Михаил Окунь
Страшный сон писателя Тюшина

Размышляя впоследствии над причинами столь ярко приснившегося ему кошмара, писатель Тюшин отмечал две основных.

Первая, и, вероятно, главная – продиктованный суровой необходимостью выход из очередного запоя. Причем необходимость эта носила физиологический, а не деловой характер, ибо каких-либо срочных дел у Тюшина давно уже не было. Да и запои его были не из того разряда, когда человек пластом лежит на диване в отключке, но время от времени, проявляя слабые признаки жизни, наливает стакан из стоящей на полу рядом с диваном бутылки и втискивает его содержимое в себя. А затем, окинув комнату смутным взглядом, уняв дрожь, опять впадает в алкогольную кому.

(Хотя в скобках следует заметить, что Тюшин, человек еще не пожилой – ему едва перевалило за сорок – в последние годы к подобной форме продвигался уверенными семимильными шагами).

Но пока же во время запоя он вполне функционировал. Вставал рано – «подбрасывало» иногда чуть ли не в пять утра. Мог зайти в какой-нибудь магазин «Книгочей» и, поблуждав взглядом по глянцевым корешкам, веско поинтересоваться, как расходится его последняя книжка – выпущенная, впрочем, гомеопатическим тиражом за счет меценатствующего товарища школьных лет. Или посетить редакцию журнала, чтобы осведомиться о сроках возможной грядущей публикации – не без тайной, правда, надежды присоединиться к ежедневной редакционной попойке.

(Отметим опять же в скобках, что вышеуказанные заботы относились, скорее, к прошлым годам, ибо в последнее время Тюшин ничего «своего» не писал, пробавляясь случайными заказными брошюрками анекдотов, а также газетными, солидно выражаясь, материалами, а попросту заметками «на тему», и всё больше увязал в долгах).

В своих скитаниях по городу писатель старался не разминуться ни с одним попутным «разливом», пропуская по сто-сто пятьдесят граммов водки и добиваясь тем самым выдающихся показателей в суммарной дозе.

Так могло продолжаться дней семь-восемь. На рекорд страны это, разумеется, не тянуло, но Тюшину вполне хватало. Разово полученные деньги быстро заканчивались, и в аккурат в это же самое время организм начинал подавать своему владельцу недвусмысленные сигналы о том, что алкоголя более не приемлет.

Писатель залегал дома. Раз по десять на дню его выворачивало желчью, в голове пели ростовские колокола, сердце билось сильно, но с какой-то мерзкой хитрецой, с задержкой. Будто перед каждым ударом ехидно задумывалось – а не остановиться ли мне прямо сейчас? – и ну к черту этого мудака… Писатель пару дней лежал в лёжку, пия лишь воду, – и только к вечеру второго дня начинал полегоньку принимать пищу.

Два этих мучительных дня разделялись, естественно, еще более мучительной ночью. Она-то обычно и заполнялась «незабываемыми образами».

Как-то раз, например, писателю пригрезилось, что мир таинственным образом лишился свойства симметрии как такового – то есть ничто под луной уже не могло обладать собственной драгоценной осью, быть соразмерным и пропорциональным. Ни строение, ни бабочка, ни человек… И вот на глазах окружающая действительность стала стремительно перерождаться, принимая всё более фантастически уродливые формы. По-научному выражаясь, мутировать, и, таким образом, идти к полной погибели. Но всё же, это было как-то не очень страшно, слишком уж мультипликационно, даже раскрашено в соответствующей гамме. Хотя при наблюдении этакого зрелища становилось не по себе.

А в другой раз Тюшину приснилось, что с ним заговорил его кот. Причем заговорил нехотя, мимоходом, как бы и не желая иметь подобного собеседника.

В том сне Тюшин куда-то торопливо собирался, путано искал второй носок, при этом вещи злонамеренно и целеустремленно расползались по комнате. Внезапно серый кот Яша, не спеша проходя мимо раздраженно мечущегося хозяина, спокойно заметил об искомом носке:

– Да вон там он заховался, слева, под диваном.

– Когда это ты научился говорить?! – остолбенел Тюшин.

– Слушал-слушал, как ты треплешься по телефону, и научился, – непочтительно ответил кот.

– Но откуда взялось это «заховался»?

– Телевизор смотрю…

– Ну, Яша Котов, ну, манул ушастый! – только и выдавил писатель.

