Нина Матвеевна СоротокинаВенец всевластия

© Соротокина Н.М., 2013

© ООО «Издательство «Вече», 2013

* * *

Часть первая

1

Макарыч говорил, что глюки бывают разные. Иные чертей видят, и это абсолютно реальные объекты, у других – зоогаллюцинации, когда стены прямо-таки шевелятся от нашествия тараканов. Или, например, лошадь бледная вопрется в прихожую и начнет жевать плащ на вешалке. Бывает, что одурманенный сивухой мозг выстраивает целые бытовые сцены, мол, в окно на шестнадцатом этаже влез грабитель и начал опорожнять хозяйские шкафы, а в руке у мерзавца якобы утюг, и этим утюгом он якобы тебя сейчас начнет пытать. Киму Паулинову в его пьяном бреду, когда он завалился на диван в полной отключке, явилась и встала посередине комнаты большая тучная женщина в высокой кичке, с ликом грозным и насурьмленными бровями, и звали эту женщину – Софья Палеолог.

Она стояла совершенно неподвижно, вперив в Кима холодный, как ртуть на ладони, взгляд. У него мелькнула поспешная, заячья мыслишка, что женщина вобрала черты матери, и ему привиделся вечный укор. Словом, чего боялся, то и явилось. Но нет, особа в старинном наряде напоминала мать разве только фигурой и особой посадкой головы, а во всем остальном – совершенная незнакомка. Ну, исчезай, пропадай, сгинь! Куда там… она была реальная, монументальная, словно в пол вбитая. И вдруг эта статуя ожила, пошевелила пухлыми, унизанными перстнями пальцами и вскинула руки. Тяжелые от нашитых на ткань золотых блях рукава тоже взметнулись вверх.

– А накапки у меня драгоценные, – сказала царица низким голосом, – шириной семнадцать вершков, – и засмеялась.

Его потрясло, что он понял: накапки – это рукава. Но во имя разума и чистых мозгов объясните, почему он знает, что она – Софья Палеолог? Царица смотрела насмешливо.

Он закрыл глаза только на мгновение, а когда распахнул их (непроизвольно, словно от удара, словно кто-то неведомый приказывал – смотри!), то обнаружил рядом с царицей другой фантом – худую старуху в черном, лицо морщинистое, во рту не единого зуба и рот узелком, развяжется-завяжется, а мягкие губы – хлоп, хлюп… Царица уже не стояла, а сидела на резном стуле, и старуха расчесывала ей волосы.

– За девками нужен глаз да глаз. И шелка у них что-то слишком быстро кончаться стали. Всего-то и вышили ручку и мафорий на плечике, а телесного цвета уж нет и лазоревый заканчивается.

– Вот и следи, – сказала царица, на этот раз в словах ее явно прозвучал нерусский акцент.

– Я-то слежу, но ведь верное поверье есть. Коли девки ложатся спать без молитвы, то русалки крадут у тех девок пряжу, а потом окутывают той пряжей ветви дубов и качаются на их широких ветвях. И поют свои грустные песни.

– Гоголь, – сказал себе Ким. – «Майская ночь». Впрочем, там, кажется, русалки ни на каких ветвях не качались. Грустные песни были, не спорю, танцы были, но никакой пряжи.

Он вжался в диван и тихо завыл. Надо кончать с безобразием. Ким опять зажмурился и стал считать про себя, но цифры спотыкались, шли вразнобой, и всё невпопад вылезало число девятнадцать. Откуда он знает, что девятнадцать сатанинская цифра? Ну вот, уже за пятьдесят перевалил, теперь за сотню. Пока до тысячи не досчитаю, глаз не разомкну.

Досчитал. Непрошеная гостья пропала. Это же сколько времени он добирался до тысячи один, потом до тысячи два? Наверное, просто заснул. Он скосил глаза, по экрану монитора плыли разноцветные рыбы. Сумрак сменился полной темнотой, вон и звезда в окне появилась. Откуда же он так явственно помнит, как по жести подоконника стучит дождь?

Где он побывал-то? В каком-таком измерении? Может, он там и сейчас пребывает? Вдруг он подойдет к монитору и обнаружит, что это никакой не экран, а аквариум с внутренним светом? На него накатил страх. Это был первобытный ужас, который сидит в подкорке, в генетической памяти. Это плата. Плата за то, что он сделал непотребное. Он – гаденыш, так говорила мать. А что собственно он сделал? Да ничего. Просто «развязал». Если бы не звонок негодницы Любочки, законной жены, ничего бы и не было и не побежал бы он за водкой. Да и пить он не стал сразу, просто поставил бутылку в уголок за штору, мол, мало ли, вдруг будет невмоготу.

Но ведь не было крайнего случая, просто он отупел в этих стенах. Угрюмое материнское жилье давило на мозг. Это же склеп! Просторный трехпалатный склеп! Нет, четырехпалатный, еще нянькина конура имеется.

Ну, хорошо, склеп. Придумал себе в оправдание словечко. В этих стенах он вырос. А что за бутылку схватился, так это просто блажь. Надоело все до чертиков. И вот плата. У него раньше не было глюков, а теперь… Ну, явилась бы, скажем, коза, он бы вывел ее на лестницу и там бросил. А эту, с властным взглядом и тяжелыми стопами – ее куда? Она ведь, пожалуй, на лестницу и не пойдет. А почему он вообще решил, что она уже ушла? Что там шуршит на кухне? Господи, помоги! Или это холодильник, да, да, конечно, холодильник… ходит!

Он вцепился в волосы. Ему казалось, что он разбудил, сам того не ведая, какие-то могучие силы, руководящие природой и бытием, что продырявился поток во времени, и в образовавшееся отверстие выпала фигура тучной царицы. Совершенно некстати вспомнился «Солярис» Лема. Там к армянскому ученому, фамилия его как-то на «Г», тоже приходил фантом – огромная негритянка в бусах. Бедный ученый покончил с собой от ужаса, еще, кажется, от стыда. Точно, точно, там был какой-то сексуальный подтекст. Негритянку родила подкорка ученого. Какой бред в голову лезет. Вот что значит гуманитарное образование, ни одной мысли в простоте. Братцы, я голову даю на отсечение, что это была реальная Софья Палеолог. Какое у меня к ней может быть влечение? И как ужасно ощущать, что царица, умершая пятьсот лет назад, пребывает где-то рядом.

Стоп, хватит ныть. Надо встать. Беда только, что сил совсем нет, вытекли. Силы вытекли, а мочевой пузырь полон. Его надо опорожнить. Ким неловко упал с дивана и пополз к уборной. Гудящий компьютер раздражал неимоверно. Он сгруппировался, на ходу вскинул руку и не глядя шарахнул по клавиатуре. На экране появилась какая-то девка в расхлюстанной кофте, открытые груди напоминали подгнившие груши. К черту девку!

Сказать с полной очевидностью, что он дополз до уборной, не представлялось возможным. Сознание вдруг без всяких цифр и плохого числа девятнадцать само собой отключилось, а когда потом включилось, он обнаружил себя стоящим со спущенными штанами в ванной с тряпкой в руках. Он вытирал какую-то лужу. Штаны, однако, были сухими. То ли с крана натекло, то ли из него самого. Фу, гадость какая! Несколько обнадеживал свет в уборной. Если он его зажег, то, может быть, и с унитазом общался?

Подтянул штаны и вслушался в себя – пропал ли страх? Ничуть не бывало. Все на месте, волоски на спине стоят дыбом, как у зверя. Страх – это капкан. Не-ет… из ванной он ни ногой. Сюда она не явится, это ясно. Тесно в ванной царицам. Он сунул голову под холодную струю, потом сел на бортик ванны. Капавшая на пол с волос вода оживила слуховые галлюцинации – дождь, стучащий по жести подоконника. А может, не по жести, из чего они там в пятнадцатом веке делали подоконники?


И тут же перед глазами всплыла ограниченная рамкой картинка с говорящими головами, как в телевизоре, все та же царица, та же старуха. Потом рамка раздвинулась и обозначилась печь с изразцами и окошко с наборными слюдяными пластинами. Все это сильно смахивало на иллюстрации Билибина, и только шум дождя был настоящий. Старуха кончила убирать тяжелые, в рыжину волосы и с трудом надела на большую голову Софьи кичку. Сбоку упал свет на дощатый пол. В комнату вошла Елена Волошанка, стройная, красивая, в драгоценном венце поверх плата, завязанного узлом на затылке. Плат шелковый, цвету салатного. Ким откуда-то знал, что он называется ширинка. Из каких глубин памяти всплыли эти названия – ширинка, летник, накапка, ткань, крученой золотой нитью шитая – аксамит. Ладно, ширинка – пусть, но откуда он знает, что эту зеленоглазую зовут Елена Волошанка?

Софья исподлобья оглядела вошедшую.

– Ты нарочно надела венец, чтоб позлить меня?

– Царица, – поклон в пояс, – я надела венец, потому что это подарок государя.

– Это мой подарок, слышишь. Мной подаренный… и не тебе, змея.

– Ах, кабы слышал нас сейчас государь, – усмехнулась Елена. – Не боишься ли ты меня чернить? Не боишься, что расскажу ему об этом?

– Не посмеешь! – топнула ногой Софья.

А старуха, согнувшись в три погибели, словно и не слышала перебранки, продолжала пристегивать к накинутой на плечи царицы мантии крупные, драгоценные камни. Для этой цели, оказывается, на мантию были нашиты пуговки величиной с горошину. Их отлично можно было рассмотреть.

Смарагды и яхонты были вставлены в грубую оправу со специальной петелькой. Память прошлой жизни услужливо подсовывала крупный план.

На золотой этой петельке сцена вдруг расплылась перед глазами и померкла. Он опять таращился в голубой кафель, а зубы выбивали дробь от холода и страха. Макарыч предупреждал, что последствия могут быть самые непредсказуемые. «Солярис» и научно-фантастический бред здесь ни при чем. А реальны здесь – нечистая сила и серный дух. В нечистой силе Макарыч не разбирается, а потому и предсказать ничего подобного не мог. Ким принюхался. Стыд, срам! Может, он и не атеист в чистом виде, но не окончательный же дурак! Но икона здесь не помешает. Без иконы он не доживет до утра.

Выпить надо, вот что! Теперь уже не ползком, а в рост, на ногах, как люди, он прошел на кухню. Бутылка была пуста. Он хотел метнуть ее в окно, но сдержался. Осень на дворе. Оставьте меня в покое. Я не хочу жить в вашем мире. Я вообще не хочу жить. Стоп… Это уже вранье.

Он знал, что делать. На антресолях в коридоре мать спрятала скарб покойной няньки. Где-то там стоит ее мятый баул с платком пуховым и парой юбок, а на дне – старая икона. За баульчиком должна была приехать нянькина сестра из деревни, да так за пять лет и не собралась. Иконку эту облупленную с Николаем-угодником он сейчас и найдет, выпростает в свет божий, поставит на стол и свечку запалит. Как-нибудь до утра с Угодником и дотянем.

Ким достал заляпанную масляной краской стремянку, поставил ее у стены и понял, что на самый ее верх он не сможет залезть. Стремянка была Эльбрусом, загадочной горой… в Гималаях, нет на Кавказе… кажется. Совсем разум потерял! Что он – альпинист, чтобы преодолеть такую высоту. Он ноги-то не может распрямить, и еще эта противная, как тик, дрожь в голенях. Опять пришлось совать голову под воду, на этот раз на кухне, ванную он панически боялся.

Если умирать не хочется, то и на Эльбрус можно взгромоздиться. С неимоверными трудностями он добрался до вершины и, уперев колени в верхнюю стойку, стал рассматривать ландшафт антресолей. Нянька говорила любовно: «Просторный у нас чердак, даром, что городской. Три гроба рядком встанут». И никакой это не юмор, а ее осмысление мироздания.

Антресоли в пору архитектурных излишеств и впрямь делали просторными. А уж барахла туда натолкали, до нянькиного баула и не досвистеть. Скорей всего, он прячется где-то у задней стенки. На первом плане Китайской стеной высились «Новые миры» и прочие журналы, дальше – невесомые картонные коробки и узлы с барахлом, рулоны обоев – ошметки ремонта, потом ящик с керамической плиткой, когда-то, еще до армии, он сам туда его взгромоздил. Была силушка-то, была, куда только все подевалось. Ящик не сдвинешь, надо идти в обход. За узлом – связка дрянной бумаги, чья-то отстуканная на машинке рукопись, видимо, самиздат. Далее синяя коробка с елочными игрушками. А вон уже и клетчатый нянькин баул виднеется.

Сколько же здесь пыли, паутины, моли! Мать все-таки удивительный человек! Она сторонница всего нового. В доме компьютер, музыкальный комбайн, лазерные диски, видак со скучнейшими фильмами, механическая мясорубка и яйце-взбивалка, а здесь, наверху, мертвечина, кладбище забытых вещей. Почему она не выкинет эти старые халаты и шубы? Великолепный фасад и гнилой задник. И он, ее сын, тоже задник, сродни антресолям. Оттого-то она и прячет его от людей. Он сбросил журналы на пол, туда же полетели обои. Стремянка под ногами ходила ходуном. Вдруг связка самиздата, которую он беспечно переместил сверху на узел, поползла вбок, норовя столкнуть на пол коробку с елочными украшениями. Стараясь спасти святые воспоминания детства – всю эту хрупкую пеструю, золотую мишуру, он с негодованием оттолкнул бумаги. Но в следующий момент нога вдруг предательски соскользнула со ступени, стремянка накренилась и, судорожно схватив коробку с игрушками, он рухнул вниз. Вслед за ним последовала чертова связка. Не долетев до пола, рукопись зацепилась бечевой за крючок на стремянке, гнилое вервие лопнуло, и листы грудой посыпались Киму на голову.

Игрушки были спасены, но какой ценой! Щека кровила, на лбу немедленно вскочила шишка, нестерпимо болело колено. Господи ты боже мой, как же погано все! Зачем он, идиот, напился? Паскудство все это! Одно хорошо, страха не было. Улетучился. Он неуверенно хохотнул. Может быть, обойдемся без иконы? В определенных случаях жизни одно воспоминание о мандаринах на еловых ветках тоже может излечить.

Отплевываясь, он встал на колени, потом сел, осмотрелся. Уборки на день. Колено, дьявол! Только бы не было перелома. Он согнул ногу. Вроде работает. Очень хотелось курить. Лениво через плечо он бросил взгляд на листки неведомой рукописи. По печатному тексту прошелся красный редакторский фломастер. А может быть, сам автор правил свое творение. Из глупого любопытства он прочитал первую строку: «Италия не была родиной Зои Палеолог, нареченной на Руси Софьей…»

Дальше читать он не мог, потому что потерял сознание.

2

Италия не была родиной для Зои Палеолог, нареченной на Руси Софьей. Родилась она в славном Константинополе и была племянницей последнего багрянородного правителя Византии – Иоанна VIII. Как известно, Константинополь пал под напором турок в 1453 году, сорок с гаком лет назад. Император к тому времени был уже мертв, и византийский дом представляли два его брата: Фома и Дмитрий. Фома был женат на принцессе Екатерине – дочери правителя Мореи Захария II. От этого брака имелось четверо детей: Елена, Зоя, Андрей и Мануил.

После падения дома Палеологов Фома и Дмитрий повели себя по-разному. Хроники того времени бесхитростно сообщают, что Дмитрий не пожелал расставаться с родным городом, отдал свою дочь в жены султану, а попросту говоря продал ее в гарем за большую сумму денег и остался жить в Константинополе как частное лицо.

В отличие от брата Фома до конца жизни остался верен своей вере и отечеству. Он бежал из лежащей в развалинах византийской столицы в Италию. Не зная, как примет его чужбина, он не решился везти в дальний путь жену и детей, а оставил их в безопасном месте на острове Корфу. Фоме не удалось спасти что-либо из своего имущества, но он вынес из горящего города большее, чем драгоценности и жемчуга. Он привез в Анкону святыню – мощи, а именно голову святого Андрея. Да, да… того самого, апостола Иисуса Христа и первого ученика Иоанна Крестителя, за что и прозван он был Андреем Первозванным. Святой Андрей проповедовал учение Христово, за что и был распят на косом кресте. В этой казни, прости господи, голову не отделяют от тулова, поэтому как именно попала голова святого в Константинополь, совсем уж непонятно, но из легенды слов не выкинешь.

Святые мощи ценились во все времена. Святой Людовик – король французский, построил драгоценную часовню – Шапель, в которой хранились куски креста Господня и терновый мученический венец. Реликвии были куплены в Византии, сколько они стоили, точно не скажем, но одно точно, цена их намного превышала стоимости самого храма, их вместилища. Великолепный, блестящий, грандиозный собор в Кельне – гробница мощей волхвов, тех, что шли за Вифлеемской звездой, за мощи тоже было заплачено золотом. А здесь святые мощи сами идут в руки, понятно, что в католическом мире развернулась настоящая борьба за право предоставить приют брату византийского монарха.

Борьба продолжалась более года. Фома выбрал Рим. Папа Пий II встретил изгнанника с почестями, весь город вышел встречать святые останки. Голова Первозванного была помещена в соборе Святого Петра, а спасителю мощей папа преподнес золотую розу. Этим знаком отличия награждались раз в год государи католического мира за особые заслуги перед церковью.

Золотой розой дело не ограничилось. Папа предоставил Фоме ежемесячное содержание в размере 300 тысяч золотых экю и дом в Санто-Спирито. Поместье было скромным, но обширным. При нем находилась греческая церковь, школа и госпиталь, в котором Фома мог продолжать творить добрые дела. Кроме милосердных дел его волновали и политические – Фома призывал христианских государей к походу против турок.

Добрые дела требуют многих сил и времени, сам себе уже не принадлежишь, а честолюбие открывает все новые и новые горизонты. Словом, за высокой суетой Фома как бы и вовсе позабыл о жене и детях, живших на Корфу. Опомнится его заставила только тяжелая болезнь. Человек полагает, а Бог располагает. Когда дочери с высокородной матушкой прибыли в Санто-Спирито, Фома был безнадежен.

После смерти Фомы детям оставили содержание отца. Им даже дали образование, но жили сироты более чем скромно. Дом был полон приживальщиков – под его стены собрались многие бездомные единоверцы. Всем жить надо, а средств к существованию где взять? Старшая дочь Елена уже давно жила отдельно, она была замужем за королем Сербии Лазарем II. Юная Зоя, вторая дочь Фомы, пребывала в невестах. Она называлась возлюбленной дочерью римской церкви. Высокий титул никого ни к чему не обязывал. Зоя жила затворницей и хоть формально исповедовала греческую веру, молиться ей приходилось в католическом храме. Она была девушкой неглупой, веселой, сложение имела мясистое, попросту говоря была толстухой.

Любые из немногочисленных сведений о Софье Палеолог можно подвергнуть сомнению, но в одном сходятся все авторы – в этой самой тучности византийской принцессы. А что до остального – много вокруг туману. Например, иные историки настаивают, что досталась Софья Ивану III, государю Московскому, отнюдь не девицей, поскольку уже была замужем за богатым и знатным господином по имени Караччиоло. Другие утверждают, что Софья была только обручена, а до замужества дело не дошло, потому что Караччиоло умер.

Рассказывали и вовсе забавную историю, де, сватался за византийскую принцессу Яков II – король Кипра, но браку помешала Венеция, имеющая для Якова свою невесту. Распутный и знатный город плел свою интригу. Екатерина Корнаро – красавица и дочь республики, должна была, по мнению венецианцев, приобрести еще и титул Венеры Кипрской. Куда было тягаться с прекрасной венецианкой скромной и толстой Софье Палеолог.

Папа Пий II совершенно забыл о своих обязанностях по отношению к семье Фомы, государя Морейского, и вспомнил о Софье уже папа Павел II, решивший, что византийская принцесса может послужить католичеству. В лице Московской Руси Павлу II нужен был союзник против страшных турок, которые угрожали всему христианскому миру. Напомним, что в 1439 году в Италии происходил всем известный Флорентийский собор, на котором была подписана знаменитая уния, к которой присоединилась и греческая церковь. По унии православие сохраняло свою обрядовость, но, поскольку восточная церковь пала под натиском турок, Рим предложил объединить верховную власть в одном лице папы. Под унией подписался и Московский «кардинал» Исидор. По возвращении в Москву Исидор сообщил об этом царю. Василий II Темный, батюшка Ивана III, пришел в ярость: никогда православная церковь не будет под пятой католичества. Жизнь Исидора спасло только то, что он своевременно бежал в Литву.

Итак, Московская Русь не покорилась папе. Не мытьем, так катаньем! Павел II попробовал подойти к Московии с другой стороны. Через униата греческого митрополита Виссариана, уже ставшего кардиналом, он предложил вдовому Ивану III в жены греческую царевну.

Сватовство состоялось. Мы не будем подробно описывать, как приехал в Рим царев посол (по московскому прозвищу – Иван Фрязин, а на самом деле Жан Баттиста делла Вольпе), как произошло обручение, на котором оный Фрязин выполнял роль жениха, как пышно и торжественно все было отпраздновано. Добавим только, что Жану Баттисте так хотелось благополучно обделать дело, что он скрыл в Италии, что принял в Московии греческую веру, и теперь обещал папе все, и даже и то, что произойти никак не могло.

В июне 1472 года Софья выехала из Рима, а осенью морем уже прибыла в Ревель. Дальше ее путь шел через Псков в Москву. В столице давно уже мед сытили и корм собирали к пышной свадьбе. В дороге вышла неувязка. Сопровождал царевну кардинал Антоний. Он уже одним видом своим смущал честной народ. Мало сказать, что к иконам он не подходил и не крестился. Очень заметный в своих красных одеждах и перчатках, Антоний всюду ходил с литым католическим распятием, взоткнутом на длинном древке. И в церквях и на пирах Антоний сопровождал Софью с этим самым крестом. «Кого к нам привезли? – шептали люди. – А ну как царевна тоже почитает католический крыж больше, чем святую икону?»

Если можно вот так с литым крестом расхаживать по Новгороду и Пскову, то в Москве это и вовсе неприлично! Митрополит Филипп прямо сказал царю: «Если ты, великий князь, позволишь войти послу в Москву с сим крестом, желая почтить его, то он в одни ворота, а я другими воротами вон из города!»

Царь послал навстречу невесте боярина, которому приказал отобрать у кардинала крыж. Антоний вначале воспротивился, а потом подумал и позволил спрятать крест в санях.

После свадьбы между Антонием и книжником Никитой Поповичем состоялся диспут – богословский спор, на котором присутствовал сам митрополит. Спор был горячим, обе стороны были искренни, сильны в вере и образованны, но были вопросы, по которым они никак не могли договориться. Антоний был умным человеком, он понял главное – поднимать разговор о подписании унии сейчас преждевременно, поэтому позволил Никите выиграть диспут, сославшись на то, что у него нет с собой нужных книг.

Все эти страсти были, конечно, замечены Софьей. Она тоже была умным человеком, ей ничего не надо было повторять дважды. Она поняла, что на ее новой родине не терпят никаких заигрываний с иноверцами, а блюдут веру истинную, и сознательно забыла, что посещала когда-то католический собор. На Руси Софья стала ярой поклонницей ортодоксальной религии.

Брак Ивана III и Софьи был удачным. Софья смогла понять и почувствовать, какое место ей надо занимать при муже, когда нужно промолчать, а когда дать совет.

До появления в Москве греческой царевны великокняжеский дворец был разделен на две половины – мужскую и женскую. Женщины вели в теремах жизнь затворническую. И заботы их были просты: детей нарожать, мужу угодить да вышивать лики святых для монастырей. Софья завела новые правила. Теперь у нее был собственный двор – свита, она даже принимала на своей половине послов, и государь ей в этом не препятствовал. А что препятствовать, если, породнившись с домом Палеологов, Москва восприняла от Византии не только дворцовые порядки, но восприняла сам дух и славу Царьграда, стала Третьим Римом (а, как известно, четвертого не дано).

Главную свою задачу – рожать великому князю детей – Софья выполняла исправно. Вначале три дочери, а потом и сына послал Господь.

Рождение Василия предварило чудо – царицу посетило видение. Произошло это в Троицкой обители, куда Софья ездила молиться. Она так рассказывала… Явился пред очами ее сам святой Сергий. Вокруг лика старца сиял нимб, расточал небесный свет и благоухания, в руках же святой держал благовидного младенца мужеска пола. Молча подошел старец к царице и вверг ей в нутро оного младенца. Сон, явь, кто объяснит – свидетелей не было. Софья помнила только, и помнила твердо, что затрепетала всеми членами от дивного видения, а через девять месяцев в погожий мартовский день родила мальчика. Его нарекли Василием, но дали и второе имя – Гавриил – в честь Архангела Богоявления.

Велика была радость матери, одно огорчало – не быть Василию-Гавриилу наследником Московского престола, потому что наследник уже был – сын от первого брака царя с Марией Борисовной, дочерью тверского князя – тоже Иван, прозванный, чтоб не было путаницы, Иваном Молодым. Как только Молодой появился на свет – Иван старый стал звать сына великим князем, дабы не предъявили братья по смерти его прав на московский трон, а как вошел Молодой в возраст, то и вовсе стал называться соправителем. Оба Ивана, отец и сын, принимали иноземные посольства, грамоты государственные тоже писались от имени двух великих князей. С этим не поспоришь.

Когда родился Василий, Ивану Молодому шел двадцать первый год, и отец подумывал о его женитьбе. Достойная невеста сыскалась только через три года. Ею стала дочь молдавского господаря Стефана – Елена Волошанка. Обручили молодых на Крещенье, а уже через год Елена родила сына Дмитрия.

Всяк при дворе понимал, что брак этот был совершен в политических видах. Господарь Стефан был силен, и Иван хотел иметь его в союзниках против происков, вечных происков Литвы и Казанского царства.

На вид Елена была неказиста – худа, черна, как галка, глазищи, как два колодца бездонных, что там на дне их – и не рассмотришь. Да и кому есть любопытство рассматривать-то? Разве что молодому супругу, кречету-охотнику, то-то он около своей галки пигалицы похаживает, да все ненароком крылышком задевает. Ладно, пусть их…

О том, что Молодой, а не Василий, наследник, Софья старалась не думать. Зачем понапрасну травить душу? Судьба сама куда надо выведет, а пока следует высоко нести свое звание великой княгини, царицы, как стали теперь называть ее при русском дворе. А Елену можно и не замечать, не стоит она особого внимания.

Но, видно, напрасно Софья убаюкала бдительность. Началось все с безделицы, а кончилось большой бранью. Вместе с Софьей на Русь прибыл брат ее – Андрей. В Москве он не задержался, вернулся в Рим. Но спустя срок опять наведался к сестре. На этот раз он привез с собой дочь Марию, прижитую от некой гречанки, женщины распутной и ненадежной. Софья взяла племянницу под свою опеку и даже поспособствовала выдать ее замуж за князя Верейского. Перед свадьбой заглянула в казну, порылась в сундуках, нашла венец, скромный, но достойный, и подарила его племяннице.

И надо же такому случиться, чтоб об этом венце вспомнил государь. Было это в те поры, когда Елена Волошанка разрешилась бременем, произведя на свет сына Дмитрия. Ну и радуйся внуку, что по сундукам-то шарить. Венец, вишь, принадлежал его первой супруге Марии Борисовне, и он решил подарить его Елене в честь рождения сына. По приказу государя всю казну перелопатили – нет венца! Иван объявил, что назначает розыск – виданное ли дело, вор в царском дому! Вот тут Софья и повинилась, объяснила, кому подарила венец.

Иван пришел в бешенство. Уже и руку поднял для удара, но не опустил, не в его привычках было цариц лупцевать. Но гневу нужен был выход, и Иван пальнул в неожиданном направлении. Вся сила государевой ярости обрушилась на князя Верейского – как посмел принять в подарок великокняжеский венец? Злополучный подарок был возвращен в казну и торжественно подарен невестке. Но Иван не хотел успокаиваться. Теперь он уже грозил князю Верейскому темницей. Бедный князь недолго думая сбежал в Литву. Это еще больше распалило Ивана. И разумная мысль явилась сама собой. Молодой князь сбежал, но старый остался. Иван повелел престарелому князю Михаилу Андреевичу Верейскому лишить сына-изменника наследства, о чем и была написана соответствующая грамота. Спустя два года после разыгравшейся драмы престарелый князь Михаил скончался, а города, ему принадлежащие, как то: Верея, Ярославец и Белоозеро – перешли в потомственное владение московскому царю Ивану.

На Софью царь зла не держал, а может быть, даже благодарен ей был, что дала отличный повод, чтобы отнять у князей Верейских их земли. И что распалял себя в гневе, так для великого государственного дела все средства хороши. И иначе как соберешь Русь? Как укрепишь отчизну против извечных врагов ее – литвин и татар?

Все забылось, кроме одного – Софья помнила истинную виновницу раздора. Из-за пигалицы Елены царь кричал на нее и ногами топал. А эта змея, смирница коварная, все отлично понимала, и если хотела досадить царице, то надевала на пышные приемы злополучный венец и потрясала гордо головой, смотрите, мол, люди добрые, как великокняжеский убор мне к лицу.

Софья жила в нетерпении, в обиде за сына. А потом вдруг Фортуна сняла повязку с глаз, окинула внимательным оком царицыно бытие и так повернула события, что у Софьи появилась возможность схватить ее, переменчивую, за подол. На дворе стоял 1490 год. Молодой занемог. Вначале болезнь, прозванная камчугом (а попросту говоря – ломота в ногах) не предвещала страшного исхода. Лекарь Леон поклялся головой, что вылечит великого князя. Не вылечил. Лекарю за лживые посулы отрубили голову, а при дворе поползли тихие, паучьи слухи, де, не своей смертью умер Молодой, и помогла ему предстать перед Божьим престолом царица Софья.

Шептуны есть во всяком дворе, и царь им не поверил. Когда умерла первая супруга Мария Борисовна, разве не дули в уши завистники и интриганы? «Батюшка великий князь! Посмотри на покров усопшей! Как покрывали мы благоверную Марию Борисовну, то покров до полу висел, а через день тело так раздуло, что покров и самих останков не прикрывает! А с чего такое вздутие? Не иначе как нужной смертию преставилась великая княгиня, отравили ее злодеи-супостаты».

Иван учинил розыск. Отравителей не нашли, но дознались, что одна из прислужниц великой княгини – Наталья Полуехтова, посылала пояс своей хозяйки к ворожее. «Зачем?!» – грозно спросили женщину. «Не лиха искать, а здоровье приворожить», – лепетала прислужница, в ногах валялась, прося прощения. Иван не велел делать зла глупой гусыне, но удалил ее с мужем в глаз долой. Потом простил. Напраслина все, он сам видел, как в болезни и муках умирала жена. А если сына отравил мерзавец лекарь, то за это он с лекарем посчитался, а искать пособников в мерзких делах в семье своей – не следует.

Софья жалела Молодого вполне искренне. Тридцать два года – разве срок жизни? Но при этом с трудом скрывала бьющую через край радость – освободилось место наследника, так Господь пожелал. В том, что наследником станет именно Василий, она была настолько уверена, что даже не стала обсуждать этот вопрос с мужем – зачем разводить суету вокруг очевидного?

Вот тут-то и шепнул ей дьяк Федор Стромилов, преданный человек, что царь находится в размышлении. Ничего еще не решено, потому что есть два претендента на трон: ее сын Василий и сын Елены Волошанки – малолетний Дмитрий. А про Дмитрия царица и думать забыла.

Надо сказать, что при дворе Софью не любили многие из царевых поданных. «Греки принесли новый закон на Русь, оттого земля наша и замешкалась, – так говорили. – Ранее жили мы в тишине и в миру, а при Софье стали переставлять обычаи. Понаехали с ней люди роду итальянского – фрязины, начали строить на свой лад, говорить на свой лад, а царь стал лишать нас прежних вольностей».

Мало сказать, что Софью не любили, ее боялись – за хитрость, за коварные советы, за интриги. Эко ловко умела царица руками мужа одних людей сместить, а других возвысить. Мешалась даже в политические дела, давала советы, что, мол, Литве верить нельзя, с Ордой порвать надо навечно и забыть, что дань платили, а с Крымским царством – дружить, потому что выгодно.

И как-то само собой получилось, что со смертью Молодого в семье произошел раскол. И не только в семье, а весь двор негласно поделился – одни готовы служить Елене Волошанке, другие – Софье Палеолог.

Софья говорила о наследнике с мужем не единожды, и не в большой беседе, а мелкими каплями пускала нужные слова в государевы уши, де, Василий – корень дома Московского и Византийского, де, кому же как не Василию нести к славе новый герб – двуглавого орла, перенятый у Константинополя. Иван словно не слышал жены, не отвечал ни да, ни нет. Царь умел быть приветливым и ласковым с женой, но были у него заповедные темы, в которых он не искал совета. Сам думал, как надо поступить, и думал долго.

