарету да слушаешь, как жужжат насекомые, согретые солнцем.
Книжный магазин «Драйден» на улице Санта-Моника, сразу за поворотом с Роксбери-драйв, принадлежит миссис Энн Гольдфарб, она же в нем и занимается всеми делами. Про книги она знает, наверное, больше всех в мире, и это благодаря ей магазин не уступит в Лос-Анджелесе ни одному другому, а прибыль приносит приличную, потому что расположен в Беверли-Хиллз, может быть, лучшем во всей Америке месте для книжной торговли. Я ее называю просто Энн, а не миссис Гольдфарб — муж ее погиб в войну с экипажем корабля «Бойз», — потому что принадлежу к числу постоянных покупателей, причем старых, и к тому же время от времени мы вместе обедаем или ходим в кино. Случается, она приглашает меня к себе домой, когда собираются люди, причастные к литературе. Маленькая она такая, полненькая женщина лет сорока, хорошенькая, глаза ярко-голубые, только вот волосы на этой умной головке седеют, а она и не думает как-то скрывать свой возраст.
Она одна из немногих, кого я могу считать в Лос-Анджелесе настоящими друзьями, вот и сейчас, только я вошел, заулыбалась, рукой мне машет, шутит, что, мол, охотно бы уступила мне свой магазин, жаль только денег я все никак не соберу его купить. Я побродил вдоль стеллажей, пока она не отпустила очередного покупателя, и тут она подошла, ласково поздоровалась и сообщила, что получена новая английская книга о хеттах.
— Беру, — отозвался я, — у меня теперь работа появилась, а с нею деньги, на книги и на марихуану хватит.
— Вот славно, Мак, что работу достали, а то я уж беспокоиться начала.
— Работа как работа, к хеттам никакого отношения не имеет. Да и надоели мне эти хетты. Вроде ацтеков — империя огромная, а постоять за себя не умели. Знаете, у меня такая теория, что цивилизацию или народ можно ценить лишь в том случае, когда они вызывают чувство уважения.
— Если бы вы читали курс в университете, я бы уж выбрала время на ваши лекции ходить, Мак. Честно.
— Да у вас времени нет хотя бы раз в неделю со мной пообедать. А где поэзия, Энн, там, где всегда стояла?
— Что это вдруг на вас нашло? — заинтересовалась она. — Как-то не припомню, чтобы вы поступились своей шотландской бережливостью и тратились на всякие пустяки вроде стихов. Да, там же, где всегда стояла. Смотрите, а я пока клиентом займусь.
Я перешел к стеллажу с поэтическими сборниками, стоявшими по алфавиту от Айкена до Чиарди и отыскал там «Погасшую луну» Сильвии Вест. Крохотная книжка, шестьдесят одна страница — четыре экземпляра на полке, не так-то мало для сборника никому неведомого автора. Энн, вернувшись, застала меня перелистывающим страницы.
— «Погасшая луна». Вы что, знакомы с Сильвией Вест или для вашей работы потребовалось?
— Послушайте, Энн, самое замечательное в наших отношениях то, что я никогда не интересуюсь делами магазина «Драйден», а вы делами детектива Маклина. Так?
— Так. А теперь расскажите, зачем вы изучаете эту книжку.
— Почему нет? Тут же книжный магазин, разве не так?
— Пока еще так. Но вы никогда ни одного сборника не купили, никогда даже не заглядывали в эту секцию и вообще относительно современной поэзии мнение у вас прямое, хоть и дикое.
— Ну, а вдруг эта книжка совсем другая. У вас, вижу, четыре экземпляра стоят. Бестселлер, что ли?
— Нет, — улыбнулась Энн. — Никакой не бестселлер. К вашему сведению, Мак, стихи бестселлерами вообще не бывают. Стихи, за очень редким исключением, не окупают даже затрат на печатание. А если окупают, это целое событие. Поэзию почти не приобретают, я имею в виду современную. Даже библиотекари покупают совсем мало.
— Тогда что же это за издатели, которые берутся ее выпускать? — поинтересовался я.
— Престижное издательство, Мак, для поддержания своего престижа обязательно выпускает за год несколько поэтических сборников. Книжки маленькие, так что убытки вполне компенсируются тем, что издатель числится в ряду меценатов. А бывают издатели, которые поэзию любят, да что там любят, просто боготворят. И такие охотно пойдут на убытки, лишь бы искусство у нас в Штатах не задохнулось. А задохнуться оно вполне может, сами знаете.
— Знаю, как не знать.
Тут ее опять отвлек покупатель, и, пока Энн отсутствовала, я прочел несколько стихотворений. Когда она ко мне вернулась, я спросил, не пришлось ли автору выпускать сборник за свой счет.
— Таких авторов мы иначе, как нарциссами, не называем, Мак. Противные они. Человеку не удается пристроить рукопись нормальным путем, тогда он идет в издательство, оплачивает все расходы за бумагу, переплет и прочее, да еще надо что-то самому издателю заплатить, а все ради чего? — собой полюбоваться, как Нарцисс, вот, дескать, книгу выпустил. В любом деле какие-нибудь уроды подвизаются, вот и у нас тоже. Хотя настоящие издатели с ними никогда не связываются.
— А как по-вашему, Сильвия Вест могла бы заплатить издателю?
— Этому издателю никто не сможет всучить рукопись за деньги, Мак. Нет уж, ни за что! Да что это вы такой подозрительный? Неужели стихи настолько плохи?
— Мне трудно судить.
— Совсем нетрудно, перестаньте. И мне совсем нетрудно. Читала, не все, но читала. И мне нравится. Вы не знакомы с Сильвией Вест?
— В жизни ее не видел. А вы?
— Я ее знаю, — сказала Энн.
— Хорошенькая, наверно.
— Да к тому же и умница. Высокая такая, видная брюнетка. Живет в Колдуотер-Кэньон и сюда иногда заглядывает, книги покупает. Я потому и сборник ее заказала, что она из числа моих покупателей, а потом пошли заказы — от ее друзей, думаю, — так что пришлось еще подвезти. Вот почему четыре экземпляра до сих пор стоят. Приобрести не надумали?
— Надумал, — ответил я.
Разные бывают фараоны: одни берут, другие не очень. Я никогда к ним особого расположения не питал, но должен признать, что приходилось мне сталкиваться с людьми других профессий, и там брали все. Среди моих друзей полицейских сроду не бывало, хотя много ли у человека друзей, чтобы по ним обо всех судить? Да и сталкиваться с ними по-настоящему мне пока не доводилось. Пока еще мне как-то не случалось в темноте вдруг споткнуться о труп или выкрасть пистолет, чтобы предоставить улики, или там с кем-то начать сводить счеты кровью, защищая справедливость в собственном понимании. Частный детектив, который будет много про справедливость размышлять, вообще недолго продержится.
Короче говоря, фараон это фараон, пусть себе небо коптит, пока мне не мешает. Сержант Хаггерти из полиции Лос-Анджелеса относился к разряду берущих. И по мне так даже и хорошо, что он брал. Когда Питерсу требовался полицейский из берущих, он меня посылал к Хаггерти, и сам я шел к Хаггерти, если нуждался в какой-нибудь услуге полиции. Вот и сейчас отправился я к Хаггерти и сообщил ему, что мне требуется материал на Сильвию Вест, если у них таковой найдется, а также информация обо всех Сильвиях в возрасте до сорока лет, хранящаяся в их досье. Для себя я решил, что Вест — просто псевдоним, но, по непонятным мне самому причинам, был уверен в том, что Сильвия — ее настоящее имя.
Может, мне просто хотелось, чтобы ее действительно звали Сильвия. В жизни не было у меня ни одной знакомой с таким именем. А имя это мне нравится. Вот здорово, если бы она и впрямь оказалась Сильвией. А ведь бывают люди, которые ни за какие выгоды не расстанутся с именем, данным им при рождении, пусть даже это упрямство сулит им неприятности. Имя для них вроде символа, оно необходимо им не меньше, чем сердце или легкие, это как бы связь с душой, иначе пропадет чувство, что ты действительно обитатель этого мира, а не просто пыль на ветру. Если Сильвия такая, она останется Сильвией при любых обстоятельствах.
— Насчет Сильвии Вест будьте спокойны, — сказал Хаггерти, — а вот если всех Сильвий проверить, это вам влетит в круглую сумму.
— Понятно. Сколько именно?
— Сотенная.
— С ума сошли. Да за сотенную вы бы для Питерса нашу мэрию взорвали. Откуда у меня такие деньги?
— Придется где-нибудь найти.
— Ну и черт с вами, — сказал я. — У вас свои игры, у меня свои.
Повернулся и пошел, но Хаггерти меня нагнал, и мы торговались, пока не сошлись на двадцатке. Сведений о Сильвии Вест не оказалось ни в местном досье, ни в Сан-Франциско. Что касается других Сильвий, их было в указанной возрастной категории восемнадцать, и я просидел целый день, изучая фотографии, а также основные данные. Ни у одной из этих Сильвий не было и самого отдаленного сходства с той, что меня интересовала.
Я проснулся в четыре часа утра и больше уж не заснул, кое-как скоротав остаток ночи. Принял душ, побрился, зубы почистил, открыл апельсиновый сок — пакет стоял в морозилке, — покурил, сидя на подоконнике и любуясь городом в слабых лучах, пробивших предрассветную дымку. Когда я пробуждаюсь где-то между пятью и шестью, то всегда испытываю острую жалость к себе, — весь полон печали. Словно смотрю на себя в телескоп, да еще не с той стороны — и вот он, крохотный, жалкий, ничтожный кусочек материи, непонятно зачем и как существующий. Свет широк, вселенная еще шире, а если Алан Маклин включит газ, засунет голову в духовку, дело кончится шестью строчками петита в нашей «Тайме» да двумя-тремя словами сожаления, которыми при случае обменяются с полдюжины людей. Я в такие часы, должно быть, самый одинокий человек на земле, а вот нынешним утром все обстояло по-другому.
Нынче утром мне вдруг захотелось приветствовать солнце. Апельсиновый сок казался необыкновенно вкусным, сигарета тоже. И я повел неспешный диалог сам с собой.
— Ну при чем тут этика, совесть и прочие высокие слова? Ты на работе, ты обязан предоставить клиенту интересующую его информацию.
— Очень хорошо. Тогда ступай к ней домой, скажи, что ты, мол, торговец пылесосами. Или одолжи в компании Барни Адлера служебное удостоверение и скажи, что явился проверить, нет ли утечки газа. А еще можно отрекомендоваться агентом из треста недвижимости, дескать, нашелся покупатель, готовый хорошо ей заплатить, если ему уступят эту виллу…
— Здорово придумано. Все три варианта.
— И значит?..
— …Значит, я с нею увижусь и переговорю.
— А что это тебе даст?
— Что-нибудь выведаю.
— Но можешь и ничего не выведать, зато работа твоя — тю-тю. Ты что, мальчишка, которому грезы спать не дают? Неужели тебе правда не дают покоя сны про темноволосую красавицу, которая пишет стихи? Может, все-таки справишься со своей дурью? Тебя что, ничему не научили война и служба на бойне, и тот пожар, и восемь лет, которые ты прожил в этом паршивом городе, где тебя со всех сторон окружают подделки? Ведь ты уже был однажды женат и как! — всем на зависть.
— Причем тут та женитьба?
— А ты пошевели мозгами.
— Ну, пошевелил. Слушай, хватит меня за дурака держать. Я ведь Сильвию никогда не видел, похоже, и не увижу, раз все так складывается. Я человек трезвомыслящий, меня не раз обожгло и похуже, чем на пожарах бывает. Просто есть шанс за шестьдесят дней заработать пять тысяч долларов. Да еще и расходы оплачиваются. А столько я за весь последний год не заработал, так-то; уж какие тут могут быть чувства? Так что отвяжись, очень тебя прошу.
На этом мой диалог с собой окончился, только не так, как должен был, уж это я чувствовал безошибочно. Я выкурил еще сигарету, глядя, как разгорается день, не обращавший внимания на висевший над Лос-Анджелесом смог.
Генри Инглмен — из фараонов, которые не берут По происхождению он датчанин, трудно пробивал себе дорогу и, вопреки всему, сумел кое-чего добиться. Некогда мне тут о нем распространяться, скажу только, что ему уже скоро на пенсию и что на западном побережье лучшего эксперта по почерку не сыскать. Брать он действительно не берет, но угостить себя обедом позволил, правда, пришлось на него нажать. И вот он сидит передо мной в ресторане, где подают отличные бифштексы, жует с энтузиазмом да вздыхает, до чего тут дорого.
— Вы напрасно думаете, Мак, что с пищеварением у меня станет лучше, если пообедать за шесть с половиной долларов, а если деньги платит шотландец — шотландцы ведь известные скряги, — так аппетит сразу пропадает.
— Успокойтесь, я же не из своих плачу. Расходы покрывает заказчик.
— Так что вам нужно?
— Информация кое-какая.
— Если вам нравится эта работа, шли бы служить в полицию.
— Вовсе она мне не нравится. Только и радости, что иной раз судьба с интересными людьми сводит, вот вроде вас.
— Мура, как вы, американцы, выражаетесь.
— Я так не выражаюсь.
— Ладно, оставим. Но прежде чем вы приметесь меня потрошить, скажите-ка, Мак, была ли у древних народов каллиграфия?
— Была кое-какая, если речь идет о прямых углах, закруглениях и тому подобном.
— А у кого она была?
— Ну, у египтян, демотическое письмо называется. У иудеев тоже, там все завитки, завитки, это они частью от арабов переняли. У греков в общем-то тоже, и римляне как раз к тому шли. Вижу, произвел на него впечатление — обычное дело для самоучек: они всегда завидуют учившимся в колледже, самим-то им пришлось просто зубрить да запоминать, как школьникам перед экзаменом, не понимая, в чем суть. С каким вниманием, как благодарно слушает, пока я перед ним свою эрудицию демонстрирую, а потом, за кофе с десертом, мы поменялись ролями, и он охотно, добросовестно выложил мне все, что я ожидал от него получить. Дал я ему ту записку Сильвии Вест, полученную от Саммерса, и он ее изучал со всем тщанием. Минут пять и так и сяк вертел, а потом говорит, словно бы извиняясь:
— Уж позвольте мне тоже кое-чем перед вами щегольнуть, Мак. Глядишь, я вам состояние принесу, расшифровав эту записку.
Я был весь внимание: это же большая удача, немногим удается вот так поприсутствовать не при сухом свидетельстве в суде или при полицейской экспертизе, а при вдохновенном анализе, производимом лучшим из всех известных мне экспертов по почерку. Инглмен прищурился, очки в стальной оправе сползли ему на нос, и всякий раз, как он ко мне обращался, на лице его появлялась этакая заговорщическая улыбочка.
— Писавшей, Мак, — начал он, — от двадцати пяти до тридцати лет. Это красивая женщина. Сужу по уверенности и силе нажима. Почерк, которому скрывать нечего, значит, и она такая. Тем не менее есть в ней что-то такое, чего сразу не разглядишь, потому что она сама творила свой образ и выработала почерк, соответствующий этому образу. Вест — фамилия не девичья, взята по мужу или придумана, потому что ей понравилось звучание, а вот имя Сильвия точно передает суть ее прежнего облика, только та Сильвия очень сильно отличается от нынешней, так, по крайней мере, она сама считает. Но это ее мнение, а видите ли, Мак, женщинам свойственно заблуждаться на собственный счет. Если вам нужны мои догадки, что она такое на самом деле, милости прошу, но ведь догадки вам не требуются.
— Боюсь, нет, — сказал я.
— Возможно, это женщина опасная, решительная и, вполне вероятно, очень жестокая, а может, просто сильная, хотя, как знать, не исключаю, что она совсем не так сильна, как старается быть; в общем, судите сами, Мак.
— Ничего не смогу вам сказать. Мы с ней незнакомы, я никогда ее не видел.
— Неужели?
— Да, это так. Она что, из преступного мира, лейтенант?
— Глупо думать, что по почерку можно определить, преступник писал или не преступник. Только те, у кого патология, выдают себя почерком. Такое случается, но наш случай тут ни при чем. Совершенно ни при чем.
— Ну, а что она собою представляла лет десять-пятнадцать назад?
— Вы что, серьезно меня об этом спрашиваете, Мак? Так вот возьми да выложи?
— Все-таки попробуйте, пусть наугад. — Не время было расточать комплименты его мастерству. — Или вот что, скажите, тоже наугад, где она родилась?
— В Америке, да, это можно сказать уверенно — в Америке.
— А не в Китае?
— Если и в Китае, то писать училась точно не там. Я так думаю, — и он хитровато глянул на меня.
— А почему?
— Профессиональная тайна. — Инглмен улыбнулся. — Но, вообще-то, вы неплохо ориентируетесь. Есть вероятность, правда, очень небольшая, что она действительно училась писать в какой-нибудь американской школе в Китае, в том, довоенном Китае.
— Или, может быть, в английской школе, там такие тоже были.
— Нет, не в английской, разве что ее американский учитель был из англоманов.
Теперь уже я смотрел на него вопросительно, а он улыбался во весь рот, гордясь собой, как павлин, демонстрируя мне, что умеет делать такое, чего не сможет больше никто в нашем штате, может быть, никто в мире, а если все это один блеф, то по его виду такого не скажешь.
— В каком американском городе она училась писать? — спросил я, подчеркивая каждое слово.
— Мак, вы знаете, сколько в этой стране городов?
— Знаю. Я подсчитывал.
Инглмен перегнулся через стол, ласково похлопав меня по руке.
— Мак, милый мой, послушайте, — сказал он, все так же посмеиваясь, — Сейчас я вам покажу свой самый лучший трюк. Только никому не говорите, не то меня со службы выгонят и без пенсии оставят, скажут, что нечего деньги платить всяким жуликам.
— Никому не скажу, а вы никому не скажете про Сильвию Вест. Договорились?
— Договорились, Мак. Так вот, я вам скажу, в каких городах и штатах она не училась писать. — Он откинулся, закрыл глаза. — В Нью-Йорке, включая почти весь штат. В Бостоне, а пожалуй, можно и весь Массачусетс считать, и в Ричмонде, Виргиния тоже исключается, и не в Чарлстоне, Южная Каролина, прибавьте Чикаго, Миннеаполис, Омаху и, думаю, Канзас-Сити — Глаза открылись, смотрит на меня, сияя от восторга.
— Кое-какие города еще остались. Да все равно, не верю я вам, — сказал я.
— Мак, вы же не считаете меня шарлатаном, правда? Пусть даже я и предсказываю судьбу, как вам говорил. Сейчас расскажу, в чем тут хитрость. Вообще-то, все очень просто, когда узнаешь, да с подобными трюками всегда так. Много лет назад чуть не в половине американских городов детей обучали письму при помощи так называемого метода Палмера. Страшная глупость, мучили ребенка, заставляя его выводить буквы движением чуть не всей руки до самого плеча. Не помните?
— Кажется, помню.
— Ну? Просто, правда ведь? У тех, кого учили методом Палмера, что-то такое осталось в почерке на всю жизнь. Но даже школьные попечители в конце концов поняли, что детям, кроме мучений, от этого метода никакого проку, и отказались от него. Вы что, думаете, мне трудно распознать, кого этим методом калечили? Так вот, ваша незнакомка тоже училась писать по Пал-меру, так что мне осталось только припомнить, когда и где от него начали отказываться. Так что не спешите со своими подозрениями насчет шарлатанства, не зря потратились на обед и кружку пива для меня.
Погасшая луна
И отблеск еле видный
На брюхе свиноматки,
Которая рожает.
Смешались кровь и рвота,
И спазм идет за спазмом.
Священный акт рожденья,
О звуки колыбельной!
Я слышу вас, я слышу,
А рвота заливает
Пивного бара стойку,
Где в кружках души плещут.
В полях гуляет ветер,
Качнулся стул под пьяным,
Все ищем, ищем, ищем
Сосцы с любовью соком
И все их не находим,
А жажда нестерпима.
И что же утолит ее?
Не одурь, не плацента
с кровью,
Лишь ты, о аква нонго,
ты, целитель,
К тебе стремлюсь,
тебя лишь вспоминаю,
И о терпении прошу,
о силе вынесть,
А клятв иных к луне
не обращаю.
У себя в офисе я перечитал стихи еще раз. В шестой, седьмой, восьмой раз. Перечитывая, пытался представить себе возникающие из этих слов картины, образы. Так всегда бывает, когда читаешь что-то стоящее, но картины рассыпались, едва я пробовал придать им некую рациональность, а образы словно таяли, ускользая. Я прочел стихотворение вслух, как будто мне предстояло разбирать и оценивать его в классе, но осталось лишь ощущение какого-то ритма, звука, складывающегося узора, и странная горечь возникла, и ужас, как будто прозвучала чудесная музыка, но стоило мне попробовать разложить ее на такты и ноты, отыскивая секрет, как тут же она умолкла, точно съежившись.
Судить об этих стихах я не мог. Может быть, замечательная поэзия, но, возможно, и сущая чепуха. Плохо это, хорошо или никак — не знаю. Пробовал вообразить, что, читая эти строчки, должен был испытывать Фредерик Саммерс. Или некогда знаменитый мистер Холл. Или хотя бы Энн Гольдфарб — что она при этом чувствовала? Я не чувствовал ничего.
Крохотную книжку я прочел от корки до корки еще накануне перед сном. Перечел после обеда. Вернулся в офис, оплатил какие-то счета, тщательно сложил бумажку в пятьдесят долларов, засунув ее в глубь ящика стола, и снова перечитал, начиная с первой страницы. А потом постарался сосредоточиться на заглавном стихотворении.
Поняв, что ничего не получается, я позвонил в университет профессору Бертраму Коену, к счастью, сразу же его поймав. Он не только меня вспомнил, хотя мы уже пять лет, как не виделись, ему даже вроде бы радостно было меня услышать. Решил, что стану проситься на работу в университет. Нечасто у него бывали такие одаренные студенты. Может, загляну как-нибудь, побеседуем?
Я сказал, что с радостью, как только у него найдется время — и это была правда. Он прекрасный специалист по древней истории и разговаривать с ним одно наслаждение. А сейчас не мог бы он мне оказать одну услугу?
— Ну конечно, мистер Маклин. Все, что в моих силах.
— Скажите, профессор, у вас на факультете нет специалистов по современной поэзии? Если есть, не могли бы вы устроить мне небольшую встречу?
— Есть, конечно, Кэвин Маллен. Между прочим, он сам достаточно серьезный поэт, мистер Маклин. Сейчас переговорю с ним и вам отзвоню, ладно? Можно сказать, что вам это нужно по работе?
— Так и есть.
— А как вам позвонить?
Я дал ему номер офиса, поблагодарил. Через полчаса он сообщил, что профессор Маллен ждет меня сегодня в десять вечера, если мне удобно. Дома, разумеется.
— Только вот что, мистер Маклин, — продолжал он, — не забывайте, о чем мы с вами в последний раз говорили. Давайте позавтракаем вместе, и не откладывая.
Я сказал, что обязательно, и не покривил душой.
К дому профессора Маллена в Брентвуде, старомодному бунгало в испанском стиле, я подъехал без нескольких минут десять, залюбовавшись этой постройкой, лет тридцать пять назад казавшейся безвкусной, грубоватой, крикливой, но со временем приобретшей нечто утонченное — особенно на фоне плоских крыш, прямоугольных окон и выпирающих углов, которые теперь видишь на каждом шагу. Дверь открыл сам Маллен, невысокий худой мужчина — роста в нем от силы сто шестьдесят сантиметров — с крупной головой, увенчанной копной седеющих неухоженных волос, и глазами такой ослепительной голубизны, что, казалось, их подсвечивают изнутри. Обычная хлопковая рубашка спортивного покроя, выцветшие, подштопанные голубые джинсы. Улыбаясь, он крепко стиснул мне руку, ввел в дом и сказал на удивление низким голосом:
— Стало быть, вы и есть Алан Маклин, если я не ошибся? Удивительное дело: детектив, а интересуется поэзией.
Я не возражал; в конце концов, он ведь выкроил время по моей просьбе, да и не обязан профессор вникать в различия между частным детективом и простым собирателем всякой грязи, который за доллар-другой поставляет информацию, облегчающую заказчику процедуру развода.
Гостиная представляла собой полный хаос: стены сплошь в стеллажах, на полу сырая пеленка, два игрушечных грузовика уткнулись в стенку манежа, рядом модель скутера, чучело гималайского енота, два живых кота и целая куча фанерных ящиков, которые еще предстояло покрасить, да всякие прочие штуки, выдающие присутствие в доме детей.
Обведя рукой эти нагромождения, он все объяснил одной-единственной фразой:
— Нам с женой нравятся большие семьи, мистер Маклин. — Позднее оказалось, что его большая семья состоит из шести детей. — Садитесь, пожалуйста. Знаете, когда семья маленькая, это еще труднее, а уж если детей вовсе нет и муж с женой дни напролет выясняют отношения, тогда совсем кошмар. — Произнося это, он смахнул с плетеного кресла прямо на пол груду книжек по уходу за новорожденными. — Ирландский виски предпочитаете или шотландский? Я-то люблю самый обычный.
— Ну и мне то же.
— Немножко льда?
— Как хотите. Большое спасибо, вы так любезны, что выделили мне время.
— Полноте, — начал было он, но тут вошла жена, и он принялся нас знакомить. Она оказалась на целую голову выше него, красивая дородная женщина, не толстая, а скорее массивная, источавшая ощущение силы, — двигалась она медленно, уверенно, всем своим видом, даже прической — небрежно сколотой копной золотистых, как созревшая кукуруза, волос, — даже мягкими, ласковыми интонациями выказывавшая нежную снисходительность к нам, мужчинам.
— Ну вот, последнего уложила. Знаете, мистер Маклин, природа все-таки удивительно мудра, умеет вас вознаградить: какое счастье, провозившись целый день с шестью детьми, увидеть, что все шестеро спят. Вы не голодны?
Я помотал головой, любуясь каждым ее движением, пока она все так же неспешно, непринужденно подобрала с пола игрушки и прочее и вышла. Маллен протянул мне бокал и сел напротив.
— Итак, мистер Маклин, чем могу быть полезен?
— Просветите меня относительно поэзии, если вам нетрудно.
— Поэзии вообще? Видите ли, в университете я веду три разных курса, поэтому…
— Ну что вы, что вы. Меня интересует только один поэт. Вам не доводилось слышать о Сильвии Вест?
— Как же. — Вскочил, подошел к стеллажу, где стояли сотни и сотни поэтических книжек, и каким-то чудом сразу нашел нужный сборник, тот самый, выпущенный Сильвией. (Теперь я называл ее про себя просто Сильвией, не Сильвией Вест, не мисс Вест, а Сильвией.) Я вытащил из кармана свой экземпляр.
— Вы эту книжку прочли? — спросил я.
— Разумеется. Напрасно удивляетесь, мистер Маклин. Я стараюсь читать все, что публикуют молодые поэты. Не думайте, что это слишком обременительно, ведь публикуют-то совсем не так много. К тому же я веду колонку поэзии в «Куотерли», поэтому издатели обычно посылают мне новые сборники.
— И как вы находите этот сборник, сэр?
— Хм, мистер Маклин, вы хотите знать, нравится он мне или нет? На такие вопросы не очень-то легко отвечать. Не те сейчас времена, чтобы про какого-нибудь поэта взять да заявить: совершенно очевидно, что ему суждено стать великим, ну и все такое. Поэт — это, знаете, такой вот одинокий, измученный человек, которого выгнали вон из отцовского дома, а он все ищет, как бы ему туда вернуться, под каким предлогом. Или сидит на заднем дворе под кустом смородины, оттачивает свой бесценный дар да перебрасывается строчкой-другой с соседским поэтом, которого тоже выставили вон, заставив устроиться на задворках. А было время, мистер Маклин, когда поэт чувствовал себя словно музыкант в большом оркестре, где и трубы, и скрипки, и могучие барабаны, и музыка такая громкая, такая ритмичная, что весь мир ее с напряжением слушает. Но все это в прошлом, мой милый. Да-да. В далеком прошлом. А теперь слушают только эту чушь, сочиняемую для бродвейских мюзиклов, и только таким рифмачам готовы платить, прочих же, отмеченных даром Божьим, вынуждают перебиваться с хлеба на воду, и никаких надежд. На что теперь рассчитывать поэту, ведь он же, понимаете, какое-то странное существо да к тому же повинен в самом страшном грехе, именуемом нищетой, ну, так и пусть наигрывает на своей свирельке в скромной надежде этой мелодией что-то выразить и как-то запечатлеть идиотский, взбесившийся, бесчувственный мир, где когда-то его признавали пророком. О да, у этого несчастного превосходная память, только вот беда, почти не осталось веры в себя, а у кого останется, если все шепчешь да шепчешь, не имея возможности сказать в полный голос.
Так вот, насчет этой женщины, Сильвии Вест, я не берусь вам сказать, хороший она поэт или плохой. Да и как это можно — сразу ставить клеймо: плохой, хороший. Вы сначала прислушайтесь, почувствуйте, сколько в ней неукротимой ненависти, какая закипает в ней обида. Вот, мистер Маклин, смотрите.
И, открыв книжку, он прочел:
Муки Иисуса, я знаю вас, муки Иисуса.
Ноет все тело, горит, не сгорая.
О почему, почему же меня ты оставил?
Болью зайдусь и себя прокляну я сегодня,
Грешную, больше и хуже других я грешила.
Муки Иисуса, я знаю вас, муки Иисуса.
Где ты, мой пастырь, где же слова утешенья?
Их и не хватит, ты в душу, ты в душу
всмотрись мне.
И содрогнешься: одною лишь плотью живу я,
Плотью греховной, жестокой и алчной,
ничтожной.
Грех мой на мне, никуда от него не укрыться.
Муки Иисуса, я знаю вас, муки Иисуса.
Он долго молчал, всматриваясь в меня своими ослепительно яркими голубыми глазами. Тихо вошла в комнату жена и, не проронив ни слова, слушала, как он читает стихи низким, выразительным голосом. Маллен улыбнулся, покачал головой.
— Что-то мы с вами, мистер Маклин, слишком уж всерьез принялись обсуждать поэзию, а ведь она дело несерьезное, а? Стало быть, вы хотите знать мое мнение? Это не очень хорошие стихи, но в них что-то есть, это несомненно. Есть, хотя стихи не из лучших. Вы Хелен Морган слышали, когда она в ударе? Вот так и Сильвия Вест — ничему специально не училась, никакой утонченности, языком как следует пользоваться не умеет, а если честно, так и о версификации понятия у нее самые расплывчатые. Но зато есть другое: страсть и настоящее чувство боли, и потребность ее выразить, а главное, она музыкальна. Чувство боли она способна донести так же выразительно, как исполнители блюзов. Если для нее наступит умиротворение — Бог весть, наступит ли? — царственная будет женщина, можете не сомневаться, но если, допустим, этого не произойдет, тогда она обретет способность воплотить в поэзии все, что обещает ее талант, и вот тогда это будет явление, большое явление, уж вы мне поверьте.
— Так вы с нею знакомы?
— Нет, к моему стыду, — сказал Маллен, улыбаясь жене, которая заметила, словно мимоходом: «Смотри-ка до чего вдохновился!»
— Тогда каким же образом вы узнали про ее боль, профессор Маллен, и про все прочее?
— Да из ее стихов, откуда же еще!
Я кивнул, воздержавшись от комментариев. Какое-то странное, и не скажу, чтобы тягостное, беспокойство все сильнее овладевало мною, а еще сильнее овладевало желание, чтобы этот вечер продлился. Жена Маллена, улыбаясь, плеснула мне в бокал еще, потом села рядом с нами. Видно было, что эта крупная, красивая женщина обожает своего коротышку-мужа с его бархатным голосом, странным у такого маленького, светящегося от худобы человека, видно это было по каждому ее жесту и слову, по тому, как она бесшумно двигалась, как к нему обращалась, как на него смотрела. И вдруг мне стало до того скверно и одиноко, что я чуть не расплакался.
— Что такое поэзия? — Маллен обращался не ко мне, просто вошел в свою обычную роль учителя, которому приходится растолковывать в классе одни и те же вещи. — Первые люди на земле пели, потому что музыка так же свойственна человеку, как и слово. А когда появились слова с их образностью, цветом, чувством памяти, появилась и особая музыка — это музыка речи. Поэзия — вот начало всей литературы, всего, что называется искусством. Гомер пел свои творения, и ужасающие откровения иудейских пророков — это ведь тоже поэзия, а кто создал музыку старой Ирландии, если не поэты, эти бродяги, которые бродили по земле с лютнями и пели стихи? Да ведь и здесь у нас индейцы тоже играли на своих деревянных флейтах, пока их певцы слагали стихи. Это самое старое, что есть в мире, и оно росло, оно процветало, пока — сравнительно недавно — мы вдруг не понеслись вперед со всех ног, превращая мир в какое-то неуютное место. Вот отчего нынешнему поэту так трудно найти и образ, и музыку, он ведь только и видит, что мы жуем себе яблоко, совсем позабыв про дерево, на котором оно растет. Вашей Сильвии долго придется ждать награды, но она многому научится. Есть у нее что сказать, и голос этот — ясный голос.
— Для меня, — признался я, — он не очень ясный. Возьмите хотя бы вот это стихотворение про погасшую луну. Что она хотела им сказать? О чем это? А если что-то здесь скрывается, почему не выразить это открыто?
— Неплохо, — похвалил меня Маллен, — вы в самую точку угодили. Так вам кажется, она нарочно что-то от вас скрывает? Помилуйте, ничуть не бывало. Мы с вами люди прямые, Маклин, что не означает — прямолинейные, вот так и поэты: пытаться скрыть что-то могут лишь те, кому выразить нечего. А если выходит неясно, то по той простой причине, что им не удается выразить словами то, что они в себе чувствуют. И Сильвия такая же, ее прямо-таки изводит нечто такое, что не донесут слова, употребленные в обычном своем значении, но со временем это пройдет, и нужные слова отыщутся. Научится лучше понимать, что именно должно быть передано, и умение делать это тоже придет.
Но вот в этих стихах все какие-то символы, какие-то сравнения. Она/ описывает место, где, я так понимаю, прошли ее детские годы, и при этом столько отвращения, столько кошмаров, совсем недетских, если не заблуждаюсь. Вас бы больше устроило, чтобы она просто написала: «Ребенком я жила вот в этом городе», — и поставила точку, но ей-то надо передать, что ощущал ребенок, и для этого она использует довольно сложную символику, образы, запомнившиеся из поры детства. Вы понимаете, о чем я?
— Кажется, понимаю, — кивнул я. — А как вы думаете, в каком городе она выросла?
— Могу только догадываться. Стало быть, в каком городе?
— Да, в каком городе.
— Возможно, в Питсбурге.
— Почему вам кажется, что там?
— Попробую вам объяснить. Когда стихи пишут люди, имеющие законченное образование да еще не один год вращавшиеся в академической среде, с мастерством у них чаще всего неплохо, а вот чувство живой жизни притупляется, как и стимул, заставляющий создавать собственные метафоры, передающие пережитое лично ими, а не кем-то еще. Знаете, у нас в университетах народ очень даже практичный. Вот и комбинирует уже известные метафоры, чуть их подновляя, ведь так проще. А у этой Сильвии, по-моему, образования, я имею в виду школьного образования, почти нет. И свои образы она создает из увиденного и пережитого ею самой. Как-то она услышала, как испанцы называют воду, и это слово произвело на нее впечатление. Вот оттого упомянута «аква» — ей хочется вспомнить тот миг, когда она это впервые услышала. Питсбург, если помните, стоит на слиянии рек Аллегани и Мононгахила, причем на Мононгахила другого сколько-нибудь заметного города больше нет. Это я к тому, откуда ее метафоры и образы. В слове «Мононгахила» первая часть воспринимается как приставка, вроде тех, какими изобилует язык индейцев-алгонквинов. Вообще-то правильнее было бы Ононгахила, но, вы знаете, мы очень произвольно транскрибируем индейские наименования. Вот вам и смысл этого странного выражения «аква нонго», и вот откуда весь образ, хотя как Сильвия докопалась до индейских корней, сказать не могу, такие вещи у самоучек необъяснимы, но тем и интересны.
Итак, «аква нонго», она же «целитель», то есть река Мононгахила. Заметьте, как искусно она зашифровала это слово, сумев обыграть звуки и придать образность имени. Река, прошу заметить, для индейцев была божеством. Индейцев истребили, на месте их жилищ вырос жуткий город Питсбург — так это воспринимает девочка Сильвия. Но ведь река течет, как всегда здесь текла. Она вечна, река, она очищает, она вынесет все. Течет, очищает, исцеляет жестокие раны. Вот о чем эти стихи. Мне противно переводить их смысл на столь плоский язык. Так они становятся понятны лишь тем, кто не чувствует поэзии.
— Мне теперь понятно, — вставил я.
— Ну и хорошо. Похоже, я сам оказался в роли детектива, правда?
— И очень хорошего, сэр.
— Стало быть, мог бы и этим заняться при необходимости, а, мистер Маклин?
— Вполне, профессор Маллен, вполне, можете не сомневаться.
Розовощекий коротышка-толстячок, плюхнувшийся в самолете на соседнее кресло, переспросил, как меня зовут.
— Маклин, Алан Маклин.
— А мне послышалось — Маклеон.
— Нет, Маклин.
— В кино работаете?
— Нет.
— Занятно. Знаете, я два раза летал из Лос-Анджелеса с людьми, которые работают в кино.
— Тут таких много, — заметил я. С местным патриотизмом я не в ладу, поэтому не выношу людей, которые, заслышав про Лос-Анджелес, тут же вспоминают Голливуд, а Сан-Франциско именуют не иначе, как Фриско; впрочем, это мое предубеждение, и только. Я развернул свежий номер журнала «Нью-Йоркер» и попробовал читать.
— Хороший там народ, в кино, — добавил сосед.
— Конечно.
— А в Питсбурге раньше бывали?
— Никогда не был.
— Ну вот, пожалуйста. Вечно у американцев так. Небось, в Париже-то бывали, а?
— Случалось.
— Разумеется! А ведь было время, когда все считали: сначала поезди по Америке. Теперь по-другому. Поедем в Тимбукту, в Касабланку, в Москву. Уж в Москву целыми толпами едут. Зять у меня, так тот Большого Каньона в глаза не видал, до Йеллоустонского парка в жизни не добрался, да что там, собственный штат почти не знает, а вот в Москве побывал, уж будьте уверены. Поехал с группой бизнесменов, кормили его там, поили, ну просто как наследного принца. Из кожи вон лезли, только бы доволен остался. А вы в Москве тоже бывали?
— Нет, — сказал я.
— А возьмите Пенсильванию, с ней знаете, какая беда? Им там на все плевать, в Пенсильвании этой, буквально на все, просто болезнь какая-то. Нет бы возгордиться, за честь штата постоять, как калифорнийцы умеют или техасцы да и прочие. А вам не приходило в голову, какой американский штат больше всего построил церквей и колледжей, и городов? Не задумывались?
— Да нет как-то.
— Пенсильвания. И больше всего стали там производится и угля тоже, и железных дорог там больше, чем в других штатах, а также дичи. Вы случаем не охотник?
— Увы, — вздохнул я.
— А еще говорят про Паудер-ривер, про Джексон-холл! Да в любом пенсильванском округе дичи больше, чем во всем штате Вайоминг! Охота — это замечательно. Откровенно говоря, лучше бы наш президент охотился, а не играл в гольф. Правда, в гольф ему легче — физическое состояние, как-никак, приходится считаться. Я-то знаю, зять мой с ним как-то играл, когда Айк[2] в прошлом году посетил Питсбург. Хотя сплетничать не люблю. Это зять у меня такой болтливый. А вы в Питсбург что, по делу?
— По делу, — сказал я.
— Питсбург — сердце штата. То есть буквально сердце. Знаете, сколько в Питсбурге мостов? Кстати, когда по радио национальная викторина будет, позвоню им, предложу этот вопрос. Сколько в Питсбурге мостов, как вы думаете?
— Понятия не имею.
— Тогда лучше и не гадайте, все равно ошибетесь. Больше двухсот, и это только в черте города. Больше двухсот. Да еще штук восемьдесят в округе. Какая там Венеция, пусть лучше к нам в Питсбург приезжают.
Просторный, удобный номер в отеле «Уильям Пенн» стоил пятнадцать долларов в день, и мне приходилось напоминать себе, что вообще-то я не привык останавливаться там, где захочу, и заказывать в ресторане все, что мне по вкусу. Ладно, расходы на поездку вполне компенсируются одиночеством, на которое я обречен, как всегда.
Цивилизация так устроена, что ей нужны одинокие Для них созданы сносные условия и предусмотрены всякого рода отвлечения, чтобы не погибнуть от скуки. Это в древности одиночки, у кого не было ни рода, ни племени, были обречены на погибель, да и смотрели на них как на людей вне закона. Причем они могли и не совершать преступлений, потому что преступным было само их существование. Их любой мог обращать в рабство, убивать, избивать, а закон за это не карал. Для них были закрыты ворота почти всех городов, и даже разбойники, сбивавшиеся в банды, состоявшие из таких же одиноких, чаще всего убивали их, даже не расспросив, отчего человек одинок. Так что меня незачем было убеждать, что комфортабельный номер с ванной в одном из лучших отелей Питсбурга знаменует собой прогресс. Когда, понежившись в ванне и побрившись, я доставал из чемодана свежую рубашку, настроение у меня стало почти хорошим, насколько такое мне доступно. По стенам были развешаны цветные фотографии, сделанные в швейцарских Альпах, и я уже мог их разглядывать без отвращения; двуспальная кровать под ярко-рыжим покрывалом так к себе и притягивала, а кроме того, я на некоторое время стал владельцем двух кресел, высокого гардероба, к которому примыкал шкафчик поменьше, и письменного стола. Нечего жаловаться на жизнь.
Было уже шесть с хвостиком, я проголодался и пообедал в совершенно пустом ресторане при гостинице, сопровождая свой бифштекс с салатом чтением местной «Пост». Выкурил сигарету и вышел прогуляться.
По Либерти-авеню я дошел до самого Пойнт-парка, а в парке нашел свободную скамейку и наблюдал, как, глядя друг другу в глаза, томятся любовью, надеждой и желанием два подростка — мальчик и девочка лет по шестнадцати. Был прохладный, приятный вечер, ни облачка на небе, никакого смога, только золотые лучи уходящего солнца.
Обратно я пошел по бульвару, выпил в баре отеля виски, купил журналы и какой-то только что вышедший роман и в номере читал, пока не закрылись глаза.
Наутро, вложив в обычный конверт пять купюр по десять долларов, я отправился к инспектору Грабовски из местной полиции. Имя его мне назвал Питерс, предупредив, однако, что на сотрудничество особенно рассчитывать не приходится. Когда я вошел в его кабинет, он, коротко глянув на меня из-под кустистых бровей, сказал, как отрезал:
— Значит, ваша фамилия Маклин. Чем порадуете, Маклин? Хотите информировать нас о преступлении?
Голос — словно наждачной бумагой по стеклу трут Широкоплечий, грузный мужчина лет пятидесяти с пожелтевшим лицом, как будто его болезнь какая-нибудь изводит, а написано на этом лице лишь раздражение вкупе с подозрительностью.
— Нет, инспектор, — вежливо ответил я. — Вы же знаете, я просто частный детектив, работаю в Лос-Анджелесе.
— Ну и работайте. Расследуйте, что поручено.
— Вот потому-то я и в Питсбурге.
— Значит, в Питсбурге расследуйте. А меня оставьте в покое.
— Я-то думал, мне местная полиция кое в чем сумеет помочь.
— Ах, вы думали. Вы что, мыслитель?
— Отчасти.
— Тогда помыслите с минутку да уматывайте отсюда к чертвой матери, Маклин.
Конверт с пятью десятками лежал у меня в заднем кармане брюк. Я придвинулся поближе и со словами «Вы бы поприветливее со мною, инспектор», — тихонько положил этот конверт на край его стола.
— Слушайте, что вам надо?
— У меня задание, и это задание оплачивается моим клиентом.
— Ну и выполняйте свое задание. Хорош гусь — вламывается без приглашения да еще будет требовать, чтобы я ему своих ребят дал.
— Этого не понадобится, мне нужно только порыться в ваших архивах.
— Видно, вы в облаках витаете, Маклин. Слушайте, я занят. Вон дверь.
Конверт мой так и лежал среди других пакетов и бумаг. Инспектор не очень-то следил за порядком у себя в офисе. На пороге я обернулся и сказал ему:
— Если передумаете и решите мне помочь, инспектор, я остановился в отеле «Уильям Пенн». А зовут меня Алан Маклин.
Он и не подумал ответить, и, прикрыв за собой дверь, я вышел на улицу. Времени было около десяти, я решил побродить без цели, просто присмотреться к городу и немножко его почувствовать.
Я шел по какой-то уходившей все вверх и вверх улице со старыми обшарпанными домами, заваливающимися набок, а люди, жившие в этих домах, искоса на меня поглядывали, не проявляя дружелюбия, — еще бы, что тут может делать в столь ранний час человек, одетый, как бизнесмен.
К полудню я вернулся в отель «Уильям Пенн», и портье передал информацию, что меня просят связаться с сержантом Франклином из городского полицейского управления. Я позвонил, и, когда меня соединили, густой, усталый голос сказал в трубку:
— Вам вроде надо помочь, Маклин, мне инспектор сказал. Сделай, говорит, для него, что требуется, если не слишком много возни.
Я осведомился, не сможет ли он со мной пообедать, и оказалось, что сможет.
Старея, все отчетливее осознаешь, что мы на этой земле заперты каждый в своей скорлупе и выглядываем в щелочку, а то, что мир существует, знаем лишь потому, что он в эту щелочку виден, а когда она закроется, нет уже для нас никакого мира. Полицейский ты, сталелитейщик, миллионер, бродяга — значения не имеет, все равно глядишь в свою щелочку, и только в этой мере для тебя существует мир. А в нем нет безупречных, и любого снедает сомнение, и все чем-то не удовлетворены. У каждого найдется своя боль.
Сержанту Франклину было сорок шесть лет, и его мучил артрит. Так и чувствовалось, что у него все болит. Глаза воспалены от бессонницы. Сидит передо мной, вяло ковыряет в тарелке да рассказывает, как во время отпуска провел недельку во Флориде, валялся на солнышке и впервые за много лет почувствовал себя человеком.
— Только дорогое это удовольствие, Маклин, — добавил он. — Ладно, баки зальешь, в багажник жратвы всякой напихаешь, а спишь в мотеле; все равно таким, как я, это сильно в копеечку влетает. Да еще жена проходу не дает: «Тебе, мол, лишь бы до Флориды своей добраться, пусть нам потом есть нечего будет. Чем прикажешь детей кормить, одними бобами, что ли, да потом в обносках на улицу выпускать?» Что тут возразить? Питсбург для меня место самое неподходящее, а уж когда на пенсию выйду, про Флориду и позабудь, никакой тебе радости за все эти годы, что я в полиции оттрубил. Знаете, от мальчишек чего требовать, они ведь жизни не знают. Вот и я по молодой дурости в полиции стал служить. Молодость! Где она, а от службы уж не отвяжешься. Ладно, черт с ним. Что вам от нас потребовалось, Маклин?
Я рассказал, посматривая, как он утирает салфеткой рот и скептически качает головой.
— За призраками, стало быть, гоняетесь? Если она на самом деле не Сильвия Вест, как же ее отыщешь? Ну, ясное дело, можно по архивам всех Сильвий вычислить, если она, конечно, Сильвия, только где гарантия, что она, в передрягу какую-нибудь угодив, свое настоящее имя скажет? Говорите, совсем девчонкой она у нас тут отиралась? К вашему сведению, мы, когда девчонок задерживаем, ну, лет тринадцати-четырнадцати, вообще-то стараемся дел не заводить, даже если нарушение морали и все такое. Еще не хватало, им и без того достается, чтобы с голоду не померли. Короче, случай вам достался — не позавидуешь. Сами посудите, ну как вы отыщете девчонку по имени Сильвия, которая, может быть, тут родилась, а может, и не тут, или жила тут, когда ей было лет пятнадцать, но, возможно, сроду в этих краях не бывала. Вам известен только год ее рождения, и то приблизительно, и больше никакой информации. Так не пойдет. Питсбург город большой. По свидетельствам о рождении список имен не составляется; а потом, знаете, это же не город, а насос какой-то, затягивает людей, выжмет все до донышка и выплюнет на свалку. Заводов у нас много, там народ все время меняется, а уж сколько тут детей рождается, которых вовсе не регистрируют, никто вообще не представляет. Вы, конечно, частный детектив, не на службе, но все равно детектив, стоит ли мне вам объяснять, что за дело вы взялись безнадежное, так-то, Маклин.
Я пожал плечами, ответив, что работа есть работа, выбирать не приходится.
— Ладно, — сказал Франклин. — Что могу, сделаю, пойдем в управление, и я вам покажу все наши досье и фотоматериалы.
— Вы берете, Франклин? — спросил я его в лоб.
— С ума сошли!
— Что вы на меня уставились, как будто я вам сейчас нож в брюхо всажу? Я ведь денег пока не пробовал предлагать.
— Да нет.
— Просто задал самый обыкновенный вопрос.
— О Господи, ну откуда вы такие беретесь!
— Да в чем дело? Я же ничего противозаконного не предлагаю, не прошу вас улики мне вернуть, глаза закрыть и прочее такое. Вы просто оказываете мне услугу, потому что инспектор попросил.
— Так и есть.
— Слушайте, у меня же есть сумма на покрытие издержек. Возьмите двадцатку.
— Ну вас к черту.
Я сложил конвертиком бумажку в двадцать долларов, придвинув ее к нему поближе, и его рука, поколебавшись, накрыла купюру. Ничего, бывали у меня и противнее ситуации, только вот не вспомню, когда именно Он поднялся со словами: «Пора, мне в управление надо».
Пока мы туда добирались в его машине, я все твердил про себя: «Одна мразь кругом, к чему ни притронься, тут же дерьмо полезет. Вот зачем-то человека унижение заставил пережить: рука к двадцатке тянется, а душа, поди, возмущена, хотя какая там к черту душа. Ладно, взял и взял, в конце-то концов, просто поклонился единственному богу, который всем нам зримо предстает, а теперь уж наверняка постарается что-нибудь для меня сделать».
Со временем выяснилось, что я был прав.
В управлении он усадил меня за стол, куда таскали досье и снимки. Передо мной продефилировали двадцать семь Сильвий, оказавшихся в сложных отношениях с законом, что и зафиксировала питсбургская полицейская служба, но никто из них и близко не напоминал ту, которая мне была нужна, а Сильвии Вест, разумеется, и следа не было. Потом я просмотрел материалы отдела по борьбе с преступностью среди подростков, и это тоже не дало ровным счетом ничего. Круг замкнулся. Я заглянул в кабинет Франклина поблагодарить его.
— Да уж не за что, — отозвался он уныло.
Я вышел и побрел по улице. Дошел до парка Шенли, постоял перед памятником Джорджу Вестингхаузу, полюбовался цветущими лилиями и все думал о Сильвии Вест. Потом, усевшись на скамью, покурил, понаблюдал, как делают свой бизнес две молоденькие Потаскушки, лет по восемнадцать, не больше. Вернулся в отель и, пока пил в баре виски, наблюдал за дамочкой лет под шестьдесят, которая тоже делала свой бизнес. Похоже, все они, и юные, и старые, на меня как на легкую добычу смотрят. Перекусив, я поднялся к себе в номер и долго сидел перед телевизором.
Потом достал книжку Сильвии. И прочел:
О дом родной, тебя прекрасней нет.
Освободи меня от этих стен, мой спутник.
Освободи, возьми себе, набей карманы,
Веревочкой свяжи, не то сомнется,
И колокольчики навесь — напоминаньем,
Что ненавидела я эту крышу,
Проклятьями я дом свой осыпала
И бегство, избавленье замышляла,
А жизнь меня обратно возвращала
В проклятый дом. О аква, помоги!
Опять это испанское слово, застрявшее в ней, как будто в нем вся ее горечь и надежда. Я падал с ног от усталости, но не мог заснуть. Ворочался с бока на бок, пока слабые проблески близящегося рассвета не рассеяли мои тревожные мысли.
Если меня не подводит память, Эндрю Карнеги из своих многотонных запасов долларов выделил достаточно, чтобы открыть две тысячи восемьсот одиннадцать общественных библиотек. И опять-таки, если меня не подвела память, в одной из этих библиотек мне впервые попался стишок с такими вот строчками: «Сидел король на дубовом троне с кубком в руке, в золотой короне». Прошло время, на трон уселся Эндрю Карнеги и по всей Америке понастроил унылые библиотечные здания с темно-серой облицовкой. Теперь сюда редко ходят, предпочитают перед телевизором часами торчать, но во времена моего детства жизнь в библиотеках била ключом, ведь при желании столько всего чудесного можно было там узнать.
То, что в детстве казалось грандиозным, со временем мельчает. Входишь в такое вот здание, когда-то казавшееся необыкновенно просторным, и оказывается, в нем повернуться невозможно. По стенам, как встарь, развешаны картинки и яркие таблицы, но на них смотришь будто в телескоп, зайдя не с той стороны. А уж если ты частный детектив, то возникает ощущение, что своим появлением ты просто осквернил светлые детские воспоминания, и делать тебе здесь нечего.
Я постарался подавить в себе это чувство. Ничего не хотел ни менять, ни трогать в этих печальных залах, где рядами тянутся книги. Просто искал призрак там, где сплошь призраки. Заметил седеющую женщину с выцветшими голубыми глазами, подошел.
— Вы не могли бы мне помочь?
— Помочь? — Всем своим видом она выражала недоумение: ну как, в самом деле, она мне может помочь.
— Я произвожу частное расследование.
— Вот как?
— Да, хотя вас это, наверное, удивляет. Такому всегда удивляются. В общем, мне необходимо обнаружить следы одной женщины, которая ребенком, возможно, жила здесь, в Питсбурге. Сведений о ней у меня почти нет, но есть некоторые основания предполагать, что она много читала. И вероятно, часто бывала в библиотеках.
— Давно это было, мистер…
— Маклин. Меня зовут Маклин.
— Итак, мистер Маклин?
— Давно — лет пятнадцать-семнадцать тому назад.
— Да, мистер Маклин, срок немаленький.
— Конечно, я понимаю.
— А как звали эту женщину?
— Сильвия.
— А фамилия?
— Фамилии я не знаю.
— Но послушайте, мистер Маклин. Не предполагаете же вы в самом деле, что… Уж вы не разыгрывать ли меня собрались? \
— Ни в коем случае. Просто мне почти не за что уцепиться, вот я и отнимаю у вас время расспросами да еще, кажется, встревожил вас.
— Ничуть не встревожили, мистер Маклин, однако, согласитесь, просьба у вас ко мне странная. Пятнадцать лет тому назад какая-то девочка, которую звали Сильвия, фамилии вы не знаете, возможно, бывала здесь. Право же, мистер Маклин, вы, должно быть, шутите.
— Я совершенно серьезно вас спрашиваю. Ну подумайте сами. Она же была не какой-нибудь там обыкновенной девочкой, как знать, может, она вам чем-то и запомнилась. Бывает, знаете, что человека, если он чем-то поразил, и через пятнадцать лет помнишь.
— Бывает, мистер Маклин, я не спорю. Все бывает.
— Но вы такой девочки не помните.
— Нет, мистер Маклин, боюсь, что нет.
— А с кем-нибудь еще из сотрудников можно об этом поговорить?
Так вот дело и шло, библиотека за библиотекой, почти без вариаций. В городе, откуда Карнеги родом, оказалось четырнадцать библиотек, выстроенных на его деньги, и к пяти вечера я успел обойти восемь, к тому же составил список из сорока библиотекарш, которые уволились, сменили работу, ушли на пенсию или просто пропали из виду. Я устал, был раздражен и почти готов признать свое поражение, тем более что сама мысль, какие трудности меня ждут, когда таким же порядком я начну обход школ, казалась непереносимой. Да и какой смысл? Если бы я точно знал, что Сильвия родом из Питсбурга, можно было бы разбить этот город на кварталы и методично обойти все кондитерские лавочки, где всегда вертятся дети, переговорить со старожилами, еще что-нибудь предпринять. Но я вовсе не был убежден, что она из Питсбурга, единственным указанием на это оставалась неясная метафора из непонятных стихов, и получалось, что я гоняюсь за призраком в стране теней.
Вот такие-то мысли тяготили меня, когда я вошел в девятую по счету библиотеку и познакомился с Ирмой Олански.
На двери зала детских книг было объявление, что этот зал закрывается в пять часов. А табличка на столе дежурной оповещала, что дежурит мисс Олански. Вокруг стола сгрудились пять-шесть подростков, сдававших книги, и мисс Олански едва подняла глаза, когда я вошел. Сразу видно — из наблюдательных, ничего не упустит, все про себя отмечает, и обо всем у нее тут же составляется свое мнение.
Лет ей, как можно догадаться, столько же, сколько и мне, тридцать пять, может, тридцать шесть, и я сразу оценил неброскую привлекательность ее лица с четко обозначенными чертами. Такую красоту либо замечаешь и оцениваешь с первого взгляда, либо не замечаешь вовсе, и тогда Ирма Олански может показаться обыкновенной, довольно чопорной дамой, сухой, раздражительной, как все старые девы, кому уже не суждено выйти замуж — годы не те. Каштановые волосы с уже пробившейся сединой стянуты на висках заколками и сзади завязаны узлом. Глаза темно-серые, широко расставленные брови, никакой косметики; вот только крупный рот и полные губы обещают, что за скромным фасадом кроется кое-что поинтереснее, чем бесцветная библиотекарша, к тому же старая дева.
Я подождал, пока посетители сдадут книжки. Потом какая-то женщина начала задергивать шторы, а я подошел к мисс Олански и спросил, не уделит ли она мне минутку. \
— Вы, наверно, из полиции, не так ли? — спросила она.
— Нет, я веду частное расследование. Вот не знал, что сразу можно догадаться.
— Вы так стояли в дверях… — она улыбнулась. Сразу как-то вся помолодела, расцвела.
— Так можно нам будет поговорить?
— Подождите минуточку, ладно? Знаете, после работы мне непременно нужно умыться, встряхнуться, а то я сама не своя.
— Так вы уже свободны? Моя фамилия Маклин, мисс Олански. Алан Маклин. Я из Лос-Анджелеса. — Достал удостоверение, показал ей. — Ну, раз вы свободны, может, кофе где-нибудь выпьем или по коктейлю?
— По коктейлю, мистер Маклин, — сказала она. — Да вы присаживайтесь. Я сейчас мигом.
Я пристроился на детском стульчике за низким столом, глядя, как со столов убирают оставшиеся бумажки, ставят на полки книги, опускают жалюзи. Занимались этим две девушки, все время постреливавшие на меня глазами. Библиотекарши уже разошлись. Девушки пошептались, видимо, обмениваясь догадками, кто я такой. Неуклюжие какие-то, долговязые и все в прыщах — знак бушующих неудовлетворенных желаний. Мисс Олански, вернувшись, и не взглянула на них, сразу же подошла ко мне:
— Я готова, мистер Маклин.
По-прежнему никакой косметики. Просто лицо посвежело. Кожа у нее хорошая, но немножко пудры не помешало бы. Белая блузка, юбка и простенького фасона сумочка в тон туфель. Красивая женщина, одета со вкусом, но никакого кокетства.
Девицы все перешептывались, глядя нам вслед. Мы постояли на тротуаре перед библиотекой, ежась от прохладного западного ветра. Она сказала, что мне повезло, — с уверенностью человека, очень давно тут работающего и знающего эти места досконально.
— Да, повезло. Что-то не припомню, чтобы в Питсбурге выдавалось такое холодное лето, мистер Маклин. Даже смог не чувствуется, а уж в Лос-Анджелесе, наверное, от него деваться некуда?
— Ничего, мы привыкли.
— В Питсбурге тоже редко увидишь такое ясное, голубое небо. Куда мы пойдем? Честно говоря, я совсем не против выпить коктейль после работы, — добавила она, словно извиняясь.
— Может, в бар отеля «Уильям Пенн»?
— Прелестное местечко. — Все тот же ровный спокойный тон, и в мыслях не держит заигрывать со мной или глазки строить. Старается держаться естественно, только не очень знает, как это делается. Похоже, уже очень давно никто ее не приглашал на коктейль.
Я остановил такси, и мы поехали в «Уильям Пенн». В баре мисс Олански заказала «манхэттен». Теперь она заметно нервничала. Я пытался ее успокоить, шутил, что бар еще не сущий ад, но тоже чувствовал себя не в своей тарелке.
— Вам действительно надо меня спросить о чем-то важном? Ума не приложу, о чем именно.
— Для меня это очень важно, а вот для вас вряд ли, — ответил я. — Видите ли, дело связано с моей работой. В Питсбурге я первый раз, никого тут не знаю и так рад, что вы согласились составить мне компанию. Считайте, что проявили милость к усталому путнику.
— Очень приятному путнику, мистер Маклин.
— Давно уж мне никто таких чудесных вещей не говорил. Мне вообще редко говорят приятное, поэтому я умею это ценить, мисс Олански.
— Угу, — кивнула она, и на лице ее вспыхнул румянец.
— Ну, хорошо. Теперь позвольте мне все вам объяснить, если у вас, конечно, найдется время.
— До ужина я совершенно свободна, мистер Маклин.
— И пожалуйста, не думайте, что я пользуюсь случаем завести знакомство с красивой женщиной. Я не так плохо воспитан. Просто я частный детектив, а детективу приходится искать контакта со многими людьми, когда он своей работой занят.
— Откуда вы знаете, о чем я думаю? Я вовсе не об этом думала…
— Извините, пожалуйста. Так вот, я частный детектив из Лос-Анджелеса, не сыщик, не криминальный тип с пистолетом — пистолета у меня вообще нет, а детектив, который занимается расследованием в тех случаях, когда предпочитают обходиться без вмешательства полиции. Такая вот работа. И я пытаюсь обнаружить следы женщины, которая, возможно, — это только мое предположение — родилась и выросла здесь, в Питсбурге. Повторяю: я в этом не уверен. Кажется, мне известно ее имя, хотя и в этом я тоже не вполне уверен.
— Чем я могу вам помочь, мистер Маклин?
— Рассудите сами, как в таких случаях надо действовать? Только путем предположений, которые я потом анализирую, приняв их за исходный пункт для дальнейших действий. Так вот, предположение первое: она родилась в Питсбурге или где-то поблизости. Поэтому я сюда и приехал. Предположение второе: она происходит из бедной, обездоленной семьи, и у нее было трудное детство. А те, у кого трудное детство, нередко попадают в полицейские досье. Вот две исходные посылки, которые я пытаюсь логически развить.
— Ужасно интересно, мистер Маклин. Можно спросить, и к чему же вас приводит эта логика?
— Пока ни к чему. Попал в молоко, как мы в таких случаях выражаемся.
— Скажите, мистер Маклин, а этой женщины что уже нет на свете?
— Нет, она жива.
— Так почему вы не обратитесь прямо к ней?
— Не могу. Может, потом объясню вам причины. А пока просто знайте: не могу.
Она кивнула.
— Не можете, так не можете. А какая ваша третья исходная посылка, если не секрет?
— Что в детстве эту женщину преследовал голод, более сильный, чем голод настоящий, — тяга к знаниям. А откуда же эти знания добыть, если не из книг? Вот почему я пришел к вам в библиотеку. Я предполагаю, что она могла произвести сильное впечатление на кого-нибудь из работавших тогда в библиотеке, запомниться. В Питсбурге четырнадцать публичных библиотек, и до вашей я уже побывал в восьми.
Она явно изумилась.
— То есть весь день вы ходили из библиотеки в библиотеку и задавали вопросы об этой женщине?
— Именно так.
