Жюльетта Бенцони Кречет. Книга IV

Часть первая. СВОБОДНАЯ АМЕРИКА

НАВСТРЕЧУ ВОСПОМИНАНИЯМ

Как чайка кружит над волнами, прежде чем опуститься на воду, так парусник заложил изящный галс, подходя к рейду в излучине реки, и сложил белоснежные крылья. Раздался металлический скрежет цепи в клюзе. И якорь, выбросив сноп сверкающих брызг, погрузился в зеленые воды Потомака. «Кречет», дернув несколько раз швартов, как собака поводок, застыл на месте. И тут же корабельный люд заскакал по-обезьяньи по вантам и марселям, принялся травить канаты, но зычный голос капитана Малавуана, отдававшего в рупор приказы, перекрывал и крики экипажа, и шум сворачиваемой парусины.

Стоя на полуюте рядом с Тимом Токером, весело насвистывавшим застольную песенку. Жиль де Турнемин наблюдал, как обвисают, а потом медленно сползают вниз большие белые паруса, сквозь которые просвечивают лучи заходящего солнца.

Малавуан опустил рупор и повернулся к нему:

— Судно встало на рейд. Какие будут распоряжения?

— Спускайте на воду шлюпку, капитан. Господин Токер сходит на берег…

Тим соскользнул с перил, на которых сидел, и вздохнул так, что запросто мог бы снова раздуть паруса.

— Ты все-таки настаиваешь, чтобы я сошел первым?

— Так будет лучше. Тебя же обычно посылали к генералу Вашингтону эмиссаром. Ты для него свой.

— Но и ты был его правой рукой, когда шла война…

— Да, только с тех пор прошло шесть лет. Все же лучше, если о моем прибытии они узнают от тебя. А то время позднее, подумают еще, что я напрашиваюсь на ужин.

— Ну, без приглашения на ужин точно не обойдется… И я совсем не прочь откушать.

— Вот и хорошо. Да и потом… такой чудесный вечер. Мне хочется остаться на корабле, полюбоваться природой, — добавил он, обводя рукой великолепную панораму, открывающуюся с палубы.

Река, разливавшаяся в устье на три мили, в этом месте была тоже достаточно величественна, хоть и не так широка, а скорость ее течения ясно указывала, что недалека стремнина. Впрочем, в излучине между Головой Индейца и горой Вернона было достаточно просторно для маневрирования самых крупных военных кораблей. Река изгибалась в этом месте широким ярко-изумрудным полумесяцем, в ее глади отражалась растительность, густая, несмотря на то, что стоял еще только апрель. Однако ранняя весна вообще характерна для мягкого климата Виргинии; то там, то тут на фоне темной зелени кедров, сосен и дубов вспыхивали белые и розовые свечи грушевых, вишневых, персиковых, миндальных деревьев.

— Хочешь остаться наедине с воспоминаниями? — спросил Тим то ли с насмешкой, то ли с умилением. — В таком случае не буду тебе мешать. До завтра, дружище. Жди меня.

Тим дружески ткнул его в бок, хлопнул кулаком по своей шляпе, нахлобучивая ее поглубже, что не способствовало улучшению формы сего головного убора, прошагал, по-военному чеканя шаг, к наружному трапу и исчез из виду. Мгновенье спустя шлюпка уже бороздила прибрежные воды — скорее к берегу, — а уж добыть лошадь у паромщика на постоялом дворе, заменявшем в этих местах почтовую станцию, сумеет без труда любой американец, и, едва лодка, скользнув днищем по водорослям, ткнулась в песчаную отмель, Тим выскочил из нее и размашистым шагом стал удаляться.

Жиль подождал, пока его друг скроется из виду, и, не мешкая более, если не сказать торопливо, устремился, как выразился Тим, «навстречу воспоминаниям», воспоминаниям о прекраснейших, благороднейших страницах своей жизни.