3

Когда мы жалуемся, то невольно сгущаем краски, желая побольше снять тяжести со своих плеч и переложить на горб собеседника. Разумеется, не каждый собеседник согласится взваливать на себя чужую беду, но Юлия Сергеевна подходила для этой роли идеально, потому что беда сына и Любочки была ее собственной. Телефонный голос был безлик и монотонен. Любочка устала от страдания и говорила как бы неохотно. Но с кем еще об этом поговоришь, кроме как со свекровью.

– Обещал Сашку из детского сада взять и исчез. Она до девяти часов сидела дома у их воспитательницы. Вечером я ее еле нашла.

– Какой ужас! И что воспитательница?

– Деликатная: «Я понимаю, все бывает». Хорошо, у меня была с собой коробка конфет. Подарила с извинениями. А Сашка по дороге спрашивает: «Папа заболел?» Так у нас называется запой.

– Какой ужас! Когда он обещал – трезвый был? Ты же по голосу всегда понимаешь, в каком он состоянии.

– Какая разница. Первый раз, что ли! Его вранье меня больше всего унижает. Не исключено, что он вполне искренне собирался забрать Сашку, но по дороге кого-то встретил, с кем-то поговорил…

– Это когда было?

– Позавчера.

– Где он сейчас, знаешь?

– Нет.

– Олегу, Володе и этому, как его, у которого мастерская на Ордынке, звонила?

– Нет.

– Я сама позвоню.

– Не стоит, Юлия Сергеевна. Только расстроите себя. Ничего с ним не случится. Придет.

Раньше они искали Кима, обзванивали друзей и больницы, панически боялись милиции. Попадет в милицию, начнет там права качать – забьют до смерти. А Ким был с норовом, мог брякнуть что-нибудь лишнее, и главное, никогда не брал с собой паспорт. Уговоров и увещеваний он словно не слышал. Он вообще разговаривал только о том, что его самого интересовало. Однажды снизошел до объяснений, и все, конечно, на крике: «Зачем мне паспорт? Я, что ли, лицо кавказской национальности? И потом, я его тут же потеряю». В последнем была своя правда. Если не потеряет, как перчатки, шарф, кейс с книгами – сколько раз это было, то сопрут, как это сделали с обручальным кольцом. Юлия Сергеевна перепугалась из-за этого кольца ужасно. Ей казалось, что это не заурядное воровство, а некий знак. Сына как бы сама судьба освобождала от семейных уз. Она тут же принесла кольцо деда и сама надела его на палец сына. Тот не возражал. Дедовское кольцо село плотно, теперь снять его можно было только с мылом. Хоть это хорошо.

Потом перестали искать по моргам и больницам, и не потому, что привыкли, а просто знали – где-то пьет, залег в берлоге, оставив близким одну возможность – ждать. Было время, когда перезванивались по пять раз на день. Любочка плакала в трубку, пересказывала подробности: «Ким исчез в воскресенье, я вчера Олегу позвонила, он его во вторник у Николаевских видел. Значит, жив. Во всяком случае, в понедельник вечером был жив. Завтра среда – наверное, придет. Где он ночевал эти два дня? Если у женщины, то почему возвращается? Женщина его бы просто так домой не отпустила. Знаете, Юлия Сергеевна, случись что, и милиционеры будут у меня спрашивать, где он может быть, я и половины его явочных квартир не назову, потому что когда спрашиваю: “Где ты был?”, то получаю обычный ответ: “Не твое дело!” У него этих гадюшников смрадных нет числа. А может быть, это и не гадюшники, а вполне респектабельные квартиры. Сил моих больше нет! Сейчас каждый день убийства…»

Потом Любочке звонила Юлия Сергеевна и тоже подробно рассказывала, как ей плохо. И всегда находились слова и силы, чтоб утешать. По первому слову, по его интонации они обе угадывали свою роль – кому утешать, кому жаловаться. Потом и это перестали делать, зачем рвать душу? Умная Любочка поняла, что пытка подробностями свекрови просто не под силу. Уже можно было ничего не говорить, всё и так знали, и если цеплялись за надежду-соломинку, мол, перебесится Ким, образумится, повзрослеет, то сейчас и соломинка совсем истончилась, стала призрачной, как сон.

Юлия Сергеевна долго пряталась от самой себя – сын просто гусарит, ранний брак, не догулял… На чьи деньги он пьет – вот вопрос? Зарабатывал сын мало и нерегулярно. Вообще тот вид деятельности, который он избрал для себя, трудно было назвать работой. С кем-то как-то он устраивал выставки для нищих художников. Какие-то люди находили спонсоров, а Ким был на подхвате. Клиентов его Любочка не знала, но видела некоторых странных мужиков и неопрятных теток – все непризнанные гении. Можно было предположить, что они его и поят, но уж слишком голодные были у них глаза, слишком непрезентабельный вид. Скорее всего, именно Ким их поит, а это значит, что даже малую свою зарплату он не мог донести до дома. Любочку это несказанно раздражало. Сама-то она работала, как говорится, до мозолей. После семнадцатого августа зарплата ее сильно поубавилась, хорошо, хоть работу не потеряла, а Ким барствовал и хамил, не отвечая на вопросы. Помимо пьянок деньги тратил еще на книги. Здесь он воистину не знал удержу. Покупаешь книги – так хотя бы читай! Но нет, он покупал их впрок, на потом, а теперешняя его жизнь принадлежала только друзьям и пьянству. Про деньги с Любочкой он вообще разговаривать не мог – это, видите ли, унижало его тонко организованную натуру.

Да когда же он догуляет-то? Когда сообразит, что главное в жизни не широкие, высокие и приятные разговоры с друзьями под водочку, а творчество… и еще семья, конечно, и забота о дочери и жене? Может, он нравственный урод? А потом, как откровение, пришло страшное слово – наказание. И наказание в первую очередь не ему – а ей. Тюрьма, сума, даже смерть – это понятия человеческие. Сын алкоголик – это дьявольское, это – за гранью, под полом, в преисподней, потому что нет конечного результата, а есть вечная игра, в которой ставки – твое ощущение вечно живого горя. Положим, он был бы сумасшедшим, она бы его лечила, периодически у него наступало бы просветление. Этим процессом можно было бы руководить. А как можно руководить алкоголиком? Красивый, внешне здоровый, талантливый, гордый человек в мгновение ока становится идиотом, мало того, подлецом по отношению ко всему, что есть корень жизни. Жалкий дебил с топором на суку – тюк-тюк… Ты же на нем сидишь! А потом вдруг нормальный, и ты забываешь дебила, но потом на ровном месте ни с того ни с сего – блюмс! – и все по новой. И опять ждешь и думаешь, только бы был жив.

Вот так повертишь в мыслях, как ложкой в супе, и испугаешься. Нет, не надо думать про сумасшедший дом, не надо играть с судьбой в прятки. Лучше уж так, как есть.

У нее теперь было три состояния, три чувства к сыну. Она его жалела, боялась и ненавидела. Три состояния, которые никогда не объединялись по двое. В каждый конкретный момент одно из этих ощущений было настолько объемным, что занимало нишу полностью. Когда жалела – плакала, когда ненавидела – метала молнии, предметы так и летали по квартире и, как ни странно, не бились, не ломались – дом был с ней солидарен. Когда жалела – выла и пила лекарство.

Единственным подспорьем в ожидании (пришел – не пришел, вернулся – или продолжает пьянствовать) были пасьянсы. Нетленное бабушкино наследство – умение убивать время с помощь карт. Семейных пасьянсов было два. Один назывался «косынка», или «красное-черное», название второго она не знала, это тот, где перекладывать можно только по одной карте. Общая идея – собрать все карты по масти на тузы. При колоде в сто четыре единицы это было длительное занятие. Иногда часов шесть-семь беспрерывной работы!

Пасьянсы не сходились. Если «у них» все было хорошо, то раз-два – и все карты собраны. А в запойные дни карты ей не подчинялись. О, она могла сразу почувствовать поведение колоды, и удивления достойно, как сопротивлялись короли-дамы, розовощекие валеты, тройки и двойки положительному исходу. Но она сражалась до конца. Юлии Сергеевне казалось, что она ведет борьбу с невидимым злом, и если хватит у нее ума, терпения и интуиции, чтобы собрать на восемь тузов всю вражескую рать, то беда – злобный монстр с лиловыми сивушными губами – разожмет в какой-то момент когти и выпустит пьяное, бесчувственное тело сына. И он упадет, как труп, и сознание медленно, по капле, по песчинке, по молекуле начнет к нему возвращаться.

Потом уже и в трезвые дни она не находила себе места. Юлия Сергеевна задавала вопросы и не получала на них ответа. За кого она, собственно, больше переживает – за сына или за невестку? Страдания Любочки были так понятны, так ей созвучны. А каково живется сыну? Может, ему там – в пьянстве – вполне комфортно. Ким – вольная птица, и на их беды ему наплевать! И тут же возникало чувство вины – она плохо воспитала сына, она не объяснила, недодала, не заставила, а если алкоголизм – болезнь генетическая, то это негодные родительские гены испортили жизнь и сыну, и Любочке, и маленькой Сашке. От этих мыслей сразу приходилось пить валокордин и садиться за пасьянс.

Бывали вечера, когда Юлия Сергеевна бунтовала – против всех. Ей хотелось сбросить с себя хоть малую толику ответственности. Бунт ее был пассивным, она как всегда разговаривала сама с собой. «Я никого силой не толкала под венец! Более того, я предупреждала, что ему рано жениться, ему надо учиться… Из-за нелепой женитьбы он попал в армию!» Мысленный оппонент возражал: «Но ведь были у тебя мыслишки – “А может, и пусть – ранний брак. Взрослая жизнь выведет его за ручку из детства!” И даже когда он в солдаты загремел, ты ведь думала – армия убьет в нем инфантильность!» Не убила. Армия только придала Киму неожиданно жестокие черты.

Но так жить нельзя! Любочкино бытование – как операция без наркоза, как незаживающий открытый перелом. Юлия Сергеевна затыкала уши и кричала уже в голос: «Я не могу слышать про вашу жизнь. Не можешь с ним жить – выгони его к чертовой матери!» И знала, что «чертовой матерью» станет она сама, куда же сын пойдет, как не домой? Но пусть, пусть. Он будет пить у нее под боком, но хотя бы ответственности станет меньше.

Но Любочка не воспринимала слова свекрови всерьез. Она отвечала разумно и не без юмора: «Выгнала бы, да мужиков в России мало. Замену я ему вряд ли найду. И здесь какой-никакой, а все-таки отец». Юлия Сергеевна знала, что удерживало Любочку от решительного шага. Она все еще любила этого ненадежного, странного, закрытого, застегнутого на все пуговицы, но душевно расхлюстанного, больного человека – ее сына.

4

Ким лежал в ванне уже девять часов. Мы с Сашкой уходили утром – одна на работу, другая в детский сад – он уже лежал в горячей воде, спал, вечером вернулись, он в том же положении. Я раздела Сашку, посадила ее мультики смотреть, а сама пошла в ванную. Лицо у Кима было глянцевым, лиловым, под глазами круги, подушечки пальцы скукожились, как у утопленника.

– Может, вылезешь? Пора бы уже…

– Может, и вылезу, – ответил Ким, не открывая глаз.

– Вылезай, мне ребенка надо умыть.

– Умоешь на кухне.

– Где ты был все эти дни?

– Не твое дело.

Вот и поговорили… с любимым. Слякоть, паршивец, негодяй, пьянь!

Говорят, что в семье алкоголика все невропаты, а жена – в первую очередь. Мне трудно с этим согласиться, потому что я, как бурлак, – в лямке. Невозможно представить себе бурлака-неврастеника, да еще даму. Если образ бурлака для сравнения вам кажется сомнительным, тогда я – кариатида, карийская дева, поддерживающая не только балочную конструкцию, но само небо. На мне дом, семья, работа и больной муж. Мне некогда быть невропатом.

Унижений, слез, тоски (словарь можно длить бесконечно) есть вдосталь, но я считаю, что не каждый человек имеет право быть несчастным. Я, например, не имею. Многие мои желания сбывались сами собой. Кроме того, человек всегда имеет выбор. Правда, Юлия Сергеевна, она любит выворачивать жизнь на изнанку, говорит, что изначально человек ничего не имел, а право выбора дал людям Бог. И придумала это не она сама, а Блаженный Августин еще в IV веке. Пусть так. Бог дал мне выбрать, но выбрала я сама, и поэтому оставьте меня в покое и не лезьте с утешениями. Свои беды я буду «застирывать вручную».

Я сама выбрала Кима. У нас была любовь. И какая! Это Чехов, что ли, про «небо в алмазах»? В те поры не только небо, но каждая тропка была усыпана алмазами, залита ими, как росой, и чтоб я ножки не изранила об острые грани, меня несли на руках. Ким и нес. Красиво говорю? В жизни было еще красивей. Зачем мне блестящие мертвые камни, если жизнь тогда дышала глубоко, взахлеб, это потом бытие мое приобрело астматический компонент.

Жилье, моя крохотная двухкомнатная квартирка в центре Москвы, мне сама в руки упала. Выросла я в Орехове-Борисове, там и сейчас живут мои мама, папа, брат и бабушка. Теснота жуткая! И вдруг умирает другая бабушка – папина мать. Слава Горбачеву – Ельцину! Квартира принадлежала уже не государству, а бабушке, и потому была завещана любимой внучке. С мебелью. К свадьбе.

Жизнь наша до армии была веселой, безбытной, жили на копейки, компания была веселой. Собирались всегда у нас, хорошо без родителей! Я как-то не замечала, что Ким уже пил. Все пили.

А потом была армия. Ким уезжал в декабре. Проводы были что надо, всю ночь куролесили, а утром в жуткую рань все вместе поехали в призывной пункт. На улицу вышли и обмерли – так красиво. Снег шел целые сутки, а потом подморозило вдруг, все кусты и деревья в снежных шапках-рукавичках, белым-бело. Доехали до военкомата. Огромный двор, фонари горят ярко, а солдатиков-то и нет, одни жены-матери. Все орут, оказывается, мы умудрились опоздать. Ким стал биться в дверь. Вышел мужик военный, наверное, старшина, сверил со списком, наорал на нас. Ким даже обнять меня толком не успел, его, как в воронку, втянуло в дверь. Мы с Юлией Сергеевной стоим рядом, плачем. Смотрю, а еда, что в дорогу ему собрали – пирожки, бутерброды, курица, вода, – вся осталась у нее в руках. Я кинулась к двери, стала колотить в нее руками и ногами: «Вот, передача, возьмите! Он же не в тюрьме!» А мне в ответ: «Не положено!» Потом пожалели, чья-то смуглая рука ухватила нашу сумку. Странно, столько лет пошло, а я так и не спросила у Кима, отдали ему тогда припасы в дорогу или сами ими позавтракали.

Ким служил в Сибири, под Новокузнецком. А через год случилось чудо. Какой-то крупный начальник из его части захотел встретить Новый год в столице, поехал в Москву в командировку и Кима с собой прихватил. За десять дней до Нового года я вернулась из Турции, куда ездила челноком со знакомыми ребятами из нашей же компании. Кроме вещей на продажу, всех этих дубленок, клеенок и покрывал, я привезла две огромные картонки искусственных роз. Они пользовались тогда в Москве спросом и были необычайно хороши: на длинных стеблях, с сочными зелеными листьями, а бутоны – из тончайшего шелка (нейлон, конечно!) цвета белого, розового, пунцово-красного. Розы надо было сортировать по цвету и длине стебля. Этим я и была занята, когда Ким ввалился в дом. И вот этой искусственной роскошью, с которой надо было пылинки сдувать, розы были товаром, мы украсили наш дом. И елка была великолепная, и стол как у людей. Но Кима больше всего потрясли даже не розы, а дыня, которую я прикупила на радостях. Дыня имела совсем не зимнюю желтизну, она сияла светом, как весенние одуванчики, и пахла благополучием.

Все было, как в хорошем романе, в котором герои мыкаются, страдают, и автор мучается вместе с ними, а потом захочет отдохнуть от бед и устроит всем настоящий праздник. Чтоб выбрать для этих целей Новый год, много фантазии не надо. С запахом хвои, чистым бельем, распахнутой постелью и чуть початой бутылкой шампанского. И его можно неторопливо попивать между поцелуями и объятиями.

На следующий день мы торговали розами на Лужниковском рынке (вот уж помойка!) и хохотали, как безумные. В три дня избавились от всех трех картонок. Правда, много роз купили ближайшие подруги и родственники. Нейлоновые розы действительно были очень красивыми. Господи, как давно это было!

Что и говорить, Ким много счастливых страниц вписал в семейную книгу, а если хотите, внес в семейную копилку (глиняную кошку с синими глазами), а потом так стремительно начал оттуда вынимать, ничего не добавляя, что мы стали банкротами. Про алкоголиков говорят, что они всегда помнят кайф первой выпивки и потом ищут его всю жизнь, так и я. Я помню полную копилку, полноту счастья, и все еще надеюсь, верю, что потечет река вспять и наполнит осушенное озеро.

Выпивки у Кима бывают штатные и нештатные. Штатные – это чей-то день рождения. Здесь он пьет на законных основаниях, но, как ни странно, не упивается в дым. То есть в дом приходит на своих ногах. На это я закрываю глаза, потому что все пьют. Правда, по-разному. Коля Танеев, он сейчас бизнесмен и состоятельный человек, пьет слабо, пить сильно ему здоровье не позволяет (ах, кабы у моего был гастрит, то-то счастье). Правда, в первый день он пьет, как все, то есть много, но быстро пьянеет и заваливается спать. А на следующий день, когда все опять пьют, он может и не пить. Аркаша Корольков, Кимов соклассник, пьет очень много, но соблюдает неоскорбительный для жены график. Варя работает на «скорой помощи». Если жена «на сутках», то он пьет вусмерть (сынишка их на свекрови), но к возвращению жены он уже «зайчик», выспится, отмоется и будет весь ласковый, пахнущий хорошим одеколоном встречать жену. Боря Войнов умеет ограничить себя тем, что завтра у него встреча с клиентом, а это деньги. Никитон вообще не пьет. А моему соколу всегда море по колено.

Нештатная выпивка происходит без меня, и связана она не с праздниками и днями рождения, а с личной жизнью Кима и его работой. После армии работу в Москве было найти трудно. Восстановиться в институте он отказался категорически. Кончилось дело тем, что работу подыскал ему сослуживец, они в армии вместе стенгазету рисовали. Там и выяснилось, что Ким образован, не без способностей, то есть не чужд карандашу и кисти, и еще что-то у него есть очень нужное, какое-то деловое качество, скажем, коммуникабельность… не верю я им, просто они мне голову задурили.

Этот Ленчик Захарченко мне сразу не понравился. Высокий, красивый, говорливый. Поговорит минуту, и уже ощущение, как от варенья на рукаве. Ты рукав замыла, но руки стали сладкими, и подол к коленкам пристает. Липкий человек. С Ленчиком в дом пришла девушка – чистая, незамутненная, как реклама, но выпить тоже не дурак. Тут же завязался активный разговор, который кончился тем, что Ким пошел работать. Сущность его работы я до сих пор понять не могу, он меня в эту сущность не пускает. Кимовой работе подлежат и новые друзья – голоса за сценой. С ними я общаюсь по телефону, когда разыскиваю по городу моего благоверного. Все они представители авангардного искусства, может быть, художники и скульпторы, может, из глины что-то лепят, а может, корзины плетут – не знаю. Ким с Ленчиком устраивают для них выставки и презентации. С некоторыми из авангардистов я знакома, но вообще-то Ким их от меня скрывает, оберегая то ли меня, то ли их. Это его личный мир, и в этом мире он спивается, катится под откос. Однажды видела одного из его спонсоров. Ох, не понравился он мне, мохнатый человек, опасный, а Ким говорит: «Ты что, совсем дурочка? Ничего в людях не понимаешь! И почему обязательно – уголовник? И вообще мы все уголовники».

И что удивительно, Ким исчезает из дома, когда у нас все хорошо. Если мы из-за чего-то поругались, он не исчезнет. Он будет орать, показывать, где раки зимуют, будет бить в стену кулаками и, забывая, что Сашка за стеной, угрюмо материться, словом, обнаруживать все признаки истового желания вырваться на свободу, но из дома не уйдет. Но когда мы помирились, и тихий ангел пролетел, а Ким не просто хорош, но еще добавил к благостной картине мира последний штрих – принес две неподъемные сумки картошки или пропылесосил весь дом, тогда жди, что вечером он непременно слиняет.

Уходил он всегда «на полчаса, от силы – на час». Причина самая разумная – за газетой, за сигаретами или уж совсем неоспоримая: «Мне надо».

– Ты что, не веришь моему честному слову? Ну я точно буду через час! Головой клянусь.

Новые головы отрастали у него быстрее, чем у Змея Горыныча. Для меня Ким загадочный человек. Он образован, умен, никогда не жалеет деньги на книги и, надо отдать ему должное, он не просто их покупает, но еще и читает. Но спросите меня – что я знаю про его духовный мир? Я даже не знаю, есть ли он у него вообще. Очень может быть, что все прочитанное проскакивает сквозь него как мясо через мясорубку, оставляя на стенках ее только жирную слизь. Когда после пьянки он говорит: «Я прав!» – он действительно так думает или лукавит? Не знаю. Или ему так беспробудно скучно со мной, что он готов убежать куда угодно, только чтоб не сидеть дома? Но когда, например, он уже порядком принял, но считает, что нужно добрать, словом – уйти из дома, а я стою на пути расставив руки, мол, не пущу, он, отодвигая меня, как стул, не забывает при этом сказать, что любит меня и будет любить всегда.

Он часто говорит, что золотая его мечта – жить одному, но он не может оставить нас с Сашкой. Врет, ведь врет! Он боится остаться без денег, домашних ужинов и чистых носков.

В свои двадцать семь он выглядит на сорок. Обрюзг, потолстел, неприятно залиловели щеки, после пьянки глаза становились красными, как у кролика. После многодневных отлучек он приходил домой грязный, волосы пахли дымом и какой-то дрянью. Тогда он лез в ванну и отмокал там по много часов. Однажды он провел в воде без малого три смены – восемнадцать часов!

Вначале я ужасно его ревновала. Я считала, что у него есть не просто женщина, а вторая семья. Но друзья всегда помогут разобраться, даже если не желают этого. Сам Ким темнил, врал или вообще отказывался говорить на эту тему, но все мы живем в социуме. Один из друзей проболтался по полной программе, другой ненароком заявил, что видел намедни моего благоверного. Были в их компаниях женщины, как не быть, но все они были случайны и не ему принадлежали. Я точно знаю, что постоянной любовницы или другой семьи у него нет.

Ким необычайно хитрый. И хитрость эта не от ума, а от инстинкта выживания. Он без конца играет со мной в поддавки и всегда выигрывает. Он так выстроил наши отношения, что я как бы не жена, а мать, у которой он должен заработать на кино хорошими оценками. При этом он не согласен хотя бы формально отдать мне власть в доме. Он на троне, он глава семьи! Но все это только поза. Он купит билеты на поезд, если мы едем отдыхать, но его об этом надо не просто попросить, а самой узнать заранее вокзал, номер поезда и время его отхода. Он никогда не вспомнит сам, что надо заплатить за квартиру, сходить с Сашкой к врачу, чтоб сделать уколы, не обеспокоится – доживем ли мы до получки… Вы скажете, что это мелочи. Да, но что сейчас – крупное? Где мамонты, которых бы он убивал, чтоб накормить нас с Сашкой? Есть ли в современном мире что-то настолько крупное, чтобы оно не оскорбляло мужиков и они бы с удовольствием брались дома за это дело?

О! Я знаю, читала – алкоголики очень инфантильны. Они могут быть по-своему порядочными, добрыми, умными, тонкими и звонкими, но они ни за кого не хотят отвечать. Они не переносят ответственности, они сбрасывают ее с себя, как чужой груз, и спокойно шествуют по жизни.

Конечно, я выясняла отношения много раз – он или молчит, или хамит. И еще гордится тем, что вещей из дома не выносит и пьет на свои деньги. Домашняя ругань, это такая горькая вещь! Я сказала, что в следующий раз выставлю его чемодан за дверь и больше в дом не пущу. Впустила, конечно.

Жалко. Потом он привык к моим угрозам. Однажды действительно выставила чемодан, а утром нашла своего любимого под дверью. Он подстелил все содержимое чемодана – свитера, рубашки, брюки – на пол и улегся спать.

Потом жить стало совершенно невтерпеж. Эта окаянная манера исчезать на несколько дней, и ни слуху ни духу! Сейчас убивают, похищают и увозят на какие-то подпольные алкогольные заводы, невинных забирают в милицию и отбивают им почки, а он в пьяном виде агрессивен и непотребен. Ну скажите, зачем мне такая жизнь? Не понимаю… не понимаю… А потом он вдруг сказал – кодируй, я согласен.

5

Я почему согласился идти к Ивану Макаровичу? Попробую объяснить. Вот только не знаю, с какого конца взяться за это объяснение. Ничего особенного не произошло, обычный день, обычное возвращение домой после некоторого отсутствия. Объяснить, почему ты пошел кодироваться, так же трудно, как ответить на нелепейший вопрос – зачем ты пьешь? Разница только в том, что в первом случае был порыв, минутное затмение, а во втором… такой у меня образ жизни. А вообще-то – пошли вы все!

Просто я сцен семейных не переношу. Ни Люба, ни мать меня не понимают и не в состоянии понять. Обе хотят мне счастья, но на свой манер. А я хочу жить собственным умом – не ихним. Пока я особого смысла в жизни, то есть в существовании, не вижу. Вокруг – полное безобразие, которое никто не в силах изменить. Всё видели – и кровавые революции, и бархатные – исход всегда один. Гнусность. При социализме плохо жилось, при капитализме стало еще хуже. Кругом ворье и вранье. Наверху, в мутных олигархических водах, плавают акулы, так и вгрызаются в живую плоть, аж трепещут от жадности, а прочая масса, эта самая живая плоть, тихо шевелится на дне, в иле. Видно, такова природа сущего и ее не изменить.

Итог: общественное по нулям, но есть личное – семья. То есть нет, не так. Я понимаю, что я муж, отец и сын. И они не переставая хором твердят, что я нужен им именно в этом качестве. Неправда ваша… я вам только обуза. И как только я это осознал!.. В общем, хреново было.

Приобщился к алкоголю я в армии. Хотя Люба говорит, что в десятом классе я уже прикладывался. Но это было просто баловство. Мне хотелось выглядеть старше. То, что она – «студентка, спортсменка и красавица» – снизошла до верзилы-школьника, совершенно потрясло мое воображение, я из кожи лез, чтоб быть ей под стать. И в институт поступил дуриком, выбирая не профессию, а маленький конкурс. Потом бросил эту тягомотину к черту. Ну какой из меня педагог? Бросил и тут же загремел в армию. Мы были уже женаты.

Армейская жизнь была вполне сносной. Тогда уже отшумел Афган, меня не убили, не покалечили. Мать, правда, говорит, что меня сломали. Никто меня не ломал. Вообще про службу в армии говорить не будем, это запретная тема. Я даже во сне запретил себе видеть армейские будни.

Когда началась наша с Любочкой любовь, у нас была разница в год. Когда я вернулся домой после армии, разница была в десять лет. Уму непостижимо, как ей удалось столько сделать за два года. Она не стала олигархом, депутатом и крупным чиновником – в двадцать четыре года это достаточно трудно. Но она кончила институт, устроилась на работу в иностранную фирму, купила подержанный «ауди» и сделала евроремонт в своей видавшей виды квартирке в Пожарском переулке.

А потом Сашка родилась. Четыре месяца Любочка вскармливала наше дитя, а потом вернулась в свой драгоценный офис. А в доме появилась толстая, благодушная и очень дорогая нянька. Но не нянька, конечно, ставила на ноги Сашу. Здесь моя матушка принимала самое горячее участие, за что я ей очень благодарен. А то, что вслух об этом не говорю, никак не умаляет моего чувства. Но они этого не понимают. Они хотят, чтоб именно вслух – днем и ночью.

Матушка живет полноценной жизнью и того же ждет от меня. Она говорит, что Бунин говорил (какая дурная тавтология! – из нее состоит вся моя жизнь), так вот Бунин считает, что в жизни главное – память и творчество. Память у матери как у больного аутизмом – она помнит все, а потребность в творчестве она реализует в бизнесе. Хотя какой это к шутам бизнес? Какая-то сумасшедшая русская старуха с деньгами, обитающая в Бельгии, приспособила матушку торговать собачьим кормом. Пожалуйста, корм так корм. Чем он, скажем, хуже, чем оружие, нефть и наркотики? И все равно унизительно, что ей, бывшему (или бывшей? как по-русски-то?) ученому, не нашлось лучшей работы. Голова у матери теперь всегда занята собачьим кормом, но, конечно, остался там уголок, который перерабатывает знания, которое накопило человечество. Знания эти, как всегда, касаются философии и литературы. Она без конца цитирует великих и старается приспособить меня к своему бизнесу. Но в этой ситуации я подхожу только на роль собаки – беспородной, но преданной.

Ей нужен Сын с большой буквы, собирательный образ, начиненный хрестоматийными добродетелями, а судьба-здодейка подсунула полуфабрикат, которой никак не вылепляется в окончательный продукт. Мать жалуется: «Я не ожидала от судьбы такого подвоха. Я даже простила ей, что твой отец был пьяница. (К слову скажу, что до армии я этого не подозревал. Вообще я отца помню плохо. Мне было семь лет или около того, когда он от нас ушел.) Но Сын! Этого я судьбе не прощаю!» Так и видишь Судьбу в виде суровой жрицы в суконном хитоне. Она – эта, в хитоне – заламывает руки и канючит у матери: «Как же – не прощаешь? А как же мне быть? О, прости меня, прости…»

Мать очень не глупый человек, образованна, добра, но иногда бывает так наивна, так театральна. Меня с души воротит от кокетства словами. Пьющий человек изнанку жизни постиг, для него ненатуральность – нож острый.

Помню, упал в собственном подъезде, долбанулся о какой-то крюк в стене, а может, об угол почтового ящика. Упал и раскровянил щеку – сильно. Обычно в отключке я домой не прихожу. Иногда дня по три, а то и больше дома не бываю, что правда, то правда. То есть живу на стороне столько, чтоб в себя прийти. И каждый раз, конечно, сцены. «Мы тебя по моргам, больницам милициям ищем, а ты!..» Ну и так далее. А что меня искать. Я тот пес, который гуляет сам по себе. Природа у меня такая! А они: «Ты должен ночевать дома! В любом виде приходи, но приходи!» Вот я и пришел. И звезданулся о крюк. Лежу на полу, вся морда в крови и руки тоже. И тут вдруг вспомнился совершенно не к месту материнский голос: «Кортасар говорил, что кровь пахнет гелиотропами и прибрежными болотами». Господи, ну зачем русскому мужику знать про неведомую траву гелиотроп? И так поэтично все, что от злости слезы подступили. Как на грех, Люба пошла вниз за почтой. А дальше вопли: «Тебя ранили, порезали, избили? До чего ты дошел? Только не плачь! Лежи здесь, я вызову “скорую”!»

Из моих слов можно представить, что мы живем вместе с матушкой. Нет. У Любы квартирка в Пожарском, а мой родной дом на Чистых прудах. Но мать моталась к нам так часто, что все изгибы нашего бытия ей были известны. К тому же есть телефон, мерзкое изобретение человечества. Минута, и мать уже ловит машину и летит к нам в Пожарский на всех парусах. С моей Любочкой они совершеннейшие единомышленницы.

Про Любу, как и про армию, мне говорить трудно. Она хороший человек. После моих угаров, когда точит стыд – мерзкая штука, – я со всей очевидностью понимаю, что она очень хороший человек. Поэтому и молчу, и не иду на контакт. И она молчит. Что нового можно сказать друг другу? Люба за семью и чистый быт. Все женщины мира за семью и чистый быт. Будь их воля, они бы всех мужиков спеленали, потом уселись на эти мумии, кормили с ложечки и говорили, как они их любят. На ночь можно и распеленывать.

Ну хорошо, я не прав. Да, я испортил ей жизнь. Да, она меня любила, а я все испортил. Дальше что? Ничего изменить я уже не в силах. Если тебе так легче, то я согласен прыгнуть с десятого этажа. Спрашивал, не хочет. Говорит, что ТАК ей легче не будет.

А Сашку я люблю. Люба говорит, что я зло на ней срываю, а это нечестно, ребенок перед тобой беззащитен. Можно подумать, что я сам этого не знаю. Я каюсь, я плачу, и слезы мои пахнут гелиотропом и прибрежными болотами. Нужен ребенку такой отец? Ни в коей мере. Любочка с маменькой моей его вырастят и выучат. И хорошо, что не мальчик. Пить не будет. Хотя жизнь сейчас такая зараза, что ничего нельзя предсказать.

Может, я излишне жесток? Не знаю. Может быть, я пью больше по привычке? И не каждый раз водка дает избавление от… не буду писать – чего. Пьющий меня сразу поймет, не пьющему не объяснишь.