— И что узнали?
— Ничего. Пока ничего.
— Но почему вы так уверены, что она читала книги? Бывают люди, которым много чего хочется узнать, но при этом они обходятся без книг.
— Уверен, что она читала.
— Еще одно предположение?
— Да, но не беспочвенное.
— В жизни ничего подобного не слышала, — сказала она, покачивая головой. — Я была о детективах совсем другого мнения. Да вы, наверно, смеетесь надо мной, а?
— И не думаю, — ответил я. — Я говорю совершенно серьезно, мисс Олански. Мне надо выполнить задание, это моя работа. Вы мне, конечно, можете не помогать, если не хотите. Если решили, что я вам голову дурю и вообще какой-то подозрительный, давайте попрощаемся, и я не буду в претензии.
— Ну, что вы, мистер Маклин, я вовсе не считаю вас подозрительным. У меня воображения не хватит, да и что вам с меня взять? Успокойтесь, прошу вас, я вполне вам верю. А сколько теперь лет этой женщине?
— Двадцать семь.
Она допила свой коктейль. Думаю, если бы не этот коктейль, она бы не сказала мне того, что я от нее услышал. Не стала бы говорить про недостаток воображения. Глаза у нее были полузакрыты, словно она вспоминала свои годы и все пыталась понять, отчего они пролетели так быстро.
— А как ее зовут, мистер Маклин?
— Сильвия.
Глаза ее были по-прежнему полузакрыты, и в тусклом свете бара Ирма Олански выглядела прекраснее, чем могла бы вообразить в самых смелых своих мечтах. Кажется, целая минута прошла, прежде чем она мне ответила, — я уж подумал, что она не расслышала имя. И тут, как бы между делом, она произнесла:
— Да, я помню Сильвию, мистер Маклин. Помню очень хорошо. Наверное, я ее до конца жизни буду помнить.
Могу с абсолютной точностью воспроизвести, что я почувствовал. Раздражение, досаду, ярость, направленную на себя самого, — ну в самом деле, что я тут делаю в баре питсбургского отеля «Уильям Пенн» с этой чопорной, бесполой, засушенной, как лист в гербарии, библиотекаршей. Меня одолевала злость. И если бы я смог подобрать нужные слова, я бы ей выложил без обиняков, что не знала она этой Сильвии, что никакой Сильвии вообще нет, что все это просто розыгрыш от нечего делать.
— Сильвия Кароки, — сказала мисс Олански, — Странно устроена жизнь, мистер Маклин. Тянется, тянется, и вот вдруг что-то происходит немыслимое. Только ждать этого приходится так долго. Ой, боюсь у меня от этого коктейля в голове путается.
— Может быть, еще один?
— Ну что вы, что вы, спасибо. Я пью совсем мало, уж извините, мистер Маклин.
— Тогда, может, поужинаем вместе, мисс Олански?
Она покачала головой, сообщив, что уже приглашена на ужин. Я знал, что она это выдумала, и она знала, что я это знаю.
— А если мы то приглашение побоку, а, мисс Олански?
— Странно, мне казалось, вы сразу загоритесь, узнав, что я помню эту вашу Сильвию.
— Ну разумеется, я очень заинтригован. Только не уверен, что мы с вами говорим об одной и той же Сильвии.
— Конечно. Но почему-то мне кажется, что об одной и той же. Сама не пойму, отчего такая уверенность.
Я снова попросил ее отменить приглашение и поужинать со мной, и тут вдруг она сделала такое, что все мое раздражение разом прошло. Долго смотрела на меня своими темно-серыми глазами и потом призналась:
— Никакого приглашения нет, мистер Маклин. Я соврала, потому что стеснялась и чуточку побаивалась. Верю каждому вашему слову, но все равно есть чувство, что вы хотели просто со мной познакомиться. И еще другое чувство: а ведь мне было бы приятно, если бы вы захотели со мной познакомиться, мистер Маклин, просто потому, что вам приятно провести со мной вечер, а не выяснять, что вам нужно. Вот видите, совсем сбилась, наверное, не надо было мне этот коктейль пить. Но приглашения действительно никакого нет. У меня сестра — она замужем, живет на Саут-Хиллз, и я у них ужинаю раз в неделю, а раз в месяц устраивается совместный ужин для сотрудников библиотеки, вот и все, обычно же я ужинаю одна. Так что мне будет очень приятно составить вам компанию, даже если я вам понадобилась лишь для того, чтобы разузнать про Сильвию.
— Которую вы тоже выдумали?
— Как выдумала?
— Ну то, что вы ее знали.
— Напрасно вы так, мистер Маклин. За кого вы меня принимаете?
— Я вас совсем не знаю, мисс Олански, но мне нравятся такие люди, как вы, слишком скромные, нерасчетливые. Ведь все, о чем я вас расспрашивал, можно было и в библиотеке узнать. А на коктейль я вас пригласил, потому что вы красивая женщина и нравитесь мне. Мне очень не хотелось проводить нынешний вечер в одиночестве, так что давайте поужинаем вместе, мисс Олански.
— Охотно, — ответила она. — Правда, я не переоделась, нельзя, наверное, прямо вот так в ресторан идти. Но если вы ничего не имеете против моего наряда, пойдемте. Минуточку, я сейчас вернусь.
Она отправилась в дамскую комнату, а я выпил еще виски, и все размышлял, до чего же загадочное создание человек, и еще размышлял о Сильвии Вест или же Сильвии Кароки — это фамилия польская, венгерская? И об Ирме Олански тоже. Когда мисс Олански вернулась, губы у нее были подкрашены. Вообще-то помада ей не шла, но, видимо, придавала больше уверенности в себе.
— Чудесно выглядите, — сказал я. — Знаете, мы с вами уже хорошо знакомы, правда? Мое имя Алан, но вообще меня обычно зовут Мак.
— Алан мне больше нравится. А меня зовут Ирма. Так что разрешите называть вас Алан, хорошо, мистер Маклин?
— Ну конечно.
В ресторане мы поначалу просто болтали о том, о сем. Я расспрашивал Ирму о ее жизни, не поминая про Сильвию. Ирма — она вот, сидит передо мной, а Сильвия все еще оставалась неким фантомом, который я создал по собственному капризу и необходимости, благодаря тоненькой книжечке стихов, записке на карточке, лицу на снимке. Сильвия жила во мне, но я в нее не верил и не был уверен, что хотел поверить.
Ирма родилась в Питсбурге. Отец ее работал на сталелитейном заводе — его уже нет на свете, как и матери. Брат погиб на войне. Сестра, единственная из родственников, с кем Ирма поддерживала отношения, вышла замуж за страхового агента. Ладно, по крайней мере, выбралась из этой трясины нищеты и грязи. Я почувствовал, как сама Ирма страшилась, что ей тоже предстоит стать женой сталелитейщика, как против этой участи боролась, и мне стало понятно, каким образом она угодила в ту унылую западню, где теперь обретается. И тут вновь возникла Сильвия.
— Вы сможете понять, если я скажу, что ваша Сильвия чем-то напоминала меня? Не такую, как сейчас, а прежнюю, много-много лет назад. Помню, как я ее впервые увидела, ей тогда было лет одиннадцать, наверное. А сейчас, вы говорите, сколько?
— Двадцать семь.
— В библиотеке я начала работать шестнадцать лет назад, так что ей и впрямь должно было быть одиннадцать, да, мистер Маклин?
— Вы же собирались называть меня Алан.
— Ах да. Сама не пойму, почему это так трудно.
— Да ничего нет трудного.
— Ну хорошо, Алан. Так о чем это я?
— Что ей было одиннадцать. И что, она первый раз в библиотеку зашла?
— Ну конечно, конечно. А я сама там новенькая. Тогда-то я ее и увидела. Стоит около моего столика, с ноги на ногу переминается, дети всегда так — хочется о чем-то спросить да не решатся никак. Такие уж у нас дети. У вас в Лос-Анджелесе, возможно, другие. Не могу вам сказать, почему я ее среди других выделила, кажется, она как-то чудно была одета. Да, платье на ней было, как не заметить, выше коленок и неподшитое. Болтается, как на чучеле. Тогда вокруг библиотеки трущобы стояли, теперь-то почти все снесли, а в то время сплошь развалины одни, но все равно даже в нашем районе дети обычно чуть получше одевались и вообще рядом с ней казались ухоженными.
— А она неухоженная была?
— Да, и волосы какие-то грязные, нечесаные, и ногти все в заусенцах. Шею бы ей тоже вымыть, на воротнике такой жирный кружок. Вижу, мистер Маклин, — ой, извините, Алан, — вижу, вы думаете, не ваша это была Сильвия, но напрасно: просто я из тех, кто в детстве сам среди грязи рос, поэтому мы на чистоте помешаны. В Питсбурге говорят, что бедные — они грязные, оттого что приходится выбирать: либо хлеб купить, либо кусок мыла. А у Сильвии еще хуже было. Отец пьяница, мать при смерти, у нее рак легких оказался. Тогда, при первой нашей встрече, я этого, конечно, не знала.
— Вы же тогда сами были совсем молоденькая, правильно?
— Ну конечно. Всего двадцать лет мне было, в таком возрасте все запоминаешь, все остро чувствуешь. Стало быть, подошла я к Сильвии сама, спрашиваю…
— Да, мэм, я здесь в первый раз.
— Тебе какая-нибудь книжка нужна?
— Да.
— Для школы?
— Нет, не для школы.
— Сама хочешь почитать? Так тебе читать нравится?
— Очень нравится.
— А какие книжки больше всего нравятся?
— Вообще книжки. Любые.
— Но, может быть, тебе какая-нибудь особенная нужна?
— Ага.
— Название помнишь?
— Нет.
— А как фамилия автора?
— Не знаю.
— Ты, наверное, у нас в библиотеке эту книжку видела?
— Нет, не видела.
— Ну, про что книжка-то? Про какое событие?
— Там про красивую леди.
— Ты у кого-то ее видела, эту книжку?
— Нет, просто дайте мне книжку про красивую леди.
Вот так, — сказала Ирма, — ей просто нужна была книжка про красивую леди. Ну что тут поделаешь? Я же была молодая, только работать начала, энтузиазма хоть отбавляй. И я дала Сильвии «Гордость и предубеждение»[3].
— А она прочла?
— Да, прочла и почти все поняла. Для нее это было нечто вроде сказки. Мистер Беннет ей показался таким замечательным. Видите ли, ровно за неделю до того, как она к нам пришла, ее изнасиловал собственный отец. Я об этом, конечно, гораздо позже узнала.
— Да быть не может, перестаньте.
— Все было именно так.
— Не верю.
— Послушайте, Алан, я сижу у себя в библиотеке, ничего толком не вижу, но вы-то, должно быть, много чего пережили. Такие вещи случаются. Неужели не знаете?
— Случаются, наверное. А как вы узнали?
— Не сразу, конечно, только через год. А вы как думаете, я бы выделила Сильвию, если бы она походила на тысячи других, кто приходит к нам в библиотеку?
— Никто не говорит, что она, как все, Ирма.
— И все равно вы не верите, что это ваша Сильвия?
— Сам не знаю, — сказал я, — Сидим мы с вами и словно связываем с разных концов чью-то биографию. Мне очень хочется, чтобы концы соединились, разве вы не понимаете? У меня никогда еще такого трудного задания не было, наверное, никогда и не будет. И мне нужно с ним справиться. Знаете, Ирма, слишком редко бывает, чтобы мне поручали что-то настоящее и платили по-настоящему.
— А вы-то сами откуда родом?
— Из Чикаго. Родился там, там и детство прошло.
— Хороший город, мистер Маклин?
— Не особенно. Да перестаньте вы, в самом деле. Никак не осознаете, что я пригласил вас на ужин, потому что вы мне нравитесь, потому что вы красивая.
— Вовсе не я вам нужна, мистер Маклин. Вот уж сколько мы тут в ресторане сидим, а вы обо мне и не вспомнили ни разу. Из-за этого чувство у меня такое… такое… в общем, лучше без всяких чувств.
— А что вам не нравится? Что я вас нахожу красивой?
— Ну вот опять! — воскликнула она, чуть не плача. — Ну зачем вам это? Я все про себя знаю, и мне хорошо. Справлялась как-то. И дальше справлюсь.
— Вот что, Ирма, — сказал я, — за долгое время это у меня первый хороший вечер, и хороший он потому, что вы со мной. Мне не одиноко, вам тоже, и пусть даже все скоро кончится. Неужели это плохо? Вам же необязательно мне нежности говорить.
Минуту-другую мы сидели молча. Тарелки были пусты; принесли кофе и мы, уткнувшись в чашки, старались не смотреть друг на друга. Потом я спросил, не заказать ли бренди. Она кивнула, не отрывая взгляда от чашки. Спросил, какой ей бренди, она помотала головой. Тогда я позвал официанта, велел принести два коньяка, а про себя подумал: «Черт с ним, с этим мистером Саммерсом. За свои поганые деньги он получит больше, чем требуется». Никакого чувства гордости у меня не было. Должно быть, немало людей периодически испытывают словно какое-то озарение, и тогда им кажется, что они замечательные, что человечество чем-то им обязано и так далее, но мне трудно понять такие чувства.
Я вытащил снимки, полученные от Саммерса, и через стол протянул их мисс Олански. «Вот так выглядит Сильвия сегодня», — сказал я. Она взяла фотографии, стала их внимательно рассматривать одну за другой. Наконец, подняла глаза, кивнула.
— Это она.
— Вы уверены?
— Уверена.
— Но вы же ее знали, когда ей было всего одиннадцать.
— Не только. Если бы только тогда, я бы так не сказала. Но мы были знакомы три года, Алан. В последний раз я ее видела, когда ей почти исполнилось четырнадцать, и тут уж не ошибешься. Это Сильвия.
— Сильвия Кароки?
— Да, Сильвия Кароки.
— Какая странная фамилия, Ирма. Венгерская, что ли?
— Отец у нее был венгр. А мать полька.
— Вы про ее отца просто говорить спокойно не можете.
— И правда, не могу, — сказала Ирма.
В тот день, почти через год после их знакомства, девочка сидела в библиотеке до самого закрытия. Потом помогла прибрать на столах, расставить по местам книги. Мисс Олански ей не раз говорила, что напрасно она это делает, есть уборщики на зарплате, а Сильвия в ответ: «Какая же это работа, мне приятно с книгами возиться, читать заглавия и потом на место ставить. Можно я и дальше буду?» Мисс Олански сказала: «Конечно, можно, спасибо за помощь».
Когда мисс Олански вышла из библиотеки, Сильвия стояла у входа и попросила разрешения ее проводить. Был январь, уже стемнело.
— Тебе же, наверное, домой надо? — спросила мисс Олански.
— Нет.
— Тебя что, не ждут?
— Никто не ждет. — На ней был только легонький резиновый дождевик поверх платья.
— Тебе не холодно?
— Не холодно. — А ей было явно холодно. Так и поежилась, говоря, что ей не холодно. — А вы где живете, мисс Олански?
— Отсюда несколько кварталов. Я домой пешком хожу, Сильвия.
Они вместе двинулись к дому, где была квартирка мисс Олански. Старый дом, его чуть подновили и перепланировали, так что получилось четыре квартиры. Та, где жила мисс Олански, состояла из комнаты, служившей спальней, гостиной и столовой одновременно, а также чуланчика-кухни и ванной, где был только душ. Обставила свое жилище мисс Олански очень просто: несколько стульев из клена, диван-кровать, сосновый стол, которые она сама зачищала и полировала, да еще раковина со шкафчиком, заменявшим и гардероб, и буфет. На окнах накрахмаленные кисейные занавески да еще обувной шкаф, выкрашенный в ярко-желтую краску и покрытый бумагой с переводными картинками — так часто декорируют мебель живущие в Пенсильвании потомки голландцев. В комиссионке мисс Олански купила несколько старых металлических подсвечников — не антиквариат, конечно, но все же — и вытертый ковер, на котором, правда, все еще ясно был виден огненный петушиный гребень. Две противоположные стены были белые, на двух других мисс Олански дрожащей от волнения рукой нанесла орнамент лимонного цвета. Малярными работами занималась тоже она сама, и комната сохранила следы заботы, влюбленности, восторга, с каким она украшала собственное обиталище, первое за всю ее жизнь.
Дойдя до дома, Сильвия помялась и принялась прощаться, но смотрела при этом так, что мисс Олански оставалось лишь пригласить ее к себе:
— Заходи, согреешься немного, Сильвия.
— Большое спасибо, мисс Олански.
— Ну и чудесно.
Когда вошли в квартиру и мисс Олански включила свет — у нее висели лампы в деревенском стиле, из белого стекла, — Сильвия долго оглядывала все вокруг с нескрываемым восторгом.
— Ой, как у вас красиво, мисс Олански! Просто замечательно! В жизни не видела, чтобы так красиво все было сделано!
Тут мисс Олански впервые ясно себе представила, в каком же убожестве, видимо, живет Сильвия. Ее восторг был беспредельно искренним. Высокая, худая темноволосая девочка, справившись со своей застенчивостью, внимательно осматривала предмет за предметом, без конца повторяя про себя с восхищением: «В жизни не видела, чтобы так красиво все было сделано!» — видно было, что она изумлена до крайности. Рассказывая мне про этот вечер много лет спустя, Ирма старалась передать, до чего искренне это говорилось; безо всякой лести или расчета, чувствовалось, что у этой полуголодной девчонки с заусенцами на ногтях, перемазанными руками и жирным пятном на воротнике было врожденное чувство красоты.
Поддавшись душевному порыву, мисс Олански пригласила девочку вместе поужинать, но Сильвия только помотала головой, сказав, что есть не может. «Так у вас тут тепло, так красиво», — только и повторяла она.
— Ну, садись же, милая, чувствуй себя как дома. На кухне почти ничего нет, риса немножко со вчера осталось, ну ничего, сейчас откроем банку тунца, сыр натрем, и все в духовку — минуточку, сейчас мы что-то вкусненькое приготовим.
— А что это такое — духовка?
— Ну, такая штука, в ней готовить легче. Особенно когда по-быстрому надо что-нибудь испечь или потушить, кладешь вот сюда, включаешь, и все. Поняла?
— Откуда вы столько всего знаете, мисс Олански?
— Поживешь, сама научишься, Сильвия. Что-то у других подсмотришь, что-то из книг узнаешь, я ведь много читала, и когда в школе была, и потом, когда училась на библиотекаря.
— А школа у вас какая-то особенная была, мисс Олански?
— Вроде колледжа, Сильвия, аттестат, конечно, не такой, как в колледже дают, но учат там хорошо, специальные предметы есть.
— Вам как кажется, я бы тоже могла стать библиотекаршей? Только вы такая красивая, мисс Олански. Меня в вашу школу, наверное, не пустят, скажут, не нужно им такой уродины.
Мисс Олански, оторвавшись от духовки, обернулась, думая, что ее гостья шутит, но сразу поняла, что Сильвия говорит совершенно серьезно, глядя на нее с нескрываемым обожанием. Мисс Олански торопливо отвернулась, чтобы не расплакаться, и, овладев собой, сказала Сильвии:
— Милая ты моя, я живу одна, мне очень приятно, что сегодня могу с кем-то вместе поужинать. Пожалуйста, садись за стол. Ну, если хочешь мне приятное сделать, Сильвия, садись.
И снова повернулась к Сильвии. Девочка смотрела на нее, широко раскрыв глаза, словно онемев, и тут, сказала мне Ирма, впервые открылась ей тайная красота, которую обещало это изможденное, скуластое лицо.
— Ну, садишься?
А Сильвия все не находила слов и, точно по ней тоже пробежала какая-то искра, вдруг расплакалась. В тот вечер мисс Олански видела ее плачущей в первый и в последний раз.
— Вам случалось видеть, как ест человек, долго голодавший, случалось, Мак?
— Мы же условились: вам больше нравится Алан. А теперь Мак меня назвали.
— Господи, ну какая разница? Пробовала вас Алан называть, но не получается.
— Тогда, значит, Мак, — улыбнулся я.
— Славное у вас лицо, когда улыбаетесь.
— А голоден до смерти я сам бывал. И видел в зеркало, как ем.
— Правда бывали?
— Не раз. Так, значит, девочка просто голодала?
— Еще как. Она сначала все пыталась сдерживаться, вести себя, как полагается воспитанным девочкам, но ничего у нее не вышло. У меня булка была французская Она сначала откусила кусочек, а потом как принялась набивать рот, прожевывать не успевает. Положила я ей тунца с рисом. Она так на тарелку и набросилась. Мне есть не очень хотелось, я ей отдала почти все. Ест, глаз на меня не поднимает. И молчит, молчит. Просто ест с какой-то жуткой сосредоточенностью. Налила я ей стакан молока, она его залпом осушила — знаете, большая была бутылка, так почти ничего не осталось. И булку прикончила, и тунца. Я пошла на кухню, открыла банку тушеной фасоли — она ее тоже съела, по-моему, даже не заметила, что я на стол что-то еще поставила. Нашелся еще кекс с изюмом, знаете, такие в булочных продают, я и его порезала. Так она четыре больших куска сжевала, запивая молоком, а потом откинулась на стуле, вздохнула, и тут она мне улыбнулась. Господи, какая у нее была улыбка. Кажется, никогда прежде я ее улыбающейся не видела.
— А какая улыбка?
— Чудесная. И лицо у нее стало такое чудесное. Столько радости, столько любви ко мне.
Две вещи стали для меня несомненными: во-первых, мисс Олански не выдумала Сильвию, и это был не случайный эпизод в ее жизни, а во-вторых — это моя Сильвия. Не знаю, почему я так уверился, что моя, видимо, это как-то связано с тем, что я все яснее ее себе представлял. Мне казалось, что я уже неплохо ее знаю, до того неплохо, что могу судить: вот это она действительно могла бы сделать, а вот то — никогда. А ведь фактов у меня по-прежнему почти никаких, и ничего нового про нее я не выяснил, просто теперь для меня Сильвия начала существовать реально — во плоти, и душа ее тоже становилась мне понятнее.
Что же касается мисс Олански, рассказывала она так, что не могло возникнуть и тени сомнения в достоверности. Помнила она каждое слово, каждый жест Сильвии до того отчетливо, что просто не верилось, ведь столько лет прошло, но почему-то я принимал на веру каждую подробность. Так она и стояла у меня перед глазами, истощенная, голодная девчонка, жадно хватающая куски с тарелки. И ничуть не удивился, когда Ирма сказала мне, что оставила девочку ночевать. А как же иначе? Оказалось, она уже два дня ничего не ела. А предыдущую ночь провела, забившись в едва отапливаемый подъезд какого-то дома, сидела под лестницей и нюхала валявшиеся там в моче отбросы.
— Я ей велела в душ пойти, — добавила Ирма. — Вы ведь меня понимаете, правда, Мак?
Конечно, я понимал. Уж мне ли было не знать, что значит чистота для людей вроде Ирмы Олански, победивших дракона грязи, но лишь для того, чтобы возобновлять битву с ним снова и снова, и так всю жизнь. Но понимал я и другое: почему Сильвия так упиралась, даже пробовала улизнуть из квартиры, так что Ирме пришлось чуть не силой ее раздевать и ставить под душ. Тут я узнал от Ирмы, что все тело девочки было в синяках и кровоподтеках — желтые, лиловые пятна сплошь покрывали его.
— Мак, это были не следы порки, — сказала Ирма. — Ее избивали, беспощадно, насмерть избивали. Вот вы говорите, я про ее отца слышать не могу. Так это он ее избивал. Сказал, она, дескать, стащила у него четвертак, за это он с нее шкуру спустит, и отлупцевал до потери сознания, тогда Сильвия убежала, поклявшись, что ни за что не вернется, никогда. Потом она мне и все остальное рассказала, как отец к ней приставал и прочее, не могу повторить. Во всяком случае, не могу повторить так, как она рассказывала. Думаете, она рыдала при этом, жаловалась, себя жалела? Ничего подобного, она как кремень была, вот отчего кабан этот, ее папаша, и взбесился. С нею, Мак, можно было обо всем напрямик говорить. Она все могла вынести и не уступить, ни капельки не уступить в этой странной своей, изломанной гордости, которая больше всего меня в ней завораживала и притягивала. Понимаете?
— Понимаю, — сказал я. И действительно понимал, даже очень хорошо. С моим образом Сильвии это так согласовывалось, так точно ему соответствовало. Я слушал, как Ирма рассказывает, до чего девочка изменилась, когда после душа, чистенькая, завернулась в розовую ночную рубашку, которая доходила ей до самых пяток и еще голову спрятать можно, и мне не требовалось объяснять, почему для Ирмы это был самый чудесный, самый лучший вечер за всю ее жизнь.
Так и должно было быть. Ирма могла дать так много, и вот нашелся кто-то, кому это понадобилось, а ведь прежде никогда такого с ней не бывало. Хотя Сильвия прожила у нее почти три месяца, тот первый вечер запомнился больше всего, до сущих мелочей. Она вспомнила, о чем они с Сильвией говорили, когда та вернулась из душа. Для Сильвии все это было так внове, она никогда прежде никому не рассказывала про весь тот ужас, в каком жила, про ублюдка отца, то избивавшего ее, то пристававшего, про мать, которая глушила предсмертную боль алкоголем, про неотапливаемую — у них какая-то керосинка стояла — квартиру без горячей воды в домишке-развалюхе, про нищету, такую нищету, о какой только в книжках можно прочесть. А ведь я-то знал, что такое нищета. В Чикаго я с нею сталкивался на каждом шагу. Только все же она была какая-то другая. Отец Сильвии то работал, то нет, а когда работал, все просаживал в борделях и кабаках. А мать только стонала да жаловалась, как большинство женщин. И вот в этих-то условиях и появилась Сильвия.
Ирма Олански не пыталась объяснить то, что сама понимала лишь смутно — какая сила, какая потребность вели Сильвию. Жажда знаний понятна, когда она становится страстью, необходимостью, призванием, способом заработать на жизнь, но в тех случаях, когда это одержимость или болезнь, как часто случается у тех, кто существует в немыслимых условиях, нормальные люди перед нею теряются. Правда, Ирма мне все рассказывала так, как было.
Сильвия осталась и провела у нее без малого три месяца. Все это время посещала школу, нормально ела и была прилично одета. Ирма перешила ей кое-что из своих вещей, а утром готовила Сильвии завтрак, чтобы взять в школу. Ужинали они вместе. Ирма очень старалась, чтобы я ясно себе представил, какой была Сильвия в эту пору. Не сказать, чтобы она источала благодарность, как это обычно понимают. Трепет, извинения — ничего этого не было. Просто она старалась наперед понять и все сделать так, как бы Ирме захотелось. У нее было то, что Ирма называла «природным чувством», позволявшим ей понимать людей. В жизнь Ирмы она не вмешивалась. О деньгах не говорила никогда — ведь жила на всем готовом. Помогала Ирме по хозяйству, но подчеркивать свои старания не пыталась. И еще она училась. Словно какое-то особенное побуждение заставляло ее расспрашивать обо всем, чего она не знала прежде, будь это какое-то новое слово или выражение, какое-нибудь правило этикета, даже умение правильно обращаться с ножом и вилкой — ей было важно все.
Когда Ирма дала ей понять, что дольше Сильвии оставаться у нее нельзя, если об этом не будут поставлены в известность родители, Сильвия молча кивнула, согласившись, что надо бы послать им открытку. Ирма написала эту открытку, ответа так и не пришло. Но и полиция не проявляла к исчезновению Сильвии никакого интереса.
Вечера, которые проводили вместе двадцатилетняя библиотекарша и школьница двенадцати лет, были однообразны. Несколько раз они ходили в кино. Кино Сильвия обожала, и с той минуты, как гас свет, полностью уходила в волшебный мир, возникавший на экране. Но чаще всего они просто сидели дома, читая или разговаривая. Ирме нравилось читать вслух — я всегда терпеть этого не мог, — а Сильвии нравилось слушать. То, о чем ей читали, становилось для нее миром, а такие слушатели самые лучшие. Особенно она радовалась, когда Ирма читала пьесу. В театре она не бывала никогда, и с трудом могла вообразить, как все выглядит на сцене. Пока Ирма ей не рассказала про театр, Сильвия была убеждена, что сцена — это такое место, где реально происходит все, о чем написано в пьесе, и вот эти самые люди переживают происходящее наяву.
Ирма припомнила, какие пьесы они читали, долго их потом обсуждая. «Сирано де Бержерак» Эдмона Ростана, «Как важно быть серьезным» Оскара Уайльда, «Золотой мальчик» Клиффорда Одетса, «Стража на Рейне» Лилиан Хеллман[4]. Как ни странно, Сильвии больше всего понравился «Сирано», а по поводу «Стражи на Рейне» они особенно долго спорили. Оказалось, Сильвия смутно себе представляла, что идет большая война, и из-за чего она, и кто с кем сражается. Слово «нацисты» для нее почти ничего не означало, географии она практически не знала, и за свои двенадцать лет успела очерстветь настолько, что никакая жестокость человека по отношению к другому человеку не могла ее удивить. Она ведь жила в мире, где крайняя жестокость была самым будничным делом и, к ужасу Ирмы, составляла нормальную часть всего ее бытия.
Впрочем, «Золотой мальчик» ее тоже не тронул. Она сочла, что пьеса глупая и чувства в ней неестественные. Зато когда Ирма читала ей не очень-то известных «Троянок» Еврипида, Сильвия слушала разинув рот от изумления, да и потом долго не могла ни слова вымолвить, так ее это потрясло и такое вызвало сострадание, хотя ни про драматурга этого она ничего не знала, ни про то время.
В выходные они ходили по музеям. Мне было понятно, каким образом Сильвия сделалась для Ирмы центром существования и отчего весь мир для нее ожил, ведь теперь можно было поделиться всем, что она о нем знала, с этой девочкой.
Словно бы Ирма Олански, хотя ей было всего двадцать с небольшим, успела признать свое поражение в жизни, а теперь ей вдруг представился еще один шанс, поражение отсрочено, потому что появился голенастый, исхудалый и странный подросток по имени Сильвия.
— А потом, — сказала Ирма, — она исчезла, и все кончилось.
— Исчезла?
— Да, я пришла вечером домой, а ее нет.
— И ни записки, ничего?
— Нет, письмо она мне оставила. Очень старалась, когда его писала. Оно у меня сохранилось.
Вечер был прелестный — прохладно, в небе красуется луна цвета налившегося апельсина. С кем ни заговори в Питсбурге, непременно станут тебя убеждать, что лето 1958 года выдалось здесь необыкновенное — совсем нет жары. Мы решили дойти до дома Ирмы пешком, в такой вечер только и гулять.
Мы шагали по тротуару, и Ирма сказала:
— Вот, Мак, все про Сильвию да про Сильвию, а про себя вы ни слова мне не сообщили.
— А что бы вы хотели про меня узнать?
— Какой вы странный, не подумаешь, что детектив.
— Частные детективы на обычных сыщиков не всегда похожи. Мы ведь, как правило, этим делом стали заниматься по чистой случайности.
— И вы тоже?
— Конечно, просто без работы сидел.
— А до этого чем хотели заняться?
Я рассказал про свою древнюю историю, она покачала головой.
— Надо же, преподаватель истории. Тоже странно.
— Ничего странного. Вам так кажется оттого, что я детектив, вот и вся причина. А если бы с самого начала сказал вам, что я учитель истории, вы бы и не удивились.
— Скажите, Мак, какой, по-вашему, у меня характер?
— Я же вас почти не знаю.
— Не верю. Вы очень славный, Мак, только с вами у меня такое чувство, как будто я не одета. Все слушаете, слушаете, даже вопросов не вставляете, и вдруг видишь, что сама вам все сказала, хотя другому бы ни за что душу раскрывать не стала.
— И что в этом такого ужасного?
— Да нет, наверное, ничего.
У таких людей, как Ирма, в жизни мало что изменяется. Они с детства робеют, им страшно что-нибудь менять, но потом вдруг — бац! — и все совсем не так, как было, правда, в жизни Ирмы такого пока не произошло. По-прежнему живет в том мире, где с нею рядом когда-то была Сильвия. Словно и я перенесся в то время о котором она рассказывала.
— Проходите, Мак, — пригласила она. — Боже мой, уже четыре года сюда никто не приходил, но вы какой-то особенный. И зачем только вы мне повстречались!
Она показала мне оставленное Сильвией письмо Честно говоря, я бы не смог с уверенностью сказать, тем же ли почерком оно написано, что и лежавшая у меня записка. Я не специалист по графологии, да и с Сильвией много чего произошло за столько-то лет. Ирма сказала, что можно снять копию. Вот она.
«Дорогая Ирма! Когда я про вас думаю, мне так хорошо. Я вас люблю больше всех на свете. В книгах я читала про очень хороших людей и всегда думала, как все эти писатели врут. Но с тех пор, как вы меня к себе взяли, я поняла, что такие люди бывают Вы такая добрая, такая чудесная, просто не знаю, как это сказать. Если бы вы были моя мама или сестра, а так мне же нельзя у вас насовсем остаться. Поэтому я ухожу, потому что по-другому нельзя. Нельзя мне тут всегда жить. Я вас очень люблю, Ирма. Сильвия».
Я дочитал, взглянул на Ирму. Глаза у нее были на мокром месте. Словно только сегодня она это письмецо получила.
— Вы понимаете, какой это был для меня удар, Мак?
— Конечно.
— Вы только не подумайте, что у меня к ней какие-то патологические чувства были.
— Перестаньте.
— Просто я ужасно любила эту девчонку. Ужасно. Не могла без нее.
— И что, вы больше никогда ее не встречали?
— Один раз встретила, через несколько месяцев.
— И как?
— Да нет, пожалуй, уж больше года прошло.
— А в библиотеке она больше не появлялась?
— Нет. Ни разу не зашла. Сидела я за стойкой своей, ну словно в склепе. А встретила ее на улице. На ней платье в яркую полоску, губы накрашены, волосы свои прелестные постригла. Старалась выглядеть лет на шестнадцать-семнадцать, только не очень у нее выходило Обычная девчонка, грудки крохотные торчат, а двигается скованно — не привыкла еще на каблуках ходить.
Я кивнул, ожидая, что она скажет дальше.
— В общем, встретила я ее, — сказала Ирма.
— И вы не поговорили?
— Поговорили? Да что вы, я просто остолбенела. По том говорю: «Здравствуй, Сильвия». А она стоит, молчит, потом взглянула на меня так пристально, повернулась и бегом прочь.
— Так и удрала?
— Удрала. И больше я ее не видела.
— Мак, у тебя много было женщин?
— Я был женат, Ирма, — ответил я. — Всего несколько месяцев, правда. Мы оба были рады, что можно развестись.
— А что случилось?
— Никто таких вещей объяснить не может. Что-то не вышло, вот и все.
— А теперь? Теперь ты так вот один и живешь?
— Почти все время.
— Я тоже. Почему мы такие невезучие, Мак?
— А почему весь этот паршивый мир сплошь состоит из невезучих? Почему в нем одна грязь да гадость, и вранья столько, и мерзости? Меня все время жизнь носом в мерзость тычет, Ирма. Ты за кого меня принимаешь? Думаешь, мне нравится своей работой заниматься? Выслеживать, ловить людей на супружеской неверности и прочем паскудстве, и все чтобы доллар-другой заработать; а жизнь идет, так вот и сдохнешь среди грязи.
— Не нравится мне, когда ты так говоришь, Мак. Да и неправда это.
— А тебе откуда знать?
— Мы когда с тобой познакомились?
— В пять вечера.
— Неужели? Хотя, ты знаешь, для меня время значения не имеет. Целый год пройдет — и не заметишь. Ничего не случилось, а года нет как нет. Только вот с тобой по-другому, как будто я тебя всю жизнь знала и ты мне как брат.
— Господи, Ирма, ну зачем я тебе как брат? Вот из-за этого у тебя ничего и не выходит, тебе ведь только брат нужен.
— Мак, я же знаю, что ты на самом деле профессор истории, пусть и несостоявшийся, зачем же ты со мной разговариваешь, как будто детектив из кинофильма?
— Из какого еще фильма? А, за ремесло свое расплачиваться приходится.
— Я о брате вспомнила, потому что мне страшно. Что-то я из колеи выбилась, Мак. Ужасно боюсь. Просто дрожу, ты на руки мои посмотри.
— Меня боишься?
— Себя, — прошептала она. — Хочу тебе нравиться. И не знаю как. Уже час ночи. А я битых два часа думаю, как бы сделать, чтобы ты меня полюбил. Ну как, скажи?
Я лежал в постели Ирмы и смотрел, как за окнами начинает светать. Света вскоре стало достаточно, чтобы разглядеть лежащую рядом женщину, ее крепкие бедра, большую грудь, чресла, предназначенные рожать детей, которых у нее никогда не будет, — о эта девственная нагота женщины, которой тридцать шесть лет.
Я и сейчас не возьмусь определить, что я чувствовал к Ирме Олански. Про такое можно, конечно, сказать двумя словами, что, вот, мол, подцепил нервозную старую деву, библиотекаршу, и в тот же вечер с ней переспал. Но не с этого все началось и не этим кончилось Несколько часов нас с ней связывала редкая и настоящая близость. Никакой лжи, никаких иллюзий, но была у нас общая память о девочке, которую мы оба знали только по разрозненным впечатлениям. Мы оба уже немолоды, но тут к нам вдруг вернулась юность, а может и что-то больше.
Ирма не спала.
— Ты подремал? — шепотом спросила она.
— Чуточку.
— А я совсем нет, — сказала она. — Как странно, утро уже, и ты лежишь рядом, смотришь на меня.
— Почему странно? Ты очень красивая, Ирма, сильная, жизни в тебе столько, красивая ты, очень красивая.
— Знаю, — неожиданно сказала она. — Только поздно. Мак, слишком поздно.
Я уговорил Ирму позавтракать в кафе. Мы пошли пустынными утренними улицами, на которых лежали густые тени, и, потолкавшись среди рабочих в цветастых клетчатых рубашках — жестяные коробочки с бутербродами через плечо, — отыскали какую-то забегаловку. Завтрак устроили себе роскошный. От усталости с ног валились, но чувствовали себя по-настоящему живыми.
Спросил Ирму, увидимся ли мы вечером, и она сказала, что конечно, обязательно — с явным облегчением, боялась, видимо, что мы с ней попрощаемся. Я ей сказал, что до прощания еще далеко, и тут мы расстались; она пошла на работу, а я к себе в отель.
Пока я брился после ванны, зазвонил телефон. Сержант Франклин из полицейского управления сказал, что у него для меня кое-что есть.
— Хорошее? — поинтересовался я.
— Слушайте, Маклин. Не мне судить, хорошее, плохое. Вас интересуют Сильвии, ну я и попросил тут одного подзадержаться после работы. И он кое-что выкопал, что по времени вам подходит, вот потому я вам и звоню.
— Спасибо, Франклин. Вы все правильно сделали.
— Ага, как же. Правильно! Все-то вам надо бирочкой пометить. Ну, короче, есть такая Сильвия Беннет, фамилия, конечно, не настоящая. В 1944 году взяли одного типа по фамилии Физелли, мелкая шпана и попался на каком-то чепуховом воровстве. А при нем была девица, ну, ее тоже потянули, когда он был арестован, только пришлось ее выпустить — никаких улик, что она его сообщница. Вот это Сильвия Беннет и была, то есть она нам сказала, что ее фамилия Беннет, а лет ей было, согласно протоколу допроса, примерно четырнадцать. Сама-то она утверждала, что семнадцать, но следователь с ней работал опытный, его такими штучками не возьмешь.
— И это все, Франклин?
— А вы бы чего хотели? — пролаяла трубка. — Чтобы я вам все на блюдечке выложил, так что ли? Нет, не все. С год назад Физелли опять взяли, теперь он влип по-крупному. В общем, сидит он в тюрьме Лоунокса, и можете с ним повидаться, если хотите.
— Это далеко отсюда?
— Миль двадцать.
— А меня к нему пустят?
— Вообще-то пропуск нужен. Но, если надо, поеду с вами сам.
— С работы смотаетесь?
— Это уж моя забота.
Я сказал, что возьму машину и заеду за ним в одиннадцать. Вскоре мы катили в Лоунокс. Франклин откинулся на сиденье и мрачно сказал:
— Скажите, Маклин, почему все такие продажные? Вот вы образованный человек, просветите меня. Какая-то паршивая десятка, и готово дело, вы меня купили. Не знаю, сколько вы сунули инспектору Гаровски, только что-то уж очень он старается, давай, говорит, сделай для этого Маклина, что ему требуется, закон чтобы не нарушал, ни-ни, а все равно сделай, — в общем, похоже, сотенную вы ему дали, не меньше. Приедем вот в эту вонючую тюрьму и се вы за полсотни можете купить с потрохами, еще и в бумажку завернут. Черт знает что, Маклин, а? Это что ж, всегда так было, что в школе талдычат, надо, мол, честным быть, хорошо себя вести, о нравственности не забывать, а как вырастет человек, сразу видит, что кругом одно дерьмо. Всегда, Маклин?
— Ну, не одно же дерьмо, Франклин.
— Ага. Покажите мне скорей, где его нет, я туда со всех ног кинусь. Да завоняет быстрей, чем вы пальцем ткнуть успеете.
— Наверное, Франклин, каждый по-своему смотрит, — сказал я. — Мы с вами одного поля ягоды, у нас талант такой особенный, как угодно исхитримся, только бы самим ни за что не отвечать. А может, и все такие. Не знаю, в детстве-то, правда, учат быть честным, быть хорошим, а мы первым делом выучиваемся одному: «Это не я, это вон он!» Еще и слова «ограбление» не знаем, а отнекиваться уже привыкли.
— А все равно, — сказал Франклин, — в жизни не встречал подонка, пусть самого грязного, самого последнего подонка, который бы не хотел, чтобы к нему с уважением относились, хоть капельку.
— Я не философ, — ответил я, — но четыре года я изучал историю и понял, что все-таки иной раз что-то чуть к лучшему меняется. Может, конечно, я заблуждаюсь. Так кому надо будет полсотни сунуть?
— Капитану Брейди. Он там главный начальник.
— А если денег не дам?
— Тогда с Физелли этим вам позволят перемолвиться парой слов, потому что я с вами поехал, но чтобы наедине — и не думайте.
— Значит, я плачу, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз?
— Вот именно.
— А как мне деньги-то дать? Просто взять и в руку ему положить?
— Господи Боже, Маклин, вы что, ни разу не давали, что ли?
— Просто не хочу во что-нибудь вляпаться.
— Ладно, извините. Видно, вас тоже иногда достает, правда?
— Бывает.
— Тогда давайте я. Давайте, давайте. Вы что думаете, я ведь среди дерьма этого всю жизнь верчусь, не так себе — понюхал, отвернулся, понятно, Маклин?
Что касается религии, я свои мысли на этот счет стараюсь держать при себе. Не оттого лишь, что мысли эти неясные и путаные, просто добавить к тому, что другие об этом говорили, мне нечего, но и от других взять тоже почти нечего. Но, случается, задумываюсь я о Боге, видящем падение каждого листка с ветки и слышащем чириканье любого воробья. Уж такой-то Бог должен бы взять под крыло людей вроде Джои Физелли, и не просто обратить на них внимание, как врач, а какую-то симпатию к ним проявить, даже любовь и, во всяком случае, хоть капельку жалости. Говорил я как-то с Джейком Хофманом, помощником смотрителя в тюрьме Сен-Квентин, человеком интеллигентным и неглупым, — спросил его, почему такие вот Брейди во всех тюрьмах мира самые главные начальники, а он мне в ответ: «Мак, ну пошевелите мозгами. Что такое тюрьма? Вот мальчишки мечтают: генералом, мол, стану или там верховным судьей, летчиком, полицейским, а вы слыхали, чтобы кто из них тюремщиком сделаться захотел, когда вырастет? Тюрьма, любая тюрьма — это, знаете, такое специальное учреждение, которое общество выдумало, чтобы избавляться от самой грязи, от тех, кто уж никак среди людей жить не должен, так что же, вы думали, в тюрьму работать выпускники Гарварда пойдут?»
Хотя, как знать, может быть, и в Гарварде найдутся субчики вроде Брейди, не мне судить. Был этот Брейди низкорослый, широкий в кости, а весу в нем сильно за сто килограммов, хотя не сплошь сало, — Франклин сказал, что капитан, по слухам, как-то прикончил арестанта, дав ему ребром ладони по шейным позвонкам. Возможно, легенда, ведь о таких, как Брейди, всегда легенды ходят. А в дыре вроде Лоунокса, где все сплошь грязь да подкуп, такие вот легенды непременно должны возникнуть, и поди проверь. Брейди смерил меня взглядом из-под приспущенных век, глазки — прямо щелочки, как будто ему кто-то иголкой на лице процарапал эти две голубоватого цвета дырки; и тут мне стало все равно, похож он на свинью, на мешок с салом или еще на что, мне достаточно было эти глазки увидеть.
Беспокоиться о том, как ему дать, мне не пришлось, он сразу выставил Франклина из комнаты и прямиком приступил к делу.
— Что это вы к нам заявились, Маклин? Вы что думаете, тут школа для подростков, которые малость нашалили, или как? С заключенными имеют право встречаться только эти, из попечительского совета, да еще родственники, так что если желаете с Физелли увидеться, придется заплатить, ясно?
— Сколько?
— Полсотни.
Я вручил ему пять бумажек по десятке, которые он тщательно пересчитал, слюнявя палец. Потом так же неспешно присоединил их к пачке банкнот, которую достал из кармана, перетянул пачку резинкой. Вышел, а я последовал за ним, слушая предостережения, что Физелли сидит в одиночке, как опасный.
— А что он такого натворил?
— Вы поговорить с ним сюда приехали или интересуетесь, как мы тут порядок поддерживаем?
— Ладно, не кипятитесь. Просто так спросил.
Человеку как социальному существу делает особую, извращенную честь то, что за многие века он не выдумал худшей кары или более утонченной муки, чем запереть провинившегося в одиночке, чтобы тот не видел и не слышал своих ближних. Сильное лекарство, дней за десять-пятнадцать непременно подействует; а уж в Лоуноксе применять его еще как умели. Одиночки были в подвальном этаже, туда приходилось спускаться по провонявшей, полуразвалившейся бетонной лестнице. И темно там было, бесшумно, словно в обиталище смерти.
Брейди щелкнул выключателем, и мутный свет из болтавшейся на шнуре лампочки осветил это мрачное место. Коридорчик футов в тридцать, с одной стороны двери десяти одиночек. Потолок низкий — семь футов, но двери-то еще ниже, всего четыре фута, не больше — собачьи будки какие-то или клетки в зоопарке. Я дошел с Брейди до такой вот двери. Он вытащил фонарик, вставил ключ, дверь открылась. Камера — три фута на шесть, потолок так и давит. Стены мокрые из-за сырости, от которой тут деться было некуда. И на полу сыро. От железной параши несет, словно ты в чикагский общественный туалет забрался. Прямо на пол брошено рваное солдатское одеяло — вот и вся обстановка, а на одеяле сидит босоногий, полураздетый человек в протершихся до дыр штанах; он зажмурился, потому что свет фонаря резал ему глаза.
— Вот это и есть Физелли, — объяснил Брейди, — давайте, Маклин, спрашивайте, о чем хотели.
— Прямо здесь?
— А вы как думали, я вас в отель «Хилтон» доставлю? Я же сказал, поговорить можно. Вот и говорите.
— Брейди, ну нельзя же так. Есть ведь камеры для свиданий. Неужели местечка не найдется, чтобы нам спокойно побеседовать?
— Он в одиночке сидит, Маклин.
— Здесь у нас ничего не получится.
— Еще чего, тут вам не приют для немощных. Не хотите говорить здесь, запираю и пошли назад.
Все это время Физелли сидел скрючившись и слушал нашу перепалку. Может лет пять назад он еще не выглядел до того опустившимся, не знаю. Было ему за тридцать, но с виду вы бы ему дали все пятьдесят, особенно сейчас, когда глаза беспомощно мигали на одутловатом лице, а по щекам от рези текли слезы. Брейди, метнув на него взгляд, усмехнулся, провел по губам розоватым кончиком языка.
— В общем, как хотите, Маклин, — сказал он. — Мне один черт, будете вы разговаривать или нет.
— Давайте сперва с вами поговорим.
Брейди опять запер дверь одиночки, мы очутились в коридоре. Я вытащил еще пять десяток, и Брейди снова пять раз послюнил палец. «Вот так-то лучше, приятель». Короткий смешок. «Ладно, потолкуешь со своим Физелли в камере для свиданий, там у нас хорошо. Можешь хоть всю свою жизнь ему рассказать, а он тебе про себя расскажет. Я не вмешиваюсь, ты мне, приятель, по нраву».
— Какого хрена я стану с вами говорить? — промычал Физелли.
— Я же вас на целый час из этого сортира вытащил.
— Ничего вы такого для меня не сделали. Обратно отведут и час этот сверху накинут, понятно? Брейди тебе ничего бесплатно делать не будет, морду свою потную и то бесплатно вытереть не даст.
— Мне надо задать вам всего несколько вопросов, Физелли. И ничего больше. Вреда я вам не причиню, не бойтесь.
— И без вас хватает. Еще как хватает. Поделиться с вами могу, не желаете?
— Только несколько вопросов, Физелли.
— Из полиции, что ли?
— Я же сказал. Не из полиции, я частный детектив.
— Говна-то. Не обязан я таковским отвечать. Пошел ты…
Ему надо было показать, какой он храбрый. Надо было держаться вызывающе, резко — так он себя уважать начинал, и было это единственной тоненькой ниточкой, которая его связывала с бессмертной его душой. Уж слишком долго на него давили, слишком грубо. Левая щека подергивалась от тика. Щетина — четыре дня уже не брился — уродовала его еще больше, подчеркивая, сколько в нем злости и какая пустота таится в загнанном этом животном, которое беспомощно ощетинилось, хотя дрожит всем телом. Надо было оказаться с ним лицом к лицу в тюрьме, чтобы почувствовать, как сладка свобода, и увещевать его я даже не пробовал, поскольку олицетворял собой силы цивилизации, отправившие Физелли за решетку, которая нас разделила. Не успел он договорить, как Брейди, знавший, как с таким народом обращаться, — до тонкостей их изучил — появился в дверях:
— Ну, чего артачишься, Физелли?
Они обменялись взглядами, и тут в крохотных щелочках я увидел выражение неистового восторга, весьма неожиданное — вот уж не подумал бы, что Брейди что-то способно привести в такое радостное настроение.
— Это мой приятель, Физелли. Хорошо понял? — приятель.
Я кивнул. За сто долларов я стал его приятелем.
— И смотри, Физелли, чтоб все сказал приятелю, чего он спросит. — Громадная ладонь плюхнулась Физелли на плечо. Сжала эти кости так, что они хрустнули. Придавила, пригнула. — Он мой приятель, Физелли, не забудь смотри.
Он провел ладонью по предплечью, и Физелли весь сжался. Послышался стон. Слезы брызнули из глаз под этот раздирающий душу звук: «А-аа-ааа…» Когда Брейди его отпустил, Физелли рухнул головой на стол, испуская хрипы.
— Спокойно, приятель, он теперь все тебе скажет. И Брейди с хохотом вышел, опять оставив нас вдвоем. Я молча ждал; бессмысленно описывать, что я в эту минуту чувствовал, уж лучше промолчать да и вспоминать пореже.
Когда Физелли слегка успокоился, он стал ощупывать плечо левой рукой.
— Шевельнуть больно, — пожаловался он. — Руку мне сломал, сволочь.
— Ничего, Физелли, пройдет.
— Говорю, руку сломал.
— Успокойтесь.
— Я же не говорил, что отвечать не стану. Чего отвечать, вы ж не спрашивали еще.
— Ну, успокойтесь для начала.
— Да успокоился уже. Вопросы-то какие у вас?
Он всячески старался мне угодить. После войны прошло довольно много лет, я успел позабыть, как один человек способен запугивать другого. А теперь вспомнил.
— Вот что, Физелли, — сказал я, — Мне нужно кое-что у вас узнать про девочку по имени Сильвия Кароки.
— Про кого?
— Про Сильвию Кароки.
— Сломал руку, сволочь. Видите, совсем не двигается. Больно, а, черт, жутко больно. Не знаю я никакой Сильвии Кароки.
— Ну тогда просто Сильвия. Тоже не знаете?
— Вот что. Слушайте, как вас там, какая еще Сильвия? У меня рука болит. Говорю же, сломал к чертовой матери. Чего вы от меня хотите, у меня же рука сломана. Двенадцать дней в сраном этом подвале сижу. Сам бы посидел в подвале этом, тогда бы понял.
— Рука у вас не сломана, Физелли. Понимаю, что вам больно, сочувствую. Надо было мне вмешаться, не сообразил, извините. Но теперь-то уж чего там, вы лучше на вопросы мои ответьте, ведь вам же будет хуже, если станете молчать.
— А чего хуже-то? Чего хуже-то, я что, отвечать отказываюсь? Вы только Брейди не говорите, что, мол, помочь вам не захотел.
— Да ничего не скажу, не бойтесь. Послушайте внимательно, Физелли. В сорок четвертом вас задержали тут, в Питсбурге, по обвинению в мелкой краже. Вы кассу в танцзале очистили. «Виктор студио» зал этот назывался, и за это вам дали…
— Какой еще к черту танцзал? Бардак там был, а не танцы! А знаете, сколько я им привел клиентов приличных? Может, сто, а может, и двести, и с каждого мне три доллара полагалось. Сука эта, которая там хозяйкой была, ни хрена мне не заплатила, сует десятку, ну, двадцатку и говорит: «Иди, Джои, стаканчик пропусти, ты сегодня хорошо поработал». Фараону-то как полагается платила, для отмазки. Как полагается. Он с этих денег жил, фараон ихний. А мне всего мелочишки подкинет да улыбочки там, ужимочки, мол, хорошо поработал. А мне на такие деньги насрать, понял? Мол, тебе у нас платить не надо… Во дает, я и не платил за это сроду, в жизни не платил…
— Вспомните, как вас арестовали.
— Да нет, я про другое скажу…
— Не надо про другое. Когда вас арестовали, с вами девочка одна была. Молоденькая совсем, всего четырнадцать лет. И звали ее Сильвия.
— Видать, много знаете, — Физелли смотрел на меня не то с вызовом, не то со страхом. — Ну ладно. Слышь, а сигаретки у тебя не найдется? — Я достал пачку. — Ты закури, а мне потянуть дай, — попросил он. — Брейди же мне шею свернет, если застукает, что я тут покуриваю; значит, из рук потянуть, идет? Так про что это вы знать-то хотите, не понял?
Я закурил, протянув ему сигарету через решетку. Физелли припал к прутьям лицом, жадно затягиваясь, потом зашелся кашлем, но тянул снова и снова. «Двенадцать дней без табака сижу», — шептал он, и крупная дрожь била все его тело.
— Ну что, вспомнили эту девочку?
— Конечно, — усмехнулся Физелли. — Дай-ка еще разок дерну. Конечно, вспомнил. Черт-те что, как же я позабыть-то мог? Сам не пойму.
— А как ее звали, тоже помните?
— Ага. Точно, Сильвия ее звали, Сильвия.
— А фамилия?
— Ой, нет. Вертится в голове, а не вспомню. Да все равно, они же все фамилии свои меняли. В жизни не встречал, чтобы курва под своим именем работала.
— А она что, курва была?
— Пробовала. На улицах, правда, работать боялась: ее раз фараон один сцапал, напугал — давай, говорит, в заведение устраивайся, чтоб все чин чинарем, а то посадим.
— Ты точно это помнишь?
— Так она сама говорила. Слышь, дай-ка еще сигаретку, а? Вот потому она ко мне и прибилась. Хотела, чтоб я ее прикрыл, если что.
Я дал ему выкурить сигарету, затоптав каблуком окурок. В животе поднялась боль, голова раскалывалась от усталости, отвращения и тоски.
— Как это — прикрыл?
— Ну чего, не знаешь, что ли?
— Может, и не знаю, — сказал я. — Ты мне все по порядку расскажи, Физелли.
— Ну, в общем, она хотела, чтоб я ее в этот бизнес ввел. Слышь, ты не думай, я не кот какой-нибудь. Попробует пусть кто меня котом назвать, тут же кишки выпущу. Нет уж! А просто так, нужно там парню какому-нибудь, ну, я и скажу, мол, вон к той иди. Чего плохого-то? Нет, ты скажи, чего плохого? Все равно любой таксист его куда надо доставит, чем я-то хуже? Я ж с этого сроду не жил. А чтоб с девчонок брать — да ты за кого меня принимаешь?
— Как это?
— Ну, понимаешь, она говорит, что семнадцать, дескать, мне, уже семнадцать. А вроде послушаешь, так правда взрослая уже. А у меня что, глаз нет? Девок я мало перевидал, что ли? Я и говорю ей, слышь, говорю, я тебе по доллару дам за каждый лишний день, если тебе больше четырнадцати. Кучу денег получишь, только давай метрику мне покажи, а там посчитаем, сколько я тебе должен.
— Показала?
— Ты что, серьезно? Да ты бы видел, как коленки у нее торчат, на плечах мяса совсем нет, это кто ж за такое денежки выложит? Девчонка и девчонка, только упрямая, с ума от нее сойдешь!
— И что с ней дальше было, Физелли?
— А я знаю? То же, что со всеми, наверно. Может, в бордель пристроилась, где им по доллару за клиента дают, тогда, значит, трипперок подцепила или еще что. А может, колоться стала. Или померла. Как теперь выяснишь?
— Перестань, Физелли, не надо мне голову морочить.
— Ничего я вам голову не морочу. Чего мне от вас скрывать? Четырнадцать лет прошло, откуда мне знать, что с нею дальше было? Знал бы, сказал, мне-то что за интерес.
— Возможно, ты забыл, Физелли. Просто так никто не исчезает. Всегда какая-нибудь ниточка найдется. Напрягись, вспомни. Ну хоть что-нибудь. Может, слышал про нее от кого?
— Не, не слышал. Хотя постой-ка, вот чего. Я у Сони Биссел про нее спрашивал, про девчонку эту. Говорит, она вроде в Эль-Пасо уехала, с Питером, мы его Поп называли. У него «форд» был марки 1940 года. Попробуй на колымаге этой до Эль-Пасо доскрипеть!
— А кто этот Питер, который Поп?
— Так, вертелся тут. По мелочи сшибал, ничем не брезговал, за священника себя выдавал. Мне, знаешь, тоже хреново бывало, но за такие дела я никогда не брался. Это уж совсем надо быть дерьмом.
— А Сони Биселл кто?
— Сука старая. Я еще мальчишкой был, а она уже тогда этим зарабатывала. Ей мальчишки нравились. Говорит, у мальчишек еще пар не вышел.
— И где она теперь?
— Померла, вот где.
— А еще кого-нибудь назвать можешь? С кем Сильвия водилась.
— Водилась? Ой, не смеши.
— Ну, а про Питера Попа что тебе известно?
— Сгинул он. Я ж говорю, в Эль-Пасо уехал.
Не мог я с ним дальше разговаривать. Не мог больше сидеть здесь, в тюрьме Лоунокс, в обществе Джои Физелли и капитана Брейди, не мог все это слушать и думать, что же с людьми жизнь делает и со мною тоже. Назад бы в номер да ванну поскорее принять, проваляться в ней долго-долго, сигарету выкурить, и чтобы голова стала совсем пустая. Ужасно мне не хотелось показывать Физелли ее фотографию, но дело есть дело, а у меня оно такое, что постоянно приходится делать то, что нормальный человек просто бы не смог из-за отвращения. И я вытащил снимок, показал его через решетку Физелли, а на него, видимо, это произвело впечатление — губы так и расплылись.
— Шикарная баба, — прокомментировал он.
— Как думаешь, это Сильвия?
— Да ты что! Со смеху помрешь.
— За четырнадцать лет люди сильно меняются.
— Да уж не настолько, мистер, ой, фамилии-то не знаю.
Больше мне с Физелли говорить было не о чем. Брейди ждал в коридоре, поинтересовался, все ли мне сказал этот мешок с дерьмом, Физелли то есть. Я успокоил его, что все, абсолютно все. «Значит, нормально прошло, так?» Смотрите, как заботится, чтобы я за свои деньги получил все без обмана. Я уверил его, что от Физелли добыл даже больше, чем надеялся.
— Отлично, Маклин, — Брейди улыбнулся, и глазки его совсем потонули в груде сала, — еще кого из наших надо будет потрясти, приезжай, не стесняйся. Ты нормальный парень, Маклин.
— Спасибо, — сказал я.
Мы посидели с Франклином в кафе — платил я, — а потом поехали назад в Питсбург. Он сидел насупленный, молчаливый и только в машине разговорился.
— Маклин, вот вы человек образованный, много чего повидали…
— А вам откуда это известно?
— Да ведь видно, не скроешь. Вы что, в колледже учились?
— Учился.
— Вот я и говорю, — хмыкнул Франклин. — Ну да, вы же рассказывали, что четыре года историей занимались. А я что, обыкновенный полицейский, и за всю жизнь одно только как следует усвоил: если от жизни ничего хорошего не ждешь, так и не расстраиваешься, когда ничего хорошего не происходит.
— Хорошее правило, Франклин, очень хорошее.
— Ну да! Я же ни черта толком не умею, Маклин, ну ни черта. Какой с меня прок? Вот возьмите Брейди, у него, говорят, не то пятнадцать, не то двадцать тысяч отложено, и все это он из такой крысиной норы выжать сумел, из Лоунокса своего. Почему же так все получается? Я таких вот Брейди знаете сколько перевидал, пока служу, и Физелли таких — тоже не меньше.
— Этому в колледжах не учат, Франклин.
— Зато вас истории учили. И что, так всегда было?
— Более или менее.
— А лучше бывало?
— Нет, как правило, даже хуже, — сказал я.
— Ну что, Физелли действительно с вашей Сильвией был знаком?
— Может, был, а может, и путает — не берусь сказать.
Мне не хотелось пускаться в разговоры с Франклином, так до самого Питсбурга придется все заново переживать. А я от него устал, от артрита его, от бессонницы, от этих воспаленных глаз, от яростных его инвектив по адресу всяких мелких людей, которые набивают себе карманы, издеваясь над теми, кто еще мельче. Не осталось во мне никакой жалости — ни к себе, ни к другим. Надо передохнуть, может, через несколько часов опять стану нормальным. А сейчас ни жалости я не чувствовал, ни ненависти, даже злости и той не было. Я и на Физелли не злился. Если бы от моего слова зависело, жить ему или умереть, я бы сейчас и пальцем не пошевелил. Мне было все равно.
В номере, чувствуя себя после ванны, таким же грязным и мерзким, как до этого, после сигареты, показавшейся горькой и невкусной, я присел за письменный стол и сочинил следующее:
Мистеру Фредерику Саммерсу.
Лос-Анджелес, Калифорния.
Уважаемый мистер Саммерс!
Вам сложно будет понять, отчего человек, которому день за днем приходится заниматься вещами, о которых не принято говорить в обществе прекрасного пола, считает, что задание, полученное от вас, отвратительнее, грязнее, чем все, с чем он соприкасался раньше. Боюсь, не смогу объяснить вам, откуда у меня такое ощущение. По-моему, вы из тех, кто считает, что все должны испытывать те же самые чувства, какие испытываете вы, если вы, конечно, вообще их испытываете.
Никакого досье на Сильвию вы от меня не получите. Я считаю, что вся эта затея с расследованием могла прийти в голову лишь человеку с извращенными понятиями и с душой, похожей на хитрую пружину, до того в ней все закручено. Мне плевать, женитесь вы на Сильвии или не женитесь. Наймите еще кого-нибудь, кто для вас будет выслеживать и устанавливать, какое у нее было прошлое, а можете все это дело бросить — мне без разницы.