– Вот – опять обзываться, – отреагировал кот.

После этого сна писатель стал внимательно приглядываться к коту, находя его взгляд значительно более осмысленным, а физиономию куда более выразительной, чем у большинства своих знакомых. И даже в доказательство того, что «манул» вовсе не ругательство, образованный Тюшин зачитал Котову статью из биологического энциклопедического словаря:

«Манул. Млекопитающее рода кошек. Длина тела около 50 см. Уши закругленные, ноги короткие. Шерсть длинная, желтовато-серая. Обитает в степях и пустынях. Живет в норах тарбаганов, расселинах скал. Питается грызунами».

Кот слушал, внимательно глядя хозяину в глаза, а в конце чтения повертел шеей, будто не понимая, какая все-таки была необходимость сравнивать его с лохматым коротконогим беспризорником, нагло вселяющимся в норы каких-то неведомых несчастных тарбаганов и жрущим всякую дрянь…


Второй причиной ночного кошмара Тюшин определил одну историю, услышанную им от приятеля-фотографа. Прямого или даже косвенного отношения к сну она не имела – скорее, отношение ассоциативное.

Приятель Тюшина работал в морге судебно-медицинской экспертизы. Туда доставлялись несчастные, которых постигла насильственная или внезапная смерть, а также неопознанные трупы, в основном бомжей. Этих обычно привозили в марте, когда таял снег – и потому персонал называл их «подснежниками». В общем, клиентами морга были люди, ушедшие в мир иной не совсем так, как предписано добропорядочным законопослушным гражданам. Соответственно и тела их в первоначальном виде частенько не укладывались в траурные стандарты, приличествующие при погребении.

Однажды Тюшин побывал в этом печальном учреждении. Вызвать приятеля в вестибюль по местному телефону и обговорить дело без захода в недра морга не удалось. Тюшин открыл дверь и оказался в специфическом запахе, в длинном коридоре, у стен которого там-сям стояли каталки с мертвыми телами. На краешке одной из них, где два изможденных трупа лежали «валетом», примостился и безучастно покуривал санитар в нечистом белом халате. По обеим сторонам коридора шли раскрытые двери, ведущие в небольшие залы.

К писателю подошла молоденькая симпатичная санитарка, и он сказал, что ему нужно к фотографу.

– Фотолаборатория в конце коридора слева, – сказала девушка и, взглянув сочувственно, спросила, слегка кивнув головой на ближайшую каталку, – как вы насчет этого?..

– Не очень-то… – откровенно признался инженер человеческих душ.

Но идти было надо, и он, опустив голову и глядя прямо перед собой, пошел. Лишь раз Тюшин решился искоса взглянуть в сторону и проникнуть взором в боковой зальчик, о чем сразу пожалел. «Разделочная, – мелькнуло в голове. – И как они там могут…»

Впрочем, повидав приятеля и выйдя, наконец, на свежий воздух, писатель ободрился и даже подивился собственной чувствительности. «Дело в привычке» – самооправдательно подумал он. Хотя пройти сейчас же этим коридором вновь – как раз для обретения привычки к лицезрению столь нереспектабельного вида смерти – нипочем не согласился бы.

В конце коридора у противоположного выхода, ведущего на подъездную эстакаду, грузили в фургон белые необструганные гробы с неопознанными покойниками. Писатель вспомнил бесчисленные воспоминания людей, побывавших в состоянии клинической смерти – длинный коридор, свет в конце него… «Вот тебе и свет!..» – подумал Тюшин, слабо взглянув на спорую работу двух грузчиков.

Так вот, сама история из будней морга судмедэкспертизы. С ткацкой фабрики доставили тело девятнадцатилетней девушки. Фигура ее была очень хороша, а вот лицо… Судить о нем не представлялось возможным, ибо голова была размозжена напрочь. Бедняжка стала жертвой того, что прекрасно вписывается в отечественные производственные отношения, Марксом не предусмотренные.

Два полупьяных электрика, возившихся по своей части где-то под потолком цеха, уронили с мостков трансформатор, угодивший прямиком в голову работнице, стоявшей у станка. Итог – каменный спецстол морга с весьма необходимыми, а потому вдвойне омерзительными желобками для стока крови и других жидкостей.