Потом мать принялась меня лечить. Я должен был три раза в день принимать с чаем какие-то гомеопатические шарики. Это, дескать, народная медицина, совокупленная с последним словом науки. Шарики уничтожают зависимость от алкоголя, после них совсем не хочется пить. Покупалась эта панацея на площади Маяковского в какой-то частной лавчонке. Уже одно это не вызывало у меня доверия. Но об этом разговор дальше. Вначале мать давала мне эти шарики тайно, для чего переехала к нам на жительство. Мне она сказала, что собирается делать у себя ремонт. Промаявшись у нас два месяца, мать устала и решила взвалить эту обязанность – подсыпать шарики в чай – на Любу. Та категорично отказалась. И не потому, что с утра до ночи пропадала на работе. Если б она в эту гомеопатию поверила, то с работы ушла, в этом я совершенно уверен. Хотя как бы мы жили на мою тощую и эпизодическую зарплату – ума не приложу.

Шарики были рассекречены. Мать каждый день звонила мне утром и вечером с напоминаниями и составляла какой-то неведомой график моей жизни, по числам – когда пил, сколько дней, какое количество шариков мне надлежит бросить в чай, суп или кофе. Дурдом! Я не выкидывал это гомеопатическое добро в помойку, я честно старался соблюдать предложенный режим. Я видел, как для матери (не для меня!) это важно. Но одно дело – видеть, а другое – просто жить. Работа у меня такая, что я все время с людьми. И у меня много друзей. И трезвенников среди них нет. И подробность с белыми глупыми шариками мне осточертела.

Продолжалось это почти год. И весь год мать вела со мной увещевательные разговоры. Там было много призывов, примеров из жизни великих, но всегда удручающе точно просматривался костяк разговоров: «Любочка тебя бросит. Ты сопьешься и умрешь под забором». Разговоры были скучными, но что удивительно, мать всегда точно угадывала мои мысли. Собственно, это были не разговоры, а монолог с единственным зрителем – мной.

– Любочка тебя бросит. Ты будешь бомжевать и валяться под забором.

Я молчу и думаю: «Как же я буду бомж, если я в твоей трехкомнатной прописан?» И она тут же:

– Ты, конечно думаешь что в бомжи не попадешь, потому что я тебя из собственного дома никогда не выпишу. Но я не вечна. Матери, знаешь ли, умирают.

Я тут же про себя с ехидцей: «Пошло-поехало, любимая тема. Как в опере, честное слово! Посмотри на себя и на меня, я в свои двадцать девять живой труп, а ты в пятьдесят – кровь с молоком. Ты вечная, как скульптура Родина-мать». И вообразите, она тут же в ответ:

– И не смотри, что я хорошо выгляжу. Каждый твой загул – это моя аритмия, моя бессонница, мой расстроенный желудок. Я все время в состоянии медвежьей болезни. Но медведей хоть не рвет на нервной почве. Хотя кто их знает, может, и рвет. Объясни мне, сын, откуда у пьяниц силы берутся? Я думаю, что, проспиртовавшись, они превращаются как бы в растения и продолжают шуметь листвой при любых обстоятельствах. Я умру, а ты, так же шелестя, пропьешь мою квартиру.

Мне хочется крикнуть: «У меня таланта не хватит перевести метры в рубли! Я перед миром растерян. Так что живи и не волнуйся!» Конечно, я промолчал, но ей и не нужен мой ответ.

– Сам-то ты, конечно, не сможешь квартиру пропить. Ты совершенно непрактичен. Без меня ты даже обменять ее на меньшую не сможешь. Но найдутся помощники.

И так по кругу, до бесконечности, пока не взвинтит себя до слез. Плачет и упрекает меня в том, что я с ней спорю – не на словах, конечно, а всем своим видом, тупым взглядом, образом жизни и сцепленными в замок пальцами.

А Любочка пела свою песню: «Кодироваться тебе надо, кодироваться… У меня есть замечательный врач. Он лечит очень богатых людей. Богатые тоже плачут, и у них тоже есть пьяницы. Кодирование дает замечательный результат. Говоришь, не получится? Но попробовать-то ты можешь? Ты ведь измучил нас до крайности. Ты погибаешь, погибаешь!..» Так и жил между двух огней.

А потом случился день, или вечер, а может быть, вообще ночь. Я уже от мужиков знал – ищут меня. Мать висит на телефоне, Любочка обегает общих друзей. И еще сказали – Саша заболела, вроде ангина с высокой температурой. И с Юлией Сергеевной что-то случилось (так зовут мою мать), то ли упала, то ли с сердцем.

Доехал до дому, иду к подъезду, слышу, кто-то за мной торопится, прихрамывает. Оглянулся – мать. В лифт вошли молча, даже не поздоровались. Я нажал на кнопку, лифт пополз вверх. А мать отвернулась от меня, привалилась щекой к стенке и заплакала. Тихо так заплакала, и никакой позы, только щека дергается. Я и не замечал, что у матери такие мягкие, дряблые щеки. И еще хромает. Что с ней случилось? Обострение артрита или правда упала? А ну как и впрямь помрет.

Мы вошли в дом, и я сказал Любочке: «Ладно, кодируйте. Я согласен».

6

Историю нашу можно начать с того, как высокое посольство князей Василия и Семена Ряполовского вместе с дьяком Федором Курицыным в…… год от Рождества Христова (читай, в 1494 году) прибыло в Вильну договариваться о сватовстве княжны Елены, старшей дщери Иоанновой, и великого князя Литовского, Русского и Жомотского Александра Казимировича. Личным толмачом дьяка Курицына был никому не известный флорентиец Паоло, для которого и латынь, и русский язык были родными. О причине этого феномена мы расскажем в своем месте.

Однако такое начало, хоть сватовство и есть в некотором смысле ключ к нашей истории, ничего путного не сулит. Русское посольство принимали пышно, но о сватовстве не договорились, не сошлись в цене. Гораздо важнее для нашего повествования объяснить, как занесло в Вильно Паоло и какое он имел отношение к Курицыну.

Первая встреча маститого дьяка (по-нашему, считай, министра иностранных дел при дворе Ивана III) и мальчишки-итальянца случилась спустя неделю после того, как посыльный царя Юрий Траханиот привез из Италии в Москву мастеровых людей: каменщиков и рудников. Уже был возведен славным муролем, то бишь архитектором, булонцем Фиорованти белокаменный Успенский собор, и не менее славный венецианец Марк возвел на царском дворе палату, названную впоследствии Грановитой, и теперь за Архангельским собором возводили каменный дворец для царя Ивана и семейства его. Работы было много, и вновь прибывшие иноземцы тут же были приставлены к делу.

В весенний день, погожий и свежий, дьяк Курицын, любопытствуя, забрел на строительную площадку, очень ему хотелось посмотреть, как работает нововведение – особое колесо, которое с легкостью поднимает наверх кирпичи. На подходе к строительству Курицын услышал громкую ругань, итальянская речь булькала, как горячая каша в котле. Ругани вторил голос переводчика, и поскольку он был мелодичен и совершенно лишен злобной и обиженной окраски, которой речь итальянца мастерового, то во всем это был скорее не назидательный, а комический эффект.

– Ты что намешал, пащенок? – мелодично взывал переводчик к лохматому, испуганному и подобострастно скособоченному парню. – Это известь, по-твоему? Раствор должен быть клеевит, мешать его надо густо! Нас зачем сюда привезли? Учить! А что я скажу, если ты не учишься? Да за такую работу я имею право вычесть из твоего жалования сколько пожелаю. А я могу пожелать очень много.

Лохматый парень не пытался оправдываться, а поскольку слушал он не грозного мастерового, а ангелоподобного переводчика, то и реагировал на ругань соответственно – застенчиво и приветливо. Терпение мастерового пресеклось. Он схватил парня за холщовую рубаху, притянул к себе и заорал, вытаращив глаза.

– Ты меня слушай! Что таращишься? – повысил голос переводчик. – Вот сейчас пошлю тебя на конюшню, совлекут там с тебя порты да всыпят по заднему, глупому месту!

Лицо парня приняло и вовсе идиотское выражение, он не понимал ни слова и с перепугу улыбнулся. Мастеровой выкрикнул длинное ругательство, и, отлепив правую руку от плеча бестолкового работника, занес ее для удара. Вот тут мальчишка-переводчик и показал себя. Он повис на могучей руке и выбросил в лицо мастерового фонтан слов. Говорил он так быстро, что Курицын с трудом его понимал:

– … этот волосатый юноша не виноват, потому что не он готовил раствор, его приставили только размешивать, а раствор готовил другой, такой бородатый без передних зубов, этот бородатый сейчас ушел, а вести себя так не следует, потому что на севере люди спокойные и степенные, они не понимают нашего романского темперамента, а потому боятся нас, как чертей… А-а-а!

Последний вопль был вызван тем, что мастеровой, устав искать виновного, цепко ухватил переводчика за ухо и потянул с силой вверх, явно намереваясь оторвать.

– Чтоб завтра здесь духу твоего не было! – прорычал он. – Не уйдешь по доброй воле, сообщу куда следует.

– Ну будет, будет, – сказал Курицын подходя.

Мастеровой выпустил ухо, вытер руки о штаны, словно схватился ненароком за змею или другого такого же неприятного гада, и ушел, продолжая ругаться вполголоса. Лохматый парень, считая, что уже получил должную порцию ругани, тут же сгинул. Юный переводчик натянул на уже распухшее красное ухо бархатный берет и с вызовом уставился на Курицына.

– Ты откуда же такой взялся? – с интересом спросил дьяк. – Я тебя здесь раньше не видел.

– Я приехал из Флоренции, – он подумал и добавил: – Вместе со всеми.

– Ты тоже каменщик? – Курицын с недоумением окинул старый, обмахренный на обшлагах кафтан переводчика.

– Я пиит! – гордо вскинул голову мальчишка.

– О Господи… И что же ты сочиняешь?

– Канцоны, новеллы, комедии… Я умею писать погребальные речи, я обучен искусству думать и рассуждать. И еще я играю на арфе и свирели.

– Но государь не заказывал в Италии поэтов. Погребальные слова у нас произносит священник. Умение рассуждать весьма полезно, но государя более интересуют архитекторы, строители и оружейники.

– Это все цеховые люди…

У мальчишки была привычка пожимать не двумя плечами, как делают по обыкновению люди, желая избежать ответа, а вздыбливать одно худенькое, цыплячье плечико. Старательно выбритые щеки (а что там брить-то – пух) поджались в иронической гримасе. У него были рыжеватые, коротко постриженные волосы, надо лбом непокорным веерочком торчала прядь, в простонародье говорят – корова языком лизнула.

– Ты назвался каменщиком. Так? А раз ты пошел на обман, значит… Ты вынужден был оставить Флоренцию. – Курицын сделал ударение на втором слове. – Ты бежал?

Опять молчание, только в карих глазах вспыхнуло вдруг и тут же погасло жгучее выражение испуга, отчаяния, а может быть, скрытой ярости.

– Ты убил кого-нибудь?

– Убивают воины, рыцари, кондотьеры. Еще убивают преступники. А поэты поют песни и славят прекрасных дам.

Курицын расхохотался.

– Во-она как! Но в Москве дамам не поют баллады. Даже при дворе царицы Софьи Фоминишны не принято бряцать на арфе. Наш обычай не допускает такой суеты. Откуда ты знаешь русский?

– Это моя тайна.

– Я вижу, ты нашпигован тайнами, как баранина чесноком. Как тебя зовут?

– Паоло.

– И что с тобой, Паоло, делать?

– Мне надо помочь! – сказал мальчишка страстно, и Курицын опять рассмеялся.

Скольким он за свою жизнь помогал – не упомнишь. Но что делать с этим нахальным иностранным отроком? О том, чтоб устроить его на службу в Приказ, речь не шла, да и молод он – пятнадцать лет, но на роль личного толмача при особе дьяка флорентиец вполне подходил. Уже через неделю Паоло перебрался в хоромы Курицына, что стояли подле древнего Богоявленского монастыря, и поселился в летнике на втором этаже.

7

Много лет спустя, доживая свою жизнь в полной тишине и безвестности на узкой горбатой улочке вблизи дворца Питти, Курицын вспоминал эти давние месяцы как лучшие в своей жизни. Ведь это чудо чудное, что в деревянной Москве, с ее простым неторопливым бытованием поселилась вдруг живая Флоренция. «Идем! – говорил Паоло. – Я проведу тебя по мосту Рубаконте к подножию величайшей лестницы в мире. Об этой лестнице писал поэт наш Данте», – важно добавлял мальчик. И Курицын послушно следовал за ним. Перед изумленным взором Федора Васильевича развертывалось во всей полноте зрелище флорентийской жизни. С высоты собора Сан-Миньянто он бросал взгляд на великий город. Именно тогда он увидел, как отражаются золотистые облачка в темных водах Орно, рассмотрел средь черепичных крыш великолепный Сан-Джованни – флорентийский Баптистерий, и строгие очертания францисканской церкви Санта-Кроче.

Паоло привез бывшую свою жизнь в котомке за плечами, и хоть торба была набита под завязку, это был легкий груз, поскольку состоял он из воспоминаний, грез и надежд. Вначале Курицын мало задавал вопросов, он только слушал, это уж потом пошли споры. И с кем – с отроком неразумным! Речь мальчика торопилась, не поспевала за образами, вязла в русских оборотах, и потому от горячности он иногда путался, сбиваясь на итальянский язык.

– Это дивный город, дивный город! – восторгался юный поэт, сохраняя при этом смешную, детскую важность. – Там много солнца, и сам город – легкий, он весь пронизан солнцем и влагой. Там тихие монастырские дворы, выстланные разноцветными плитами, в аркадах зеленеют лавры в кадках, дороги окаймляют стройные кипарисы. Городские улицы пропахли краской и лаком, знаете, лаком покрывают художники свои дивные картины.

А эти праздники на площади Санта-Кроче… О, там все кипит: кареты, носилки, ученые мужи в алых плащах, чернокожие слуги и дамы в богатых одеждах с волосами цвета меди, сияющими на солнце.

Больше всего Курицина поражала страстность юноши. В каждом слове его, в каждом жесте, а Паоло иногда проигрывал целые картины жизни, крылась столь иступленная любовь к Флоренции и самой жизни, что Курицын забывал дышать. Рассказ уводил воображение дьяка в такие дали, что иной раз казалось – полностью он уже не сможет вернуться назад, потому что часть души его навеки заблудилась в серебристых, мокрых от дождя оливковых рощах.

Страна несуетной красоты и немыслимого очарования – такой вставала Флоренция, родина Паоло. Но при этом сам отрок оставался полной тайной для Курицына. И надо сознаться, что флейтист, поэт и пилигрим, при всем своем обаянии и цветистости, за месяц совместной жизни сумел показать себя мальчишкой скрытным, тщеславным, любопытным сверх меры, неверным, обидчивым, а также оснащенным качеством, почитаемым в православии главным грехом, а именно – болезненной гордыней и свободомыслием.

– Тебя зовут Паоло, а фамилия? Как звали твоего отца?

Молчание. Потом быстрый, резкий ответ:

– У меня никогда не было отца. Но у меня был сеньор, мой хозяин.

– Кем он был, твой синьор? Как его зовут?

Молчание.

– Тебе неприятен этот разговор?

Паоло всем своим видом дал понять, что это именно так.

– Ладно, не надо имен. Но мать-то у тебя была? Про нее ты тоже не хочешь рассказать?

Юноша на мгновение задумался, и Курицын отметил эту заминку. Паоло словно прикидывал – говорить не говорить, хотя чего, кажется, проще – закрепить уже сложившиеся отношения знакомством с родителями и всей семьей. Ан нет! Где-то на свете осталась прекрасная Флоренция, по которой он тоскует и не пытается скрыть этого, но при этом говорит с уверенностью: «Я выбрал Русь. Она теперь моя родина».

Что значит – «выбрал»? Почему ему пришлось выбирать и уехать из Италии, этого земного рая, если он умен, образован сверх меры, любознателен…

– Ладно, оставим этот разговор.

– Но ведь у вас тоже есть тайны, – тут же отозвался Паоло. – Я живу в вашем доме, – он начал загибать пальцы, потом сбился, – уже много месяцев. Вы заставляете меня читать кириллицу, но при этом прячете какие-то русские книги. К вам ходят люди, много людей, и каждому вы выделяете время для беседы. Понятно, что меня вы не приглашаете к разговору, считая, что я слишком молод. Во Флоренции на этот счет придерживаются другого мнения.

– Это дела служебные, – резко одернул юношу Курицын. – Мы занимаемся очень важным делом. Государь повелел ученым мужам составить новый Судебный устав. Бога молю пособить нам окончить сей обширный труд в положенный срок.

– И потому вы обсуждаете дела судебные шепотом? Не надо! Говорите в полный голос. Я не буду подслушивать.

– А ты ничего тайного и не услышишь, – Курицын словно не замечал ехидства, которым был окрашен голос Паоло. – Мы пишем закон, по которому будут судить разбой, душегубство, святотатство, поджоги и прочая.

– Можно я спрошу, можно?

– Конечно, можно.

– Чем определяется на Руси судный устав? – в голосе обычная страстность, словно он без этого устава жить не может.

– Судный устав определяет судей и то, что следует считать судебным доказательством, как то поличное свидетельство, поле – судебный поединок и клятва, – терпеливо пояснил Курицын.

– А когда выбирают поле? Там ведь дерутся, да? Кто победит в поединке, тот и прав? Во Флоренции так не судят.

– Поле – это суд Божий. Если свидетель уличает кого-то в займе или грабеже, то уличаемый может идти биться со свидетелем. Если же ответчик стар, млад, увечен, будет женщиной, монахом или попом, то он волен выставить против свидетеля бойца. Свидетель же должен биться сам.

– А если свидетель стар, млад, увечен… ну и так далее?

– Тогда он тоже волен нанять бойца. Оба присягнут и будут биться.

Вот так они всегда уходили от главной темы – той, с которой начали разговор. И опять незаметно возвращались к прежней теме. Курицына интересовало все о Флоренции. Наезжая по посольским делам в Венгрию, он много раз дружественно беседовал с королем Матвеем Корвином, а тот, в свою очередь, общался с Лоренцо Медичи, неофициальным правителем Флоренции. Лоренцо прозвали Великолепным, и он вполне оправдал этот титул.

– Как секретарь, – важно пояснял Паоло, – я часто сопровождал моего синьора в его деловых и дружественных беседах. И в палаццо Медичи тоже. Лоренцо и мой синьор любили поговорить. И меня от себя не гнали.

– О чем же они говорили?

– Они рассуждали о словесности, поэзии, живописи, управлении общественными делами и прочих достойных делах.

Оказывается, во Флоренции куда более чтится не служебное времяпрепровождение, а досуг. Деловые обязанности и службу за деньги может справлять любой человек, даже недалекий, но использовать свой досуг разумно, то есть заполнить его высокими занятиями и игрой ума, может только человек истинно одаренный. Труды в досуге – это занятие словесностью, философией, созерцание истины, чтение античных авторов, ну и Библии, конечно.

– Они говорят: «Надо распределять время так, чтобы не терять его», – продолжал Паоло. – У них свой круг людей. Они собираются в монастырских библиотеках, книжных лавках, в богатых палаццо или просто у себя дома, чтобы поговорить, поспорить. Они очень любят обсуждать достоинства и недостатки человека. Не конкретного, а вообще как особь. Недаром достопочтенный Джанноццио Манетти, член Синьории, дипломат и викарий, написал замечательный труд «О достоинствах и превосходстве человека». Как жаль, что вы его не читали. Они называют себя «академией», а злопыхатели прозвали их «академией бездельников и болтунов».

Курицын расхохотался.

– И Лоренцо Великолепный тоже принадлежал с этой славной ватаге?

– О, да! Мой синьор говорил, что для высоких бесед необходимы ум, доброта и душевный покой. То есть незаполненность души пустыми деяниями и страстями.

– Неужели Лоренцо Великолепный мог себе это позволить? По-моему, жизнь его как раз не была безмятежной.

Последней фразой Курицын словно масла подлил в огонь.

– О, нет, конечно, нет! Мне был всего год, когда с Лоренцо и братом его Джульяно произошло страшное. Лоренцо был молод тогда и очень богат. Отец его уже умер, и он, естественно, хотел участвовать во всех делах города. И добивался, чтобы его приказы исполнялись. Нашлись люди, которых это не устраивало.

– Власть – страшная вещь, – согласился Курицын. – Многие согласны душу дьяволу заложить, только бы получить возможность распоряжаться чужими судьбами.

– Именно так, – согласился Паоло, недовольный тем, что его перебивают, – нашлись заговорщики, которые решили убить Лоренцо вместе с его братом. Местом страшного действа был выбран собор Санта-Репарата, а временем – воскресная служба. Обычно в соборе собиралось много народу, но это не смущало убийц, они думали, что в толпе им легче будет скрыться. Покушение должно было состояться во время таинства евхаристии.

– Какое злодейство! На Руси не убивают в церквях. Я говорю, разумеется, о соотечественниках, о людях одной веры.

– Дай Бог, чтобы этот обычай сохранялся вечно, – милостиво согласился Паоло.

– Ну дальше, дальше…

– Убили-то друзья. Франческо Пицци умело носил маску показного дружелюбия. Лоренцо был уже в соборе, а Джульяно запозднился, а может быть, он вовсе не собирался в этот день в церковь. Франческо и Бернардо пошли к нему в дом и уговорили пойти молиться. По дороге они веселили Джульяно всякими остроумными замечаниями, шутили и смеялись. Обнимались – да! Франческо надо было убедиться, что на Джульяно нет защитной кирасы. Привели Джульяно в собор и там по сигналу зарезали его, как овцу. На Лоренцо тоже напали, но тот успел увернуться. Ему только легко поранили горло. А дальше он сам выхватил шпагу и стал обороняться. Стоящие рядом синьоры встали на защиту Медичи. Среди них был и мой синьор. Именно поэтому Лоренцо Великолепный оказывал ему особое расположение.

– Как ты можешь удержать в памяти столько имен? – недоумевал Курицын.

– Эти имена держит в памяти вся Италия!

– Заговорщиков казнили?

– Их растерзали сами горожане.

– У нас такое невозможно.

– Чтоб казнили сами горожане? Учитель, возможно все и везде, только сюжет новеллы несколько разнится. И уверяю вас, очень часто действия заговорщиков все находят справедливыми. Например, история с Галеаццо Мария Сфорца. Его убили в Милане за год до моего рождения, и произошло это тоже в церкви.

– Твое появление на свет прямо-таки обставлено заговорами и убийствами!

– У нас, вернее, у них в Италии, – со значением поправился Паоло, – это обычное дело.

– Но почему заговорщики опять выбрали церковь для убийства?

– А где убивать? На охоте, в замке, во время прогулок? Там всегда рядом телохранители. Они не дали бы приблизиться к герцогу близко. Убивать надо в толпе. Но дайте я расскажу вам все по порядку. И в этой истории мне не нравится слово заговорщики, я называю их мстители.

– Пусть будут мстители.

– Милан не был республикой. И герцог Галеаццо Сфорцо, их государь, был дурным человеком. Он был тиран. Кроме того, он был жесток и развратен. Говорили, что он отравил собственную мать, чтобы сосредоточить в своих руках всю власть.

– Мало ли что говорят. Это могли быть просто сплетни, или хуже того – клевета.

– О нет, я верю, что не клевета. Все так очевидно. Престарелая герцогиня, обиженная сыном, отбыла в свое поместье, кажется, в Кремону, а по дороге внезапно умерла. Конечно, она была отравлена! Трое благородных юношей решили отом стить.

– За внезапную смерть герцогини?

– Ваша ирония здесь неуместна. Они хотели убить тирана и надеялись, что народ, обиженный несправедливостью тирана, их поддержит. Все произошло незадолго до Рождества в день Святого Стефана.

– Странная закономерность. Почему-то большинство казней происходит именно в день Рождества…

– Послушайте меня наконец! Мстителей было трое. И их план вполне удался. После мессы они приблизились к герцогу и нанесли ему кинжалом шесть ран. Тиран умер на месте. Но народ не поддержал мстителей. Двое были убиты в соборе, а третий, с именем Джироломо Ольджато, был схвачен и отдан в руки правосудия. Его приговорили к четвертованию. Ему было двадцать три года.

– Тебе жалко этого юношу?

– А вам нет? – с вызовом вскричал Паоло.

– Но две эти истории похожи как две капли воды. Называй их как угодно – заговорщики, мстители… Заговор против государя – всегда преступление. Казнят – за дело…

– Может быть, вы скажете, что тех четверых новгородцев после Шелонской битвы тоже казнили за дело? Разве не в праве они были защищать родной город?

Курицын внимательно посмотрел на юношу, помолчал, потом сказал, подводя черту разговору:

– Все, пора ужинать.

Но за столом, отставив пустую мису, Паоло опять повторил свой вопрос. На этот раз Курицын ответил:

– Не спрашивай в Москве про Новгород. Это крамола. И тем более не спрашивай у людей, которых не знаешь. Это опасно.

– Но почему. Расскажите…

– Расскажу. Со временем, – сказал Курицын, а сам подумал: «О, чадо, знать бы, на радость ты мне послан или на беду?»

8

Справку по истории, касаемой описываемого времени, любознательный читатель найдет в четвертой части нашего сочинения. Она так и озаглавлена – Комментарий. Первая глава этого раздела посвящена сложным отношениям между Литвой и Русью, которую в Вильно упорно называли Московией. Историческая справка участвует в нашем сюжете только косвенно, но она объясняет, почему Литва имела право претендовать на русские земли и была в своей правоте столько же сильна, как Россия.

9

Со смертью короля литовского Казимира старые распри не только не исчезли, но вспыхнули с новой силой. Князья Литовско-Русский и Московский никак не могли договориться – какие пограничные земли принадлежат Ивану, а какие Александру – сыну Казимирову…

Иван не верил Литве. Он направил послов в Крым к Менгли-Гирею со словами: не отлагай похода на Литву, выходи не медля, де, Большая Орда кочует в восточных землях и не опасна для Тавриды. И вообще пора, друг и брат, отомстить Александру за злые Казимировы козни. Примерно с такими же предложениями поехал посол Иван Плещеев в Молдавию к королю Стефану: поспешай! воздай Литве по заслугам. Сам воевать Иван не торопился. Правда, князь Федор Телепня-Оболенский разорил литовские Мценск и Любутск, а другой отряд завоевал спорные Хлепень и Рогоцев, но это не было похоже не настоящую войну, так только, разведка боем.

А Литва, то есть государство Литовско-Русское и Жомотское, хотела мира, не до брани ей сейчас было. А что есть лучшая гарантия миру, чем родственные связи царствующих домов? В Москву было послано высокое посольство с задачей вручить царю Ивану грамоту, мол, Александр есть восприемник Казимиров, поговорить о делах насущных, но главное – разведать, готов ли Иван вступить в родственные отношения с Литвой.

Сватовство – вещь деликатная, делается не вдруг. После приема послов в доме московского воеводы Ивана Юрьевича Патрикеева состоялся великий пир. Вот тут-то за чарой меду посол Станислав Глебович, уже изрядно хмельной, как бы между прочим бросил пробный камень – не плохо бы обвенчать дщерь Иванову с великим князем Александром, славная была бы пара, да и государствам двум на пользу. Патрикеев посмеялся в бороду, но щекотливой темы не поддержал.

На следующий день, уже на трезвую голову, Глебович возобновил разговор о сватовстве, на что получил немедленный ответ: сватовство вещь отменная, но серьезный разговор об этом может идти только после заключения вечного мира между Литвой и Москвой. Глебович согласился, что вечный мир – это хорошо, вопрос только – на каких условиях.

Послы отбыли восвояси. Военные действия на границе с Литвой продолжились, давая Руси немалый прибыток в землях и городах. К неудовольствию молодого князя Александра вдруг отложились к Москве князья Воротынские с вотчинами. Дело обычное, князья вольны сами выбрать, кому служить, но Воротынский с племянником ушли на службу к Ивану с большим шумом. По дороге они силой взяли и присоединили к Москве два небольших литовских города. В это же время князья Данило Шеня и Василий Патрикеев с боем взяли Вязьму, панов вяземских и князей привезли в Москву и силой заставили присягнуть Ивану. А тут еще молодой князь Федор Бельский бежал в Москву, бежал сразу после венца, бросив в Вильно молодую жену. Князья Бельские верой и правдой служили Литве, и побег этот Александр расценил как предательство.

Вот здесь и отправилось в Вильно вышеозначенное посольство (с него мы начали наше повествование) князей Ряполовских и дьяка Курицына возобновить разговоры о мире и сватовстве. Надо сказать, что Паоло в качестве переводчика в Вильно совсем не был нужен, дипломатическим языком в Литве был русский, но мальчишка так просился в путешествие, что Курицын не смог ему отказать.

Разговор был непростым (как будто они бывают – простые). Литва заявила, что ищет мира на тех условиях, кои были заключены отцами – покойным королем Казимиром и великим князем, Царство ему Небесное, Василием II Темным.

Нет, такой мир Русь не устраивает, поскольку был подписан вследствие невзгоды московских государей. Царю Ивану сейчас больше подходит тот мир и с теми границами, кои были установлены при великом князе Симеоне Гордом и литовско-русском князе Ольгерде, сыне Гедиминовом. Да и что говорить о Казимировом мире, если там, простите, нелепицы: волости медынские, боровские и можайские числятся за Литвой, чего на деле нет, а Козельск вообще записан на обыск, то есть следует искать, кому он раньше принадлежал, тот ему и хозяин. А что искать? Козельск истинно русский город, более прочих пострадал от Батыя и всегда числился за Русью. Словом, русские послы говорили красноречиво и, с их точки зрения, весьма убедительно, но до сватовства дело так и не дошло. Не договорились, значит.

Разговор продолжился в Москве, куда прибыли литовские послы в январе 1494 года. В начале беседы они использовали московскую терминологию, де, мир, заключенный при Симеоне и Ольгерде, был заключен при невзгодах литовских князей, а потому сейчас неприемлем. Но обеим сторонам ясно было, что сия формула дана лишь для затравки. Уже на следующий день Литва пошла на уступки и подписала за Русью многие земли. Битва шла за каждую десятину, торговались очень подробно. Целых пять листов исписали, перечисляя пригороды, города, деревни и волости.

В договорной грамоте Иван подписался Государем всея Руси, великим князем Московским, Владимирским, Новгородским и прочая. Послам показали невесту, и тут же состоялось обручение. Место жениха занимал пан Станислав, обменялись перстнями, цепями с крестами, все честь честью.

Условия Ивана при обручении были таковы: муж не должен принуждать жену к римскому закону, дабы оставалась она в вере истинной, то есть православной. За ответом Александра по этому пункту отправились в Литву князья Ряполовские, Семен и Василий Ивановичи. Александр послал в Москву грамоту такого содержания: жену понуждать к римской вере он не будет, но если она сама захочет, то на то ее право. Иван от такой формулировки пришел в ярость. Мало ли чего дочь захочет! Главное, что он, государь, не дает воли на римскую веру! И тут же добавил, что желает, чтобы дочь Елена выстроила себе в Вильно церковь греческого закона, в коей и совершала бы свои требы.

На переговоры о вере греческой ушел целый год, и в конце концов Александр принял все условия. Московский государь умел настоять на своем.

И опять январь, день тринадцатый. После службы в Успенском соборе Иван передал литовским послам молодую княжну. Перед отъездом в Вильно Елена остановилась в Дорогомилове и жила там два дня. При княжне присутствовал князь Василий и матушка-государыня Софья. Дважды наведывался к дочери сам Иван для подробного напутствия дочери.

– Голубка моя ясная, – говорил царь дочери, – помни, теперь каждый твой шаг на виду, что ни сделаешь, все должно быть к пользе твоего отчества и вере истинной. Путь твой долог. Во всех городах, через кои проезжать будешь, иди в соборную церковь и служи молебен. Да, забыл тебя оповестить, в Витебске мост худой и ветхий, поэтому, прежде чем в храм идти, наведайся, можно ли пройти по тому мосту. Если скажут – плох мост, не ходи, помолись дома у Иконы Всескорбящей. А как приедешь к месту…

Княжна Елена, или как звали ее дома – Лёнушка, плохо слушала отца. Страшно ей было расставаться с родительским домом. И не дальняя дорога страшила ее, и не плохие мосты, а встреча с суженым. Каков он – любезный друг? С отцом об этом говорить бессмысленно, он ее просто не поймет.

В последний вечер в Дорогомилове Софья устроила отходную – честной пир. Невеста, разумеется, в застолье участия не принимала, не девичье это дело среди пьяных сидеть. Народу было много, еды – горой, благо время было рождественское. Чашники и чарошники внимательно следили, чтоб у важных гостей кубки были полны. Подавали меда вишневые, можжевеловые, приварные, белые с гвоздикой княжие… В стопы лили рейнские вина, а также романею, как звали тогда бургундское.