Что касается аванса, я вам его верну. Мой гонорар — пятьдесят долларов в день плюс издержки, и этот гонорар я отработал. Но больше никакого задания от вас не приму.
Я перечитал, сделал внизу росчерк, испытав в душе какое-то огромное облегчение, еще раз перечитал и порвал листок на мелкие кусочки. Было уже пять с лишним. Я спустился в бар, заказал виски и стал ждать Ирму.
Люси — так звали мою жену, с которой мы давно расстались, — я впервые увидел в Голливуде на скачках. Вспомнил я о ней сейчас в баре вот почему: свадебное путешествие — те две недели, когда мы были счастливы, — мы предприняли на машине, доехав до Эль-Пасо и дальше, вот тогда я единственный раз в Эль-Пасо и побывал. Кстати, больше никогда в жизни этого чувства безоблачного счастья, нахлынувшего, как только я с нею познакомился на скачках, у меня не было. Я в тот раз впервые посетил голливудский ипподром. Пригласил меня туда Фрэнки Медоуз, когда-то блиставший в немых фильмах, — я для него кое-что делал, и он проникся ко мне симпатией, решив показать, как проводят свой досуг наши почтенные сограждане. В свои золотые деньки Медоуз скопил порядочную сумму, вложив ее в участки по пустовавшему тогда побережью. Теперь он мог себе позволить держать шикарный автомобиль с шофером, платить безумные деньги за членство в клубе «Терф», заказывать столик у самого финиша, и чтобы на этом столике просто-таки горой высились крабовые салаты, доставленные по воздуху омары, какие-то немыслимые филе из дичи и все остальное. Для амуров он уже был староват, но ему по-прежнему нравилось, чтобы вокруг вились молоденькие старлетки из нового призыва, у которых прямо дух захватывало при виде всей этой роскоши. Вот и Люси была из таких старлеток: глаза у нее были изумленные, огромные такие голубого оттенка глаза, а волосы коротко острижены по последней французской моде, лицо совсем юное — этакий подросточек, сразу обращающий на себя внимание. Не знаю уж, как мне удалось ее к себе расположить, наверное, оценила мое беспредельное обожание. Или просто ей вдруг взбрело в голову выйти за частного детектива.
Я посидел в баре, выпил два виски и все вспоминал ту поездку. Из Эль-Пасо можно за пять минут добраться до мексиканской границы, а там, в Куидад-Хуаресе, был ресторанчик с наперченными супами, и можно было приобрести сувенир или просто пошататься по грязным улицам среди перемазанных домишек, где на каждом шагу какой-нибудь притон, рыночек, а то прямо на земле сидит какой-нибудь бродячий торговец всякой дрянью, включая непристойные картинки; но если ты молод, если влюблен, все это кажется ужасно романтичным — в мире таких чудес нигде больше не найти. А потом по узкому забетонированному шоссе мы покатили из Эль-Пасо вдоль границы к горам, называвшимся Сьерра-Бланка; и горы эти громоздились на горизонте ослепительно белыми макушками, как белье на рекламном плакате, убеждающем в преимуществах нового стирального порошка. Там еще обязательно какую-нибудь женщину рисуют и сообщают, что вот у нее трое детей, но стирать таким порошком да в машине новейшего выпуска для нее самое большое счастье в жизни. Там, где дорога упирается в небо, мы припарковались, вышли и постояли на вершине этого окутанного белизной мира; ветер трепал ее короткие выгоревшие на солнце волосы, и платье плотно облепляло фигурку, а я разрывался от любви, поклонения ей и ощущения собственного бессмертия.
Когда переживешь такое и все закончится, став невозвратимым прошлым, от тебя словно бы что-то отнимают, чтобы уже никогда не вернуть. И вот сейчас в Питсбурге, потягивая из стакана, я чувствовал, как мне недостает отнятого, а тут уж, сколько ни пей, былой веры в себя не воротишь.
Ирма появилась только около семи. Оказывается, забежала домой переодеться, хотя незачем было, она ведь вся изнутри преобразилась, и что-то в ней было такое юное, светящееся, полыхающее восторгом, словно она торопит завтрашний день, который будет еще лучше. На ней было простое черное платье, нитка искусственного жемчуга на шее, и какая-то теплота от нее исходила, зов желания, а увидев, что мне нравится, как она выглядит, Ирма так и просияла.
— Знаешь, сегодня мне кажется, что я вовсе и не библиотекарша какая-то, — сказала она.
— А кто?
— Ну, какая-нибудь важная шишка, не знаю. Такое чувство, что все на меня оборачиваются.
— Может и оборачиваются.
— Да что ты, Мак, ничего подобного. Просто библиотекарша в черном платье. Но очень счастливая. Мак, тебе мама не говорила, что если хочешь быть счастлив, не говори про это, спугнешь?
— Вроде говорила.
— Значит, у всех так, кто из небогатых семей родом. Молчи, а то никогда счастливым не станешь.
— Да, точно, слышал я про это.
— Что с тобой, Мак?
— Да ничего, ничего, не волнуйся.
— А мне так хорошо, — Она улыбнулась, тая смущение, словно она совсем маленькая и ее застукали за чем-то недозволенным. — Хочу, чтобы и тебе хорошо было.
— Я постараюсь, — ответил я.
И действительно старался. Не с тем, чтобы Ирме Олански еще больше понравился Алан Маклин, не с тем, чтобы она еще больше его полюбила, просто я знал, что значит столько лет голодать. Да и не только в Ирме Олански тут было дело, не в том, что случилось между нею и мной, нас ведь связывала еще одна тоненькая, незримая, но прочная нить — эта костлявая странная девочка, которую звали Сильвия. Я искал что-то, потерянное Ирмой. И был я не просто мужчина, с которым она познакомилась всего сутки с небольшим назад, нет, я был частью жизни до того пустой и одинокой, что два самых важных в ней человека — Сильвия и я — стали для Ирмы чем-то единым. Я пригласил Ирму поужинать и старался быть, насколько мог, обходительным, интересным, говорил обо всем на свете — о Лос-Анджелесе, о моей чикагской юности, о войне, о том, что такое частный детектив, — только не о Сильвии.
Под конец Ирма сказала:
— Не хочешь, чтобы я про нее вспоминала, верно?
— Про кого?
— Про Сильвию.
— Почему ты так думаешь?
— Мак, скажи мне, куда ты сегодня ездил? Что случилось?
— Ездил в тюрьму Лоунокс с полицейским по фамилии Франклин. Поэтому и машина моя вон там стоит, так что можно потом покататься, если захочешь. Я машину взял, чтобы до Лоунокса добраться.
— Ничего не хочешь мне про это рассказать, Мак?
— А что рассказывать?
— Не знаю, — сказала Ирма. — Но я же вижу, что-то с тобой сегодня произошло…
— Точно.
— Это из-за Сильвии?
— Ну да… Понимаешь, там в Лоуноксе сидит один гнусный тип, сводник, наркоман, его Физелли зовут.
— Почему ты так волнуешься, Мак? Ты же такой выдержанный.
— А ты бы на него посмотрела, тогда бы не задавала вопросов.
— Извини, Мак. — Она явно испугалась, ничего не могла понять, и я положил ладонь ей на руку, улыбнулся.
— Послушай, Ирма…
— Ой, Мак, — перебила она, — я же не вмешиваюсь, понимаю, у тебя работа, только ведь мне хочется все с тобой делить. Наверное, я глупая, но ничего не могу с собой поделать. — Она смотрела на меня умоляюще. — Господи, ну что меня за язык тянет? Ведь ничего же толком не знаю!
И тогда я ей рассказал про Физелли, про Брейди, вообще про Лоунокс, рассказал, что мне удалось узнать насчет Сильвии. Когда я закончил, она долго молчала, теребя салфетку.
— Вот так, — добавил я, раздраженный ее безмолвием.
— Но ведь этот Физелли, как ты его описываешь, — сказала она, — он же, вернее всего, врет.
— Конечно, врет, привык врать, только должна быть причина, если он что-то скрыл. А тут я причины не вижу. И потом, знаешь, он уже позабыл, как надо врать, чтобы не заметили. Сразу видно, что выдумывает.
— Может, это не та Сильвия?
— Ты правда так думаешь?
— Нет, Мак, — вздохнула она. — Давай на машине покатаемся.
И тут напряжение между нами спало, не оттого что эти несколько слов что-то значили, просто она их выговорила как-то по-особенному. Мне вдруг показалось, что я знаю про нее все, не по наблюдениям, не потому что я для себя мысленно все разложил, как раз наоборот, я понял, что не знаю о ней ничего и в то же время знаю все — вот и разберись. Как бы это выразить — ну вот особенное чувство такое. Я понял, что Ирма Олански человек глубокий, что она умница и настоящая, а себе я стал противен — как же, смотрите, какой хлыщ, в два счета женщину в постель уложил, хлоп-хлоп и готово, а завтра-послезавтра я уеду из Питсбурга, и все будет между нами кончено. Еще скажи спасибо, что я тебя своих милостей удостоил, Ирма; о Господи, до чего же я ненавижу всех, а себя в первую очередь. Да, себя даже больше, чем этих скотов вроде Физелли или Брейди. Себя.
Она говорила:
— Мак, Мак, да встряхнись ты, наконец. Смотри, какая луна, а звезд-то, даже вчера меньше было.
Мы катили среди холмов над городом, и я спросил у нее:
— Скажи, зачем вы так делаете?
— Что делаем, Мак?
— Ну что, тебе объяснять нужно? Зачем вы себя ведете как потаскухи, раз уж тебе угодно все своими именами называть.
— Мак!
— Ладно, прости. Но зачем?
— Почему ты меня об этом спрашиваешь? Ведь ты знаешь жизнь, а я что, так вот и проторчала у себя в библиотеке.
— Но ты ведь женщина.
— Да, Мак, а что такое потаскуха?
— Ты что, слов таких никогда не слышала?
— Не надо надо мной смеяться, Мак, я же с тобой серьезно говорю. Ты лучше скажи, а среди вас, мужчин, сколько таких вот потаскух отыскалось бы, если рынок устроить, чтобы женщина могла себе друга отыскать, когда приспичит?
— Не понимаю, о чем ты.
— Все ты понимаешь. И понимаешь, что это такое, когда тоска тебя давит, все из рук валится и от одиночества деваться некуда, словно ты выброшена на свалку и никому до тебя нет дела. Что еще остается, сам подумай, а вы ведь на это всегда клюнете, будто не знаешь.
— Ладно, оставим, — сказал я.
— Я же все понимаю, Мак, все. Когда ты уезжаешь? Ведь в Питсбурге тебе больше делать нечего, и ты не вернешься, верно?
— А ты, правда, это наперед знала, Ирма?
— Конечно.
— Ну скажи, что тут можно сделать?
— Я весь день про это думала, — ни обиды в ее голосе, ни тоски, просто говорит, что есть. — Поздновато мне, Мак, как девочке, влюбляться, да и очень уж быстро у нас с тобой все вышло. Только знай, я бы за тобой куда хочешь поехала, чтобы нам быть вместе, но я тебя ни о чем не прошу, Мак, не хочу, чтобы ты вину свою чувствовал, не упрашиваю, чтобы взял с собой. Такая жизнь — ну поплачу немножко и успокоюсь. Ты ведь ничего сделать не можешь. Даже если бы захотел, все равно не мог бы тут остаться, и никогда тебе ни с одной женщиной не будет хорошо.
— Ты так уверена?
— А что сомневаться, Мак? Ты же, если влюбишься, то не так, как другие, у тебя это непременно вроде болезни будет.
— Влюблюсь?
— Да ты уже влюбился — в Сильвию, конечно. Я это сразу поняла, как только ты первый раз ее имя назвал.
Разыскать Джона Кароки оказалось несложно. Заглянул на следующий день к Франклину, и он мне выложил его досье: три задержания по пьянке, три других — за хулиганство в общественных местах, еще одно за драку, еще два за безобразное поведение, да попытка изнасилования, да мелкая кража. Два года восемь месяцев в Айрон-Сити и еще три короткие отсидки в участке.
— Видите, какой чудесный народ у нас, вот вам радости полицейской службы. Зачем он вам понадобился, Маклин?
— Так, надо несколькими словами перекинуться.
— Вы тоже прелестную себе компанию подбираете, сначала Физелли, теперь эта мразь.
— Адрес его у вас есть?
— Последний вот этот: Пибоди-стрит, 207. С милю отсюда. Поезжайте по Либерти, держитесь в левом ряду. Переулочек такой неприметный. Спросите полицейского, если соберетесь.
— Спрошу, Франклин.
— Ну вот, довольны? Все, что мог, для вас сделал.
Я попрощался с Франклином, извинившись за доставленные хлопоты и сунув десятку, пусть лишний раз поморщится от отвращения к себе и ко мне тоже. С такими, как Франклин, лучше всего ограничиваться чисто деловым общением. Судьба сводит разных людей, как свела она меня с Франклином, Физелли, Брейди, Ирмой Олански, и среди них оказались люди замечательные, а оказались и жуткие, просто чудовища какие-то, а все равно, остается что-то неоконченное, что-то такое, что всем им напомнит, как бессмысленно и плоско живут они на земле.
Я отправился к Джону Кароки, жившему, как выяснилось, по-прежнему на Пибоди-стрит, 207. Деревянный пятиэтажный дом, таких трущоб даже в Питсбурге поискать надо, жуткая развалюха. Жил он на самом верху, окно во двор, и, стуча в дверь, я все пытался сообразить, что хуже: непереносимая жара из-за раскалявшейся под солнцем крыши или еще более непереносимая вонь. За дверью пошаркали ногами, низкий голос спросил, кто там.
— Вы Джон Кароки?
— А вы-то кто?
Делая над собой усилия, чтобы не извергнуть свой завтрак, стараясь подавить иррациональную — ведь прошлое свершилось без меня, и что уж тут переделаешь — ненависть к стоявшему за дверью, я сказал первое, что пришло в голову: «Моя фамилия Харрисон, я представитель Агентства по компенсации штата Пенсильвания. Наше агентство представляет двадцать семь страховых компаний и, помимо остального, мы занимаемся выплатами по просроченным полисам. Есть полис на имя Сильвии Кароки. По страховке мы должны были произвести выплату за украденные у нее часы, сумма, по нашим подсчетам, тридцать долларов. Но мы не можем ее разыскать. Поскольку в полисе ближайшим родственником названы вы, ее отец, закон обязывает произвести выплату вам, чтобы закрыть это дело. Деньги будут выплачены мной немедленно, если я получу от вас доказательства, что вы Джон Кароки».
За дверью низкий голос переспросил:
— Так мне что, деньги полагаются, что ли?
— Да, сэр. При условии, что вы Джон Кароки.
— И сколько, вы сказали?
— Согласно подсчету, тридцать долларов. Вычеты уже сделаны.
— Тридцатка?
— Да, тридцать долларов.
— Я и есть Джон Кароки, не сомневайтесь, — и с этими словами он распахнул дверь.
Меня удивило, что он совсем невысокого роста. Сильвия, по моим представлениям, была очень высокая, хотя, конечно, я мог и заблуждаться. А этот ниже меня, и ему сильно за пятьдесят, опустившийся, брутального вида человек, от которого сильно пахнет спиртным и экскрементами, видно, давно не мылся. Босой, грязная майка и перемазанные штаны вроде шаровар, на отекшем, расплывшемся лице щетина двух- или трехдневной давности. Смотрит на меня подозрительно налитыми кровью глазками, в которых читаются жадность, голод и животная хитрость.
— Значит, я Кароки и есть, — сказал он. — Если не верите, у швейцара нашего спросите. Сейчас, минутку, тут письмо есть с адресом, там мое имя написано.
Он прошел на кухню, заваленную всяким барахлом, грязной посудой, среди которой сновали тараканы, и облепленными мошкарой объедками. Порылся среди этого хлама, вываливая из ящиков тряпье и бумажки, потом опрокинул на пол мусорную корзину, раскидал кучу газет в другом углу, пока, наконец, не нашел письмо, действительно адресованное Джону Кароки.
— Стало быть, вы отец Сильвии Кароки?
— Так и есть.
— Вам известно, где в настоящее время находится ваша дочь? Деньги я вам все равно выплачу. Таковы инструкции. Однако нам хотелось бы получить ее адрес, чтобы послать уведомление.
— Знать не знаю, куда эта стерва делась, и плевать я на нее хотел.
— Послушайте, это же ваша дочь.
— Ну и что? Вы что, слепой? Не видите, в каких условиях я живу? Вот как дочка дорогая обо мне заботится, чихать ей, жив я или уже помер.
— Когда вы последний раз имели от нее известия, мистер Кароки?
— Да лет пятнадцать назад, не меньше. Сбежала она тогда, ни про меня не подумала, ни про мать свою умирающую, и больше я ничего про нее не слыхал.
— Хорошо, мистер Кароки. Наличными предпочитаете или чеком?
— Наличными. Да-да, наличными давайте. Только вы мне бумаги покажите. Откуда мне знать, может часы эти две сотни стоили, одно ведь жулье кругом.
— Уж придется вам поверить мне на слово, мистер Кароки, я ведь тоже от вас удостоверения личности не требую.
— Хорошее дело! За все про все паршивая тридцатка! Ну ясно, чего, мол, с ним цацкаться, он же люмпен или как это у вас называется. Видно птицу по полету, так, что ли? Себе, сука, небось сотенную взял, а мне тридцатку в зубы и хорош?
Я вынул из бумажника тридцать долларов, вручил ему и пошел вниз. Пока спускался, с верхнего этажа неслось:
— Жулик поганый, с мертвых ты тоже навар берешь?
Я ждал Ирму у входа в библиотеку и, перекинувшись несколькими словами, мы пошли к ней домой. Был ранний летний вечер из тех, которые запоминаются навеки, как запоминались они и нашим отцам, нашим дедам, — весь мир словно залит каким-то медовым светом, а тепло так, что, сам того не ведая, замедляешь шаг, чтобы получше впитать этот воздух.
Когда мы вошли, она, резко повернувшись, спросила:
— Ну что, Мак, говори.
— У меня билет на ночной рейс в Эль-Пасо, Ирма.
— Понятно. Думаешь там найти Сильвию?
— Только частицу ее прошлого.
— Вот что, Мак, — сказала Ирма задумчиво. — Я ведь ни разу не спросила, зачем тебе нужно узнать про Сильвию все. Решила, сам скажешь, если захочешь. Знаю только, что у тебя такое задание. И подумала, что ты боишься мне признаться, кому это понадобилось.
— Все правильно, Ирма.
— Можешь не говорить, если так нужно.
— Да нет, могу и рассказать.
Она кивнула, сказав, что сейчас сделает кофе. Я смотрел, как она ставит чайник, нарезает купленный в булочной кекс — должно быть, такой же, как тот, которым когда-то кормила Сильвию. Она накрыла на стол, стараясь все делать неспешно, — чувствовалась привычка человека, очень давно живущего в одиночестве, им ведь торопиться некуда. Кофе был готов, мы сели, и я в общих словах посвятил ее в полученное мною задание, чтобы ей стало понятно, зачем я преследую призрак Сильвии.
Когда я закончил, мы несколько минут сидели молча Она смотрела на меня без гнева, без досады. И потом сказала:
— Видно, тебе очень надо было заработать, да, Мак?
Я ничего не ответил. А что отвечать? Если у Алана Маклина есть душа, она в этот миг была совсем беззащитна.
Там было очень жарко, в Эль-Пасо. В отеле «Хилтон» все номера с кондиционерами, и это замечательно, но на улице термометр все эти дни показывал около тридцати пяти. На гонорар, выплаченный мистером Саммерсом, я приобрел джинсовую спортивную рубашку и пару легких брюк, после чего начал знакомиться с городом — впрочем, не перенапрягаясь. По-быстрому с городом не познакомишься, тут время требуется. Чтобы уж с этим покончить, скажу еще, что в Эль-Пасо были куплены вельветовые джинсы коричневого цвета, а в Хуаресе — сомбреро; но, с час побыв техасцем, стараясь истребить свой чикагский акцент, я понял, что дело безнадежно, и отдал это сомбреро мальчишке-мексиканцу, рывшемуся в куче ореховой скорлупы с намерением отыскать нерасколотые орехи. Еще я дал ему доллар, за что удостоился выговора от строгого вида пожилой американки, изъяснявшейся стилем школьной учительницы, — зачем, мол, я их приучаю попрошайничать, а потом еще сами жалуемся, что в Хуаресе никто ничего делать не хочет.
Мне вовсе не хотелось, чтобы никто ничего не делал в Хуаресе, равно как в Эль-Пасо. Еще мне пришлось купить себе летние брюки из хлопка — вернее, из хлопка с примесью нейлона; дело в том, что прежние, серого цвета, сильно запачкали и в двух местах порвали, выставляя меня из знаменитого борделя в Хуаресе, принадлежавшего арабу, который сам жил в Калифорнии, в Сан-Диего. Этот араб разбогател на том, что поставлял мальчиков педерастам с деньгами, за что местная администрация смотрела на него довольно косо.
К этому времени я успел переговорить почти со всеми менеджерами заведений в тех районах Эль-Пасо и Хуареса, где над дверями горят красные фонари, а также с самими девицами. Никто ничего мне сообщить не смог, а случалось, меня просто гнали в шею, но до рукоприкладства дошло только в борделе, принадлежавшем арабу.
У американцев почему-то считается, что это даже на пользу, если тебе разок намнут шею, причем и кино, и телевидение всемерно укрепляют такое поверье. Видно, такой уж нам достался век, что следует поскорее забыть, какой хрупкий и тонкий организм наше тело, и уверовать, что оно несокрушимо, оттого-то среди ковбоев, среди частных детективов полным-полно таких, которые умудряются в драках, достойных неандертальцев, сохранять в целости свои кулаки, а также физиономии и внутренности, подвергнутые такой же обработке их противниками. Но я все же думаю, что нормальному человеку лучше обходиться без этого, вспомнив хотя бы про размеры штрафов, полагающихся за то, что слишком дал волю рукам.
Только в Хуаресе эти законы не работают. Мне всего-то и нужно было выяснить, в каком из этих заведений лет десять-двенадцать назад работала девушка по имени Сильвия. Но мои расспросы их страшно нервировали, особенно в том арабском борделе, где какой-то норвежец с помощью двух мексиканцев измолотили меня и вышвырнули на улицу да еще добавили ногами по голове и в живот, пока я валялся в пыли, — все лицо было разбито в кровь, когда я пришел в себя. Добавляли и еще, только я уже ничего не чувствовал. Вообще ничего не чувствовал, пока не очнулся наутро в больнице — уже американской, на авеню Альмеда.
Рядом с моей койкой сидел подобравший меня полицейский, здоровенный откормленный мужчина с квадратной челюстью, приветствовавший меня такими словами:
— Доброе утро, милок, решил, значит, еще немножко у нас побыть?
— Вы кто такой? — осведомился я, и сразу резкая боль пронзила рот, затем голову, потом и желудок.
— Сержант Хоумер, милок, а вот ты, видать, порядков наших совсем не знаешь, правильно говорю?
— Какой я вам милок…
— Ну, милок, не милок, ты лучше скажи, откуда такой взялся?
— Да вот взялся. В общем, милок. Только говорить мне очень трудно, язык не ворочается. Может, потом побеседуем, когда прочухаюсь?
— А ты уже прочухался, милок. Челюсть тебе малость попортили, только и делов. Вообще, дешево отделался, вот, правда, морда у тебя вся была в собачьем дерьме, когда тебя нашли. Теперь лучше, не бойся.
— Ничего не лучше. Где я нахожусь?
— В больнице округа, вот где. А сам-то ты знаешь, кто ты такой есть, а, милок? Память тебе, часом, не напрочь отшибло? А то смотри, восстановим.
— Знаю, знаю.
— Ну, скажи.
— Слушайте, шли бы вы, дали б передохнуть, — взмолился я. — Потом придете, я вам все скажу. Даже могу будущее ваше предсказать, если желаете.
Его широкая грубо вылепленная физиономия, заслонявшая от меня всю палату, стала еще шире — видимо, сержант Хоумер улыбнулся, ласково сообщив мне:
— Вот что, милок, тебя эти красножопые малость помяли, так? — ну ты же не хочешь, чтобы теперь и американцы еще добавили, точно тебе говорю, не хочешь.
— Ладно. Только не надо меня милком называть.
— Короче, твоя фамилия-то как? — донеслось из-под улыбающейся маски. — Скажи-ка поскорей, милок, я тебя тогда по фамилии называть буду.
— Алан Маклин.
— Алан Маклин? Ладно, пусть будет Маклин, милок Ты мне вот что скажи, откуда ты к нам заявился.
— Из Лос-Анджелеса.
— И ты что же, бордели наши решил осмотреть да про какую-то Сильвию собрать сведения?
— А тебе-то откуда это известно? — прошептал я, чувствуя, что все плывет перед глазами от боли, а каждое произнесенное слово отдается в голове тяжелым ударом.
— Ты что думаешь, Алан, мы вчера с дерева слезли? Говорить не умеем, вопросы задавать? Или что с нами народ разговаривать брезгует?
— Хорошо. Да, мне нужно найти одну женщину, которую зовут Сильвия.
— Какая Сильвия?
— Сильвия Кароки.
— Кароки? Ну и фамилия, ядрена мать. Еврейка, что ли? Или из желтомордых?
— Венгерская это фамилия, венгерская. Слушай, Хоумер, — опять взмолился я, — мне говорить трудно. Голова трещит черт знает как, загнусь, наверное. Оставь ты меня в покое.
— Да, милок, здорово тебе врезали. — Опять ухмылочка эта его. — Не подфартило тебе, милок, Я вот что тебе, Алан, скажу, ты давай оклематься постарайся, а потом мы с тобой бутылочку раздавим, а? Так, посидим вдвоем вечером, согласен? Я тут такие места знаю.
Глаза у меня закрылись.
— Значит, Сильвия тебе эта нужна. А зачем?
— Потому что задание у меня такое. Работа, понял? Я частный детектив.
— Да ну? Полицейский, значит, только в одиночку работаешь. А я-то все думаю: «Странный этот Алан какой-то, по шлюхам таскается, и за это ему морду бьют».
Его форма с начищенными пуговицами и блестящими ремнями смутно маячила где-то совсем рядом.
— Все одно странно что-то, Алан.
— Бумажник мой достань, там удостоверение.
— Нет у тебя никакого бумажника, милок. Они с тебя все сняли. Штаны вот оставили, рубашку и еще трусы замазанные. Хотя вообще-то хорошие трусы, из нейлона.
— Ну, не веришь, так у лейтенанта Эбби справься из управления…
Боль тупо гудела во мне, и появлялась странная, необъяснимая эйфория, какая бывает перед тем, как теряешь сознание. Если я при смерти, пусть при смерти, даже смерть — облегчение, и сержант Хоумер оставит меня, наконец, в покое. Я отключился под мерные звуки его голоса:
— Ставь 46 000 песо, милок, точно говорю. Какой там, на хрен, тотализатор футбольный, тут такие деньги огрести можно. Давай, как оклемаешься, сразу и двинем…
В больнице я провалялся еще целый день, а наутро меня выписали, вручив счет за медицинские услуги и такси до гостиницы. В отеле я оплатил счет, съел в ресторане бифштекс с помидорами и картофелем, выпил две бутылочки пива, а потом поднялся к себе покурить и успокоить опять начавшуюся боль в желудке. Голова больше не раскалывалась, синяки потускнели, и руки начали подживать. Но так называемые «мелкие внутренние повреждения» заставляли меня морщиться от боли всякий раз, как я пробовал вздохнуть поглубже; а из-за проклятого бифштекса я несколько часов места себе не находил, трудно было наклоняться или делать резкие движения. Больничная еда при таком состоянии, видно, самая подходящая, а бифштекс вполне мог отправить меня на тот свет. Врач в больнице успокаивал: ничего, несколько дней и приду в норму, но вот попробовал сбрить щетину и что-то засомневался, придет ли время, когда это можно будет делать, не испытывая страдания.
Побрившись и приняв ванну, я сумел немножко подремать. Разбудил меня телефон. Лейтенант Эбби из городского управления, тот самый, с которым я сразу установил связь, просил приехать к нему безотлагательно.
Эбби был из тех полицейских, которым уже на все наплевать, просто тянут лямку, чтобы заработать на жизнь. В свои сорок лет он задубел, по выражению его лица ничего нельзя было понять, кроме того, что его ничуть не трогает происходящее с остальными. Со мной он разговаривал так, что невозможно было понять, нравлюсь я ему или совсем нет. Жестом показал, где сесть, и вытащил из стола бумажник, осведомившись, мой ли.
— Мой, — кивнул я, взглянув. Все было на месте, кроме денег.
— Сколько там лежало?
Я сказал, что примерно триста долларов.
— Вы всегда носите с собой так много?
— Если есть, что носить.
— Так, стало быть, бумажник этот принес старый американец по фамилии Тони Сантос.
— Сказал, где нашел?
— На улице. А что еще он мог сказать, что ему теща подарила, после того как вас отделала?
— Ладно. Передайте ему мою благодарность, — сказал я, пряча бумажник в карман.
— Обязательно. Он с нами давно работает. Вот что, Маклин, Сантос и другие, кто с нами работает, — им ведь тоже деньги нужны. Вы уж не будьте в претензии. Люди есть люди.
— Конечно, — согласился я. — Сколько с меня?
— Пятьдесят.
— Сколько?
— Полсотенную. Что, непонятно?
— Да нет, понятно, — сказал я. Сотню я уже выложил за предоставленную возможность порыться в их архивах и каталогах, да еще триста — за удовольствие прогуляться по борделям Хуареса, плюс этот счет из больницы, а теперь еще полсотни плати.
— В налоговой декларации укажете, что израсходовано на поддержку охраны общественного порядка. Тогда процент снизят.
— Ну как же, прямая выгода. Послушайте, тут у вас останавливаться что, не умеют?
— Похоже, это вы не умеете, Маклин. Вас сюда никто не звал. И вообще, с частными детективами связываться — хуже не бывает. Валите отсюда с вашими изысканиями. Вам что, у себя в Лос-Анджелесе борделей не хватает? Вернули вам бумажник, все документы на месте. Вот и поезжайте себе домой.
Я положил на стол пятьдесят долларов и вышел, чувствуя, что по горло сыт техасским гостеприимством. В Эль-Пасо я провел уже семь дней и ничего не раздобыл, абсолютно ничего — ни в полицейских архивах, ни в библиотеках, ни в старых газетах — решительно ни одного свидетельства, что Сильвия Кароки когда-нибудь бывала в этом городе.
И все равно я восьмой день торчал в Эль-Пасо, потому что других вариантов не было, разве что вернуться в Питсбург и начать все заново. Или вообще бросить это дело, отдать Фредерику Саммерсу аванс — но такого сделать я не мог по причинам, прояснившимся для меня позднее.
Шататься пешком по улицам — для этого было слишком жарко, а голова опять начала болеть. За одиннадцать долларов в день я взял напрокат машину — расход, по-моему, оправдан — и познакомился получше с городом и с окрестностями. Раз уж не удается добыть новых фактов, по крайней мере, обживусь в городе да к тому же можно будет потолковать не с одними фараонами да котами. Я катил мимо ранчо, нефтяных скважин, покосившихся мексиканских лачуг и решил перекусить в придорожной забегаловке, но весь аппетит пропал, когда я увидел прибитый на дверях плакатик «Черномазым, мексиканцам и собакам вход воспрещается». Я добрался до Рио-Гранде, полюбовавшись хлопковыми плантациями, упирающимися в болота, а когда головные боли прекратились, предпринял экскурсию к Сьерра-де-Кристо Рей, где на вершине горы воздвигнута статуя Иисуса Благодетеля.
Хотя это всего в трех милях от Эль-Пасо, места тут безлюдные, и не стоит в одиночку затевать двухчасовой подъем к этой статуе, гигантской стелой вознесшейся вверх. Приехал я туда совсем рано, и не было там в этот утренний час никого, за исключением мальчишки-мексиканца лет двенадцати, который сидел на камне в тени и задумчиво, сосредоточенно ковырялся в зубах. Зубы у него, как у большинства мексиканцев, особенно молодых, были крупные и белые, а выражение лица не по годам взрослое, красивый такой мальчишка с копной жестких волос, напоминавших петушиный гребень. Были на нем выцветшие, во многих местах заштопанные голубые джинсы и белая майка, удивившая меня своей безукоризненной чистотой.
— Доброе утро, сеньор, — приветствовал он меня, — К Иисусу подняться задумали?
— Мне говорили, что в одиночку лучше этого не делать, как бы там наверху по голове не огрели.
— Со мной вы же не в одиночку пойдете, сеньор.
— С тобой?
— Меня зовут Панчо — по-английски это Фрэнк будет, а так Панчо Гусман. Меня в честь Панчо Вильи так назвали, упокой, Господи, его душу. Ничего, что я так говорю?
— Конечно, — успокоил я его.
— Хорошо, что вы такой. Пойду с вами, если хотите. Там четырнадцать площадок, пока к Иисусу поднимаешься, так я всех бандитов этих знаю, хулиганов и вымогателей, которые там работают.
— У тебя дома, наверное, телевизор есть? — улыбнулся я.
— Это вы про то, что я говорю не как все? Другие туристы тоже замечали, я, правда, стараюсь. А телевизора нет, мы бедные; я телевизор к соседям хожу смотреть, они его в лотерею выиграли. Фильмы про гангстеров смотрю. Мать у них на ранчо росла, где ее отец был пастухом, так она говорит, что вестерны эти сплошь одно вранье, лучше про гангстеров. И сама про гангстеров смотрит, а еще про частных детективов. Вы мне доллар заплатите, если я с вами пойду.
Я дал ему доллар и спросил, что это за четырнадцать площадок.
— А вы не католик, сеньор? — спросил он в ответ.
— Нет.
— Понятно. Но в Бога веруете?
— Как сказать. А если не верую, ты со мной не пойдешь?
— Я смотрю на вещи широко, сеньор. Не фанатик какой-нибудь, как прочие. Отец у меня родом из Даранго, там индейцев много, так они никакие не христиане и бедные, ужас просто, а все равно, ничем они нас не хуже; только мама по-другому думает и ругается с ним, она все время в церковь ходит. А я вот не фанатик. Со всеми могу поладить, сеньор. Ну вот, по нашей вере четырнадцать ступеней Христос прошел в муках своих, пока его из дома Понтия Пилата на Голгофу вели. Вы про это, наверное, слыхали, да? — терпеливо объяснял он мне.
— Слыхал, конечно.
— Так вот, сеньор, пока мы до Христа дойдем, будет четырнадцать площадок, где передохнуть можно, и на каждой крест установлен, и мы их ступенями называем.
Мы начали подъем. Пока мы продвигались от ступени к ступени чудесным этим утром и любовались уходящими вверх крестами, Панчо Гусман все мне рассказал про Урбичи Солера, который воздвиг эту статую, а до того поставил еще одного Христа в Андах, и про тореро Хосе Артруби — ему в ближайшее воскресенье драться на корриде, только быков выпускают малорослых и для серьезного дела не годных, и о том, как сделать, чтобы тебя не обжулили на рынке, и где мексиканцам лучше — на американском берегу Рио-Гранде или на другом, и про разные телепрограммы, особенно такие, где фильмов много. Еще он сказал, что надеется скопить сотню долларов, пока не начались занятия в школе; семь долларов он поставил на лучшего боевого петуха в Хуаресе, что надо мне на петушиные бои сходить, обязательно надо — он, вот, последний раз на корриде одиннадцать долларов выиграл, поспорив на победителя.
Мы лезли вверх среди голых скал, кое-где облепленных колючками, и ни души нам не встретилось за все те два часа, что понадобились, чтобы добраться до продуваемой ветром верхней площадки, где высилось изваянное в камне изображение Христа Благодетеля, которому скульптор придал типично мексиканское выражение печали и терпения. Отсюда как на ладони были видны весь Эль-Пасо и Хуарес, и Форт-Блисс с близлежащим аэропортом, мимо которого коричневой лентой струилась Рио Гранде, а по берегам зеленые пятна хлопковых плантаций, и горы — то бурые, то ослепительно белые блестят в лучах солнца. Когда летишь самолетом, ты отделяешься от земли, и она становится тебе чужой, но здесь, на вершине, упираешься ногами в земную твердь, и сам ты часть земли, хотя и очутился высоко над нею, и тогда появляется чувство покоя, свершения — особенное чувство, которое не с чем сравнить. Этот покой входил в меня, и вся моя душа отзывалась ему, и я думал про то, как мудро древние поступили, сделав горы обиталищем своих богов и строя там алтари, у которых приносились жертвы.
Я плюхнулся на камень рядом с Панчо, который, с любопытством на меня поглядывая, расспрашивал, зачем это я проделал такой трудный путь наверх, если, конечно, это не тайна.
— А почему тебе кажется, что тайна?
— Техасцы народ скрытный.
— Но я-то не техасец, я из Лос-Анджелеса.
— Понятно. — Мне тоже было понятно: раз я из Калифорнии, со мной можно обходиться по-простому. Панчо все так же пристально меня разглядывал своими темными глазами. — У вас, может быть, неприятности какие-нибудь?
— Очень интересно, — заметил я. — Ты, стало быть, и душевной терапией занимаешься?
Он поинтересовался, что такое терапия, а когда я объяснил, Панчо сказал:
— Хорошее слово, надо обязательно запомнить. Все новые английские слова стараюсь запоминать. А вам, сеньор, я вот что хочу сказать. Я в Эль-Пасо и в Хуаресе всех знаю, так что мог бы вам чем-нибудь помочь, если нужно.
— Да, наверное, можешь. А если мне понадобится кого-нибудь в Эль-Пасо разыскать, можно к тебе обратиться?
Он оглядывал открывающуюся панораму, и я вдруг почувствовал зависть к этому подростку-мексиканцу, ведь, вспоминая детство, он всегда будет видеть перед собой эти горы, эти изумительные пейзажи. Тут он, глядя мне прямо в глаза, спросил:
— А кого вам нужно разыскать, сеньор?
— Одну женщину.
— Ага. Вы влюблены, сеньор?
— Знаешь, — сказал я, — когда-нибудь тебе зададут хорошую порку за такие расспросы.
— Ха! Пусть попробуют, сеньор. У меня тут в горах друзей много найдется. Как это вы сказали — зададут порку? Ну, мои друзья тоже порку задать сумеют, вы не сомневайтесь, сеньор. Скажите, пожалуйста, а вы в полицию обращались?
Я кивнул.
— И по телефонной книге искали?
Я улыбнулся.
— Зря вы смеетесь, сеньор, люди тут вовсе не такие хитрые, как им самим кажется. Полиция, коты и попы — вот они все, что надо, знают. Коты вечно врут, это точно, а в полиции вы уже были, остаются попы, только они помалкивают, как в рот воды набрали. Понимаете, когда кого-то разыскивают, дело почти всегда драками кончается. В Хуаресе все время техасцы разные рыскают, ищут кого-то. Наверное, у американцев привычка такая — счеты сводить.
— А что, много попов в Эль-Пасо, ну и в Хуаресе тоже?
— Да уж не сомневайтесь, сеньор.
— А ты с ними знаком?
Мальчишка задумался.
— Ну как вам сказать, какие они? Вы же не католик, вам попов этих не понять. В общем, разные они бывают, как и все люди.
И добавил:
— Только слова из них не выколотишь, это уж все они такие.
— Послушай, Панчо, — теперь я говорил с ним вполне серьезно, — ты мне вот что скажи. Допустим, католик перед смертью хочет исповедаться, чтобы ему отпустили грехи. Ну, он много грешил в жизни, жулик был или еще что, какой-нибудь хулиган, не знаю, даже хуже. Так вот, большой это грех, если кто-нибудь из таких же жуликов будет говорить, что он, мол, сам поп, пусть к нему приходят исповедоваться?
— Очень большой, — сказал мальчишка, и я заметил, что глаза у него загорелись.
— Так вот, представь себе, что такой человек лежит при смерти. Кто ему эти грехи отпустит?
Кажется, никогда еще я не заходил так издалека, и на губах мальчишки появилась насмешливая улыбка, ему, видимо, забавно было удостовериться в моем полном невежестве, а может, показались смешными мои маневры. Но я знал, что в душе он надо мной смеется, хотя и стараясь этого не показывать. Я вытащил из бумажника еще доллар, положил ему в руку. Он разгладил бумажку, перевернул ее, затем, тщательно сложив, спрятал в карман.
— А где этот ваш человек умирает, в Эль-Пасо или в Хуаресе?
— И там, и там — не знаю.
— Ну, не может же он сразу в двух местах умирать, правда, сеньор? Я серьезно вас спрашиваю. Потому что, если в Эль-Пасо, тогда позовут капеллана из полиции или в ближайшую церковь сбегают, если, конечно, не решат: пусть себе подыхает как собака. А вот в Хуаресе на такой случай есть отец Гонсалес.
— Почему именно он?
— Ха! Ну как вам объяснить? Отец Гонсалес — совсем бедный, и прихожане у него совсем бедные, и он такой добрый, не поверите. Говорят, смолоду сам сильно грешил. Разное говорят. Но в таких делах больше обращаться не к кому, он, как это по-вашему говорится? — с сочувствием подходит. Приход у него старый, очень старый, это на Чихуахуа, улица такая есть в Хуаресе. Бедный приход. Туда даже туристы никогда не заглядывают. А вот вам с отцом Гонсалесом непременно надо поговорить по этому вашему делу.
— Непременно, — согласился я.
Саженец дуба, который когда-то воткнули в землю и бросили, выдержал все и вымахал в несколько этажей, так что весь двор был в пестрой тени от его листьев. Лучи вечернего солнца играли на толстых ветвях. Выпирающие толстые корни навевали мысль об упорстве и мудрости. Земля под дубом была выжжена до желтизны, нигде не былиночки, и такого же горчично-желтого цвета были стены миссии. Я сидел на скамье, привалившись к спинке, и слушал доносившиеся звуки вечерней службы. Прохладно тут, так приятно расслабиться. Скамья сколочена из грубо оструганных планок, широкая, прочная скамья, которую сидящие за столько-то лет отполировали до блеска. Я провел по ней рукою — гладкая, прохладная поверхность.
Служба кончилась, священник вышел на крыльцо, прощаясь с прихожанами, — их было немного, человек десять. Старые крестьяне, все больше индейцы — мужчины, женщины, сплошь с узловатыми руками тяжко работающих людей. Каждому священник говорил что-то ласковое, подбадривающее. Он и сам был из индейцев, широкоскулый, до черноты загорелый, все лицо в мелких морщинках. На нем была длинная бесформенная ряса, не догадаешься, пятьдесят ему или все сто.
Честно говоря, к священникам, вообще к духовенству я отношусь без особой симпатии, но этот поп чем-то к себе сразу располагал — и манерой держаться, и исходившей от него добротой. Когда прихожане разошлись, он медленно двинулся ко мне и с легким испанским акцентом сказал:
— Я отец Гонсалес. Вы меня ждете?
Я встал, сказав, что действительно хотел бы с ним побеседовать, и назвал свое имя. Мы пожали друг другу руки — крепкая, мускулистая ладонь, видимо, очень сильный. Усевшись на скамью, он жестом пригласил меня сесть рядом. Минут пять мы молчали, мне хотелось, чтобы он заговорил первым.
— Вот это старое дерево, — наконец, начал он, — дуб, мистер Маклин.
— Понимаю. Замечательное дерево.
— Тут нигде больше дубы не растут. Я не к тому, что у меня какая-то там выдающаяся миссия, нет, самая обыкновенная да и старая к тому же, знавала времена получше нынешних, только давно это было. И все равно все про нее знают, потому что тут это дерево растет, а солнце разукрасит стены лучше любого умельца. Вы ведь не нашей веры, мистер Маклин, верно?
— Нет, другой.
— И вам наша вера не по душе?
— С чего вы взяли?
— Да уж видно, сэр, по тому видно, как вы себя со мною держите. Не верите вы мне. Все думаете: что это за поп мексиканский? Просто стараетесь не судить слишком строго. Я тоже стараюсь, мистер Маклин. Чем старше становлюсь, тем больше стараюсь никого не судить слишком строго.
— Простите, — сказал я. — Меньше всего хотел вас обидеть.
— Ну что вы! — старик улыбнулся; теперь, когда на его лице появилась улыбка, сразу стало видно, как он стар, сколько мудрости таится в этом широкоскулом, плоском лице индейца. — А я разве сказал, что вы меня обидели? Да ничего подобного, наоборот, мне бы, старику, проявить больше обходительности, уж вы, пожалуйста, отнеситесь снисходительно. Ведь душа с другой душой не сразу сближается, да и забываю я, что у вас на родине каждый норовит частоколом от прочих отгородиться. Я, когда с новыми людьми встречаюсь, всегда пробую понять, какая у человека душа, и знаете, мистер Маклин, мне приятно, когда сюда приходят люди из вашей страны. Все равно зачем. Ведь отсюда всего миля до границы, а на самом деле нас разделяет огромная, огромнейшая дистанция.
— Да, ваша правда, — согласился я. — Вы, наверное, все думаете, что это мне от вас потребовалось, отец Гонсалес?
— Ну, вы же сами мне скажете. Не торопитесь, службы сегодня больше не будет. Может, правда, вы сами спешите?
— Нет-нет.
— Ну и хорошо. Вы ужинали?
— Нет. Но спасибо, я не голоден.
— Разве можно так говорить, даже если к бедному в дом пришли? Голод — это ведь благо великое, обязательно нужно, чтобы человек испытывал голод, хотя бы слегка. Я живу один, но в печи у меня найдется горшок с тушеными бобами и свежей выпечки тортильи тоже найдутся, я их у булочника покупаю, вон там, напротив. И еще есть холодное пиво. Вы как, против простой мексиканской пищи ничего не имеете?
— Спасибо вам большое, я очень тронут.
Он поднялся.
— Тогда схожу за тортильями. Пойдете со мной или здесь подождать предпочитаете? За ужином и поговорим или после, если вам так больше нравится.
Мы пошли с ним по улице, свернули за угол — тут, как во всех мексиканских городках, тянулись с обеих сторон сплошные стены, ни одного окна, только двери. В одну из них мы, постучав, вошли, пересекли нищенски обставленную комнату, где не было ничего, кроме постели, стула и деревянного шкафчика, и очутились во дворе. Маленькая, согнутая годами индианка стояла на коленях перед печкой, сделанной из гнутого листа жести и камней. Жесть была раскалена тлеющими внутри углями. Увидев нас, женщина обернулась и что-то сказала по-испански священнику. Он, улыбаясь, ответил ей тоже по-испански, и она взяла из чана комок теста, скатала шарик и принялась быстро мять его пальцами — растягивала, сжимала, пока не образовалась толстая лепешка. Бросив ее на сковороду, женщина тут же взялась за следующую, демонстрируя необыкновенную быстроту и ловкость. Старик заметил мне:
— Теперь нечасто увидишь, чтобы вот так пекли тортильи. У нас, мистер Маклин, тоже машинки разные появились. Но если машинками пользоваться, вкуса никогда такого не будет, пресно выходит, грубовато. А сегодня я вас угощу настоящим мексиканским хлебом, такой у нас пекли, еще когда испанцев и в помине не было, — он чуть ли не извинялся передо мной за свою патетику, — священный это хлеб, хотя, и то правда, любой хлеб священен. Вас, наверное, удивляет, что я тортильи хлебом называю. Но, понимаете, когда-то все люди на земле пекли свой хлеб вот так, как она делает, лепешки пекли, а не батоны — да, и в Европе так было, и на Востоке, и в Африке. Так что у всех живущих на земле есть что-то общее. Хлеб насущный — самая глубокая, самая прочная связь, которая может объединить людей.
Я смотрел на него во все глаза, и что-то, видимо, было написано у меня на лице такое, что старик засомневался, всерьез ли я отношусь к его словам. Похоже, даже чуточку обиделся, словно бы он душу передо мной открывает, а я тайком над ним посмеиваюсь.
— Ну конечно, — сказал я. — Вы все правильно говорите. Я знаю, ведь я по специальности историк, древнюю историю изучал.
— А сейчас другим занимаетесь, мистер Маклин?
— Да, я частный детектив.
— Вот как? Что-то не похожи вы на частного детектива.
— Вы тоже не очень похожи на священника.
Он пожал плечами, засмеялся. Тортильи были готовы. Женщина завернула их в бумагу, отец Гонсалес расплатился. Мы пошли назад в миссию. Она представляла собой небольшое квадратное помещение из одного зала, почти никаких украшений, никогда еще я не видел так просто обставленного католического храма — алтарь, распятие, исповедальница, еще несколько необходимых для служб предметов и грубо сработанные деревянные скамьи на кирпичном полу, до блеска отполированном босыми ступнями стольких поколений крестьян. За алтарем была комнатка, занимаемая священником: койка, два стула, стол, обмазанная глиной печь, где на углях грелись бобы. Пока отец Гонсалес, достав глиняное блюдо, раскладывал тортильи, я молча осматривался. Из ящика в углу были извлечены две луковицы, которые он, покрошив, смешал с бобами, — надеюсь, вы не побрезгуете сырым луком, с бобами он очень хорош. Я его успокоил: очень люблю лук, — и он так и просиял. Радуется, как ребенок, самым простым вещам. На столе появились глиняные тарелки и стаканы. Он вышел, вернувшись с двумя бутылками пива, они, оказывается, остывали в колодце — всегда наготове, если вдруг гость забредет.
— Ну вот, мистер Маклин, прошу к столу: тортильи, бобы, лук, пиво — так у нас всегда едят; пиво, правда, бывает только по праздникам. Простая еда, зато очень полезная. Вы увидите.
Ни вилок, ни ложек не было, так что пришлось, следя, как он это делает, подцеплять бобы разломанной тортильей, заедать их луком и пивом смягчать острый вкус. В Лос-Анджелесе мы иногда ели тортильи с бобами, но тут и сравнивать было нечего, а холодное пиво оказалось необыкновенно светлым и прозрачным. Я был очень голоден и с жадностью набросился на еду, пока не пришло ощущение сытости, а с ним и чувство покоя. За едой мы обменялись несколькими словами, а когда ужин был окончен, старик, улыбнувшись, осведомился у меня, смягчая интонации, чтобы не обидеть:
— Ну как, мистер Маклин, по-прежнему думаете, что попы все сплошь жулики? Мол, такую еду только для туристов держу, а у самого в погребе цыплята да вина лучших марок, а?
Я признался, что поначалу у меня были такие подозрения.
— Потому что наша церковь слишком погрязла в двуличии, да? — уточнил он. — Всюду дьявольские искушения, и проповедуем мы ложные истины вроде чистилища и ада, и поклоняемся ложным идолам.
— Я против католицизма ничего не имею, — успокоил я его. — Религия, знаете, мне чужда, так пусть и она признает, что я ей чужд. — Он кивнул, не думая меня упрекать. — А к вам я пришел, потому что мне о вас очень хорошие слова говорили.
— Кто именно, мистер Маклин?
— Один мальчишка, с которым мы познакомились на горе, где статуя Иисуса, — Панчо его зовут.
— А, ну как же. И что же он вам обо мне говорил?
— Говорил, что если в Хуаресе умирает очень плохой человек, которому почти что нет прощения, обязательно пошлют за вами, только бы успеть.
На лице старика опять промелькнула улыбка, он о чем-то задумался, что-то вспоминал. Видимо, думал, отчего я решил, что это — хорошие слова о нем.
— Надо очень любить людей, чтобы не отказать в последнем утешении даже таким.
— А может, надо только их понимать, мистер Маклин? Вы никогда не задумывались, какая мука для хорошего человека сталкиваться со злом?
Я сказал, что нет, не задумывался, да и не очень мне было понятно, что он имеет в виду, говоря: хороший человек.
— Хороший человек тот, кто не изведал искушений, мистер Маклин.
— Боюсь, я по-другому смотрю на вещи.
— Напрасно вы так думаете, — сказал он, — хотя, с другой стороны, вы правы. Как вы думаете, мистер Маклин, сколько мне лет?
Я покачал головой, но он настаивал, и я предположил, что лет шестьдесят девять-семьдесят. Тут он весь расцвел, словно маленький мальчик, которому удалось провести за нос взрослых.
— Мне восемьдесят восемь, мистер Маклин. Восемьдесят восемь лет я наблюдаю жизнь, в которой так мало радостей и столько печалей. Я родился в 1870 году, мистер Маклин, неподалеку отсюда, миль тридцать, — на старой гасиенде в Гранде. Отец мой был пеоном, одним из трехсот пеонов, принадлежавших сеньору Фортесу, хозяину этой гасиенды. У нас в семье было одиннадцать детей, а выжили всего трое, остальные умерли, когда им еще и десяти не исполнилось. Вот так, никогда в жизни я не видел, чтобы мой отец улыбнулся и мать тоже. Мать умерла, когда мне было шесть лет. Я убежал из дома, перебрался на тот берег и поначалу был на посылках у продавца, который ездил с фургоном по округе, сладости продавал, а потом я коров пас на ранчо «Треугольник», это в Гвадалупе. И подрался с одним ковбоем, потому что он оскорбил меня и весь мой народ; а когда он за пистолет схватился, я его прикончил ножом. Пистолетом я потом тоже научился пользоваться, и к девятнадцати годам пять человек на тот свет отправил, не веривших, что мексиканец тоже с пистолетом управляться может. Ну, стал я преступником, ловили меня, тысячу долларов за мою голову назначили, и пришлось мне прятаться в разных местах, отсюда до самого Санта-Фе и даже до Калифорнии. Обычно пастухом нанимался, и повадки все эти перенял полностью, хвастливый был такой юноша, чуть что — сразу за нож, и всех на свете ненавидел, и девушек в два счета окручивал, а если надо, пистолет всегда наготове, так, мне казалось, я себя достаточно утверждаю и отстаиваю. Вам странно, что я, священник, обо всем этом с вами вспомнил? Так вот, мистер Маклин, потому-то я и стараюсь ни о ком не судить слишком строго, что сам столько зла причинил, сам все заповеди нарушал, людские и Божии. Я себе давно уже вот что сказал: раз Господь повелел тебе так долго пребывать на земле, значит, тебе дело поручено, важное дело. Может быть, для того я и существую, чтобы нехорошие люди мне во всем признавались, ведь на самом-то деле не злые они, просто тоска их гложет и отвращение к самим себе. Вам, видно, один из таких вот повстречался, да, мистер Маклин? И ко мне вы пришли, потому что думаете я мог ему грехи отпустить, когда он умирал.
— Вы что, и мысли читать умеете? — прошептал я. Он помотал головой и ответил, печально улыбаясь:
— Да нет, зря вы. Просто — зачем бы вам еще мною интересоваться? Я ведь только старый, очень старый человек, которому Святая Церковь не мешает делать свое дело, да и кто еще согласится поехать в такой приход. А другого повода меня искать у вас не было, мистер Маклин.
— Простите меня, пожалуйста.
— За что, мистер Маклин? За то, что вы по ошибке сочли меня хорошим человеком? Ну, так это не такая уж непростительная ошибка. Очень скоро мне предстоит отправиться туда, где точно взвесят, что тяжелее — бесчисленные мои грехи или немногие достоинства. Что плохого, если там вспомнят, что вот и мистер Маклин считал, что достоинства все же имеются. — Снова промелькнула эта озорная улыбка, — Впрочем, вы же американец, человек цивилизованный, вы в эти глупости не верите про рай, про ад. Извините меня, не надо мне над вами подтрунивать, но просто вы мне нравитесь. А вообще полагается с открытым сердцем к людям подходить, особенно к вам, гринго. Ну так что же вы хотите от меня узнать?
Я рассказал. Признался, что мне приходится действовать методом домыслов и предположений и интересует меня один подонок из Питсбурга, который выдавал себя за священника и назывался Питер Поп, только никаких его следов в полицейском архиве не обнаружилось, и никто о нем не слышал, но я не исключаю, что он мог вляпаться в какую-нибудь историю тут, в Хуаресе.
— Напрасно вы свой метод так невысоко цените, мистер Маклин, ведь, если подумать, все мы хотим узнать тайны о нашем мире, а как в них проникнешь, если нет фантазии и не умеешь строить какие-то самые невероятные предположения? Когда этот ваш Питер мог тут находиться?
— Десять-одиннадцать лет тому назад.
— А что заставляет вас думать, что он, Питер Поп, так ведь? — умер тут, в Хуаресе?
— Видите ли, — сказал я, — у меня нет точных свидетельств, что он вообще тут находился, в Эль-Пасо или в Хуаресе. Просто я считаю, что он, возможно, попал в Эль-Пасо и тогда уж непременно у него должны быть неприятности с полицией. Но в Эль-Пасо следов его нет. Значит, либо он тут никогда не бывал, либо на самом деле поехал не в Эль-Пасо, а в Хуарес. А если он не умер тут, в Хуаресе, тогда почему ничего про него не слышали в Эль-Пасо? Понятно, это сплошь одни догадки.
— Вы в полицию нашу обращались?
— Сходил. Но дело было так давно, а у вас, в Мексике полиция не составляет досье на тех, кто подозревается в причастности к преступному миру. Все дело в давности срока. И в фамилии. Я не знаю его настоящей фамилии.
— Зато я знаю, мистер Маклин, — сказал старик совершенно спокойно.
— Знаете?
— Да, мне известно, кто этот человек, которого вы называете Питер Поп. Он похоронен на кладбище за моей миссией, мистер Маклин. Если хотите, можем сходить на его могилу. А пока не хотите ли узнать, каким образом так вышло, что он здесь похоронен?
Я только кивнул, лишившись дара речи.
— Пойдем посидим вон на той скамейке у входа. Солнышко садится, там сейчас очень хорошо.
Десять лет назад священник сидел на этой же скамье, наслаждаясь разлившимся по телу покоем и, может быть, перебирая в памяти прожитое, пытаясь ответить на вопросы, которые не дано разрешить никому, даже служителю церкви. Когда он поднял глаза от выжженной солнцем земли, у дерева стояла девушка. Пестрые тени падали на ее платье, на распущенные по плечам пышные волосы. Какое было платье? Этого он уже не помнит, но, кажется, простое, свободное, без рукавов, и ноги тоже голые. Мексиканские сандалии, такие на юге делают, а потом везут сюда, к границе, где много американских туристов. Косметики никакой, да и не нужна косметика на этом загорелом лице с резко выраженными чертами. Сколько ей было лет? Шестнадцать, ну, может быть, семнадцать. Он обратил внимание, что осанка у нее была, как у индианок с юга, привыкших таскать на голове тяжелые узлы. На минуту ему показалось, уж не мексиканка ли, только очень она высокая, мексиканки такими не бывают.
— Ее звали Сильвия? — спросил я старика.
— Да, мистер Маклин.
— Сильвия Кароки?
— Кажется, да. Давно это было, могу и ошибаться.
— Но что Сильвия — точно?
— Да, мистер Маклин. Звали ее точно Сильвия.
— Yo necesito ayuda. Por favor[5]…
По-испански она говорила с сильным акцентом, но понять можно было, особенно если привык разбирать жаргон. Старик ответил:
— Говори по-английски, милая. Я по-английски тоже могу.
— Вы ведь отец Гонсалес? — она подошла ближе.
— Да, я отец Гонсалес.
— Вы мне поможете? Очень прошу.
— Если смогу, милая. Садись, расскажи, что у тебя за беда.
Она присела на краешек скамьи и смотрела на отца Гонсалеса, не отрываясь.
— Вы священник?
— Ну конечно. А ты принадлежишь к католической церкви, дитя мое?
Она печально покачала головой.
— Нет. Я ни к какой церкви не принадлежу. Но там, в морге, лежит один человек, так он католик. И он умер без отпущения грехов…
— Он кто? Мексиканец?
— Нет. Американец.
— А как вышло, что он умер, дитя мое?
— Его убили. Подрался, и двое из той компании прирезали его ножами.
Священник кивнул. Он был полон сострадания и к ней, и к нему — ко всем, кто становится жертвой таких вот вспышек насилия.
— Так, значит, он мертв?
— Да.
— Что же я могу для него сделать, дитя мое? Поздно принимать его исповедь.
— Понимаете, святой отец, он в морге. Я спросила у капитана полиции, как они с телом поступят? Говорит, что для таких на кладбище есть яма с негашеной известью. Вот я и пришла вас просить: заберите тело и похороните на освященной земле. И помолитесь о его несчастной душе.
— Но ты же не веруешь в бессмертие души!
— Нет, не верую! — ответила она с яростью. — Не верую! И в Бога вашего не верую, святой отец! Ни в какого Бога! Все как есть вам говорю, святой отец.
— И очень хорошо делаешь, дитя мое. Всегда следует говорить правду. Но если ты так настроена, зачем же ко мне пришла?
— Потому что он веровал.
— Не понимаю я тебя, — сказал священник. — Ты его вдова?
— Нет.
— Любила его?
— Я его ненавидела!
Старик развел руками, глядя на Сильвию с недоумением. Ждал, что она скажет, и услышал:
— Все вы одинаковые. Имейте мужество признаться, святой отец.
— Да ведь все люди одинаковые, — мягко ответил отец Гонсалес.
— Я прошу вас помочь. К чему эти разговоры?
— Ни к чему, дитя мое.
— Так вы его тут похороните?
— У него нет ни родственников, ни друзей?
— Никого. В целом мире никого, кроме меня.
— Тогда нетрудно будет забрать тело, чтобы похоронить здесь. Как его звали?
— Фрэнк Патерно.
— Понимаю, — Священник встал, взял ее за руку. — Что же, дитя мое, пойдем в полицию, постараемся с ними договориться.
Сгущались сумерки, небо было расцвечено, как букет увядающих роз. Отец Гонсалес поднялся, сделав мне знак следовать за ним, и, не задавая вопросов, я пошел на кладбище, где лежал Фрэнк Патерно, называвший себя Питер Поп. На его могиле стоял деревянный крест с именем, датами рождения и смерти. Я прочел даты и долго стоял в подступавшей все ближе тьме, погрузившись в свои мысли. Потом повернулся к старику. Мы вернулись, и он зажег лампу, приглашая меня посидеть с ним еще.
— Если я правильно понял, — сказал он, — вас, мистер Маклин, интересует та девушка, а не тот, кто здесь лежит.
— Вот оттого вы мне и рассказали про вашу встречу, не пытаясь придать ей какой-то смысл?
— А много ли вы видели вещей, обладающих ясным смыслом, мистер Маклин? Когда ты совсем молод, кажется, что прочно стоишь ногами на земле и никогда эта связь не ослабнет. Но идут годы, она начинает слабеть, так, мистер Маклин? Уже нет былой уверенности, уже прочность не та. Наверное, с вами тоже такое произошло, разве нет?
— Причем тут это?
— Притом, что правда и ложь, настоящее и поддельное — они, мистер Маклин, смешиваются, расплываются. Или это просто фантазии выжившего из ума старика?
— Вы вовсе не выжили из ума, отец Гонсалес, — ответил я, задумчиво глядя на него. — Вы вот мексиканец, а по-английски говорите так, словно в университете специально риторике обучались. Ваш приход, может быть, самый бедный на много миль вокруг, а тем не менее никогда мне, кажется, не встречался такой умный, такой всепонимающий человек. Вы меня угостили ужином, который подают в обычном крестьянском доме, но сделали так, что у нас с вами был пир эпикурейцев.
— Стало быть, есть, что замаливать, спаси меня, Боже.
— Замаливать?
— Мистер Маклин, вы человек очень наблюдательный, — вздохнул он. — Но никаких тайн здесь нет. Вы просто не учитываете, что, как и многие, кто вырос здесь, на границе, я с детства говорю на двух языках. Английский я знал еще маленьким ребенком, к тому же учился в семинарии Федерального округа, затем в Риме, а главное, я уже давно, очень давно живу на земле. Пусть это бедная церковь, но для меня, мистер Маклин, она большое богатство, очень большое. — Голос его стал едва слышен.
— И оттого, что тут лежит тело Фрэнка Патерно?