Через несколько часов после доставки один из судмедэкспертов с некоторым содроганием, несвойственным для этого сорта железных людей, заметил, что между ног тела, ожидающего своей очереди на вскрытие, что-то шевелится. И к всеобщему удивлению на свет был извлечен некий вибратор, именуемый «яички гейши», стоимостью в сексшопе двадцать долларов США.

Предмет состоял из двух совершающих механические фрикции цилиндриков, вставляемых одновременно в оба изнывающих отверстия. Они соединялись между собой изящным полукруглым корпусом, содержащим моторчик. Видимо, с помощью вибратора юная труженица, как могла, скрашивала нудные производственные будни.

Работало изделие от батареек, а потому продолжало упорно и размеренно услаждать свою хозяйку и после ее кончины.

Этот жутковатый случай вызвал среди персонала морга хихиканье и шуточки – типа предложений незамужним сотрудницам забрать «яички» на пару дней домой для апробации. А именно его внутренняя формула: отсутствие любви – ее электромеханический суррогат – внезапная трагическая смерть – произвела на Тюшина неизгладимое впечатление. Жизнь была прервана, но «любовь» продолжалась…


Итак, достаточно утомив читателя предысторией вопроса, перейдем, наконец, непосредственно к описанию предмета.

В своем страшном сне Тюшин увидел себя в однокомнатной квартире, напомнившей ему жилье покойного отца – но словно в зеркальном отражении. Свет не горел, за окнами зияла тьма. Но всё же что-то можно было различить, и Тюшин узнал женщину, находившуюся вместе с ним в квартире.

Женщина эта была ему знакома, но никогда никоим образом не занимала ни его мыслей, ни какого-либо практического места в его, громко говоря, судьбе. В инженерно-технические времена Тюшина, когда он только-только, будучи молодым специалистом после окончания вуза, приступил к труду в НИИ и проявлял некоторое первоначальное служебное рвение, ее перевели к ним в лабораторию из соседней. С целью, видимо, сделать еще одну попытку найти ей хоть какое-то полезное применение, потому что принадлежала она к так называемому разряду «спихотехников» – на любое поручение умела искусно находить десятки отговорок и якобы весомых причин, чтобы его не выполнять. Короче говоря, обладала высочайшей техникой спихивания производственных заданий на других. Вскоре все в лаборатории это поняли и оставили ее в покое.

Ей было лет тридцать пять, и юному Тюшину она казалась старой. Тем более, что относилась она к тому типу женщин, которые до пожилого возраста канают под девочку: кудряшки более рыжие и упругие, щечки более нарумяненные, а глазки более накрашенные, чем следовало бы. Плюс вечная радостная улыбка, даже во время неприятных разговоров с начальством при спихивании очередного производственного задания. Плюс интеллект на уровне советской эстрадной певицы. Короче, Тюшина она всегда раздражала, а как ее звали, он не вспомнил ни во сне, ни уже проснувшись. Хотя неординарная ее фамилия в памяти все же всплыла – Дырец. Он еще в свое время иронически размышлял, не является ли она потомком именитого французского рода де Рец (относился к нему, например, и легендарный злодей Жиль де Рец, маршал Франции и прообраз Синей Бороды).

И тут, в темной квартире, праправнучка Синей Бороды поспешно раздевала Тюшина, и ему это было удивительно и сладко. «Как же я раньше не понял – это любовь! – пронзило его. – Да, несомненно, любовь!..» Между тем ее суетливость несколько настораживала, и, как всегда бывает в снах, дурные предчувствия не обманули. Не закончив дела, прервав торопливый жаркий шепот, она внезапно кинулась открывать входную дверь.

– Кому ты открываешь?! – вскричал Тюшин.

– Это идут свет чинить, – отговорилась Дырец, открыла дверь и после этого пропала насовсем.

Вместе с хлынувшим из коридора светом в квартире появилась странная разношерстная компания.

Первым вошел молодой человек в железнодорожной фуражке и, по возможности пряча взгляд, сразу же начал возиться с электросчетчиком. При этом Тюшин ясно почувствовал, что интересует путейца вовсе не счетчик и не электричество как таковое, а он, Тюшин. Свет тем не менее зажегся.

Следом появилась полная старушка с добрым широким лицом, в переднике, и, взглянув искоса на Тюшина, заняла место у плиты. Тут надо заметить, что квартира к этому моменту трансформировалась и обрела вид безразмерной коммунальной кухни с огромной кирпичной плитой, покрытой толстыми листами чугуна, – с множеством заслонок, вьюшек, еще каких-то дверок неизвестного назначения. Плита топилась, и старушка с ходу начала на ней шуровать, гремя кухонной утварью. Напрягшись, Тюшин даже во сне определил, что плита эта – видение из его раннего детства на Дровяной улице.