В разгар веселья в палату неслышной походкой в вошла служанка Софьина – гречанка Анастасия, подошла к государыне и зашептала в ухо. Вид у служанки был совершенно невозмутимый, поэтому удивительно было, что Софья изменилась в лице и воскликнула: «Быть не может!» Но Анастасия с той же невозмутимой миной закивала в ответ – может, еще как может, сама видела, что Елена Волошанка незваной явилась на посольское пиршество! «Пусть только в палату войдет, негодница, – мысленно кипела Софья, не забывая при этом приветливо улыбаться послам, – пусть только ногу через порог занесет, ужо я ей покажу свое место! Я царица в славе, а ты, вдовья невестка, – никто!»

Однако про вдовую Елену не скажешь – жалкая. Вошла в сок, лицом расцвела, щеки алеют – румяниться не надо. Тела не нагуляла, так и осталась тощей, ровно селедка, а чтоб скрыть безобразие, носит на себе многие одежды, утолщающие фигуру – смех! Ручки мягонькие, голос ласковый, а в глазах-колодцах так и пляшут болотные огни, возбуждая мужскую похоть.

В присутствии царя Елена гасила неприличный блеск, прикрывая глаза веками, как курица пленкой – экая умница, тихоня, послушница. Софья видела ее насквозь и мужу не раз говорила – Елена ведет жизнь зазорную, она нечиста, говорят люди, что имеет полюбовника, да не одного, а великое множество. Царь не соглашался: «Напраслина! – любимое слово. – Елену при ее красоте каждый охаять готов, а что принимает она в своем дому мужей-книжников, так то разговоры богословские, которые не порочат вдову, а только возвышают в глазах людей умных. А про дураков говорить не будем».

Как же… мужи-книжники! У всех у них одно на уме! И высокие разговоры только прикрытие. С царицей они свои мудрые беседы не ведут. Софья уже старуха, за сорок перевалило, а эта… правду говорят люди: вдове тридцать лет, как венец – к лицу. Ясное дело, змея явилась попрощаться со своим сердечным дружком – Федором Курицыным. Дьяк по посольским делам ехал в Ливонию, но до границы должен был сопровождать посольский обоз.

Но время шло, а незваная гостя ногу через порог не заносила. Софья тяжело поднялась, отерла платом разгоряченное лицо и сама пошла выяснять, что там делает в дому Елена Волошанка. Не дело подниматься царице ради невестки, но иного выхода нет. Она застала Елену выходящей из двери дочери.

– Доброго здравия, матушка! – голос елейный и поклон в пояс.

– Не ожидала видеть тебя здесь, – строго сказала Софья.

– Сестрица Елена прислала нарочного со словами – приезжай, де, попрощаться. Я и приехала, путь в Дорогомилов не долгий.

Мало тебе мужского полу, Елена-прекрасная, ты и с Лёнушкой, чистой голубицей, дружбу завела. Софья давно заметила обоюдный интерес вдовы и дочери. Что у них может быть общего? Разница больше чем в десять лет. Сама Елена никогда не хаживала в покои Лёнушки, а та чуть что схватит рукоделие и бежит к названой сестрице. О чем они толкуют – Бог весть.

– Зайди-ка в горницу, разговор есть…

Горница была пустая, освещенная одним паюсным фонарем. Говорить пришлось стоя. В Дорогомиловском дому жили летом, тогда и привозили все – столы, лавки, утварь. А сейчас санным путем доставляли сюда только самое необходимое, чтобы было где послов принять. Печи топили не переставая, но в боковой горнице было все равно холодно, и как-то слишком резко пахло дымом. Шум пиршества сюда не долетал, за окном выл ветер, и оттого в помещении было особенно неуютно.

– Как бы метель не поднялась, – озабоченно сказала Елена.

– Успеешь доехать.

– Да я не о себе забочусь. Если с ночи завьюжит, то к утру не успокоится.

– Так ты о Лёнушке, значит, печалуешься, – усмехнулась Софья. – Что она тебе сказала?

Елена помолчала, потом и вздохнула еще с показной сердобольностью:

– Страшится…

– А ты что?

– Сказала, чтоб не боялась, что все хорошо будет. Про великого князя Александра говорят – видный мужчина.

– Подумайте… слова-то какие – видный. Ты-то откуда знаешь?

– Федор Васильевич рассказывал.

– Это дьяк Курицын, что ли?

Елена кивнула.

– А что он еще рассказывал?

Невестка оживилась.

– Он был в Литве и в Вильно, и в Тракае. Тракайский замок знатный и богатый, сложен из огромных камней, балконы и лестницы дубовые, а вокруг дома балконы-гульбища, на них всю ночь смоляные факелы горят, светло, как днем. И Лёнушка наша будет в этом замке хозяйкой.

– Не будет она в Тракае жить! Там и церкви греческой нет. Государь не единожды ей наказывал, чтоб ходила только в нашу церковь. Литва обещала ей новый храм поставить веры истинной. Брак этот – дело государственное!

Софья говорила напористо, резко, подчеркивая, что не следовало забивать Лёнушке голову всяким вздором перед дальней дорогой. Елена послушно кивала, а потом сказала виновато:

– И еще боится, что свадьбу в Литве будут играть не по нашему обычаю. А Лёнушка хочет, чтоб все было по правилам, чтоб сажали ее с мужем на соболий мех, чтоб слепили вместе две свечи и поставили в пшеницу в сеннике…

– Это ей все нянька нашептала, – перебила с досадой Софья. – Мы люди современные, а свадьбу ей справят как надо. Будет в Вильно кому на старинные обычаи указать. Ты еще про сапоги вспомни.

Обычай с разуванием сапог был очень древний, и если исполняли его сейчас, то словно бы в насмешку. Молодая должна была в первую ночь после свадьбы снимать с мужа сапоги. А у жениха в правом сапоге были под пяткой монеты, а в левом – плетка. Не приведи Господь перепутать, какой первый сапог снимать! И не в том беда, что получишь за невнимательность удар плеткой. Обычай этот подразумевал примету на всю жизнь. Деньги получишь в брачную ночь – купаться тебе вся жизнь в золоте и жемчугах, а если схлопочешь удар – не сильный, чисто символический, то и судьбу обретешь «битую».

– А скажи… – Софья хитро прищурилась. – Правда ли, что дьяк Курицын, сей ученый муж, постиг египетское искусство читать по звездам словно волхв?

Елена даже отступила на шаг, словно ее в грудь толкнули, и уже без всякого почтения выкрикнула:

– Да кто же вам такую напраслину сочинил?

Софья никогда не опускала себя настолько, чтоб вести с Волошанкой откровенные разговоры, невестка должна знать свое место. А здесь как-то все совпало. И ведь не придерешься! Лёнушка сама позвала названую сестрицу, та со всех ног кинулась утешать и напутствовать. А не обидно ли, что не ей, матери, стала открывать она свои страхи, а этой чернявке молдаванской? И желая хоть как-то отомстить за обиду, она и задала свой вопрос. Промямли Елена в ответ что-нибудь невнятное, мол, мне об этот ничего не ведомо, и тема была бы закрыта. Но говорить царице про напраслину!

– Ты, милая, говори, да не заговаривайся! Всяк знает, что дьяк твой пытает судьбу, строит математические таблицы и по ним предсказывает, когда человеку жить, а когда помирать. Может, он и тебе такую таблицу сочинил? Дьяк Курицын – еретик, он с колдунами знается, а что государь на все эти мудрости сквозь пальцы смотрит, так подожди, дай срок…

Не будь в горнице так темно, а глаза Волошанки столь черны да бархатны, как говорили при дворе, можно было бы рассмотреть в них слезы обиды, а может быть, ненависти. Во всяком случае, Софья тешила себя тем, что они там были. Елена стояла прямая, как палка, а потом сотворила широкий крест и произнесла сквозь зубы: «Грех вам…»

Тяжелую сцену окончило появление Василия. Безусое, разрумяненное хмелем лицо его было весело и необычайно приятно. Ликом Василий пошел в отца, тот же нос с горбинкой, тот же пытливый внимательный взгляд, а ладной, чуть полноватой фигурой и мягкой повадкой он напоминал царице брата ее, константинопольского жителя.

– Матушка, мы вас потеряли. Еле нашел. Они хотят музыки! Вот ведь польская привычка. Не могут жить в простоте. Мало им медом голову задурить, так еще музыкой хотят замутить душу. Я уже за скоморохами да дудочниками послал.

На Руси церковь, а равно и простой люд, не одобряли музыки. Когда сам поешь, то Бога славишь, а если из музыкальных инструментов извлекаешь звуки, то, значит, крутит тобой нечистая сила.

Софья засмеялась и пошла за сыном, не сказав невестке ни слова. При появлении царицы посольские встали, приветствуя ее криками восторга. Дудочники еще не пришли, послы вежливо посетовали, что нет на Руси той музыки, которая услаждала царицыны уши в далеком Риме. Вот тут-то Курицын на свою беду и велел служке призвать Паоло, который отсыпался где-то в закутке перед дальней дорогой.

Паоло явился немедля. Остатки сна, как собака воду, он стряхнул с себя еще в сенях и, пошептавшись с дьяком, тут же вынул из чехольчика свою флейту. Курицын с наивным торжеством огляделся вокруг, предвкушая успех своего воспитанника. И Паоло оправдал его ожидания. Старинная тосканская песня вызвала общий восторг, царица даже руки вскинула, призывая всех к полной тишине и прослушала мелодию до конца. После второй песни она удостоила музыканта разговором. Ах, ты, оказывается в Ливонию, собрался со своим господином? Знаю, знаю, ты воспитанник дьяка. Ах, ты еще и толмач? Ну не думаю, что без тебя будет большой урон посольскому делу. Разве что дьяк Федор без тебя погорюет. Пожилые дьяки бывают весьма охочи до молоденьких толмачей.

Последнюю царицыну шутку за столом словно и не услышали, только Курицын забагровел лицом и выставил ухоженную свою бородку, волосок к волоску, вперед, словно меч. Софья тут же перевела разговор, понимая, что сказала лишнее. В Италии эта фраза, про любовь к мальчикам, была бы вполне уместна, там нравы веселые, а здесь, пожалуй, и осудят. Теперь она говорила о несомненном даре юного флорентийца и тут же сообщила, как о деле решенном, что забирает Паоло к себе в палаты, он, де, будет музыкантом при ее дворе, а если случится надоба, то и ее личным переводчиком. Что мальчишка трещит в ответ? Он отказывается от великой чести? Курицын ухватил воспитанника за рукав, и тот, опомнившись, принял подобающую позу и стал в изысканных выражениях благодарить великую княгиню за величайшую милость.

Пир продолжался. Когда царица уходила в свою опочивальню, то оглянулась невольно и с удовлетворением поймала удивленный и тоскующий взгляд дьяка Федора Курицына.

10

Икона завораживала. Паоло следовало бы лоб перекрестить, а лучше на колени встать, помолиться в полную силу перед ответственной встречей, а он пялился на икону и думал, как странен мир, изображенный русским живописцем: здесь все несоразмерно и вместе с тем изящно! Серебристые, уступчивые горы пронизывала голубая река Иордан, нежно розовело небо. Крест был легким, почти невесомым, фигура Спасителя изогнулась в смертельной муке, но не видно, чтобы Ему было очень больно. Сейчас Христа снимут, положат на землю среди этих крупных, непомерно больших цветов.

Паоло обычно избегал смотреть на изображение распятия. Глядя на муки Спасителя, он тут же представлял, как в его собственные ладони вонзаются гвозди, а дальше он вообще боялся думать – боль, страдание, ужас, смерть! Во Флоренции художники редко рисовали крестные муки Христа, они выбирали для фресок другие сюжеты, скажем, введение Девы Марии во храм, или сцены из жизни святого Франциска, или приход волхвов с ценными подарками. И все так красиво, радостно!

Паоло вспомнил настенные изображения в соборе Санта-Мария-Новелла, нарисованные несравненным Гирландайо. Жизнь города на фресках отразилась, как в волшебном зеркале: далекие виды, башни, водная гладь, летящие птицы… Девы с открытыми шеями и пропорциональными округлостями веселили взгляд. Так и хочется подойти к любой и побеседовать. А на русской иконе все строго, отстраненно и нельзя понять, где находится этот гористый мир с его изысканной болью и страданиями.

Курицын учил, ты не смотри, мол, что мало деталей, на иконе изображено гораздо больше, чем нарисовано. Икона не для любования, она для молитвы и скорби, икона призывает к подвигу во имя веры и открывает нам путь в мир горний. А он, вместо горнего мира, затосковал вдруг по теплу и солнцу, и перед глазами предстал радостный праздник в Венеции, на который возил его синьор. Тогда праздновали обручение дожа с морем. Церемония эта происходила каждый год в день светлого Вознесенья. Искрится на солнце вода, толпы людей, музыка… Дож садится в украшенную цветами галеру и в сопровождении послов и именитых людей плывет в море, чтобы бросить в его бирюзовую бездну золотое кольцо. А здесь галки на черном снегу, твердый, как галька, конский навоз. Право, кажется, что он замерзает уже в полете. И все в шубах, шапках, закутанные по самый нос. В такой же шубе и шапке катит сейчас по санному пути Федор Васильевич. Ах, зачем он не уехал вместе с ним?

Паоло поместили в царском дому вместе с челядью, но через два дня перевели в теплый чуланчик под лестницей. Значит, царица вспомнила о нем, если у него теперь отдельное жилье? Ничуть не бывало, прошла еще неделя, прежде чем он был призван в Софьины покои.

Паоло дивился скромности, если не сказать убогости, царского жилья. Он знал, как должны выглядеть герцогские дворцы. Да что говорить, дом его синьора был гораздо богаче. Оструганные бревна совсем не тот материал, из которого можно построить роскошные палаты. А русские говорят, что в деревянных хоромах теплее и дышится в них легче. Кто знает, может, они и правы. Зима здесь столь люта, что удивительно, как они вообще выживают.

Федор Васильевич обижался, если Паоло ругал русские привычки, и рассказывал, как два года назад приключился в Москве большой пожар и роскошные царские палаты сожрал огонь. Кремль выгорел почти весь. Царь Иван вынужден был жить в слободе в простой избе около церкви Святого Николая Чудотворца, что в Подкопаях. А ныне существующие палаты построены на скорую руку, но уже заложены новые – каменные. Но ведь и из бревен можно строить нарядно. Боярские дома все раскрашены, везде резные узорочья из досок и высокие фигурные крыши. А в царских палатах только лестницы нарядные, а во всем прочем никакого изящества.

Теперь ему довелось попасть внутрь царских палат, и он увидел, что все здесь устроено разумно, соразмерно и богато. А царицыны горницы отличаются особым богатством. Видно, много добра и мебели всякой вывезла она из Италии, приемные сени обставлены как богатый флорентийский дом, только окончины слюдяные подслеповаты.

Неслышно отворилась дверь, в сени вошла с поклоном государева служанка Анастасия. Он невольно ответил на поклон, хоть и знал – не ему она кланяется, а иконе. Русские нарочно делают низкие двери, чтоб человек, входя в горницу, склонялся долу. Анастасия сделала знак рукой, мол, следуй за мной, и быстро пошла куда-то в полумрак. Если служанка видела в темноте, как кошка, то Паоло этим похвастаться не мог. Он безумно боялся споткнуться за порог или дверную притолоку и грохнуться на устланный войлоком пол. На ходу он расстегивал чехольчик, освобождая флейту. Ему казалось, что прилично будет предстать перед Софьей с музыкальным инструментом в руке. Этим он словно подчеркивал, что помнит, зачем призван, и место свое знает.

Еще один поворот… и он зажмурился от яркого света. В этой горнице окончины были стекольчатыми. Царица сидела в удобном кресле с высокой резной спинкой. Одета по-домашнему – в красном суконном опашене, в красной же рубахе с шитыми золотом запястьями. Лицом улыбчива, приветлива, а уж тучна!

Все это Паоло увидел мгновенным взглядом и тут же склонился в поклоне, потом подумал и встал на одно колено.

– Встань, мальчик, – услышал он глубокий, приятно вибрирующий, истинно царский голос. На пиру в общем гаме Паоло и не разобрал, что государыня глаголет столь музыкально. А впрочем, любой русский, начни он говорить по-итальянски, стал бы сладкозвучен. – Тебя зовут Паоло?

– Именно так, дрожайшая царица.

– И долго ты жил в дому у дьяка Курицына?

– Без малого год.

– И каким он предстал перед тобой? Что он за человек?

Меньше всего Паоло ожидал, что разговор начнется таким образом, поэтому тут же подумал, что ухо надо держать востро и лишнего не болтать. Он сделал вид, что подыскивает нужные слова, выдержал приличную паузу.

– Дьяк Курицын великодушен и сострадателен, добрых людей он хвалит, а о злых сокрушается.

– И чему учил тебя этот добрый человек?

– Русской грамматике. Я ведь ни читать, ни писать по-русски не умел, только трещал, как ученый скворец.

– Что же ты читал?

– Апостол и Евангелие.

– Я тоже по этим книгам училась читать по-русски, – добродушно рассмеялась Софья.

Паоло отвел глаза. Он боялся, вернее, стеснялся смотреть на царицу, как боятся слишком пристально рассматривать людей с каким-нибудь внешним уродством. Тело Софьи можно было сравнить с холмистым ландшафтом, по которому, игриво извиваясь, бежал золотой ручей мелких пуговок – они лились от горла до подола. При малейшем движении царицы холмы – груди, живот, пышные бока начинали колыхаться, золотой ручей искал себе новое русло. Он нырял в складки одежды, потом вырывался на волю, взбирался на длань с перстнями, огибал колено, на которое опиралась хозяйка, а дальше вниз, водопадом. Царице пришлось дважды повторить вопрос, прежде чем смысл дошел до понимания Паоло.

– Чему меня еще учили в доме дьяка? Федор Курицын – муж, обладающий великими познаниями. Учитель наш Аристотель насчитывает семь свободных мудростей. Сие есть грамматика, диалектика, риторика, музыка, арифметика, геометрия и астрономия.

– Астрологическим таблицам, которые предсказывают судьбу, Курицын тебя тоже учил?

Она спросила быстро, вопрос словно сам с языка сорвался, а голос вдруг и скрипнул, словно дал фальшивую ноту, и Паоло замер с открытым ртом, а потом отрицательно затряс головой.

Мысли его заметались. Вон ведь куда вырулили! Как с ней говорить-то, с этой дамой? Здесь надобно быть откровенным, понеже она царица, но, с другой стороны, младой отрок знал, что откровенным до конца нельзя быть даже с самим собой. Некстати вдруг вспомнилась наука физиогномика, ворота первые… Книга эта – «Тайная Тайных», которую Курицын старательно прятал, а Паоло находил и читал по ночам, учит: «Живот большой – признак глупости и мягкосердечия»… И еще: «…кто имеет лицо с мясистыми челюстями – тот глуп и груб по природе. А глаза самые опасные – цветом похожие на голубизну бирюзы». Но у царицы черные глаза, что есть признак… как там… «у кого глаза средние, неглубоко посаженные, и сурмистые или черные, тот расторопный и разумный». Эта женщина не глупа и не мягкосердечна, но расторопна и разумна. И она царица, у нее приятное лицо, и она ему нравится, нравится…

– Как ты вообще в Москву попал? Тебя ведь привез Юрий Траханиот? Но в его задачу не входило везти в Москву музыкантов. Ты обманул, да?

Паоло дрогнул: откуда знает? Неужели Курицын открыл его тайну? И тут же отогнал эту мысль. Не в привычках Федора Васильевича зря балаболить языком. Видно, наугад пальцем ткнула.

– Простите, дражайшая царица, что оскорблю ваш слух неприятным признанием. Да, я назвался учеником каменщика. Никто не проверял моих слов. Не много народу соглашалось ехать на Русь. Люди страшатся севера и неизвестности.

– А ты, значит, не страшился?

– Мне необходимо было уехать из Италии. На родине у меня не было никаких надежд. Я потерял службу, потому что мой синьор умер. Известие о его кончине я получил в Венеции. Ну… и…

– Откуда ты знаешь русский?

– Нянька у меня была русской, – быстро ответил Паоло, он хотел добавить – «из Новгорода», но опять схватил себя за язык, здесь неуместны подробности. Он уже слышал о ратном походе на Новгород, слышал о принудительном переселении новгородцев в Москву и прочие русские города. Произносить перед государыней слово Новгород – гусей дразнить.

– Расскажи, что за человек был твой синьор.

– О, замечательный человек, достойный гражданин Флоренции. Он был богат, он любил науки и искусства, а более всего он любил читать.

– И еще он был великодушен и сострадателен, добрых людей он хвалил, а о злых сокрушался, – усмехнулась Софья.

«Боже мой, она не верит ни одному моему слову», – смятенно подумал Паоло, но не позволил панике взять верх. Он сыграет свою роль до конца.

– Именно таким он был, бесценная царица.

– Ты служил у него музыкантом?

– И еще секретарем.

Он опять поднял флейту, размещая пальцы в нужную позицию, и даже потянул к ней губы, но Софья не обращала внимания на его профессиональные жесты. Она видела, что мальчишка хочет побыстрей закончить разговор, а это значит, где-то у него скелет в шкафу… мыши на полке и тайна в голове.

– Кто твои родители?

Паоло окончательно смешался, покраснел как маков цвет.

Рука потянулась к голове, он непроизвольно дернул себя за вихор, думая с горечью – зачем мудрить, все равно она из меня все вытрясет.

– Мать моя умерла… и отец тоже, – пролепетал он не поднимая глаз, потом глубоко вздохнул и выдавил через силу: – Я надеюсь, что дражайшая царица отнесется ко мне с пониманием и простит. Я был не до конца искренен. Но более не хочу хитрить. Покойный синьор и был моим отцом. Еще у меня есть брат, и он меня ненавидит. Он убил бы меня, вернись я во Флоренцию.

– Ты бастард?

Паоло вполне устроила такая подсказка, он мысленно перекрестился.

– О, как прозорливы вы, великодушная. Именно так, хоть и тяжело мне в этом сознаться.

Софья задумчиво посмотрела на юношу.

– Сколько тебе лет?

– Шестнадцать, – выпалил он и тут же добавил со смущенной улыбкой: – Скоро будет. – Весь его вид говорил: вот, опять хотел схитрить, но вижу, что вас не проведешь.

Софья улыбнулась удовлетворенно.

– Ну вот теперь, пожалуй, сыграй мне что-нибудь грустное, – сказала она просто и ласково, словно не со слугой говорила, а с близким и хорошо знакомым человеком. – И будем плакать, вспоминать Италию и благодарить Господа, что обретаемся в Москве.

11

Юлия Сергеевна позвонила с утра. Обычный дежурный звонок.

– Ну как у вас?

– Мы с Сашкой убегаем.

– А Ким?

– Его нет, – голос сух, деловит. – Он ушел вчера за сигаретами и все еще не вернулся.

Выражение «все оборвалось внутри» вовсе не преувеличение, Юлия Сергеевна почувствовала, как сердце ухнуло вниз, стукнулось о желудок и начало подпрыгивать, как бешеный мяч.

– Неужели он посмел? Не испугался?…

– Да пиво он уже пил, и не один раз. На Новый год шампанское пригубил. Просто я вас огорчать не хотела. Но чтоб на ночь исчезать – такого не было. Простите, Юлия Сергеевна, я очень тороплюсь.

– Да, да, я понимаю. Ты звонила Макарычу?

– Конечно. Сразу после Нового года. Он сказал – привозите. Но Ким отказался ехать категорически. Я Сашку одеваю. Простите, вечером позвоню, – ту-ту-ту…

Вечером Любочка позвонила, как обещала.

– Да не волнуйтесь вы, Юлия Сергеевна, ничего с ним не случится.

– Но ведь уже случилось. Наверняка он пил. После кодирования это смертельно опасно!

– Как видите – не смертельно. Его хватило только на полгода. Я устала, Юлия Сергеевна. Я устала бороться. Ничего больше не надо. Пусть что хочет, то и делает. Иван Макарович говорит, что толк будет только в том случае, если Ким сам к нему обратится. Понимаете – сам!

– Ты плачешь? Я сейчас приеду.

– Не надо. Я утром Ленчику Захарченко позвонила. Ну, патлатый такой, они вместе с Кимом выставки организовывают. Не помните?

– Он алкоголик?

– Ленчик? Не знаю. Нет, не алкоголик. Он лгун, подлиза, мелкий книжный клептоман, но он не алкоголик. Позвонила Ленчику, он сказал, что возил вчера Кима какую-то картину посмотреть. Не знаю, какую. Может, купить, может, для выставки. Где-то они пересеклись и поехали по делам. Под картину выпили десять бутылок пива, водки ни-ни. Врет, конечно. Так этот самый Ленчик довел Кима до нашего дома, там они расстались. Ночью, да… Куда Ким потом делся – неизвестно. Да не плачьте вы! Что мы все время рыдаем?

Юлия Сергеевна уселась за пасьянс. Зазвонил телефон.

– Жив Ким. Жив курилка. Мне только что позвонил Олег. Мол, Ким у меня в мастерской, сегодня ночевать не придет, но ты не волнуйся – пить мы ему не дадим. Разве что пивка… Но ему ведь и пивка нельзя.

– Кима надо спасать.

– Как?

– А где эта мастерская?

– Какая разница?

– Она на Полянке, да? – Юлия Сергеевна вспомнила двухэтажный особняк во дворе – приют искусств и возлияний. – Мы как-то с тобой туда за Кимом заезжали.

– Может быть.

– За ним надо ехать.

– Это совершенно бессмысленно. И потом, зачем мне лишние унижения? Он ведь не постесняется закатить при всех безобразную сцену. Скажет, что я за ним слежу, что пытаюсь прятать его себе под подол, а он – вольный человек. Они ведь жен не стесняются, мы для них как бы не люди, а семья – только обуза. Там все уж давно холостяки. Жены с ними не уживаются. Не хочу я туда ехать.

– Да, конечно. Я понимаю. Подождем. Ты только не плачь.

– Я не плачу. У меня просто насморк аллергический. Наверное, на нервной почве.

Ну что же – все правильно. Любочка не несет ответственности из мужа, а она несет. Она мать, ей и суетиться. До метро Юлия Сергеевна добежала бегом. Можно было поймать машину, но как укажешь шоферу правильный адрес? К мастерской она могла танцевать только от печки. Доехать до станции «Полянка», а там, как говорил Ким, «огородами, огородами и к Домбровскому». Такую звучную фамилию носил этот признанный только в очень узких кругах гений, мудрец и пьяница – Олег с Полянки.

Там церковь рядом. Юлия Сергеевна не столько рассмотрела ее в первый приезд, на улице тогда тоже было темно, сколько почувствовала, как гору рядом, как тепло от давно протопленной печки. Конечно, глаз уловил некие архитектурные подробности, и услужливое сознание облекло их в слова: живописный антаблемент, кокошники, фигурные фронтоны с пальметками – словом, добротный XVII век. Она была уверена, что сразу почувствует, что церковь именно та, нужная, а дальше в ста метрах в переулочке двор с неприметным особнячком.

Дом был стар, правое крыло вообще пустовало, а в левом томились какие-то убогие, истово ожидающие переселения, жильцы. Именно в правом, пустом крыле находилась обитая жестью дверь, а за ней коленом изогнутая лестница. Выбежав впопыхах из дому, она не подумала, как попадет в мастерскую. Дверь наверняка закрыта, и стучаться в нее бесполезно. Может быть, ее ждет жалкая участь дожидаться сына на улице? И вдруг неожиданный подарок судьбы! Обитая жестью дверь сама распахнулась и словно вытолкнула во двор молодую пару. У женщины на руках был ребенок. Подвальная темнота еще слала какие-то отдаленные выкрики, последний был: «Просто захлопни!»

– Подождите захлопывать! Мастерская Домбровского здесь? Мне как раз туда надо.

Пара удивилась, но пропустила Юлию Сергеевну без слов возражений.

Затхлость, запах краски, скользкий и холодный, как рельс, поручень и абсолютная темнота. Последнее, что поймала она испуганным взором, перед тем как дверь защелкнулась капканом, были звезды. Они показались необычайно яркими. Им она и стала, как Авраам, молиться, осторожно нащупывая ногой очередную ступеньку. Некоторые из них казались мягкими – гнилыми? Но не может быть, чтобы лестница в подвал была деревянной, наверняка она каменная. Может быть, на ступени тряпья накидали – испачканной красками ветоши? Превозмогая брезгливость, она ставила ногу на эту мягкость (как на дохлую крысу!) и все читала Отче наш… И ведь успокоилась. Более того, она простила в этот момент сына, потому что – отпусти нам грехи наши, как и мы прощаем должников наших. А кого прощать-то? Правительство, олигархов, рэкетиров, Верку Ивановну – стерву с четвертого этажа? Нет, ты прости главного обидчика – сына, который ушел от больного ребенка за спичками, – буквально, как в романе. Ушел за спичками и пропал на два дня. Избитый литературный сюжет. Финн, забыла его фамилию, написал обаятельный роман, над которым хохотали многие поколения на всех континентах. Люди любят пьяниц. Чужих. Своих ненавидят.

Еще поворот, потеплело вдруг, пол стал твердым и устойчивым, полоска света на полу выглядела уютной и надежной. Прежде чем вломиться в чужой мир, она постояла рядом с приоткрытой дверью, прислушалась. Неторопливые, мужские голоса смаковали какой-то текст, в котором она только различила с натугой выкрикнутое имя – Рембрандт.

У них уже все было готово – и колбаска нарезана, и консервы открыты, распластанная на газете селедка отливала серебром, а сын любовно держал в руках непочатую еще бутылку и был полностью готов к разливанию. На лице его застыло выражение… как бы это… довольства, конечно, предвкушения, счастья. Но не это поразило. Главным было выражение полной детской открытости, высшего доверия к миру. И еще взаимной любви со всем мирозданием. Господи, на нее, на мать, он так никогда не смотрел. Разве что в совсем раннем детстве, когда лежал у груди, засыпая, а потом вдруг открывал глаза. Нет, не так. Когда она его кормила грудью, взгляд его был бессмысленным – за гранью. Он ощущал ее не глазами, а телом, кожей, мягкой замшевой щекой. Это уже потом – в три, в пять лет – он просыпался всегда с улыбкой, и ей доставался открытый, без малейшего притворства, без самой малюсенькой задней мысли взгляд. Этот взгляд она должна была сберечь, а потом препоручить другой женщине, и ребенку от этой женщины, а он принес его в пропахший скипидаром подвал, к друзьям-собутыльникам.

И тут только Юлия Сергеевна поняла, что ей нельзя было, ни в коем случае не следовало приходить сюда, что это стыдно – всем здесь присутствующим и ей самой. Сейчас бы уйти, пятясь задом по мягким ступеням, но дело было уже сделано, все глаза были устремлены на нее. Соляным столбом, обрамленным дверным косяком, – вот чем она стала для своего сына.

За столом сидели пять мужчин и одна девица – испуганная, крашеная, вида дешевенького. При виде нежданной гостьи все заулыбались, и непритворно, а вполне искренне. Хозяин дома – аскетически-худой, значительный и гораздо более молодой, чем ей помнилось, встал и придвинул к столу драное кресло. Вот уж гостья так гостья, ах, как хорошо! Юлия Сергеевна готова была поклясться, что сын не разомкнул рта, однако ему удалось напомнить хозяину ее имя-отчество. Но не исключено, что в этой сказочной обстановке мистические силы взвились смерчем, заставив Олега Домбровского самого угадать ее зыбкий, размытый временем облик.

В мастерской хорошо. Кисти в банках похожи на осенние букеты, палитра – смятая радуга, тайна холстов, стоящих лицом к стене. Изнанка серого, натянутого на подрамник полотна чиста, если не считать раскидистой, черной росписи, иногда автор скромнее – ставит только инициалы. В полумраке видны раскрытые, распахнутые полотна – голубые холмы в тумане, чьи-то лица – красивые и не очень, молодые и старые – невольные зрители и собутыльники тихих и буйных попоек. И полная закрытость от мира. Жизнь протекает там, наверху, отгороженная железной дверью и крутой лестницей. «Просто захлопните!» – и ты отшельник и схимник, целое стадо отшельников и схимников…

Хозяин разливал водку, вереща что-то любезное, а сын смотрел исподлобья, понимая, что явление матери не к уютной посиделке, а к полному ее перечеркиванию. И он не ошибся.

Юлия Сергеевна лихо выпила предложенный ей стопарь, вкусно закусила, набрала в грудь воздуха и произнесла речь. С первых же слов она почувствовала их фальшь, но отступать было некуда. Раз закусил удила, будь добр – мчись. По высоте стиля – чистый Шекспир, то есть ни тени юмора, а только высокий, русский надрыв. В грубом, конспективном изложении речь ее выглядела примерно так: «Я пришла, Олег, объявить вам войну. Вы знаете, Киму нельзя пить. Он закодирован. Я его еле вырвала из вашей богемы. Он работает. Он должен ходить на работу».