— Да, и от этого. Как знать? Ему же ничего не нужно было, только немножко освященной земли.
— Но ведь он был вор, сводник, ничтожество, он зарабатывал тем, что сам объявил себя священником…
Отец Гонсалес прервал меня.
— Какой мерой меряете, мистер Маклин? Кому дано знать, что творится в душе человеческой?
— Вот видите, — сказал я, — с клириками спорить невозможно. У вас на все найдется эвфемизм, не можете вы вещи своими именами назвать.
— Зато вам, мистер Маклин, все на свете понятно, да?
— Если бы! Вот вы столько всего мне рассказали, а ведь ничего не объяснилось. Чего ради Сильвия Кароки так пеклась о человеке, которого ненавидела?
— Этого я вам объяснить не могу, мистер Маклин.
— То есть не хотите.
— Да.
— Почему?
— А разве вы сами не понимаете? — в голосе старика теперь чувствовалась усталость. — Я ведь священник. Как же я могу делиться с первым встречным тем, что мне открыли, вверив душу?
— Но почему нет? Она же не на исповеди у вас была.
— Если формально, то нет, не на исповеди. Такого не было. И она не обратилась в мою веру, вообще не приняла религию. Странная это девочка — верней, женщина, она ведь уже не ребенок была, совсем не ребенок — вот оттого я так ясно ее и помню, хотя столько лет прошло.
— Но ведь она была проститутка! Девка из борделя в Хуаресе!
— В Хуаресе бордели ничуть не хуже, чем в Эль-Пасо, мистер Маклин, а кроме того, вдумайтесь и поймете, что всем нам приходится так или иначе собой торговать. Я уже слишком стар, а вы, мистер Маклин, слишком проницательны, чтобы всерьез принимать на веру всю эту благочестивую ложь. Да, всем приходится торговать собой, только у некоторых выходит так, что за право торговать платит сам торговец. Вам странно такое слышать? А я просто хочу понять, что же мы называем грехом, и не надо сразу же обрушивать проклятия. Когда эта Сильвия Кароки тут появилась, я сразу проникся к ней сердцем, — знаете почему?
Я помотал головой.
— Потому что в ней гордость была настоящая и сила тоже — не та гордость, какая у очень богатых бывает, и сила не оттого, что она чего-то добилась; в общем, не то, что мы называем soberbia — трудно это слово передать по-английски, а была в ней animo — тоже точного эквивалента не подберу, ну, в общем, честь, я думаю, и мужество, и твердость, раз уж более точных выражений не находится. Как мне это вам объяснить? Давным-давно, еще на гасиенде, где я жил ребенком, один пеон не стерпел измывательств надсмотрщика, замахнулся на него, огрызнулся, что-то такое и его привязали к столбу на площади, стали хлестать бичами, чтобы не заносился. После каждых десяти ударов надсмотрщик подходил к нему, спрашивал: «Ну как, хватит?» И если бы он сказал, что хватит, они бы остановились. Но он не сказал, и его забили насмерть. Понимаете теперь, что я имел в виду, когда про Сильвию говорил?
— Кажется, да, — сказал я.
— Таких женщин за всю жизнь, может быть, раз-два встретишь, не больше…
— Да, согласен.
— Она у меня тут осталась, — сказал отец Гонсалес. — Пять дней прожила. Некуда ей было идти.
— И вы хотели, чтобы она осталась насовсем?
— Хотел, мистер Маклин. Если бы был помоложе, не надо бы мне было доказывать, что для мужчины самая большая удача в жизни встретить такую женщину. Мне не страшно вспоминать свою юность, свои тогдашние страсти, только от них давным-давно ничего не осталось. Когда появилась Сильвия, мне уж было под восемьдесят. Я уступил ей койку, а сам спал на подстилке в храме и чувствовал себя как отец, к которому вернулся ребенок, а ведь надо вам сказать, мистер Маклин, собственных детей у меня никогда не было.
На третий день после ее прихода отец Гонсалес, свершив утреннюю службу, вышел во дворик, где Сильвия стирала его белье в старом жестяном корыте. До сих пор он помнит ее в ослепительных лучах раннего солнца: волосы завязаны узлом, руки все в мыльной пене — сильные загорелые руки. Во время службы она никогда не заходила в храм, прячась в комнате священника или устроившись где-нибудь на дворе. После первого их разговора она старалась не касаться религии, да и отец Гонсалес избегал таких споров. А сейчас просто поблагодарил ее за то, что все выстирано, только зря она считает, что должна этим заниматься.
— Я ведь ем ваш хлеб, святой отец, — ответила она, выпрямившись и влажной рукой поправляя прилипшую ко лбу прядь.
— Нет, Сильвия, не мой. Не бывает никакого моего хлеба. Хлеб нам Господь послал, а я его просто ем и благодарен за то, что он такой вкусный. А если кто-то придет разделить со мной трапезу, я только счастлив.
— Зачем вам это? — спросила она.
— О чем ты?
— Зачем вы мне все время показываете, какой вы хороший?
— Разве я показываю? Я этого не хотел, Сильвия. Но если даже и так, что же тебя раздражает?
— Вы же сами говорили, что врать стыдно.
— Ну и что?
— А то, что хороших людей нет, отец Гонсалес. Вы очень старый. Вас больше ничто не волнует. Тело не волнует, все в прошлом. И что же, вы думаете сделать меня католичкой, показывая, что вы такой хороший, когда на самом деле вас ничто не волнует и ничто не злит?
— Нет, что ты, я ни о чем таком не думал.
— Тогда не надо, прошу вас, не надо!
— Хорошо, успокойся.
— И не рассказывайте мне, какой вы счастливый, когда кто-то ест ваш хлеб.
— Хорошо, дитя мое, не буду, раз тебе так лучше.
Час спустя, она явилась к нему вся зареванная и молила о прощении.
— Ну вот, видите, кое-что вы мне рассказали, — заметил я отцу Гонсалесу.
— Просто о том, что было, не о том, что она мне сказала, как на исповеди. По-своему она была права. Когда ты стар, мистер Маклин, не так-то просто понять, добродетель это, усталость, пресыщенность? Что до моей веры, мистер Маклин, она не уступила ни в чем, но я, кажется, завоевал ее доверие и даже немножечко любви. Очень она была странная, эта ваша Сильвия.
— Моя?
— Говорю так, мистер Маклин, потому что, мне думается, вы в нее влюблены, да что там, вы просто ею одержимы, уж не мне судить, отчего: впрочем, мне такого и знать не надо. И у нее была такая же одержимость, которая защищала ее от мира. Она все делала не потому, что это ей удовольствие доставляло, а просто приходилось, выхода не было. Понимаете, о чем я?
— Не очень.
— Ну вот хоть мои книги взять, например. — Он встал, подошел к книжному шкафчику, стоявшему у стены. — У меня их не так много: духовные книги, латинская Библия, «Дон Кихот» на испанском, «Гекльберри Финн» — ужасно люблю эту книгу; да еще жития святых на испанском и «Война и мир» в английском переводе, сколько раз ее перечитывал, такое приносит успокоение, столько мудрости в ней, а вот «Гек Финн» тем хорош, что, сколько ни читай, всегда смешно, и вас, гринго, я с каждым разом все лучше начинаю понимать, как в эту книгу загляну. Так вот, Сильвия прочла обе книги «Гека» за один день проглотила, а «Войну и мир» — огромная ведь вещь — читала не отрываясь, словно какая-то страсть ее погоняла. Не для отдыха это делалось, не из любопытства, а походило на то, как человек, который изголодался, бросается на пищу.
Я тоже подошел к шкафу, перелистал томики «Войны и мира». Все время чувствовал: вот эти страницы она читала — глупое такое чувство. Отец Гонсалес, понаблюдав за мной, сказал:
— А через пять дней она ушла. Почти всю эту книгу успела прочесть, мистер Маклин, совсем немного оставалось.
— Как вы думаете, отец Гонсалес, зачем она у вас целых пять дней провела? Ведь не ради того, чтобы прочесть книгу.
Он кивнул, подумал.
— Вы с нею из одного теста, мистер Маклин, вам обоим непременно надо кольнуть. Когда человеку ужасно нужно кого-то любить, когда он хочет кого-то полюбить, а эта любовь приносит лишь горе и боль, он кидается к первому же, кто проявит к нему участие и доброту, словно мстит.
— Простите.
— Чем еще могу быть вам полезен, мистер Маклин? Рассказать вам то, что она мне одному доверила, не просите. Могу только сказать, что свои обязательства по отношению к ненавистному ей Фрэнку Патерно она выполнила, потому что он тоже кое-что для нее сделал. Она человек совсем не похожий на людей моей веры да и на меня. Пуританского в ней много. Сама для себя определила, что морально, а что нет, хотя не знаю, можно ли это назвать моралью; но во всяком случае правилам этим она следовала неукоснительно. А знаете, ведь жизнь такая, что девяносто девять из ста кончают тем, что опустошены, разбиты, на все махнули рукой или смирились безропотно. О, сколько я таких перевидал, сохрани их, Господь! И вдруг обнаруживается, что есть несломленные, несмирившиеся. Я знаю этот тип. Потому, мистер Маклин, знаю, что сам был таким же…
— А после исчезновения вы ее больше не видели?
— Видел. Всего один раз.
В тот день старик задержался в храме после вечерней проповеди. Сидел на скамье перед алтарем, смотрел, как пляшут пылинки в солнечных лучах, и вспоминал, вспоминал, сколько за его жизнь соприкоснулось с ним людей; если бы свести их вместе, получился бы необыкновенный карнавал — целый мир прошел перед его глазами. Так он сидел, уйдя в свои мысли, и не заметил Сильвии, пока она не пристроилась на скамье рядом и, положив ладонь на его запястье, прошептала:
— Buenas tardes, padre[6].
— Bienvenida. — Он тоже проговорил это слово шепотом и почувствовал, как подступает ощущение покоя и счастья. Потом он все пытался понять, откуда оно? Что для него значила Сильвия? Сейчас он мне признался, что где-то в тайниках души лелеял глупую мечту, что она вернулась, чтобы с ним остаться, и будет жить здесь, в этой нищенской миссии, и возьмет на себя заботу о нем в последние годы, словно дочь, — правда, он тут же погнал прочь эти наивные мечты. И все равно он был счастлив, что она снова здесь, даже когда она сказала:
— Я уезжаю, падре. Я пришла проститься.
— Спасибо, что вспомнила обо мне, дитя мое.
— Напрасно вы меня благодарите. Я вовсе не чувствую себя вам обязанной. Но уехать, не простившись, не могла.
— Понимаю. — Чувствовалось, что и она тоже испытывает глубокое волнение. — Куда же ты едешь?
— В Нью-Йорк. Еду через несколько часов.
Тут он заметил, что на ней новое платье и туфли тоже новые. А еще появилась сумочка. И волосы недавно вымыты, уложены со всем тщанием. Он не стал задавать вопросов, но и она не пыталась его обмануть. Такого между ними не бывало, чтобы она пробовала выдать себя не за то, что есть, а он никогда ни в чем ее не упрекнул.
— Я познакомилась с одним человеком, падре, он комиссионер. Он мне одолжил денег и взялся доставить в Нью-Йорк. Больше я тут оставаться не могу.
— Наверное, ты права, — сказал он.
— Сначала хотела что-то выдумать, — призналась Сильвия. — Ну, какую-нибудь историю, чтобы не причинять вам боли. Но не смогла.
— Спасибо, что не смогла, дитя мое.
— Это я должна сказать вам спасибо.
— Что ты, перестань. Вот только… только скажи, дитя мое, чем все это для тебя кончится? Что будет с тобой? К чему ты стремишься?
Она ответила, подумав:
— Разве можно к чему-то стремиться, святой отец? И разве вы поймете, что для меня самое важное в жизни? Я и сама-то не всегда это понимаю. Только когда начинаю ненавидеть весь мир и злоба меня душит, и тоска, — душит, падре, я не преувеличиваю, — вот тогда у меня появляется такое чувство, что мне нужно все золото, все сокровища мира, чтобы исцелиться.
Сказано было ясно и просто, как сказал бы ребенок. Старик поднялся и отошел от нее ближе к алтарю, где стало уже совсем темно. Не хотел, чтобы она заметила слезы, стоявшие у него в глазах, и кроме того — так он мне сказал — у него не хватило мужества, чтобы хоть что-то ей возразить.
— Вы ведь помните, когда именно был ваш последний разговор? — спросил я с надеждой.
— Нет, мистер Маклин, слишком много лет прошло.
— Всего десять.
— Это много даже для такого старика, как я, хотя время в моем возрасте так и несется.
— Она ведь три года прожила в Эль-Пасо и Хуаресе, целых три года, а вы ничего про это время не можете мне рассказать.
— Не могу, мистер Маклин, потому что это было мне доверено, и я должен хранить доверенное в тайне, пока с меня не будет снят зарок. Я бедный священник, мистер Маклин, неужели вы хотите, чтобы я оказался еще и скверным пастырем?
Я с горечью смотрел на него, а он добавил:
— И к тому же, мистер Маклин, что нового я могу вам рассказать? Я же описал нашу последнюю встречу. Судя по вашему поведению, она, слава Богу, жива. Если вы ее любите, мистер Маклин, вспомните, что любовь не подсчитывает и не прикидывает, ведь так только новое пальто покупают, желая непременно увериться, что оно вправду неношенное. А Сильвию вы не купите, мистер Маклин, уж будьте уверены.
— Вы, правда, так думаете?
— Правда, мистер Маклин. Впрочем, это только мое мнение.
— Вы знаете, с кем она уехала в Нью-Йорк?
Священник покачал головой.
— Ни имени, ни фамилии не знаете, вообще ничего? Она сказала — комиссионер, то есть коммивояжер, так чем он торговал?
Он по-прежнему молчал. Потом я, наконец, услышал:
— Мистер Маклин, я ведь даже не знаю, что вы разыскиваете — прошлое Сильвии, се саму? И я не задаю вам вопросов.
— Ну хотя бы, в каком месяце была ваша последняя встреча? Уж месяц-то вы можете мне назвать, отец Гонсалес.
— Да, месяц помню. Сентябрь, 1948 год. Кажется, самое начало сентября, и уж точно, это было не в воскресенье. — Видно было, что он напрягает память. — Простите, мистер Маклин, многое стал забывать. Вроде бы в пятницу она сюда пришла или в понедельник, а впрочем, не ручаюсь…
Было уже совсем темно, когда я вышел от него, чтобы по мрачным улицам Хуареса добраться до границы. Мы обменялись рукопожатием, потом он положил ладонь мне на плечо.
— Всякий раз, когда я с кем-то прощаюсь, мистер Маклин, это прощание навеки, ведь в моем возрасте на новую встречу не рассчитываешь. Я быстро проникаюсь расположением к людям. Вы уж не сердитесь, только мне кажется, вас ко мне привела та же судьба, которая когда-то привела сюда Сильвию. Позвольте мне вас обоих благословить.
Я сказал: «Спасибо вам огромное», — на какое-то мгновенье полностью забыв о существовании Фредерика Саммерса.
Мне ничего не хотелось, только бы поскорее выбраться из Эль-Пасо. Термометр подобрался к отметке «сорок» и замер неподвижно. Опять начались головные боли, последствия того избиения. Спал я скверно, чаще всего вообще не спал, потеряв счет часам, которые провел у себя в номере, куря сигарету за сигаретой в ожидании, когда начнет светать. Окно номера выходило на восток, и я пять раз наблюдал, как появляется из-за вершин гигантское южное солнце и начинает накаляться пустыня.
Днем я копался в архивах гостиницы. Сунул, что положено, клеркам, бухгалтерам и роскошно одетым администраторам — пусть процветают, лишние деньги кому ж не нужны, тем более что не подвергаются налоговому обложению. Перебирая бумаги в старых папках, я прочел сотни заполненных регистрационных карточек. Ведь год, месяц, неделю, даже, кажется, дни я знал, а удавалось обнаружить человека и по куда более скудной информации. Пришлось выстроить теорию, основанную на географии и сводившуюся к тому, что коммивояжер, который с деловой целью навещает Эль-Пасо, а в Нью-Йорке дел не ведет, должен иметь местом жительства скорее всего именно Нью-Йорк или один из его пригородов.
Найти не удалось ничего. В двух гостиницах архив сохранился только за последние семь лет. Возможно, останавливался он именно в одной из них, но тут уж ничего не поделаешь. Проведя в таких поисках шесть дней, я вдруг вспомнил, что к отцу Гонсалесу Сильвия пришла после вечерней проповеди и сказала, что уезжает через несколько часов.
К туманному портрету интересовавшего меня коммивояжера прибавились новые черты. Состоятельный человек — женат, с положением. Вполне возможно, отец нескольких детей. Отель для него заказывала компания, в которой он работал, стало быть, ему следовало заботиться о своей репутации. Такой тип как следует подумает, прежде чем приводить в номер женщину. Он ведь человек осторожный, не самого смелого десятка. Значит, покончил с делами, расплатился в гостинице и был готов к отъезду, прежде чем началась эта его история с Сильвией.
Раз он такой осторожный и предусмотрительный, надо и мне проявить те же качества. Я просмотрел железнодорожное, авиационное, автобусное расписания десятилетней давности. Получалось, что в случае, если он уехал из Эль-Пасо после девяти вечера, сделать это он мог только на машине.
Почему я испытывал к нему такую жгучую ненависть, сказать не могу. Ведь к Физелли, к старику Кароки такого чувства у меня не было, а вот этого субъекта я ненавидел, люто ненавидел, желая ему смерти.
Изобретал я его черта за чертой, кусочек за кусочком. Сам испытывал то, что должен был испытывать он, сидя рядом с Сильвией. Вести машину он был в состоянии не больше двух часов, может быть, даже меньше — пока не заприметил первый попавшийся мотель. Я нанял машину и поехал по шоссе 80 — всего через полмили от городской черты оказался мотель «Эль-Ранчо», куда я завернул. Нет, этот построили семь лет назад. Совсем рядом оказалось еще три новых мотеля и один, работающий с 1947 года. Я разыскал хозяина, мы присели за рюмкой. Договор был такой: с меня пятьдесят, если не узнаю ничего нужного, сотня, если получу необходимые сведения. Управляться за стойкой осталась его жена, а мы покатили в Эль-Пасо.
Он рассказал мне про трех своих администраторов — Пибоди, Коэна, Сантоса. Оказывается, они сохраняли карточки на всех своих клиентов, а другие выбрасывали по прошествии семи лет. Так что никаких ошибок быть не может, только надо проверить по архиву. Еще он сказал, что в мотелях все устроено по-особому, это вам не гостиница, совсем на гостиницу не похоже, порядки другие. Был он совершенно лысый, этот тощий, бледный человек, сопровождавший каждую свою фразу покачиванием головы. Еще он все время облизывал губы, и от его тела исходил сильный неприятный запах.
— Попробуйте-ка в гостинице свободные установления завести, мигом со света сживут, а вот в мотеле можно. В мотелях чего только не делается, хотя, конечно, тоже разные они бывают, мотели то есть. И у меня тоже не монастырь, знаете ли. Даже у меня. Вот так-то. Я вам честно скажу. Либо чистенького из себя корчишь, либо делом занимаешься. Я занимаюсь делом. А как иначе-то, сами подумайте. Мне что, детектор лжи установить, что ли? Приезжают в три утра, регистрируются. А через два часа их уже след простыл. Мне как прикажете, до выяснения личности их задерживать? Мы ведь в свободной стране живем. Когда куда-нибудь едешь, брачное свидетельство брать необязательно. У меня хоть драк и прочего не бывает. А то есть местечки, так там по шесть раз на день белье перестилают. И несовершеннолетних готовы принять. Ну, и черт с ними. Вот у меня так: если клиенту явно двадцати нет, тогда, будь добр, брачное свидетельство предъяви. Правильно я делаю, мистер Маклин?
Я ничего не ответил, а он все что-то талдычил, талдычил всю дорогу. В Эль-Пасо, обзвонив Пибоди, Коэна и Сантоса, я принялся за дело как следует, показал им всем свое удостоверение, подписал какие-то бумаги о неразглашении. Каждый из них получил по пятерке — всего-то за то, что извлек из архива карточки за сентябрь 1948 года. Я эти карточки просматривал под пристальным наблюдением клерка и хозяина мотеля, во все глаза смотревшего, как бы я, раскопав, что нужно, не вздумал заявить, что ничего подходящего не нашлось.
— Идите вы к черту, — не выдержал я.
— Эй, полегче, полегче, — сказал он, — А то сейчас никаких карточек не будет.
— К черту! Я же сказал.
А карточка уже лежала передо мной на столе. Первый понедельник сентября 1948 года: «Мистер и миссис Оскар Стивенс. Авеню Форт Вашингтон, 4500, Филадельфия, штат Пенсильвания».
Зарегистрировались в десять вечера. На машине мистера Стивенса был нью-йоркский номер — он, видимо, не подумал, что клерк запишет и номер его машины. Хотя и адрес он выдумал не очень изобретательно. В Филадельфии нет авеню Форт Вашингтон, она в Нью-Йорке. И фамилию он сначала хотел написать другую — Стирнс; видно: «в» получилось, когда он исправил «р». Так что, похоже, не Оскар Стивенс, а Оскар Стирнс, а вот номер машины известен мне точно.
Я выложил сотню, тщательно скопировал регистрационную карточку. Потом велел хозяину мотеля убираться на все четыре стороны, правда, улыбаясь, чтобы он не вскидывался. Он на прощанье заметил, что никто не давал мне права оскорблять его и обзывать, как собаку. Я извинился.
Через четыре часа я был на борту самолета, летевшего в Нью-Йорк.
По данным автоинспекции штата Нью-Йорк, в 1948 году Оскар Стирнс — сорок один год, рост сто семьдесят сантиметров, вес восемьдесят семь килограммов, волосы каштановые, глаза голубые, белый — был владельцем «понтиака» с двумя дверцами. В 1950 году он купил новый «понтиак». В 1952 году обменял его на «бьюик» с четырьмя дверцами, а в 1955 вместо «бьюика» появился «кадиллак», зарегистрированный в инспекции штата Нью-Джерси. В этой инспекции мне сообщили, что с 1957 года у него есть и вторая машина, «форд» — вездеход. А адрес такой: усадьба «Гейблс», Клифлайн-драйв, Энглвуд, Нью-Джерси.
До того как покинуть штат Нью-Йорк, он с 1948 года жил по двум другим адресам. Первый: авеню Форт Вашингтон, 322, район довольно непрестижный, пришедшее в упадок гнездо тех, кто считается средними классами. Оттуда он перебрался на Девяносто первую улицу, ближе к Ист-Ривер, а уж затем в Энглвуд.
В 1948 году он работал коммивояжером, занимая довольно странную должность всеамериканского представителя стекольной компании «Деннинг». Специальностью этой компании было стеклянное оборудование, контейнеры и прочее для молочных ферм, годовой оборот — около трех миллионов долларов. Получал он тогда семь тысяч в год, к 1952 году цифра возросла до двенадцати тысяч с лишним, поскольку он стал вице-президентом компании, ведающим сбытом. Компания в тот год слилась с гораздо более крупной — «Декстер», они почти монополисты по стеклу, и Стирнс стал пятым помощником вице-президента по сбыту с зарплатой восемнадцать тысяч в год. К 1958 году эта цифра составляла уже сорок пять тысяч плюс акции, он теперь первый помощник вице-президента, ведающего сбытом.
Родился Стирнс 11 июня 1907 года в Олбени, штат Нью-Йорк, окончил колледж Колби, женат на Энн Ричардсон из Форрест-Хиллз, свадьба состоялась в сентябре 1940 года, венчали их в соборе Квин, в 1943 году призван на военную службу, два года находился в армии, демобилизован с благодарностью от командования. Принадлежит к методистской церкви, хотя посещает и епископальную, к которой принадлежит его жена. Трое детей: Роберт, род. в 1943; Джоан Энн, род. в 1946; Джеффри, род. в 1949. Член университетского клуба Нью-Йорка и загородного клуба «Пять дубов» в округе Берген. Член совета директоров коммунального совета в Энглвуде, член попечительского совета тамошней больницы. На фотографии запечатлен довольно симпатичный круглолицый человек с маленьким вздернутым носом, седеющий, в очках, за которыми видны светло-серые глаза.
Вот так складывалась деловая и личная жизнь Оскара Стирнса, и собрать все эти сведения было несложно — обычная работа в архивах. Поскольку в автоинспекциях сидят люди основательные, жизнь Оскара Стирнса лежала передо мной открытой книгой. Собирал материал, в основном, я сам, и было даже приятно, что наконец-то имею дело с фактами, а не с фантазиями и догадками. Помогало мне бюро расследований «Трибороу», нью-йоркский партнер бюро Джеффри Питерса в Лос-Анджелесе. Девяносто процентов рабочего времени частного детектива уходит на эту рутину, скучную, как всякая подготовительная деятельность. Я проехался по местам, где жил Стирнс. Разыскал две его фотографии — одну из специального журнала, вторую из ежегодного отчета его фирмы, и к концу третьего дня располагал на него самым полным досье. Было это в субботу.
Прошло почти пять лет с последнего моего приезда в Нью-Йорк, и уж не знаю, хорошо ли жить в этом городе, но вот возвращаться сюда через пять лет — дело совершенно особенное. У меня был номер в отеле «Парк Шератон», угол Пятьдесят шестой и Седьмой авеню, так что, стоя у окна, я видел Карнеги-холл и уголок Центрального парка, а подо мной бесконечным потоком струились машины и пешеходы, — и захватывало это зрелище так, как не захватывает ничто из мною виденного.
Летние вечера тут были намного прохладнее, чем в Эль-Пасо, скорее, как у нас, в Лос-Анджелесе. Я прогулялся дальше к центру, пообедал в кафе «Галлахер», где замечательное жаркое, и как самый настоящий провинциал, очутившийся в столице, — купил билет в театр — «Двое на качелях». Я был одинок, и мне нравилось мое одиночество. Весь вечер меня не оставляло чувство, что впервые за всю свою профессиональную жизнь я занят чем-то настоящим.
К Оскару Стирнсу я решил наведаться на следующий день, в воскресенье. Пусть не останется никаких сомнений на тот счет, что я о нем думал; как уже сказано, я его ненавидел — беспричинно и необъяснимо, но ненавидел и хотел причинить ему боль. Впрочем, есть разница между вызываемым им чувством и росшим отсюда намерением, которое напоминало детский каприз. Разумеется, физически мистеру Стирнсу с моей стороны ничто не угрожало, но вот доставить ему как можно больше неприятных минут — это непременно, а пытаться совладать с бушевавшей во мне ненавистью нечего было и думать. Такая уж у меня натура, другие умеют лучше себя контролировать.
Часов в десять воскресным утром, позавтракав, я взял в агентстве «Херц» машину и поехал через Вест-сайд к мосту Вашингтона, а там еще дальше. В Энглвуде я никогда прежде не бывал, да и вообще не бывал нигде в штате Нью-Джерси, и мне было странно, что это оказалось так недалеко от города, собственно, сразу, как кончаются предместья. Мне было сказано, что надо свернуть с шоссе 4 на Грэнд-авеню, но я чуть не проскочил развязку. Повернув, я долго колесил по округе, разыскивая Клифлайн-драйв. Регулировщик пытался мне растолковать, где это, но я запутался, не там свернул и минут десять катался по каким-то улочкам, напоминавшим старые кварталы Беверли-Хиллз, — такие же просторные, солидные дома тысяч шестьдесят, если не больше, стоимостью, а перед ними широкие лужайки и высоченные деревья с пышными кронами, а еще попадались особняки начала века, обнесенные каменными оградами с проволокой наверху, и все, как положено: привратницкая на въезде, оранжерея, длинная аллея, ведущая к крыльцу. Чисто случайно я, наконец, отыскал Клифлайн-драйв, поехал налево, потом с милю назад и вот, пожалуйста, табличка у ворот: усадьба «Гейблз».
Ну, уж какая там усадьба! Самый обычный образец недвижимости, а по мне, так смешно называть усадьбой обыкновенный дом, если он стоит меньше четверти миллиона долларов, мистеру же Стирнсу он обошелся явно дешевле. Впрочем, он ведь делал стремительные карьерные успехи, и это чувствовалось: дом, положим, самый обычный, каменная постройка сероватого цвета, зато все вокруг в высшей степени ухожено. Вот и колли, разумеется, мчит со всех ног мне навстречу, чуть под колеса не попал. За домом на площадке для гольфа тренируется мальчик лет четырнадцати. Перед входом стоит женщина с сумкой для гольфа в руках. Да, любят гольф в этой семье, очень любят.
Я затормозил в нескольких шагах от хозяйки. Ей на вид можно было дать лет сорок пять, чуть костлява, но выглядит подтянутой, крепкой женщиной, волосы — серебряных заколок было воткнуто долларов на сорок, не меньше — приятно оттеняют загорелое лицо. Красного цвета «родстер» стоял прямо у ступеней, я в него чуть не уткнулся, а она, шагая мне наперерез, как видно, пыталась сообразить, что полагается сказать незнакомцу, вторгшемуся в уютный мирок усадьбы «Гейблз». Я вышел из машины, сообщил ей, что я Маклин и что мне нужно поговорить с мистером Стирнсом.
— Вот как? Но сейчас не получится. Вы, видимо, плохо с ним договорились.
— Но ведь это дом мистера Стирнса?
— Да-да. Но мы сию минуту уезжаем в клуб. И так уже опаздываем. Не может быть, чтобы муж назначил вам встречу, а потом о ней забыл.
— В чем дело, Энн? — Стирнс вышел из дома, одетый по-спортивному: серые узкие брюки, серый пуловер, из-под которого виднеется светлого тона рубашка, — и, заметив меня, нахмурился, спросил, кто я такой. Мальчишка на площадке все бил клюшкой по мячам. Я представился, услышав в ответ, что мистер Стирнс впервые обо мне слышит. Он явно начинал злиться, а вот моя злость улетучивалась. Передо мной стоял человек обрюзгший, потрепанный жизнью, куда старше своих сорока девяти лет, — выпотрошен он, душевно и физически выпотрошен.
— Позвольте, сколько же вам надо объяснять, сэр! — терпение его было на пределе. — Если вы намерены нам что-то продать, приходите в другой раз! А еще лучше — ко мне на работу. — Нервничает, сильно нервничает.
Жена стала поглядывать на часы.
— Послушай, — сказала она капризно. — Нет, в самом деле! — и опять взгляд на часы. — Мы же опаздываем.
— Извините, мистер Стирнс, не могли бы мы побеседовать с глазу на глаз, всего минуту.
— Не о чем мне с вами беседовать.
— А я думаю, есть о чем, и лучше давайте пощадим нервы вашей жены.
Жена посмотрела на меня тяжелым взглядом, потом перевела взор на мужа, а он, в свою очередь, с нее на меня. Видимо, хотел сказать, что у него от жены тайн нет, но вот не выговорилось. Ясно, на самом деле тайн у него сколько угодно, только вот жена понятия об этом не имеет. Мы встретились с ней глазами, и вид у нее был до того угрожающий, что я сразу сообразил, до чего должен ее бояться Оскар Стирнс; а мальчишка знай себе гонял мячи, и что-то абсурдное было в этой сцене, происходившей в ослепительных красках солнечного утра. Мне всегда жаль тех, кто вызывает у меня отвращение, но частный детектив многого себе не может позволить, а уж жалости особенно.
— Я приехал к вам по делу, мистер Стирнс, и хотя нынче воскресенье, дело это безотлагательное, так что, миссис Стирнс, чем скорее мы к нему приступим, тем будет лучше для всех.
И я отступил на несколько шагов туда, где росли тисы, а он пошептался с женой, которая яростно трясла головой, затем повернулся ко мне, сказал:
— Ну, хорошо, мистер… как, простите, ваша фамилия?
— Маклин, — сообщил я, — моя фамилия Маклин, и я частный детектив из Лос-Анджелеса, мистер Стирнс, а поговорить нам надо о женщине, которую зовут Сильвия Кароки, десять лет назад вы се привезли в Нью-Йорк на своей машине.
Глаза у него полезли на лоб, кровь так и отхлынула от щек. Прошло не меньше минуты в полном молчании, пока жена, наконец, не выкрикнула:
— Господи, Оскар, сколько это будет продолжаться!
Он торопливо стал мне объяснять, что у них встреча в клубе, а затем обед. Я ответил, что меня не интересуют его развлечения и обязательства, а поговорим мы непременно или я задам свои вопросы его жене. Тогда он вернулся к супруге, и они опять зашептались. Впрочем, она ему ответила громко.
— Если ты меня отправляешь в клуб, а сам остаешься, Оскар, смотри, как бы тебе об этом не пожалеть.
Он слушал ее молча. Она окинула взглядом мужа, потом меня. Подобрала с земли сумку для гольфа, пошла к «родстеру», села, включила зажигание и медленно поехала по дорожке. Мальчишка был все так же поглощен гольфом и даже не обернулся.
Во дворике за домом Стирнс плеснул себе в стакан виски и предложил мне. Я отказался. Сел на крашеный железный стул. Большой у них дворик, весь выложен битым кирпичом, на стульях подушечки, два дивана под навесом, бар, аккуратно подстриженные кусты. Навес в крупную полоску дает тень. За кустами луг, сбегающий к шоссе.
С отъездом жены в хозяине появилось что-то мужское.
— Если вы надеетесь, что пройдет вымогательство, то напрасно, — сказал он. — Денег у меня нет. Вы не смотрите, что усадьба шикарная. Я банкрот.
— Ничего я у вас вымогать не намерен, мистер Стирнс. Мне от вас не нужно ни цента. А нужна информация, и если вы мне ее дадите, можете ничего не опасаться с моей стороны, а жене скажете, что я чиновник по найму из «Стандарт Ойл» и пытался сманить вас к нам на работу.
Он поднялся со стаканом в руках.
— Вы правду говорите? Что у вас нет ко мне притязаний?
— Никаких.
— Боюсь, голову мне хотите заморочить.
— Да нет же, черт вас возьми, нет. Вот вам мое удостоверение. Я просто частный детектив, и мне нужна информация.
— Какая информация?
— О Сильвии Кароки, которую вы знали десять лет назад. Мы только побеседуем, и после этого можете забыть про мой визит. Я вам больше о себе в жизни не напомню.
— Это точно?
— Точно.
— Тогда к чему такая спешка?
— Потому что мне не хотелось ждать, — ответил я грубо.
— Ладно, Маклин, — сказал он примиряюще, — не то чтобы я так уж страдал из-за того, что остался без клуба в выходной. Как-нибудь обойдусь. Жена, правда, головомойку мне устроит, ну да ничего. И в самом деле выпить не хотите?
— Мне машину вести надо.
— Все-таки, согласитесь, нельзя же так заявляться к людям, когда у них выходной.
— По-другому не мог. Давайте-ка к делу.
Стирнс сел на диван, разглядывая меня во все глаза, даже о стакане своем позабыл.
— Что же, — он попытался улыбнуться, — вы меня держите на коротком поводке, я ведь понимаю. Выбора-то у меня никакого.
— Ни малейшего.
— Она вам что, все рассказала? — он покачал головой. — Чудно, я уж давно про эту чертову девчонку и думать позабыл. Значит, все рассказала? Постойте-ка, а может, это она вас прислала счеты со мною сводить?
— Не бойтесь, — сказал я. — Гарантий представить не могу, но она тут ни при чем, уж поверьте.
— Я могу и к адвокату моему обратиться, — запетушился он, пытаясь подбодрить самого себя.
— Да ну? Вы бы подумали хорошенько.
— Ну ладно, ладно, зачем же так. Вы ведь понимаете, мистер Маклин, ворвались вот ко мне в выходной, говорите, что частный детектив. А я сотрудник крупной корпорации и не могу допустить скандала ни дома, ни на работе.
— Никакого скандала не будет, — успокоил его я.
— Но ведь вы мне угрожали…
— Ни черта я не угрожал. Просто хотел поговорить с вами про Сильвию Кароки. Если скажете мне, что нужно, мы мирно расстанемся. Если нет, я вас заставлю говорить, для этого у меня средства имеются.
— Какие?
— Достаточные. А поговорить мне о ней надо, потому что это связано с моей работой.
Он откинулся на диване, глядя в свой бокал.
— Не надо бы мне пить с утра. Я и вообще-то не пью. Еще две-три рюмки, и меня непременно развезет. Дело-то было десять лет назад, Маклин. Чудно это, когда вдруг что-то выплывает, что ты давно уже похоронил. Да и что я такого сделал? Ну встретил в Эль-Пасо девочку, которой было туго. Ей надо было непременно оттуда уехать, позарез надо, ну как другим позарез надо приобрести норковое манто. Мы с ней договорились. Я ехал в Нью-Йорк и согласился ее подвезти. Она сказала, что ей уже двадцать один год, а я, дурак, поверил. А когда узнал, сколько ей на самом деле, поздно было. Ну, допустим, я сразу догадался, что она врет, все равно, какое тут преступление?
— Вы у жены справьтесь.
— Ладно, Маклин, ладно. Легче надо на жизнь смотреть.
— А зачем ей так понадобилось уехать из Эль-Пасо?
Он нахмурился, с минуту подумал, потом сказал:
— Не ручаюсь, что все в точности вышло. Вроде она по-разному это объясняла. Не скрывала, чем на жизнь зарабатывает, но говорила, ее, мол, заставили. Послушайте, Маклин, я девять лет коммивояжером разъезжал. Я вам не младенец какой-нибудь, соображаю, что к чему. Живи и другим не мешай. Может, она профессионалка была, а может, и так, от случая к случаю. Мне с ней ох как непросто было…
— Так почему же ей надо было уехать из Эль-Пасо?
— Да вот все пытаюсь вспомнить. Вроде бы так: какой-то тип, который вместе с нею туда приехал, стал поставлять девочек в большой бордель за рекой. А те, из борделя, решили, что он и она тоже, раз они вместе, кое-что им задолжали. Явились к ним, всю одежду отобрали, оставили то, что на них было. Этот ее друг за нее заступился, а те за ножи и прирезали его насмерть. Она у какого-то старика-священника пряталась, пока дело не успокоилось, а потом перебралась на американскую территорию, только ни гроша у нее в кармане не было. Так она сама рассказывала, я теперь вспомнил, паршивая, в общем, история. Я ее подобрал на улице, прямо напротив моей гостиницы. Стала ко мне приставать, ну, обычное дело — обозналась, дескать, думала старый ее знакомый. Знаю я такие дела, только нечасто девочки вроде нее попадаются, очень она была красивая, загорелая такая, прямо вылитая мексиканка. Не знаю, как она теперь выглядит, Маклин, а тогда была — красивее я в жизни не встречал, а ноги какие! Ну, видит она, что я на нее глаз положил, и прямо к делу. Я ей говорю: «В Нью-Йорк нынче еду, детка, машина у меня». И она согласилась компанию мне составить. А я за это кормить ее взялся и тряпки ей покупать. Никаких там глазок она мне не строила, вообще без всего этого обошлось. Строго деловое соглашение. Ну, я решил не упускать случая, дал ей двадцать пять долларов и уговорились, где мне ее вечером ждать. Я тем временем в отеле счет оплатил. Не мог же я ее к себе в номер привести. Я в этом отеле столько раз останавливался. Надо было осторожненько действовать… — он взглянул на меня, помолчал, — Зря я с вами разболтался. А, черт, я же мог, Маклин, вообще ничего вам не рассказывать. И с чего это я?
— Что, опять вам доказывать, что дважды два четыре?
На лице у него появилось выражение обреченности. Он поставил на землю стакан, помотал головой.
— Не буду больше пить. И без того паршиво.
Я кивнул.
— Стало быть, вечером попозже вы с ней встретились, поехали, а на ночь остановились в мотеле «Рим Рок»?
— А вы откуда это знаете? Я даже название мотеля позабыл, а он все знает!
— Да вот знаю. Видел карточку, вами заполненную, мне хозяин того мотеля показал, так что будьте спокойны. Меня не Сильвия послала к вам, еще раз повторяю. Она понятия не имеет, живы вы или нет, да и плевать она на это хотела.
— Чего вы от меня добиваетесь, Маклин?
— А вам что за дело? Сказано же, никаких неприятностей у вас не будет. Вы с ней спали в первую же ночь?
Он так и вскинулся: можно ли такие вопросы джентльмену задавать и все такое прочее.
— Бросьте дурочку из себя строить, Стирнс. Помните анекдот про двух мальчиков, которые хотели пожениться, но не смогли, поскольку один из них оказался мусульманином? Так вот, вы такие штучки детям своим рассказывайте, а со мной нечего. Вреда я вам не причиню, но пылать к вам любовью — уж это увольте.
— Ну хорошо, я с ней спал, в ту же ночь. Бывает, знаете. Уж не сомневайтесь, еще как бывает. Случается, я себя таким одиноким чувствую. С женой у нас отношения так себе. Вот когда я по восемь месяцев в году по стране разъезжал, у нас с ней было неплохо, а теперь я же на месте сижу круглый год. И приходится, знаете ли. Да, приходится, я ведь женщин люблю. И почему нет, скажите на милость? Вы же мою супругу сами видели. Чем я хуже любого другого, а?
— Вам незачем передо мной оправдываться, мистер Стирнс, — устало сказал я. — Мне это безразлично. Ваши моральные принципы оставьте при себе. А мне нужны только факты.
— Я их вам сообщил. Я же не просто ради компании ее к себе в машину приглашал. По нашему соглашению, она обязывалась спать со мной за то, что я ее довезу до Нью-Йорка. И она свои обязательства выполняла — только обязательства, ничего больше.
— Что это еще за соглашение такое?
— В точности, как я сказал, мистер Маклин.
— Больше не пытайся меня поцеловать, — сказала она ему.
— Сильвия, я тебя не понимаю. Совсем не понимаю.
— И не пытайся понять, Оскар.
— Я всего лишь хотел тебя поцеловать.
— Перехочешь.
— Но мы же спим вместе.
— Так было по соглашению, Оскар. Ты можешь со мной спать. Но там не сказано, что надо еще и целоваться.
— Жуть какая, Сильвия!
— А что такого? Я, кажется, не разучилась говорить по-английски. Ты для чего меня в машину посадил, для поцелуев? Нет, для того, чтоб по дешевке поиметь женщину, пока до Нью-Йорка доедем. Ну вот, бери свое, а потом оставь меня в покое.
— Я тебе не хулиган какой-нибудь, почему ты со мной так разговариваешь?
— Потому что я хулиганка.
— Ладно. Не будем ссориться, Сильвия. Ты же знаешь, я по тебе с ума схожу.
— Весьма признательна.
— Просто хочу, чтобы капелька любви была. Мы же спим вместе…
— Тебе что, кажется, что ты больше уважать себя будешь, если прибавится капелька любви?
— Я только хочу сказать, что напрасно ты не позволяешь себя целовать.
— А у меня все не как у других, Оскар. Тебе не объяснишь. А если бы и можно было тебе объяснить, что-то нет охоты. Так что, если тебя наше соглашение не устраивает, давай его порвем. Я не против.
— Но порвать его я не мог, — сказал Стирнс. — Никогда в жизни я никого прекраснее не встречал, Маклин. Вы должны меня понять, вы же ее знаете. Извините, если я что неприятное вам сказал.
— Успокойтесь, я не обиделся, — ответил я, — У меня она интереса не вызывает, никакого. Можете говорить все, что сочтете нужным.
— Понимаете, с нею наперед ничего нельзя было знать. То ли она врет, то ли правду говорит — попробуй пойми. Кстати, говорила она гораздо лучше, чем я. Меня вечно жена поправляет. А Сильвия — то иной раз скажет, будто вчера из колледжа, а то вдруг проститутка и проститутка. Как-то сообщает мне, что училась в колледже Смита и настоящая ее фамилия Кэботь или там Уэнтворт, что-нибудь такое звучное, и отец ее миллионер из известной семьи, а из колледжа она просто сбежала, — и я поверю, а она потом смеется мне в лицо. По-моему, она на мне проверяла, насколько убедительны ее выдумки. В Эбилене принялась болтать с барменом-мексиканцем, так по-испански шпарит не хуже его. А мне потом рассказывает, что родом она из почтенной мексиканской семьи, у них дом недалеко от Мехико, она влюбилась в богатого аргентинца и удрала с ним, в общем, всякую чушь сочиняет. И тут же давай меня изводить рассказами про те три года, что она в Хуаресе провела, там вот испанский и выучила; это только в Эбилене ей что-то все слишком было знакомо, видно, там она тоже успела пожить. Голова от нее кругом шла. То ей двадцать один год, то девятнадцать, то семнадцать. И никто ведь ее врать не заставлял, просто ей нравилось. Дурачить меня нравилось. Нет, вы не подумайте, бывало, она вдруг в хорошее настроение приходила и со мной держалась вполне прилично, но вот потом…
— Да замолчи ты, Оскар, надоело. Бубнишь, бубнишь… Мало мне того, что целый день с тобой вдвоем в этой машине сидим…
— Извини. Не думал, что ты обидишься, я ведь ничего такого не сказал.
— Скучный же ты человек, Оскар, просто не верится, что такие бывают.
— И на том спасибо, дорогая.
— При чем тут спасибо? Я что, благодарить тебя должна за то, что весь день напролет глупости твои приходится слушать? Ты сам-то понимаешь, что несешь? Неужели не замечаешь, что словечка разумного за всю жизнь не произнес, а судить берешься о чем угодно. Хотя ничего толком не знаешь. Десять лет в Техас ездишь, а по-испански ни бум-бум. На солнце каждый день смотришь, а вот какое от него расстояние до земли, наверное, даже и не думал. Через Эбилен проезжал раз десять, а что это название означает, понятия не имеешь. Правда ведь?
— Конечно, не знаю. А ты знаешь?
— Представь себе. Потому что не поленилась выяснить. Тетрарх был такой, в Библии упоминается, вот отсюда и название. Но тебе-то откуда знать? Ты же за всю жизнь ни одной книги не прочел. Ни разу в словарь не заглянул, если какого-нибудь слова не знаешь. Тебя одно волнует — где тут ближайший бордель. А я еще тебе благодарна должна быть!
Мне было любопытно, как он все это сносил, ведь мужчины не позволяют с собой таким манером обращаться.
— Сам не понимаю, Маклин. В общем, не мог я без нее, вот и все. Никогда у меня таких, как она, не было. В Канзас-Сити она с утра исчезла и вернулась в отель только к ночи. Я уж думал, сбежала. Чуть с ума не сошел.
— Но ведь вернулась.
— Да, конечно. Я вам вот что скажу, Маклин, — если бы она хоть чуточку меня любила, хоть немножко меньше безразличия ко мне испытывала, да я бы, черт возьми, с женой ради нее развелся! Ну зачем, спрашивается, я вам такие вещи рассказываю. Может, просто надоело мне все до чертиков. Знаете во сколько эта усадьба мне обошлась? Сто десять тысяч. По уши в долгах теперь. Заложил уже ее за сорок тысяч и второй раз — за двадцать пять. В банке взял ссуду. Давно бы уже банкротом стал, хорошо, что акции были, все продал, а с тысячью акций я бы к старости никаких волнений не испытывал. Хрен с ней, со старостью, Маклин! И плевать мне, что вы там про меня думаете. Давить на меня вздумаете, так напрасно, из камня воды не выжать.
— Сколько раз повторять, не собираюсь я на вас давить, — сказал я. — Ну что вы талдычите одно и то же! Мне ничего не нужно, только информация о Сильвии Кароки.
— Да зачем она вам, вот чего никак не пойму.
— Пошевелите мозгами, Стирнс. Я ведь частный детектив. Мне платят за то, что я собираю о ней материал. Вот и все. А ваши дела меня не касаются. И не будем больше к этому возвращаться.
— Что еще вы хотите узнать?
— Итак, вы привезли ее в Нью-Йорк.
— Привез.
— А дальше?
— Она остановилась в отеле «Пенсильвания». Я ей и посоветовал, и за неделю вперед заплатил.
— Почему именно «Пенсильвания»?
— Он большой, народу полно. А я там никого не знаю. Не в «Билтмор» же было ее везти или там в «Белмонт Плаза», или «Комодор». Там вечно на каких-нибудь знакомых налетаешь, а мне это было бы не с руки. О службе надо думать, да и дома чтобы не знали. Слушайте, Маклин, вы же сами видели. Я боюсь своей жены. Она бы мне голову снесла, прознай про эту девочку… — Он поднял с земли стакан, осушив его залпом. — Вот так. Со света меня сжила бы. Забила бы насмерть. Я ее боюсь и ненавижу ее тоже. У-у, как я ее ненавижу!
Состояние у меня было такое, что сейчас стошнит. Злости к Стирнсу я больше не испытывал, только хотелось поскорее смотаться отсюда. И чтобы больше в жизни его не видеть.
— Она зарегистрировалась под настоящей своей фамилией?
— Кто? Сильвия? Откуда же мне знать, какая у нее настоящая фамилия? Может, Кароки, а может, и нет. Записалась она как Сильвия Картер.
— А город какой указала?
— Эль-Пасо. — В первый раз за это утро на губах его мелькнула улыбка.
— И вы с ней продолжали видеться?
— Ну как же, я ведь такой упрямый. За кого вы меня принимаете, Маклин? Первые четыре дня я ей звонил, но все без толку. Говорила, мол, ищет работу, и чтобы я оставил ее в покое. Потом мы встретились, пообедали. И все. Она сказала: «Чтобы ты мне больше в жизни на глаза не попадался».
— Значит, я для тебя никто и ничто, — вспылил я. — Ладно, допустим, тебе меня благодарить не за что. Я и не прошу. Только позволь хоть иногда с тобой видеться.
— А зачем, Оскар? Все, что я была тебе обязана дать, уже дано. И ты со мной расплатился. Получил свое. Теперь я в Нью-Йорке. И давай расстанемся по-хорошему.
— Мне что, на коленях тебя умолять?
— Напрасно ты обижаешься, Оскар, — сказала она. — Ведь сам вынуждаешь меня причинять тебе боль. Я не хотела.
— Но послушай…
— Давай закончим, Оскар.
— Я ведь ни о чем тебя не прошу. Только неужели я тебе совсем, совсем не нужен?
— Человек либо нужен, либо нет, Оскар, одно из двух. Я, знаешь ли, в сантименты не верю. Я про мужчин достаточно знаю, Оскар, научили меня, хорошо научили. Лучше некуда.
— Но я же в этом не виноват, Сильвия. За что же ты со мной так?
— Господи, Оскар, до чего мне эти препирательства надоели!
— Ну когда мы увидимся?
— Никогда.
Он снова наполнил стакан и жадно выпил.
— Никогда. Вот и все: сказала, как отрезала. Уж такая моя судьба, понимаете, Маклин? Какая-то потаскушка сопливенькая, а я перед ней прямо на коленях ползаю. А, к чертям собачьим! Вы бы выпили, а? Все воскресенье псу под хвост. Выпейте!
Я кивнул, ну хорошо.
— Смотрите, стаканы из затемненного стекла. Через них за солнцем следить удобно.
— Так, значит, вы с ней больше не встречались?
— Один раз видел ее. Она работать устроилась в какой-то луна-парк, жетоны выдавала.
— В какой? Где этот луна-парк?
— Не помню уже сейчас, где-то на Бродвее, кажется, угол Пятьдесят шестой, а может, Пятьдесят первой. Большой такой, сразу заметен. Несколько месяцев уже прошло с того нашего разговора. Шел по улице, увидел ее и решил зайти, а она сидит за кассой, книжку читает, пока посетителей немного. Я, как увидел, просто глазам своим не поверил.
— А что, она много читала?
— Все, что попадется. В отеле, если ничего другого не находила, всегда Библию перечитывала. Говорила, она ее уже пять раз прочла или даже больше, хотя, видит Бог, верующей так и не стала. А вообще-то у нее всегда целая гора была этих романов, которые по четвертаку продают, и если бессонница на нее нападала, она по три-четыре штуки за ночь могла проглотить.
— Так это точно Сильвия оказалась там, в луна-парке?
— Конечно, не сомневайтесь. Я подошел, поздоровался. Думаете, она мне обрадовалась, улыбнулась и все такое? Черта с два! Только глаза от книжки оторвала и говорит: «А, это опять ты, Оскар. Шел бы ты, куда шел, а меня оставь в покое». Только и всего…
Тут наш разговор вдруг прервали.
— Ой, бедняжечка!
Мы оба вздрогнули от неожиданности, а когда оглянулись, на краю террасы увидели того подростка, который гонял шары по площадке для гольфа. Один такой шар он держал на ладони, время от времени подбрасывая его. Баскетбольные трусы слишком сильно стянуты в поясе, майка чуть пропотела, на запястье золотой браслет. На вид ему было лет пятнадцать, может, чуть меньше — длинные, голенастые ноги, загорелое лицо, насмешливые глаза.
— Папочка, бедняжечка… — губы его скривились.
— Ты откуда взялся? — заорал на него Стирнс.
— Да за кустиками стоял, слушал.
— Давно?
— Да уж достаточно. Все, что надо, услышал. А Сильвия эта, видать, ничего была, а? Ай да папочка! В жизни бы не подумал!
— Да как ты смеешь, щенок паршивый…
— Тихо, папуля, тихо. Тебе вредно волноваться.
— Пошел вон! — рявкнул Стирнс.
— Как это — вон? — мальчишка покачивался с ноги на ногу, нагло ухмыляясь. — Как это вон, спрашиваю? Мне же мамочку надо дождаться, она когда еще в гольф наиграется. Ой и врежет она тебе, что не приехал. Тебе, выходит, лишь бы ее сплавить — и за бутылку. А может, рассказать ей…
— Скотина маленькая, только попробуй!
— Ты, папуля, не очень-то выражайся. Я ж тебя люблю. Не бойся, ничего, никому.
— Что тебе от меня надо?
— Уж ты не поскупись, папочка. Этот детектив, смотри какой порядочный, ничего от тебя не требует. А я вот требую.
Стирнс так и позеленел. Плюхнулся на диван, щека у него дергается, еле дышит. У меня сердце екнуло: вдруг у него сейчас случится удар.
— Ну, что надо, говори.
— Живешь, так другим тоже дай пожить. Мне бы на расходы удвоить.
— С ума сошел!
— Ну что ты. Давай, папуля, по-хорошему, а то, сам понимаешь…
— Бобби, ну что ты делаешь, — заскулил Стирнс. — Неужели тебе совсем меня не жалко? Я же не могу тебе на расходы удвоить, не могу, ты ведь знаешь.
— Очень даже можешь. Ты ведь такая шишка. А мне всего и нужно-то несколько долларов в неделю. Впрочем, не хочешь, так не хочешь, — он повернулся, пошел к площадке, но Стирнс тут же его окликнул.
— Бобби! — Мальчишка остановился. — Хорошо, я подумаю. Дай мне немножко времени.
Мальчишка высоко подбросил шар.
— Обязательно, папуля, — улыбнулся он. — Думай себе на здоровье, пока матушка из клуба не вернулась. Я же тебя не заставляю вот так — сразу — и ушел, раскачивая бедрами.
Стирнс с минуту смотрел ему вслед, потом обернулся ко мне. Все его тело сотрясалось от рыданий, слезы текли по лицу, он еле выдавил из себя:
— Чтоб вам так досталось в жизни, Маклин! Сволочь вы, вот что, а еще детектив называетесь! Вон отсюда сию же минуту! Вон, сука паршивая!
Я пошел к машине, завел мотор и тронулся обратно. Мальчишка опять играл на площадке. На меня он не обратил ни малейшего внимания, даже когда мотор взревел на полную мощность. Все гонял да гонял шары от лунки к лунке.
В баре отеля «Парк Шератон» я познакомился с девушкой, которая сказала, что у нее тут свидание, — они всегда так говорят, удобная отговорка; даже если парень не покажется, она же в этом не виновата, она девушка обязательная, не то что он. Звали ее Джойс — блондинка, голубоглазая, лет десять назад, когда ей было двадцать с небольшим, должно быть, неплохо выглядела.
Парень так и не появился, и мы стали обсуждать, не пообедать ли нам вместе. Она, оказывается, проголодалась, а мне одному скучно в ресторан идти. Стало быть, вышло так, что интересы наши совпали.
Фигурка у нее была славная, а смотрит на тебя так внимательно, и выражение жалости к себе на лице, — знаю я это выражение — оно бывает у совсем молоденьких девчонок, которым ночевать негде, вот и хитрости ее тоже такие же простенькие и безвредные. Вообще-то, и не хитрости вовсе, если разобраться. Всего лишь старается как-то себя защитить, и не очень это у нее выходит, но, как ни говори, она ведь женщина, и взрослая уже, а мне мое одиночество что-то начало приедаться. Выпили мы по коктейлю, потом еще по одному, и она сказала, что ей очень нравится в «Хэмптоне», ресторан такой есть у южного входа в Центральный парк, — лучшее место во всем Нью-Йорке. Слово «лучшее» она выговорила так, что сразу стало понятно — вот какой голод ее снедает. Когда я ей сообщил, что я частный детектив, в ответ услышал, что ужасно интересно, но никакой информации о себе она мне не предоставила, ни кто она такая, ни чем занимается, ни из какой семьи и замужем ли. Просто сказала, что там, в «Хэмптоне», кормят замечательно, и вообще там все такое замечательное, такое замечательное.
Она была под стать этому ресторану — тоже притворялась, что она не то, что есть на самом деле, да, пожалуй, она уж позабыла, к чему когда-то действительно стремилась. Болтала без умолку про всякие замечательные вещи и не очень замечательные. Видно, из тех, кому надо говорить, не останавливаясь и не прислушиваясь к себе, и я стал чувствовать, как все мои порывы вести себя благородно, проявив сострадание к такому же одинокому существу, как я сам, начали увядать, сменяясь отчаянным желанием снова очутиться в грязном, погрязшем в пороке мексиканском городишке на Рио-Гранде.
— Тут такой кондиционер замечательный! — тараторила она. — Вы не находите, ведь правда замечательный. А то вот недавно была в ресторанчике на Пятьдесят второй, так там тоже написано, что работает кондиционер, знаете, плакатик такой на дверях висит, дескать, у них прохладно и свежий воздух, а на самом деле от жары задыхаешься, дышать нечем — ну, подзываешь метрдотеля, а он, мол, извините, пожалуйста, небольшая поломка — ничего себе поломка, чтоб они все провалились. И вообще на Пятьдесят шестой все жуткой противное, хуже только на Двадцать первой, если хотите знать, а вот на Пятьдесят второй, там вообще места есть, куда девушку и пригласить неудобно, так все вульгарно, типы всякие на тебя пялятся. Я вообще-то стараюсь на такие вещи широко смотреть, только не выношу вульгарности. Вы не подумайте, я в обморок не свалюсь, если при мне анекдот какой расскажут, а вот вульгарность, правда, терпеть не могу, и еще танцы эти — девочка стоит на сцене и у вас на глазах раздевается, знаете, наверное, бывали ведь в таких заведениях.
Я ответил, что не бывал, я ведь всего второй раз в жизни в Нью-Йорк приезжаю.
— Неужели, Мак, — вы ведь предпочитаете, чтобы вас так называли? Я одного такого знала, Фрэнк Макнейл его зовут, и он певец. Нет, не диск-жокей или что-нибудь в этом роде, просто певец, который никак свою пластинку не запишет, и вообще невезучий какой-то, так вот, он тоже велит всем называть его Мак. Я это к тому, что вам, наверное, интересно было бы в такое местечко попасть, если не бывали, ведь это жизнь, а раз это жизнь, так что же возмущаться, правда ведь?
Я сказал, что действительно так, и любопытно было бы взглянуть, только я хочу для начала по Бродвею прогуляться, она не против?
— А что вы там забыли?
— Да просто пройтись хочется. Я же тут вроде туриста.
— Мне-то казалось, раз вы частный детектив, вы сюда по делу приехали, ну то есть выслеживаете кого-то и все такое. Знаете, Мак, вы только не обижайтесь, но что-то вы совсем на сыщика не похожи, то есть вы такой заботливый, не то что эти сыщики, а на Бродвее и смотреть-то нечего. Может, лучше уж в Гринич-Вилледж поехать, на битников взглянуть, пошататься немножко, а на Бродвее нечего делать и смотреть там нечего, уж я-то знаю.
Кроме всего прочего, она не могла долго ходить — каблуки слишком высокие. Мы отправились в заведение на Пятьдесят второй, а там в баре ей встретились двое се давних приятелей. Они ее стали поить, и все у нее было чудесно. Звали их — одного Бен, а другого Херб, и я им очень понравился; только дело-то вот какое: они по старой дружбе предложили нам еще куда-нибудь поехать — они, мол, знают такие места, где девочки просто замечательные. Я ответил, что с радостью бы. Только вот меня ждет больная тетушка, а я никак до нее не доберусь. Джойс заметила, что я выдумываю, а на самом деле мне по Бродвею пошляться охота и ничего больше. Всем это ужас до чего было смешно, а Бен с Хербом сказали, что они о Джойс позаботятся, пусть я не беспокоюсь.
У меня часто бывает такое чувство, словно я мальчишка, который колотился головой о стену, потому что ему нравилось испытывать облегчение, когда боль проходит. Вот и сейчас — какое облегчение выйти из ночного клуба на Пятьдесят второй, отделавшись от Джойс, чью фамилию я так и не узнал, и пройтись по Бродвею, не терзаясь обычным моим комплексом неприязни к самому себе. Несколько часов меня не оставляли те самые пристрастия, которые должен был в себе ощутить по отношению к Алану Маклину Оскар Стирнс. Теперь я тоже готов жить и давать жить другим. Уж, по крайней мере, до завтрашнего дня нет мне необходимости выдумывать дополнительные уловки, подыскивать оправдания двусмысленным ситуациям и вообще деградировать до уровня, который мне определил Фредерик Саммерс. Я просто шагал по улице и наслаждался ночным Нью-Йорком в летнюю жару. Такого нет нигде больше, только в этом городе-гиппопотаме, который в эти вечера вдруг смиряется, не переставая быть самим собой, и все его бурление уже не действует на нервы, и на улицах полно людей вроде меня самого, приехавших сюда, чтобы прикоснуться к этой страсти, к этому чуду, которое — пусть никто не скажет подобного вслух — неподражаемо.
Очутился я тут милостями Фредерика Саммерса, осыпь, небо, его своими благодеяниями. Мы такой народ, что всегда испытываем признательность, если нас забросит в какие-нибудь дальние веси, хоть занесло нас туда наше ремесло, заставляющее соприкоснуться со всяческой гадостью. Философия у нас простая — надо заработать; не сделаешь ты, так сделает кто-то другой. И все у нас зависит от того, насколько мы преданы тем, кто дал задание, а не то сложится плохая репутация и тогда новых поручений не жди.
Такие вот мысли мелькали в моей голове, а я их гнал прочь. Ладно, завтра начну работать на мистера Саммерса, а сегодня со второй половины дня у меня выходной. Я пересек Бродвей и пошел по нему вниз, к Таймс-сквер, а пройдя четыре квартала, увидел яркую вывеску «Луна-парк "Лотос"». У меня выходной, я не работаю на мистера Саммерса, а, собственно, что я вообще делаю тут, на Бродвее? Я вытащил монетку в двадцать пять центов, подкинул ее вверх: если орел — войду, если решка — покупаю на деньги мистера Саммерса билет на самолет в Европу. Вышла решка. Какая-то старуха продавала карандаши, четвертак я отдал ей. Ничего в жизни мне так не хотелось, как провести полгода в Малой Азии. Я мечтал, как найму моторный катер вроде рыболовецкого и вдоль греческого побережья отправлюсь через Геллеспонт в Черное море, потом к турецкому берегу, увижу все, что видел Ясон, когда плыл с аргонавтами за золотым руном в Колхиду. Я бы и еще кое-что сделал, прожил бы год в Риме, например, и еще один в Израиле, где такие интересные раскопки, или что-нибудь поскромнее, допустим, послушал бы курс лекций о цивилизации ацтеков в университете в Мехико. Но когда монетка решала столь важные вещи?