Тем временем на дощатом крашеном полу кухни возник ползающий голозадый младенец. Приглядевшись, Тюшин с содроганием обнаружил, что ребенок старается изловить розовую лягушечку с потрескавшейся сухой кожей, которая пытается спрятаться, судорожно зарываясь в кучки мусора, там и сям разбросанные по полу. Старуха, будто прочитав мысли Тюшина, бросила через плечо от плиты:

– Поймает, оторвет лапку и ест, да еще соли просит!

Следующим персонажем оказалась девочка лет тринадцати-четырнадцати, красивая, но неухоженная, с манящим взглядом светлых очей. Стараясь не встречаться с нею глазами, Тюшин обратил внимание на какое-то животное у нее на руках – типа морской свинки или маленького барсучка, с белой в рыжих пятнах, свалявшейся до войлока шёрсткой, и с негодующим взглядом темно-коричневых бусинок. Тут же Тюшин брезгливо почувствовал, что зверек уже сидит у него на руках и при этом визгливо делает ему возмущенный выговор. Во-первых, за то, что когда-то раньше Тюшин чем-то обидел девочку, а во-вторых, чтобы он не смел держать его, барсучка, на руках.

А девочка шелестящим тихим голосом спросила:

– Вы когда бабушке долг вернете? Можете через меня передать…

«Какой еще долг?!» – хотел было возмутиться Тюшин, но тут в квартире появились новые действующие лица – самые, пожалуй, неприятные.

Два плотных молодых человека среднего роста вошли как хозяева, весело огляделись и даже, как показалось Тюшину, успели перемигнуться с железнодорожником, старухой, девочкой, младенцем, барсучком и лягушечкой. Потом они окинули Тюшина ироническим взглядом – таким, который жёсткими, лишенными сантиментов людьми адресуется всяким интеллектуальным придуркам и прочим бесполезным существам рода человеческого, и спокойно приступили к делу:

– Ну, рассказывай всё, что знаешь!

– А что я знаю?.. – опешил Тюшин.

Во время всех этих событий, нужно заметить, равномерно нарастало его раздражение от понимания того факта, что весь этот спектакль, этот театр абсурда – от бывшей сотрудницы-змеи до молодых, но опытных дознавателей – устроен с одной-единственной целью: вывести его из себя, надсмеяться над ним для начала, а затем, может быть, сотворить и кое-что похуже… А потому вместе с раздражением нарастал и ужас Тюшина.

– Рассказывай, рассказывай! Нам всё известно! – в соответствии с принятой ментовской логикой угрожающе подступали незваные гости.

– С вас пятихатка за ремонт счетчика, – встрял железнодорожник, пытаясь зайти Тюшину за спину.

– Пошли вон отсюда! Все!! – собравшись с духом и понимая, что и без того шаткое равновесие ситуации бесповоротно нарушается, закричал Тюшин, – пошли вон! Подлецы, комедианты!!!

…И, как водится, в решающий момент проснулся.


«Что же такого страшного было в том сне?» – спрашивал себя Тюшин впоследствии. Ведь не резали его, не душили, – даже до битья дело не дошло.

Он попробовал, литературно обработав, записать сон, чтобы тем самым освободиться от него, но вышло как-то бледно, анемично. «К бумаге не прилипает» – решил писатель.

И все же, что ужасного-то?..

…Да, вероятно, то, что был этот сон обнаженной моделью нашей жизни – с ее воспоминаниями о кухонном детстве, с ложной любовью, о которой и вспоминать-то стыдно, с вечной необходимостью давать отчет каким-то людям, якобы имеющим некое врожденное право его требовать, с корыстолюбивыми нимфетками, младенцами-олигофренами, розовыми лягушечками, грязными барсучками, с непреходящими страхами, страхами, и прочим, и прочим…


…Когда Тюшин проснулся, над лицом его вился истощенный комар и никак не мог приладиться толком.

Взглянув на потолок высотой два двадцать пять, нависший над головой, на уродливое грязноватое облако, ползущее за окном, писатель вдруг заплакал, хотя никакой необходимости в этом не было.

Загрузка...