Все вдруг смутились ужасно, а Олег словно окаменел, и не только лицо, но вся фигура, как в детской игре «Замри». Потом разлепил губы и с усилием сказал:

– Мы тоже, между прочим, работаем. И я ведь никого не тащу сюда силой. Он, Юлия Сергеевна, уже не мальчик и волен отвечать за себя сам.

– Да будет тебе, Олежек. Вы здесь все мужи совершеннолетние, только жены от вас сбежали. Не прокормить их, не защитить вы не в силах. Вы – пьяницы! Вы из пластилина. Для вас жизнь – поговорить и выпить, выпить и поговорить. Я не понимаю, не хочу понять и принять вашего сакрального, бережного отношения к водке. И разговоры я ваши знаю. Вы – страдальцы, вам жить не по силам. А с водкой ведь легче от жизни спрятаться? Правда же? И много под зелье хороших слов наболтать – все о себе любимом. На люмпен, который доводят себя до скотского состояния, я не в претензии. Его, как говорили в девятнадцатом веке, среда заела. А интеллигенцию – пьяную, чванливую, продажную – ненавижу!

– Это кого же мы продали? – Олежек весь был как желвак.

– Россию, – быстро сказала Юлия Сергеевна. – Вы ее пропили. Вы препоручили ее негодяям – заметьте, добровольно! Сами отдали уздечку в руки – управляйте страной – и спрятались в щели, как тараканы. А ведь вы цвет нации, ее генетический фонд. Пропили Россию-то! И баб ваших пропили – всех своих женщин, все поколение.

– А нехмельная, непродажная интеллигенция вам больше нравится? – спросил вдруг сосед Кима за столом, блондин в круглых очках с сильно увеличенными линзами бесцветными глазами.

– Всякую ненавижу! – отрезала Юлия Сергеевна. – Русская интеллигенция обожает ныть. Если при полном штиле тебе вздумалось тонуть – твое право, но не надо при этом тащить с собой все человечество.

– Ну зачем вы так? – сказал кто-то робко, не сказал – вздохнул, ей некогда было рассматривать, кто там вздыхает.

– Я пришла сюда не за разговорами, а за сыном. И я его заберу. Ким, ты идешь со мной? – на ее глазах против воли выступили слезы.

Она совсем не была уверена, что он ее послушает, косая усмешка – сплошная задняя мысль, не предвещала ничего хорошего, но он встал и молча пошел к выходу. Видно, была в ее поведении та степень отчаяния, когда оттолкнуть живое существо – даже если это твоя мать, которая самой природой создана для того, чтобы дети ее отталкивали, было то же, что бросить человека умирать в пустыне, в лесу, в крайнем и абсолютном одиночестве.

И уж совсем неожиданным было, что и Олежек встал и с зажженной свечой пошел их провожать вверх по лестнице. Ступени уже не казались мягкими, и только ветер подвывал где-то в подвальных просторах – о-ох, о-ох… Олежек распахнул перед ней дверь.

– А какая церковь у вас рядом? Как называется?

– Георгия Неокесарийского, – мрачно отозвался Олег. – А что?

– Ничего. Просто так. К слову.

В полном молчании они доехали с Кимом до ее дома на Чистых прудах. К Любочке он больше не вернулся.

12

Елена прибыла в Литву, и в Москву стали поступать первые сведения, из которых было видно, что великий князь Александр принял московскую княгиню с подобающим почтением. Встреча произошла за три версты от Вильны. Князь Семен Ряполовский, сопровождающий Елену, писал: «Сам великий князь сидел верхом на лошади, от коня его до тапканы Елениной послали красное сукно, а у тапканы послы послали по сукну камку с золотом. Елена вышла из топканы на камку, за ней вышли и боярыни. Александр сошел с лошади, подошел к Елене и дал ей руку, приобнял слегка и спросил о здоровье. Потом Елена опять села в тапкану, князь вскочил на коня и все вместе въехали в город». Софья всплакнула, читая эти слова.

В тот же день состоялось венчание. Предварительно Елена в греческой церкви отстояла молебен. Затем боярыни расплели ей косы, на голову надели кику с покрывалом и повели к венцу в церковь Святого Станислава. Князь Ряполовский не оставил без внимания некоторую заминку, случившуюся при великом обряде. Латинский епископ настаивал, что венчание будет производить именно он, и князь Александр его в этом поддерживал. Перепирались долго, но Ряполовский настоял на православном обряде. В результате латинский епископ венчал по-своему, а приехавший с Еленой поп Фома читал свои молитвы. Княгиня Ряполовская держала над невестой венец, а дьяк склянку с вином. Место про заминку царь прочел три раза, потом стукнул кулаком по столу и погрозил неведомо кому.

Но это только так говорится – неведомо, а на самом деле очень даже ведомо. Грозил он не только Литве, а всему чванливому Западу. Поздние историки, состязаясь в остроумии, пишут, что в XV веке для Европы не менее важным событием, чем открытие Америки, было открытие неведомого государства – Московской Руси. Иван III Великий с готовностью откликнулся на иностранное внимание. Дипломатические отношения были налажены не только с Европой, но и с Турцией, Хивой и Бухарой. И все-то московскому государю удавалось, всюду послы его умели найти нужный дипломатический язык.

Но дорожку к соседним государствам должны протаптывать не столько дипломаты, сколько купцы. Иван придавал огромное значение торговле и поддерживал ее, как мог. Даже война не должна была служить препятствием торговым людям. «Хоти полки ходят, а гостю путь не затворен, гость идет на обе стороны без всяких зацепок», – так писалось в государевой грамоте.

Вы знаете, что такое Ганза? Это торговый союз, расцвет средневековой Европы. Англия, Франция, Испания воевали друг с другом, как одержимые, а в Германии возникали вольные города. В тех городах ремесленники и купцы жили и трудились под защитой магдебургского права и богатели без удержу. Что это за право такое, любопытствующий пусть прочитает в другом месте, в одном романе всего не расскажешь.

А на Руси эдак ловко с торговлей не получилось. Русских купцов обижают и в Европах, и на юге, и в Литве сбыта товарам не дают, чинят препятствия. А то и грабят без зазрения совести. Иван сильно обиделся на западных купцов и решил разрубить этот гордиев узел. Ждал только случая, знака, чтобы начать действовать.

И случай представился. Из немецкого города Ревеля пришло сообщение, что тамошние жители учинили над русским купцом гнусную казнь, а именно сожгли его всенародно. Доноситель не сообщил, какой проступок совершил несчастный, прописал только, что русич был уличен в гнусном преступлении. Слово «гнусный» упоминалось в послании два раза, что уже разозлило Ивана, но совсем вывела из себя приписка, де, ревельский народ вел себя на казни гордо, похвалялся силой, и даже нашелся недоумок, который крикнул в толпу: «Мы сожг ли бы и русского князя, если бы он сделал у нас то же».

Жители Ревеля давно были у Ивана на примете. Они считали себя хозяевами на море, поэтому беззастенчиво грабили торговые новгородские судна. Более того, они смели дерзить московским послам, которые ездили в Европу через Неметчину.

Иван не стал выяснять, в чем именно состояло преступление купца-русича. Ганзейские купцы давно стояли поперек горла. Контора Ганзы была и в усмиренном Новгороде. Чтоб выбить из города вольный дух, Иван уже осуществил великое переселение, выслал строптивых прочь из города. А ганзейские купцы словно и не замечали, что Новгород стал тих и покорен, как и прежде, занимали гостиные дворы, так же раскидывали свои палатки, назначали немыслимые цены, отказывались платить надбавку к пошлине. Словом, забыли, что торговать надо без пакостей.

Посетивший Москву барон Герберштейн писал в своих записках с удивлением и восхищением, что царь русский правит своими подданными с небывалой легкостью: «Скажет – и сделано!»

Так было и на этот раз. Иван сказал: «Схватить в Новгороде всех ганзейских купцов, и неважно, из каких они городов – из Ревеля или из прочих немецких. Купцов схватить, а всю торговую рухлядь их, чем торговать хотели, – отобрать».

Скажет – и сделано! Заморских купцов – сорок девять человек – бросили в темницы, для острастки обули в оковы, запечатали их гостиные дворы и лавки, а товары отправили в Москву в казну.

Грустно из нашего далека смотреть на самодурство великого человека. В Европе давно уже поняли – не разоряй купцов и ремесленников, а то и вовсе останешься без денег. Ричард Львиное Сердце (а ведь XII век!), как ни досаждал ему соседствующий с Вестминстером Сити, не стал отнимать у торговцев силой деньги. Зачем разорять кормушку и рубить сук, на котором сидишь? Дави проклятых налогами, но не разоряй товар. Неужели Иван не знал этой простой истины? Можно предположить, что он и не думал на эту тему. Крепкая рука – вот главный аргумент царской власти. «Я вас заставлю себя уважать и торговать так, как мне, а не вам, выгодно!»

Что из этого произошло, об этом разговор дальше, а пока товар ценой в миллион гульденов прибыл на царский двор. Бояре давно пеняли Софье, что она распоряжается государственной казной, как своей собственной. А иначе откуда в царицыных покоях эта небывалая роскошь? Убранством горниц, сенников и светлиц Софья превосходила самого Ивана: лавки и скамьи крыты бархатом с золотой каймой, стольцы-табуреты с парчовыми подушками, а вместо тяжелых седалищ в горнице стоят кресла флорентийской работы. Софья не посмела украсить стены полотнами, на которых итальянские мастера намалевали человечьи лики, но зато развесила всюду ковры, а уж образа в красных углах, главное украшение жилища, так и сияли золотом и драгоценными камнями.

Все так. Но роскошные предметы быта были привезены из Италии в качестве приданого. Ну и, конечно, муж многое подарил, не скупился. Софья желала бы запустить свои полные ручки в царскую казну, но… близок локоток, да не укусишь.

Житие в Московском Кремле было полно тайн. Вот, скажем, построенный еще Дмитрием Донским подземный ход. Этой тайной за семью печатями Иван поделился с женой, сам водил ее по подземелью, а потом вывел в Тайницкую башню, но попроси кто-либо Софью объяснить, как вдругорядь туда попасть, она и не сможет.

Но это дела стародавние. Сейчас в Кремле полным ходом идет строительство, и дьяк Федор Стромилов ладит царю новое каменное подземелье. И опять – куда идет этот ход, кто его строит? Хоть день гуляй по Кремлю, не увидишь признаков подземного строительства.

Еще большей тайной была царская казна. Иван III был богат, это все знали. Предки копили по денежке, и хоть платили татарам дань более двухсот лет, себе тоже оставляли немалые деньги, но потаенно, чтоб не проведали поганые. На пустоту то богатство не тратилось, а завещалось от отца к сыну. Предание рассказывает, что после славной Куликовской битвы разгневанный татарский хан Тохтамыш взял Москву обманом. Церкви с богатством их, царские кладовые, боярское имущество, купеческие товары – все пограбили, сожгли книги в соборных храмах, народу порешили двадцать с лишком тысяч, но главную сокровищницу Руси не нашли. Видно, не тех пытали.

Сколько добра привез Иван III из Новгорода – ведь это уму непостижимо! Отступную дань новгородцев, называемую подарками, везли на трехстах возах. Везли золото, серебро, драгоценности, шубы, утварь, диковинки всякие – всего не перечислишь. Иван одарил царицу одеждой и утварью, изукрасил браслетами, монистами, серьгами, позабавил драгоценными игрушками. Он дал много, но не всё. Царица и опомниться не успела, как богатство растеклось по тайным кладовым. Одной заведовал казначей, другой конюшенный, третью ясельничий держал на замке. Сказывают, есть еще немалая казна на Белозере и в Вологде. Кто в ней держит ключи – неведомо.

А то, что прозывали «царицыной казной» – это только женские игрушки на каждый день. Правда, ткани тоже были немалым богатством, тут тебе и аксамит с серебряной и золотой нитью, и алтабас, и тончайшая двусторонняя камка. Дворецкий без звука выдавал Софье для приемов любую серебряную посуду, смарагды и яхонты, чтоб изукрасить одежду. И каждую мелочь учитывал по бумажке.

Новгородский привоз давно был, Софья тогда по молодости лет еще не окрепла духом, а за двадцать лет правления она почувствовала себя хозяйкой, поэтому, прослышав, что ночью привезли отнятое у Ганзы добро, приказала с утра обрядить себя в шубу и поспешила на служебный двор, где находились главные кладовые. Там приказчики сортировали добро и рассылали его по назначению: зерно в житницы, соль – на Солянку в подземные, сухие погреба, а золото и драгоценности – в сокровищницу в неведомые тайники.

Возов у служебной избы уже не было, снег изрыли, ископали, всюду валялась рогожа, рваные вервия, остатки кострищ исходили слабым дымком. Видно, споро работали, всю ночь таскали тюки, ноги сбили. Завидя царицу, приказчики засуетились, загалдели. Как из-под земли вырос дворецкий и застыл в поклоне, а заслышав строгий приказ, быстро пошел вперед, чтоб успеть растворить перед царицей дверь. Все сени были завалены тюками. Софья пошла в обширную повалушу. Свет здесь обычно был убог, потому что оконца больше напоминали щели, однако сейчас в помещении было светло, как на улице. У полок с драгоценной рухлядью стояло двое служек с фонарями, а высокий, незнакомый приказчик ловко отмерял фламандский гранатового цвета бархат. Была в помещении еще одна фигура, в которой изумленная Софья признала невестку.

– Ты как здесь?

– У нас грамотка, – пролепетал испуганный приказчик, и Елена протянула Софье какой-то невразумительный, с двух сторон исписанный, листок бумаги.

– Нам сам государь дать ее изволил, – подтвердила Елена, – там все написано, что взять на нужды мои и сына.

Список, на взгляд Софьи, был слишком велик. Застывший вначале разговора приказчик – бархат красивыми складками стекал до самого полу – встрепенулся и опять с неприличной скоростью принялся мотать ткань. Софья отметила про себя, как длиннорук этот верзила и мера его длины – локоть, куда больше, чем полагалось ей быть по мерке. Из-за этого она особенно взъярилась и, забыв о царском достоинстве и силе слова, неожиданно для самой себя принялась выдирать бархат из быстрых, ловких рук – при такой скорости этот обалдуй всю ткань Елене отмотает!

– Матушка, что вы, успокойтесь! – взмолилась Елена.

Если приказчик сразу не выпустил из рук бархат, то не иначе как с перепугу. Он отпускал ткань, как мерил – длину за длиной, и ткань цвета крови волнами укладывалась у царицыных ног.

– А вот и отдашь, вот и отдашь, – приговаривала Софья. – Такие бархаты не про твою честь. Гранатовый цвет – царский!

– Матушка, если вы хотите непременно гранатовый – ваше право. Я себе смарагдовый цвет возьму. Государь сказал – выбери, какой пожелаешь.

Волошанке-негоднице он сказал, а про царицу, законную хозяйку всех богатств, позабыл! Последняя мера бархата легла у Софьиных ног, она отерла вспотевший лоб и сказала с придыханием:

– Какой пожелаешь? А что это тебе вздумалось что-то желать? И как ты посмела к государю идти со своими глупыми желаниями. Хочешь подарок получить – жди своего часа. Если не терпится, то попроси. Но у меня, слышишь, у меня! – тяжелой от перстней рукой Софья то тыкала себя в грудь, то грозила Елене, то негодующе и брезгливо показывала приказчику – пошел вон! А тот, дурак, стоял столбом, запустив глаза в цареву грамотку, где перечислены были еще и сукна, и тафта на полавочники, и безделушки для юного князя.

И вдруг Софья успокоилась. Как озарение пришла к ней простая мысль, что криком ничего не добьешься, что против Елены и пащенка ее действовать можно только лаской, приветом и интригой. Да и что в самом деле она раскудахталась? Кто посмеет оспаривать царев приказ? Что написано, то написано.

Тихой яркой змейкой вползла Елена в сердце Ивана. На Руси говорят – жалеет, значит, любит. В любовную страсть мужа Софья не верила. И не потому, что Иван старик – пятьдесят пять лет. Женским своим чутьем Софья угадывала, что прекрасный пол и раньше занимал в жизни мужа мало места. В постели он был прилежен и ласков, но, справив мужскую нужду, тут же засыпал, для того чтоб на утро забыть все, что было ночью. Голова Ивана была заполнена делами государственными. Но о безвременно ушедшем сыне он скорбел, и часть этой скорби изливалась на пригожую невестку и малолетнего внука.

Наверное, как-нибудь ввечеру, усталый после дневных дел, а может быть, отстояв вечерю и оттого проникнутый святыми мыслями, заглянул царь в светелку Елены, увидел, как почивает внук, или застал Дмитрия за чтением книг, до которых, говорят, двенадцатилетний отрок очень прилежен. Неважно, что размягчило сердце Ивана, когда он велел отписать Елене грамотку, мол, придут товары ганзейских купцов, выбери себе подарочек, погрей душу.

– Возьми смарагдового бархату, – милостиво сказала Софья. – Хватит тебе тусклые, вдовьи тона носить. А этот – гранатовый – оставь. Красный цвет царице больше к лицу, чем прочий.

Уже в дверях она сказала дворецкому:

– Я сюда опосля зайду. А ты смотри, все точно по грамотке выдай.

Распорядилась, словно дворецкий мог поступить иначе. Да не приведи господь! А может, государыня боится, что княгиня Елена лишнее унесет? Дворецкий тут же отогнал от себя крамольные мысли.

13

Федор Васильевич дунул на свечу: всё, спать! Нечего добро переводить и трудить глаза, и так зрение ослабло. Написанное приходится держать на расстоянии вытянутой руки. За окном вьюжило, ветер подвывал тонкими, детскими голосами. В горнице было душно. Сидор явно перетопил печь. Угарного духа не ощущалось, и то хорошо.

Он сам взбил подушку, поправил перину. Позови Сидора готовить постель, он разговорами замучает. А про его недужный бок и ломоту в ногах все досконально известно. И цена на говядину его не интересует. Вот и улегся, вот и ладно… Курицын старался думать об обыденном, чтоб отогнать тревожные мысли. Уже третий день ждал он человека из Новгорода, а тот все не являлся. Тихо заскрипели половицы в сенях, будто бы звякнуло что-то – колоколец? Курицын поднял голову над подушкой. Нет, это Сидор пошел по нужде.

Сколько говорено было – все важные встречи только днем! Ночная Москва не для тайных встреч, и посыльный из Новгорода знал это неукоснительное правило. Ночью на всех заставах рогатины, стража жжет костры, по улицам бродит сторож с колотушкой. Каждый спросит: «Кто таков? Что делаешь на улицах в поздний, воровской час?» Гридя Клоч давно предупредил, что соглядатаи завелись не только у митрополита Геннадия в Новгороде, но и здесь, в Москве. Задурил Геннадий священству голову словами о еретиках. Теперь с любого бока должно ждать беду.

Опять Сидор шуршит за стеной – проверяет припасы. Он давеча говорил, что Самсонка, новый слуга, подворовывает. Ну и пусть его, хоть наестся вволю. Худой ведь, аки смертушка. Если бы посыльный явился в ночи, то первым делом залаяли бы собаки.

Перина была, что твой океан, в ней и потонуть можно. Женино приданое, из пуха чижика… Курицын не любил спать в такой мягкости, но намедни лекарь, ощупывая застуженный в дороге бок, строго рекомендовал ночное тепло: либо на печь полезай, либо хоронись в самом теплом укрытии. Теплее не придумаешь… Федор Васильевич как-то наскоро, неожиданно забылся сном. В этот момент собаки и залаяли. Он сразу сел и стал искать ногами теплые войлочные сапоги.

Послышался звук открываемого запора, звякнула цепь.

– Сидор, запали свет, – крикнул Курицын.

– Уже запалили, учитель, – раздался звонкий голос из сеней, дверь распахнулась и перед Курицыным предстал Паоло, бобровый воротник его шубы блестел масляно, глаза возбужденно сверкали.

Обнялись.

– Мальчик мой! Как я рад тебя видеть! Думаю, что это собаки взлаяли и сразу смолкли? Значит – свой. Почему пришел так поздно?

– А днем не выберешься никак.

Паоло сбросил шубу, под ней оказался русский кафтанец на пуговицах, нарядный, украшенный по подолу серебром и подпоясанный кушаком.

– Эк тебя вырядили! Расхотелось носить флорентийскую одежду?

– А там ее никто не носит. Даже Анастасию обрядили в русский сарафан.

Про Анастасию, комнатную служку царицы, уже говорено было в нашем повествовании. Была та Анастасия умна, пронырлива и верна хозяйке, как верны нам бывают собственные части тела.

– Есть хочешь?

– Не-ет. Я сыт. Вот если выпить чего горяченького.

– Взвар есть на зверобое. Меду Сидор не пожалел, пересластил, как ты любишь. Еще не остыл, наверное.

Сидор принес медный, обернутый полотенцем чайник, две деревянные чаши. Паоло звонко прихлебывал взвар, словно питье было обжигающее горячим. На Курицына он не смотрел, явно не зная, с чего начать рассказ, а потом заговорил сразу на высокой ноте, словно оправдываясь:

– Вы не подумайте чего, я там хорошо живу. И камора у меня своя. Хорошая камора, только окно очень маленькое. И затянуто бычьим пузырем, слюдины пожалели. Дует из того окна, как из погреба. Так что проводить свой досуг разумно, как учил мой синьор, весьма затруднительно.

– Я тебе с Сидором одеяла пошлю. Хочешь на заячьем меху, хочешь на куньем. А можно и оба два послать.

– Спасибо. Только пусть передаст потаенно. Анастасия прознает и разнесет по всему свету, Курицын, де, воспитаннику теплое прислал. А самой это может не понравиться.

«Сама», как понял Курицын, была царица.

– Она тебя не обижает?

– Не-ет. Она добрая. Иной раз встретит где на лестнице, обязательно скажет: «Ты сегодня зайди ввечеру, поиграешь перед сном». А потом и забудет. Я теперь на флейте в другом месте играю. Меня к себе княжич Василий зовет. Вся его компания собирается и просит: «Сыграй грустное, про любовь. Или сыграй веселое, танцевать будем». Странно они танцуют, как скоморохи. Во Флоренции и Венеции совсем не так танцевали. А эти дурят, как малые дети, но потаенно. Боятся, чтоб царице-матушке не донесли. Ей, пожалуй, и не понравится, что княжич танцует, как простолюдин.

– К тебе в компании князя Василия хорошо относятся?

– Я для них слуга.

– Так, может, домой вернешься?

– Царица не отпустит, – уверенно сказал Паоло и усмехнулся, мол, что ж ты, такой умный, а простых вещей не понимаешь – если Софья что-то или кого-то взяла себе, то уж назад не отдаст.

– Но ведь на половине царицы, считай, разместилась сама Италия. И язык, и обычаи. Это твоя родина.

– Русь моя родина, – строго сказал Паоло. – Сама совсем обрусела, но только не душой… а как бы это сказать, повадкой. И все подчеркивает, что воспитывали ее в вере истинной, а сама просфору гастией называет. Будто я не знаю, что ее воспитывали униаты.

– Униаты тоже люди, – примирительно сказал Курицын. – Православные подписали унию и ушли под власть Рима, чтобы туркам константинопольским противостоять.

– Это понятно. Надо было всему христианству объединиться. Но почему обязательно под властью Рима? Католики тоже могли подписать унию и уйти под власть патриарха.

Курицын расхохотался.

– Ты когда успел стать таким православным ортодоксом?

– А кем же на Руси еще можно быть?

Умен мальчик, ничего не скажешь. Курицын помолчал.

– А вчера позвала меня… Я думал играть, уж флейту достал, а она знак ручкой сделала – не надо, и давай по-итальянски трещать.

– «Трещать» – не гоже говорить о царице. Она беседовала, толковала, говорила о том о сем.

– Вначале о том о сем, а потом о дьяке Курицыне. Дескать, уж неделя, как он приехал из Венгерского государства. Спрашивала, видел ли я вас аль нет. Будто не знает. Анастасия бы ей сразу донесла. Она и раньше про вас выспрашивала. Все интересовалась – не волхв ли дьяк Курицын? И еще спрашивала, как я у вас тут бытовал да какие разговоры разговаривал и какие книги читал. – Видя, что собеседник встревожился, Паоло поспешил добавить: – Но я ничего лишнего не сболтну, вы же знаете. Это надо придумать такое – «волхв». Мы же не язычники! А книги я у вас читал известно какие – часослов и псалтырь.

– Правильно ответил. Но тебе надо читать и другие книги. По-русски ты трещишь как скворец, а пишешь как отрок неразумный, который только и умеет, что буквы разбирать. Ты должен упражняться ежедневно.

– Я и упражняюсь. Я много читаю.

– И что же ты читаешь?

– Разное.

– Какое ж разное, если я тебе послал всего одну книгу, писанную кириллицей – о земном устроении.

Паоло поморщился.

– Это я все знал раньше. Мир состоит из четырех веществ: огня, воздуха, земли и воды, – начал он тоном прилежного школяра. – А малый мир, то есть человек, составлен тоже из четырех стихий – крови, мокроты, красной желчи и черной. Учитель, я все знал ранее – и про сердце, и про селезенку, про вены и артерии. Это Гиппократ. Он был великий лекарь. Но это все устарело. Сейчас о человеке полагают уже по-новому. Вот мне во Флоренции рассказывали…

– Да знаю я, что тебе про человека рассказывали в Италии. Ты мне зубы не заговаривай. Говори, что по-русски читаешь?

– Повесть о «Соломоне и Китоврасе». Борзой зверь Китоврас – это кентавр? Я правильно понял?

– Господи, да где же ты достал эту повесть? И кто тебя надоумил ее читать?

«Повесть о Соломоне и Китоврасе» была весьма редкой книгой и принадлежала к разряду «ложных». Повесть рассказывала о борзом звере, который был столь ревнив, что носил жену в ухе. Но жена была хитра и, конечно, имела любовника. Она научила юношу, как поймать несчастного кентавра. Китовраса заманили к кладезям, полным вина, а потом пьяного привезли к царю Соломону. А далее началась словесная пря между царем и Китоврасом. Разговор этот весьма пряный, потому что касается любви и женщин. Соломон толкует о любви, как о возвышенном чувстве, а Китоврас относится к женщинам проще. Любовь в его устах – обиходное, грубое, ночное действо. Все срамные места весьма грубо обзывыются. Ах, лучше и не пересказывать.

– Повесть написана по-русски, – обиженно сказал Паоло. – Что ж вам еще? Я не евнух! И хочу спросить. Почему москвитяне прячут своих жен и дочерей по теремам? Во Флоренции женщины живут в почете, а здесь они – рабыни, их не пускают ни на пиры, ни на праздники. И при этом куртизанок здесь не меньше, чем в Венеции. Но в Венеции они богаты, нарядны, они холят себя, моют волосы душистой водой и принимают мужчин в богатых апартаментах.

– Да ты-то откуда это знаешь?

– Если хотите знать, я один раз посещал веселых городских дев… Это было в Венеции.

– Это в тринадцать-то лет! К куртизанкам! – всплеснул руками Курицын.

– А ничего такого не было. Они меня только щекотали и вином поили. И даже денег не взяли. В Москве тоже полно веселых девок, только об этом вслух говорить нельзя. Делать – делай, а вслух не говори. А что молчать-то, если это естество? Но в Москве я к ним не пойду. Здесь зазорные девы предлагают себя за связку баранок и задирают юбки прямо в сугробе. Сам видел! Вот этими глазами.

– Подрос, отрок, – покачал головой Курицын, – рассуждаешь, как Китоврас.

– А вы, стало быть, Соломон. Что к словам цепляться? Вы спросили, я ответил. А мог бы и соврать. Только мне честным больше нравится быть, – он широко улыбнулся. – И еще, Федор Васильевич, объясните… Вы сами рассказывали, что писан и читан по площадям государев указ, де, брагу варить и меды сытить можно только перед праздниками, а пить – в праздничные дни. Так? Отчего же так много пьяных в будние дни? Ведь прямо на улицах лежат! И не мерзнут.

– Я думаю, здесь даже царю Соломону не под силу дать вразумительный ответ. Холодно у нас. Наверное, просто греются.

– А летом? Остужаются? Чтоб жарко не было, – Паоло довольный захохотал. – А мне можно греться и остужаться?

– Ни-ни! – прикрикнул Курицын. – Молод еще!

– Ладно. Буду бумажную мудрость постигать. А книгу про Китовраса славно переписчик сработал. Вы бы видели, как заглавные литеры там оформлены! Например, буква «М» – два мужика тянут сеть и ругаются. Один эдак руку поднял – сейчас ударит. А литера «Г» – дева в облегающем платье. Стройная, как башня Джотто. И волосы непокрыты. Федор Васильевич, расскажите про вашу первую любовь. Ну что вы морщитесь… Иль забыли?

– Вот уж нет, – расхохотался Курицын и подумал, что давно ему не было так хорошо.

От Паоло исходила та же молодая сила, что от буйной травы в огороде, когда после дневной жары от зябких утренников роса столь обильна, что стекает каплями с жестких яблоневых листков, и каждый стебелек держит в себе блестящую каплю влаги, и влажная паутина блестит, как алмазный венец. Всюду жизнь – под каждым камнем, в любой лужице. И запах, запах земли и благоухание всего растущего, что тянется к свету!

А Паоло уже дальше бежал мыслью.

– Как монах может так хорошо нарисовать деву, если ему и смотреть-то на нее запрещено? Китоврасова книга и впрямь драгоценная! Я, чтоб про Китовраса прочитать, в залог ваш перстенек дал.

– Ну и дела! – вскричал Курицын. – Кому же ты отдал?

– Да он вернет. Это только так – для порядку, – и сметливый юноша, отвлекая от скользкой темы, вернулся к началу разговора. – Я вчера на жалейке играл. Это такая дудка двойная, сипло звучит, но весло. А почему на Руси знатным танцевать нельзя? Простолюдины веселятся, а княжичам запрещено. Или я чего-нибудь не понимаю?

– Хватит на сегодня разговоров. Спать. Что сегодня не успели, завтра договорим.

Паоло улегся на свое старое ложе – лавку с деревянным изголовьем. «Сейчас спросить или на завтра оставить? – разговаривал он сам с собой. – Тема уж больно щекотливая…» Помогая мыслям принять правильное решение, он схватился за непокорный завиток надо лбом и стал с силой накручивать его на палец. А Курицын не спит. Тоже о чем-то размышляет. Ишь, посапывает… И поняв, что для деликатной просьбы куда больше подходит темнота, чем яркий день, Паоло опустил ноги на пол, привалился к теплому печному боку и сказал, стараясь придать голосу полную невинность:

– У вас просить хотел, учитель. Это для меня жизненно важно.

– Ну что тебе? – устало отозвался дьяк.

– Я знаю, у вас есть математическая таблица, по которой можно предсказать судьбу.

– Что? – от неожиданности Курицын откинул одеяло и сел на постели. – Это с чего ты такое удумал? Или тебе во дворце про таблицы сказали? Кто?

– Ну ладно, скажу. Секретарь разрядного приказа. Это ему я ваш перстенек заложил. Он о вас очень уважительно отзывается. И ученость ваша распространилась весьма далеко. А про таблицы, которые строят по движению светил, я еще во Флоренции слышал. Называется – гороскоп. Там это было обычное дело. Деньги есть – иди к математику и заказывай таблицу. А в Москве говорят – чернокнижие! Темные люди! Что они в этом понимают. Истина подвластна только умным.

И тут снова, на этот раз громко и яростно, залаяли собаки. Курицын ощупью нашел одежду и стал одеваться, скороговоркой наставляя Паоло:

– Нет у меня никаких таблиц. А ты об этом поменьше болтай, а то наживешь себе и мне неприятностей. Ишь чего удумал! Гороскоп ему подавай! А сейчас лежи и носа не высовывай. Ко мне неожиданный гость пришел. Об этом госте тоже молчок. Пригрел я тебя на свою голову. Спи!

Курицын ушел в соседнюю горницу и плотно закрыл за собой дверь. Младой отрок, но сметливый. Как бы не было лиха!

14

Не нужно особой ловкости, чтоб бесшумно приоткрыть дверь, а в дьяковом дому петли хорошо смазаны – не скрипят. Паоло не считал подслушивание грехом. Сложная флорентийская жизнь и не менее сложная московская приучила его быть всегда начеку. Мало ли, может, и сгодится подслушанное? Торговать тайно добытыми сведениями – это отнюдь, это для негодяев, но любопытное ухо может иногда сохранить не только свободу, но и жизнь. Не подслушай он в Венеции разговор сводного брата с работорговцем, не сбежал бы от беды в Московию, влачил бы сейчас жизнь раба. А могли бы и в Турцию неверным продать.

Вот и сейчас… Если бы Курицын не предупредил, что гость секретный и ты, мол, про него не болтай, Паоло бы еще подумал, вылезать ли из теплой постели. В доме у дьяка всегда паслось много народу. И все с разговорами. Правда, с иными Курицын затворялся и беседовал вполголоса. Когда Паоло жил здесь, ему и в голову не приходило любопытствовать. Слушай не слушай, все равно ничего не поймешь. Но жизнь при дворце многому научила.