Я вошел в луна-парк «Лотос».
Просторное, ярко освещенное помещение, где за несколько центов можно вволю понаслаждаться всяческой дешевкой.
Вот, пожалуйста, целый прилавок, заваленный откровенной и безвкусной порнографией для подростков, колоды карт с полуголыми красотками на пляже, раскрашенные галстуки, на которых корчатся в судорогах скверно намалеванные ню, подзорные трубы, чтобы удобнее было подглядывать в соседскую спальню — по крайней мере, шею себе не свернешь, и открытки с непристойными стишками, и всякие штучки, которые можно привести в движение, и сиденья для унитаза с дразнящими картинками — в общем, чего только не пожелает душа, которую цивилизация вкупе с массовым производством приучили к жалким заменителям благородного древнего культа богов плодородия.
Пока я все это разглядывал, подошел человечек с ужасающе огромным красным носом — все лицо в шрамах — и фартуком, провисавшем от тяжести медяков, которыми были набиты оба кармана, спросил, что мне нужно.
— Да тут такого нет, — сказал я.
— Нет? — Он порылся в нагрудном кармане фартука и достал буклетик, в котором было напечатано:
Жил в древности король один,
Велик он был, велик.
И этот грозный властелин
Смешно шутить привык.
Забавный старичок он был,
Умел всех рассмешить,
А всего больше он любил
При всех свой член дрочить.
— Дальше не полюбопытствуете? Доллар всего — и читайте себе хоть всю жизнь.
— Заберите, — сказал я, возвращая буклетик.
— А вы знаете, что это такое? — осведомился он.
— Конечно, знаю — это плохо перелопаченная версия «Ненормального короля», баллады, которую приписывают Редьярду Киплингу. Еще не хватало доллар за это платить. Да она и десяти центов не стоит.
— Хорошо, хорошо. Вижу, вы человек начитанный. Могу предложить такую штуку, даже вас проймет. Не хотите? Ну, как знаете. Живи и другим жить давай. — Он отошел и тут же обо мне позабыл.
Со всех концов зала доносилась музыка. Там пел Джонни Мэтис, здесь — Пэт Бун, и никому не мешало, что записи накладываются одна на другую. Толпа приезжих и местных шаталась от автомата к автомату, бросая монетки в щели, рассматривая пестрые плакаты — солидные семейные пары и совсем юные парочки, и почтенные старички, и подростки — то совсем дети, то с намечающимися усами. Был специальный зальчик, где показывали странные ролики двадцатых годов, на которых девицы, похожие на вампиров, начинали у вас на глазах раздеваться, но вовремя останавливались, демонстрируя свои прелести ровно на сумму десять центов; а если пройти в другой зал, куда за вход брали двадцать пять, можно посмотреть и кое-что пооткровеннее, хотя скибол привлекал больше — как-никак народ сюда заходил по преимуществу добродетельный по старинке.
Я бродил по этому луна-парку, поглядывая по сторонам, потом разменял в кассе доллар, получив целую пригоршню мелочи от невероятной толстухи, восседавшей посреди всего этого бедлама в крохотной клетке. Поиграл на одном автомате, потом на другом, надо же было чем-то для себя оправдать собственное пребывание здесь из чистого любопытства. Может быть, мне вовсе и не этот луна-парк нужен, и, не добившись успеха в кидании колец, я вышел, двинувшись дальше по Бродвею. Впрочем, больше ни одного увеселительного заведения, подходившего под описание Стирнса, мне так и не попадалось.
Я вернулся в отель. Была уже почти полночь. В газетном киоске я купил несколько журналов и сигареты, но читать не тянуло, пусть даже еженедельники, и я посидел у окна с видом на Центральный парк, покурил, мысленно сочиняя обвинительное письмо Фредерику Саммерсу и борясь с искушением признать, что пустота во мне, это неотступное томление взывают к какой-нибудь несентиментальной, циничной, даже не слишком строгих правил особе.
Не та Сильвия Вест, которая обитает в Беверли-Хиллз, не та из Колдуотер-Кэньон, а костлявая, чумазая девочка-подросток по имени Сильвия Кароки притягивала меня неодолимо, и я жил ее жизнью и знал, что когда-нибудь ее найду.
Сэмюэл Джонсон[7] где-то высказывается в том духе, что лишь ослы способны писать, вдохновляясь иными соображениями, кроме денег, — что-то такое, я точно не помню. Ну так вот, в жизни я не слыхал и про частного детектива или маклера с Уолл-стрит, который вдохновлялся бы иными соображениями. Джек Фенни, управлявший бюро расследований «Трибороу», был отличный частный детектив, и однажды он мне выложил, что думает про общество, где все делается исключительно ради денег, но этого никто не признает открыто. А сказал он вот что: «Если приходится немножко вольнее обойтись с законом, за такое надо платить посолиднее, чем канцелярской крысе, все делающей по инструкции».
За то, что он мне вручил документы, удостоверяющие, что я сотрудник международного бюро расследований с филиалами в Нью-Йорке, Лондоне и Чикаго, он с меня потребовал пятьсот. А когда я возразил, что не много ли за дюжину визитных карточек, пояснил:
— Вряд ли, Мак, сами подумайте. Можно, конечно, изготовить такие же у печатника за углом, но дальше-то что? Ведь самое главное, что такое бюро действительно существует. И представлено в Нью-Йорке да и в Лондоне. У них и тут, и там собственные филиалы, хотя мы их целиком контролируем. Ну поймают вас на том, что поддельными бумагами пользуетесь. И тогда уж известно: и лицензию отберут, да как бы и не похуже.
— У нас, на Западе, я страховой полис показываю.
— Детские штучки, Мак, меня-то что обманывать? А вот под прикрытием международного бюро вы человек свободный, так что я не зря деньги беру, когда вам это прикрытие предоставляю. Чуть что не то с полицией, тут же вмешиваюсь и уж как-нибудь вас вытащу. Да, а кто вам, собственно, нужен? Стирнс этот?
— Нет, женщина одна.
— Вы бы мне хоть фамилию сказали, так, для порядка.
— Не могу.
— Ну ладно. Только прошу поосторожнее. У меня сейчас сложная операция, все пока по плану идет, но если бы за вас Джеф Питерс не просил, я бы с вами не связался.
— Не беспокойтесь, — поспешил я его утихомирить.
— Пистолет при вас имеется?
— Нет.
— Очень хорошо. А нож там, кастет и прочее?
— Ничего нет. У меня же родители родом из Шотландии. А мы народ смирный и цивилизованный.
— Прекрасно. Так, а теперь сообщите мне, чьих наследников вы ищете, имя усопшего и прочее — так по правилам бюро требуется, мы и в Лондон сообщим.
— А без этого нельзя?
— Нельзя. Иначе я работать не буду. Нужно ведь в досье все эти данные вводить. Если полиция заинтересуется, все должно быть безупречно.
— Ну хорошо, хорошо. Вот, пожалуйста. Стефан Кароки. Родился в 1896 году в Венгрии. Умер в Англии в 1957. Город выберете сами. Родственники не найдены. Биографию ему изобретайте какую угодно. Наследство оценивается примерно в четыреста тысяч долларов, если на фунты, пересчитайте сами, пожалуйста…
— Не на фунты, а на эскудо, то есть примерно три цента за эскудо. Стало быть, напишем десять миллионов эскудо.
— Почему в эскудо?
— Потому что у нас хорошие рабочие связи с португальским банком, а португальцы умеют нужные лазейки находить.
— Тогда пусть пятнадцать миллионов.
— Хорошо, Мак, раз денег таких все равно нет в помине, напишем пятнадцать. Загляните завтра, карточки ваши будут готовы и все досье на Стефана Кароки.
— Еще вот что, — поинтересовался я, — Когда я закончу, что с этим досье станется?
— Если не засветитесь, все исчезнет — и досье, и деньги эти, абсолютно все.
Как и салун, луна-парк представляет собой довольно жалкое зрелище в дневные часы, когда все на работе. Под сводами «Лотоса» стоял какой-то кислый запах. Все выглядело обшарпанным, безвкусица лезла в глаза, и несколько забредших сюда туристов как бы стыдились самих себя. Человек с громадным красным носом выглядел еще более изнуренным, чем накануне вечером. Прислонившись к фотоавтомату, он листал «Дейли ньюс». Толстуха в кассе, кажется, вовсе уснула.
Я спросил у красноносого, где босс, и он тут же меня узнал:
— А вот и ученый человек опять пожаловал! Так вы, значит, этого чертова Киплинга наизусть шпарить можете?
— Так где босс?
— А вы, мистер, кто такой?
— Мне нужен босс.
— Небось, из полиции. Этих сразу видать — пахнут как-то по-особенному, да и вид у них особенный. Что, из какого-нибудь комитета за поддержание нравственных устоев сюда заявились, а? Материальчик собираете? — Он сложил газету и сунул в карман. — Вот что я вам скажу, вы про Киплинга-то на самом деле не все знаете. Думаете, небось, ему удовольствие доставляло сочинять всякую хреновину вроде «Дороги в Мандалей»? А почему тогда ему звание поэта-лауреата не дали?
— Ну, почему?
— Потому что он про этого короля сочинил. И нечего на меня пялиться. Думаете, раз я в этом балагане работаю, так и книг сроду не читал?
Я вытащил доллар, протянул ему. А он взамен отдал мне буклетик.
— Ну так где тут босс?
— Вас как зовут-то, мистер?
— Маклин.
— А зачем это вам наш босс понадобился?
Вошел какой-то мужчина, отдал красноносому пятерку, сказав:
— Поставишь на третий номер. В программке посмотри.
— Как ставить-то?
— Два двойных и ординар.
Когда он ушел, я спросил для уточнения:
— Значит, деньги размениваете, торгуете книжками, деньги для других на скачках вкладываете. А еще чем занимаетесь?
— Да с книжек-то не проживешь, милый мой. Все больше со ставок. Делаю за них ставки, а если выигрывают, пять процентов мне за комиссию. Чем занимаюсь? А чем придется, лишь бы платили.
Тут его окликнула толстуха.
— Эй, Носатый, как у тебя с мелочью? — Он подошел к кассе, высыпал целую груду из фартука, вернулся ко мне.
— Слушайте, ну чего вы к нам привязались? Подумаешь, луна-парк какой-то.
— Вы мне только скажите, кто тут босс.
Здоровенный детина лет двадцати с небольшим в яркой майке и зеленых штанах подошел к нам поближе.
— Что такое, Носатый? Чего этому типу от тебя потребовалось?
— Да сам не знаю, — ответил Носатый. — Давай, делом займись. За посетителями понаблюдал бы, что ли.
Когда детина отошел, Носатый сказал мне:
— Ишь, силу девать некуда. От таких-то вот все беды, да еще от тех, кто с пушкой или ножом махать привык.
— Почему они вас так называют?
— Сами не понимаете, что ли. А раньше еще Стиральной доской звали, у меня же все ребра видны. Юмор у них такой. Так зачем вам босс все-таки? Он у нас человек серьезный, по счетам платит аккуратно, закон не нарушает.
— Дело не в нем. Мне нужно у него узнать про одного человека, который тут раньше работал.
— Большое дело! — пожал он плечами. — Вы вон у миссис Аргона спросите, — и показал на толстуху, сидевшую в кассе.
Я подошел к ней. Она заполняла собой всю клетушку, а грудь распласталась по прилавку. Тяжелый взгляд из-под густо накрашенных век. Сложенный бантиком рот пришел в движение:
— Слушай, Носатый, это что за фрукт?
— Все в порядке, проверил.
Она сняла телефонную трубку, нажала на кнопку и через минуту заговорила:
— Тут один хочет вас видеть. Носатый говорит, что проверил. — Положила трубку, кликнула того детину в яркой майке. — Эй, Борец! — Он подошел, встал вплотную ко мне, а толстуха, улыбаясь мне приветливо, словно мать, сообщила: — Вот видите, Борец всегда делает, как я скажу. Хороший он парень. В два счета тебя на улицу выкинет, если шуточки шутить задумаешь, понял, рвань? Отведи его к мистеру Линю, Борец, ладно?
— Понял, все понял, — проворчал Борец и кивнул мне: пошли, мол. В коридоре, начинавшемся сразу за залом, он мне сказал, что можно и расслабиться. Я поблагодарил.
— Та, толстая, — продолжал он, — она тут уж сколько лет работает, так думает, что она тут самая главная. А вообще-то, надоело мне это, возьму вот врежу ей по лопаткам — вся мелочь высыплется. Мною нечего командовать, — разгорячился он, — и никому не позволю. Даже Линю не позволю.
— А кто это Линь?
— Хозяин, — объяснил Борец. Мы спустились по лесенке куда-то вниз. Там была комнатка с тремя дверьми. На одной было начертано «М», на второй «Ж», на третьей — «Контора». Он стукнул в эту последнюю дверь, и донесшийся изнутри высокий голос пригласил нас войти.
Контора оказалась просторной комнатой с кондиционером — стол, несколько стульев, лампы, шкаф для бумаг, книжный шкафчик, машинка, арифмометр. Обычная контора какого-нибудь небольшого предприятия; только хозяин был необычный — китаец лет шестидесяти пяти в долгополом желтом пиджаке и с чрезвычайно длинными усами, придававшими его лицу нечто демоническое. Он с улыбкой приветствовал меня на безукоризненном английском языке, велел Борцу оставить нас наедине и предложил сесть. Я показал свое удостоверение, а также карточку от международного бюро расследований.
— Понятно, — кивнул он и словно положил перед собой на стол полученную информацию, чтобы лучше ее изучить. Потом взглянул на меня, представился: — Моя фамилия Линь Ту Че, но вы можете меня называть мистер Линь, так все делают. Стало быть, мистер Маклин, проявив друг к другу уважение и расположение, мы с пользой сможем поговорить о том, что вас интересует И даже с удовольствием.
Я улыбнулся. Приятный человечек, готов, кажется, помочь.
— Так чему обязан вашим визитом, мистер Маклин?
— Для начала, если вы располагаете временем, хотел бы вам рассказать, чем занимается международное бюро расследований.
— Очень любопытно было бы узнать.
— Наша главная контора находится в Лондоне, а отделения есть в Нью-Йорке, Лос-Анджелесе и Чикаго. Впрочем, не следовало бы мне говорить — наша, я ведь частный детектив, я просто выполняю поручение бюро, нанявшего меня с целью отыскать одного человека. Это главная функция бюро — отыскивать исчезнувших из виду людей, разумеется, по оплачиваемым поручениям. В данном случае речь идет о наследстве. С год назад в Лондоне умер Стефан Кароки, не оставив прямых наследников. Этот Кароки родился в 1896 году в Венгрии. Затем вел дела в Англии и по всей Европе, создав крупное предприятие по импорту и экспорту с конторами в Лондоне и в Лиссабоне. Ни прямых родственников, ни друзей не осталось, только партнеры по бизнесу. Его лондонский дом пришлось продать для покрытия налогов и расходов на похороны. Но есть страховой полис на пятьдесят тысяч фунтов, обеспеченный доходами его предприятия. И, кроме того, в бумагах его найдены упоминания о вкладе в Национальном банке Португалии — пятнадцать миллионов с лишним.
— Сколько же это в американских деньгах? — поинтересовался мистер Линь.
— Примерно шестьсот тысяч долларов, тут все зависит от обменного курса.
— Ясно. Очень значительная сумма для тех, кто докажет права наследования. Какое все это имеет отношение ко мне, мистер Маклин?
— Лично к вам никакого, мистер Линь, как ни жаль, — сообщил я вежливым, благовоспитанным тоном, подобающим, по моему представлению, сотруднику международного бюро расследований: надо выразить и сочувствие, и юмор. — Дело в том, что Национальный банк Португалии обратился к нашей организации с целью розыска претендентов на указанную сумму. А один из предполагаемых наследников работал у вас в прошлом.
— Что вы говорите?
— Кажется, да. Оказалось, что члены семьи мистера Кароки находятся в Америке, а после разного рода уточнений нам удалось установить, что единственный, кто имеет права на его наследство, это некто Сильвия Кароки. Насколько нам известно, в Америке она взяла фамилию Картер, и у нас есть данные, говорящие, что она была вашей служащей примерно девять с половиной, десять лет назад. То есть, если этот луна-парк уже тогда вам принадлежал…
— Он принадлежит мне более двадцати лет, мистер Маклин. Но если указанное вами лицо действительно у меня работало в то время, какую пользу этот факт принесет при установлении прав на наследство?
— Мы надеемся, что это поможет нам определить местонахождение Сильвии Кароки в настоящее время.
— Ах, вот что. Боюсь, выяснять это придется долго. Наберитесь терпения, мистер Маклин.
— В моем деле без этого вообще нельзя, — произнес я, стараясь придать себе важность.
— Ну разумеется. Разумеется.
— Так, с вашего позволения, вы не припоминаете эту мисс Картер?
— Затрудняюсь ответить, мистер Маклин. — Сказано было извиняющимся тоном, с улыбкой сожаления. — Ведь так много лет прошло. Придется освежить память, а для этого справиться с архивом.
— Конечно.
— Впрочем, если время терпит — ну, к примеру, до завтра — я, возможно, и смогу вам чем-нибудь помочь.
— Очень признателен.
— Знаете, терпение у моих соотечественников считается первой добродетелью, — улыбнулся мистер Линь. — Хотелось бы надеяться, что эта задержка не слишком помешает ходу расследования.
— Ну что вы.
— Тогда до завтра, мистер Маклин. Вы мне не оставите свою карточку?
— Пожалуйста, — пожал я плечами.
Поднявшись по лестнице и пройдя через зал, я вышел из «Лотоса» на улицу. Меня все так же угнетало, что за прикрытие международного бюро пришлось выложить пять сотен, и кроме того, я как-то не доверяю китайцам, так безупречно говорящим по-английски и отменно воспитанным. Видимо, они читают слишком много романов про себе подобных.
Тем не менее, подходя к «Лотосу» на следующий день, я питал кое-какие надежды. Меня дожидался Борец. Теперь я разглядел, что это очень красивый юноша. Все у него квадратное — лицо, подбородок, брови, нос, ну хоть садись и пиши портрет пышущего здоровьем молодого американца, если работаешь для непритязательного журнальчика и сам не богат воображением — да и для чего оно. Никаких признаков интеллекта на этом лице прочитать было невозможно, впрочем, может быть, я к Борцу не совсем справедлив, мне просто не нравятся чересчур накачанные мускулы. Он отвел меня вниз и, когда вошли в кабинет, остался, прислонившись к створкам двери. Мистер Линь сидел за столом, улыбаясь вежливо и непроницаемо.
— Доброе утро, мистер Маклин.
— Доброе утро, мистер Линь.
Он что-то писал на листке, докончив, поставил ручку в вазочку и тщательно перечел. Потом, не глядя на меня, заговорил:
— Видите ли, мистер Маклин, я всего лишь китаец… но кое-какие возможности есть и у меня. Этот луна-парк приносит стабильный доход, а кроме того, я тоже занимаюсь и импортом, и экспортом. В отличие от вашего мистера Кароки, я действительно держу такое предприятие. Зачем вам понадобилось прибегать к своим жалким трюкам и пытаться меня обмануть?
— Какие жалкие трюки? — переспросил я, стараясь придать своим словам возмущенную интонацию, насколько это удавалось при том, что я чувствовал на спине тяжелый взгляд Борца.
— Насчет международного бюро расследований, мистер Маклин. Эти сказки можете рассказывать детям и глупым старухам. За кого вы меня принимаете, мистер Маклин? Вам, видимо, и в голову не пришло, что у меня могут быть деловые связи в Англии и я всегда могу ими воспользоваться, прибегнув к телефонному звонку? Или вы не знали, что в английских архивах нет никакого Стефана Кароки, занимавшегося импортом и экспортом, и среди умерших в 1957 году таковой не значится? А у меня, к вашему сведению, есть контакты и в Португалии, да к тому же, как вы не подумали, что правительство не могло пройти мимо того, что в Национальном банке на счету иностранного подданного лежит столь крупная сумма и никто за ней не является. Да еще сумма, с которой не были взысканы налоги. Уж будьте уверены, португальские власти такого никак не могли допустить. Ну, что вы на все это скажете, мистер Маклин?
Он говорил, не повышая голоса, даже почти ничем не выдал, до чего он возмущен, а закончив свою речь, снова улыбнулся, как бы показывая, что между умными людьми подобное возможно только как недоразумение.
— Если я вам все объясню, — спросил я, — вы согласны со мною побеседовать о Сильвии Кароки?
— До вчерашнего дня я не слыхал этой фамилии, мистер Маклин, так что говорить нам тут не о чем.
— А о Сильвии Картер?
— И эта фамилия мне незнакома, мистер Маклин.
— Тогда не вижу причин пускаться в объяснения, — сказал я.
— Возможно, вы и правы, — вздохнул он. — Тогда остается просто оплатить мой счет. — Он достал листок, который заполнял перед моим приходом, и прочел: — Звонок в Лондон: 52 доллара 30 центов; звонок в Лиссабон: 69 долларов 80 центов; мое рабочее время, оцениваемое приблизительно в пятьдесят долларов за час, — целых три часа ушло, чтобы разобраться с вашей странной проделкой, мистер Маклин, — итак, сто пятьдесят долларов. Всего же получается двести семьдесят два доллара десять центов, мистер Маклин.
— То есть?
— Именно столько, можете проверить.
Мощные руки Борца скрутили меня, прошлись по бокам и под пиджаком, потом отпустили.
— При нем ничего нет, мистер Линь.
— Вы серьезно думаете, что я вам выплачу двести семьдесят два доллара десять центов? — взревел я.
— Разумеется, причем немедленно. Если у вас нет наличных, согласен на чек, мистер Маклин, — и снова эта неподвижная улыбка.
— Черта с два!
— Что ж, — вздохнул мистер Линь, — вы меня вынуждаете поступить так, как обычно поступают в подобных ситуациях, если верить этим глупым фильмам, — вами займется Борец, и уж он постарается, чтобы вы переменили свое решение.
— Да как вы смеете!
— В чем дело, мистер Маклин? — в голосе мистера Линя появился оттенок недоумения. — Учтите, мы в подвале, а через эту дверь вообще ни звука не слышно. Право же, вы ведете себя, как младенец. Прошу вас, не осложняйте ситуацию. Хотя, может быть, вы вроде тех, в кино, которые запросто управятся с кем угодно, хоть вот и с Борцом.
— Увы, — сказал я, — на таких я не похож, мистер Линь.
— Вот и хорошо, — закивал он.
Я вытащил бумажник, отсчитал двести семьдесят два доллара. Мистер Линь напомнил, что еще с меня десять центов, и я положил ему на стол мелочь. Мистер Линь улыбался. Я нет. Борец тоже улыбался, пока, держа меня под локоть, вел по лестнице, через зал и к входным дверям.
По Бродвею я дошел до своего отеля и плюхнулся на постель. Кажется, я уже упоминал, что редко бывает у меня повод хвалиться своими дарованиями, но мне все-таки раньше казалось, что я чуть сообразительнее многих других.
Не было смысла горячиться перед Джеком Фенни, да и не мог я себе позволить дать волю владевшей мною злобе. Бюро расследований «Трибороу» оставалось моей единственной опорой в Нью-Йорке, как знать, они могут мне еще понадобиться и даже очень. И все же я пошел к ним в контору, чтобы поведать Фенни, что именно я думаю про международное бюро.
— Но послушайте, черт же вас дернул связаться с китайцем да еще бизнесменом, — сказал в ответ Джек. — Со мной такое тоже бывало. С китайцами, как ни изощряйся, непременно в дураках останешься. Причем он, китаец то есть, не жульничает, никаких ловушек тебе не подстраивает, а все равно остаешься в дураках, уж это точно.
— Не он меня оставил в дураках, Фенни, а вы. Да еще на пять сотен раздели. У нас в Лос-Анджелесе мне месяц надо головы не поднимать, чтобы пять сотен заработать, и еще если повезет.
— Мак, да успокойтесь же. Вы не из своих ведь платите, сами говорили. Ну что я мог тут сделать, португальское правительство подкупить, что ли? У них там, между прочим, диктатура. А при диктатуре платить за услуги приходится ой как недешево.
— Но хоть в Англии можно ведь было на Кароки документы сделать?
— За какие-то пятьсот долларов? Вы романтик, Мак. Слушайте, да позабудьте вы эту историю. И держитесь от китайцев подальше. Лучше с таким прикрытием к богатым американцам являться, те народ доверчивый.
— А двести семьдесят два доллара кто мне вернет? Хоть бы уж поровну расходы.
Фенни только усмехнулся — вот и все его участие.
Весь следующий день я посвятил самому себе — надо было передохнуть и обо всем как следует поразмыслить. Посетил два крупных книжных магазина на Пятой авеню, купил четыре книги. На Мэдисон пообедал в отличном ресторане, посмотрел французский фильм в кинотеатре напротив отеля «Плаза» на Пятьдесят восьмой. Потом прошелся по Пятьдесят третьей и два часа бродил из зала в зал Музея современного искусства. Все пытался, изо всех сил пытался себе доказать, что соображаю чуть лучше среднего уровня, что годы, отданные глупой, унизительной работе, на которую меня обрекает мое бессмысленное и унизительное ремесло, не сделали меня человеком вне цивилизации — при условии, что цивилизация существует.
В четыре вернулся домой и на гостиничном бланке написал вот эту записку: «Не откажите в любезности сегодня со мной поужинать. Проведем вместе два часа за разговором, славно поедим, и я вам заплачу сто долларов. Я остановился в отеле «Парк Шератон», жду вас у себя между шестью и семью. Вкладываю двадцать долларов как знак моего к вам полного доверия и расположения».
Я подписался, вложил бумажку в двадцать долларов и по Бродвею двинулся к луна-парку «Лотос». Едва вошел, меня сразу же заметил Борец, стоявший чуть сбоку, и стал следить за каждым моим шагом. Я для начала прошел к разменной кассе, сунул доллар, сказал, что сдачи не требуется. Потом положил конверт, медленно побрел среди автоматов, чтобы Борец вволю мной налюбовался. У самого входа я повернулся к нему и, стараясь сохранять достоинство, сообщил, что ухожу. Он принял это к сведению. «Не поднимай шума, ни к чему, — процедил я сквозь зубы. — Мне ничего тут не нужно». Появился Носатый, тоже сказал Борцу, чтобы не шумел, и так уже мы привлекаем внимание, вон, целая толпа собралась на нас поглазеть, что тут хорошего. Кажется, нам удалось убедить Борца, который меня отпустил, заметив, правда, что в луна-парке «Лотос» я лицо нежелательное.
— В другом месте бумажки свои меняй, Джек, — добавил он. — Чтобы больше здесь не показывался, а то я с тобой поработаю. У Носатого вон спроси, как я с такими работаю.
— Хорошо работает, — подтвердил Носатый. — Вам бы, мистер, дзю-до заняться, раз такое ремесло себе выбрали.
— Ха, дзю-до! — засмеялся Борец. — Точно, Джек, давай дзю-до научись, а потом опять к нам придешь.
— Дзю-до — это же настоящее искусство! — зашелся Носатый. — Видели бы, что эти япошки умеют, которые дзю-до выдумали!
Я их поблагодарил за советы и пошел в отель. Приняв ванну, позвонил в Лос-Анджелес мистеру Саммерсу. Там было только три часа, и мистер Саммерс еще не вернулся с обеда. Я сообщил его ослепительной секретарше — той, которая так здорово разбиралась в живописи Миро, — что нахожусь в Нью-Йорке, отель «Парк Шератон», угол Пятьдесят шестой и Седьмой авеню, что дела идут полным ходом, но было бы неплохо, если бы мистер Саммерс выделил дополнительную сумму на покрытие издержек. Она спросила, сколько именно, и я сказал, что это пусть мистер Саммерс решает, только передайте ему, что из прежней не осталось почти ни доллара.
С людьми ничего наперед не угадаешь. Я прождал миссис Аргона до семи и уже почти решил, что ничего не выйдет, а, значит, интуиция опять меня подвела, но тут зазвонил телефон — и вот она, пожалуйста. Сказала, что, если я правда собирался ее пригласить и серьезно намерен дать сто долларов, можем встретиться в ресторане «Колония» в восемь. На всякий случай предупредила меня, что ресторан не из дешевых и лучше бы мне надеть пиджак поприличнее, не тот, что был на мне, когда я приходил к ним в «Лотос». Кроме того, сто долларов она желает получить еще до нашего разговора. Она человек слова, за сто долларов выложит мне все, что ей известно, даже о собственной интимной жизни готова рассказать, если мне интересно.
Я позвонил в «Колонию». В восемь часов свободный столик вряд ли отыщется, но к десяти нас посадят непременно.
В восемь я ждал ее в ресторане. Она прибыла в восемь сорок пять, вся в черных шелках — сколько же материи на ее платье пошло! — приветствовала меня с величием королевы, протянула пухлую руку и не сочла нужным объяснить, отчего задержалась. Черные волосы уложены в высокую прическу, искусственные ресницы загибались над настоящими, а на веках лежали тяжелые слои теней и просто пуды румян на толстых ее щеках, и ослепительно алая помада на губах, сложенных бантиком.
— Проголодались поди, мой милый, а?
— Да уж конечно, — ответил я, и в сопровождении метрдотеля мы двинулись к столику. Да уж, когда ты вместе с такой дамой, как миссис Аргона, на тебя во все глаза пялятся; так и поворачивались в нашу сторону один столик за другим, но миссис Аргона этим ничуть не была взволнована. Шагала так уверенно, словно только что приобрела этот ресторан в собственность, царственно улыбнулась официанту, подвинувшему стул, на который она шмякнулась своим необъятным задом. Пришлось признать, что первый раунд остался за ней, может быть, кое-кто счел ее странноватой, но уж никто — не заслуживающей внимания. Она наклонилась ко мне поближе и зашептала:
— Понимаете, дорогой, я ведь что? — просто старуха, никому ненужная, меня в такие места уж лет десять не водили. Не знаю, что вам от меня нужно, а все равно хорошо тут посидеть, очень хорошо.
Я кивнул, соглашаясь.
— Славный вы, — сказала она. — Да вы расслабьтесь, что там.
— Уже расслабился.
— Вот и чудненько. А что, может мартини для начала попросим? Пусть сухой принесут. И еще — надо бы перекусить немножко. Чем бы, не догадываетесь?
— Икрой.
— Какой догадливый! Прямо удивительно. Мне догадливые нравятся. Особенно мужчины. Попросите белужью икру, только чтобы без глупостей — лук там, яйцо — ничего не надо: просто белужья икра и половинка лимона, да еще хлебцы, чтобы было на что намазывать. Вам-то самому белужья икра нравится или другая какая?
— По-моему, я белужьей в жизни не пробовал, — засомневался я.
— Так попробуете. Глядишь, придется по вкусу. — Она огляделась вокруг. — Вообще-то мне тут нравится. Тонуса придаст — понимаете, о чем я?
Я сказал, что прежде тут бывать мне не случалось.
— Ладно, сейчас сами увидите, милый мой.
Она прикончила три мартини и три порции икры, при этом заверяя меня, что лет десять назад весила всего-то килограммов шестьдесят, даже меньше. Я и не сомневался, но она зачем-то приводила доказательства. Я спросил: «А вы тогда уже в "Лотосе" работали?» А в ответ услышал, что ей есть хочется.
— Конституция у меня такая, — объяснила она. — Жру, как свинья. Мы все такие, толстые то есть, только стараемся не показывать. А что, других-то радостей не осталось. Вот и сейчас набиваю брюхо, а при этом себя упрекаю — это что же ты с собой делаешь, дура. Ты, наверное, переспать со мной хочешь, признайся уж сразу.
— Мы с вами едва знакомы, миссис Аргона, — выдавил я из себя.
— Ой, милый, ну и смешной же ты. Да знаю, что и не думал, никто со мной спать не захочет. И нечего меня миссис Аргона называть. Этот Аргона был сволочь поганая, я за него двадцать лет назад вышла да вот уж почти двадцать лет как не видела его и видеть не хочу, даже если в аду встретимся. Просто с моей комплекцией как-то странно «мисс» называться, ну, а если «миссис», то вроде как достоинства больше, и был, стало быть, кто-то, кто захотел на тебе жениться, пусть даже эта сволочь Аргона. А, что про него вспоминать! Называй меня Грейси. Давай, попробуй.
— Хорошо. Значит, так, Грейси, — от таких женщин никуда не денешься, все вокруг собой заполняют. Не знаю, как это у нее получалось, только какой-то магией она умела внушить к себе уважение. Мне она даже начинала нравиться. — Меня, Грейси, зовут Мак.
— А мне тоже можно тебя так называть?
— Конечно.
— Так что тебе от меня надо, Мак?
Я достал фотографию Сильвии, ту, по пояс, и протянул ей. Она долго, внимательно ее разглядывала.
— Ты ее знаешь, Грейси?
Она все так же молча смотрела на снимок.
— Так знаешь или нет?
— Знаю, — сказала она, не отрываясь от карточки.
— Кто это?
— Сильвия Картер.
— Ты уверена?
— Конечно. — Лицо ее теперь пришло в движение. Щеки подрагивали. Накрашенный ротик задергался, и вдруг она расплакалась. На одном веке отклеились искусственные ресницы, потекла тушь.
— Грейси, успокойся, уж не обидел ли я тебя?
— Платок дай, — попросила она.
— Вот уж никак не хотел тебя огорчить.
— Да ты тут не при чем. — Она отерла лицо; румяна, тушь, толстым слоем наложенный крем — все теперь перемешалось. — Милый ты мой, — слышалось сквозь рыдания, — это не ты меня огорчил. Карточка эта чертова, ты только посмотри, какая она на ней красивая, а я-то, я-то, старая толстая шлюха, вот я кто.
В одном Фредерик Саммерс был прав, в том, что он мне запретил встретиться с Сильвией — для моего же блага. То есть он-то решил из опасения, что она прознает про его розыски, которым нет ни извинения, ни объяснения; он просто пытался сразу же замести следы. Но и то сказать, ничего бы из моего расследования не вышло, если бы хоть раз я имел возможность поговорить с Сильвией, хоть раз на нее взглянуть.
А тут получилось вот что: чем больше я проникал в сокровенную жизнь женщины, с которой не был знаком и которую, однако, знал лучше любой другой женщины в мире, тем больше я чувствовал свою причастность к этой женщине, и тем неотступнее становилась моя жажда дойти в своих поисках до самого конца. Подобно акту творения, акт постижения может иметь для постигающего очень глубокие последствия, но ведь ни творение, ни постижение не были для меня чем-то привычным. Всю ту энергию, которая оставалась после того как были удовлетворены биологические непреложности, я расходовал на то, чтобы пригладить мое ощущение травмы, но, как и многие, кто по-настоящему одинок, истинное чувство одиночества пришло ко мне лишь после того, как я тесно соприкоснулся с другой личностью.
Может быть, проще всего выразить это вот так: никогда прежде от меня не требовалось понимание другого существа, а теперь от такого понимания зависела вся моя жизнь.
Мне необходимо было понять, отчего Сильвия девять месяцев проработала в луна-парке «Лотос» во вторую смену, с шести вечера до двух ночи, и почему за все это время у нее не было никаких отношений с мужчинами. Ей ведь как раз исполнилось восемнадцать лет. Она стала зрелой женщиной именно в эту пору. И тем не менее вела себя, как весталка.
Впрочем, из всего, что о ней помнили, из всего, что в ней видели, эта ее целомудренность была самым загадочным свойством. По-моему, ничего не было и нет в мире глупее, чем эти идиотские понятия о целомудрии, когда женщин делят на порядочных и непорядочных в зависимости от самого естественного физического акта. Шестьсот лет назад Боккаччо написал новеллу про девицу, принцессу, которая, направляясь к суженому, переспала чуть не с десятком мужчин, но при этом осталась девственной. А еще через сто лет Томас Мэлори написал о целомудрии юношей как гарантии их силы на поле брани. Мне случалось знать непорочных, которые на поверку оказывались шлюхами, а лицо Сильвии на фотографии казалось не ведающим ни зла, ни вины, но слишком часто встречалось мне такое же выражение на лицах других женщин, желавших, чтобы я сразу проникся доверием к ним. Только меня ничто в Сильвии не страшило — в отличие от Фредерика Саммерса, который находился под властью проклятия, каким для него стала вся эта ложь насчет непорочности. Не то бы он меня не нанял с целью выяснить, вполне ли добродетельна его Сильвия или нет, — а знал я об этом сейчас ничуть не больше, чем когда принимался за это дело.
Но ведь мне было известно, что люди легко сживаются с ложью и гораздо труднее с правдой, а ложь, в основном, ими черпается из книжных понятий о добре и зле. Господи, до чего все по-идиотски устроено в жизни, тут только и спасает способность саркастически воспринимать бытующие представления, и какая-то удивительная мудрость была в том, что Сильвия, усевшись за кассу в луна-парке, наложила на себя обет чистоты. Так и вижу ее, неприступную, прекрасную, сидящую в своей клетке, когда кругом щелкают автоматы, крутятся непристойные фильмы, в киосках расхватывают похабные картинки, визжат На поворотах машинки автодрома.
А за стенами луна-парка кипит Бродвей с его убожеством глазеющих на эти приманки толп, с его грязью. Подступает зима, дни все короче. То дожди, то снег кашей растекается по тротуарам, а потом проклюнется весна, и вот уже лето.
Так прошли девять месяцев се жизни.
— Так что тебе надо узнать? — спросила миссис Аргона.
— Ты же ведь свои сто долларов не забрала, — я вытащил бумажник и протянул ей купюру.
— Чихала я на эту сотню.
— Ты с ней была дружна, Грейси?
— А ты как думал? Мы ведь жили вместе, может, никогда в жизни мне так хорошо не было. Иногда подумаю, уж лучше бы я сама за девками ухлестывала, до того мне с мужчинами не везло. Думаешь, я за эту паршивую сотню душу свою перед тобой выложу?
— Грейси, я же только одного хочу, чтобы ей плохо не стало, для того и тебя расспрашиваю.
— Брось, Мак, не верю я. Мужчины всегда такое говорят, а у самих на уме черт знает что.
— Ладно, Грейси, успокойся. Я правду сказал.
— Где она теперь?
— Я пытаюсь ее найти.
— Почему?
— Так нужно.
Она со вздохом сложила купюру и спрятала ее в кошелек. «Ну, спрашивай». Мы докончили свой ужин. Я заказал два коньяка. Она попробовала коньяк кончиком языка.
— Как это вышло, что вы вместе начали жить, Грейси?
— У меня комната была в меблирашках на Пятьдесят первой. А она жила в гостинице, где-то в соседнем квартале. Линь платит по совести. Знаешь, луна-парк этот самая настоящая золотая жила. Мы в неделю по семьдесят пять зарабатывали, да, не меньше. А тут дом заселялся на углу Восьмой авеню и Пятьдесят третьей, ну мы с ней и сняли трехкомнатную квартиру за сто двадцать в месяц. Мебели никакой не было. Пришлось покупать. Смешно, я ведь на двадцать лет старше, а встретилась с ней — тоже стала как девчонка. Она из Питсбурга родом, там у нее какая-то женщина знакомая была, так она хотела, чтобы у нас в квартире все было в точности, как у той женщины. А ладно, тебе-то все это неинтересно. Так, заболталась. Возьми еще коньячку, а, милый?
Я заказал.
— У меня тогда постоянного никого не было, — разоткровенничалась миссис Аргона. — Так, то один появится, то другой из старых знакомых, и мы с Сильвией про них всегда разговаривали. Она, знаешь, ни в чью жизнь со своими советами не лезла, понимала, что к чему. Поэтому у нас все было хорошо. Мне только тридцать восемь было, и фигура неплохая. Не веришь, небось, а неплохая была у меня тогда фигура.
— Почему не верю? Верю.
— Ага, как же… — она умолкла, уставившись в рюмку. — Умный ты, Мак. Говоришь по-умному, уж это точно. Только мне-то что с того? У меня во всем мире никого нет. Просто старая толстая шлюха, сижу вот, информацию тебе поставляю за сотенную твою. А может ты чокнутый? Ну скажи, на что тебе все это знать?
— Трудно тебе объяснить, — ушел я от ответа.
— Вот я и Сильвии, бывало, говорю, что трудно объяснить. Просто так все выходит. Ну, вроде как, когда в клетке этой за кассой сидишь: вроде бы на месте ты, и на восемь часов никаких тебе забот да тревог. Только все это иллюзия одна.
— А у Сильвии были мужчины?
— Нет! Я же сказала — никого она близко к себе не подпускала, вот какая. Просто не хотела и все. Чистая она была, как мама моя покойница. Слышишь? Как мама моя!
— Я знаю, Грейси, знаю.
— Много ты знаешь! Ни черта ты не знаешь, и не думай даже. Ни хрена. Ой, как я эту девчонку уговаривала. Ты же, говорю, красивая, пользуйся. Линь жутко ее хотел. Тебе Линь, наверное, не нравится. Китаец и все такое. Но у него же миллионы, у Линя-то…
Может быть, его пленила чистота, исходившая от этой темноволосой девушки, может быть, ее темные глаза, как тут поймешь. Он был странный, этот Линь, непростой, романтичный, как и многие, скрывающие лицо за непроницаемой восточной маской, и никак он не мог принять на веру слишком простое объяснение Сильвии, каким образом она очутилась в его луна-парке: шла по Бродвею, увидела в окне объявление, что требуется сотрудница-девушка. Все должно было обстоять по-другому, тут знак судьбы должен был проявиться, так он сам потом сказал Сильвии, а она — Грейси. И взгляды на жизнь, и моральные его принципы представляли собой смешение Китая, Америки и Бродвея. Вот отчего он как-то признался Сильвии:
— Очень бы мне хотелось взглянуть на себя, как вы на меня смотрите, вашими глазами. А как вы на меня смотрите, Сильвия?
— Что за странные вещи вы спрашиваете!
Ответила, что думала, и он был польщен. Сильвия казалась невинной, потому что понимала мужчин, это было самым главным; только понимала она вовсе не все — лишь какую-то часть. Все целиком она не понимала никогда.
— Вовсе не странные! — запротестовал Линь. — Самые обыкновенные. Ведь каждому интересно, что о нем думают другие, а раз мне особенно хочется понять, что обо мне думаете вы, Сильвия, это только говорит о моем к вам чувстве.
А вот что это было за чувство, до конца не могли понять ни Сильвия, ни Грейси. Линь как-то в воскресенье, когда луна-парк открывался в пять вечера, вдруг постучал к ним в дверь, прихватив целую груду китайских деликатесов и сувениров. Держался с подчеркнутой вежливостью, так у него было с Сильвией всегда. Они приготовили чай, и пошел разговор о погоде, о тонкостях китайской кухни, о том, как теперь стало трудно доставать что-нибудь действительно китайское, о книгах, стоявших у них на полке. Все это были книги Сильвии, и Грейси заявила, что Сильвия обрастает книгами, как другие — журналами и всякой дрянью. Линь был очень начитан и похвалил ее библиотеку. А Сильвия все молчала, только бросала на него взгляды, пока он просматривал ее книги. Когда он заметил у нее три романа Джейн Остин, и Сильвия созналась, что постоянно их перечитывает, хотя знает чуть ли не наизусть, — тут он посмотрел на нее так, словно видит перед собой совершенно нового человека.
Когда он ушел, Грейси предположила, что хозяин втрескался в Сильвию по уши. Ей хотелось думать, что в прошлом Линя таится какая-то трагедия, а Сильвия рассмеялась и ответила, что он самый обыкновенный, как все мужчины. «Откуда ты знаешь, может, у него неудачная любовь была», — сказала Грейси, объясняя этим его скованность, но Сильвия считала, что у мужчины такого вообще не может быть, чтобы он полюбил да еще и несчастливо.
Назавтра пришел пакет от Линя, и в нем были роскошные издания четырех великих китайских романов: «Речные заводи», «Троецарствие», «Сон в Красном тереме», «Книга о борющихся царствах». Все это были для Сильвии вещи совершенно ей неизвестные, она никогда и названий таких не слышала. Грейси попробовала вникнуть в одну из этих книг, видя, как зачитывается ими Сильвия, но ей быстро наскучило. Выяснилось, однако, что, будучи в восторге от подарка, Сильвия ничуть не переменилась к мистеру Линю.
Вскоре Линь стал приставать к Сильвии с просьбами обедать у него в кабинете, но при этом вел себя очень корректно, не пытался ни обнимать ее, ни целовать. Я спросил, как эти обеды проходили, и оказалось, что Линь при этом учил Сильвию китайскому языку. Так все и шло месяцев пять. Под конец Сильвия прилично объяснялась по-китайски и начала разбираться в их культуре.
Вот тогда Линь снова попросил ее сказать, как она его себе представляет.
— Вы очень добрый, — ответила она, — очень искренний человек, очень серьезный. От вас я много интересного узнала.
— Не от меня, — поправил Линь, — Моя роль тут самая скромная, как и мое обиталище, которое вы, Сильвия, украсили своим появлением. Вы замечательная, Сильвия. Вы единственная женщина, которая мне по-настоящему нужна.
Сильвия говорила потом Грейси, что, услышав от него такое, она впервые стала бояться — не из-за самих его слов, из-за того, как они были произнесены. Сначала я засомневался: у Сильвии были причины опасаться мужчин и прежде, но потом мне стало понятно, что она имела в виду. И выражение лица Линя, когда он это говорил, я тоже ясно себе представил — тут кто не испугается.
— Как все глупо выходит, — жаловалась Сильвия. — Надо было мне сказать, что я тронута и признательна, но я как-то растерялась. Дурочка я, как же сразу не сообразила.
— Вы меня не так понимаете, — произнес Линь все тем же ровным тоном. — Я ничего не делаю сгоряча, тем более не сказал бы таких слов, не обдумав все как следует. Есть разные женщины: одними пользуешься, других уважаешь и почитаешь. Есть шлюхи, а есть богини. Есть потаскухи, а есть целомудренные. Я воздвиг в честь вас алтарь и сжег на нем свои приношения.
Целые недели Сильвия все репетировала свой ответ, зная, что от него не уйти. Составила готовые фразы, обмыслила, с чего начать, как продолжить, но, когда откладывать больше было нельзя, весь ее план полетел, и у нее сорвалось с языка то, что первое пришло в голову:
— Да бросьте вы, хватит мне голову дурить.
Линь подошел к ней вплотную и плюнул ей в лицо. Она ответила пощечиной. Он нанес ей сильный удар в живот, она каталась на полу от боли. А он стоял над ней, повторяя: «Сучка неблагодарная», — пока она не поднялась, шатаясь, и ударила его стулом по голове. Он рухнул без сознания, и она бросилась наутек, убежденная, что он мертв.
Вернувшись к ночи домой, Грейси застала Сильвию сидящей неподвижно, с пустым, уставленным в одну точку взором.
— Я убила Линя, — тихо проговорила она. — Такой вот был хороший китаец, ничего плохого мне не делал, только взял и плюнул мне в лицо, а потом в живот ударил. Что мне говорить, когда фараоны явятся?
Грейси помчалась в «Лотос», где увидела, как Линь разгуливает по залу с шишкой на голове величиной с голубиное яйцо. Вернувшись, объявила Сильвии, что Линь жив, а она осталась без работы.
— Самое смешное, — сказала Грейси, — что Линь-то был прав.
— Как это?
— Ну, про непорочность и про все прочее.
— Да ну?
— Эта девочка девять месяцев никого к себе близко не подпускала, — продолжала Грейси. — Сама не знаю, почему. Попробуй понять людей, правда, Мак?
— Что-то я запутался, ты о чем это?
— Ну, спросит меня кто-нибудь, про Мака расскажи. И я скажу — ну, Мак он вроде профессора, таких Дик Пауэлл играет.
— Он вовсе не профессоров играет, и я на него совсем не похож.
— Да знаю я, знаю. Значит, скажу, как есть, — он частный детектив, на Хамфри Богарта похож, только ему бы пожестче быть.
— Хорошо, попробую.
— Попробуй, конечно, милый мой, только вряд ли получится. Я все к тому, что про тебя сказать можно, какой ты. Я тебя насквозь вижу. Хороший ты, вот что. Сидишь тут с толстой старухой и такой внимательный, как будто я королева или что-то вроде этого. Понял? А вот про Сильвию просто не знаю, что еще и сказать. На кого похожа? А ни на кого. А почему так себя держала, как будто мужчины вообще не по ее части? Тоже не могу объяснить. Так и не разобралась, то ли про что-то забыть надо было, то ли, наоборот, вспомнить, какой когда-то прежде была. Линь — он, может, все правильно про нее понял, а может и нет. С ней и разговаривать надо было — все равно что лбом о стенку. Говорю ей: слушай-ка, ты чего от жизни добиваешься? А она только посмотрит, словно не поняла, о чем это я. Решишь: дурочка какая-то, а она совсем не дурочка была, совсем нет. Еще какая была умная, я таких сроду не видела; только не подумай — не хитрая, не себе на уме, как эти, которые за деньги что хочешь сделают, не то что шлюхи эти железные, знаешь, с любым пойдут, лишь бы платил, хоть по десять за ночь пропустят, нет. Она была умная, как ты, Мак, а может и еще умнее. Понимаешь, к чему я?
— Понимаю, — успокоил я ее.
— Только все ни к чему оказалось. Замкнутый круг, вот и все. Ты не думай, я хоть и напилась на твои-то денежки в кабаке этом шикарном, я все про тебя понимаю, да-да, и не смотри, что такая толстая да старая. Хочешь, расскажу, какой ты? Жены нет, семьи тоже нет, вообще ничего, болтаешься совсем один. Точно?
— Точно, — признал я.
— А ты, милый, не злись. Я же просто доказать тебе хотела, что тоже кое-что соображаю. Ты хоть задумывался, для чего живешь, чем все это для тебя кончится?
— Еще как задумывался.
— Вот все вы такие, умники то есть, и Сильвия такая была. Вроде тебя. Носатого помнишь, ну этот со здоровым красным носом, картинками похабными торгует? — гнусный, скажу я тебе, тип.
Я кивнул.
— Он француз. Что, в жизни бы не подумал? А он француз, его сюда мальчишечкой привезли. И Сильвия ему платила за то, что он каждый день, когда к нам в балаган шел, сначала к ней заходил и давал ей урок французского. Нет, ты подумай! Урок французского. Никто бы не поверил.
— Зато я верю.
— А все равно. Это же с ума сойти! Ей всего-то восемнадцать, все на свете успела повидать в бардаках этих мексиканских и на Западе тоже, и вдруг на тебе — к себе никого не подпускает, по-французски учится. А ведь сам знаешь — дождь пойдет, так такие не сообразят под крышу встать.
— Понимаю, — сказал я.
— А, опять этот твой учитель приходил! — с порога догадалась Грейси. — Вонь от него, ужас просто! Сразу по вони и чувствую: опять притащился, подонок вшивый.
— Ну ладно, Грейси, не надо.
— Ты ему сколько за урок платишь?
— Два доллара.
— Два доллара! Это за какие-то сорок пять минут. С ума сойти! Ты что, совсем рехнулась?
— Да успокойся, Грейси, наконец. Он же приходит, когда тебя дома нет.
— А от этого еще хуже. Он же подонок, не видишь разве? Подонок, точно тебе говорю. Вот полоснет тебя ножиком, будешь знать.
— Не полоснет, Грейси. И вообще, давай кончим этот разговор.
— Кончим, кончим. Ты мне только вот что скажи, на кой черт тебе все это надо? По-китайски, теперь вот по-французски, ишь какая культурная. Ты что, переводчиком в ООН собираешься устроиться?
— Ну, где там. Я свое место знаю.
— А какое твое место, скажи, пожалуйста? В балагане за стойкой сидеть, так? И ради этого ты все эти книжки читаешь, учишь языки. Я тоже читала. А теперь посмотри, кто я. Ладно, я дура, я даже дорогу из балагана домой не сразу запомнила, но ты-то умная. А ты посмотри, с тобой через двадцать лет то же самое будет; ну как, не завидуешь ты мне, а?
— Мне тебя жаль, Грейси.
— Сама не пойму, чего это я на нее разоралась, — вспоминала Грейси. — Ни с того ни с сего. О Господи, до чего я к ней привязанна была! Ты не подумай, я нормальная, в койку ее тащить и не думала. Сам посмотри, ну какая из меня дамочка? Веришь мне, Мак?
— Конечно, верю, успокойся, — мягко сказал я.
— Не надо никого любить, Мак, — она мрачно смотрела в одну точку. — Лучше себя поберечь, если жизнь не опостылела. Не пойму, как такое возможно, а все одно, мало кому она уж так опостылела, чтобы одним махом…
— Скажи, Грейси, а могла Сильвия кого-нибудь полюбить?
— Ты про что это?
— Сама знаешь, про что.
— Нет, милый, она в жизни ни в кого не влюблялась.
— Но могла бы?
— А ты почему спрашиваешь? — Грейси совсем сморило, она чуть не падала головой на стол. Я расплатился по счету — девяносто долларов, включая чаевые, в жизни так много не платил за ужин вдвоем, но вовсе не жалел, хотя деньги на покрытие расходов кончились практически все.
— Почему спрашиваешь, скажи? — шептала Грейси. — Сам, что ли, в нее влюблен? Тогда, родной, худо твое дело, лучше кем еще займись. А с Сильвией никаких шансов, ну ни единого…
Я отвез ее домой, на Пятнадцатую, между Девятой и Десятой авеню — старый дом, весь насквозь пропахший помойкой, мочой, ветхостью, гнилью, — доставил ее по лестнице к дверям, сам и открыл дверь ее ключом, вошел в ее двухкомнатную квартиру. Веса в ней было килограммов под сто пятьдесят, у меня все тело ныло, когда я, наконец, опустил ее в кресло-качалку. Она вытянула ноги, расплылась — гигантская, завернутая в черный шелк гора белого мяса, а вокруг полный разгром, и комната выглядит такой же заброшенной, как жизнь ее хозяйки. Под ярким светом торшера кремовая маска на ее лице казалась клоунской и неправдоподобной, а она еще кривила свой бантиком сложенный рот и все упрашивала не смотреть на нее.
— Знаю, все знаю, старая я развалина, — вздыхала она. — Ой, милый, сходи на кухню, сделай кофе, только покрепче.
На кухне, заваленной грязной посудой, я с трудом отыскал кофейник, ополоснул его, поставил на огонь, — запах и тут был ужасный. Когда вода закипела, я сделал нам по чашке кофе, расчистил уголок стола, уселся рядом с ней.
— Какой ты хороший, Мак! — бормотала она. — А времени сколько?
Был уже час ночи.
— Знаю я, какой у меня видок к часу ночи, ты не думай, милый, я про себя все знаю. А хорошо мы с тобой посидели. Прямо как на танцы съездила. Нет, подумай-ка, старая рухлядь вроде меня, а с таким шикарным кавалером вечерок провела!
— Оставь, Грейси, что уж там хорошего, — сказал я, — Весь вечер за призраками гонялись, это я виноват. Когда-нибудь мы с тобой по-настоящему посидим, без всяких призраков, только ты и я.
— Милый ты мой…
— Еще что-нибудь расскажешь?
— Если не засну, милый. Будь я лет на десять моложе, заснули бы вместе. Хотя нет, ты же не хочешь.
— Нет, Грейси. Не надо.
— Милый… — Она выпила свой кофе, голова клонится вниз, глазки еле видны за расплывшейся тушью. — Тебе ведь Сильвию надо найти, так? Знаешь, миленький, мне лучше, я ни в кого не влюблюсь, никогда. Даже в тебя, миленький. Что тебе еще сказать про Сильвию? Огорчать тебя не хочется. Ты же такой хороший.
— Меня огорчить не так просто, да и про Сильвию я достаточно знаю. Достаточно, Грейси.
— Ладно, что с меня взять? Все говорила ей: ты на меня, мол, посмотри. Ох, устала я, милый, сильно устала.
— Дальше-то что с ней сталось?
— А тебе не все равно?
— Расскажи, Грейси, — умолял я ее.
— Ты про Молли Бэнтер слыхал?
— Про какую Молли Бэнтер?
— Ну, про ту самую, из заведения. Как-то зашла к нам в балаган, как раз смена Сильвии была, увидела ее в окно и зашла, поговорила с ней, карточку свою оставила с адресом. Вот и все.
— Ты думаешь, Сильвия к ней перешла, когда ее с работы выгнали?
— Так и есть.
— И что потом?
— Что потом! Мы с ней из-за этого жутко разругались. Сильвия из дома ушла, я ждала ее, ждала, целый месяц прождала. И позвонила к Молли Бэнтер. Даже сходила туда. Никакой там Сильвии не было. Не знаю.
— Так что все-таки с ней сталось, Грейси?
— Ох милый, устала я. Ты бы шел домой, а? Что-то мозги не ворочаются.
— Сначала скажи мне, что сталось с Сильвией.
— Не могу, милый мой, не могу. Ушла она, вот и все. Куда, зачем — а черт ее знает, куда. Ушла, и с концами. Не понимаешь, что ли, куда она могла уйти? Ступай домой, Мак.
Я поднялся и тут впервые почувствовал, до чего тут жарко и душно. Рубашка промокла насквозь, хоть выжимай. Лестница казалась нескончаемой, а на улице я поймал такси.
В отеле мне подали телеграмму от Саммерса. Еще тысяча долларов на расходы.
Следующий день нужно было посвятить самому себе. Чтобы ни думать, ни говорить про Сильвию Кароки-Картер-Вест и чтобы никакие борцы не выкручивали мне руки, и чтобы обойтись без этих разговоров с потаскухами и опустившимися дамочками, просто поброжу по зоопарку. Я его заметил, проходя по Пятой авеню, и решил провести там весь день, медленно переходя от вольера к вольеру, посиживая на скамьях, греясь на солнышке и любуясь играющими детишками, а можно еще будет голубей покормить или слонов, ну в общем, что попадется, и потом спокойно пообедать в кафетерии на террасе, где натянуты яркие тенты.
Скромный и достойный план, но, проснувшись около десяти, я увидел в окно, что зарядил нескончаемый мелкий дождь, такие всегда на целый день. Приняв душ, я отправился в закусочную за омлетом и утренней газетой. Дождь не прекращался, я позвонил Джеку Фенни и договорился о встрече. Мы увиделись за обедом в ресторане «Люхов», старом немецком ресторане на Четырнадцатой, ели суп из чечевицы и сосиски, болтали о Джефе Питерсе, про которого среди частных детективов ходят легенды, и про то, как сыграют в Калифорнии «Нью-Йорк джайантс» и «Бруклин доджерс», — бейсбольный чемпионат был в самом разгаре, и мы стали вспоминать, какие были звезды бейсбола, когда мы им увлеклись в детстве, и как с тех пор все измельчало. Вспомнили Кристи Мэтьюсона, Билла Килера, Тайруса Кобба, Джорджа Рута, Карла Хаббела, прочих героев, таких же бессмертных, как гомеровские, и пришли к выводу, что не те времена, не те, настоящий бейсбол кончился, да и все настоящее осталось в прошлом. Вот когда мы были подростками, весь мир был полон надежд, и такое все было юное, бурлящее жизнью, впрочем, разве неведомо подобное чувство любому поколению — что прежнему, что будущему? Между делом выпили по три виски, и я как-то позабыл, что Фенни, вообще-то, порядочная скотина, а я, дурак, почти на тысячу долларов из-за него накололся, из-за этой очень изобретательной его задумки с международным бюро; правда, и он уже больше не смотрел на меня, как на подростка из деревни, которого надо учить уму-разуму, раз уж он очутился в большом городе.
Спросил его, что ему известно про Молли Бэнтер.
— Это, Мак, из времен нашего с вами детства, — засмеялся Фенни. — Теперь так, как Молли Бэнтер, не работают. Она из двадцатых годов, вот так. Теперь-то что, содержанка — она содержанка и есть, а тогда эти дамочки особняки не занимали, куда там; обыкновенный публичный дом, ну в точности как его в романах расписывают, а Молли какая-нибудь — она вроде надсмотрщицы, попробуй пикни, теперь где же таких сыскать, но в свое время Молли Бэнтер много кого обслуживала, уж это точно, я бы вам мог такие имена назвать, у вас глаза на лоб полезут, Мак.
— Значит, она уже так давно этими делами занимается?
— Еще бы, уж и не упомнить, когда начала. Да вы пройдитесь как-нибудь по Пятой авеню, посмотрите на этих стариков, которые в богатых клубах сидят, — можете быть уверены, почти все в свое время у Молли обучались, что к чему. Давно это было, правда. Очень давно.
— А она еще жива?
— Старые суки, они бессмертны, Мак. Молодыми умирают только ангелы непорочные, так, во всяком случае, считается.
— Но бизнес-то свой оставила?
— Оставила. Долго упиралась, но лет восемь или девять назад сдалась, ушла на покой, прихватив миллиона два-три. Говорят, все до цента всегда в дело вкладывала, себе — ничего. Она же про это книгу написала…
— Книгу?
— А вы что, не помните? Ну, ясно, не сама писала. Наняла Арти Фелсона, он много лет в «Джорнел америкен» работал, рассказала ему про себя, а он, где надо, подперчил или там слезу подпустил, завитушки там всякие, в общем, вышла книжка, и оба они с нее большие деньги огребли.
— Чем она теперь занята?
— Отдыхает от трудов, дорогой мой. Пожинает плоды своей греховной деятельности, насколько старая развалина способна что-то пожинать, ей ведь семьдесят пять, если не все восемьдесят. У нее квартира на Парк-авеню, говорят, она любит приемы устраивать, всякие знаменитости там бывают.
— Да, в этом городе можно далеко дойти.
— До самого ада и обратно, дорогой Мак. Знаете, многие сильно возражали, когда она на Парк-авеню переселялась. Владелец дома решил, что его репутация будет погублена, если въедет эта знаменитая стерва. Тогда Молли собрала целый синдикат из старых своих клиентов и купила дом с потрохами — неслабо, правда?
— У таких всегда все получается, не то что у нас с вами.
— Уж это точно.
— Джек, — попросил я, — вы не могли бы устроить мне с ней встречу?
— С Молли Бэнтер? Я же сказал, она теперь не у дел.
— Бросьте паясничать. Мне с ней нужно поговорить кой о чем, только и всего.
— Все-таки, Мак, сделайте мне одолжение, — ответил Фенни, — расскажите, наконец, что вам нужно узнать?
— Вы уже Джефа Питерса спрашивали, разве нет?
— Спрашивал, конечно. — Фенни не понравилась моя уверенность, что он кое-что предпринял за моей спиной. — Вы же знаете, с Питерсом я каждую неделю два-три раза связываюсь. А вы как думали, конечно, спросил.
— И что он вам сказал?
— Что сам не в курсе.
— Ну пусть так все и остается. Если бы я вам сказал, тогда человек, давший мне это задание, перепоручил бы его вашему агентству, и в три дня все бы распуталось, причем вы бы только распоряжения отдавали, пальцем не пошевелив.
— А кто вам дал задание? ФБР?
По счету расплачивался я. Обидно было, я бы этот счет охотно ему в глотку запихнул, но мне кое-что требовалось от Фенни, значит, надо терпеть.
— Так вы меня сведете с Молли Бэнтер?
— А вам не хотелось бы посмотреть на нее материалы в бюро?
— Опять пятьсот выкладывать?
— Могут пригодиться, у нас досье на нее большое.
— Если вы мне ее верно описали, — ответил я, — она еще похуже этого китайца будет, так что это ваше прикрытие с международным бюро мне без надобности.
— Странный вы человек, Мак, так деньги заказчика бережете, в жизни ничего подобного не встречал.
— Семьсот пятьдесят долларов не шуточка, может, для вас так, а для меня нет. Короче, если я правильно понимаю, с этой старой потаскухой, которая капкан наготове держит, есть только один способ справиться.