Ага… ночного гостя зовут Максим. Что же ты так поздно-то, досточтимый Максим? Лица не видно, лоб прикрыт серым суконным капюшоном. Видно, издалека шел, если борода заиндевела, никак не оттает. А в углу посох стоит, с него тоже лужа натекла.

Разговор за столом шел громкий, оживленный, но видно, что не о деле. Пили уже не взвар, а крепкий мед из больших стоп. Потом Сидор принес сулею с водкой и мису с солеными рыжиками. Еще ели говядину холодную с хреном и утю с капустой. Паоло вдруг смертельно захотелось есть, но он сглотнул слюну и отогнал неуместное желание.

Болтали о трудной дороге, о непредвиденной задержке в пути, о том, что волки на Валдае совсем обнаглели. Потом вынырнуло на свет словечко – Новгород. Так вот откуда прибыл дьяков знакомец. Все, что касалось Новгорода, интересовало Паоло до страсти. Курицын много чего интересного рассказал об этом городе, но зачастую отказывался отвечать на вопросы. «Русь нуждается в объединении и должна собирать русские земли, – говорил Курицын, – так считает царь наш Иван Васильевич, и он прав. Чего хочет царь, того хочет Бог».

– Но зачем это Богу? – не понимал Паоло. – Там, где я родился, все не так. Есть славная республика Флоренция, есть богатая Венеция, гордая Сиена и папский Рим. Еще есть Пиза, Равенна – много! И никому не приходит в голову объединяться. Каждый живет своим порядком и своим умом. А вы говорите: Москва – Русь и Литва тоже – Русь.

– Потому что были русские княжества и все подчинялись Киеву, а потом граду Владимиру. Но прошел Батый по русской земле. Он завоевал северную ее часть и заставил платить Орде дань. А западная часть русской земли отложилась к Литве. И везде говорят по-русски. Ты же был в Вильно.

– Литва не платила дань Орде. А Новгород? Почему он платил? Вы же сами говорили, что воины Батыя не дошли до Новгородской земли.

Курицын хорошо рассказывал – внятно. Беда Новгорода состояла в том, что он всегда был слишком богат. Богат и своеволен, как Флоренция. Да, татары не дошли до Новгорода, у древнего Игнач-камня повернули морды коней к югу. Но князю святому Александру Невскому надо было платить дань, а денег взять было неоткуда. Русь лежала в пожарищах, люди ушли в леса, земля не родила. И святой Александр сам привел в Новгород татарских баскаков – сборщиков дани. Новгородцы взбунтовались – нет, мы не будем платить! Но Александр собрал с них деньги, хотя для этого ему пришлось у домов баскаков поставить свою охрану, дабы не перебили их новгородцы.

– Но теперь Москва не платит дань Орде. Почему же царь Иван пошел войной на Новгород? Зачем Шелонская битва?

– Потому что вольный город задумал отложиться к Литве. Новгородцы умели торговать, но не умели воевать. А Москва воевать заново выучилась. Шелонская битва была двадцать лет назад. За эти годы Новгород много раз бунтовался. Теперь затих – после великого переселения.

Про насильное переселение новгородцев Курицын рассказал Паоло со всеми подробностями, потому что все происходило на его глазах. На голые подводы сажали богатых новгородских купцов с семьями. Бабы, детишки малые – все кричат. Все имущество – в узлах, сколько увезешь – твое, а все прочее богатство – дом, лавки, земли – в казну. И повезли горемык в дальние города – в Суздаль, Кострому, Муром. Некоторым семьям удалось осесть в Москве. А на место выселенных в их домы приехал народ из дальних краев. Муромчане и суздальцы, может, и не умеют хорошо с Европами торговать, зато живут по старому обычаю, преданы царю и вечевой колокол им не нужен.

– И это правильно? – вскричал тогда потрясенный Паоло.

– Люду в тягость, государству в пользу. А правильно, нет ли, рассудить может только время. И еще скажу. Ты юноша сметливый, поэтому о том, что я тебе рассказал, – не болтай лишнего. В Москве про Новгород вообще всуе не говорят. Не принято.

Дождался… пришедший и хозяин перешли на шепот. От кого хоронятся-то? Паоло чуть шире отворил дверь. Речь шла об исповеди. Какой-то чистый душой человек, клирошанин, исповедовался самому архиепископу Геннадию. Дальше шепот сделался совсем невнятен, а потом вдруг громко, словно всхлип:

– И разгласил Авдей в простоте своей!

– Что разгласил? – стараясь выглядеть спокойным, спросил Курицын.

Максим склонился к самому уху дьяка. «Ну что бубнишь-то, – мысленно ругал шептуна Паоло. – Чего такого особенного мог ваш Авдей разгласить?» Маским отпал от дьякова уха, перевел дух и, сопя, принялся за рыжики. Курицын выглядел очень встревоженным.

– Зря, – сказал он негромко. Теперь Максим говорил уже не шепотом, а в голос, гневно:

– Геннадий посадил Авдея в ледник под палату. То есть поступил с несчастным Авдейкой так же, как когда-то с ним самим поступил митрополит Геронтий. Усекаешь, Федор Васильевич?

– А дальше?

– Дальше учинил над Авдейкой розыск, тот раскаялся, но имен не назвал. Тогда архиепископ Геннадий наложил на Авдея епитимью, велел во время службы стоять перед церковью, а внутрь не входить. А еще через неделю стал обыскивать все священство и обвинять всех подряд в еретичестве. Это, говорил, в Москве еретики живут в ослабе, а здесь, в Новгороде, я хулу на веру Христову не потерплю.

Вот те раз, Паоло поежился, как от озноба.

– Кто же ее трогает, веру Христову, – устало сказал Курицын. – Мы как раз к Христу и стремимся. Не еретичество это, а новая вера.

«Кто же это – мы? – исходил от страха и любопытства Паоло. – Кого обвиняют в ереси и при чем здесь учитель?»

– И еще прилюдно жалуется Геннадий, что досаждает ему чернец Самсонка. Де, бранит его этот чернец беспрестанно и рассылает на него хулительные грамоты по все московской земле.

– И это правда?

– Да что Самсон может разослать? Да еще по всей земле? Он и в грамоте-то не силен, а силен языком трещать. Какие-то у него со священником в кончанской церкви сшибки были.

Священник тот донес Геннадию, что Самсон якобы не причащается и кричит при этом: «У кого причащаться-то, если все поставлено на мзде и симонии». Геннадию всюду чудятся стригольники, а здесь старый лозунг налицо. Геннадий письма пишет по монастырям и призывает учинить полный разгром еретикам, и не так, как в прежних годах было, когда еретиков сажей мазали и по городу возили на лошадях задом-наперед, а чтоб окончательно искоренить ересь – с казнями и кострами.

– Ему бы, Геннадию, паству свою блюсти да делом толковым заняться.

– Дело-то у него есть. И архиепископа Геннадия сил немерено, – с готовностью откликнулся Максим. – Он сейчас занят составлением полного свода Библии.

– Вот это доброе дело, – оживился Курицын. – Ветхий Завет на русский не переведен. Его-то нам и не хватает.

– У Геннадия справщиков и переводчиков целая артель. Главные у них – Герасим Поповка и брат его Дмитрий Герасимов.

– Дмитрия я знаю, достойный юноша.

– Им помогает поп Вениамин. Родом он славянин, а верой – латынянин.

– Вот как? – удивился Курицын. – При Геннадии латыняне завелись? При его-то нетерпимости! Хотя для дела этот латынянин зело необходим.

– Геннадий грамотности алчет. Ему мало Вениамина-латынянина. Там еще трудится монах-доминиканец. Имени его не знаю, но человек сумрачный.

– Ай да архиепископ! – рассмеялся Курицын. – Как бы мы с ним поладили славно, если бы называл он белое белым, а черное черным, если бы не возводил на нас напраслину.

– Так ведь не выдуманная она – напраслина-то, Федор Васильевич. И перечислять все безобразия язык устанет. Пьяный поп Кондрат плясал в храме пред иконами и кукиш показывал – было! Поп в церкви… – Максим снизил голос до шепота, – да знаете вы, уличанский храм в Плотниках… Так тот поп скрытно исповедует жидовскую веру и имеет двух жен, обе невенчанные. Венчанная-то у него померла. Архиепископ о том пока не ведает, но узнает со временем, пыль поднимет до небес. И ведь за дело! Нашелся охальник, который нательный крест со шнурком нацепил на ворона. А ворон, птица злая и глупая, полетел на свалку мертвечину искать. И видели православные, как крест святой по собачьему трупу елозил. А Геннадий и рад – вон что еретики вытворяют. А мы-то здесь при чем?

– Горько это и страшно, потому что нас с этими бесами, развратниками и вероотступниками смешают, всех засунут под одну крышку.

– Да кто засунет-то?

– Люди. А проще говоря – время.

Собеседники опять принялись за еду, и Паоло, получив передых, понял, что замерз до дрожи. Ног от холода он вообще не чувствовал. Вылезая из постели, он накинул на плечи одеяло, а про ноги не подумал, тем более что босому куда ловчее идти на цыпочках, каждую половицу чувствуешь, не дашь ей скрипнуть. Теперь следовало немедленно обуться, потому что калекой безногим на Руси не проживешь, разве что у храма побираться.

Разгоряченный Максим вдруг откинул капюшон с лица, и Паоло увидел, что тот гораздо моложе, чем он его представлял. Голос Максима был глух, речи разумны, и Паоло сочинил себе образ старца, а с Курицыным беседовал русоголовый, синеокий молодой человек, курносый и, наверное, в других обстоятельствах – смешливый.

Когда Паоло в валяных сапогах вернулся к двери, разговор за столом шел уже о выборе нового митрополита. Эта тема была Паоло вполне понятна, потому что волновала всех. Уж год прошел, как преподобный Зосима оставил свой пост. Максим с Курицыным перебирали разные кандидатуры. Вспомнили даже митрополита западной митрополии, униата Захария, которого православный мир прозвал Чертом, прости, Господи, а потом опять вернулись к новгородским делам. Здесь Паоло услышал такое, что у него глаза на лоб полезли. Оказывается, архиепископ Геннадий восклицал во всеуслышание, что преподобный Зосима оставил свой пост не ради немощи своей, а удалили его сильные духом, понеже тот Зосима пьяница и подвержен содомскому греху. Ой, страсти какие!

Курицын быстро перекрестился:

– Свят, свят, чур меня… Геннадий не брезгует ничем. Неужели он сам в это верит. Про митрополита… такое!

– Вот и я говорю, – поддакнул Максим. – Если Геннадию полную волю дать, то закинет он большую сеть. Каждый новгородец станет еретиком. На кого опереться, у кого помощи просить?

– А Юрьевский старец жив еще?

– Бог продлевает жизнь преподобного, но дни его сочтены.

Речь шла о престарелом архимандрите Юрьева монастыря, расположенного близ Новгорода, обители славной и богатой традициями.

– Надо подумать…

Курицын вдруг встал и со светильником в руке так быстро прошел в спальную горницу, что Паоло еле успел отскочить от двери и придать себе вид сонный и непонимающий.

– Ты что? – спросил Курицын и подошел к поставцу, на котором вместо посуды и утвари лежали книги.

– По нужде, – быстро ответствовал Паоло.

– А? Ну иди…

Взгляд Курицына был задумчив, видно было, что он сразу же забыл про своего воспитанника, но, добираясь ощупью до нужника, Паоло молился с опаской: «Оборони, пресвятая Дева-заступница. Федор Васильевич-то умен. Если он меня заподозрит в чем, жди беды».

Заснул Паоло уже под утро, а когда проснулся, Сидор сообщил, что господин давно отбыл по приказным делам, а ночной гость… так он ничего не знает про ночного гостя, его и след простыл, он и думать о нем забыл, чего и Паоло советует.

Паоло потянулся сладко. Во дворец можно было не торопиться. Да и не нужен он там никому. Главная задача – выбраться наружу, а уж если вышел, то с возвращением можно погодить. Паоло с удовольствием подумал о завтраке, порадовался, что кончилась вьюга. Скоро потянет теплом, засияют на солнце узорные сосульки, а там и до лета рукой подать.

Взгляд его скользнул к поставцу. Миг – и сердце в груди забилось, как барабан. В тайном ящике для бумаг, который Курицын берег как зеницу ока и в который при Паоло никогда не заглядывал, торчал ключ. Забыл! Забыл, взволнованный встречей с Максимом и новгородскими неприятностями.

Паоло оделся. Подошел к рукомою. Потом опять сел на лавку и стал смотреть на ключ. Если дьяк вернется и застанет его рядом с открытым ларцом… выгонит из дома к чертовой матери. И не пожалеет никогда. Курицын такой человек, что иногда кажется – из воска слеплен, а иной раз – тверд, как столб гранитный.

Он вскочил на ноги резво, бросился к ларцу, словно тот был живым и его следовало поймать, как дикого зверька. Быстрота в движениях объяснялась только одним – не передумать бы! Трясущимися руками он повернул ключ, откинул крышку… И в самой верхней бумаге, а их там было – ворох, он нашел ответ на мучивший его вопрос.

Это было письмо, но писано оно было не к Курицыну, а сов сем к другому лицу. Похоже было, что кто-то снял копию и переслал ее дьяку. От кого же такое грозное послание… Паоло перевернул лист. Понятно, от архиепископа новгородского Геннадия. «Стала беда с тех пор, как приехал Курицын из Венгрии и еретики из Новгорода перебежали в Москву. Курицын у еретиков главный заступник, а о государевой чести попечения не имеет. Теперь же беда стала земская и нечесть государская большая. Церкви старые, извечные вынесены из города (по случаю строения новых стен), да и монастыри старые извечные с места переставлены. Но этого мало: кости мертвых вынесены в Дрогомилово, да на тех местах сад развели. Если же государь наш, князь великий, еретиков не обыщет и не казнит, то как ему со своей земли позор снести?»

Вот кто, значит, есть дьяк Курицын! Он у еретиков «главный заступник». Но это еще вопрос, кому верить… Паоло аккуратно положил свиток на место, потом осторожно, так кошка лапкой пробует воду, поднял за краешек обложной лист книги, заглянул. «Сказание о Дракуле Воеводе». Кто такой Дракула, почему не знаю? И ведь не спросишь! Ладно, это потом.

Что там еще, под неведомым Дракулой? «Лаодикийское послание» – было написано на титульном листе. Стихи какие-то… таблица. Паоло готов был руку дать на отсечение, что своей волей Курицын никогда, ни при каких обстоятельствах не покажет ему эти тайные бумагу. А может, сия Лаодикийская таблица приспособлена для составления гороскопов?

Паоло задыхался от напряжения, лоб взмок. Он быстро запер ларец. Попробуй у него кто-либо силой отнять ключ, так, пожалуй, и не разомкнет руку-то. Ее как судорогой свело. Ему нужна глина. Хороший, влажный кусок мягкой глины, чтобы сделать оттиск. А там уж он найдет, где заказать ключ. Будет ключ, можно сделать копию. Но где найти глину зимой? Разве что в подвале под палатами…

15

В мае Елена Волошанка получила из Литвы письмо от Лёнушки. Письмо было передано шляхтичем тайно, что само по себе подразумевало – родителей в известность не ставить. Оленушка была человеком скромным, набожным, не по букве, а истинно, поэтому старалась придать письму строгий и благочестивый тон, но меж строк плескался восторг: как это сподобило судьбу подарить ей такое богатство, такую радость и счастье? Из письма следовало, что Александр, супруг ее, и пригож, и ласков, и умен, и обходителен, словом, Елена поняла, что Оленушка влюбилась без памяти в своего мужа, и искренне порадовалась за названую сестру.

Всем этим Елена поделилась с верным другом покойного мужа, а стало быть, и ее – дьяком Курицыным, поделилась как бы между прочим, и тем удивительнее была реакция Федора Васильевича. Тот вдруг озаботился сильно, а потом сказал и вовсе несуразную фразу:

– Хорош улов, да не ко времени.

И как это понимать?

Дьяк шел к Елене с совершенно особым и чрезвычайно важным сообщением, а теперь все медлил, не зная, как приступить к важному разговору. Они сидели на скамье под яблонями в саду, с горки отлично было видно, как блестит за стенами Кремля Москва-река. Иные яблони уже распустились, другие только набирали сок в бутонах. Пчелы гудели… Жара была почти летняя, и Федор Васильевич расстегнул верхние пуговицы своей богатой опашени.

Заметь эту пару сейчас кто-то из злопыхателей, и он не посмел бы сказать дурного слова. Все знали, что любовь к покойному Ивану Молодому Курицын перенес на сына его – Дмитрия. Дьяк давно привык к мысли, что отрок со временем будет великим князем на Руси, а потому принимал самое горячее участие в его воспитании, искал и учителей достойных и лекарей знающих.

Курицын так давно был вдов, и при этом столь нарочито равнодушен к женщинам, что в глазах людей утратил не только пол, но и возраст. Он был правой рукой царя, главным советником его в делах внешних (со внутренними делами Иван Васильевич справлялся сам и редко спрашивал совета).

Коли дьяк на таком посту, ему не до утех женских. Да и стар уже. Иные считали его ровесником царю, другие говорили – что вы, он старше государя! Федор Васильевич не спорил и не торопился сообщить истину. Жизнь подносила ему так много сюрпризов и неожиданностей, что возраст он набирал, как бы пренебрегая прожитыми годами и календарным временем. Один турецкий плен чего стоит! Десять с лишком лет назад был он направлен послом в Венгрию, прожил там четыре года, а по дороге домой был захвачен турками. Житье в Туретчине было долгим. Хорошо еще, что не продали его в рабство. Хороший переводчик на рынке много стоит. А Курицын знал венгерский, польский, молдавский, греческий, латынь. Из плена вызволил его государь. Дьяк вернулся в Москву с седыми висками. А теперь что считать? Все его года, все сорок восемь лет, ему принадлежат.

Но подсматривать за героями нашими было некому. Сад Елены Волошанки, равно как и двор ее, находятся за высоким забором. Отдельное жилье было даровано еще Ивану Молодому, а по смерти супруга было сохранено за его вдовой. Последний пожар сильно потрепал постройку, но не скажешь, как про царский двор, мол, выгорел дотла. Обновили, подчинили, заменили сгоревшие бревна новыми – можно дальше жить.

Пробили часы на новом княжеском дворе. Раньше часовая машина, прозываемая «частомерье», стояла подле храма Благовещения. Теперь там идет строительство, возводят для государя Ивана палаты каменные. Частомерье было старым, установлено оно было более восьмидесяти лет назад. Тогда для всех это было диво-дивное, молот ударял в колокол каждый час, размеряя часы дневные и ночные, и ударял тем колоколом не человек, а самодвижная хитрость. Часы порушил пожар, и находились они в полном небрежении до тех пор, пока флорентийский мастер не вернул им по приказанию царя былую силу. Большая радость для всех слушать опять их мелодичный перезвон и соотносить себя со временем.

Курицын наконец решился.

– Я должен донести до вас, княгиня, известия неприятные. Горе мне, редко прихожу к вам теперь с хорошей вестью.

– Не томите… Иль дурное о Дмитрии?

– Нет, нет! Разговор на сей раз пойдет о вашем батюшке. Дошли до нас сведения, что господарь волошанский Стефан напал на литовские владения.

– Быть не может! Это вы точно знаете?

– Да уж куда точнее. Из Литвы прибыл посол Станислав Петряшкович. Он теперь и пеняет государю Ивану и помощи от него против Волошии ждет.

Елене не надо было долго объяснять сущность происшедшего. Раз заключили мир с Литвой, то, стало быть, по обычаю и по старине иметь общих друзей и врагов. Но не может быть того, чтоб господарь Стефан стал врагом московскому государю.

– Что же теперь будет? – спросила она упавшим голосом.

– Грамоты будем составлять, печати вешать, послов звать да гонцов гнать. Государь уже повелел искать способ, чтоб примирить Александра и вашего батюшку.

Курицын не раз упреждал Елену, объяснял ей, как вести себя с царем, де, не сказала бы по недомыслию чего лишнего. И сейчас они обсудили происшедшее во всех подробностях. Елена покорно кивала головой.

– Теперь я понимаю, почему вы так сказали про письмо Ленушки… про улов ни ко времени. Но ведь одно другому не мешает. Я так рада за Лёнушку, что послал ей Господь любовь. Вот так едешь неизвестно куда, и приедешь к любимому.

– Разумеется, я очень рад за княгиню Елену, – поспешно сказал Курицын. – А это – просто пословица, случайно с языка сорвалась. Я о своих делах думал.

В глазах Елены не прозвучал вопрос – каких? Дела дьяка Курицына были столь обширны, что женского ума как бы и не касались. Однако, позволь себе Курицын откровенничать на этот раз, она бы все поняла и приняла размышления дьяка близко к сердцу.

Когда Иван отдавал дочь Елену в Литву, то в расчеты его меньше всего входила счастливая жизнь супругов. Любить мужа жена обязана, это всякий знает, но не настолько, чтоб ради него забыть отчизну свою, отца и нужды государства Московского. Иван поставил на дочь, как на кречета в охоте, как на бойка-петуха, прости, Господи. Елена должна была стать своим человеком во вражеском стане и доносить о каждой мысли мужа, о каждом его намерении. Более того, царь замыслил окружить дочь русским штатом, чтоб были рядом с дочерью мудрые и умелые соглядатаи. Если Елена умом не все объемлет, то толковый человек сообразит послать в роковой час нужную грамотку государю Московскому.

И вдруг посол Петряшкович после недостойного, невразумительного приветствия заявляет Ивану, что, де, ты, государь, хотел оставить при дочери своей на первое время, пока она не обвыкнет к новой жизни, несколько твоих бояр и детей боярских.

– Именно, это и договором предусмотрено.

– Согласуясь с твоим желанием, мы оставили их на какое-то время, но не на всю же жизнь! – здесь голос посла дал слабину, в нем прозвучала неприкрытая обида. – Теперь княгиня попривыкла к новому жилью и положению. Пребывает она в здравии и счастии, и пора бы уже боярам твоим и слугам отбыть в Московию. Мой господин, Великий князь Литовский и Русский, говорит: «В Литве, слава Богу, есть кому служить княгине. Стоит ей только слово сказать, все будет тут же выполнено. Приказ дочери вашей свят. Она великая княгиня наша».

Государь Иван выслушал заявление посла молча, только брови насупил, приспустил веки, и глаза стали как щелочки. И щелочки эти глядели поверх посла, словно пытались досмотреться до далекой Литвы и узреть, что там происходит на самом деле.

Петряшкович выждал подобающую важному приему паузу и продолжил свои речи. Теперь посол щедро подливал елей в каждую фразу и кланялся поминутно, но весь вид Ивана говорил, что речи эти он находит дерзкими.

– Ты, великий царь, просил поставить для дочери своей новую церковь греческой веры на переходах, подле ее хором, но князь великий Александр говорит, что пункт сей попал в брачный договор по недомыслию послов наших, а потому передает, что князья наши и паны имеют записи от предков наших, чтоб церквей греческого закона в Литве не прибавлять. А посему старый закон нарушать не годится, – он передохнул и продолжал: – Для великой княгини Елены в Вильне есть греческая церковь. Она стоит совсем близко от княжеских покоев и, если ее милость захочет идти в церковь конно или пеше, ей тут же будут предоставлены слуги.

Вот здесь государь и излил свой гнев. Он читал эти «записи от предков наших». Литовский князь Ягайло-вероотступник после брака с Ядвигой и объединения княжества Литовско-Русского с Польшей клятвенно обещал польским панам, что будет обращать подданных своих в латинство и церквей православных не возводить.

Но не даст он Литве с Москвой шутки шутить. Александр думает, если он Елену заполучил, то уже и хозяин! Лицо Ивана покраснело, голова вскинулась, и борода угрожающе распушилась.

– По недомыслию, говоришь? А мирный договор вы тоже по недомыслию составляли? Я просил построить церковь греческую не только для дочери моей, но и для себя. Для себя, понял? А господину своему передай… – Дальше последовал такой поток брани, что послу впору было заткнуть уши.

Стоявший рядом с троном Курицын похолодел, сидящие вдоль стен бояре закивали высокими шапками, кто-то прыснул в кулак. Оставалось только надеяться, что послу Петряшковичу хватит ума не передавать Александру эту брань дословно. Да и забудет он половину. А если не забудет, то тоже беда не велика… пока. Литве сейчас необходим мир с Русью, Вильно все стерпит. На них Стефан молдавский напал, и хан крымский Менгли-Гирей уже в седле.

Это с Литвой Иван воевал, а с Крымом ему делить было нечего. Надо сказать, что Менгли-Гирея очень удивил внезапный мир Ивана с Литвой, да и узнал он об этом случайно, как бы стороной. Курицын потом сам составлял письмо в Крым с объяснениями: «Мы не известили тебя, брат, о союзе с Литвой, потому что была зима. Друг Менгли-Гирей, помирись и ты с Литвой. Но если Александр с тобой не помирится, то мы с тобой будем против него заодно».

Менгли-Гирей согласился помириться с Литвой, но тут же попросил у русского царя серебряные чары да два ведра, и чтоб хорошей работы. Ну и еще кой-чего попросил – по мелочам.

С крымским ханом легко договориться, он на подарки падок. Другое дело – Литва. Курицын понял, на что более всего Иван гневается. В грамоте от Александра, и посол это понимал, не величали Ивана III так, как было подписано под мирным договором. «Иоанн, Божьей милостью, государь всея Руси, и великий князь Владимирский, и Московский, и Новгородский, и Псковский, и Тверской, и Югорский, и Болгарский и иных…» – вот как надо было писать, а не просто «великий князь Иоанн». Курицын понимал эту обиду и был целиком на стороне царя.

Посол Петряшкович отбыл в Вильно, а вслед ему был направлен тайный гонец Михайла Погожев с грамотой. Иван писал дочери: «Сказывали мне, что ты нездорова, и я послал известить тебя Михайлу Погожего, чтоб ты бы с ним мне отписала, чем неможешь и как тебя нынче Бог милует”. Грамота была написана для отвода глаз. Главное должно было быть передано Лёнушке на словах. Отцовский наказ был таков: «Быть верной Руси, не держать при себе людей латинской веры и не отпускать прочь бояр московских».

Незаметный шляхтич из литовской свиты сохранил тайну, никто при русском дворе не узнал о тайном письме Лёнушки, а умный Курицын посоветовал Елене Волошанке придать эту невинную писульку огню, чтоб не попала в чужие руки. Мало ли… Влюбленная жена не пособница отцу, и узнай Иван, что его дочь, вместо того чтоб о славе отечества думать, предается любовной неге и на мужа молится, то был бы он не просто огорчен, а может быть, и воспылал гневом.

16

Этого – бойкого, лопоухого, с глазами цвета старой бирюзы, с длинными немытыми патлами и худой бороденкой Паоло встретил на Торгу, куда пришел покупать сапоги. День был воскресный. Казалось, у стен Кремля собралась вся Москва, половина города хотела продать, другая половина – купить. Толпа была яркой, горластой, веселой. Тут же гугнили и показывали язвы нищие, дерзкие молодайки скалили зубы, щелкали нагайками дворцовые охранники, им, вишь, тоже приспичило покупать.

И какие же здесь роскошные были товары! На огромных оловянных и деревянных подносах исходило кровью мясо скотское и свиное, над влажными кусками его жужжали зеленые мухи, в рыбном ряду стояла вонища – нос затыкай, ерши, щуки, плотва, карпы и прочая мелочь продавались бочками и возами, осетры и семги шли поштучно, а еще икра давленая, зернистая, паюсная… Далее продавали все, что дала людям земля по осени: перламутровые кочаны капусты, репа, горох в стручках, а также сушенный россыпью и моченный в кадках, бобы, немыслимых размеров морковь, потом ягоды всякие, яблоки и груши. За суконными рядами разместились заморские товары. Был здесь уголок необычайный по благовонию, здесь продавали ваниль, перец, имбирь, шафран. Торговля пряностями шла необычайно бойко.

Несколько на отшибе, ближе к Москва-реке, продавали доски белого железа, проволоку толстую, медь тянутую, скобы железные, а также во всевозможном разнообразии деревянный строительный материал. На торгу можно было купить «сруб-клетку» и даже целый дом с крышей.

С трудом пробираясь через толпу, Паоло натолкнулся на торговца квасом. «Со льду квасок, с ягодкой морошкой-клюковкой!» – вопил торговец. «Врешь, негодник, теплое у тебя пойло», – подумал Паоло, но денежку протянул, поскольку жажда совсем иссушила горло. На удивление квас оказался именно таким, как сулил продавец. Паоло аж крякнул, от холода заломило зубы. В ответ раздался довольный смех. Паоло оборотился на стоящего рядом парня. Патлатый тоже пил квас из огромной деревянной чаши и весь светился от благодушия. В довершение картины скажем, что парень облачен был в серые порты и необычайно короткий, затертый на рукавах немецкий кафтан, а в руках держал из бабьего платка сооруженный узел, в котором что-то позвякивало.

Возвращая торговцу чару, Паоло спросил у него про сапожную лавку. Торговец начал было объяснять, но малый с узлом бесцеремонно влез в разговор. Напористо и быстро, аж словами захлебывался, он стал объяснять, что уже был сегодня в сапожных рядах и ничего подходящего там нету.

– Такому знатному болярину, как вы, надо шить сапоги на заказ, а не искать их на торгу.

– Это почему же?

– Осмелюсь доложить, нога ваша не подходящая для этого торга фасону. Лодыжка излишне сухощава и подъем крут, – Паоло только дивился, как парень мог рассмотреть его ноги, если все время смотрел в глаза собеседнику. – Сапоги без примерки шьются на любого, а у русского народа в обычае иметь на голени и в бедрах много мяса. Однако же напомню вам, что маленькая и нежная нога – есть признак злодейства, – он неожиданно подмигнул.

– Нога у меня не маленькая и не нежная, – с раздражением сказал Паоло, пытаясь вспомнить, где он уже слышал это определение… или читал?

– А я и сам вижу. Это я не в укоризну сказал, а к слову, – весело отозвался патлатый.

Паоло уже шел неизвестно куда, расталкивая людей, а малый в немецком кафтане поспешал за ним со всей проворностью.

– Вы какие сапоги хотели купить?

Наш герой хотел послать разговорчивого попутчика куда подальше, но не смог, прямо фокус какое-то.

– Ну… чтоб хорошей кожи с тиснением, цвет желательно красный, но чтоб глаза не слепил, а так… с притемнением.

– Хотите совет дам? Здесь есть оружейник. Он торгует всем – саблями, булавами, кольчугами… но, кроме того, продает хорошую конную сбрую, седла и сапоги. К нему важные люди ходят. Хотите покажу?

Удивительное дело, парень словно угадал главную надобность Паоло, за которой он, собственно, и явился на торг. А тут и оружейник и сапожник в одном лице?

Новый знакомец шел по торгу, как по собственному дому, толпа не была ему помехой, уверенно сворачивал то влево, то вправо, подныривал под низкие воротца, обходил стороной погреба, при этом балагурил с продавцами, подмигивал румяным бабам, что стояли при посуде или рукоделиях.

– Погодь, – бросил парень стол неожиданно, что Паоло уткнулся лицом в его спину.

Здесь продавались доски иконные и краски в берестяных и глиняных сосудах. Каждую краску парень нюхал, потом тончайшей лучиной брал щепотку и смотрел на свет.

– Ярь есть? Вохра есть? Сурик есть?

– Вохры нет, – терпеливо отвечал мужик в литовском платье. – Яри тоже нет. Но есть черлень псковская. И вот, извольте, отличная киноварь. Бапер остался. Опять же бель.

Паоло был уверен, что парень все сейчас скупит, но тот поставил берестяные емкости на место и тем же упругим шагом последовал дальше. Продавец выкрикнул вслед нечленораздельное, судя по выражению лица его, это была отборная ругань. Но парень не смутился, так же внимательно осмотрел иконные доски и опять ничего не купил.

– Зачем вам краски и доски? – не удержался от вопроса Паоло. – Вы что – живописец?

– Пока не удостоился, – с легкой обидой отозвался парень. – Может, познакомимся?

Познакомились. Мефодием его звали. К удивлению Паоло он оказался переписчиком книг. Грамотный, стало быть. Это хорошо. А Мефодий был совершенно потрясен новым знакомым. Что Паоло из иноземцев, это он сразу понял, и не столько по платью, сколько по языку, и по-русски вроде говорит, а все как-то не так. Иноземцев Мефодий видел предостаточно, но этот был особенный – из Флоренции!

– Я ведь в тот самый год родился, когда матушка великая княгиня Софья Фоминишна Московский престол заняла, – с удовольствием рассказывал Мефодий. – Кто ж о ней тогда знал что-нибудь? Издалека приехала, ну и пусть ее. Жили себе и в ус не дули, и не подозревали, что есть на свете страна, где обитают фрязины. А как начали Успенский собор возводить, да как приехал великий Фьораванти Аристотель, так весь свет об этом и прознал.

Так за разговором дошли они до оружейной лавки. Сапоги в ней, как и обещал Мефодий, были добротные, но ни одна пара не пришлась впору. Тогда оружейник сам снял мерку с ноги, обещал завтра же передать заказ сапожнику и попросил четверть цены задатка.

– У меня еще к вам дело, – негромко сказал Паоло оружейнику, стараясь, чтоб Мефодий не расслышал всех слов. – Можете ли вы изготовить мне ключ взамен поломанного. Работа тонкая, ключ сложный…

– Покажите.

Паоло аккуратно вложил в раскрытую ладонь поломанный ключ. Оружейник иронически присвистнул.

– Это кто ж его так ладил грубо?

– Мне не важно, чтоб красиво было. Главное, чтоб замок открывал. Вот здесь, где бороздочка кончается, был выступ уголком. Он обломился.

– Кто ж вам без замка ключ выкует? Это, господин, никак не возможно. И опять же надо знать, какой величины выступ был.

– А у меня оттиск есть. Правда, он еще зимой сделан, поискрошился слегка, но ключ и выступ этот проклятый знатно отпечатался, – Паоло достал твердый, как камень, ком глины и прикрыл его другой рукой, явно давая понять Мефодию, что не его это дело и не след заглядывать через плечо и совать под руки оружейника свой длинный нос.

– Ладно. Оставьте ключ и оттиск. Есть у меня на примете справный кузнец. Может, и возьмется. Через неделю наведайтесь. Задаток – полцены. Если не станет кузнец ковать ключ, задаток верну. Но если сделает заказ – денежки сполна.

Тут же ударили по рукам, Мефодий стал свидетелем сделки. Задаток, однако, был не малый, и Паоло упрекнул себя за излишнюю доверчивость и расточительность.

– Вот и обделали дельце! – весело воскликнул Мефодий.

Пришла пора расставаться, но оба как-то медлили. Паоло обдумывал, как бы поделикатнее, чтоб не обидеть свидетеля, спросить, где его найти в случае нужны.

– Я вот что хочу у вас спросить, – нашелся наконец Паоло, – вы говорили, что имеете доступ ко многим книгам. А нельзя ли мне их почитать? Разговор, разумеется, о русских книгах. Раньше я много читал и на латыни, и народном итальянском, но кириллица – это особое удовольствие. Словно клад ищешь.

– И вы хотите, чтобы я помог вам этот клад найти? – блестя глазами, спросил Мефодий.

– Я понимаю, книги вещь ценная, выносу не подлежат. Так я бы их прямо в вашем дому почитал. Меня, например, весьма интересует «Сказание о дщери Александра Македонского», а также «Повесть о взятии Царьграда турками в 1453 году».

Мефодий явно обрадовался просьбе Паоло.

– Этих книг сразу я вам обещать не могу, поскольку у меня их нет под рукой, но со временем достану. Сейчас я, между прочим, интересную книгу переписываю. Тайно! – он поднял палец.

– Что значит – тайно?

– А то, что имя заказчика назвать не могу. Славная книга. Называется «Повесть о рахманах…». О тех, что в Индиях обретаются. Ведь где только люди не живут, а! Как нас Господь-то расселил! Удивления достойно! Если хотите эту книгу посмотреть, то приглашаю вас в свою жилье. Это близко, на Кучковом поле.

Поистине в нашей жизни бывают роковые встречи, то есть самим роком предусмотренные. И ведь не отступишься от них, не уйдешь вбок, хотя в основе события лежит сущая безделица – вначале квас, а потом сапоги.

В те далекие времена град Москва состоял из укрепленного Кремля, который с таким усердием перекраивал Фьораванти, и Посада. Еще было Занеглинье, Заяузье, то есть слободы, где жил ремесленный люд. Кремль в плане представлял собой треугольник и окружался с одной стороны Москва-рекой, с другой – речкой Неглинкой с заболоченными берегами, а с востока, со стороны Фроловских (со временем Спасских) ворот, – рукотворным, наполненным водой рвом.

Вся Москва тогда, кроме нескольких храмов, была деревянной. Для строительства храмов иногда использовали кирпич, а чаще белый камень из Мячиковских каменоломен, которые находились при впадении реки Пахры в Москва-реку.

Герои наши опять вернулись к иконному ряду и пошли по Сретенке. Пусть не удивляет вас это название. В XV веке улица, которая называлась Никольской, находилась внутри Кремля. Она шла, петляя, от Ивановской площади, мимо Чудова монастыря, пересекала Чудовский переулок – Крестец, потом ныряла в арку Никольских ворот и становилась Сретенкой. Со временем стены Китая и Белого города разрубили ее на три части, из которых одна стала называться Никольской, другая Лубянкой, а третья собственно Сретенкой.

За иконным рядом стояла о левую руку церковь Николы Старого, что у Большого креста, по правую руку за ветошным рядом прятались в листве вязов купола Благовещенского монастыря, основанного самим великим князем Данилой Александровичем. Все эти места были населены плотно, кругом высились заборы, лавки, дома обывателей. Потом строения вдруг расступились, высвободив место для лужайки, и не одной, нескольких. Лужайки были оторочены зарослями пижмы, бодяка и прочего бурьяна, в центре осталась кой-где низкорослая травка, но больше было голой, пустой, выбитой многочисленными пятками земли. Рядом примостилась малая церквушка Троицкая, «что в полях». На этих лужайках по обычаю происходили судебные поединки.

По дороге Мефодий трещал без умолку. Иноземец оказался прост, не заносчив, даже просьбы к нему, Мефодию, имеет, так что можно распустить хвост и выказывать себя человеком бывалым. Они говорили о зиме и лете, о снегах и жаре, о книгах, о веселой и затейливой московской жизни, о ее порядках и строениях.

– Что-то мы идем-идем, а конца не видно, – перебил говорливого собеседника Паоло.

– Скоро уж. Вот оно – Кучково поле. Что про него знаешь? А ведь тут интересно-то как! Вот говорят – Кремль, сердце Москвы… центр, стало быть. А сердце Москвы как раз в Кучкове, потому как по преданию здесь жил прежний владетель Москвы боярин Кучка с сыновьями и дочерью красавицей Улитой.

– У тебя что не девица, то красавица! – рассмеялся Паоло. – Охочь ты до женского полу.

– А ты, как посмотрю, тоже к этой теме не без интереса. Читать-то хочешь не про самого Александра Македонского, а про его дочь.

– Так я Александрию уже три раза прочитал.

– Все мы дочками больше, чем отцами, интересуемся. Для ликования человеков Господь создал юных дев. И правильно.

– А первородный грех?

– Все мы греховны, – рассудительно сказал Мефодий. – Человек без грехов не проживет. Но уж лучше на ниве любострастия грехи, ровно блох, собирать, чем в ином паскудном месте.

– Если Кучково поле, то почему Сретенка? Откуда это название?

– А в честь того, что здесь икона Русь от Тамерлана спасла.

Смешной он – флорентиец Паоло, такой образованный благочестивый отрок, прибыл к нам, считай, что из земного рая, а не знает, кто такие Батый и Тамерлан. Не знаешь, так слушай.

В 1395 году пошла на Русь, как триста лет назад, большая азиатская рать. И имя ей было – Тамерлан. Великий князь Василий Дмитриевич, сын славного князя Донского, вышел с воинством навстречу врагу, а Москва замерла в ужасе и плаче. Но надоумила матушка великого князя и митрополит Киприан принести в Москву из Владимира вечную заступницу Руси – чудотворную икону Пресвятой Владимирской Богородицы. Привезли. И вся великокняжеская семья вместе с митрополитом и многими обывателями вышли сюда на Кучково поле ту икону встречать. А дальше – чудо! В тот самый миг, как прибыла чудотворная икона в Москву, злой вор Тамерлан приказал снимать шатры. Две недели стоял, размышляя, идти на Москву или нет. И тут разом и поворотил свое воинство на юг.

Возвратясь в Москву, великий князь Василий Дмитриевич поставил на Кучковом поле каменную церковь в честь Владимирской Богоматери, а при ней монастырь, который стал называться Сретенским. Ну вот мы и пришли.

Они обошли кипу старых вязов, и перед глазами Паоло предстали бревенчатые стены монастыря. Мефодий толкнул незапертую калитку в воротах.

– Так ты в монастыре живешь? – удивился Паоло.

– Именно.

– А кто же ты?

– Смиренные иноки мы… – Мефодий скорчил непотребную рожу и захохотал.

– Ну и ну…

На монастырском подворье было тихо и пусто. Над зеленой травой и лютиками порхали бабочки, в тени благородного дуба паслись стреноженные кони, одинокий инок с монашеском платье возился у колодца, доставая упавшую в него бадью. Он оглянулся на Мефодия, перекрестился.

– Опять отрок опоздал к трапезе. Уже будет тебе на орехи.

– А я орехов с собой принес, – огрызнулся Мефодий, увлекая Паоло к ладно срубленной монастырской общежитской храмине, кельи в ней, что соты. – А то на нашей трапезе объешься чрез меры. Червяка заморить мы и сами сумеем.

В просторных сенях было темно, Мефодий уверенно прошел вдоль стены, толкнул низкую дверь.

– Вот и моя келья. Пониже наклонись, чтоб войти. Да сотвори молитву Богородице. Располагайся, флорентиец Паоло.

– Я не флорентиец. Я русский.

Голая лавка у стены, у окна стол, на нем письменные принадлежности и закрытые платком книги.

– Славная у тебя келейка. И главное, что отдельная.

– Это она только летом отдельная. Зимой-то мы все вместе в трапезной живем. Общежитие наше в четырнадцать человек. Но каждому печку не натопишь. А зимой здесь такая холодрыга! Оконца чуть не с верхом снегом засыпает, а мы и не препятствуем. Зимой человек внутренним светом должен согреваться, а не внешним.

– А как же ты книги в трапезной переписываешь?

– Столик ставлю подле печки. Братия не обижается. При фитильке на конопляном маслице славно пишется. Глаза, правда, устают. А бывает, и тоска нападет. Задумаешься о жизни, начнешь по трапезной бродить, а глаз только стену бревенчатую осязает, мир от взора скрыт.

Мефодий встряхнулся, передернулся, словно почувствовал зимний холод, засмеялся и грохнул на столешницу узел. На пол посыпались головки чеснока и орехи, каравай хлеба он поймал на лету. Еще в узле были рыба вяленая, обсыпанные маком баранки и оловянная фляга с брагой.

– Если ты инок, – решился спросить Паоло, – то почему ходишь в таком платье?

– И ты туда же! С нравоучениями… В шубейке жарко уже, а без кафтана холодно, особенно по утрам. А другой одежды у меня нет, прости, Господи. А кафтан этот немецкий я у одного литвина на торгу купил. Пощупай, какой материал хороший! А купил, считай, за бесценок. Так что я покупкой сей весьма доволен.

– А разве вам позволено такую одежду носить?

– Может, и не позволено. А кто с нас спрашивает-то? В храм я в таком платье не пойду, а по нужде в город и так можно.

– Удивительный ты человек!

– Что ж во мне удивительного? Это ты во Флоренциях живал. Сейчас я тебя спрашивать буду, а ты за едой мне все и расскажешь. Не все, конечно, но хоть кой-чего. Я до знаний очень любопытный.

– А зачем тебе краски? На торгу давеча ты их все перенюхал. Ты в книгах рисунки делаешь, да?

– Случается, хоть я в этом и не мастак. Чтоб новое нарисовать, а тем паче лики, – это у меня негоже выходит. Но зато зовут иногда на митрополичий двор, там древние иконы подновляют. Тогда перо в сторону отставляю, в руки беру кисть.

– Как ты в монастырь-то попал? Родители твои живы?

– А как же! Здравствуют. Это далече отсюда. Отец у меня человек строгих правил, приспосабливал меня к гончарному мастерству. А у меня руки для работы не приспособлены. У меня для работы приспособлена голова. Но родителю до тайных движений души моей дела нет. Я говорю ему – для тебя горшок – истина, а торжище – предмет вожделений, а я птица, я создан для ликования и радости, поскольку перед глазами моими сонм видений и ангелов с дивными крыльями. Бил он меня страшно. Словом, сбежал я в Москву, попал в монастырь Христа ради, тут меня и грамоте обучили. Ты рыбу-то о край стола побей, она тогда мягче и жирок проступает.

17

Мефодий только пришел на митрополичий двор, дабы сдать переписанную рукопись, и ему тут же и сказали, дескать, искал тебя отрок лет осьмнадцати, из себя пригожий, говорил по-русски, но не совсем чисто. Слова вроде правильно произносил, а мотив речи всё ж другой, иноземный.

– Так то Паоло, – обрадовался Мефодий. – Что он просил передать?

– А ничего не просил. Так только, интересовался…

Мефодию очень хотелось повидать еще раз флорентийца, хоть он его и робел. Последнее было не в обычаях инока, да и моложе его был Паоло, считай, лет на пять, но слава о мастерстве и деловитости итальянцев была в Москве столь велика, что малая часть ее досталась и мальчишке-флорентийцу. Однако Мефодий не представлял, где его можно было найти. Оставалось только положиться на случай, и судьба не замедлила откликнуться на его ожидание.

Паоло сам явился в его келью. Дело было к ночи, Мефодий уже запалил светильник, но даже в этом призрачном свете виден был румянец на щеках гостя – ланиты так и пылали, то ли от быстрого бега, то ли от смущения, и могли по яркости соперничать с цветом его сапог, которые оружейник, вопреки просьбе заказчика, изготовил без всякого «притемнения».

– Как хорошо, что ты на месте, Мефодий!

– А где же нам, смиренным инокам, быть?

– Я сюда третий раз наведываюсь, а монахи говорят, де, Мефодий наш ровно ветер или дух святой, веет где хочет.

– Вот охальники, языки чешут! Мне-то они ничего такого не передавали.

– У меня к тебе дело, инок.

– Понятно, за безделицей бы не пришел. Книг алчешь?

– Не согласишься ли ты переписать для меня некий труд? И главное, чтоб быстро, очень быстро.

– Неважно, чтоб красиво, главное, чтоб открывало, – усмехнулся Мефодий, вспоминая поломанный ключ.

Очевидно, замечание это попало в точку, Паоло вскинул на инока осуждающий взгляд, дернул плечом и принялся разворачивать серую плотную ткань. Внутри суконного плена скрывались два пергамента хорошей телячьей кожи. Юноша положил их перед Мефодием и отошел в сторону, предоставляя переписчику самому ознакомиться с рукописями.

На первом пергаменте был убористо написан текст, на втором листе была нарисована таблица на сорок квадратных клеток. Каждая клетка заключала в себе две буквы. Одна буква была написана красной киноварью, другая черной тушью. Оба пергамента имели общее называние – «Лаодикийское послание».

– Это что же за Лаодикия такая? – сам себя спросил Мефодий и тут же ответил: – Знаю, это город в Азии, в который апостол Павел направил свое письмо. Но на апостольское послание это не похоже. Зачем понадобилось святому Павлу клетки чертить? И как написано-то внятно! Внимай. «Душа самовластна, ограда ей – вера. Вера – наставление, устанавливается пророком. Пророк – старейшина, направляется чудотворением, чудотворение – дар мудрости усиляет». Зачем, любезный Паоло, тебе эта странная рукопись нужна?

– Я думаю, что по этим таблицам гадать можно. Гороскоп – это таблицы, по которым жизнь предсказывают.

– Это не богоугодное дело, – осуждающе заметил Мефодий. – Это переписывать не след.

– Я хорошо заплачу.

– А таблицу эту как мне копировать? У меня и киновари такой нет.

– А ты красные литеры тонко другим цветом прочерти, а потом и раскрасишь. Мне, главное, эти пергаменты у тебя завтра в вечеру нужно забрать.

– Понятное дело, надобно их на место положить, – темно усмехнулся Мефодий. – Как видно, сладили тебе ключ.

На этот раз Паоло не спустил, даже ногой топнул и сказал с напором:

– Оставь свои намеки при себе. Я тогда на рынке не мог понять, что ты про мою ногу толкуешь – маленькую и нежную, а дома вспомнил, где об этом написано. В книге «Тайная Тайных». Так? Инокам к чтению сей текст никак не рекомендуется. Я бы тоже мог поинтересоваться, какому заказчику ты этот список делал.

– Ладно. Я перепишу тебе и текст и таблицу. За бумагу немецкую заплатишь, за чернила и краски, а переписать-то я и бесплатно могу. Но скажу тебе со всей искренностью – боюсь я гороскопы переписывать. А ну как прознают монахи, так и турнут меня из обители. А куда я пойду? Может и похуже что произойти.

– Клянусь, об этих пергаментах не узнает ни одна душа, кроме нас с тобой, – торжественно сказал Паоло. – Во Флоренции составлением гороскопов люди деньги зарабатывают, а ты боишься даже список с них сделать!

– Может, это не гороскоп, а игра какая-нибудь, забава. Я слышал, есть такое времяпрепровождение – над расчерченной доской сидеть и фигурки точеные по клеткам двигать.

– Никакая это не забава. А иначе зачем бы он от меня эти пергаменты прятал?

– Кто – он? – быстро спросил Мефодий, но осекся, под осуждающим взглядом гостя. – Ладно, – сказал он покладисто, – завтра приходи за работой. Но не голым днем, а в сумерки!

Мефодий тут же сел за работу, часа три трудил глаза, а потом разумно решил, что дневное время больше подойдет для работы с киноварью. Утром, хоть никто из братии не интересовался его здоровьем, он сказал, что заболел, и стоя заутреню, кашлял в полный голос, даже горло засаднило. На митрополичий двор тоже не пошел, хоть там его и ждали, решил на все отговариваться грудной болезнью. И как только приступил к расчерчиванию клеток, так и пронзила его мысль – никакой это не гороскоп. Про гороскопы он слышал, там цифры должны быть и астрономические графики. А эти таблицы сработаны не иначе как для тайнописи. И шифр дан, чтобы получатель зашифрованных строк мог эту тайнопись прочитать. В пояснении было написано: «Если кто хочет узнать имя человека, доставившего “Лаодикийское послание” то пусть сосчитает: дважды четыре с одним, и дважды два с одним, семьдесят раз по десяти и десять раз по десяти, царь, дважды два…» и так далее, а заканчивалась строка словами: «В этом имени семь букв, царь, три плоти и три души».

Такими же цифрами описывалось занятие некого тайного человека, а также, как он от роду прозывался. Составитель (или переводчик) послания обозначил для ясности гласные и согласные. Первые прозывались «душа» и «приклад», согласные же обозначались «плоть» и «столп». Слово «царь», видимо, тоже обозначало букву.

И опять же – кем-то привезено. Откуда? Если фрязины доставили в Москву пергаменты, они много сюда своих диковинок понатащили, то почему писано кириллицей? Значит, кто-то перевел. А кто сей умелец?

Любопытство мешало работать, как щекотка, даже перо в руке прыгало. Мефодий уже понимал, что до прихода Паоло он не успеет отгадать шифра, на это занятие не одна неделя может уйти. А уж как хочется-то понять сей сокровенный смысл! Словом, для разгадки тайны у Мефодия была одна возможность – сделать список Лаодокийского послания еще и для себя. Стихотворное начало можно опустить, а таблицу с пояснениями – это непременно!

Теперь еще вопрос – стоит ли сообщить Паоло догадку про шифр и тайнопись? Ответ был однозначным – не стоит. Не твоего, инок, это ума дело, а потому рот узелком завяжи и не трепли языком попусту.

Паоло пришел за работой в означенный срок, внимательно осмотрел список. Текст был написан убористо, клетки против оригинала были уменьшены в четверть, киноварь тоже нашлась. Он неторопливо обернул пергаменты и свиток серым сукном, отправил сверток за пазуху, и только после этого положил на край стола серебряную, грубо отрезанную деньгу.

– Щедро, – сказал Мефодий. – Еще-то придешь? Я увижу тебя али как?

– Отчего же не прийти? У тебя тут славно. Только времени у меня не много. Я человек подневольный.

– Могу и я тебя навестить, – с готовностью предложил инок.

– А вот это никак не возможно. Я царице Софье служу – музыкантом, а потому живу во дворце. Туда просто так в гости не ходят.

Уже стихли скрипучие половицы под шагами Паоло, и хлопнула калитка, выпустив гостя в большой мир, а Мефодий все сидел на лавке, тараща глаза на икону.

– Оборони, Господь! Помилуй мя, Боже, по велицей милости твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое! В какое же дело, греховодник, я вляпался… Ах, ах… Наипаче омый мя от беззакония моего, и от греха моего очисти мя. А может, лукавил отрок и заранее знал, что это тайнопись? И кто же этим шифром пользуется в царевом дому? А ну как узнают, что я, недостойный, вник в чужие и ненужные мне тайны? Забудь, все забудь, инок глупый!

18

И ведь забыл. Скопированные для себя клетки с пояснениями были спрятаны в тайник – в специально вырытую дыру в полу. Может, разумнее было бы сжечь окаянство, но жалко было уничтожать собственный труд. Как только спрятал, так и успокоился, и когда Паоло опять явился в келью, Мефодий принял фрязина без всякого страха, даже, пожалуй, с радостью. На этот раз гость горел желанием что-нибудь почитать. Книга была ему тут же предоставлена. Между делом Мефодий отметил, что суетится перед Паоло сверх меры: постелю на лавке поправил, а потом и лавку пододвинул к окну, чтоб свет прямо падал на страницы и отрок не трудил глаза. А может, правильно, что суетится? Паоло человек богатый и знатный, он саму царицу ежедневно зрит! О «Лаодикийском послании» не было сказано ни слова.

Паоло стал ходить в Сретенскую обитель, как в библиотеку где-нибудь в Италии. Сравнение это, пожалуй, неуместно, потому что библиотека в монастыре Санта-Спирито насчитывала сотни, а может быть, тысячи драгоценных рукописей, уже появились и типографски отпечатанные инкунабулы, а у Мефодия зараз никогда более двух книг не было, но зато инок умел достать то, что просил заказчик, был приветлив и ненадоедлив. Сидят тихонько, Мефодий пером скрипит, Паоло губами шевелит, потом взвар пьют и разговоры разговаривают.

Из всех диковинок флорентийской жизни Мефодия больше всего удивили именно инкунабулы.

– Как же это может быть, чтоб книги станком печатались? А ты станок этот видел?

– Сам не видел, но люди рассказывали.

– Как я понимаю, в станке есть металлическая рука, которая пишет с большой поспешностью?

– О нет, нет, – Паоло, как мог, объяснил премудрости печатного дела. – Изобрел печатный станок некий Гутенберг из Майнца. Это было давно, пятьдесят, а может, и того больше лет назад. А сейчас печатные станки есть уже и в Венеции, и в Болонье, и во Флоренции. Внешне инкунабулы выглядят совсем как рукописные, только шрифт четче, бумага высочайшего качества, плотная, как пергамент. И потом они дешевле.

– Качество лучше, а дешевле? – не переставал удивляться Мефодий. – Хорошее слово – инкунабула – круглое и длинное, как рыба.

– По латыни это означает колыбель.

Мефодий принял мечтательный вид, надо же! Из этой «колыбели» проистекает вся мудрость человеческая.

– А не знаешь, что первым было напечатано на том станке в Мейнце?

– У них не знаю, а в Италии первыми напечатали индульгенции.

В одну из бесед Паоло поведал иноку свою тайну. Душа его давно жаждала общения, он хотел распахнуться, выговориться без страха. Удивительно, что при всей своей любви к Курицыну Паоло, не мог быть откровенным до конца. Еще, не приведи Господь жалеть бы стал! Кроме того, дьяк человек государев, случись беда, должен будет подчиниться закону. На Руси, конечно, венецианские законы не действуют, здесь своим порядком живут, но ведь полна Москва итальянцев. А ну как донесут да предъявят бумагу.

А с Мефодием все само собой случалось. Инок начал родной дом вспоминать, рассказывать, как матушка рожала его в баньке, а приключилось все зимой, а банька была угарной… Словом, чудо произошло, что он жив остался. Паоло тоже захотелось как-то значительно обставить свой день рождения.

– А я появился на свет в тот год, – начал он важно, – когда пронеслась над Тосканой страшная буря, причинившая народу бесчисленные разрушения и повергшая всех в ужас и уныние. Это был смерч. О, представь только, представь! Черные клочковидные тучи несутся по небу, зигзаги молний, гром и вопли человеческие. Словно геенна огненная вырвалась наружу! Коровы воют, то есть мычат, блеют и мечутся овцы, скачут по холмам сорвавшиеся с привязи кони. Представил?

Мефодий с готовностью кивнул, всем своим видом выражая восторг.

– Матушка моя в этот роковой день поехала из города в усадьбу. Она ехала в открытой повозке, с ней находились еще две женщины. А как смерч налетел, то матушка моя от ужаса начала рожать. Боли были ужасные, но от страха перед гневом природы она их не замечала.

– Ты-то откуда знаешь? – изумился Мефодий.

– Тебе, значит, можно помнить угарную баньку, а мне заказано?

Паоло так воодушевился собственным рассказом, что и сам поверил в этот момент живописной придумке. Каждому лестно ощущать, что родился он в условиях экстремальных. Да и не был рассказ про смерч чистым вымыслом. Матушка в самом деле попала в страшную бурю или землетрясение, словом, пережила что-то такое, чего никогда не случается в холодной, твердо стоящей на земле Руси. Мать тогда была совсем юной и чудом спаслась от смерти. И повозка была.

Матушка успела из нее выпрыгнуть, а возница погиб, потому что повозку унес ветер и забросил, ровно ветку сухую, в овраг. Мать сама рассказывала: смерч закрутил повозку, а потом с колесами вместе оторвал от земли и… «Интересно, а с лошадью что стало? – подумал Паоло, несколько смутившись под пристальным взглядом Мефодия. – Или несчастное животное тоже, как Пегас, взвилось в облака?»

– Ну дальше, дальше…

– Бурю решили переждать в винограднике. Возница только успел выпрячь лошадь, как повозку покатил по дороге ветер. Потом ее подняло на воздух и унесло неведомо куда. Вокруг был ад. Деревья, столетние дубы и ясени, вырывало с корнем, ветер сдирал кровли к домов. Потом разом все утихло. Вокруг трупы, разрушения, перепаханная, исковерканная земля, сорванные ветви, листья и виноградные гроздья. И чудо! Матушка лежит под кустом – стонет, а рядом возница со мной на руках.

Паоло улыбнулся, словно вспомнил все воочию, и особенно радостно было, что он спас жизнь неведомому вознице. Может, и сейчас еще живет.

– Как же твой отец отправил ее, тяжелую, в дальнюю дорогу? Матушке твоей в дому надо было сидеть, да повитушью старуху ждать.

– О! Мой синьор и не знал об этой поездке. Матушка моя не была ему супругой. Она была… она была, – руки сами взметнулись вверх, пальцы заметались, словно он играл на флейте поспешную мелодию, – рабыня она была, вот кто. Русская рабыня.

Он кончил рассказ и разом обмяк. Шепнул, как царь Мидас, слово тростнику, а стало ли легче? Слово «раб» преследовало его всю жизнь, он носил его, как ярмо, как вечный укор и стыд, оно перегораживало жизнь его, как неприступная стена… да и не стена вовсе, от стены можно назад повернуть, а он был замурован заживо.

– Русская? – обомлел Мефодий. – А как она во Флоренцию попала?

– Из Турции, а к туркам-османам она попала из Крыма, а в Крым – из Литвы.

– Так она раньше в Литве жила?

– Нет, она жила в Новгороде. Отец ее, стало быть, мой дед, был знатным купцом. Торговал, кажется, воском и подворье имел у церкви Святого Власия. Дом у него был роскошный, на каменных подклетях, на втором этаже – балконы-гульбища, за домом сад яблоневый, а может, грушевый…

– А может, сливовый, – поддакнул Мефодий, – на глазах сочиняешь.

– Не сочиняю, а забыл! Не помню я, – крикнул Паоло с отчаянием. – Матушка рассказывала, а я слушал вполуха. Мог ли я знать, что попаду когда-нибудь в Московию. Я бы и язык родной забыл, но соотечественники очень обо мне пеклись.

– Дак там еще русские были?

– А как же! Такие же, как я, рабы. Каждого из нас можно было продать, как мула, овцу или медный таз. Когда матушка умерла, мне было восемь лет. Синьор забрал меня к себе. Он меня любил. Я воспитывался вместе с его законным сыном – синьором Франческо.

– Наверное, синьор твою матушку любил, а тебя уж заодно, – рассмеялся Мефодий.

– Не шути так. Я открыл тебе мою тайну. О моем позоре не должна знать ни одна живая душа. Я невольник, раб, илот, я никто! У меня даже фамилии нет. В любой момент меня могли сослать на дальнюю усадьбу давить виноград или пасти коз.

– Вот и глупость ты говоришь. Какой же это позор? Не знаю, как там у вас во Флоренции, а здесь ты просто человек удивительной судьбы. Ты русский, мать твоя – жительница славного города Новгорода. И не ее вина, что в неволю попала.

– Ты не понимаешь! Рабство мое не только позор. Я беглый, и меня в любой момент можно силой вернуть во Флоренцию.

– Вот еще! Кому же в Москве понадобится тебя возвращать?

– Я не знаю, как далеко простирается власть моего сводного братца. В детстве мы дружили, а потом он меня возненавидел. Франческо был злобен, коварен, жаден! А может быть, и не было у него всех этих ужасных качеств, а просто он считал, что я его обворовал, отняв толику любви нашего отца – моего синьора. Как только отец умер, Франческо решил от меня избавиться. Я даже знаю имя моего нового хозяина. Отменный негодяй!

В словах Паоло была своя правда. Вряд ли читателя удивит, что в Италии в эпоху, которую позднее назвали Высоким Возрождением, существовало рабство в обычном, начальном его понимании. Книгочеи и высоколобые философы – отцы «гуманизма», молившиеся одним поклоном и античности, и Иисусу Христу, устраивающие диспуты в библиотеках, ревностно изучая все, что касалось ценности человеческого духа, и славящие человека как единицу мироздания, как меру всему, спокойно относились к купле-продаже себе подобных. Они просто не замечали этого.

Законы были строги и бесстрастны. Статус морского права Венеции и Генуи гласит: «…если судно тонет, надо выбросить за борт груз, золото, рабов, животных…» Последняя редакция статуса за 1588 год подтверждала это правило.

В XV веке большинство рабов в Италии были славянами, в свою очередь, большинство славян составляли русские. Это не автор придумал. Это старинная итальянская статистика. Некто Читрарио составил таблицу цен на рабов. Самыми дешевыми были татары и татарки, дальше шли черкесы с черкешенками. Самым дорогим товаром были русские женщины. Их покупали для домашних нужд и телесных услад. Средняя, рекомендованная таблицей Читрарио цена за раба была где-то около двухсот флоринов, однако истинные цены зачастую не соответствовали табличным. В какую графу впишешь гибкий стан, высокую грудь, улыбку богини… ну и так далее.

Побывавшие в Московии в XV–XVI веках иностранцы в один голос пишут о необычайной красоте русских женщин. Беда только, что они прячут дивные свои лица под слой обязательной косметической маски. Лицо должно быть белым, как снег, его и штукатурили белилами, щеки «маков цвет» красили свеклой, зубы чернили. Последнее делалось для сокрытия изъянов, но со временем стало модой, и юным красавицам приходилось чернить свежие, нарядные словно перлы зубки. В рабстве русским женщинам было не до макияжа, и они представали перед покупателями во всей своей красе. Известно, например, что во Флоренции в 1429 году русская семнадцатилетняя девушка была куплена за две тысячи девяносто три флорина. Можно привести еще цифры, но не стоит загромождать ими текст.

Рабынь крали. Закон в этом случае предписывал: «Кто похитит рабу и продержит ее у себя более трех дней, вопреки воли собственника, тот подвергается наказанию через повешение, пока не умрет». Если похититель, продержав рабыню три дня, добровольно возвращал ее хозяину, он платил штраф двести флоринов. Столь разорительный закон был принят с одной целью – приглушить разврат, процветающий в республике.

Можно представить горечь, унижение и смятение Паоло. Его тихая, прекрасная, добрая мать, которой посчастливилось умереть синьорой, на пути к этому благополучию прошла через многие мужские руки, и все на законных основаниях. Один Бог знает, чего ей это стоило.

Во Флоренции закон гласил, что сын, родившийся от рабы и свободного гражданина, следовал званию отца, то есть становился свободным человеком. Иное дело Венеция. Там, даже если господин законно женился на рабыне, сын от этого брака оставался рабом. Рабыня из Новгорода жила во Флоренции, но куплена была в Венеции, там же была оформлена купчая. Братец Франческо арестовал Паоло тоже в Венеции, а потому законам этого города он должен был подчиниться.

Разумеется, Паоло не стал посвящать во все эти тонкости Мефодия. Зачем? Большие знания, большая печаль. Другое дело бытование матери на Руси. В памяти осталась ее фамилия: Сверчкова, а может, Свиридова, и он не удивится, если б она оказалось Сидоровой. По младости лет он плохо слушал материнские рассказы, но один запомнил накрепко.