— Какой?
— Растрогать ее надо. Хорошо бы меня за родственника какого-нибудь выдать, Джек. Вы бы не могли мне сделать водительские права со штампом Пенсильвании или что-нибудь в этом роде, а фамилия моя пусть будет Алан Картер.
— Не бесплатно, как вы понимаете.
— О Господи! — чуть не взвыл я. — Вам все мало? Будьте же человеком! Хоть капельку снисхождения.
— Двадцать пять вас не разорят.
— И за это вы меня сводите с Молли Бэнтер?
— Ну, знакомство бесплатно. — И лицо Фенни расплылось в улыбке.
На следующий день дождь прекратился, я сходил в зоопарк и посидел на террасе кафетерия. Покормил голубей, слонов, но хватило меня ненадолго, жара поднялась, не хуже чем в Эль Пасо. Водительские права мне доставили, все правильно — на фамилию Алан Картер, а когда я позвал Фенни, чтобы поблагодарить, он велел мне ждать, в течение суток у него будут для меня новости. Фильм на этот раз я выбрал английский, и он мне не очень понравился, наверное, оттого что очень трудно было сосредоточиться. По Пятой авеню я дошел до книжного магазина Брентано, это угол Сорок седьмой, и купил книжку Молли Бэнтер в массовом издании. Захватил ее с собой в отель, выпил кофе с сандвичами, залег и читал до двух ночи, одолев ее всю.
Ничего в смысле информации я из этой посредственно написанной книжки не выловил. Обычная журналистская поделка, битком набита всякими клише, как подсолнух семечками. Грубости убрали, предпочитая деликатно щекотать нервы, и совместными усилиями репортер и старая ведьма сделали так, что проституция выглядела, словно невинное развлечение в пансионе для девочек из лучших семейств. Ну как же, заведение ее — просто рай на земле, а сама Молли — заботливая мамаша для юных девушек, которых повлекло немножко не туда, а чтобы не стало совсем скучно, там и сям добавлено по эпизодику, который будут долго пережевывать в загородных клубах или за ужином в ресторане из самых дорогих, хотя ни одного имени не названо. Старушка, оказывается, со своими принципами, вон как убежденно доказывает, что проститутки тоже имеют понятия о чести не хуже воров.
Ничего я из этой книжки не узнал, и во мне закипало раздражение, как всегда у меня бывает, если я несколько часов убил на пустой фильм или книгу, или спектакль. Сам не пойму, откуда такое чувство, ведь время, которое я трачу, чтобы заработать свой доллар, точно так же заполнено бессмыслицей и гадостью.
Спать не хотелось. Я посидел у окна, покуривая и разглядывая залитый луной город; молчание время от времени нарушал шум случайной машины. Уже чувствовались предвестия рассвета, когда, вернувшись в постель, я потихоньку задремал.
Проснулся я почти в полдень. Пока после душа раздумывал, правда ли мне хочется есть и будет это обед или все-таки завтрак, зазвонил телефон: просили Алана Картера. Видно, от позднего сна я вовсе отупел, потому что ответил, что это ошибка, что моя фамилия Маклин. Голос сообщил, что ему это известно, но Джек Фенни уверяет, что Картера можно найти по этому же номеру. Тут я все вспомнил, постарался придать своему голосу как можно больше приветливости, узнал, что звонит Фред Суонсон, друг Джека Фенни, а Джек просил его представить меня Молли Бэнтер. Так вот, он, Суонсон, как раз отправляется к ней на коктейль, готов меня захватить с собой и познакомить. Я ответил: «Замечательно», и мы договорились, что часов в шесть он за мной заедет.
В пять тридцать он мне позвонил опять, сказал, что встретит меня у газетного киоска в вестибюле. Я сразу спустился, мы без труда опознали друг друга. Он был высокий, худой, лет на пять меня старше, подтянутый, особенно благодаря костюму от «Братьев Брукс». Так, мне всегда казалось, должны выглядеть служащие крупных компаний с Мэдисон-авеню, но оказалось, что он совладелец маклерской конторы «Эйсуорт, Бил и Грей», скоро его фамилия тоже будет фигурировать в названии. Тут он добавил, явно не желая распространяться на эту тему:
— Вот что, Картер, Джеку я обязан, многим обязан, но не хочу про это говорить, достаточно вам знать, что, если он попросит меня обчистить сейф нашей фирмы и принести ему содержимое, я, наверное, сделаю и это. Не сочтите меня слишком подозрительным, но ведь Картер не настоящая ваша фамилия, верно?
— Не исключено. Это ведь в Нью-Йорке криминалом не считается?
— Мне абсолютно все равно, но дело в том, что у нас счета Молли Бэнтер и для фирмы это очень важно, поэтому хотелось бы, чтобы нам это не повредило.
— Постараюсь, не волнуйтесь.
Кажется, он успокоился и в машине, пока мы ехали по Парк-авеню до Семьдесят девятой, рассказал мне, что коктейли у Молли Бэнтер бывают каждую неделю, зимой на них собирается человек до двухсот, включая самых знаменитых людей Нью-Йорка. Сейчас сентябрь, многие еще в разъездах, народу будет человек пятьдесят-шестьдесят, вряд ли больше, зато люди, как правило, интересные. Слово «интересные» было произнесено с некоторой иронией, и Суонсон добавил, что с такими сам он редко встречается, хотя ему с ними действительно любопытно, что правда, то правда. Меня он решил представить как своего университетского товарища.
— А какой университет?
— Может, Йель?
Я помотал головой и сказал, что лучше я буду сотрудником питсбургского филиала его фирмы, серьезное учреждение, акциями занимается и прочим. У них в Питсбурге есть отделение?
— Есть, — кивнул он. — Можно и так, почему нет? — Впрочем, тот факт, что к Йелю я не имею отношения, поверг его в уныние, не знаю почему, но его удручала необходимость прибегнуть к невинной выдумке.
В подъезд мы вошли с какими-то еще людьми, вместе поднялись на лифте в квартиру мисс Бэнтер, занимавшую целый этаж, с широким балконом. Дверь туда была настежь открыта. Горничная и дворецкий дежурили при входе, превратив в гардероб просторный холл, выстланный мрамором в черно-белую клетку, а гостиная заканчивалась выходом на балкон, с которого хорошо был виден начинавшийся через два квартала Центральный парк.
Мне всегда казалось, что в кино, когда показывают апартаменты на Парк-авеню, сильно пережимают по части роскоши, но у мисс Бэнтер можно было, ничего не меняя, снимать фильм про самое высшее общество. Стены были белые, с золотым бордюром поверх панелей, на полу лежал толстенный ковер голубоватого цвета, мебель вся блекло-голубого оттенка пополам с цветом слоновой кости. Бар построили так, чтобы вписался в старинный алтарь, а в дополнение с потолка на нас глядели два херувима — опять слоновая кость с золотом. Человек сорок сидели и стояли как придется, еще с десяток находились на балконе и с каждым рейсом лифт доставлял по шесть-семь новых гостей. Всем было наплевать, кто пришел, кто уходит, ни приглашений, ни громких приветствий, и у меня было такое чувство, что Суонсон явно ошибся, говоря, что еще не сезон.
— Сейчас должна выйти, — сообщил он, оглядывая комнату, — она, знаете, не молоденькая уже, больше часа ей тут провести не по силам. — Сказано было так, словно речь шла о Нобелевской лауреатке, герцогине или матери художника Уистлера. — Вы пока сходите в бар, осмотритесь. Тут любопытно. — Короче говоря, оставьте меня в покое, что обещал, сделаю, а пока не вяжитесь за мной, неужели провинциалу тут посмотреть не на что? — Потом из вежливости добавил: — Хотите с кем-нибудь познакомиться?
— Да нет, напьюсь лучше, — улыбнулся я, давая ему понять, что буду в полной готовности, когда явится старушка. Мы двинулись к бару, но тут он куда-то исчез. Я выпил шотландского безо льда, потом еще двойной с содовой, чтобы нервишки успокоить. Стоявшая рядом дама заметила, что я, видно, не американец, в Америке так не пьют. — А что, залпом не положено? — поинтересовался я, и она, засмеявшись, повторила кому-то мои слова — ах как любопытно, совсем американских порядков не знает.
— Понимаете, я всегда угадываю, откуда человек, если вижу, как он пьет. Вы вот не американец, верно?
Я соврал, что приехал из Новой Зеландии.
— И наверняка писатель?
— Верно, — согласился я, а она в ответ: — Знаю ведь вашу фамилию, прямо вертится на языке. Тут меня подвели к какому-то человеку, который, оказывается, тоже писатель, только пусть я себя не называю, она непременно сама вспомнит. Писатель расположился на балконе в окружении нескольких гостей. Низкорослый человечек в светло-серой куртке с жемчужными пуговицами, рот, как у купидона, влажные губки, стоит, слушает какого-то высоченного, загорелого спортсмена, а тот рассказывает про недавнюю бродвейскую премьеру.
— Черт с ней, что тощища жуткая, — говорит спортсмен, — вы мне вот что скажите: зачем критику понадобилось все так расписать, что я тридцать долларов выложил за билеты? Искусство, мол, и прочее. Если мне искусство нужно, я пойду в музей. А тут просто мюзикл, тоже мне, искусство называется.
— Сегодня искусство только в криминальной хронике найдете, — заметил писатель, облизывая губы, — А все остальное в упадке, тот же театр, словно собака, которая пытается укусить себя за хвост.
— Не будем им мешать, — прошептала моя провожатая. — Вот что значит два умных человека разговаривают! — Я сказал, что тоже не хочу мешать, сейчас вернусь. И пошел к бару, на ходу доканчивая третий бокал.
Принялся за четвертый, когда подошел Суонсон, поманил за собой и представил своей компании как мистера Картера. Миловидная женщина осведомилась, не из бизнесменов ли я, — хорошо бы нет! — а стоявший рядом мужчина с усами, придававшими его лицу что-то зловещее, заметил, что все в бизнесе, только смотря в каком. Миловидная поинтересовалась, чем я занимаюсь, и я ответил, что отец оставил мне кое-что, а мистер Суонсон удачно эти деньги вложил, вообще же я преподаю историю.
— Историю? А какой период? — заинтересовался высокий седой старик.
— Древняя история.
— Ну, тогда вам все тут должно выглядеть знакомым. Если не считать, что мы на тридцатом этаже, тот же имперский Рим времен упадка, не правда ли?
Я промямлил: «Нет, я об этом как-то не думал. Не очень похоже на Рим, впрочем, я теперь оставил преподавание». Чувствовал, что выпитое начинает действовать, а в таких ситуациях я предпочитаю помалкивать. Тот, с усами, рассказывал, как в новом дорогом ресторане, называющемся «Римский форум», один посетитель заказал мартинус. Официант поправляет его: «Мартини», — а тот в ответ: «Если мне два мартинуса понадобятся, я так и скажу».
После четырех виски меня как-то не тянет улыбаться просто из вежливости. Миловидная захихикала, но попросила объяснить, что тут смешного, а усатый — видимо, ее муж — обозлился: «Господи, Банни, ты совсем латынь забыла? Мартинус — единственное число, мартини, значит, будет множественное». Суонсон, гася размолвку, поспешил заметить, что тоже не сразу уловил, в чем соль, и велел лакею принести что-нибудь для дамы.
Гостиная теперь была заполнена, хотя и казалась необъятных размеров. Кто-то за моей спиной резким голосом пророчил скорую гибель Нью-Йорка. «Сами посмотрите, от машин уже деваться некуда. Скоро движение вообще будет парализовано. Чертов город, так ему и надо, пусть задохнется в собственной блевотине».
— К психоаналитику давно не наведывался.
— Льюис Мамфорд[8] еще лет двадцать назад такое же говорил.
— Ничего подобного. Я еще ничего такого сроду не слышал. Хотя мне наплевать.
— Вам одному только и наплевать.
— Ладно, я на репетицию опаздываю.
Суонсон предположил, что хозяйка должна сейчас появиться.
— Только народа уж больно много, трудно будет улучить минутку, чтобы вас представить. Вы бы задержались, пока эта толпа не схлынет.
— Как скажете, Суонсон.
— Отлично. Вон та юная дама хочет с вами познакомиться, она очень талантливая начинающая актриса.
— Со мной?
— Пальцем ткнула в вас, во всяком случае, а я еще сказал, что не надо так откровенно, он очень богатый.
Седовласый вмешался в наш разговор:
— Ну, так как, Картер, знакомая картина для историка, а? — сливки общества лижут задницу старой потаскухе.
— Фу, как грубо, — сказал кто-то подошедший.
— И неточно. Мадам вовсе не потаскуха.
— А мне интересно мнение Картера, — стоял на своем седовласый. — Как это на профессорский взгляд?
Суонсон оказался не такой безмозглый, как мне поначалу представлялось. Заметив, что у меня губы расплываются в презрительной усмешке, схватил меня за руку и повел прочь, что-то при этом пробормотав в извинение.
— Просил же не напиваться, — прошептал он мне. — Бога ради, побеседуйте с этой актрисой. Нетрудно ведь?
Мы подошли к ней, Суонсон сказал, что вверяет меня ее попечению. Очень хорошенькая голубоглазая девушка с каштановыми волосами, таких на картинках с конкурса красоты можно увидеть и вообще в журналах, где на развороте дают смазливенькую мордашку. «Выпить не хотите, мистер Картер?» Я ответил, что, конечно, не против, двойной виски, если можно. У бара она заметила: «А здорово придумано эти старые картины на декорацию пустить. Чудненько получилось».
— Чудненько, — согласился я, — и вы сама чудненькая…
Хорошо, что в эту минуту в гостиной появилась Молли Бэнтер, не то я бы много чего наговорил. Все вдруг стихло, и хотя оркестра не было, так и послышались литавры, когда вошла эта пухленькая, маленькая и очень, очень старая женщина, завернутая в шелка с золотой отделкой, стоившие не одну тысячу долларов.
Даже Суонсона нигде не было видно. Я находился в громадной комнате, потягивая черный кофе, а старуха в белоснежном халате сидела напротив, не обращая внимания на горничную с дворецким, расставлявшим все по местам. Когда она заговорила, голос у нее был усталый, слабый и в нем ясно распознавался какой-то акцент, который было трудно определить.
— Ну что, вам лучше? — осведомилась она. — Прекрасно. И почему это все вы, такие моралисты, вечно напиваетесь? Бывало, если такой ко мне в заведение забредет, я девочек сразу предупреждала — видите, чтобы с этим все было в порядке. Осторожно. Развратники, пьяницы. Знаете, мистер Картер, у меня никаких привязанностей вообще нет, но больше всего на свете я ненавижу моралистов этих, которые нравы хотят исправлять, а сами…
— Я никакой не моралист, — пробормотал я.
— Ха! Да неужели? А очень похожи. Знаю я вас. Ну-ка, сколько раз вы за последние, скажем, пять лет вот так набирались?
— Ни разу.
— Ну конечно же. Конечно, ни разу. Специально себя берегли, чтобы у Молли Бэнтер назюзюкаться, пусть, мол, старая шлюха видит, как ее все презирают. Ох, до чего вы мне все отвратительны. Вы же мне постель в спальне заблевали, и в ванной несет, как из унитаза. Да вас бы любой другой с полицией на улицу выставил. Вы только не подумайте, что я такая жалостливая или что красотой вашей пленилась, еще чего. Мне просто любопытно. Да, любопытно. И к тому же у меня почти нет знакомых. Вы скажете, а гости как же? Да оглянитесь, где они, эти гости? Они сюда ради одного приходят, как это на теперешнем жаргоне называется? — ради того, чтобы набраться на дармовщинку, вот что; а жаргон этот я не выношу, никуда от него не денешься, в театре, в книгах — все одно и то же, жеманные эти словечки. Ну еще бы, ведь теперь везде одни гомосексуалисты, они и язык для себя подходящий придумали. Да, надраться ко мне заявляются, чтобы потом побахвалиться, опять, мол, старая шлюха роскошный бар устроила и всяких знаменитых людей назвала, только до самой-то шлюхи никому дела нет — кто же со мной компанию будет водить, — вот и торопятся сбежать, как Золушка с бала. Им в голову не приходит, как мне скверно. Не из-за себя скверно, не из-за вас или еще кого, просто скверно. Да, вот что. Мой дворецкий когда-то был чемпионом мира в среднем весе, так что давайте без глупостей. Причем, он не только кулаками умеет. У него всегда кастет при себе. Этот обжора Маккоун, шпана эта, как-то тут скандалить вздумал, так Джон ему мигом челюсть надвое разломал. Сообщаю вам это на всякий случай, не люблю, чтобы тут глупостями занимались. Я ни с кем глупостями не занимаюсь. И никого из себя не корчу Да, я старая тетка, которая долго заведение держала, вот и все. И не буду поминать, сколько я жертвую на больницы, приюты и прочее, и что девочки мои по сей день ко мне являются, когда им туго и негде доллар-другой перехватить, ладно, что вы в этом понимаете. Я Молли Бэнтер, вот и все. А вот вы никакой не мистер Картер, как сказано в этой липовой бумажке, ваших водительских правах. Вы частный сыщик из Лос-Анджелеса и зовут вас Алан Маклин. Дурачок вы маленький, как же это вы делом-то своим занимаетесь? Вы не думайте, я вас не обшаривала, на это Джон имеется. Ничего себе, частный сыщик!
Я только слабо поддакивал.
— Как это вам еще голову не снесли, хотела бы я знать.
— И то верно, — согласился я. — Сам не понимаю.
— Ну вот, а теперь расскажите, зачем ко мне пожаловали и почему этот идиот Суонсон отрекомендовал вас как мистера Картера. Тоже выдумали! Если собираетесь и дальше оставаться частным детективом, мистер Маклин, дам вам один совет. Раз уж понадобилось фамилию сменить, не пытайтесь что-нибудь поинтереснее выдумать, чем Смит или Джонс, а то видно, что шито белыми нитками. Смит, Джонс — тут никто ничего не заподозрит, так нет же, непременно Картер или Коэн, или Фултон. Кофе еще хотите?
Я кивнул, она налила мне чашку. Помолчала, давая мне прийти в себя, потом взялась за дело.
Я ей все рассказал. Истинную правду. За все это время после того разговора с Саммерсом первый раз я говорил всю правду, не считая наших бесед с Ирмой Олански. Только не сообщил ей имени Саммерса, и что Сильвия, теперь Сильвия Вест, живет в Калифорнии и автор книги стихов, а так выложил все начистоту. Она слушала очень внимательно, ни на минуту не отвлекаясь и глядя мне прямо в лицо, а когда я замолчал, вздохнула.
— Все вы такие, праведники паршивые, все до одного.
— Я просто частный детектив. Это моя работа.
— А что, с голода померли бы, если бы за подобное не брались?
— Нет. С голода бы не умер.
— А вот ко мне больше все такие девочки поступали, которые действительно с голода умирали.
— Я вас не осуждаю. Ни за что не осуждаю.
— Правда? — Все так же внимательно смотрит на меня своими черными бусинками. — Стало быть, соберете информацию и тогда Сильвии полный конец?
— Нет.
— Вот как? Вы что же, эту информацию никому не передадите?
— Нет, этого я не могу сделать.
— Тогда извините глупую старуху, мистер Маклин, но я вас не понимаю.
— Я ищу Сильвию, мисс Бэнтер. Не знаю, как это по-другому выразить. Мне необходимо ее найти.
— Но вы же и так знаете, где она, — скривила губы старушка.
— Нет, мне нужно все про нее узнать, с начала и до конца.
— Какой в этом смысл, мистер Маклин?
— Сам не знаю, какой. Знаю только, что скорее умру, чем причиню ей боль.
— Удивляете вы меня, мистер Маклин. Уж зачем мне-то такие пошлости говорить, дескать, скорее умру, чем причиню боль женщине.
— Я сказал то, что думаю.
— Как же это понимать, мистер Маклин? Вы что же, влюблены в Сильвию? Но ведь вы в жизни ее не видели.
— Видимо, вы меня не поняли.
— А как мне вас понять? Что это за любовь заочная?
— Не знаю, какая там любовь. В общем, мне пора, — подытожил я, потеряв всякую надежду.
— То есть вам неинтересно узнать, что стало с Сильвией?
— Просто не решаюсь спрашивать, да и смысла не вижу.
— При чем тут смысл, мистер Маклин? А много смысла в том, что все эти богатые, знаменитые люди собираются сюда выпить и полебезить перед дряхлой старухой со скверной репутацией? И вообще, как вы думаете, мистер Маклин, есть в жизни какой-то смысл? А в любви? Вы бы подумали об этом спокойно. Как вы находите, Сильвия будет счастлива со своим калифорнийским миллионером? Такое только в мыльных операх случается, которые показывают по телевизору, а мне ведь нет дела ни до Сильвии, ни до вас. И время свое на вас я тратить не стану. И больше не являйтесь к Молли Бэнтер, слышите? — не смейте, видеть вас не желаю, праведник пьяный.
— Одного не пойму, — рассуждал Джек Фенни, — отчего Джеф Питерс так убежден, что вы необыкновенно сообразительный. Говорил с ним нынче утром, и он опять за свое: мол, мозги у него здорово работают, не сомневайтесь, что бы ни было. Извините, Мак, я ничего плохого не имел в виду.
— Да ладно, — ответил я. — Давайте, выкладывайте все до конца.
— Я вот что вам скажу, Мак, я вас олухом вовсе не считаю. Вы мне нравитесь, и если бы вы сейчас без работы сидели, я бы вам работу непременно подыскал, сами знаете, не так-то просто найти детектива, который хоть свою фамилию без ошибок умеет написать. Но сами подумайте, я вот для вас стараюсь, а все к черту летит. И ведь на этот-то раз не китаец был, на этот раз вы с нормальным человеком дело имели, с Суонсоном.
— Как же, просто принцем каким-то держится.
— Ну привычка у него такая, что с того? У вас тоже есть свои привычки. И у меня. Может быть, если бы мы с детства в приличном обществе вращались, так все бы по-другому было, манеры там и так далее. Я невоспитанность никому в вину не поставлю. Главное, что его фирма — наш давний клиент. И платят мне в общей сложности тысячи три каждый год, а я всегда могу их попросить парочку нужных акций как следует пристроить или забрать, если что не так пойдет, причем все это просто так, благодаря только хорошим отношениям. Смешно ведь с такими клиентами ссориться, согласитесь, Мак.
— Идите вы к черту, — не сдержался я. — У вас всегда международное бюро есть в запасе, вам легко рассуждать.
— Все никак не успокоитесь? Слушайте, ну скажите же, наконец, что у вас за задание. Тогда я правда смогу вам помочь. А то у меня руки связаны.
— Очень простое: надо разыскать одну девушку, работавшую у Молли Бэнтер девять лет назад.
— И все?
— Да в общем-то все, если подумать.
— Ну, такое можно сделать, — заверил меня Джек Фенни. — Тем более что как раз девять лет назад, если не ошибаюсь, заведение Молли закрылось навсегда. Ей пришлось с полгодика в женской колонии провести, а когда вышла, решила — все, кончаю. Ну да, как же, на суде пять или шесть ее девочек показания давали. Деталей не помню, давненько это было, но сходите-ка в Публичную библиотеку, старые газеты полистайте, там, наверное, имена этих девушек приводятся. — Помолчав, он прибавил: — За совет вам ничего платить не надо.
Я поблагодарил.
Остаток дня я провел в библиотеке за микрофильмами газет девятилетней давности. Шумный был процесс, со всеми обязательными и ожидаемыми сенсациями, без которых не могло обойтись дело, когда разбирался случай высокооплачиваемого порока, — все, что положено: тайные счета, два молодых человека из самых престижных кругов общества да еще один видный политический деятель, да еще генералы, сделавшие все, чтобы их фамилии не упоминались, еще бы, ведь безопасность страны под угрозой, если генерала поймают в дорогом борделе, — да несовершеннолетние проститутки с их душераздирающими историями, словом, все там было, за единственным исключением: никто и не обмолвился, что вот эти, во весь голос возмущавшиеся, просто были одарены милостями судьбы, распорядившейся так, что собственные их фамилии не попали в списки постоянных клиентов. Но, как я и предполагал, Сильвия Картер не упоминалась ни разу. Я уже понял, что, начиная новую страницу своей жизни, Сильвия всегда уничтожала все свидетельства о предшествующей главе, и ниточку найти оказывалось почти невозможно.
Поскольку процесс этот занимал внимание больше всего остального, в газетах о нем писали целых три месяца и, посидев над микрофильмами, я постепенно составил полную картину происходившего. Кроме самой Молли, арестовали одиннадцать девушек. Три из них проработали в заведении Молли всего несколько недель. Из оставшихся восьми две оказались иностранками, и их выслали, обвинив в нарушении моральных устоев. Стало быть, еще шесть. Одна из этих шести в ходе процесса умудрилась сбежать, и полиции так и не удалось се найти. Я решил не принимать ее во внимание. Дальше выяснилось, что еще одна после процесса уехала в Хьюстон, другая — в Чикаго. Три последние, вероятно, по сей день находятся в Нью-Йорке, и меня особенно заинтересовала одна — какие-то смутные воспоминания она во мне пробуждала.
Звали ее Шерли Дигби, очень красивая девушка, формы замечательные, к тому же ростом под сто восемьдесят, что делало ее особенно привлекательной для не вышедших ростом мужчин. Кроме того, если верить газетам, большим умом она не отличалась даже в своей профессиональной области.
Я позвонил Джеку Фенни, поймав его перед самым концом рабочего дня.
— Ах, Шерли Дигби? — переспросил он. — Ну, конечно, я ее помню. Сразу бы сказали, можно было бы и без библиотеки обойтись.
— Откуда же мне было знать?
— А занятный был процессик, согласитесь. В газетах нечасто про такие интересные штучки пишут.
— Так как насчет Шерли Дигби?
— Вы такой мюзикл видели — «Разговорчивая»?
— Нет.
— Купите билет и посмотрите. Там Шерли Дигби играет. Причем, с самой премьеры, а премьера была уже два года назад.
Ну что же, посмотрю.
Мне не понять, почему тысячи людей готовы выложить от семи до двадцати долларов за «Разговорчивую», но, видимо, у них есть для этого свои причины, столь же уважительные, как мои. Если не заблуждаюсь, ходили на это представление ради Шерли Дигби, игравшей чаровницу Полин, и терпеливо высиживали до жути тоскливый первый акт, где она не была занята, — глупее я редко что в жизни видел, и музыка сплошная компиляция, вот разве что юбки короткие, насколько можно их укорачивать, не вступая в перепалку с комитетами по охране нравственности. А во втором акте появлялась сама Шерли в усыпанном жемчугами и очень откровенном бюстгальтере — двадцать минут просто стояла себе на сцене, кажется, не произнося не единой реплики, только поигрывая глазами.
Эффект ее появление, признаюсь, производило ошеломляющий. На своих высоких каблуках она так и парила над остальными, как тут не вообразишь, до чего безумели какие-нибудь коротышки, когда она мимо них шествовала по улице. Фигура у нее, не скрою, тоже была замечательная, сложена изумительно, но и только; если рядом не поставить для контраста какую-нибудь толстуху, так никто на Шерли и внимания не обратит.
Когда спектакль кончился, я пошел к служебному входу с переулка. Боялся, что не пустят, но никому не было до меня дела, и какая-то девица охотно мне указала гримерную, отведенную Шерли Дигби. Я постучал, открыла мне сама Шерли в накинутом легком халатике, спросила, кто я и что мне нужно. Оглядывала меня при этом с ног до головы, словно измеряла.
— Сто восемьдесят три, — сказал я, улыбаясь, — это, если каблуки высокие. Босиком сантиметра на четыре меньше.
— Что еще за шуточки, — буркнула она и пригласила меня войти в крохотную, заваленную всяким тряпьем комнатку, служившую ей уборной. — Напрасно в остроумии упражняетесь, я знаете сколько от низкорослых настрадалась. Одно и то же всю жизнь. Хоть палкой их по головам бей, чтобы от меня отстали. Сегодня еще ничего, то есть они сегодня все с женами своими явились. А вы-то что? Из полиции, наверное?
— Я частный детектив из Лос-Анджелеса.
Она скрылась за крохотной ширмочкой в углу.
— Мне надо переодеться, а вы говорите, я слушаю. Смешно, просто, как в кино, у нас с вами получается, — посмеиваясь, сказала Шерли, — Не выставлять же вас из-за такой-то чепухи. И вообще мне нравится переодеваться в присутствии мужчин. Выверт какой-то, а? У меня таких вывертов сколько хотите — штук двадцать наберется, если не все тридцать. И все из-за того, что такая каланча вымахала. Причем мне нравится, что я высокая, вот ведь что. Жутко нравится. Ни за что бы не поменялась с другими, которые нормальные. У меня поклонник был, врач, психоанализом занимается, маленький совсем — сантиметров сто шестьдесят, наверное, не больше. Так он говорит, что когда с такой девушкой, как вы, Шерли, в свете показываешься, так в тебе все и играет. Ну, сами понимаете, про что он. А про этих низкорослых я бы целую книгу могла сочинить. Только аналитик мой все мне доказывал, что ужасно мне противно, раз я такая высокая. Ну, не выдержала я и заявила ему: «Слушайте, драгоценный, зачем же вы мне по двадцать раз на день звоните, все пытаетесь меня убедить, чтобы я ноги себе обрубила, что ли? Таких, как вы, — говорю, — везде полно, ясно? Идите, говорю, от меня подальше, лилипутку себе какую-нибудь подберите». Хотя знала ведь, конечно, знала, что ему совсем другое от меня требовалось, не ноги обрубать. Могу сказать, что именно, если не догадались. А еще он мне все про неврозы рассказывал. Не выдержала я, говорю: «У вас так выходит, что все хорошее — сплошь неврозы какие-то. Если тебе что нравится, значит, невроз, лечить надо».
— Вы даже не спросили, как моя фамилия, — прервал я.
— Ах, да. Вообще-то скверно, что вы сыщик, хоть и частный. Я к тому, что вы, раз уж из Лос-Анджелеса, лучше бы в кино работали. Хотя и то сказать, они там все в кино работают. И знаете, что мне говорят, когда хотят познакомиться?
— Какая вы высокая, да?
— А вы как догадались? — Вытащила платье, встряхнула, повесила на крючок за ширмой. — Да вы располагайтесь, чувствуйте себя как дома. Вам тут ничего, нравится? — Одним махом надела свое платье из ярко-зеленого сатина. Все делала быстро, уверенными, грациозными движениями, словно совсем юная девушка. — Они, знаете, за первое цепляются, что в голову придет. Ну и что, что я высокая, а то я сама не знаю, что выше их всех на голову. Что из того, другим-то рост не мешает. Вон Джеймс Арнес, он вообще под два метра, и что? — в «Ружейном выстреле» у него роль настоящая, не то что у меня — стою, как дура, хоть бы какую реплику дали в мюзикле этом паршивом. Хоть бы одну. Так нет. Дудки, и не жди. И не оттого, что я высокая. Оттого, что на меня зуб имеют.
— Зуб имеют?
— Ну что, не понимаете, что ли?
— Кажется, догадываюсь.
— Да, имеют на меня зуб. Потому что я работала у Молли Бэнтер. И никакой тут нет тайны, всем это известно. Господи, да про тот процесс больше писали, чем про войну в Корее, если хотите знать. И не думайте, пожалуйста, когда ко мне такие, как вы, заявляются, я сразу понимаю: ну, опять про Молли Бэнтер разговор. А что, я не против. Да, так как вас зовут-то?
— Алан Маклин.
— Вы женаты?
— Нет.
— Ну все равно, меня поклонник ждет, надо спешить. Так что вам от меня нужно, Мак? Спорю, вас все так называют.
— Почти все.
— Потому что фамилия у вас такая. Попробуйте-ка мне прозвище подобрать, ничего не выйдет, — Шерли и Шерли. Ну, Мак, давайте-ка побыстрее.
— Вы были в заведении Бэнтер в сентябре 1948 года?
Она нахмурилась, вспоминая, потом кивнула.
— Точно.
— Не припоминаете ли другую девушку, которая тогда там работала? Сильвия Картер ее звали.
— Сильвия Картер?
— Чуть выше среднего роста, изящная такая, грудь у нее была хорошая, ноги длинные, темноглазая, шатенка, ноздри немножко слишком широкие…
— Мак, за десять лет я много кого перевидала.
Я достал фотоснимок, показал ей, потом еще один, и тут она вспомнила, а мне почему-то показалось: все, отныне мне станет легко, само будет распутываться. И это чувство не ушло, хотя то, что она вспомнила, никуда меня не продвигало.
— Ну да, — сказала Шерли, — помню, разумеется. Хорошая была девчонка. Тихая такая, славная. Она у нас недолго работала, недель пять, может, шесть. С другими девочками как-то не подружилась. А потом ушла, и с концами.
— Куда ушла?
— А мне откуда знать, Мак? Просто ушла, и все дела. Больше я ее никогда не видела. Рада бы вам помочь, да нечем. Извините, надо бежать.
— Еще минуточку, пожалуйста, — взмолился я. — Ведь были же у нее там какие-то подруги, ну, я не знаю. Постарайтесь припомнить.
— Вы видно, не за ту меня принимаете, дорогой мой, я ведь вроде треснувшей граммофонной пластинки, толку от меня не больше. Вот что я вам скажу. Тут еще одна девочка есть, она, вроде бы, ушла в то же время. Мы с ней год назад случайно на вечеринке одной встретились, потому и знаю про нее; она там с мужем своим была. Вечеринку как раз устроил этот Лефти Мейер, который за «Разговорчивую» денежки выложил, половина денег на постановку — его. Так вот, ее мужа зовут Херберт Филлипс, и живут они в Скарсдейле, все она здорово обделала, молодец девочка, хвалю.
— А кто такой Херберт Филлипс?
— Большой человек на Уолл-Стрит, что-то в этом роде, только с ним лучше не связываться. Вообще-то не пойму, зачем он вам нужен. Вам же про Сильвию надо узнать. Ну, короче, та девочка, ее, кажется, Джейн Бронсон зовут, уволилась от Молли примерно в то же время. Вот и все…
Мне было достаточно.
1 октября была среда, и моя неделя разговоров с самим собой — бессмысленных, потому что не находилось решений, — кончалась. Ровно за неделю, тоже, в среду, я начал составлять свой отчет. Взял напрокат машинку, принялся за донесение, ради которого меня и наняли, и к вечеру были готовы уже двадцать две страницы. Взвешенный, продуманный отчет образованного человека, который, если надо, умеет и на самое дно спуститься. Мальчишкой я воровал с лотков бананы и яблоки, потому что хотелось есть, но, допечатав двадцать вторую страницу, голода я не испытывал, и поэтому решил заглянуть в винный магазинчик чуть дальше по улице, купил шотландского виски и напился у себя в номере. Вот уж семь лет, как я в одиночку бутылку не приканчивал, но семь лет не такой уж большой срок, чтобы научиться пить без самокопания. Знаю я людей, которые в жизни пьяны не были, а все равно копаются в себе беспрерывно.
Начал я свой отчет 24 сентября. И пока писал, испытывал ощущение, что не попусту копчу небо. Вот родился ребенок по имени Сильвия Кароки, и жизнь этому ребенку досталась такая, какая ни одному ребенку доставаться не должна. И я про это писал бесстрастно, холодно, ведь, в конце концов, я просто отрабатывал свое вознаграждение.
Ехать в Скарсдейл мне не хотелось, но единственное мое достоинство в том и состоит, что я всегда без энтузиазма принимаюсь за такие дела, а тем не менее делаю их, как ни противно. Не Бог весть какое достоинство и бывает трудно его заметить и оценить.
В четверг, 25 сентября, я себя почти заставил все-таки в Скарсдейл отправиться. Накрапывал дождичек, я посмотрел, подумал и сказал себе: «А, черт с ним». Пошел вместо этого в кино. Потом позвонил Джеку Фенни — не как коллеге, просто он был единственным, кого я давно знал в Нью-Йорке, и мне было необходимо хоть какое-то общество, чтобы облегчить душу за разговором. У него, однако, дел оказалось под завязку, увы, встретиться нам не пришлось.
Весь тот день я вспоминал свою историю с Ирмой Олански и все пытался для себя определить, что это такое — хороший человек, гожусь ли я сам под такое определение и годится ли она. Насчет себя я пришел к выводам самым нерадостным. Хотя, честно говоря, я ведь и не пытался им стать. И разве я пытаюсь восстановить прошлое хорошего человека? Я восстанавливаю прошлое проститутки, ну и замечательно, если вдуматься. Проститутка торгует собой — значит, она готовый символ общества, где все чем-нибудь торгуют, не собой, так автомобилями или кастрюлями какими-нибудь, или еще чем. Тут я заставил себя остановиться, потому что не хотелось напиваться опять до отключки.
В пятницу я решил, что в Скарсдейл поеду нынче обязательно. День был теплый, приятный, я взял в агентстве машину с откидным верхом, так что ехал — вдоль реки, потом через округ Винчестер — с комфортом, наслаждаясь окрестностями. В Скарсдейле для начала заглянул в закусочную, узнал телефон Херберта Филлипса из местной адресной книги, выписал и адрес — Чэдуорт-роуд 44. Вообще-то так работать нельзя, но мне было не до профессионального самолюбия. Просто хотелось поскорей со всем этим разделаться, а ведь почти все уже было у меня готово. День за днем прошли передо мной восемнадцать лет ее жизни, а те семь, что Сильвия Вест провела в Лос-Анджелесе, особого значения уже не имели. Правда, меня наняли с целью не только разобраться, что она за человек, но и выяснить, откуда деньги на ее банковском счете, а как профессионал я просто обязан дать, насколько возможно, точные сведения. Но это так, мелочи, а в целом я ведь достиг уже очень, очень многого.
Я объездил десятка два улиц, прежде чем отыскал в Скарсдейле Чэдуорт-роуд, и хотя мог бы сразу спросить, где это, делать этого не хотелось. Да и почему не проехаться? — и приятно, и полезно. Мне-то казалось, для состоятельных людей подходит только Беверли-Хиллз, а нет, вот и еще местечко, в точности как то, в Калифорнии, — качу себе и чувство такое ласкающее, словно домой попал. Дома все по семьдесят, по восемьдесят тысяч, перед каждым ухоженная лужайка, и так гордишься собой, с первого взгляда определяя: «Этот вот в георгианском стиле построен, этот — по образцу французских поместий, а тут хотели сделать, как на мысе Код, только ничего не вышло, коттедж неправильно поставлен, зато вот здесь точно имитировали дома на Чесапикском заливе, а эти, видимо, испанской колониальной архитектурой увлекаются». Было даже несколько очень современного вида построек, только не на Чэдуорт-роуд. На Чэдуорт-роуд все дома поставлены так, чтобы красиво смотреться посреди участка в два-три акра, а стиль преобладает южный, как на старых плантациях, или георгианский — два этажа, иногда три, непременно колоннада вокруг террасы и дорожка для автомобиля, огибающая всю постройку. Одного взгляда на дом 44 было достаточно, чтобы решить: ни за что бы тут не поселился, хотя еще как бы поселился, была бы возможность. Ну просто воплощенная американская мечта: такой вот дом — или еще стать президентом.
Я подъехал к входу, постучал — для этого имелся большой бронзовый молоток, хотя одновременно раздался и звонок, и мне открыла горничная в черном платье с кружевным воротничком, вежливо меня выслушала, сообщила, что миссис Филлипс на весь день отправилась в Нью-Йорк, где должна встретиться с мистером Филлипсом, и вернутся они поздно.
Я отправился назад в отель, пошел прямо в бар, выпил, поболтал с барменом за стойкой. Это народ не больно мозговитый и уж вовсе неостроумный — сужу по собственному не слишком богатому опыту, — да и нрав у них далеко не такой крутой, как принято думать, но зато они привыкли к роли хозяев в клубах, состоящих исключительно из одиноких людей, и вознаграждают за общение с ними самой желанной наградой — звуком человеческого голоса, обращающегося непосредственно к тебе.
27, в субботу, встал я поздно. Неспеша одеваясь, думал, не сходить ли в Центральный парк. День был просто чудесный, такие, говорят, для Нью-Йорка большая редкость и выпадают только под конец сентября или в начале октября. С запада тянуло сухим, свежим ветерком, в воздухе был разлит аромат юности и любви. Человеку одинокому в такие дни особенно несладко, неотступно хочется какой-то компании, преследуют мысли о загубленной жизни. И я все это испытывал, словно что-то болело внутри, напоминая о себе острыми покалываниями, и я знал, что в целом мире есть только одна женщина, которую я по-настоящему хочу и всегда буду хотеть — никаких замен, никаких подделок. Мне достало сил в этом перед собой признаться, принять это, и пусть ничего больше у меня не будет — ни чувства достоинства, ни уважения к себе, ни удовлетворения хоть чем-то из сделанного мной, все равно, этого у меня не отнимут, никто не отнимет моей любви к ней. А в нашем мире, где кругом грязь и так мало прекрасного, надо дорожить таким чувством, уж поверьте, оно большая редкость, пусть даже ждать его пришлось тридцать шесть лет.
В воскресенье я занимался всякими мелочами, дожидаясь, когда кончится этот нудный день.
А 29, в понедельник, опять взял машину и поехал в Скарсдейл. К одиннадцати утра я был на Чэдуорт-роуд.
Дверь открыла знакомая горничная. Я спросил, дома ли миссис Филлипс, и услышал: «Проходите». Прелестно обставленная прихожая, лестница с витыми перилами, ведущая на второй этаж. На полу ковер фирмы «Одюбон», из дорогих, к нему положенное число предметов из антикварных лавок «Гинсберг» и «Леви». Вдоль стен кресла марки «Шератон», дедовские напольные часы под портретом джентльмена, который, вероятно, и приходится мистеру Филлипсу дедушкой.
Я не присел — не люблю пользоваться мебелью, стоящей дороже, чем все мои пожитки вместе взятые, — а руки засунул поглубже в карманы: пусть не вздумает тыкать в меня укоряющим пальцем это преуспеяние. А вот и Джейн Бронсон, то бишь миссис Филлипс, появилась в передней, прихожей, холле или не знаю уж, как у них это помещение называется. Пристально на меня посмотрела, и я на нее пристально смотрю. Голубым своим выцветающим глазам она на этот случай постаралась придать как можно более строгое выражение, нечасто такое у женщин встретишь. А вообще-то очень красивая, производит впечатление, если вам нравятся женщины, похожие на камеи, — со строго очерченным ртом, бледной тонкой кожей, скульптурные такие, как будто ей шомпол внутрь загнали.
Меня этот тип женщин оставляет вполне холодным, но готов признать, что она настоящая светская дама или, во всяком случае, очень удачно этим дамам подражает. Как я ни старался себе напомнить, что в свое время она работала у Молли Бэнтер, мне не очень это удавалось: она меня подавляла, всем своим видом давая понять, что я перед ней полное ничтожество. Миссис Филлипс превосходно поладила с Джейн Бронсон — от одной тело, от другой повадки, тут уж нечего спорить.
— Чем обязана, мистер…
Сказано было так, словно мне даже фамилии не положено, да она и не надеется ее услышать.
— Маклин.
— Ах вот как. — В жизни никто не произносил мою фамилию с таким выражением, что сразу начинаешь себе казаться чуть ли не подонком, если не воплощением вульгарности. Почему, мелькнуло у меня в голове, ну почему она сразу поняла, что мой визит ей неприятен? В конце-то концов, а вдруг я что-нибудь для нее важное сообщу, или хоть окажусь смотрителем, явившимся проверить газовые трубы, или налоговым инспектором, наконец, каким-нибудь родственником Филлипса, о котором давно не вспоминали. То ли она разбирается в мужчинах, как никто из мне встречавшихся, то ли решила вот таким же ледяным тоном разговаривать со всеми незнакомцами, являющимися к ней в дом. Как бы то ни было, ей достало воспитанности холодно осведомиться, чем она может быть мне полезна.
Как-то сразу стало понятно, что тут нечего лезть с Международным бюро, пропавшими наследниками и прочей ерундой. И я выложил напрямик:
— Вы бы могли со мной поговорить о Сильвии Картер?
Я был готов к любой реакции с ее стороны. Но не последовало никакой. Ни мускул не дрогнул на ее лице. Изумительная нордическая маска, все то же полное бесстрастие, непроницаемость, молчание. Наконец, она произнесла:
— Видимо, вы ошиблись, мистер Маклин. Не имею чести вас знать, и разговаривать нам с вами не о чем. Пожалуйста, уходите.
Держалась она предельно невозмутимо, такую не собьешь, но я уже понял, что напал как раз на то, что нужно. Ответ был хорош, но прозвучал ненатурально. Она говорила фразами из книжек, из фильмов и пьес, но та, что правда никогда не была знакома с Сильвией Картер, сказала бы по-другому.
— Разумеется, я уйду, если мой визит вам неприятен, — ответил я. — Только прошу понять меня правильно. Я не налетчик, ничего у вас вымогать не собираюсь, будьте спокойны. И давайте выложим карты на стол. Вы не станете звать шофера, дворецкого или кого еще, чтобы меня выставили. И в полицию не станете звонить. Мы вполне можем справиться общими усилиями, причем тут все зависит только от вас.
С минуту подумав, она все, видимо, взвесила. Оглядела меня придирчиво, словно торговец скотом, которому предлагают быка-рекордсмена за порядочную цену. Такое было чувство, что в эти несколько секунд она с точностью до цента определила, сколько стоят мои башмаки, костюм, рубашка, и давно ли куплен этот галстук, и слежу ли за ногтями, и когда последний раз был в парикмахерской. Наконец, сказала:
— Хорошо, мистер Маклин. Я готова.
И опять молчание. Я ждал. Она тоже ждала и оказалась терпеливее. Я не выдержал?
— Итак, миссис Филлипс?
— По-моему, говорить нам не о чем, мистер Маклин. Вы утверждаете, что можно с этим справиться общими усилиями, вот я и жду, когда вы их приложите. Только, боюсь, мы по-разному смотрим на одни и те же вещи. Как только вы мне сообщили, зачем пришли, вы себя обезоружили. Вам либо нечего выложить на стол, либо вы просто шантажист. Сделайте милость, скажите, кто вы?
— Я частный детектив из Лос-Анджелеса. Вот удостоверение. — Она тщательно его просмотрела, долго вертя в руках, прежде чем вернуть.
— И что вас интересует относительно лица, о котором вы меня спрашивали, мистер Маклин, — относительно Сильвии Картер?
— Мне нужно установить факты, относящиеся к ее жизни между 1949 и 1956 годами.
— Зачем?
— Поскольку от этого зависит, вступит ли с ней в брак одно лицо, находящееся в Калифорнии.
— А когда вы установите интересующие вас факты, данное лицо решит не вступать с ней в брак. Я правильно понимаю?
— Очень возможно.
— А отчего вас волнуют именно годы после 1949, мистер Маклин? — говорила она все так же бесстрастно, но еще более неприязненным тоном, если такое возможно.
— Потому что фактами более раннего периода я уже располагаю.
— Так, может быть, достаточно и этого, мистер Маклин?
— Мне поручено выяснить все, включая указанные годы. За это мне платят, и нужно все сделать, как поручалось.
— Не хотелось бы мне говорить вам колкости, мистер Маклин, — задумчиво сказала она, — но, по-моему, вы просто негодяй. Неужели вы считаете, что настоящий мужчина может браться за подобные поручения?
— Очень многие берутся.
— И после этого вы будете говорить о мужском благородстве?
— Не больше, чем вы, миссис Филлипс. И о собственном тоже.
— Интересно, — покачала она головой.
— Разве? Не думал. По-моему, ничего тут нет интересного, да и нет у меня времени придумывать что-то интересное.
— Вы просто изумляете меня, мистер Маклин. Чего же вы добиваетесь? Ну допустим, действительно существовала эта Сильвия Картер — это я просто к тому, чтобы продолжить наш с вами спор, — и допустим, я се немного знала. Так вы думаете, после всего, что я от вас услышала, я с вами стану о ней беседовать?
— Думаю, что да.
— Да ну?
— Потому что, по моему убеждению, Сильвии Картер не следует выходить за человека, давшего мне это поручение.
— Вот как? А ведь он, наверное, очень богат, если позволяет себе нанимать частных детективов, чтобы разрешить свои сомнения.
— Да, он богат.
— И все равно мисс Картер не следует за него выходить?
— Не следует.
— Да почему же, мистер Маклин?
— Потому что он дал мне это поручение. Других объяснений не требуется.
— Вы, стало быть, присваиваете себе функции суда присяжных?
— Если хотите, да, присваиваю.
— А мне что прикажете думать, мистер Маклин?
— Да как хотите, — произнес я устало. — Я уверен, что на свете есть лишь один мужчина, который понимает Сильвию. Насколько мужчине дано ее понять.
— И кто же это?
— Он перед вами, — сказал я. На меня вдруг навалилась страшная усталость, я чувствовал, что весь выпотрошен, да и мир вокруг меня словно опустел. — Впрочем, — продолжал я, — это не имеет значения. Я, вероятно, заблуждаюсь. И вообще напрасно вас потревожил, — И с этими словами я повернулся, чтобы уйти.
— Минуточку, мистер Маклин, — остановила она меня.
Рука моя уже лежала на скобе, и я не обернулся.
— Я же просто шантажист, миссис Филлипс, — решил я закончить разговор. — Но ничего, не волнуйтесь. Кажется, я с этим поручением покончил, а что касается вас, постараюсь в жизни не вспоминать, что мы с вами встречались.
— Да почему же, мистер Маклин? Нервы сдали, не можете довести дело до конца?
— Можно и так на это посмотреть.
— Или вам просто страшно узнать про Сильвию все, абсолютно все?
Я опустил скобу, повернулся. Да, владеть собой она умеет. Стоит на том же месте и смотрит, не отрывая от меня глаз. Молчание становилось зловещим.
— Да, страшно, — прошептал я.
— Ну, тогда храни вас Бог, мистер Маклин, — пожелала она, не меняя своего бесстрастного выражения. — Я вам, вероятно, кажусь холодной, безучастной и так далее, но при всех моих пороках я не из лицемерных праведников, и муж у меня такой же. Вы правда думали, что можно меня взять на испуг? А вам не приходило в голову, что и до вас пытались, причем не раз? Я к этому привыкла, мистер Маклин, и бояться мне нечего. Я вышла за богатого человека, очень богатого, и он знал, кем я была прежде. А кем не была. Видите ли, мистер Маклин, в этом и заключается различие между Сильвией и мной. Я не отрекаюсь от своего прошлого. А она этого не может. А вы не в силах дойти до конца, узнавая факты из ее жизни. Теперь ситуация, мистер Маклин, вам должна быть ясна. И я ничуть вас не опасаюсь. Вы вообще меня никак не затрагиваете. Кажется, единственное, что я к вам испытываю, — это жалость.
Я смотрел на нее, опустив безвольно упавшие руки и чувствуя, как от усталости гудит все тело. Говорить мне было нечего. Она повернулась к дедовским часам и, не оборачиваясь ко мне, указала пальцем, что стрелка уже подошла к двенадцати.
— Я проголодалась, мистер Маклин, — заявила вдруг она. — Не подвезете ли меня куда-нибудь в ресторан, вы ведь с машиной? Заодно и про Сильвию поговорим.
— С большим удовольствием, — ответил я.
— Кстати, с мужем мы договорились увидеться вечером в городе. Я собиралась ехать поездом. Прекрасно будет, если подбросите меня до Нью-Йорка, там и пообедаем.
Теперь она опять смотрела на меня в упор.
— Но если вам хочется есть… — начал я.
— Ничего, мистер Маклин, можно и подождать.
И в первый раз за все это время она улыбнулась.
Я отвез в Нью-Йорк миссис Филлипс, в прошлом Джейн Бронсон, и по пути сказал ей то, что рано или поздно надо было сказать: я в жизни ни разу не видел Сильвию и не перемолвился с ней ни словом. «Странно, правда ведь?» Она ответила, что ничуть не странно, это как посмотреть, я понимаю? Не совсем, признался я. Всего шесть недель назад я был в Питсбурге с Ирмой Олански, а шесть недель — это ведь совсем немного.
Пока ехали, разговор шел легко. Не надо было на нее смотреть, я старался не отрываться от дороги. Она заметила, что с мужчинами трудно говорить про женщин, ведь никто из мужчин женщиной стать не желает, если только он не гомосексуалист, и я улыбнулся, закивав.
— Зависть тут помогла бы.
— Когда я была близка с вашей Сильвией, этот афоризм был у нас в ходу. Кто всего больше не похож на мужчину?
— Женщина.
— А знаете, если бы вы с Сильвией сразу познакомились, так все ваше расследование тут же бы кончилось. Вы это ясно поняли?
— Конечно. Да я с самого начала знал.
— Для Сильвии это проклятье было, что она женщина. Вот в чем мы с ней несхожи. Может, еще и оттого, что она такая умная, не мне чета. Я-то просто это приняла как факт, что тут поделаешь. А Сильвия не могла — и жить по-настоящему начинала только тогда, когда ей не напоминало, ничто не напоминало, кто она такая. Ей просто надо было, чтобы никаких следов этого не осталось. И тогда она ощущала себя свободной.
— Я такой же, — сказал я.
— И вы тоже себе отвратительны, как Сильвия была себе отвратительна. Так, мистер Маклин?
— Почти всегда. Да, почти без исключений.
Пообедали мы на Пятьдесят второй, в ресторанчике «Двадцать плюс один», и, глядя, как она входит в это заведение, где явно была не в первый раз, как на нее все пялятся, особенно двое, сидевшие за стойкой, я ею просто любовался. Пусть перешептываются у нее за спиной, она к такому привыкла. Гордая, прямая, словно шомпол проглотила, а лицо — многолетние тренировки — настоящая маска, можно подумать, оно закрыто тонкой пуленепроницаемой пластиной, но за ней что-то, наоборот, мягкое, я просто физически чувствовал, как эта пластина давит на нежные ткани. Девочкой она жила в крохотном городке среди прерии, называвшемся Джерико, это в Северной Дакоте. Отца се насмерть забила взбесившаяся лошадь, когда ей было семь лет, и Джейн это запомнила на всю жизнь. Год спустя покончила с собой ее мать. Подобно Сильвии, она никогда для себя не просила одолжений в мире, с которым ее ничто не связывало, как и мир с ней, и если будни сиротского приюта, где прошло ее детство, были чуть краше атмосферы того жуткого дома, который был родным для Сильвии, то различие, право же, слишком невелико.
Принимая заказ, официант так перед ней и стлался, явно пережимая, и она заметила, что я смотрю на этого официанта с недоумением.
— Люди ничего не забывают, — пояснила она. — С возрастом это начинаешь понимать. Я тоже ничего не забываю. Мерзавец он, конечно, но помнит — от меня можно ждать хороших чаевых.
— Неужели нельзя по-другому? — спросил я.
— А вы как считаете, мистер Маклин? Нельзя, наверное. Знали бы вы, сколько раз ко мне являлись, пытаясь шантажировать. А по телефону сколько вымогателей звонили. Вам случалось такое пережить: снимаешь трубку, а тебе вкрадчивым голосом гадости говорят пополам с угрозами? Я-то знаю, что это такое. Но ничего, я и мужа своего знаю, поэтому так уверена — не выйдет у них, зря стараются. Нет, по-другому нельзя, некуда от этого убежать, некуда. От себя ведь не убежишь. Никому пока что не удалось.
— А Сильвия? Вы с ней об этом говорили?
— Конечно. Надо вам рассказать, какие у нас с ней были отношения. Она прямо герцогиней какой-то заявилась в этот бордель, омерзительный, кстати, бордель, еще и потому, что делали вид, будто это не бордель, а что-то такое особенное; и Молли Бэнтер, сука эта старая, все верещала, мол, она нам просто как родная мать, а сама по двадцатке себе брала с каждого клиента. Хотя нет, какая герцогиня. Просто у нее как будто повязка на глазах была, хотя все ведь видела, абсолютно все. Я, мистер Маклин, научилась собой управлять, так что по моему лицу никто ничего не угадает, а она — она так сделала, что душой была далеко-далеко. Сидит себе, книжечку читает, а когда Молли явится с клиентом, книжку свою захлопнет и все, что требуется, выполнит, только старается побыстрей отделаться, чтобы снова поскорее за чтение, как будто и не отвлекали ее. Можете себе представить, как другие девочки на нее смотрели. Сначала изводить ее пытались, только не вышло, к ней не больно-то подступишься. Пусть себе говорят, что хочется, она все равно не здесь.
— А вам как удалось к ней подступиться?
— Надо же ей было где-то жить. А у меня двухкомнатная квартира была на Пятьдесят седьмой, у Ист-ривер, ну, я и говорю ей, давай вместе, а плату пополам. Девочки-то на нее быстро рукой махнули. Может быть, мы с ней немножко больше были похожи друг на друга, чем на остальных. Я ведь тоже так считала: главное — это терпению научиться, умению забывать, и нужно без вульгарности этой, без сквернословия, тогда, как знать, вдруг и вырвешься со временем. И будет словно дурной сон, который кончился.
— Сильвия тоже так думала?
— Старалась. Только вот ночью было плохо — мечется во сне, стонет, кошмары у нее случались раза по три в неделю, кричит, словно ее дьяволы четвертуют. Иногда она просто боялась заснуть, так целую ночь и сидела с книжкой, пока сон не сморит. Поэтому с клиентами ее на всю ночь оставлять нельзя было. Один раз бразилец, богатый был человек, говорят, миллионер, ее до полусмерти избил, потому что у нее кошмар начался и она его разбудила своими криками, он никак успокоить ее не мог, ну и взбесился. Все это я позже узнала. Ей во сне всякие ужасы вспоминались, которые она пережила в Мексике, а в Мексике ей досталось уж точно, не приведи Бог. Вы ясно себе ее представляете, мистер Маклин? Только правду скажите.
Я молча смотрел на нее, словно онемев. Принесли заказанное, но есть совершенно не хотелось.
— Вам как кажется, мистер Маклин, сильная она? Упрямая? Все может вынести, ничто ее не сломит, так? А ведь на самом-то деле все это выдумки одни были, мистер Маклин, самые настоящие выдумки, ничего больше.
— А как вышло, что вы от Молли Бэнтер ушли? — спросил, наконец, я.
— Вы бы у Сильвии тоже это спросили?
— Наверное.
— Сами-то вы как думаете, мистер Маклин? Большая радость — служить девочками по вызову. Когда-то у всех терпение кончается. Знаю, знаю, о чем вы думаете, зачем, мол, вообще соглашались. Да, зачем? А вам бы самому сообразить, вы вот тоже за поручение это взялись не по охоте же, правда?
— Все понятно.
— И что же дальше, мистер Маклин?
Я пожал плечами.
Они устроились официантками в большом ресторане — с десяти до восьми, десятичасовой рабочий день, обещали, правда, перерыв на два часа с трех до пяти. Но на самом деле перерыва не получалось, в эти часы приходили дамы, закончившие обход магазинов, забегали наскоро перекусить шатавшиеся по центру, приводили детей выпить стаканчик сока. С чаевыми у них выходило долларов по пятьдесят в неделю, кроме того, бесплатно кормили. За квартиру надо было платить сто двадцать пять долларов в месяц. Подумывали снять другую, но как-то не получилось. Тяжелая была работа, всего один выходной. Домой они обычно добирались часам к девяти вечера, так и валились на постели. Джейн включала радио и слушала песенки. Сильвия пыталась читать, но хватало ее всего на несколько страниц. Гостей у них почти не бывало. Ухажеров тоже.
Так прошло с полгода, и тут некий Херман Симан, управлявший этим рестораном, выяснил, что раньше они работали у Молли Бэнтер.
(Как? — вот что мне хотелось бы знать. Как такое можно выяснить?)
А всегда выясняется. Шепотки, пересуды — это ведь не остановишь, непременно кто-то встретится, приставать начнет, дескать, раньше ты за деньги не больно-то ломалась. Да тут еще поднялся этот скандал с заведением Молли Бэнтер, все про это одно и говорили. Нет, их не уволили. Херман Симан умел ценить хороших работников, а эти к тому же были красивые. У Хермана этого, рассказывала мне Джейн, просто голова кругом шла: надо же, сразу две девочки из заведения Молли, каждый день он их видит. И в конце концов он как-то полез к Сильвии, когда она доставала скатерти из шкафчиков в дальнем конце коридора.
Я уже хорошо ее себе представлял, чтобы понять: в подобных ситуациях ни кричать, ни звать на помощь она не станет. И с Херманом она сражалась, сжав зубы. Только он был сильный, этот Херман, ясно было, к чему все клонится, когда вбежала Джейн и треснула его по голове бутылкой с кетчупом. Крови почти не было, только кетчупом все перемазали, но все равно с работы их обеих немедленно погнали и никакой надежды не было, что с такой-то репутацией удастся подыскать другую.
Пять недель они просидели без денег, потом устроились в разъездную труппу, называвшую себя варьете, хотя на самом деле она представляла собой дешевый стриптиз. Во Флориде, куда эта труппа добралась в конце своего маршрута на Юг, полиция Форт Лодерсдейла их забрала. Менеджер скрылся, откупившись, а девушкам дали условный срок, деньги же их пошли на уплату штрафов.
(Мне-то казалось, что такое с выступающими в стриптизе уже не происходит, кончились времена запретов.)
Держались они по-прежнему вместе, но лишь оттого, что страшились остаться в одиночку. На Палм-Бич их взяли официантками в ресторан при отеле, и по возвращении в Нью-Йорк, четыре месяца спустя, у них было семьсот долларов. Опять сняли квартиру, теперь на Пятьдесят восьмой. Вскоре Джейн подыскала для них обеих работу в магазине «Галери франсез» на Пятой авеню — они о такой и мечтали. Но тут ее переехал на Шестой авеню пьяный шофер, Джейн увезли в больницу с переломами ноги и таза. Травма была очень тяжелой, в больнице она пролежала почти три месяца. Оказалось, что ко всему прочему есть еще внутривенные разрывы, опасались эмболии. Поместили ее в отдельную палату, установив круглосуточное дежурство, — так продолжалось три недели. Но выйдя из больницы, она быстро обо всем позабыла, только иной раз снилось ей, как визжат тормоза метнувшейся в сторону машины, да чуть побаливал тоненький шрам на левом бедре.
— Так устроено, мистер Маклин, — сказала миссис Филлипс, — что признается только дружба между мужчинами. Вот такая дружба в нашем мире, который, разумеется, создан по мужским стандартам, всегда в цене. Помните ту пословицу: выше ничего нет, чем…
— Выше ничего нет, чем верность другу в беде, что-то такое, — попытался припомнить я.
— А что касается женщин, все по-другому: естественнее ничего нет, чем выцарапать лучшей подруге глаза. Все это, мистер Маклин, чушь собачья, только нагромоздили ее столько, что уж ничего не поделать. Извините, если резко выразилась. Случается со мной, если я не в Скарсдейле. Ведь любому врачу известно: на сотню гомиков одна лесбиянка найдется, и даже у нее, у единственной, побуждения совершенно другие. Среди нас, женщин, перверсий этих, про которые написано у Крафт-Эбинга[9], почти и не встречается, но все равно, стоит двум из нас сойтись чуть ближе, как у сплетников сразу ушки на макушке. А, к черту! В общем, мы с Сильвией были тогда две девчонки, которых жизнь в угол загнала, и пытались выкарабкаться, как умели, и друг к другу тянулись. Любовь — это из-за вас, из-за мужчин, теперь грязное слово. И я не буду им пользоваться, а то еще глупости какие-нибудь навоображаете.
— И не подумаю, — ответил я. — Все просто: Сильвия старалась о вас заботиться, счета оплачивала, так ведь?
— Смотрите, какой вы умница.
— Да ничего особенного, миссис Филлипс. Просто стараюсь внимательно вас слушать. Стряхните крошки с рукава, пожалуйста.