– У бабки моей в Новгороде был великолепный иконостас, и под иконой Пречистой Девы лежали всегда два хрустальных пасхальный яйца, привезенных из Венеции. Одно яйцо, как чистая слеза, а у другого внутри зеленый трилистник, ну, листочек, вроде кислицы, удивительно, как его пометили внутрь стекла.

– И ты эти пасхальные яйца видел? – воскликнул восторженно Мефодий.

– Нет, конечно. Матушке моей и в голову не могло прийти, что я когда-нибудь вернусь на родину. Погоди, я еще приеду в Великий Новгород и найду тот иконостас, на котором лежит яичко с трилистником. И будет у меня, как у всех, – родня.

Этот разговор был решающим в их отношениях, Паоло был благодарен Мефодию, что не было в глазах его снисходительного участия и жалости, а инок охотно простил фрязину Флоренцию и службу во дворце. Один как бы спустился с небес, а другой, по доброте своей душевной, и воспарил. И обнаружили они себя стоящими рядом, и рука одного лежала в руке другого.

19

Без малого полтора года Русь жила без митрополита. Предыдущий митрополит Зосима не пользовался популярностью в народе. Говорили, что он был слабым человеком, поклонником Бахуса, и о церкви не радел. Но при этом все знали, что митрополит весьма учен, кроме того, его поддерживал сам государь. Однако этих столь видимых преимуществ оказалась недостаточно. Зосиму вынудили уйти с кафедры. Потом начались дебаты, обсуждения и интриги. Наконец договорились, что приемником Зосимы в митрополии станет Симон, муж чистый – игумен Троицкого Сергиева монастыря.

Посвящение было не просто торжественным. Перед изумленными очами москвитян был представлен новый церемониал посвящения. И как-то само собой получилось, что главным действующим лицом высокого действа стал не Симон, а царь Иван. Вначале все шло своим чередом. После соборного наречения Симона представили во дворце царю, оттуда пошли в Успенский собор. Иван, в сопровождении огромной свиты, вошел в собор первым.

Служба была долгой, все уже утомляться стали. И вот самый торжественный момент – митрополит под тождественное пение идет к своему месту. В соборе стало тихо, слышно только, как потрескивают свечи на паникадилах. Все замерли. Иван, строгий, даже суровый, ссутулившись больше обыкновенного, вышел вперед и сам вручил Симону пастырский жезл – символ власти. Более того, государь сказал напутственное слово. Такого еще не было на Руси, получилось, что не церковь, а сам великий князь назначал митрополита. Право слово, будто король византийский.

– Всемогущая и Животворящая Святая Троица, дарующая нам государство всея Руси, подает тебе великий престол архиерейства, митрополию всея Руси – жезл пастырства, отче, восприими и моли Бога о нас, и о наших детях, и о всем православии.

Митрополит ответствовал с поклоном и молитвой. Певчие разливались на все голоса. Приближенные царя переглядывались. По слухам все знали, что церковь сильно давила на государя, чтобы отправить неугодного Зосиму в отставку. Теперь же он сам назначил нового митрополита и как бы предупредил всех – вот вам пастырь и другого от меня не ждите.

На следующий день состоялась торжественная служба в Успенском соборе, на которой присутствовали и женщины. Взоры всех были прикованы к царице-матери, царице Софье и великой княгине Елене Волошанке, которая стояла на службе подле сына.

Роскошное было зрелище. Все, что накоплено было в сундуках еще со времен Калиты, украшало теперь знатных прихожан. Осень только тронула листья золотом, и, хоть утренники были холодными, вечера еще дышали летним теплом. Это не помешало православному люду украситься соболями, которые ценитель, судя по черноте и густоте волоса, мог определить как истинно драгоценные. Кафтаны на мужчинах бархатные, парчовые, пояса усыпаны драгоценными камнями, ферязи с золотыми позументами, иные в шелковых однорядках с кружевами по краям разреза, с нашивками по бокам, с воротниками, унизанными жемчугом.

А уж женщины! Из шелковых и парчовых опошень цветов ярких, как радуга, выглядывали накапки летников, обшитых золотой тесьмой или кружевом, которое на три перста, не меньше, шито золотом. На каждой подволока червленая или белая, кика у иной сияет так, что глаза слепит.

Обычно, если ходили женщины молиться в храм, то одевались более чем скромно. Кики надевали неприметные, лица закрывали кисеей, и никаких кружев, никаких украшений. Да и то сказать, в те стародавние времена женщины вообще редко посещали церковь, а молились в домашних божницах. Но при воцарении гречанки Софьи, которая перенесла на Русь свои привычки, заимствованные у развратного Рима, падение нравов стало неминуемым. Двадцать лет – большой срок! Вначале Москва присматривалась, потом осуждала, а потом исподволь стала делать робкие попытки если не подражать царице – куда уж там! – но как бы вольничать, нарушать старые обычаи. Женщины не только стали выглядывать из теремов своих на вольный мир, но по пояс из окон высунулись, а иные мужья им вдруг стали в том потворствовать.

Священство, а также высокочтимые бояре – хранители старины, высказывали укоризну новым порядкам, но голоса их далеко не всегда были слышны. А в этот сентябрьский день женщины словно по общему сговору оделись так, словно царскую свадьбу праздновали. Уж если страна многие месяцы жила без высшей церковной власти (и ничего страшного не произошло, и конца света не было!), то стародавняя суровость им и вовсе не к лицу.

Кончилась служба, паства расступилась, уступая место государю и семье его. Высок и статен Успенский собор, драгоценны иконы его и самая высокая святыня – Божья Матерь Владимирская, писанная еще при жизни Девы Марии апостолом Лукой. Рассказывали, что прозывалась она раньше Пирогощей, по имени торгового гостя, который привез ее в Киев из Византии. Андрей Боголюбский тайно взял с собой икону во Владимир, а сто лет назад, после того как Владимирская Богоматерь спасла Русь от нашествия Тамерлана, Василий I перенес ее в Москву.

Софья еще раз поклонилась иконе, а потом, размягченная службой, оборотила доброжелательный взор на прихожан. Как прекрасно все… душновато только. И утомительно, прямо скажем. У католиков легче общаться с Богом. Сидишь в кресле, перед тобой молитвенник. Здесь все на ногах. А ведь не девочка, да и отекают ноги-то. Ишь разоделись! – разозлилась она вдруг. Это царице положено блистать, а прочие – только фон! При обилии красок ее новая, гранатового цвета опашень как бы поблекла. Взгляд ее переместился на Елену. Невестка была в алых тонах. Видно, не пустила в дело бархат цвета зеленой травы, решив, что красный цвет более соответствует празднику и великокняжескому дому.

У двери произошла легкая заминка. Государь шагнул вперед, сопровождающие его как бы смешались. И тут Софью словно булавкой в ладонь кольнула новая мысль. Судьба сама показала картину, о которой она постоянно думала и которой боялась. Ее, царицу, толпа вдруг оттеснила, подтолкнув к Ивану невестку с сыном, потом процессия опять выровнялась. За Еленой Волошанкой и Дмитрием пристроился цвет московского боярства: воевода московский Патрикеев с сыновьями, зять его – князь Семен Ряполовский, пузатый, с бурым от натуги лицом боярин Ховрин, дальше шли бояре Сабуров с Беклемишевым, хитрая безродная лисица – дьяк Курицын тоже затесался среди первых мужей. А она, царица, и кровинка ее Василий? За ними шли княжата да барские сыны, многие из них еще безусые сподвижники молодеческих игр ее сына. Шли преданные Софье дьяки, жены их держались поодаль, а то и вовсе попрятались по темным углам.

Царская свита уже сделала свой выбор. По старому отчему закону великокняжеский стол переходил к старшему в роде. Но уже возник новый обычай – трон переходит от отца к сыну, а поскольку Молодой был соправителем отца, то, по мысли всех этих важных, спесивых, роскошно одетых людей, сыну Ивана Молодого и наследовать Русь.

Царь любил говорить, что юный Дмитрий очень похож на отца своего. Софья не видела этой похожести. Покойный Иван, до того, как скрутила его болезнь, был могуч в плечах, легок походкой, и хоть имел лицо аскета, которому впору в монастырь податься, был истинный воин, владел всеми видами оружия, в стрельбе из лука ему не было равных. Говорили, что Иван Молодой в юности был участником кулачных боев на потеху московской публике и всегда одерживал верх, как бы ни был силен противник. Последнему можно и не верить. Побеждать-то побеждал, но, может статься, те кулачные бои были игрой в поддавки. Кто же решится одержать верх над царским сыном?

Боевые Ивановы черты никак не проглядывали в юном Дмитрии. Экий росток породистый – шейка тонкая, взгляд пытливый, внимательный, личико нежное и с розовым румянцем. Очень серьезный отрок. Софья никогда не видела, чтобы Дмитрий над чем-нибудь насмешничал или хохотал в голос, как пристало мальчишке в его возрасте. Однако верхом ездил хорошо, царь часто требовал, чтобы внук сопровождал его в походах, иногда весьма в дальних, например, в Новгород. На поясе Дмитрия, как и подобает княжичу, висел кинжал, да умеет ли он его в руки взять? Умеет, конечно, специально приставленный дядька учил мальчика приемам боя и стрельбе из лука. Но все при дворе знали: Дмитрий больше любит книгу, чем кинжал и лук.

А ее Василий? Софья улыбнулась горделиво. В свои семнадцать лет он выглядел, как муж зрелый. И красив, ох, красив! Лицо он перенял от отца: глаза серые, нос прямой, губы полные. Но что толку перечислять черты лица. Главными были соразмерность их и необычайная приятность выражения. Фигурой Василий пошел в своего дядьку, византийского царевича Андрея, был полноват и плечи имел округлы. В учебе Василий не уступал Дмитрию, учился прилежно, и серьезен был, и оружием владел хорошо, но как подрос, самым любимым его делом стала веселая гульба с озорной и бесшабашной компанией. Конечно, вино и меды лились рекой, но до полного безобразия Василий никогда не напивался, Боже упаси.

Более всего любил хмельную брагу, она давала ему ощущение удачи, создавала особое настроение, когда он становился истинно счастлив и весь мир был ему подвластен. Накушаются браги княжеские сынки и пошли озоровать и веселить горожан. Только и слышишь, потравили княжеские кони чьи-то посевы, зашибли насмерть какого-то нищего у храма, напугали баб на портомойне, что на Москве-реке стирали царское белье. Веселье княжат было сугубо мужским. Если б появились в этих играх зазорные девы, Софье бы сразу об этом донесли. Царь смотрел на это молодечество сквозь пальцы, а Софья и вовсе воспринимала всё как должное. Молодость должна быть буйной, безудержной и в своей радости. Подрастет сынок и остепенится. А уж как пристало ему при красоте и уму быть русским царем!

Софья никогда не говорила с сыном на эту щекотливую тему, но чувствовала, что Василий думает о царском венце, думает болезненно. Честолюбив и горд, видит, что ему куда больше, чем Дмитрию, пристало быть русским царем, а может, подсказали умные люди.

И еще одна мысль окончательно испортила настроение Софьи. Она корила себя за бездействие. Оно проистекало не от нерешительности, а от душевной лени, сдобренной надеждой, что все судьба сама за тебя все сделает, а ты потом только пожнешь плоды. Но так не бывает. Уже пора что-то придумать и предпринять. В этом деле у нее не может быть советчиков и помощников. Все надо делать самой. Наиглавнейшие враги ее – Елена Волошанка и этот серьезный отрок с тонкой шеей.

Василий жил, словно не замечая своего племянника. Если Софья – через силу, наступив на собственную неприязнь, старалась дружиться с невесткой, то Дмитрий был для Василия пустым местом. Сейчас они встречаются редко, разве что за столом обеденным, но происходит это не чаще, чем раз в месяц. Дмитрий по малолетству трапезничает один или в материнских покоях. А ведь, пожалуй, не худо бы их и подружить.

В компанию к дружкам Василия Дмитрия не возьмешь, мал еще. Но мало ли где можно вместе проводить время. Скажем, на охоте. Василий хоть и не очень красиво сидел в седле, сутулясь по-отцовски, но ни одна лошадь его не сбросила, как бы шибко он ни скакал. Охотился Василий и с соколами, и с собаками травил зайцев и оленей. Елена не любила охоту и сына на нее не пускала. Но можно и еще что-нибудь придумать. Главное – поставить задачу и начать действовать.

20

Высоцкий монастырь стоял на высоком берегу Нары. Вчера был большой церковный праздник, сегодня – воскресный день, и потому машин на площадке, как на стоянке в Москве. Вид отсюда открывался на весь город Серпухов. За широченной поймой реки, за домами, палисадами и осенними садами просматривались стены женского Владычина монастыря. Далеко, сегодня не успеть…

Юлия Сергеевна проверила, есть ли мелочь в кармане куртки, и пошла к воротам. Нищенки – пять нестарых женщин – были похожи на торговок, которые распродали свой товар, а теперь сидели рядком, судача о своем, о женском. При появлении Юлии Сергеевны они разом умолкли и протянули руки за подаянием. Не привыкшие к работе ладошки их были чистыми, розовыми, словно у детей. И не гугнивы, благодарят звонко, доброжелательно, а последняя крикнула почти весело:

– Нам-то все не отдавай! Там на входе двое убогих – для них прибереги.

И правда, в арке ворот стояли два убогих старика. Юлия Сергеевна полезла в кошелек. Опять пришел страх, что визит в церковь (она и мысленно произносила это слово – визит) не вызовет в душе ее нужного отклика. Юлия Сергеевна всю дорогу только об этом и думала. Она боялась, что не сможет проникнуться высоким чувством и все происходящее в церкви покажется ей пустым театральным действом.

Монастырский двор был ухожен, зелен, цветаст. Праздничным он был, одним словом. Особенно понравились свежие, синие купола на Зачатьевском соборе. Теперь надо сообразить, в какой церкви находится икона «Неупиваемая чаша». Юлия Сергеевна направилась к синим куполам, но ее догнал невзрачного вида мужчина.

– Вам бы юбочку надо. В брюках нельзя. У нас с этим строго.

– И как же быть? Я из Москвы приехала.

– А я вам юбочку дам.

Пришли в закуток. Ношеная, бурая, вельветовая юбка, фасоном явно молодежная, а размер подходящий. Скольких женщин она спасла и дала возможность попасть в храм. Как она, дурища, дома не сообразила одеться соответствующим образом?

– А косыночка или платочек есть?

– Есть. Спасибо.

– Ну, благослови вас Господь. Вам вон туда, к иконе…

Она поднялась по лестнице на второй этаж храма. Народу – не протолкнешься. У входа – лавки, старым и немощным во время службы разрешалось сидеть. Много молодежи, в основном, конечно, женщины, судя по облику и лицам – горожанки.

Ах, как пел хор, как мелодично, возвышенно и успокаивающе он пел. При этом было ощущение, что священник находится от тебя в двух шагах, каждое слово слышно. Юлия Сергеевна решила, что храм радиофицирован, но потом узнала: секрет в акустике. Каждое слово как полновесная капля – внятно, хорошим голосом. Приятно было вдруг обнаружить, что она понимает по-старославянски. Иконы видно не было, ее закрывали многочисленные головы.

Она стояла службу долго, потом подумала – сейчас все кончится, народ повалит и очередь будет огромной. Беспрестанно извиняясь, она пробралась через толпу молящихся и пошла к комнате, где торговали крестами, свечами и книгами. За прилавком стояли три пожилые, очень деловые женщины в платочках, к каждой очередь человека по три-четыре. Видно было, что это надолго, потому что с посетителями разговаривали очень подробно, что-то писали на отдельных листках, потом заносили сведения в амбарную книгу – толстую, растрепанную – рабочую, то есть востребованную каждую минуту. Наконец дошла очередь и до Юлии Сергеевны.

– Что вам заказывать?

– Сын. Пьет.

– Понятно. Каждый сорокоуст – сорок рублей. Закажите три – это вам до декабря.

– А на год можно?

– Можно. Но иногда у людей сразу денег нет.

– У меня есть. Я издалека приехала.

– Говорите имя, фамилию, город. Богу-то это не нужно. Ему достаточно имени. А мне для отчета и вам, когда еще раз приедете – нужно, чтоб быстро найти. Лучше, чтоб молитва была непрерывная.

Юлия Сергеевна согласно кивнула. Для Кима нужна, конечно, непрерывная молитва.

– Еще крестики, пожалуйста… еще свечи.

– Маслица церковного хотите?

– Ладно. Только что с ним делать?

– Лечиться. Утром встанете с молитвой и помажете крестом лоб, щеки, шею и больные места. Это чтоб изгнать сатану.

– Понятно.

И еще спросила умная женщина, спросила строго, видно, много народу она здесь перевидала:

– Икона-то в доме есть?

– Есть.

– Ну и слава Богу.

Сказала она это с явным облегчением, видно, обликом своим, выражением лица и неточными вопросами Юлия Сергеевна вызывала некоторое… может быть, не раздражение, но сомнение – это точно. Юлия уже повернулась, чтобы уйти, но женщина задержала ее.

– Забыла сказать. Если кодировались, то непременно исповедуйтесь с отпущением грехов. И причаститесь. Кодирование – страшный грех, это от Сатаны, который в подкорку залезает.

– Как же я сейчас исповедуюсь? Ведь служба идет.

– Можно и не у нас. Можно в любом храме. Богу не важно, где вы исповедовались и душу очистили. Следующий…

В тот момент, когда Юлия Сергеевна вернулась в храм, словно волна прошла по молящимся. По неведомому сигналу люди вдруг попятились к двери и опустились на колени – все, разом, и она увидела наконец икону. От неожиданности она растерялась, тоже попятилась, потом прижалась спиной к дверному косяку. Ей бы тоже надо встать на колени, но как она потом поднимется со своими артритными коленками? Юлия Сергеевна склонилась низко, в пол, а икона вдруг и осияла.

Хорошо, ах, как хорошо, говорила она себе, забыв о том, чего боялась – ощущения стыда и фальши. Все было правильно, высоко, она была с людьми, с такими же, как она – страдалицами, она любила их, они любили ее. Это была правильная Россия, не та, которой погибнуть, а которой выжить, которую всегда били, но не могли прибить окончательно. И даже возникло ощущение переднего края. Вот они – женщины, девочки, старухи, они спасли веру в момент поругания. Теперь они спасут Россию от повального пьянства и вырождения! Отмолят… И еще подумалось, а есть ли чудотворная икона, которая спасала бы от взяточничества, от убийства, от черной совести? Наверное – все здесь, в этом высоком соборе… – Неупиваемая чаша «защищает болящих и пьяниц, но черная дыра в совести» тоже болезнь.

Потом разом все встали. Священник сказал спокойно и деловито:

– Пожалуйста, без паники. Всем, кому надо к кресту и за словом, – направо в очередь. Кому за святой водой – налево. Святая вода внизу. По лестнице пускаем по восемь человек. Не спешите. Святой воды всем хватит. У нас большой чан.

Все было привычно, буднично, словно и не храм это, а районная поликлиника с толковым заведующим. И действительно, никто никуда не побежал. Юлия Сергеевне пошла к иконе, пристроилась в хвост очереди.

– А вы не знаете, где книжку про икону купить? И вообще про монастырь. Кем основан, когда? – спросила женщина с красивым, измученным лицом, видно, и здесь сработал инстинкт туриста и путешественника.

И тут же нашлась рассказчица. Высоцкий монастырь основал сам Сергий Радонежский после Куликовской битвы. Это Юлия Сергеевна и сама знала, прочитала в энциклопедии Брокгауза и Ефрона. А про икону – вот какой рассказ. Легенда была наивна и уже этим обаятельна. Монастырь жил, монахи молились, был большой приход. И нашелся в округе некий убогий и больной пьяница. Было ему видение, а может, во сне что-то подсмотрел. Сказал тому пьянице голос, мол, иди в Серпухов в Высоцкий монастырь и спроси там икону. Необходимую икону он видел зримо: Матерь Божья, младенец, оба с воздетыми руками, а чаша внизу. Красиво. Пришел убогий в монастырь. «Где такая-то икона?» – и все описал. Ему говорят – нет у нас такой. Он спорить, есть, мол, а потом говорит – ищите и найдете. Стали искать и нашли где-то в подвале. Калека и пьяница стал молиться этой иконе и исцелился. С этого все и началось. Теперь к «Неупиваемой чаше» со всей России ездят, и всем она помогает.

Икона была ослепительно, изумительно красива. В нижней ее части за стеклом на толстой, натянутой проволоке, как бусины, нанизаны были золотые кольца, ниже ярусом – обручальные. Юлии Сергеевне вдруг захотелось каждое кольцо рассмотреть, за ним стояла чья-то судьба, но она прикрикнула на себя – в лик смотри! И отходи, что прилипла? За тобой люди ждут свой черед.

Юлия Сергеевна прижалась любом к стеклу, торопливо прочитала «Отче наш», других молитв она не знала. И было чувство, что молится она не только за своего беспутного Кима, но за всю пьяную, алкогольную и несчастная русскую душу.

Вышла их храма на воздух и опять повторила – хорошо! Праведно, празднично, намолено. И какое это приятное ощущение: хотела сделать – и сделала.

Кафе на площади было пустым, гулким и неуютным. Столики на хилых металлических ножках сбились табунком в углу просторного помещения, высокая стойка была обита каким-то странным материалом, похожим на изношенный линолеум. Хозяином кафе явно был муниципалитет.

– Кофе есть?

– Есть, пять рублей стакан, – ответила доброжелательно женщина за стойкой, так сочувственно умели улыбаться скромные героини советских фильмов. – А булок нет. Можете бутерброд с маслом взять. Еще с ветчиной есть.

Видимо, женщина за стойкой привыкла к бедной клиентуре. На Юлии Сергеевне был обычный наряд, ничего яркого, вызывающего, разумеется, ни бус, ни серег, но куртка и брюки были буржуазно добротными. И не по одежде, а по особому выражению лица ее здесь причислили к небогатой части населения. И Юлия Сергеевна отметила про себя, что это хорошо, правильно. Когда в стране девяносто восемь процентов населения пребывают в бедности, то лучше быть среди них.

– Давайте с ветчиной. И объясните, пожалуйста, как пройти к центру? Туда, где кремль.

– Это далеко, лучше подъехать. Не хотите? Тогда идите по Калужской. Дойдете до речки Серпейки. Там спросите. У Ситценабивной площади – налево. На площади церкви, красиво. А кремль был на Красной горке. Сейчас от стен остались две небольшие развалины. Собор, правда, стоит.

Может, она сделала ошибку, что потащилась смотреть достопримечательности, может, надо было сразу поехать на вокзал? Город был старым, пыльным и неухоженным. Плотно сбитые в ряд старинные двухэтажные дома не вызывали умиления. Зачем? И вовсе не позарез нужна ей Красная горка. В конце концов тихо посидеть и покурить можно хотя бы на этом спиленном дереве в тесном, зажатом лачугами дворе.

Но ноги сами несли вперед. Светлое чувство благодати, посетившее ее в монастыре, сменилось ощущением растерянности и вялой грусти. А не безумно ли все, что она затеяла? Какое замужество, зачем? И эта глупейшая затея – бросить сына! Конечно, вслух она остерегалась произносить слово «бросить», она говорила – «разрубить пуповину». Ее куда-то вели, она подчинялась, уговаривая себя тем, что поводырем стал сам разум жизни, неподвластный нашему пониманию. Понять нельзя, но думать в этом направлении можно?

С тех пор как Ким опять поселился в родном доме, Юлия Сергеевна в буквальном смысле не находила себе места. Особенно тревожной и неприятной была мысль, что она сама привела сына в дом, а значит, выдернула его из семьи. Любочка не попрекнула ее ни словом, даже, кажется, вздохнула с облегчением, но от этого не было легче. Если бы не ее дурацкий и бесцеремонный поход в мастерскую Олежика, сын и по сей день жил бы в семье. А теперь – вот он, рядом, не поймешь, работает где-то или так, как воздух коптит. Долго разговаривает по телефону, на короткое время куда-то исчезает, а потом опять лежит, тупо глядя в телевизор. Не пьет, но что с ним с трезвым (или пьяным, если б пил) делать?

Тогда-то в полном душевном раздрыге она и посетила по наущению умной подруги некого экстрасенса. Как выяснилось при встрече, рыночное прозвание «экстрасенс» было всего лишь рекламным трюком. Петр Петрович имел специальность, он был психологом и вообще умным человеком. Умел слушать, не перебивая и не помогая даже жестом, даже кивком головы. Но глаза его все понимали, сострадали, и Юлия Сергеевна мысленно облачила Петра Петровича в одежды оптинских старцев, хоть и молод он был для столь высокого сана в иерархии человеческих жизней.

Она рассказала про гомеопатические шарики, про беседы с наркологом, про кодирование, обрисовала, как смогла, характер и поведение сына. Потом стала говорить о материнском долге, мол, недодала, недовоспитывала, проглядела, и неожиданно для себя расплакалась. Петр Петрович сам принес ей чаю с медом, подождал, пока она выпьет всю чашку и справится с рыданиями.

– По-моему, у вас один выход – оставьте сына в покое. Забудьте о нем. Ему не пятнадцать лет. Пора перерубить пуповину.

Что это он говорит такое невразумительное? А она еще, дурочка, его в оптинские старцы записала.

– Я не могу забыть о нем. Я мать.

– Понятное дело. Но ваш Ким должен прожить собственную жизнь. Понимаете – свою, а не ту, которую вы для него сочинили.

– Своя жизнь – это жизнь алкоголика.

– Может быть. Но выпрыгнуть из этого состояния он может только сам.

– И я ничем не смогу ему помочь?

– Можете. Молитвой. И еще… доверяйте жизни. Она подскажет.

Вот такие дела. Наверное, Петр Петрович не вкладывал в слово «молитва» прямой смысл. Наверное, он имел в виду – стоять на расстоянии и верить, что сын найдет силы, чтобы начать трезвую жизнь. Но где взять эту веру?

А на горизонте уже прорисовывалась очередная подсказка судьбы. Соседка зашла отдать старый долг и, как благодарный человек, принесла кусок свежего пирога, а Юлия Сергеевна, тоже как вежливый человек, должна была предложить ей чаю. Соседка была очень не ко времени, хозяйка прямо-таки извертелась от напряжения, но ведь не выгонишь. И вдруг в разговоре соседка сообщает, что дочка ее ездила в прошлом году в Высоцкий монастырь отмаливать мужа-пьяницу.

– Отмолила?

– А как же! Не до конца, конечно, но безобразить перестал. В Серпухове очень сильная икона. Всем помогает. Только надо верить. Без веры ничего не получится.

Опять – вера! Ее не обретешь силовым усилием, не свяжешь на спицах, как шарф. Говорят, что веру можно заработать чистой жизнью. Но кто знает, что раньше – курица или яйцо. И какая она, эта чистая жизнь?

Юлия Сергеевна не была атеисткой в советском понимании этого слова, но и православной ее нельзя было назвать. Крещеная, да, куличи пекла на Пасху и сама делала творог из кефира. Любила читать про иконы, помнится, Солоухинские «Черные доски» конспектировала. Запрещала Киму ругать церковь. Вот и весь ее камень веры.

Ее раздражала новая волна верующих, которая нахлынула с приходом демократии. Нельзя всех огульно подводить под один знаменатель. Юлии Сергеевне казалось, что приход людей в храмы не связан с верой, а является естественной тягой к объединению в стада. Церковь для многих стала чем-то вроде клуба по интересам, и началась там у бывших атеистов новая интересная жизнь со своими байками и интригами. И все это под музыку и красивые слова. А где, скажите, усадьба и где вода?

Но, с другой стороны, в глубине души признавала наличие неких таинственных высших сил: высший разум или сгусток энергии. Трудно жить без этих сил один на один с мирозданием. А великие религии были всего лишь уважаемым и важным разделом культуры, вечно действующим сюжетом для художественных и музыкальных полотен. В молитве она видела нравственное начало – они для того, чтобы человек стал лучше.

Но как бы то ни было, в церковь ходить ей было неловко, словно ее заставляли играть в игру с чужими правилами, поэтому ей и в голову не пришло, что она поедет в Серпухов. Но в памяти рассказ соседки задержался, и время от времени Юлия Сергеевна мысленно к нему возвращалась. Церковь плохому не научит. И уж кому-кому, а матери алкоголика там самое место.

А дальше все пошло развиваться стремительно. Мудрая жизнь, цепко ухватив ее за руку, повлекла совсем уж в непросматриваемые дали. Семен, который столько лет играл роль верного, нужного, но как бы бесполого друга, вдруг сделал предложение. Он уже набивался в мужья, давно, сразу, после ухода Павла. Тогда она сказала «нет», и Семен Львович, не выказывая никаких эмоций, словно волна в прилив, откатился, вернувшись в плоскость старых отношений. Семен был свой. Он был умницей. Они редко виделись, но встречи были истинным праздником, говорили и не могли наговориться. Семен умел таким образом назвать и обозначить мир, что он становился приемлемым для существования. С ним было легко. За пятнадцать лет он успел жениться, развестись, поменять специальность и обзавестись некими знаками отличия, по которым мы угадываем зажиточного человека.

А ее предприятие с кормом для собак терпело крах. Уже и бухгалтер Нинка сбежала, взвалив на плечи Юлии Сергеевны непонятную цифровую науку, и за аренду помещения платить было нечем, и налоговая инспекция стала слишком пристально коситься в сторону ее лавчонки.

Она не дала себе и минуты на размышление, сразу сказала: «Да, согласна». Более того, ночью, наедине с собой, когда можно было схватить себя за руку – одумайся! – или хотя бы мысленно представить, как следует строить храмину позднего брака, она не стала «приводить в порядок мысли». Сказано – будет сделано. И всё!

Семен Львович, видимо, придерживался такого же мнения. Ведь немолодые уже люди. Они быстро договорились, что свадьбу отметят в купе поезда, который повлечет их по длинному туристскому маршруту. Называлось все это свадебным путешествием, а на самом деле оба решили, что начать совместную жизнь лучше в безликих гостиничных номерах. Безбытность лучше скорректирует их взаимный договор, чем особняк Семена за окружной дорогой, в котором Юлия Сергеевна и была-то всего один раз.

Она поднялась на плоскую вершину холма и огляделась: перед глазами все та же пойма Нары, за спиной высился старый собор и остатки древней стены. Мудрая жизнь сделала еще один виток, протащив ее по кругу.

Силы небесные, что она делает? Какое, к шутам собачьим, новое счастье? В ванной с импортной сантехникой не словишь радугу. Разве возможна ее благополучная жизнь с Семеном? Она давно живет одна и любит свое одиночество. Одиночество ее беспорядочно, но она в нем хозяйка. Сыновей не выбирают, она обязана сосуществовать с сыном и терпеть его заморочки. А с Семеном… не только закрепленные в паспорте права его, но и сама его забота могут показаться невыносимыми.

Она всматривалась в туманную пойму реки, а на самом деле пробиралась с фонарем по темным углам сознания высвечивать старый слежавшийся хлам. Вдруг вспомнились руки Семена. Многие годы они были только подспорьем в разговорах, а сейчас она отметила, что ей неприятны утолщения на фалангах его пальцев. Семен очень печется о собственном здоровье, и хоть стесняется говорить об этом подробно и часто, она знает, что он был увлечен сыроедением, раздельным питанием и лечил что-то там мочой. Он переносит табачный дым в ее доме, а в своем, пожалуй, назначит ей определенное место для курения.

О любви говорить не будем. Это вообще заповедная тема. Семен – бабник со стажем, и в свои шестьдесят с хвостиком вряд ли изменил своей привычке. При его деньгах он мог найти молодую, упругую, большеглазую… Зачем он вспомнил о ней – неупругой, толстой и в очках. Делая предложение, он не ограничился короткой формальной фразой, а излил водопад прочувствованных слов, в которых рефреном звучало: мы проверили друг друга (да уж!), мы достойны «покоя и воли» (тоже мне Пушкин фигов!).

Но не об этом сейчас, главное – выявить суть поступка. Суть, конечно, студениста, расплывчата и илиста. И не надо делать вид, что она непонятна. Всю эту храмину она выстроила только ради Кима, а значит, Семен только статист, загипнотизированный мудростью жизни. Задача Семена Львовича – подать ей топор, которым она разрубит пресловутую пуповину, соединяющую ее с Кимом.

Но это грех… новое слово в ее обиходе, это подлый оскал в обманной игре. Но себе-то сознайся, ты устала быть небогатой, тебе надоело бояться завтрашнего дня. Это тоже грех, но это грех понятный, человеческий. Что же делать-то, Господи?

Через неделю в субботу Юлия Сергеевна пошла в храм Георгия Неокесарийского, отстояла службу, исповедалась, причастилась, а на следующий день, препоручив сына Богородице и «Неупиваемой чаше», отбыла в Лиссабон.

Загрузка...