— Извините. Спасибо.
— Интересно, сколько у вас от тех семисот долларов оставалось?
— Кажется, шестьдесят. Не больше.
Про заведение Лоло — Бубнового короля говорили, что это «рискованное местечко», причем знали его очень хорошо, по крайней мере, те, кто такие места обожает. Находилось оно на Мэдисон авеню, где-то в районе шестидесятых улиц, и с виду представляло собой не то маленький бар, не то приличный салун. Полицейского обычно можно было при необходимости отыскать где-нибудь за квартал отсюда. Название отсутствовало. Просто слово «Бар», намалеванное на окне, изнутри задернутом занавеской, и ничего больше.
Сильвия вошла, спросила мистера Лоло, которого прозвали Бубновым королем за пристрастие к этой масти. У него и на пальцах было сразу три кольца с камнями в форме квадратиков того же цвета, как бубны на картах. Крохотный располневший человечек с бескровными, до странности бледными ушами, неизменно одетый в серый костюм строгого покроя и белоснежную сорочку, шелковый галстук непременно голубого тона. Поговаривали, что кто-то ему объяснил: такая комбинация исключает впечатление вульгарности и, усвоив сказанное на всю жизнь, он от нее не отступал. Но ничего не мог поделать со своей страстью к рубинам в форме квадратиков. Когда Сильвия его первый раз увидела, ему было под пятьдесят. Во времена сухого закона у него была репутация довольно скандальная, раза два-три пришлось даже посидеть, но теперь Лоло посвятил себя законному бизнесу да еще в городе, где никто особенно не косился ни на сводников, ни на хозяек борделей, лишь бы они не слишком взвинчивали цены да не хвастались своими достижениями на каждом углу.
Сильвия пришла днем, как ей советовали, — она кое-что предварительно узнала, — и Лоло беседовал с ней, сидя в отгороженном уголке бара, который он называл своим кабинетом. Для начала он профессиональным взглядом ее оглядел, но к такому Сильвия успела привыкнуть и отнеслась спокойно.
— Ну что же, сестричка, слушаю, — сказал он.
— Мистер Лоло, я по делу пришла.
— Ага, по делу. Конечно, по делу, — кивнул он. — Понимаешь, сестричка, вот что. У меня тут разные девчонки работали, бывали и такие, что клиент только на них посмотрит и уже кончил, но вот рот им никак нельзя было открывать, заговорят — сразу видно, дешевки и ничего больше. А мне дешевки не требуются. Ты откуда будешь, сестричка?
— Из Эль-Пасо.
— В Техасе, что ли?
— Да, мистер Лоло. В Техасе.
— Ну, и кто ты? В стриптизе выступаешь? Или на всю катушку? — Он обернулся к бармену за стойкой. — Эй, Чарли, в этом Эль-Пасо, ну знаешь, в Техасе, там вроде как стриптиз классный?
— Так Эль-Пасо-то на границе вроде.
— Ну, ты кто родом, а, сестричка?
— Наполовину я мексиканка.
— Наполовину мексиканка! Эй, Чарли, слыхали? Ни хрена себе! — опять повернулся к Сильвии. — Только врать-то мне не надо, слышь, не надо, говорю. А то живо отсюда выставлю к чертям собачьим. Будешь по улицам гулять, ясно? Вообще-то ты очень даже ничего, главное, чтоб разговаривать умела. Как, умеешь?
Сильвия кивнула, и Лоло обратился к бармену:
— Слушай, скажи-ка ей что-нибудь по-испански. — Бармен усмехнулся, спросил:
— Me hace dano dafflo la leche, понятно, милая? А все равно пью. Для желудка хорошо.
— Что он сказал? — поинтересовался Лоло.
— Молоко у него плохо усваивается.
— Так какого лешего ты его пьешь, а, Чарли? Значит, вот что, сестричка. Давай расскажи ему про свою жизнь, только по-испански. А я послушаю.
(Джейн Филлипс сказала: у Сильвии было чувство, что с этим ей не справиться, но ничего, сумела все-таки. Хотя вообще-то неясно, как, это ей было и правда не под силу, да и чувствовала она, что не надо ей так поступать, только лишнюю опасность на себя навлекает.)
В общем, взглянула она на Лоло из-под век, и было что-то в се взгляде такое, от чего он поежился. Но все равно стоял на своем. И Сильвия заговорила: «Не existi-do — he permitido — he leido — he comprendido — he sufri-do — he vivido»[10]. Каждое слово произносилось ею медленно, словно бы про себя, она ждала, пока бармен ей скажет, что достаточно. Он послушал, кивнул:
— Хватит. Вполне прилично она говорит, Лоло. Так что кончай. И вообще не хочу я в такие дела впутываться.
— Ладно, — хмыкнул Лоло. — Ты вообще-то у кого раньше работала?
— У Молли Бэнтер, около пяти недель.
— С полицией, что ли, не поладила? Мне таких не надо, кто с полицией дела имел.
— Я еще раньше ушла, до того, как все там началось.
— Куда ушла?
— Мы во Флориду уехали. В ресторане работали при гостинице, официантками.
— Чего же вернулась? Привыкла легко зарабатывать, работенка трудной показалась, да?
— Можно и так считать, — ответила Сильвия, — в общем, мне деньги были нужны и быстро.
— Да ты не кипятись, сестренка, не кипятись. Я тебе кое-что про это вот место рассказать хочу. Тут тебе не бордель какой-нибудь и не девочки по вызову. У меня таких, как ты, двадцать, а может, тридцать, и все не меньше сотни за ночь. Такса такая: сотня и не меньше, причем без мухлежа. Иностранцы ко мне валом валят, знают, лучше места во всем Нью-Йорке не отыщешь. Прямо тебе ООН, мы как приложение, что ли, у нас и премьер-министр один в клиентах был, и послы разные, и немец-миллионер — все сюда заглядывают, ну как в бар, а там и девочка появляется, улыбнется, а дальше сама понимать должна. Всего и делов. Клиенту чем хорошо: уровень обеспечиваем, и охрана на всякий случай. Вот зачем фараон всегда поблизости дежурит. У нас тут никаких беспорядков в помине нет, тихо все, культурно. Денег с клиента тебе просить не надо, чтобы и разговора такого не заходило. Это моя забота, я с тобой и расплачиваюсь. Под утро. А на работу выходить часов в девять-полдесятого. Просто приходишь в бар и берешь коктейль. Платье это вот на тебе, оно сколько стоило?
— Восемь долларов.
— Тряпье. Получше-то ничего нет?
Сильвия сказала, что найдется.
— Сегодня в самом лучшем приходи. Да не забудь в ванне поваляться. Чтоб была, как настоящая леди, когда сюда придешь, мне эти шлюхи дешевые без надобности. Только, сама понимаешь, чтоб и выглядела, как леди, и понятно было, зачем ты тут. Ну, леди, которой потрахаться захотелось.
— И сколько из этих ста долларов мне?
— Пятьдесят. Все честно — пополам.
— Мало.
— Мало? Ах ты, леди Годива какая нашлась. Ты вообще-то кто на самом деле, не забыла еще?
— А я говорю: мало. Шестьдесят.
— Что ты говоришь, сестренка, мне без разницы. Или пополам, или всего хорошего.
— Хорошо, — вздохнула Сильвия. — Пополам, так пополам. Когда выплата?
— Для начала в конце недели за все сразу рассчитаемся. Приходи в воскресенье, денежки твои тебя ждать будут. А теперь послушай-ка. Мы тебе и клиента уже подобрали, бразильца одного, миллионера. Только он тупой какой-то, по-английски ни бум-бум. Я ему вчера такую девочку подобрал — блондинка, высокая, все от таких балдеют, а этот хоть бы что. Ему подавай шатенку и чтобы на его языке разговаривать умела.
— Они не по-испански говорят, бразильцы эти. По-португальски.
— Чего? — так и вскинулся он. — Эй, Чарли, что за дела, в Бразилии не по-испански говорят разве?
— По-португальски.
— А, чтоб тебя, раньше не мог сказать?
— А ты меня спрашивал?
— Ну и кретин! Все латинцы сплошь кретины. Еще спрашивать я должен! Так как, сестричка, ты по-португальски сможешь?
— Попробую, — сказала Сильвия. — Наверно, смогу. Да он и по-испански должен понимать, не сомневаюсь.
— Ну и отлично. Тогда ступай, переоденься, себя в порядок приведи, а к девяти я тебя жду.
Мне не надо было объяснять, что Сильвия при этом чувствовала, я вообще уже очень многое про нее понял, и когда мне рассказали такие вот эпизоды из ее жизни, я сразу представлял себе ту исхудалую девчонку, которая когда-то в Питсбурге прибилась к Ирме Олански. Когда мальчик и девочка растут вместе с раннего детства, у них чаще всего во взрослой жизни ничего не выходит, но я-то по отношению к Сильвии был в совершенно другой ситуации, и пусть никогда я ее не видел, ее дыхание, ее образ оставались со мной постоянно — и днем, и ночью. Они стали частью меня самого. В тот день, когда я слушал рассказ Джейн Филлипс про случившееся давным-давно, я переживал все, точно это происходит со мной и сейчас, и ясно перед собой видел каждую подробность, — в тот день, к вечеру, я зашел в бар на Мэдисон-авеню, заказал пива. Полицейский все так же маячил неподалеку — уж не тот ли самый? — а Лоло Бубновый король по-прежнему сидел у себя в закуточке, что-то подсчитывал и заносил в толстую книгу, надо думать, подбивал итог: сколько всего принес ему за месяц взимаемый им пятидесятипроцентный налог на заработки тех, кто у него служил. Не знаю, может, Сильвия и сумела каким-то образом навсегда об этом позабыть, зато передо мной все сейчас проходило будто наяву.
Сильвия все сделала, как ей было сказано. Вот еще ее особенная черта: столько жестокости проявила к ней жизнь, такое вызывала у нее яростное сопротивление, но и таланту отрешиться от всего тоже ее научила. Думаю, скажи ей кто-нибудь, что жить осталось только один день, она и это приняла бы молча, без протеста. Сражалась она тогда, когда был смысл сражаться, а уж если на что пошла, внутреннее сопротивление находила бесполезным, — с Лоло был как раз такой случай. Она ведь все понимала: в каком положении оказывается и на каких условиях.
В баре она появилась без нескольких минут девять. На ней было черное платье джерси, подчеркивающее фигуру и оттенявшее ее красоту, — чудесное платье; нетрудно вообразить, какое сильное впечатление должна она была произвести на того бразильца. Звали его Антон Фугильо Перес, он был крупным экспортером кофе, а в Рио-де-Жанейро ему принадлежал чуть не целый квартал — миллионы и миллионы долларов, если перевести в ценные бумаги, ведь это был самый центр города. Среднего роста, крепко сбитый человек, обладавший чудовищной силой, и очень волосатый — руки, грудь сплошь в шерсти.
Он стал усиленно приглашать Сильвию отужинать с ним, и она согласилась сопровождать его в «Чемборд», где принесли целую гору всего, на пятерых хватило бы, а она почти и не притронулась. Потом перекочевали в бар «Хариун», о котором он был наслышан, и миллионер выпил три бокала мятного ликера со льдом — очень любил этот напиток, стал ее звать еще и в «Маленький клуб», тоже исключительно модное местечко среди тех, с кем бразилец в основном общался, только Сильвия уже очень устала эмоционально и физически, надо было, не откладывая, приступать к главному, иначе у нее просто не останется сил. И они поехали к ней домой.
Мне все еще было крайне трудно осознать для себя, что Сильвия продавала любовь, позволяя пользоваться своим телом за деньги, но теперь, восстанавливая этот эпизод, я все представил с полной ясностью. И не содрогнулся: ей-то было куда тяжелее. Я так и видел, как эта волосатая туша наваливается на нее и сопит, как Сильвия все это сносит ради обещанных ей денег, которые не могла заработать по-другому. Раз уж на такое пошла, все будет, как должно быть, и нужно просто перетерпеть, просто выдержать. А он валялся голый на ее постели, и был очень доволен собой, и предавался фантазиям, которые посещают миллионеров-бразильцев.
Сильвия, одевшись, пошла на кухню сделать кофе. Вымотана она была до предела, все в ней ныло и умоляло о передышке, но спать было страшно — не из-за бразильца, мужчин она не боялась, а с этим вполне сносно могла объясниться по-испански, а из-за своих кошмаров. Кофе она сделала очень крепкий, но эффект — такое часто случается — оказался противоположным ожидаемому, и ее клонило в сон лишь еще сильнее, пока, пошатываясь, она не побрела в гостиную, где стоял диван с подушками из пенопласта, и, свалившись, тут же уснула.
Было примерно половина второго. Через час Сильвия начала вскрикивать во сне. Сразу же пробудилась, но не только из-за своих криков — два тяжелых кулака молотами обрушились на нее.
Перес, видимо, тоже, сам не осознавая, что делает, реагировал на женские вопли тем, что старался их немедленно заглушить любой ценой. Нагой, страшный, он душил ее, придавливая всем телом, и Сильвия поняла, что он ее убьет, если не разжать этих стискивающих ее лап. И она ногтями вцепилась ему в лицо, а когда он чуть ослабил объятие, ногой изо всех сил ударила его в пах и высвободилась. Он тут же вскочил на ноги и ответил ей такой пощечиной, что Сильвия покатилась по полу и головой задела за край комода. Кровь хлынула фонтаном, заливая лоб, но сознание она не потеряла и, схватив телефонную трубку, хотела вызвать швейцара.
Сделано все это было стремительно, молча, без вскриков, и Перес, видя, что она набирает номер, пришел в чувство.
— Куда ты звонишь? — заорал он по-испански.
— В полицию.
— Нет. О, нет. Не надо!
Прикрыв ладонью трубку, Сильвия сказала:
— Там уже ответили, не смей ко мне приближаться, сволочь.
— Не надо в полицию! — зашептал он.
— Ага, а ты меня возьмешь и убьешь.
— Никто тебя убивать не собирается. Послушай, я пальцем тебя не трону. Ты же такая замечательная, просто, как цветок. Понимаешь, когда я просыпаюсь от того, что кто-то рядом кричит, я просто сам не свой. Собой не владею. Да ты посмотри на меня. Я ведь мухи не обижу.
— Сейчас вот с сержантом поговорю, — пригрозила Сильвия, внезапно осознав, что ей надо делать.
— Нет, Сильвия, милая моя, нет, не надо! — Он упал перед ней на колени, протягивая к ней руки в умоляющем жесте. — Да пойми же ты. Я ведь тут по серьезному делу. Переговоры у меня важные. А если скандал, — для меня все кончено, и от семьи моей ничего не останется. А у меня жена. И пятеро детей…
— У всех вас, сволочей, жены, дети, — холодно ответила Сильвия. — Почему-то вам это не мешает.
— Но я же ничего от тебя не прошу, Сильвия. Только немножко снисхождения. Только чтобы ты меня поняла. Неужели трудно?
Кровь из раны на голове сочилась на ее халатик, и ей вдруг стало страшно, что от потери крови она упадет в обморок, не успев довести свой план до конца. Она провела рукой по лицу — вся ладонь оказалась в крови.
— А с этим как быть, скажите, пожалуйста, сеньор Перес.
— Я тебе за это заплачу, Сильвия.
— Как это?
— Денег дам. Много денег. И ты про все это забудешь. Еще добром меня вспомнишь. Деньги лучше всех лекарств, любую болезнь вылечат.
— Не любую, сеньор Перес, — осадила его Сильвия.
— Ну хорошо. Тысяча долларов, идет?
Она так и расхохоталась ему в лицо. Трубку она опустила, но держала палец на диске — позвоню, как только сочту нужным.
— Да любая газета мне пять тысяч выложит, если я им про это расскажу, плюс еще картинки — девушка, залитая кровью, и прочее. — Она разодрала на себе перепачканный кровью халатик. — А вот так даже живописнее получится.
И тут Перес как-то успокоился. Осознал ситуацию. Такое ему было понятно, и он спросил только:
— Ну хорошо. Говори, сколько тебе?
— Десять тысяч.
— С ума сошла!
— И торговаться не о чем, — отрезала Сильвия, — Причем решай побыстрее. Кровь надо остановить, а то еще с моим трупом возиться тебе придется. Уж тогда не выпутаешься.
— Господи Боже, да подавись ты этими тысячами. Сейчас выпишу чек, давай кровь останавливай.
— На какой банк?
— На мой, конечно, на Бразильский национальный.
— А что, у тебя счета в Нью-Йорке нет разве?
— Есть. В Городском национальном.
— Вот туда и выписывай. И до утра останешься здесь, а утром туда вместе пойдем. Можешь в Рио телеграмму послать, если тут тебе денег не хватит.
— Да не могу же я так!
Сильвия сняла трубку.
— Хорошо. Сделаю.
Потом он оделся, Сильвия пошла в ванную смыть кровь и наложила пластырь. Боли она всегда боялась, но знала, что, как и в минуты опасности, рассчитывать ей надо только на себя.
Утром они с Пересом отправились в банк, где их договоренность была выполнена.
Официант унес тарелку, к которой я и не притронулся.
— Вы же ничего не ели, — заметила миссис Филлипс, разглядывая меня своим отстраненным, холодным взглядом, пока я что-то бормотал об отсутствии аппетита. — Любовь… да, мистер Маклин, любовь непостижима, вы не думаете?
— Мне судить сложно, я ее не знал.
— Совсем?
— Кажется, у Марка Твена сказано, что христианство замечательная религия, если держаться от нее в стороне. Вот для меня и любовь то же самое, миссис Филлипс. Понимаю, она, вероятно, самое ценное, что создано цивилизацией, но только понимаю — абстрактно.
— Ну, мне вы можете не объяснять.
— А когда смотришь со стороны, видишь, сколько тут еще и пошлости, грязи, гадости, уж лучше и не распространяться на такие темы.
— Стало быть, любви вы не знали, мистер Маклин?
— Нет.
— А как же Сильвия?
— Вы забываете, что я ни разу ее не видел, миссис Филлипс.
— А почему? Вам запретил с ней видеться ваш работодатель?
— Вы очень проницательны.
— Да что вы, мистер Маклин. Я ничего особенного собой не представляю, а вот повезло мне в жизни больше, чем Сильвии. И в первую очередь в том, что была у меня такая подруга, как она. Вы, наверное, задумались, права она была или не права, когда вот так надула Переса? Я вам скажу по совести, и неважно, что из этих денег был оплачен мой счет за пребывание в больнице. Времени много прошло, могу уже судить объективно. Я бы на ее месте сделала точно так же, если бы выдержки хватило. Хотя выдержка у меня не такая сильная, как у нее.
— Что вы, я вовсе не собираюсь судить Сильвию.
— Тех, кого любим, нам судить сложно, это правда. Меня этому муж научил. И многому другому, и я очень ему благодарна, потому что, когда мы встретились, мне такие уроки страшно были нужны. Познакомились мы в больнице, когда я на поправку пошла. А у него там жена умерла от рака. Не скажу, чтобы он се особенно любил, но все же прожили они немало вместе, так что сознание вины перед ней долго его угнетало. Вы как считаете, вам дано разбираться в людях, мистер Маклин? Вот увидели меня нынче утром первый раз в жизни, сразу поняли, какая я? Или подумали: ну ясно, из этой стервы слова не вытянешь, ничего не сделает, чтобы мне дело облегчить? А ведь дело-то трудное.
— У меня, миссис Филлипс, легких дел не бывает, то есть приятных, точнее говоря.
— А почему, мистер Маклин?
— Тоже выдержки не хватает. У Сильвии она была, а у меня не очень.
— Не верю я вам, мистер Маклин. Мужчины вечно так… Смотрите, дескать, я, конечно, мерзавец, но мне есть оправдание, так как я сам себя считаю мерзавцем и прямо об этом говорю. Только меня на этом не проведешь, мистер Маклин. Дешевые приемчики.
Я пожал плечами.
— Тогда что вас побудило обо всем мне рассказать?
— А то, что мне вы показались гораздо лучше, чем сами о себе думаете, мистер Маклин. По-моему, у вас голова нормально устроена и сердце не окаменело, да и вообще мне кажется, вы не просто так этим делом занимаетесь.
— А как?
— Да из любви к Сильвии, вот как.
— А что, это важно?
— Разве нет? Вам, конечно, виднее.
— Сильвию и до меня многие любили.
— Вы так считаете? — печально переспросила она. — Не знаю, что это за любовь. Вот так, что ли: «Ах, какая душка, вот бы с кем всю жизнь в браке прожить». В шестнадцать лет такое чувство самое обычное — и у девчонок, и у мальчиков. А потом мальчикам, глядишь, уже сорок, уже пятьдесят, и виски у них седые, а по сути-то ничуть они не изменились, — и вот это, мистер Маклин, вы называете любовью? Тогда вам не со мной на эти темы надо толковать. Я любовью торговала. Я профессионально ею занималась. Знаю, что она такое, — гадость, вот и все, как ни верти, а гадость. А вы говорите, что Сильвию многие любили — да кто же, помилуйте, душу-то ее любил, кто полюбит, храни ее Господь!
— А вам кажется, я понял ее душу?
— Немножко. Но лучше, чем совсем не понимать.
— А как тот — мой работодатель?
— Да провались он! Эка невидаль: ну, была проституткой, а теперь нет. Или вы тоже считаете, что ее прошлое так важно, мистер Маклин?
— Стараюсь поменьше об этом думать. Я ведь частный детектив, которому приходится вечно медяки пересчитывать, в кои-то века прилично платят за мою работу. А Сильвия, кстати, тоже теперь богатая женщина.
— Значит, на ваш взгляд, проститутке легко стать богатой? Да вы откуда набрались таких идей, мистер Маклин?
— Не знаю. Я про этот мир вообще почти ничего не знаю.
С той ночи прошел почти год, Сильвия трижды меняла работу. Сначала была продавщицей в универмаге на Пятой авеню, ушла через четыре месяца. Почему — об этом Джейн Бронсон так от нее и не узнала, хотя платили там и в самом деле неважно, да и работа была тоскливая. Затем пять недель проработала в школе иностранных языков, представив сертификаты, свидетельствовавшие, что она окончила колледж. Эти сертификаты проверили, что и с работы ей пришлось уйти. Месяца через два Сильвия подыскала работу в большом магазине, торговавшем пищевыми концентратами. Вскоре заболел управляющий, и ему пришлось уйти. Сильвии предложили его место, она согласилась и проработала месяца полтора, но потом тоже ушла.
Все это время она изучала маркетинг. Посоветовал ей заняться этим муж Джейн, тот самый Херберт Филлипс, мужчина чуть за сорок. Бывая у них дома, Сильвия с большим интересом слушала про его фирму, где он занимал должность старшего маклера. Умела она вытаскивать из людей то, что ей было нужно, и Херберта вытрясла, как он ни упрямился, считая, что незачем докучать двум очаровательным молодым женщинам такими скучными материями — проценты, страховки, вклады. А Сильвия знай себе сыплет вопросами.
Ничего не говоря Филлипсам, она записалась на вечерние курсы при университете Нью-Йорка и еще на одни — при Новой экономической школе. Кавалеров у нее не было, она ими совершенно не интересовалась. В тот бар на Мэдисон-авеню больше не заглянула ни разу. Когда Джейн несколько раз пробовала ее с кем-нибудь познакомить, Сильвия отвечала жестко:
— Усвой, пожалуйста: этим я сыта по горло. Может, со временем это изменится, а пока нет.
— Ну, а если так все пойдет, уж какое там изменится, — запротестовала Джейн. — Нельзя же всех мужчин в мире ненавидеть, Сильвия, как тебе от них ни доставалось.
— У меня никакой ненависти к ним нет, — покачала головой Сильвия. — Ну как ты не понимаешь, просто внутри что-то омертвело. Надеюсь, пройдет, а может, и нет — мужчины тут помочь не могут. И я не хочу сейчас ни с кем встречаться.
Изредка удавалось уговорить ее провести с семейством Филлипсов вечер, но при непременном условии, что ужинать будут дома. Никуда с ними идти она не желала. И вот после одного такого ужина Сильвия особенно допекла Херберта своими расспросами, так что он взмолился:
— Послушайте, Сильвия, ну зачем вам все это? Вы же не из тех, кто на биржу приходит, как на скачки или в игорный дом. Я таких женщин встречал, у них что-то с жизнью не в порядке, вот и надеются все единым махом поправить, как будто их голод какой-то преследует, а тут возьмут и насытятся.
— Откуда вам знать, а что если и я такая же?
— Нет, не верю. Да и что вам на бирже потребовалось?
— Деньги, — твердо сказала Сильвия.
— Не верю. — Филлипс улыбнулся. Сам он обитал в мире, где люди привыкли к деньгам и никогда не заводили разговор о том, до чего от них зависят. — Послушайте, вы же совсем не как все, Сильвия. В жизни не встречал человека, до того равнодушного к деньгам.
— Станешь равнодушной, когда их нет и надежды нет, что появятся.
— Ну, это еще как посмотреть. А самое главное вот что, Сильвия: биржа — это вам не золотая жила. Не надейтесь, что вот, удачно копнете и сразу миллионы на вас посыплются.
— А почему нет? — очень серьезно спросила Сильвия.
— Да уж так. Объяснить не могу, но поверьте. — Филлипс все улыбался. Был он, по словам миссис Филлипс, крупный, солидный мужчина, повадкой напоминавший медведя и, как свойственно этим не очень ловким в своих движениях людям, старавшийся держаться как можно обходительнее.
— Я все равно попробую, — не унималась Сильвия. — Вот вы говорили про акции телефонной компании, которая транзисторы стала продвигать на рынке. Стало быть, скоро приемников вообще не будет, одни транзисторы, вы ведь так считаете, да? Как эта компания называется, которая у концерна Белл перехватила производство транзисторов?
— «Транзистор инкорпорейтед».
— Да-да. И если не ошибаюсь, выпущено полмиллиона акций, которые в основном будут распространяться через вашу фирму, так? Вы же сами говорили, что через месяц акции пойдут по двойной стоимости.
— Я сказал, что предполагаю. Что из того? Просто я такого мнения, а кто-то совсем противоположного.
— Мне кажется, вы предположили правильно.
— Спасибо, Сильвия. Хотя мы от этого все равно не разбогатеем. У нас, знаете, все с большим скрипом проворачивается, вы и представить себе не можете. Прежде чем за дело браться, сколько времени со всех сторон его изучать будут. А не то бы я сам давно уже был богатейшим человеком в Америке.
— То есть у вас не все уверены в будущем транзисторов?
— Сами-то вы, Сильвия, много про эти транзисторы знаете? — Филлипс говорил с легкой насмешкой, хотя и пытаясь ее скрыть.
— Ну, маленькие такие приборчики, которые можно с собой повсюду таскать. По моему, скоро на них спрос начнется огромный.
— Возможно. Но что, если вы заблуждаетесь, Сильвия? Я с вами спорить не буду. Не буду даже отговаривать, если решитесь эти акции купить, в общем-то вряд ли так уж много проиграете, если все не так получится, как надеетесь. Но спешить я бы не стал. С вашими средствами, по-моему, лучше уж за проверенные акции держаться, дюпоновские, допустим, или джерси, или там концерн «Доу» — это фирмы могучие, все время растут, хотя и не так заметно. А «Транзистор инкорпорейтед» вроде темной лошадки. И если вы решите в них вложить…
— Уже решила, — перебила Сильвия.
Филлипс перемигнулся с женой, молча слушавшей весь этот разговор. Она только улыбнулась, ей-то было понятно, о чем думает в эту минуту Сильвия. Но Филлипс не успокаивался.
— Не спешите, Сильвия, право же, не спешите. А если так уж это для вас обязательно, позвоните мне завтра на работу, сто акций я вам устрою. Пятьсот долларов не Бог весть какие огромные деньги, в случае чего.
— Я все продумала. Не то бы не приставала к вам с этими разговорами. И нужно мне не сто акций, а больше — двадцать тысяч.
Филлипс иронически всплеснул руками. Но Джейн было не до иронии — она чувствовала, как ее начинает бить мелкая дрожь. Но остановить Сильвию, даже если бы Джейн этого хотелось, было невозможно, и миссис Филлипс это слишком хорошо знала.
— Я все продумала, — стояла на своем Сильвия.
— Ну, дорогая моя, сто тысяч вкладывать — это не шутки. Я никаких вопросов ни Джейн, ни вам не задавал, какие у вас средства, финансовые возможности и так далее. И не хочу задавать. Но знаю, что деньги вам тяжелым трудом достаются и, уж извините, таких денег у вас просто нет, это я тоже знаю. Сто тысяч для нас с вами деньги большие, даже очень большие. Огромные… — он с недоумением смотрел на Джейн.
— Знаю, — ответила Сильвия. — Я не такая уж тупая, Херберт. И не скажу, что вовсе уж нищая. У меня шесть тысяч триста долларов. Вы маклер и, надеюсь, не откажетесь мне помочь, не просто из-за наших отношений с Джейн. Так вот, завтра я вам принесу все свои деньги и попрошу сделать под них для меня заем на сто тысяч.
— Что? Быть не может.
— Я говорю серьезно.
— Господи, как это вам в голову такое приходит!
— Ну не сделаете вы, обращусь к кому-нибудь еще.
— Перестаньте, Сильвия, — пытался вразумить ее Филлипс, с трудом подавляя в себе раздражение. — Вы очень плохо все рассчитали. Да я бы и совершенно постороннему человеку такое отсоветовал, а уж тем более вам. Никто не становится богатым просто оттого, что так захотелось, в мгновенье ока. Ну не бывает так, вот и все. Да и сами подумайте, эти шесть тысяч скопить, ведь чего это от вас потребовало…
— Не надо об этом, все равно вам не понять.
— И поэтому…
— Я эти деньги не копила, — сказала Сильвия просто. — И потому мне плевать, что с ними станется, а стало быть, могу рискнуть.
— Не могу я вам позволить такую глупость сделать.
(«Вот это он зря, — прокомментировала миссис Филлипс. — Как-то по-другому надо было. С Сильвией во всяком случае, она только еще больше на дыбы встала, тем более, что от мужчины эти советы исходили». Я спросил: «А вы сами-то не могли ее удержать?» «Не хотела, так будет вернее. Пусть рискует, ей так нужно. И я себе сказала: пусть рискует»).
— Как это вы мне не позволите? — изумилась Сильвия. — Херберт, я, к вашему сведению, взрослый человек. Да вы посмотрите на меня. Не видите, во что меня жизнь превратила? Вы не на платье мое смотрите, не на то, что я разговаривать научилась, вы поглубже взглянуть постарайтесь. Я же проститутка, Херберт, да-да, профессиональная проститутка, и я этим занимаюсь с тринадцати лет. Хотите знать, откуда у меня те шесть тысяч? Один богатый клиент-бразилец дал, чтобы замять скандал, не то бы в полиции пришлось ему отвечать за то, что чуть меня не убил. Так что насчет того, что вы мне не позволите, лучше не надо.
(Кажется, я в точности запомнил слова миссис Филлипс: «Вы должны ясно понимать, мистер Маклин, что для женщины мужчина велик вовсе не тем, чем он велик для других мужчин. Можно с ним всю жизнь прожить, и только раз он сделает что-нибудь такое, что в глазах женщины действительно прекрасно, причем чаще всего это сущая мелочь. Вот как Херберт в тот вечер».)
А Херберт, кажется, ничему не удивился, выслушав Сильвию, по крайней мере, не подал ни знака. Просто посмотрел на нее задумчиво и произнес:
— Видимо, мне надо перед вами извиниться, Сильвия, да вот не знаю, как это сделать. Но поверьте, я бы очень хотел. Вы, конечно, правы, а я напрасно лез со своими советами. Пожалуйста, жду утром с деньгами. Постараемся все устроить, как вы хотите.
— Спасибо, Херберт, — ответила Сильвия. Ей вся эта сцена далась труднее, чем ему. Впрочем, ни он прежде никогда не сталкивался с людьми вроде Сильвии, ни ей не приходилось общаться с такими, как Херберт.
Я расплатился и, выйдя из ресторана, мы побрели к Пятой авеню. Было около половины четвертого — за разговором прошло почти четыре часа, хотя какое это имело значение? Мне-то казалось, что прошла целая вечность. Итак, сегодня, 29 сентября, расследование закончилось: работа моя выполнена целиком.
— Ну, и как эти акции? — поинтересовался я.
В общем-то, мне это было уже все равно, просто последние недостающие нити. И спросил я всего лишь из привычки все доводить до конца.
— А вы хорошо себе представляете, что такое биржевая игра, мистер Маклин?
— Очень слабо.
— Ну, стало быть, Сильвия приобрела свои акции сроком на полгода. Когда проходит полгода плюс один день, определяется котировка и производится расчет по курсу на этот период. Владелец должен возместить полную стоимость акций на этот день тому, кто одолжил ему сумму на их приобретение. Это самый лучший способ; если бы не мой муж, Сильвии никто бы и не предложил ссуду на покупку акций, но риск, конечно, велик. За свои шесть тысяч Сильвия купила двадцать тысяч акций «Транзистор инкорпорейтед» по пятнадцать долларов штука. А чтобы через полгода просто вернуть свои шесть тысяч, нужно было, чтобы акции уже продавались по пятнадцать долларов тридцать центов.
— Неужели так и было?
— Нам тоже казалось, что затея опасная. Партнеры по фирме ругали мужа за эту операцию, потому что опасались за престиж фирмы, но он все-таки настоял, а отговаривать Сильвию и не думал. Вы следите за логикой?
— Кажется, да.
Мы свернули на площадь и немного постояли, любуясь фонтанами.
— Тут дело не в удаче было, — сказала миссис Филлипс.
— Не в удаче?
— Да, потому что удача Сильвию всегда стороной обходила. Просто она все рассчитывала, как умела. И в этой своей безумной затее тоже.
— Так чем же все закончилось?
— Ровно через полгода она продала свои акции. По тридцать шесть долларов штука. Такое на бирже случается, и даже, как ни странно, довольно часто, но чтобы новичок так точно угадал… Короче, доход Сильвии составил четыреста тысяч, триста — после налогов. Так что, все получилось. И она, наконец, вырвалась из нищеты, о чем всю жизнь грезила. Добилась-таки своего.
— Просто не верится.
— Понимаю.
— И после этого она исчезла, так?
— Месяца через четыре она уехала в Европу, мистер Маклин. Мы устроили прощальный ужин, мы понимали, что с ней творится, но как-то нельзя было про это говорить. Сами подумайте, всю жизнь одна у нее была страсть — со всем, чем приходилось жить, разделаться, и окончательно, себя доконать, вычеркнуть себя, словно и не существовала на свете, а тут…
— Вам-то она могла рассказать, что будет дальше, ведь доверяла.
— Дело не в доверии, мистер Маклин, ко мне ли, еще к кому. Ей просто надо было подвести черту и все начать заново. Совсем заново. Вот так.
Мы помолчали, но уйти и не спросить, зачем она мне все это поведала, я не мог.
— А потому что я любила Сильвию, — сказала она. — Прошу вас — без глупых домыслов. Из всех, кого я в жизни встретила до того, как познакомилась со своим мужем, она единственная ни в чем меня не попрекнула и ни разу не предала.
— Но вы не ответили на мой вопрос.
— По-моему, ответила, — возразила миссис Филлипс. — А иначе ответить не могу.
Я поблагодарил ее, попрощался, спросив напоследок:
— Если я увижусь с Сильвией и получу возможность с ней поговорить, рассказать ей про вас?
— Необязательно это делать. Сильвия обо мне все главное и так знает, мистер Маклин. Как захочет.
Я пошел дальше по Пятой авеню, затем по Мэдисон, Я отыскал бар, посидел там, разглядывая Бубнового короля. Чувство было такое, что перенесся в каменный век, и все тут покрыто слоями пыли. Что-то окаменевшее, но постыдное, и вдруг это разрыли, вытащили на свет и удивились — до чего же жалкое зрелище. Мне было бесконечно жаль — себя самого и того общества, к которому я принадлежу.
По пути в отель я забрал со стоянки машину, чтобы сдать ее в агентстве. Оттуда я прошел к себе пешком, купил билет на рейс в Лос-Анджелес — вечерний рейс в среду 1 октября. До этого времени нужно закончить свой отчет.
Он был дописан к вечеру во вторник: всего один экземпляр. Всю среду я сидел у себя в номере, стараясь припомнить, не упустил ли чего, и думая о Сильвии да и о себе тоже. Невеселые были мысли, и я обрадовался, увидев, что подошло время ехать в аэропорт.
На столе в моем офисе толстым слоем лежала пыль, которую я принялся смахивать носовым платком, пока не вспомнил, что всегда терпеть не мог эту привычку. Отыскал тряпку, вытер стол, шкафчик, кресло. Более или менее привел помещение в порядок.
Накопились счета, но в банке у меня кое-что еще оставалось. Я их погасил. Почта состояла, в основном, из рекламных проспектов, которые рассылают все больше с каждым месяцем. Все это полетело в корзину. Осталось пять писем.
Два из них оказались от потенциальных клиентов, всего два, так что бизнес мой не очень-то, как видно, процветает, хотя и то сказать, чаще всего со мной договаривались по телефону и приходили потолковать с глазу на глаз. Какой-то тип просил проверить родословную собаки-боксера, от которой сходил с ума его сын. Важное, видимо, дело, предлагалось пятьдесят долларов за быстрый результат. На письме стояла августовская дата, и оно полетело в корзину. Как-нибудь разобрались со своим псом, а может, он давно уж сбежал. Второе предложение было из числа самых для нас привычных. Человек писал, что, по его мнению, у жены завелся любовник, он почти в этом убежден, но хотел бы окончательно удостовериться, заплатив за это сотню долларов. Дата на этом письме — 1 сентября. И его в корзину.
Полезли в голову все те же самые мысли. Я уж говорил, что свои профессиональные качества частного детектива я ценю не слишком высоко и работа эта мне достаточно противна. Третье письмо — от 24 сентября — было от Фредерика Саммерса. Просит позвонить ему сразу по возвращении в Лос-Анджелес. Поскольку в Лос-Анджелес я вернулся всего четыре часа тому назад, подождет еще немножко.
Четвертое письмо — от профессора Коена из университета. Написано 29 сентября. Кафедра, на которой он работает, будет расширена, руководство факультета выделило ему ставку еще одного ассистента. Работа не самая захватывающая, а оклад — всего четыре тысячи в год, но если я сумею как-нибудь на такие деньги просуществовать, он бы с радостью предложил эту вакансию мне. Составлено было письмо в тоне самом располагающем, и первое, что я испытал, было чувство самой горячей благодарности, такого облегчения, что я даже потянулся к телефону. Но тут же запретил себе про это думать. Минут пятнадцать потребовалось, чтобы прийти в себя и распечатать последнее из писем.
Писала моя бывшая жена Люси Ричардс. Я знал, что она снова вышла замуж, но понятия не имел, что брак оказался — это из письма стало ясно — ужасающе неудачным. Муж ее работал по контракту на военно-морской базе в Сан-Диего. С год назад они разъехались и, как водится, он с тех пор совсем не дает ей денег, а она затеяла тяжбу, взяла юриста, только юрист этот оказался никудышным. Одно время она работала и ежемесячно платила своему адвокату по сто долларов. Но вот заболела, и теперь она в отчаянии, правда, в отчаянии, не то бы она ко мне не обратилась.
Я послал ей чек на двести долларов, тем самым практически закрыв свой банковский счет, — ладно, остается еще немного денег на расходы, как-нибудь обойдусь. Скверно, что послать больше я никак не мог, пытался объяснить это в письме, но в конце концов порвал черновики и заклеил конверт, вложив туда только чек, ничего больше.
С моими делами тем самым было покончено, к тому же приняли некую завершенность фрагменты моей жизни. Я посидел у окна, любуясь синими линиями холмов на горизонте. В самолете я спал беспокойно и теперь чувствовал себя разбитым. Уселся поглубже в кресло, ноги на столе, попытаюсь вздремнуть. Видимо, так прошло около часа. Уже полдень.
Я позвонил в офис Фредерика Саммерса. Трубку сняла та умненькая блондинка, которая умеет отличить настоящего Миро от копии. Голос у нее запоминающийся, ровный такой, но с хорошо продуманным легким акцентом; сначала выясняет, с кем говорит, и тут же подделывается под тон собеседника. По ее шкале звонящих я на одной из нижних ступеней. «Да? — сказано было явно выжидательно, и тут же: — Ах, вы тот самый частный детектив?»
— Да, Маклин.
— Мистер Саммерс хотел бы вас как можно скорее видеть, мистер Маклин.
— Когда мне явиться?
— Его сейчас нет в городе. Вернется во вторник или в среду на следующей неделе.
— Стало быть, я позвоню во вторник.
— Именно так, мистер Маклин. И пожалуйста, с утра. Если мне до этого позвонит мистер Саммерс, в таком случае он сам с вами свяжется. Вас можно застать в офисе?
— Иногда можно.
— А точнее вы не могли бы сказать, мистер Маклин?
— Как дела пойдут.
— Понятно. Секретаря у вас, значит, нет?
— Это мне не по карману. Я ведь не таков, как ваш начальник, я у него просто временный служащий.
— Может быть, вам бы автоответчик поставить?
— Был уже, но пришлось отказаться из экономии, когда я надолго уезжал. Послушайте, если мистер Саммерс просто прожить без меня не может эти несколько дней, пусть он мне телеграмму пришлет.
— Мистер Саммерс вряд ли это предложение одобрит.
— Ну, тогда, стало быть, проживет и без меня, — сказал я, вешая трубку.
Вышел из офиса, проследовал к «Гуджи» — это закусочная такая через квартал от меня, там хорошие гамбургеры, которые я сопроводил стаканом молока, яблочным пирогом и кофе. Вот я и дома. Прощай, светская жизнь, полная скитаний.
У каждого города есть, чем похвалиться, а что касается Лос-Анджелеса, тут все ясно — солнце, погода: всегда тепло, всегда чудесно. Приезжающие из Нью-Йорка и вообще пуритане, которым претит, чтобы люди предавались наслаждению, не преминут добавить капельку дегтя — мол, у вас здесь смог ужасающий. Но сегодня смога в Лос-Анджелесе почти не было, а в Беверли-Хиллз его не было вообще. Теплый, прозрачный день из самых восхитительных.
Я шагал по улицам, не задумываясь, куда иду, и вот так оказался на бульваре Санта-Моника, вскоре увидев перед собой вывеску книжного магазина «Драйзер». Вот уже почти целый день я в городе, который называю родным, а ни с кем еще толком и не побеседовал, почему бы не зайти перекинуться словечком с Энн Гольдфарб. Она сидела за своим столиком, перебирая книжки, и при виде меня приветливо улыбнулась: «С возвращением, путник».
Сразу стало как-то тепло на душе, давно уже не было этого чувства.
— Далеко ездили?
— Да по разным местам.
— Рады, что вернулись?
— Дом как-никак, — сказал я. — Ну, что теперь читают умные люди?
— Не очень-то читают. Дела у нас скверно идут, почти как и у вас, детективов.
— А мне что вы порекомендуете?
— Да много чего можно посоветовать, Мак. Смотрите-ка сколько всего вышло. Когда мы с вами пообедаем вместе?
— Когда проголодаюсь.
— Симпатичный вы, — улыбнулась Энн. — Ладно, подберите себе книгу, я вам двадцать процентов скидки дам.
Я пошел попастись. Прекрасное слово, умиротворяющее. Отец мне, помнится, рассказывал, что там, на старой нашей родине, когда пробивалась первая травка, скот выпускали в поля — вот именно попастись. Какая ирония, что в этой стране, где на книги смотрят косо, а часто и настороженно, тех, кто любит в них рыться, сравнивают со скотом — тоже пусть пасутся. Да, сравнение точное: передвигаешься от полки к полке, кое-что подбираешь, пробуешь на вкус. В разделе беллетристики ничто не пробудило у меня настоящего аппетита, но в секции книг по истории я невольно задумался: их было очень много, и все больше по античности — с чего бы это столько людей принялись выяснять свои самые глубокие корни? То ли предчувствуют надвигающийся зловещий конец, то ли вдруг пришло понимание, что всех нас жестоко лишили корней и надо, непременно надо восстановить какие-то утраченные нами связи друг с другом?
Я перелистывал новую книгу профессора Косна об этрусках, решив, что эту я приобрету, и тут подошла Энн Гольдфарб:
— А поэзией еще интересуетесь, Мак?
— Да никогда я ей особенно не интересовался, Энн.
— Но одну-то книжку купили, я ведь помню. Не забыли еще? «Погасшую луну» Сильвии Вест.
— Она мне по особому случаю понадобилась, Энн.
— Мисс Вест вообще особый случай, Мак.
— Совершенно с вами согласен. Вы говорили, она к вам заглядывает?
— Раза два-три в неделю обязательно. И сейчас вот здесь. Мне подумалось, не хотите ли вы с ней познакомиться, Мак?
Я обернулся и вот, рядом с Энн, увидел Сильвию Вест, разглядывавшую что-то на соседних полках. Виден мне был только профиль, но узнал я Сильвию мгновенно и, вот странно, никакого нервного трепета при этом не почувствовал, ни восторга, ни дрожи, просто некоторое облегчение. Знал ведь, что рано или поздно мы встретимся — либо случайно, либо я так устрою, что эта случайная встреча состоится. Ну и ладно, так даже лучше.
Но, видимо, смотрел я на нее пристальнее, сосредоточеннее, чем догадывался. На ней был пепельно-серый костюм с белой блузкой. Черные волосы завязаны узлом сзади. Туфли темные и такая же сумка. И вот она поворачивает ко мне голову, а мне кажется, что мы с ней встречались десятки, сотни раз в былые времена. Мне и в голову тогда не пришло задуматься, красива ли она и в чем именно ее красота. Тут просто не о чем было говорить — конечно, красивая, это же Сильвия.
— Да, интересно было бы познакомиться, — пролепетал я. — Очень интересно.
Я пошел за Энн к соседнему стеллажу. Покупателей, кроме нас с Сильвией, почти не было, а если и были, значит я на них не обратил внимания. Сильвия, заметив наше приближение, отложила книгу, стояла, с любопытством на нас поглядывая, особенно на меня — взгляд женщины, слишком много дела имевшей с мужчинами, чтобы не проявлять никакой настороженности.
— Мисс Вест, — обратилась Энн непринужденно, как она умеет это делать, избегая любых сложностей, — это мистер Маклин. Хочет с вами познакомиться. Он с большим интересом прочел вашу книгу, которую у меня купил месяца два назад.
Сильвия улыбнулась, протянула мне руку, не испытывая ни малейшей робости. Мне нравится, когда женщина, знакомясь, по-мужски протягивает руку.
— Рада с вами познакомиться, — сказала она. — Всегда рада убедиться, что кому-то интересно, что я пишу. Хотя убеждена, что интересно это только моим самым близким друзьям. Тем приятнее, что и люди, которых я не знаю, иногда меня читают.
— Мне ваша книга понравилась, — ответил я. Энн очень внимательно слушала наш разговор. — Да и вообще, знаете, с писателями я почти никогда в жизни не встречался, так что весьма взволнован.
— Благодарю вас, мистер Маклин. Вы очень любезны. Только какой же я писатель, просто выпустила скромную книжку стихов, ничего больше.
— Скромных книжек не бывает.
— Правда? Вы так любите книги?
— Во всяком случае, покупает их при каждой возможности, — вставила Энн. — Он из моих самых старых и самых надежных клиентов, мисс Вест. И кроме того, мистер Маклин мой старый надежный друг.
— Прекрасная рекомендация, мистер Маклин, — сказала Сильвия. И почти инстинктивным жестом указала на книгу, которую я держал в руках. — Вам нравится античная история?
— Он просто живет ею, — улыбнулась Энн и, приметив нового покупателя, ушла, извинившись. Сильвия полистала мою книгу, вопросительно на меня взглянула.
— В университете я изучал древнюю историю. Собирался ее преподавать, после окончания. Давно это было. А теперь так — просто привычка.
— Жаль, что только привычка, — вдруг перебила она меня.
— Конечно, жаль, мисс Вест. Хотя почему, собственно, вы так думаете?
— Мне кажется, вы сами об этом сожалеете. Нужно, чтобы человек имел возможность заняться тем, чем хочет.
— Разумеется, мисс Вест. Вот как вы. Вам в этом смысле повезло.
— А вы уверены, что я занимаюсь всегда тем, чем хочу?
— Но вы ведь пишете стихи, а разве поэзией занимаются вынужденно?
— Нет-нет, вы правы.
— Вот видите.
— Да, не спорю.
— Я прочел ваш сборник. — И тут, набравшись смелости, я добавил: — Видите, мисс Вест, мы не то чтобы совсем уж незнакомы. Я ваш читатель, меня вам Энн представила, в общем… в общем, не пообедать ли нам вместе, если вы еще не обедали?
Она улыбнулась, покачала головой.
— Нет, еще не обедала.
— И я тоже, — соврал я. — Окажите мне честь, прошу вас. Так бы хотелось с вами поговорить. Если, конечно, у вас нет других планов.
— Других планов нет, — просто сказала она.
Я спросил, какой ресторан она предпочитает, и услышал, что тут мне предоставляется право выбора. Машину я оставил на стоянке в трех кварталах отсюда, предложил пройтись, но она заметила, что ее автомобиль стоит прямо у входа в магазин, почему бы не воспользоваться им. Я поблагодарил, сказал, что неподалеку есть итальянский ресторанчик — столики на открытом воздухе во дворе и кормят хорошо, без выкрутасов. Машина ее оказалась не «ягуаром», не «тандербердом», а «плимутом» 1956 года, с открытым верхом, и вела она ее очень уверенно, не отрываясь от шоссе, хотя и была погружена в какие-то свои мысли, точно бы вовсе позабыла, что я сижу рядом. Я воспользовался случаем понаблюдать за ней попристальнее, не привлекая к себе внимания, и тут, наконец, рассмотрел как следует и ее чуть выпирающие скулы, и темный загар, и крупноватый рот с чуть слишком полными губами, — рассмотрел женщину, чье прошлое я только что пережил заново и чей образ для себя создал до мельчайших деталей. Косметики на ней почти не было, только слабый слой помады на губах, но это не придавало ей, как другим, когда они снимают косметическую маску, выражения беспомощности на лице. Я бы не назвал ее лицо ни молодым, ни простодушным, хотя морщин нигде не было заметно, а кожа была гладкая и ровная, как у ребенка.
Было время подумать и о другом: вот пригласил ее со мной пообедать, поддавшись порыву, а ведь кто я такой, если разобраться, и как должен себя в подобном положении ощущать? Вдобавок ко всему, что и так было мне в себе отвратительно, еще и проходимец?
Ладно, утешал я себя, как будет, так и будет, потихонечку все придет к тому, к чему должно прийти.
В ресторане я для себя заказал что-то совсем легкое, и мы молча сидели друг против друга, чувствуя себя не совсем уверенно. Наконец, она мне напомнила, что я, кажется, хотел с ней о чем-то поговорить.
— Видите ли, — начал я, — в ваших стихах мне сначала не все было понятно — ну, не так понятно, как хотелось бы.
— А зачем вам хотелось все в них понять, мистер Маклин?
— Хотелось, это же естественно. Попробую вам объяснить, только не сразу, если можно. Мы с Энн Гольдфарб про вас говорили, и она сказала, что вы к ней иногда заглядываете. А потом я познакомился с Гэвином Малленом, он профессор современной литературы в университете, я был у него в гостях, и мы заговорили про вас — вот так почти весь вечер про ваши стихи речь шла, читали их вслух…
— Быть того не может! — засмеялась она.
— И тем не менее. Если хотите, можем к Малленам вместе наведаться, они так рады будут.
— Не знаю, — застеснялась она. Потом, взглянув на меня, добавила. — Вы льстить не очень умеете, мистер Маклин, но все равно так приятно все это от вас слушать. Тем более, что день сегодня у меня неудачно начался. Ужасно любопытно, что сказал этот ваш профессор Маллен. Хотя подозреваю, что вы его просто выдумали.
— А вы позвоните в университет, проверьте.
— Ну хорошо, хорошо. Так что же он сказал? Понравились ему стихи? Они правда неплохие?
— А вы будто не знаете!
— Не знаю, уж поверьте. Это вы, видимо, вращаетесь там, где стихи умеют ценить. А вообще-то, мистер Маклин, в этой стране поэзия — самое последнее дело. Самое последнее. Книжки вроде моей не расходятся. Их печатают в убыток себе. И пишут о них только в очень немногих журналах, причем большей частью пишут люди, вообще не представляющие себе, что я хотела выразить и зачем. А уж о том, хорошие стихи или плохие и о чем они, вообще речи не заходит. Правда, в университетском журнале один критик просто Камня на камне от книжки не оставил, написал, что я прямо-таки создаю угрозу настоящей литературе, зато другие два считают, что у меня яркий талант, подаю надежды, — в жизни ничего противнее про себя не слышала. Хотя, честно говоря, мне все равно, что они там пишут.
— Маллену ваша книга понравилась. Хотите, перескажу его отзыв. Насколько запомнилось. Ведь почти два месяца назад этот разговор у нас с ним был.
— А вам самому он нравится, этот Маллен?
— Даже очень, мисс Вест, знаете, это такой маленький усталый человек с чудесными глазами, жена у него замечательная, и полон дом детей; правда ведь, не может такой человек быть скверным критиком? Я все к нему приставал, объясните, мол, хорошие это стихи или не очень, а он возмутился: что за вздор! Как такое вообще можно спрашивать? Сказал: да вы вслушайтесь в эти стихи как следует, неужели не чувствуется, что в них — как это он выразился? — не то ужасно много отвращения к миру, не то ужасно много внутренней боли, что-то такое…
— Он так и сказал? — переспросила она, не отрывая от меня взгляда своих темных задумчивых глаз.
— Кажется, именно этими словами.
Минуту она хранила молчание. Я закурил, исподтишка наблюдая за ней. Тут она оторвалась от тарелки, перехватила мой взгляд.
— Но вы же ничего не едите!
— Видите ли, я сыт. Простите, что соврал вам, просто хотелось познакомиться поближе.
— Вы часто лжете, мистер Маклин?
— Приходится, — кивнул я, улыбаясь, и она улыбнулась в ответ. Вот и хорошо, теперь я успокоился.
— Наверное, друзья вас Мак называют, да?
— Чаще всего. Иногда Мак, иногда Алан. Но обычно — Мак.
— А что это у вас за работа такая, что можете выкроить время для двух обедов и знакомства посредине?
— Я частный детектив.
— Да ну?
— Но ведь я не навязывался вам. Нас познакомили.
— Конечно.
— Вы как к частным детективам относитесь?
— Да никак. А вы хотите, чтобы я составила о них какое-то мнение, понаблюдав вас?
— Все равно придется, — сказал я.
Мы сидели у нее в машине на краю Малхолланд-драйв, там где она переходит в набережную и где есть небольшая площадка для паркинга; в лучах яркого солнца — было уже три — весь открывающийся к северу пейзаж, казалось, залит золотом: и вот эти синие холмы, и деревья, чуть колеблемые слабым океанским бризом. Он пробегал по высокой желтеющей траве, и над долиной висели, слегка покачиваясь, точно осенние листья, два ястреба.
— Мак, — спросила она, — вам не случалось бывать в Мексике накануне сезона дождей, когда холмы выжжены до желтизны, а земля кажется мертвой и такая твердая, что по ней страшно ступать?
— Случалось.
— А понравилось?
— Понравилось, потому что я тогда таким же и себя ощущал — выжженным, мертвым.
— Не понимаю, — задумчиво произнесла она, — вы что, мысли мои читаете, что ли?
— Да что вы.
— А по-моему, читаете. Хотя вам ведь от меня многое скрывать приходится, верно?
— Ну как вам ответить. Кое-что да, приходится. Но не все. Родители мои правда погибли при пожаре. Оба сгорели. Странно, иногда мне кажется: да нет же, ты просто это выдумал, — а на самом деле так и было. И я все могу принять, но вот это — нет, до сих пор нет. А вот войну я сумел пережить. И всю эту гадость, с которой на работе сталкиваться вынужден. И свой развод. Я сегодня от нее письмо получил, от жены своей бывшей. Она, оказывается, разошлась и со вторым своим мужем, все у нее плохо, просит помочь. Ну, послал ей денег, а ничто ведь во мне не всколыхнулось, ничто…
— Мак!
— Да, Сильвия?
— Какой вы странный. То можно подумать, вы самый обыкновенный проходимец из тех, каких тут у нас полно, а то вдруг совсем другое впечатление оставляете…
— Видите ли, Сильвия, отец мой еще там родился, в Шотландии. И я от него кое-что перенял, манеру говорить тоже. Хотя, что там. Короче, я почти всегда стараюсь говорить правду, так что вы напрасно думаете…
— Так вы знаете, что я думаю?
— Мне кажется, да, хотя не уверен.
— Да, вы правда странный, — улыбнулась она. — Знаете, что мне в вас нравится?
— Нет, — сказал я. — Но хорошо, хоть что-то нравится.
— Не что-то, а даже очень многое. Например, как вы разговариваете и как на меня смотрите, и лицо у вас приятное, простое, сразу видно, о чем вы вот сейчас задумались, так что непонятно, как вы умудряетесь играть в покер, например, или работать детективом.
— Да плохой я детектив, совсем плохой, — усмехнулся я.
— Но больше всего мне нравится, что вы ко мне с расспросами не пристаете, не пытаетесь про меня выяснить, чем я еще занимаюсь, кроме стихов, и кто мой муж, и есть ли он вообще, ну и так далее.
— Сами скажете, если захочется.
— Почему вы так уверены?
— Потому что так и есть.
— Мак, — прошептала она, — но кто вы такой, наконец?
— Я же вам сказал.
— Перестаньте. И зачем было врать про этого профессора Маллена?
— Про него я не врал.
— Тогда вот что: сегодня же вечером едем к нему, и если вы мне соврали, не сносить вам головы.
— Уж это несомненно, — засмеялся я.
Мы поехали по бульвару Вентура, остановились у закусочной, и, отыскав в телефонной книге номер Маллена, я ему позвонил. Половина пятого. Он оказался дома, и так мне было приятно услышать в трубке его ласковый голос: «А, старый знакомый, ну конечно, я вас помню, Пинкертон, очень рад, что вы опять объявились, а то от детишек и от коллег этих своих скучных уж совсем деваться мне некуда». Я ему сказал про Сильвию Вест, и он пришел в восторг: ну видите, просто замечательно выходит. «Только не сегодня, Маклин. Сегодня у меня вечером занятия. Как насчет завтра? Приходите с ней на ужин, ладно?»
— Я-то с радостью. Но надо спросить мисс Вест. Не знаю, сможет ли завтра вечером она. — Она пила колу, присев за стойку. Я окликнул ее из дверей автомата, получил заверение, что завтра ее вполне устраивает, и сообщил Маллену, что мы придем. Добавил: «Слушайте, Маллен, окажите мне маленькую услугу».
— Маленькую — пожалуйста, Маклин. А вот о чем-то серьезном меня просить бессмысленно.
— Тогда вот что: не надо при ней вспоминать, как я к вам в тот раз приставал, выясняя всякие профессиональные вещи. Короче, я к вам пришел просто как любитель поэзии, прочел ее книжку и решил поговорить со специалистом, хорошо?
— Договорились.
Я поблагодарил, пошел к Сильвии.
— Ловкач вы, однако, — сказала она. — Хорошо меня подловили с этим Малленом. Знаете ведь, что поэзия для меня слабое место, вот и пользуетесь.
— Не буду больше, — пообещал я. — Постараюсь.
Мы пошли к машине и, пока ехали к океанскому берегу, минут десять не обменялись ни словом. Я ждал, чтобы заговорила она. Куда мы направляемся, я не имел ни малейшего представления.
— Да, вот что с людьми делает поэзия, — заговорила она, наконец. — Всего несколько часов, как познакомились, а уже исповедуюсь перед вами, словно вы пастор. Черт бы вас подрал!
— Это уж точно, — согласился я.
— Не надо со мной в остроумии упражняться, Мак.
— Вы тоже какая-то странная, знаете ли. Хотя мужчины вам отвратительны, держитесь вы с ними превосходно.
— Тоже мне, психоаналитик нашелся.
— Просто жалкая попытка, извините.
— Еще бы, психоанализ для вас высший авторитет, тем более что и трудов никаких не требуется. Мужчины, видите ли, мне отвратительны. И сразу все понятно. Вы мне правда нравитесь, Мак, но иной раз смотрю — ну и негодяй же вы.
— Совершенно правильно. Как и все остальные мужчины, я порядочный мерзавец. Даже немножко больше, чем другие.
Она усмехнулась.
— Напрасно рассчитываете, что я вас разуверять примусь. Сначала еще посмотрю. А с чего это вы взяли, что мужчины мне отвратительны?
— Да так, догадался.
— А я-то думала, вы умный.
— Увы, не могу похвастаться.
Еще несколько минут царило молчание.
— Не принимайте близко к сердцу, Мак, — сказала она, наконец. — Знаете, я быстро срываюсь и тогда такое могу ляпнуть, ужас просто, но зато и отхожу быстро. Сама не возьму в толк, что со мной.
— Это я вас спровоцировал.
— Нет, Мак, перестаньте. Вы прекрасно держитесь, спасибо вам.
Вот так оно все и шло, и я уже не пытался ничего наперед рассчитать, вообще ни о чем не думал, просто чувствовал, все получается, как и должно получаться, и только так все должно между нами идти дальше, и что никто больше не способен вызвать во мне такого чувства, и что она единственная женщина в мире, которая по-настоящему моя. Не в том смысле, что она мне принадлежит, потому что принадлежать она не будет никому, ведь слишком в ней укоренело и это отвращение, и эта болезненность. И даже не будь я нанят Фредериком Саммерсом, оплачивавшим мои услуги, все равно никогда Сильвия ко мне не прониклась бы полным доверием и пониманием, как и к Фредерику Саммерсу, да и вообще ни к кому…
Мы свернули на прибрежное шоссе, припарковав машину там, где бульвар Сансет упирается прямо в океан. Поднималась вечерняя прохлада, с океана тянуло холодным ветерком, и вдруг мы оба испытали ощущение страшного голода, какой-то внутренней пустоты, которая нас сближала. Мы сидели в машине, поглощая гамбургеры и передавая из рук в руки пакет с оранжадом. Вот этого мы и хотели, вот это и нужно нам было — просто побыть наедине друг с другом, без спиртного, без компании. Сильвия, дрожа от озноба, приникла ко мне, прижалась плечом. Первый раз я чувствовал ее так близко. Поцеловать ее, подержать за руку, обнять — ничего этого я не пытался, просто мне было хорошо чувствовать ее совсем рядом. Когда с гамбургерами было покончено, я достал сигареты, раскурил, откинувшись, мы покуривали, глядя на волны, прибрежные постройки, поток заполнивших шоссе машин, нависшие над дорогой виллы, которые лепились по склонам, мощный океан, сливавшийся там, дальше, с горизонтом. И тут Сильвия проговорила:
— Когда я про поэзию вспомнила, то вот что имела в виду…
— Знаю, — перебил ее я. Продолжать она даже и не стремилась. — Вы написали книгу, потому что хотелось доказать: обиды, беды, которые вам как женщине пришлось вытерпеть, — все это не просто так было, а имело в себе какой-то смысл, и вам самой себе надо это было доказать, вот потому-то эта книга, независимо от того, хорошая она или нет, все равно для вас важнее всего в мире. И вам обязательно нужно, чтобы она была хорошая, тогда и есть смысл дальше существовать. Только вот ведь что, Сильвия, неверная вся эта ваша теория, и нельзя по такой теории жить. Понимаете, нельзя.
Она помотала головой.
— Книга ведь вас изменить не может, Сильвия. Хоть еще десять напишите.
— А откуда вам знать, какая я?
— Да неужели же вы думаете, что человек, который на вас смотрит так, как я смотрю, ничего про вашу жизнь не знает?
— Ох, устала я, — проговорила Сильвия. — Устала да и скучно вести эти разговоры.
Что-то в ней появилось жесткое, какая-то чужеродность и отрешенность. Опустила крышу машины, спросила, где я живу. Я дал ей адрес, и больше ни слова не было произнесено, пока мы не добрались до моего дома в Западном Голливуде. Она даже не пожелала мне спокойной ночи, отъезжая.
Я чувствовал себя разбитым, непонятым, но успокаивал протестующую совесть: все в порядке. И еще говорил себе: это же просто мальчишество — выбрать такую женщину, чье чувство к мужчинам, и ко мне тоже, по всей справедливости может быть только Яростным неприятием. Уже очень давно я перестал верить, что любовь просто вот зарождается сама собой. Никто с первого взгляда не влюбляется, как пишут в душещипательных романах, нет, это осознанный процесс, и выбрать при этом объект, который заведомо недоступен, значит плохо отдавать себе отчет в собственных действиях. Я знавал женщин, которые в качестве такого объекта выбирали только женатых мужчин, и мужчин, влюблявшихся только в замужних женщин, и еще тех, кто просто не мог испытать нечто, напоминающее любовь, если не было каких-нибудь осложнений.
Ну что я на самом деле наворачиваю? — спрашивал я себя. Что мне мешает, как разумному человеку, вручить мистеру Фредерику Саммерсу отчет, который ему так нужен? Ведь вот он, на столе: «Кто такая Сильвия Вест и что она собою представляет»; я свою партию успешно завершил, и если ремесло частного детектива считать чуть более престижным, чем занятия профессионального сводника, если на это ремесло смотреть как на более или менее нормальную профессию, я, стало быть, неплохой профессионал, способен справиться и со сложным заданием. Располагая для начала всего лишь снимком, стихотворением и несколькими нацарапанными на карточке строчками, я восстановил всю ее жизнь. Талантливый я, как видно, просто выдающийся какой-то. Я отнесу вот эти бумаги Фредерику Саммерсу, он выпишет чек, а я стану на четыре тысячи долларов богаче, сроду так благополучен не был в денежном смысле, зато он будет располагать всей нужной информацией о женщине, на которой вознамерился жениться, и там уж пусть сам судит, удостоверившись:
она ему врала от начала и до конца;
она дочь алкоголика-венгра и полусумасшедшей польки;
она Сильвия Кароки, а не Сильвия Картер и не Сильвия Вест;
ее профессия в юности и в молодые годы была одной из древнейших — проституция;
она сейчас вполне благоденствует, поскольку прибегла к шантажу, позволившему составить ей состояние;
она познала мужчину, когда еще не достигла зрелости, и поэтому глубоко в ее сознании, даже в подсознании, укоренились отвращение, недоверие, ненависть, а скорее всего и тайный страх перед мужчинами;
по всей вероятности, она фригидна, что совершенно нормально, поскольку все естественные побуждения и реакции у нее подавлены силой.
А дальше можно дать пояснение сноской: кстати, в эту вот женщину я влюбился, и это все не случайно, поскольку у меня столь же разительные изъяны, как у нее, а именно:
я банкрот или почти банкрот;
я лжец с начала и до конца;
в экономическом смысле мое будущее зависит от этого отчета; но мой отчет не только покончит с ее мечтой выйти замуж за миллионера, а скорее всего покончит с ней самой как личностью;
я с ней встречался, шутил с ней, мысленно за ней ухаживал, и все это время, как гиря, висели на мне воспоминания об отчете, спрятанном в ящике стола, — как в известном стихотворении, этот отчет меня преследовал, как альбатрос старика[11];
короче говоря, я мошенник.
Себе на жизнь зарабатывал, случалось, как сводник, случалось, тоже своего рода проституцией, но у меня было некоторое оправдание в том, что все так делают. Вот включите телевизор, и какие-то идиоты-актеры разыгрывают представление, в котором я узнаю собственные приемы работы, не зря же частный детектив давно уже часть американского фольклора, так, по крайней мере, считается.
А вообще-то нечего и пытаться выстроить сбалансированный ряд. Свое дело я сделал, к черту аплодисменты. Вообще все к черту.
Я покурил, любуясь разлившимися внизу огнями Лос-Анджелеса. Потом лег. Я был вымотан физически и эмоционально и, кажется, уснул, едва коснувшись головой подушки.
На следующее утро, пока я брился, зазвонил телефон, и оказалось, что это Сильвия.
— Не разбудила вас, Мак? — спросила она как бы между делом.
— Нет, что вы. Я бреюсь.
— Вы не могли бы мне сегодня оказать одну любезность?
— Если только смогу. Разумеется.
— Я везу свои розы на выставку в Санта-Барбаре и слишком волнуюсь, так что мне трудно будет за рулем, — не отвезете ли меня туда, если не очень заняты?
— С большим удовольствием, — согласился я.
— Свинство, конечно, вас об этом просить. Вы же на работе.
— Работа подождет. У меня часто так бывает — пустые часы, а иногда целые дни. Да если бы и надо было являться на службу, уж как-нибудь отговорился бы, Сильвия.
— Правда?
— Абсолютно, — заверил ее я. — Когда за вами заехать?
— Часов в десять, если это вам не рано. В Санта-Барбаре нужно быть только в два, но не хочется нестись сломя голову. А розы срежем вместе, когда приедете, ну перед самым отъездом.
— И прекрасно.
— Кофе вам сделаю. Омлет приготовить?
— Спасибо. Что-нибудь.
— Вы очень любезны, Мак.
— Не всегда. Скажите, пожалуйста, ваш адрес.
Она назвала адрес в Колдуотер-Кэньон, я неспеша покатил туда, разглядывая виллы. Не скажу, что определил по виду, какая ее, было с десяток подходивших для такой женщины, как она, а нужная оказалась простым двухэтажным кирпичным коттеджем, правда, отштукатуренным. Видимо, она посматривала на дорогу из окна, потому что показалась на крыльце, когда я только к ней поворачивал. Похоже, мне удалось-таки себя заставить позабыть, до чего она красивая, или, возможно, она особенно меня поразила, потому что я в первый раз видел ее утром под разгорающимся солнцем, игравшим лучами на ее простом розово-сером платье. Высокая, стройные ноги, словом, прямо-таки залюбуешься. Протянула мне руку, улыбаясь, как очень старому своему другу, провела во дворик позади коттеджа, где на столике все уже было накрыто к завтраку, а вокруг были такие изумительные розы и столько — в жизни ничего подобного не видел.
Особое достоинство отличает людей, уже несколько поколений живущих в каком-нибудь престижном районе, ну, допустим, на Бикон-стрит, если это Бостон, или на нью-йоркской Парк-авеню, или неподалеку от гавани в Чарлстоне, примерно, в десятке-другом мест, у которых такая репутация. У нас в Калифорнии таких престижных районов в общем-то нет. Но чтобы обосноваться в Колдуотер-Кэньон, Сильвии потребовалось почти четверть века, а я весь ее путь сюда проследил за несколько недель, и оба мы в своей жизни следовали тому, что я бы назвал спрятанными подальше для консервации мечтами. Когда куница или волк попадают в западню, они отгрызают себе лапу. У Сильвии шрам этот не разглядел бы никто. Вот этот коттедж — просто свидетельство, что она своего достигла, и розарий тоже, и эта ее особая манера себя держать с собеседником, и кажущаяся уверенность — такое с налета никак не дается. А ведь я знал, что она тоже откусила, если не лапу, то несколько пальцев на ней, оторвала от себя с мясом, отгрызла, но нигде ни рубчика было не разглядеть в то солнечное утро.
Притворщица она была настолько искусная и расчетливая, что чуть ли не в первый раз с тех пор, как кончилось мое детство, у меня готовы были навернуться в глазах слезы, но ведь это было только мое особое к ней чувство, и как его выразишь словами. У каждого из нас собственное понятие о том, что такое любовь, собственные представления, что может связывать мужчину с женщиной, а что разделять.
Хотя на самом-то деле не было тут никакого притворства, да она на такую роль и не годилась. Просто это дом Сильвии, и в общем-то тот самый, о каком она думала с той самой минуты, как вошла в квартиру Ирмы Олански и поняла: не все обитают в грязных берлогах, как дикие звери. Стены и тут были белые, без всякого рисунка, а окна широкие, большие, и все дышало свежестью, все залито утренним солнцем. Кружевные занавески — в одной комнате белые, в другой бледно-желтые. Никакой поддельной старины, высмотренных в антикварных лавках предметов, которые понадобились бы лишь с целью подчеркнуть, как все прочее соответствует новейшей моде, никаких пожелтевших снимков в рамочках или потрескавшихся от времени картин. Та легенда, которую она так искусно сплела для Фредерика Саммерса, не имела ни единого вещественного подтверждения в обстановке ее виллы, словно бы ей были непереносимы зримые напоминания, что пришлось о себе что-то выдумывать. Обстановка вся либо местной, калифорнийской работы, либо в мексиканском деревенском стиле, а кое-что она, видимо, приобрела в Европе, в Бретани. Полы кафельные, только в ее кабинете положен паркет — широкие клетки чуть бледнее натурального цвета распиленной сосны, а стены в кабинете заставлены книжными полками из того же материала.
Книги, очевидно, собирались много лет, и многие из них часто перечитывались — ясно по состоянию корешков. Тут стоял еще широкий письменный стол, рабочее кресло, два уютных кожаных кресла у торшера, а раздвижная стеклянная дверь вела в сад. В других комнатах по стенам висели картины современных художников, которые покупают в Кармеле и Ла Джолла, чаще всего — просто несколько линий, небанальная комбинация оттенков, доносящая некий сегодняшний ритм, и только, так что все зависело от цвета и от чувства движения.
Света тут везде целый океан, краски очень яркие. Как и все, касавшееся Сильвии, дом ее позволял почувствовать, кто она в действительности такая, если проникнуть за выстроенные ею легенды. Ей слишком много пришлось о себе выдумывать, рассказывать слишком много фиктивных историй, и она хотела, чтобы хоть ее жилище свидетельствовало: прятать, скрывать ей нечего.
Розарий занимал пол-акра от заднего крыльца до обрыва, за которым начинался каньон, и шел тремя ярусами, отделенными один от другого кирпичным заборчиком; была и лесенка, терявшаяся среди этих клумб, кустов, шпалер, аккуратно выстроенных аллеек, — всего, похвалилась она, тут больше восьмисот образцов. Ссохшийся старичок-мексиканец, ведавший всем этим хозяйством, копался с саженцами, пока она меня водила по своему саду. Видимо, он только что закончил поливку, потому что все тут сверкало на солнце, а от запаха роз, невероятно густого, просто начинала кружиться голова. С Сильвией он говорил по-испански, и она отвечала легко, непринужденно, как-то весело. Испанский я более или менее знаю, сразу почувствовал, что она владеет им совершенно свободно, но мне удавалось уловить лишь общий смысл их беседы — вон те два куста он пересадит, как было решено, но срезать розы лучше с других кустов, постарше. Сильвия сказала, что сделает это сама, а он пусть приготовит корзину и увлажненный мох.
— Стало быть, со старых кустов будете срезать?
— Так вы знаете испанский, Мак! Чудесно.
— Я его еле понимаю. Но догадался, что вы про старые кусты говорили.
— А как вам мой сад? Только честно.
В медовом утреннем воздухе жужжали занятые добычей пчелы. Мы прошли к первому ярусу, начинавшемуся сразу за живой изгородью неподалеку от крыльца. Дорожка из толченого кирпича вела нас среди больших клумб душистого горошка. Вся боковая стена была увита розами — белыми, красными, желтыми. Я так и онемел. Потом проговорил, что не о чем тут спорить, просто чудо какое-то. Все равно, что спрашивать меня, как мне она сама. Сад — это она и есть, самые высокие чувства в тебе пробуждает.
— Ну, прекрасно, что вам так понравилось, — обрадовалась она. — Вы очень хорошо сказали, не то что другие, которые только ахают: ах, как красиво, ну до чего живописно и прочее. Терпеть не могу этого сюсюканья. И ничего тут живописного нет, а совсем наоборот, — растение, которое борется с жарой, чтобы дать цветок, жестоко за это борется, вы ведь чувствуете, да?
Я кивнул.
— Знаете, Мак, столько я в этот розарий вложила, вот оттого и слежу так ревниво, что люди думают. Нет, конечно, я не на пустом месте начинала, кустов пятьдесят тут и раньше было, но они почти одичали, а все остальное я своими руками сделала — я и Эстан, тот старик-садовник. Вы в розах хорошо разбираетесь?
— Боюсь, я в цветах мало что смыслю, Сильвия.
— Но ведь интересовались: со старых кустов будем срезать или с других…
— Просто обрадовался, что по-испански понял.
Мы остановились у прямоугольника, который весь был в крупных бутонах.
— Старые кусты особенные, — сказала она. — Решила выставить эти розы, потому что они лучше всех. Знаете, Мак, я ведь всему этому только за последние годы научилась. А раньше даже не представляла себе, как розы растут, думала, что только на кустах, и до того, понимаете ли, увлеклась этим делом… — Я смотрел, как она бережно перебирает бутон за бутоном. — Вот эти чайные, специально выведенный сорт…
«Да, — подумал я, — уж если она чем-то увлечется, то безоглядно, словно бы никто в мире, кроме нее, этого и оценить по-настоящему не способен».
— …а вот такие часто можно увидеть. Прелестные, правда? «Крайслер империал» этот вид называется, глупо, правда? — такие чудные названия придумывают эти селекционеры. Как будто все равно, что автомобиль, что цветок. Цвет алый, просто нестерпимо алый, вам не кажется? Так, еще возьмем вот такие — это «Розовое свечение», да, и «Шарлотта Армстронг» тоже подойдет, тогда и «Крайслер» не слишком будет бросаться в глаза. Считается, что эти три сорта самые прекрасные в мире. А остальные, вон там, видите? — тоже неплохие, но репутация не та. Я такие видела в Сан-Хосе, у них там сады замечательные, просто-таки зависть берет. Конечно, сама я новые сорта выводить не умею, тут профессионал нужен, химия довольно-таки сложная, но кое-что тоже пробую, особенно с кустами, прививки мы с Эстаном делаем и прочее. Понимаете, Мак, это ведь не просто старые кусты, это сорт такой, который мы с ним старыми розами назвали; такие росли, когда никаких еще селекционеров в помине не было и чайные розы еще даже не вывели, а запах у этих не хуже, и такой же сильный, согласны? Ах, да что это я, вам вряд ли все это интересно.
— Очень даже интересно. Значит, это вот и есть старые розы?
— Нет, самые лучшие вон там, на верхней террасе, — и она предложила пойти взглянуть, — Когда я этот дом купила, они уже тут росли, не все, конечно, но большая часть. А остальные я в садоводстве купила, сказали, что этот сорт из лучшего американского питомника им доставлен, из «Сада Дескансо». Короче, у меня теперь восемнадцать разных видов, вот я и решила: пусть весь верхний ярус будет под старые розы.
Они образовывали полукруг в самом центре террасы, а посередине был старый, полуразвалившийся фонтан, который остался от когда-то тут располагавшейся миссии. Дорожка тоже была старая, кирпичи стерлись, покрывшись голубоватой паутиной, и сами розы показались мне какими-то необычными, но на удивление красивыми и совершенно непохожими на другие. Был там куст, покрытый крохотными красными цветами, вообще не походившими на розы, даже Сильвия не знала, что это за растение, и назвала его — «Ирма». Всюду были заметны следы старины, и я начал догадываться, чем эта вилла так привлекла Сильвию. А еще был куст, усыпанный изящными желтыми цветами, — это растение у нее называлось «Отец Хуго» и, объясняя почему, Сильвия впервые чуть приоткрыла завесу над своим прошлым.
— Я так его назвала в память одного священника, с которым была знакома в Мексике. Почему-то, когда я сюда прихожу, все время вспоминается его миссия. Хотя там никаких роз не было, но все равно, в памяти у меня осталось, что эта миссия вся была какая-то желтая по тонам…
— Посмотрите-ка, а эти какие красивые! — перебил ее я, указывая на очень крупные цветы с почти прозрачными лепестками.
— Правда? Я сама их больше всего люблю, хотя название у них такое, что произносить не хочется. Капустная роза — вот как они называются, а крупные невероятно, до сотни лепестков бывает. Видимо, их так назвали за форму — на капусту и впрямь похожа, и тем не менее по мне они даже лучше чайных. И еще мне говорили, что «Отец Хуго» сорт очень изысканный, но, когда выставляешь, никто на них внимания не обратит, потому что ни под одну категорию не подходят. Выставлять лучше всего как раз капустные да еще «Йорк» и «Ланкастер», то есть алые и белые. Бывает, на одном кусте и алые, и белые попадаются. Видимо, в память той войны их англичане так назвали, а не наоборот, хотя я где-то читала, что в гербах противников были такие розы, — а вы как думаете? Вообще-то может быть. Ведь известны розы, которые уже несколько тысяч лет существуют. Вроде бы существовал в Италии еще в античные времена город, который построили греки, и весь он был словно розарий.
— Конечно, — улыбнулся я, — Пестум назывался.
— Мак, зачем вы надо мной смеетесь?
— Да что вы, Сильвия. Мне просто нравится, что вы сегодня такая разговорчивая. Вот вчера…
— Вчера мы ведь с вами не в саду моем сидели, Мак. Хватит, однако, еще опоздаем с этими моими разговорами. Я решила выставить пять капустных роз — уже отобрала. Сейчас кликнем Эстана и срежем. Подождите тут.
Она пошла искать садовника-мексиканца. Вся так и светилась от радости, улыбалась, хорошела прямо на глазах, и все мои предположения, теории, выводы, касавшиеся ее человеческой сущности, полетели в тартарары.
Почти всю дорогу в Санта-Барбару она молчала, откинувшись головой на сиденье и закрыв глаза, а ветер трепал ее волосы. На прибрежном шоссе дымка рассеялась, солнце грело вовсю, а океан лениво катил крупные свои волны. Время от времени мы перебрасывались двумя-тремя фразами, все больше про всякие калифорнийские новости или мелкие эпизоды из ее жизни в последние два года. Она рассказала мне про свое знакомство с Элом Леммингуэллом, режиссером со студии «XX век. Фокс», — он очень ее уговаривал прийти на кинопробу. «Но я ведь ничего не могу играть, — сказала Сильвия, — А и могла бы, так не захотела. Подражать кому-то — это я могу, но ведь актерская игра совсем другое, правда, Мак? — и я о ней понятия не имею, тем более, когда надо играть на экране». Я согласился. Для себя я твердо знал, что она словно бы запретила смотреть на свою жизнь, вникать в нее, что-то, за вычетом самого несущественного, о ней узнавать, причем настолько свыклась с этим запретом, что и не мыслила ничего иного. Хотя ничего ей не грозило, если бы на эту выставку роз в Санта-Барбаре она явилась как Сильвия Кароки. Но, с другой стороны, может быть, я и ошибаюсь.
Меня она расспрашивала про античные города, где, как в Пестуме, всегда был различим аромат цветущих роз, и с полчаса я ей рассказывал, что собою представляли греческие поселения в Италии, как там обязательно разводились масличные деревья, разбивались розарии и виноградники, все это в моих устах звучало несколько дидактично и отвлеченно, ведь сам я в розарии был впервые нынче утром, и мне все думалось: ну хорошо, про такие вещи я знаю побольше нее, зато собственными глазами она перевидала столько, что тут мне за ней до конца жизни не угнаться.
Посередине пути мы сделали привал, размяли ноги, любуясь кипением водоворота среди прибрежных скал — черные камни, ослепительно белый песок, а мы стоим, беседуем про морские течения, катера, парусные доски, и тут она говорит, что у одного ее знакомого есть яхта.
— Ой, Мак, да останавливайте же меня, я совсем заболталась, — тут же спохватывается она.
— Ну что вы!
— Вам же все это так скучно. Ну, эти мои знакомые из числа очень богатых людей. Яхты, миллионеры. Деньги, которые так и текут рекой, никогда не кончаясь.
— Да не то чтобы вы об этом особенно и говорили.
— Нет, достаточно уже.
— А что тут такого плохого, если вам нравится богатый человек, у которого своя яхта? Я бы тоже не отказался.
— Еще как отказались бы, — уверенно сказала она. — Вы другой, вы в таких вещах не нуждаетесь.
— Вообще-то, Сильвия, вы правы.
— Вы, наверное, много бедствовали в жизни, да, Мак?
— Случалось, — кивнул я.
— В детстве, так?
— Ну, другим еще хуже доставалось. Это я тоже еще с детства понял.
— И не расстроились?
— Тогда? Или сейчас не расстраиваюсь?
— Сейчас.
— Честно говоря, бывает, Сильвия, — признался я. — Все, кто станут вас уверять, что на деньги они плевали, либо врут, либо сами себя в этом старательно уверили. А я и не пытался. Бедность — это ведь деградация, а разговоры про то, что она, наоборот, возвышает душу, оставим благочестивым, мы-то знаем, что, если с детства испытал деградацию, от нее уже не так просто избавиться. Лет двадцать назад, помнится, один писатель так красноречиво доказывал, что, мол, бедность — сестра таланта и залог счастья, но вот Синклер Льюис об этом писателе очень точно сказал: пишет про бедных, но чтобы читали богатые. Не люблю я вспоминать, как мне самому досталось, но ничего, кое-как справился. Самое главное, что мы год от года взрослеем, а чем ты взрослее, тем больше приучаешься избавляться от страха.
— И вы теперь совсем от него избавились, Мак?
— От страха оказаться бедным — да. Но другие страхи все также со мной. Только вот прошло это ощущение ужаса, что ты всего-то нищий подросток и весь мир против тебя.
— Вам и голодать приходилось?
— В 1933 году, когда мне было одиннадцать, дошло до того, что я на свалках рылся и ел, что удавалось найти.
— О Господи, Мак!
— Ничего, и это пережил.
— И другого вам уже ничего не нужно, раз пережили?
— В общем-то да. Дальше уже можно что-то выправить.
— Послушайте, Мак…
Я взглянул на нее, но она лишь покачала головой и, вернувшись к машине, мы поехали в Санта-Барбару.
Конечно, я знал, что устраиваются выставки цветов, а также собак, лошадей и тортов, но никогда прежде на таких мероприятиях мне присутствовать не случалось. Прибыл я сюда в качестве сопровождающего. Но раз Сильвии такие выставки нравятся, так понравятся и мне. И если все эти люди ее друзья, они станут друзьями и для меня. Ничего радикальным образом не переменилось, ничего еще не было окончательно решено, однако я понимал, что моя жизнь проходит через свою кульминацию. И чем бы ни была Сильвия, чем бы она ни оказалась сейчас, без нее эта жизнь становится бессмысленной. Разумеется, не больно-то много было в ней смысла и до того, как появилась Сильвия, но тогда я как-то с этим справлялся. А вот теперь не смогу.
На выставку я поэтому ехал с самыми разными мыслями в голове. Мне было хорошо, почти никогда в жизни не бывало мне так хорошо, и все оттого что можно смотреть на нее, сидя рядом, а где тут ее выдумки, где правда — это мне все больше делалось безразлично. Что касается наших с Сильвией отношений, то я ее ни о чем не расспрашивал и ничего она мне про себя не рассказывала, так что обошлось без фантазий. Мне эта выставка могла нравиться или не нравиться, но присутствие Сильвии сразу все для меня облагораживало. Лужайки казались зеленее, когда она по ним проходила. В теплицах было интересно, потому что показывала их мне она. Выставленные розы, которые были рассортированы по разным сортам, выглядели еще прекраснее и необычнее, потому что обо всех них она мне что-то рассказывала — ей это было интересно. А подходившие к нам люди для меня существовали лишь потому, что они знакомы с женщиной, которую я люблю больше, чем любил кого-нибудь в жизни, люблю беспричинно и страстно.
По возможности я старался держаться в тени, любуясь ею исподтишка. Мне нравилось смотреть, как она двигается, как поворачивает голову, увидев знакомых и обмениваясь с ними несколькими приветливыми словами. Никогда прежде не испытывал я этого совершенно особенного чувства. День выдался чудесный. В Санта-Барбаре я бываю нечасто, но там всегда прохладнее, чем в Лос-Анджелесе. Отсюда, с холма, видна была крыша старой миссии там, вдали. И рядом стояла Сильвия.
Среди тех, с кем она меня познакомила, оказались супруги Леланды. Ему было под шестьдесят — по манере держаться, по разговору сразу видно, что богатый человек — а его жене, еще довольно молодой женщине, нравилось, насколько это удается, придавать себе вид королевы. Кажется, Сильвия забыла, что условилась встретиться с ними здесь, на выставке, потому что миссис Леланд спросила с некоторым недоумением:
— А Фред-то где?
— Он уехал по делу, — улыбнулась Сильвия.
— Надолго?
— На неделю, кажется. Мистер Маклин любезно согласился меня сюда доставить на своей машине. Мне очень трудно вести машину самой, когда надо ехать так далеко.
— Вы очень любезны, мистер Маклин.
— Что вы, — ответил я миссис Леланд. — Мы старые друзья.
— Мне кажется, мистеру Маклину было приятно сюда проехаться, — заметила Сильвия, все так же улыбаясь.
— Вот как?
— А мы-то рассчитывали, что вы с Фредом у нас сегодня переночуете, — вмешался в разговор мистер Леланд. — Может быть, мистеру Маклину угодно будет воспользоваться нашим приглашением?
Сказано это было не без подвоха, но Сильвия с обезоруживающей улыбкой поставила его на место:
— У мистера Маклина наверняка дела, и ему надо будет вернуться в город сегодня же. Правильно, Мак?
— Вообще говоря, особенно срочных дел у меня нет.
— Но ведь мы ужинаем в Брентвуде, вы забыли?
— Понятно, понятно, — закивал мистер Леланд.
— Прошу вас, передайте Фреду, что я очень огорчена, — посетовала миссис Леланд.
— Разумеется.
Розы Сильвии получили второй приз и почетный диплом, а в половине четвертого мы тронулись обратно. До Лос-Анджелеса оставалось не так уж много, когда Сильвия сказала мне:
— Почему же вы не поинтересуетесь, кто такой Фред?
— А зачем мне?
— И про Леландов ничего не хотите узнать?
— Мне совершенно все равно, кто они такие. Если бы они вам нравились, я бы заинтересовался. Но вам они не нравятся. А значит, и мне все равно.
— А насчет Фреда?
— Если захотите, Сильвия, расскажете.
— Вы, однако, не очень-то любопытны, Мак.
— Напрасно вы так думаете.
— Знаете что, Мак, вы мне нравитесь. Вы из верных. И из умных. Вроде мальчиков-скаутов, которых по телевизору показывают, хотя это в вас не главное.
Я оторвался от дороги, чтобы на нее взглянуть, и увидел, что она широко улыбается.
— Все понятно, — сказал я. — Я вам нравлюсь, потому что не спрашиваю, кто этот Фред.
— Да ну вас!
— А почему же тогда я вам симпатичен?
— Вы, сами знаете, не первый красавец в мире, но мне с вами надежно.
— И на том спасибо.
— Можно расслабиться, когда я с вами, — добавила Сильвия.
— А так вы все время настороже?
— Почти все время.
— Трудно это, — заметил я.
— Конечно. Мак, послушайте…
— Что?
— А что вы про меня думаете?
— Я вас люблю, — сказал я.
И не взглянул на нее. Она долго молчала. Потом притронулась к моему рукаву.
— Мак…
— Да?
— Вы что, серьезно это сказали?
— Абсолютно серьезно.
— И вот оттого вы держитесь со мной так напряженно — ни обнять не пробовали, ни поцеловать?
— Мне просто страшно.
— Вы уже большой, Мак.
— И вы тоже, Сильвия.
— Что-то глупый у нас получается разговор, вы не находите, Мак?
— А я вообще глупый.
— Мак… — теперь она почти шептала. — Послушайте же, Мак.
— Да, я вас слушаю.
— Этот Фред…
— Я не желаю знать ни про какого Фреда.
— Напрасно. Потому что Фред — это человек, за которого я собралась замуж.
Миссис Маллен позвала нас к шести, умудрившись вскоре отправить в кровать четырех из полдюжины своих детей. Вдобавок ко всему хаосу, царившему в их доме, Маллен извлек откуда-то громадную бутыль красного калифорнийского вина и, разливая его по стаканам, заметил, что иной раз и поэзия приносит свои плоды: вот один его бывший студент работает теперь на винодельческом комбинате и, отдавая дань признательности своему старому профессору, с каждого урожая присылает десять таких сосудов величиной с бочонок. Появилась большая глиняная миска риса с овощами. Дети вопили, мокрыми пеленками выражая свой протест из-за того, что их так рано укладывают, а миссис Маллен со своим непоколебимым спокойствием совершала рейс за рейсом из кухни в детскую, потом в столовую и опять на кухню. Приглашены были еще Джералд Хейнц с кафедры литературы, только что выпустивший роман из римской истории, и его жена Марта, работавшая ассистентом Маллена, но сейчас находившаяся в отпуске по беременности уже на последнем месяце; так она сидела с выражением полной отрешенности на лице, пока вокруг царил весь этот бедлам, — с женщинами перед родами часто бывает так, что они словно выпадают из окружающей жизни. Потом пришли еще пятеро студентов Маллена, им хотелось познакомиться и поговорить с мисс Вест. А часам к десяти появились профессор Коен с женой. Маллен ждал их к ужину, но они были чем-то заняты, и профессор просил разрешения зайти попозже, чтобы перемолвиться несколькими словами со мной. Кажется, его одного интересовал в этой компании именно я.
Для Сильвии это был первый за всю ее жизнь такой вечер, никогда прежде не попадала она в университетское общество, где увлекаются тем, что важно для нее самой, да и в домах таких ей прежде бывать не случалось: никакой роскоши, все крайне скромно, не считая бесчисленных книг, но и ни следа той обрекающей на деградацию нищеты, которая для нее явилась стимулом к поэзии, — наоборот, при кажущемся разгроме все тут продумано, с комфортом устроено для того, чтобы все себя чувствовали в родной стихии.
Хотя могло бы быть и вовсе не так — я это знал, потому что мне было известно, какая смертная тоска такие вот встречи педагогов, мыслящих «от и до», изводимых ничтожными делами своего учреждения и собственными ничтожными страхами, полуневежественных да и в том, что они знали, полностью зависевших от книг, — но сегодня обо всем таком можно было позабыть. Собрались люди не слишком влиятельные и значительные, но с настоящим интересом ждавшие встречи с молодым писателем, поразившим их той свежестью голоса, которая привлекала в стихах Сильвии, и к ней самой они относились как к человеку, не похожему ни на кого другого.
Я следил за ней, стараясь угадать, что она чувствует. Не знаю почему, мне было немного страшно и все казалось, что сегодня вечером очень многое решится, — впрочем, я сам боялся, в этом и было все дело, но вскоре мои страхи улетучились. Они исчезли, как только Гэвин Маллен сказал, что он о ней думает. А произнес он вот что, если правильно припоминаю:
— Знаете, Маклин, я бы от зависти с ума сошел, если бы боги в непостижимой мудрости своей не сулили мне женщину, не столь уж уступающую мисс Вест.
— Вы это серьезно? — спросил я.
— Еще бы! Да вы посмотрите на нее. Видите, как она сама на вас смотрит? Господи, ну почему мы так слепы!
— О себе такого не скажу.
— А все равно мне вас жаль. Я бы на вашем месте смел с дороги всякого, кто между вами встанет.
— Вот и у меня такое же чувство, — сознался я.
Они с миссис Маллен все время друг на друга с любопытством поглядывали, а я любовался Сильвией. С наслаждением смотрел, как она держит ребенка, пока мистер Маллен управлялся с другим. Что в таких случаях положено говорить женщине? Я молил се про себя: «Не нужно лепетать, какой он миленький. Не нужно к себе его прижимать». Она и не прижимала. Она молча держала этого трехлетнего карапуза, оказавшегося пухленькой девочкой, и просто внимательно, очень внимательно вглядывалась в ее личико. Передала потом ее матери, и я сказал себе: «Слушай, Маклин, ну хватит уже всего на свете бояться. Что ты все трепещешь да трепещешь от страха!»
За столом Хейнц заметил: «А я думал, мисс Вест, вы совсем другая». Не сдержался и ляпнул: «Знаете, мисс Вест, я как-то думал, вы больше похожи на свои стихи. Такое ведь не вообразишь, о чем вы пишете».
— Нет, — сказала Сильвия, — я все же больше на воображение полагаюсь.
Марта Хейнц прокомментировала:
— Что вы, мисс Вест, он просто хотел сказать, что вы необыкновенная женщина.
— Не обращайте внимания, он у нас такой пурист, — вмешался Маллен, — а миссис Хейнц просто не очень точно выразилась. Тут вот какое дело: он голову себе сломал, расшифровывая ваши символы, и вдруг оказывается, что вы совершенно простой, обыкновенный человек.
— Благодарю вас. Только я сама так о себе не думаю.
— Ну вот видите, — возликовал Хейнц. — Не бывает совершенно простых людей, женщин, по крайней мере.
— А вы так хорошо знаете женщин? — накинулся на него Маллен. — Да перестаньте вы! Ничего-то мы про них толком не знаем, а вы, Хейнц, тоже ничего не знаете, но стараетесь придумывать Бог весть какие сложности. Простота — это что такое? Это безыскусность, а вовсе не способность закрывать глаза, когда видите, что на стене общественного туалета нацарапана какая-нибудь гадость. По-моему, мисс Вест, вы вполне соответствуете собственным стихам. Давайте у Маклина спросим: вам тоже казалось, что она другая, пока не познакомились?
— Мне ничего не казалось, я точно знал, какая она. Хотя, — обратился я к Хейнцу, — мне понятно, что вы имеете в виду.
— Видите ли, мисс Вест, — пустился в рассуждения Хейнц, — вы пишете под определенным углом зрения. И вот это для меня самое интересное. Хотя я не во всем с вами согласен. Такое чувство, что традиции для вас вообще не существует, но ведь так нельзя.
— Это почему же? — вмешался Маллен. — Да и неверно вы сказали. А про стихи, которые в Новом Орлеане на карнавалах читают, вы забыли? Про народных певцов в Орегоне, в штате Вашингтон?
— Но ее угол зрения…
— Какой именно? Вы вот все про угол зрения твердите, а что имеется в виду?
— Я просто хочу объяснить, почему представлял себе мисс Вест другой. Вот вы сказали, что сегодня были с Маклином на выставке цветов. Но ни про цветы, ни про такие выставки вы ведь не пишите, мисс Вест. А пишете про такие стороны жизни, которые угнетают и страшат, потому что они отталкивающие. Ваши стихи написаны от лица женщины, которую избивали, запугивали, затаптывали в грязь…
— Нет уж, не затоптали, — возразил Маллен. — Затоптанные ничего создать не могут.
— Но вы же понимаете, о чем я, — не сдавался Хейнц.
Сильвия внимательно слушала. Оставалась при этом безучастной. Словно бы речь шла о ком-то ей неведомом, а она просто наблюдает за спором. Она хранила полное самообладание, и мне было ясно, что поколебать его ничто не сможет, хотя спор шел очень серьезный.
— Я читала стихотворения про розы, — заговорила она. — Думаю, я бы таких написать не сумела.
— А почему?
— Потому что это стихи, в которых нет смысла, — чуть запинаясь, сказала Сильвия. — Роза — это просто цветок. И я все про нее знаю. А вот про атомную бомбу я не знаю ничего. И про войну. Однажды у меня на глазах убили человека, но про это я тоже не знаю. И не знаю, что способен сделать мужчина с женщиной, которую, по его словам, он любит. Я не знаю всех глубин ненависти, страха, жестокости, среди которых мы живем.
— Но разве для поэзии обязательно все это знать? — перебил ее Хейнц.
— Мне кажется, она должна к такому стремиться.
— А до какой степени такое возможно? — спросил Маллен.
— Не могу вам сказать. Только мне кажется, если я покажу розу вашей девочке — той, которую я недавно держала на руках, — она поймет, что это такое, и потянется к ней, потому что роза красивая. И мне неинтересно писать про розу, потому что я тоже всегда знала, что она такое. А вот про то, о чем мои стихи, я знаю совсем немного и хочу понять больше.
Я улучил момент перекинуться с ней словом наедине и услышал:
— Ужасный вы человек, Мак. Зачем вы меня сюда привезли?
— Разные бывают компании, в такой вы никогда не были. Мне казалось, вам будет интересно.
— Но вы же сами тут чужой. Вы частный детектив, значит, каждый день сталкиваетесь со всякой мерзостью.
— Это только работа. И вообще мне раньше было абсолютно все равно, как я живу.
— Раньше?
— Да. Потому что теперь — нет.
— И все равно ужасный вы человек. Ведь знали же, как мне тут не по себе будет.
— И это так плохо? А я думаю, наоборот, хорошо.
— Думает он! Перестаньте, вы же знаете, что правы.
Ее окружили студенты. Сплошь девушки, только два мальчика лет по девятнадцать-двадцать. Смотрят на нее с обожанием. Просто влюблены, глаз от нее не могут оторвать. Вот, подумал я, кончат университет, все у них будет по-другому, но никогда они не забудут этот вечер с Сильвией Вест. И она его никогда не забудет.
Я сидел в сторонке, прислушивался, наблюдал, а тут подошел профессор Коен.
— Знаете, Маклин, дело даже не в том, что она такая красивая. Я больше скажу — она, может быть, и не красавица. Но в ней столько жизни, это удивительно, — понимаете, как в незапамятные времена было, у древних, правда ведь?
Я кивнул.
— Просто воплощенное бессмертие. Откуда она? Кто она?
— Она живет в Колдуотер-Кэньон.
— Да не все ли мне равно, где она живет. Вы мне скажите, откуда у нее все это — видите, как голову поворачивает? Как смотрит? Она что, испанка?
— Сомневаюсь, — пожал я плечами.
— А моей жене кажется, что у нее испанская кровь. Жена три года в Мексике провела. И считает, что так говорить по-испански могут только люди, которые из тех краев родом.
— Видите ли, она легко всему учится, — сказал я. Мне хотелось слушать Сильвию, а не суждения о ней профессора Коена. А он снова завел речь про то, как было бы мне хорошо прийти к ним на кафедру ассистентом. Ну как я ему объясню, что в моей жизни что-то бесповоротно кончилось, что-то началось совсем иное. Он доказывал мне, что я прирожденный историк, а меня так и тянуло осведомиться, представляет ли он себе, сколько теперь стоит акр земли в Колдуотер-Кэньон и сколько было заплачено за платье, которое на Сильвии?
Кто-то из студентов заговорил о Прусте. Другой достал с полки томик пьес Джона Форда[12]. И разговор завертелся вокруг «Герцогини Мальфийской». Маллен громогласно доказывал, что это потрясающая, просто потрясающая трагедия. Я встал, пересек комнату и подошел к его жене.
— А вы изменились, мистер Маклин, — начала разговор она.
— Правда?
— Мне так кажется.
— Странно, — сказал я.
— Короче говоря, вы, кажется, нашли то, что искали. А ведь искали вы Сильвию Вест, я не ошиблась?
Другой я бы ответил, что не надо лезть не в свое дело. Мне стало досадно, что мы тут сидим, досадно, что я вообще связался с Малленами. Гэвин Маллен просил меня задержаться, когда остальные уйдут. «Понимаете, мне бы хотелось пять минут с ней спокойно поговорить».
Я пожал плечами, кивнул.
— Вы так уверенно распоряжаетесь ее временем?
— Кто я такой, чтобы чем-то распоряжаться!
— Вам досадно, что лезут в ваши, сугубо ваши дела, так ведь, дорогой мой?
— Я не настолько деликатная натура, — кисло ответил я.
— Ну да! — засмеялся Маллен, — Почему вы отказываетесь от предложения Коена?
— Потому что какой из меня преподаватель!
— А частный детектив, стало быть, хороший? Вот уж не поверю. Уж скажите прямо, что вас изводит мечта о больших деньгах, вы вот смотрите и думаете, а платье-то на ней долларов сто стоило, никак не меньше. Ну и что, вы же не Хейнц, вы и не предполагали, что она окажется замарашкой из ночлежки, поскольку у нее хватает духу писать про то, что вся эта так называемая цивилизация — сплошная ложь и грязь. Вы же ее искали, верно, и вот теперь нашли.
— Вы так уверены?
— Ох, Маклин, смешной вы человек.
Потихоньку гости начали расходиться, и вот уже мы с Сильвией и Маллены остались одни, решив выпить виски на прощанье.
— Как вам наши дети, мисс Вест? — спросил Маллен.
— Очень милые.
— Вот вам маленькое вознаграждение за то, что для всех тайна, — отчего это мы, интеллигентики несчастные, работаем в своих колледжах и получаем гроши. Все-таки и нам жизнь кое-что приятное приготовила. Не то что банкирам, маклерам или частным детективам, а?
— А вы как думаете, Мак? — она повернулась ко мне.
— Ваше здоровье, — сказал я, и мы чокнулись, а потом Маллен заметил, что от меня прямых суждений не добьешься.
— Ладно, тут целый вечер одни прямые суждения сыпались, — пробурчал я.
— Да уж, Маклин, сразу видно, что у вас оба родителя были шотландцы. Понимаете, мисс Вест, вместе с ирландцами шотландцы могли бы весь этот паршивый мир превратить в цветущий сад, да вот беда, ирландцы, к которым я сам принадлежу, чуть не каждый второй алкоголики, а шотландцы уж больно трезвы да расчетливы, вот и разбери, что хуже.
— Ничего, вот подрастут дети, — заметила его жена, — и я с этими разговорами твоими покончу, нечего им головы дурить всеми этими ирландскими штучками.
— Ну, тогда останется одной тебе ими голову дурить.
— Мы так не договаривались, — ответила она совершенно серьезно.
Сильвия, слегка озадаченная, с улыбкой наблюдала за ними. Для нее такое было внове. Она, видимо, думает, что все это мой сценарий, но ничего из сценария не получилось.
— Мне бы хотелось несколько слов сказать вам про стихи, мисс Вест, — начал Маллен.
— Пожалуйста, мне будет очень интересно.
— Всю правду говорить?
— А если нет, какой смысл?
— Но ведь, знаете, иногда лучше, чтобы никакого не было, верно? Вот является ко мне два месяца назад Маклин и с ножом к горлу: хорошие стихи или плохие? — попробуй-ка, скажи. Вы хотели бы стать тонким, все на свете умеющим поэтом, мисс Вест?
— Да.
— Ну тогда у вас слишком большие желания. Вот Хейнц, он в общем-то все достаточно тонко уловил. Вообще он человек намного более проницательный, чем кажется. Ему хочется понять, каким образом вы, так все понимающая, когда смотрите на розу, способны все понять и в том случае, если перед вами эти дымные трущобы, называемые Питсбургом, где вы жили и где в детстве вам нанесли какую-то травму, что не помешало вам тонко почувствовать этот город, вникнуть в него. Вы не подумайте, что я копался в вашем прошлом. Вы мне все сами сказали своей поэзией, только там так много таинственного и столько страха, что этот город выглядит для вас чем-то вроде фетиша, а вы совершенно потеряны среди болезненных символов жестокости и грязи. Но не считаете же вы, что вы одна такая? Ужасно, когда с детьми случается такое, что, видимо, случилось с вами, но еще хуже, когда люди, став взрослыми, не находят в себе мужества оглянуться на свое детство и честно его осознать. А вы смогли, поэтому вы и поэт или станете поэтом, если только по-настоящему захотите.
Сильвия молчала, вся сжавшись и уйдя в себя. Я-то это, в отличие от Малленов, видел, я заметил, как окаменевали мускулы ее лица, как она леденела, точно бы вдруг заболело сердце. Тут и Маллены спохватились, но сказать им было уже нечего, и висело над нами, придавливая все сильнее и сильнее, молчание, пока она не вскочила с кресла и метнулась прочь из дома.
В машине она еле выдавила из себя:
— Мак, зачем, ну зачем вы меня сюда привезли?
— Я вас не заставлял. Вы сами хотели.
— Но вы же знали, чем все кончится.
— Нет, не знал.
— Почему он принялся толковать про Питсбург?
— Но он же просто про стихи говорил и не знал, что это вас ранит.
— Не знал! А обо мне вы подумали? Ему ведь просто надо было мне продемонстрировать, какой он умный. Продемонстрировать, только и всего.
— Можно и так сказать, — согласился я.
— Конечно, а что же еще. И к чему все эти разглагольствования? Я в Питсбурге сроду не была.
Я покачал головой.
— Да, Мак, я там никогда не была. Вы что, не верите?
— Какое это имеет значение?
— Значит, не верите, — Она насупилась. — Считаете, что я вам вру?
— Я же сказал: для меня это не имеет значения.
— А почему, Мак, вам все равно? Допустим, он еще статью напишет и начнет там распространяться про Питсбург и так далее. Напечатает ее в газете, вы представляете, что будет?
— Этого он не сделает.
— Вы так уверены?
— Да, потому что знаю, что он за человек, — утверждал я. — Он ничего такого не сделает, предварительно с вами не поговорив и не получив вашего согласия.
— Так, стало быть, вы считаете, что я вам вру?
— Я этого не говорил. Мне все равно, из Питсбурга вы родом или из Тимбукту. Неужели непонятно? Да это же никого, кроме вас, не касается.
— Идите вы к черту, — прошептала она.
— Не волнуйтесь, прошу вас.
Но она никак не могла успокоиться. Ее так и трясло от страха. Словно загнанное животное, которое сотрясает ужас, уже беспричинный и нерассуждающий.
— Сильвия, — ласково сказал я, — ведь ничего же не случилось. Выкиньте это из головы.
— Мак, съездите к нему завтра и возьмите слово, что он никогда, слышите, никогда ни с кем больше про это не будет говорить.
— А зачем, Сильвия? Он же не маг какой-нибудь. Если бы ему было по силам, чтобы из ваших стихов никто не мог сделать подобных предположений, но ведь он не может, а значит, и другие способны догадаться. Только догадаться, ничего конкретного. И поэтому никакого значения это иметь не должно.
— Но для меня это имеет кое-какое значение.
— Он с первым встречным про это говорить не станет. Уверяю вас.
— Но я не имею отношения к Питсбургу.
— Мне все равно. Я уже говорил вам, все равно.
— Все равно, — она расплакалась, и я подумал, хорошо, что уже ночь и ничего в машине не видно. — Все равно, что о тебе выдумки всякие распространяют, от которых становится тошно. Ну так, зато мне не все равно. Этот человек, о котором мы с вами говорили…
Лучше бы она тут и остановилась, но я молчал. Даже переспросил:
— Вы про Фреда?
— Его зовут Фредерик Саммерс. Вы знаете, кто это?
— Фамилию слышал.
— Мак, — она тихо всхлипывала, как ребенок. — Я собираюсь за него замуж. Он миллионер. Один из самых влиятельных людей в Калифорнии. Знаю, вам это безразлично. Но постарайтесь понять, как мне это важно, Мак.
— Постараюсь, — пообещал я. — А вы постарайтесь успокоиться и ничего не бойтесь. Возьмите себя в руки, наконец.
— Глупая я, что про это с вами заговорила.
— Нет, — резко ответил я, — вовсе вы не глупая, что со мной об этом говорите. А глупо придавать этому такое значение.
— Ничего тут не могу поделать.
— Очень даже можете.
— Ну так помогите мне.
— Сначала успокойтесь, вот самая большая помощь. То есть как прикажете понимать, что этот Саммерс на вас не женится, если узнает, что вы из Питсбурга, так, что ли?
— Я этого не говорила.
— Но опасаетесь, что так?
— Мак, — взмолилась она, — ну войдите же в мое положение. Я вам сейчас кое-что про себя расскажу, и вы поймете, что это значит для меня из-за Саммерса.
— Не надо! — резко сказал я.
Тут она замолчала и так, в тишине, мы ехали до самого ее дома.
— Не хотите зайти? — спросила она. Было еще не очень поздно, чуть за полночь.
— Если вы разрешите.
— Прошу вас. — Она открыла дверь, нажала на выключатель. Спросила, что принести — кофе или спиртное, я предпочел кофе, если ей не трудно. Мы оба были теперь совершенно спокойны, точно бы ничего не случилось. Прошли в кухню, она поставила кофейник на конфорку. Потом, повернувшись ко мне, пристально на меня взглянула. А я решился. Наверное, когда решаешься на что-то серьезное, это по тебе сразу становится видно.
— Вы сердитесь, что я вам сразу про Фреда не сказала?
— Нет.
— Что это вы задумали, Мак? Уйдете сейчас и больше в жизни меня видеть не пожелаете?
— Это как вы захотите, Сильвия.
— Вы мне нравитесь, Мак. Только и всего.
— Я знаю.
— Да, вы мне нравитесь, — произнесла она подавленно. — И что дальше? Я-то вам на что нужна? Вы думаете, я способна, как жена Маллена, возиться с шестью детишками в этом сумасшедшем доме?
— Разные бывают сумасшедшие дома, Сильвия, — сказал я.
— Я в кое-каких успела побывать. Да вообще-то, наверное, во всех без исключения, Мак.
— Знаю.
— Ни черта вы не знаете! Что вы вообще можете про меня знать? Что я поэт Сильвия Вест? Что у меня розарий? Может, пойти вам розочку срезать, чтобы вы ее засушили на память да вложили в книжку Джейн Остин, — откроете и меня вспомните, так? Вы обо мне не знаете ровным счетом ничего, и не вздумайте у меня спрашивать, чтобы я вам рассказывала. Ничего я вам не стану рассказывать, ничего. И поступлю так, как нужно. А вы катитесь на все четыре стороны! Не обязана я вам ничего объяснять.
— Ничуть не обязаны.
— И нечего на себя оскорбленный вид напускать!
— Я и не пытаюсь, — ответил я. — Уж куда мне-то оскорбляться. Да вы со мной что хотите можете делать, как угодно меня топтать. Я ведь выполняю поручение вашего Фредерика Саммерса, а он мне за это платит, так что он меня купил с потрохами.
— Что? — она подбежала ко мне вплотную, черные ее глаза совсем потемнели. — Что вы сказали, Мак?
И тут я все ей выложил. Она слушала, не перебивая. Кофейник весь выкипел, она этого даже не заметила. Я выключил горелку, дотянувшись до нее кончиками пальцев. Я контролировал каждый свой жест. Ужасно сильно пахло убежавшим кофе, и я все время чувствовал на себе взгляд остановившихся, остекленевших глаз Сильвии, но при этом замечал и детали интерьера кухни, которая была вся в белом, и клетки на платье, сшитом из шотландки, и шпильку, показавшуюся из узла волос, и локон, прилипший ко лбу, и как у нее подрагивают ноздри, а губы чуть приоткрылись и видны зубы, а грудь высоко вздымается — все это я ловил и как бы про себя фиксировал. Ох, этот проклятый мой дар наблюдательности, никуда от него не денешься.
Она слушала меня напряженно. Я ни на чем подробно не задерживался, но и не пытался что-нибудь скрыть. Рассказал ей историю жизни Сильвии Кароки. Рассказал, как я эту историю восстанавливал, для чего и был нанят, и сколько мне за это платили, и сколько еще должны заплатить.
Рассказал все и умолк, и словно какая-то мучительная преграда исчезла, прочистился воздух, а мы с ней стоим друг против друга, и ни мне, ни ей нечего больше таить.
— Свинья! — сказала она. Только вот это слово. И его было достаточно. Больше не требовалось. Я повернулся, пошел прочь из кухни, через столовую, через гостиную. Она окликнула меня, остановив на самом пороге.
— Минуточку!
Я держал руку на щеколде. Не обернулся, потому что обернуться я не мог. Не мог опять взглянуть ей в глаза.
— Где этот отчет? — спросила она ледяным голосом.
— Не все ли равно?
— Я не нищая, — продолжала она тем же ледяным тоном. — Если Саммерс готов за такое платить, я заплачу вдвойне.
— Идите вы к дьяволу!
— Где отчет? — тон ее ни капельки не переменился. Все та же нечеловеческая холодность — и ведь полностью владеет собой.
— Нет никакого отчета.
— Вы сказали, что в Нью-Йорке у себя в номере составили отчет.
— Составил.
— И где он?
— Изорван в клочья и брошен в унитаз там же, в отеле. Экземпляр был первый и единственный. Ничего не осталось. Нет никакого отчета.
— Врете. Вы мне с самого начала врали. Вы мерзавец да еще и лгун чудовищный.
— Идите вы к дьяволу, — повторил я, вышел и хлопнул изо всех сил дверью. Сел в машину, отъехал, гнал автомобиль на полной скорости, чтобы в голове ни одной мысли не осталось. Остановился у какого-то бара, пил, снова гнал машину. Но деваться мне было некуда, и в конце концов я очутился в своей однокомнатной квартире, которую называл домом, достал бутылку шотландского, потянул из горла, выплюнул. Меня тошнило, и я стоял над унитазом, обхватив себя руками, а выворачивало так, что подобного с 1942 года не бывало, когда нас отправили через океан на фронт. Потом я долго сидел в вонючем своем клозете и плакал — пьяный, одинокий, никому не нужный, да и не все ли равно, что разревелся вот, как не подобает мужчине?
Я доковылял до постели, свалился, не раздеваясь, и рухнул в сон, преследуемый тяжелыми видениями.
Прошло два дня — суббота, воскресенье. Тяжелые были дни, но как-то прошли. Я их плохо запомнил — какой-то сплошной туман, а время тянется, тянется, заполняясь чувством пустоты существования, когда нет в нем ни предвкушения, ни воспоминания, ни красоты или покоя. Я съездил в Сан-Диего, предполагая посетить свою бывшую жену и положить пластырь на свою совесть, но возобладало все-таки благоразумие. Я просто посидел в баре и двинулся обратно. У Ла Джоллы остановился, чтобы поваляться на пляже, а ночевал в мотеле. На следующий день не пил ни капли. Не желая возвращаться в Лос-Анджелес, долго бродил по большому парку в Анахейме, разглядывал детишек на аттракционах. К вечеру добрался до города, пошел на какое-то скучное шоу и дремал в кресле чуть ли не до полуночи. Так кончились для меня те два дня.
В понедельник без четверти десять я вошел в свой офис, а через пятнадцать минут позвонила секретарша мистера Фредерика Саммерса, сообщив, что он вернулся еще в пятницу вечером и все выходные пытался со мной связаться.
— Ну вот вы меня и отловили.
— Вы будете у нас через час?
— Конечно.
Через час я сидел в конторе мистера Саммерса, опоздав всего минут на десять, но в наказание он заставил меня еще с полчасика обождать, пока секретарша не пригласила к нему в кабинет До окончания двухмесячного срока, который был нами обговорен, оставалась еще неделя, он, надо сказать, за это время нисколечко не переменился — не тот человеческий тип. Все та же рубашка, какие стоят долларов двадцать, не меньше, и костюм, к которому подойдут только туфли из крокодиловой кожи, а взгляд такой же цепкий, оценивающий, как и в то первое наше с ним свидание.
Он жестом пригласил меня сесть, но я предпочел остаться на ногах. Он тоже стоял. Ни руки не протянул, ни поприветствовал, просто разглядывал меня, поднявшись из-за стола.
— Стало быть, вернулись, — сказал он, обойдясь без ненужных слов вежливости, — и, надо полагать, с работой все закончено?
— Закончено. Не знаю, правда, удовлетворит ли вас.
— Нельзя ли пояснее, Маклин?
— Я не так уж много узнал.
— А все-таки?
— Немного. Совсем немного.
— Короче, что вы мне можете сообщить?
— Ничего.
— Два месяца работы и все без толку? — он криво улыбнулся.
— Да, примерно так, — кивнул я. — Два месяца и без толку. Вы просто моими словами говорите, мистер Саммерс.
— Где ваш отчет, Маклин?
— Какой отчет?
— Тот, за который вам гонорар выплачен, Маклин.
— Отчета я не написал. Вы же сами сказали, что все без толку. Ничего не нашел. Какие уж тут отчеты? Только время ваше зря буду занимать.
— У меня время найдется, Маклин.
— Ах, вот как.
— И деньги тоже найдутся. Время, деньги — эти вещи взаимосвязанные, и если уж я трачу деньги, то стараюсь делать это с умом.
— Замечательное свойство богатых людей, — попробовал отшутиться я.
— Благодарю вас за комплимент, Маклин. Но раз уж нет отчета, вы, по крайней мере, должны мне представить справку о том, что сделали, куда ездили, в каких отелях останавливались, с кем вступали в контакты по моему поручению, ведь все это из моего кармана оплачивалось.
— Справки я тоже не составил. Я ведь ничего не записываю, а вы сами согласились, что никакого отчета по издержкам не требуется.
— Само собой подразумевалось, что я имею дело с честным человеком, — в голосе его появилась твердость.
— Это мы не оговаривали. Вы имели дело с частным детективом, а с детективов чего же спрашивать?
— Так, понятно. — Глаза у него сощурились, он оглядел меня с ног до головы недобрым взглядом. — Я на десять лет старше вас, Маклин. Но я в хорошей форме. Думаю, с вами справлюсь без больших трудов.
— Вы слишком часто в кино ходите, мистер Саммерс. Это вы не своим голосом сейчас говорите, в кино такое видели.
— В кино, не в кино, это уж мое дело, Маклин. А если я вот сейчас кое-чему вас кулаками научу, тогда как?
— Иск на вас подам, на все ваше состояние, — сказал я. — А лучше бы вам такого не затевать. Дело ведь не в том, у кого кулаки здоровее и форма лучше, дело в умении. Боюсь, его-то у вас и не хватает. Так что зря вы так нервничаете, угрожаете мне и так далее. У нас с вами было соглашение. Я вам ничего не гарантировал. Говорил, что попытаюсь, и вы согласились, не требуя обязательного результата.
— А вы правда пытались, Маклин?
— Я же вам повторяю, мистер Саммерс, да, пытался, но без толку. Вот и все.
— Вы врете, Маклин. Нагло врете.
Тут уж я решил обойтись без «мистера», хватит меня как мальчика на посылках воспринимать. Не буду я никаким мальчиком на посылках, пусть всего еще час и за это тысячу долларов мне заплатят. Не нужны мне его деньги, у меня, в конце концов, тоже есть остатки профессионального честолюбия, меня за тысячу не купишь. И вообще он мне надоел до чертиков.
— Не смейте говорить, что я вру, Саммерс. Я на десять лет моложе вас, а кулаками я тоже умею. Видите ли, я человек цивилизованный, во всяком случае, считаю себя таким, но если еще раз от вас услышу, что я, мол, вам вру, я вас изобью так, что не скоро встанете, да и в лицо вам плюну для начала. Вы мне не нравитесь. Вы дерьмо, вот что. От вас воняет, как от падали.
Говорил я совершенно ровным голосом, а он так и заорал:
— Что вы мне чушь порете, Маклин! Ведь есть же отчет, просто вы его продали Сильвии Вест!
— Что?
— А то, что вы с ней в пятницу ездили в Санта-Барбару! И обо всем столковались. Продали меня, вот и все!
Тут на меня напал смех, и я понял, что все со мной в порядке. Так и стоял перед ним, сотрясаясь от хохота, а он вопил:
— Жулик паршивый, не на того напали, слышите? Не так-то просто вам от меня будет отделаться! Я сегодня с кем надо переговорил. Вам конец, Маклин, поняли, конец! Лицензию свою можете хоть сейчас в урну выбросить. Больше вам в Лос-Анджелесе делать нечего, так и знайте! — Куда вся воспитанность подевалась, так и видно, что в клочья бы меня разорвал, а не может, потому что боится меня, и физического насилия боится, и вообще страшно сделать то, чего никогда прежде не делал, — драться с человеком один на один, голыми руками. Вот так он на меня и орал, и тут вбежала в кабинет его секретарша.
— Воды ему дайте выпить и успокоительное какое-нибудь, — посоветовал я, — а я пойду.
Я вышел. Постоял перед картинами Миро, ведь, наверное, больше в жизни не доведется вот так близко оригиналы увидеть. Он все еще выкрикивал:
— Не смейте тут больше показываться, Маклин! Я в полицию позвоню, если снова покажетесь!
Я двинулся к выходу. Работа моя была совсем окончена, дышалось легко. На лифте спустился вниз, вышел на залитую осенним солнцем улицу, увидел, что смог почти совершенно рассеялся. И в первый раз за эти восемь недель я почувствовал, что мир все-таки замечательное место.
Я не поехал по магистрали, предпочтя добираться до Беверли-Хиллз бульваром Уилшир, а затем по Норт-Кэньон-драйв я повернул в Колдуотер-Кэньон. Мне хотелось неспеша обдумать все случившееся, хотя обдумывать особенно было нечего.
Когда я позвонил в дверь, горничная мне сказала, что мисс Вест можно позвать или лучше пройти к ней в сад. Через гостиную я вышел на патио и увидел Сильвию сидящей за переносным столиком, на котором лежала бумага. Уж не знаю, что она могла в таком состоянии писать. Она смотрела, как я медленно к ней приближаюсь, и по виду се понять было нельзя ничего — бесстрастный взгляд, полное спокойствие на лице Ни слова не говоря, она за мной следила. Я постоял рядом, тоже не находя слов и чувствуя себя глупо, она кивком показала мне на кресло.
— Почему вы сказали Саммерсу, что я перепродал вам отчет? — спросил я.
— Почему нет? Он именно такого от вас и ждал.
— Он уже побывал в нашей корпорации. У меня отбирают лицензию.
— И что я должна по этому поводу делать, Мак? Рыдать над вашей участью?
— Не нужно, — сказал я. — Ни слез мне ваших не нужно, ни всего остального.
— Тогда зачем вы приехали?
Я покрутил головой.
— Ваша профессиональная репутация все равно ведь погублена, разве нет?
— Да, наверное.
— Как выходные провели?
— А вы что? Звонили мне выяснять, не пустил ли я себе пулю в голову? Еще, небось, разочарованы, что нет.
— Да. Я разочарована.
— Я в Сан-Диего съездил. А вчера весь день провел в Анахейме. Гулял, на детей смотрел.
— А я там никогда не была.
— Симпатичное местечко. Особенно для детей.
— Я вам звонила.
Молчание.
— Не получится у нас хорошо, ну, как это обычно понимают, — заговорила она. — Мы ведь немолоды уже, да и не знаю, может, мы друг друга ненавидим, а только кажется, что тянемся один к другому. Да и много ли я про вас знаю, кроме того, что вы частный детектив, у которого каждый месяц трудности с оплатой счетов за аренду. И про себя я не все знаю, не знаю, например, могут ли у меня быть дети, ничего не знаю…
— Но ведь надо начать.
— Что начать, Мак? Что?
— Начать вашу жизнь в качестве Сильвии Кароки. Той костлявой девочки, удивительной девочки, которая пришла в библиотеку в Питсбурге и попросила у Ирмы Олански книжку. Начать жизнь, ту самую, которая ранит и изводит, которая ужасна, как садизм, но ведь, сколько ни говори, другой нам никто не даст, а в этой есть, правда есть, что-то манящее, хоть мы из предрассудка про такое никогда не говорим.
— Ужасно вы странный, Мак, — заметила она. — Добрый такой, есть в вас какая-то непонятная мне сила, но сама не разберусь, нравитесь вы мне или нет, а иногда кажется, все бы отдала, чтобы вас сжить со света.
— Я готов рискнуть, — усмехнулся я.
— Да иначе и нельзя, — согласилась она. — Всегда ведь рискуем. Вы, однако, про Сильвию все знаете. Знаете, на что идете.
— Знаю.
И тут она сказала:
— Ну хорошо, можете и поцеловать меня, наконец. Ни разу не попробовал, надо же какой.
И я обнял ее, поцеловал, а она плакала. Не знаю только, из-за меня она плакала или над собой.
Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.
После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.
Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.