Еще накануне, до полудня, едва черный корпус «Кречета», увенчанный фигурой ловчей птицы с распростертыми крыльями, подошел к бухте Чесапик, картины былого, как орда пиратов, принялись осаждать его память. В конце зимы проход между мысом Генри и мысом Чарльза для крупных кораблей был затруднен, поскольку воды Флоридского залива заносили сюда песок.

Но изящный парусник свободно проплыл как раз там, где когда-то, во времена великой битвы, стояло на якоре гигантское судно адмирала де Грасса «Париж», и Жилю почудилось даже, что он снова на всех парусах несется в Историю.

И с каждой минутой, по мере того как его корабль все дальше входил в широкую бухту, Жиль все яснее видел перед собой события прошлого. Он представлял, как горели под летними лучами марсели французских боевых судов, как сверкали яркими красками и золотились их борта, ощетинившиеся пушками, как выстроилась в мощную цепь вся эскадра, перегородив на четыре мили морской путь.

А подзорная труба его уже повернулась в сторону побережья и, пошарив среди холмов, поросших приморскими соснами, и среди болот, отыскала Йорктаун, и Жилю показалось, что ничего там не изменилось, разве что цвет стяга, развевавшегося над крепостью на реке Йорк: тринадцатизвездное полотнище окончательно заменило английский государственный флаг. И «Кречет» залпом из всех своих орудий отсалютовал этому славному символу независимости Америки. Затем Жиль потребовал шлюпку и в одиночестве высадился на берег, пряча под полой загадочный сверток.

Оказавшись в крошечном порту, он с трудом сориентировался. За шесть лет многое изменилось. Мирный край — не то, что поля битвы: израненные войной поля заросли травой. А люди постарались стереть жестокие напоминания о битве. Но при этом они свято хранили память о погибших освободителях родного края. Наспех вырытые после сражения могилы были приведены в порядок, украшены белыми стелами, выровнены и засажены цветами, а рядом зарастали старые траншеи. И лишь редуты сохранялись в прежнем виде, со скатами и онемевшими ныне орудиями, задравшими к небу праздные жерла.

Место, где был похоронен его отец, Турнемин отыскал без труда. Он с гордостью прочел на камне собственную фамилию, фамилию рода, который он мечтал укоренить в плодородной земле Америки, чтобы взросло на ней величественное древо, как то, что доставало ветвями башни замка Лаюнондэ.

Он долго молился за упокой души усопшего.

Потом, достав из-под полы сверток, вынул из него сухой букетик вереска и дрока и мешочек земли, взятой от самого подножия крепостной стены Лаюнондэ. Он высыпал содержимое мешочка на могилу, смешав родную землю с чужой, осторожно положил вереск к обелиску и вновь принялся молиться. Только на сей раз страстная молитва его была обращена не к Господу, а к неприкаянной душе отца и призывала ее сохранить последнего своего отпрыска в грядущих неведомых испытаниях.

Жиль решил, что, позже, выстроив дом на берегу Роанока на той тысяче акров виргинской земли, которую подарил ему в знак признательности американский Конгресс, он обязательно возведет часовню, достойную былого величия и могущества Турнеминов и перезахоронит в ней прах отца, чтобы тот нашел покой и последний приют рядом с детьми и внуками — возможно, всемогущий Господь пошлет еще потомство его внебрачному сыну, которого сам он признал лишь в смертный час перед лицом всего цвета французского дворянства, участвовавшего в битве при Йорктауне.

Хотя один сын у Жиля уже был. Он рос где-то в долине Могаука в лагере вождя ирокезов Корнплэнтера, а родила его вскоре затем скончавшаяся красавица Ситапаноки, индейская принцесса, которую Жиль так страстно любил в дни битв за независимость. О существовании мальчика он узнал лишь год назад; Тим утверждал, что ребенок светловолосый и сероглазый, и он, еще ни разу не видев, уже любил сына и был самым решительным образом настроен забрать его у индейцев, чтобы воспитать французским дворянином и американцем одновременно, даже рискуя испортить еще больше отношения с женой… Впрочем, хуже вряд ли бывает.

С той минуты, когда Жиль вынес из объятого огнем Фоли-Ришелье бесчувственную Жюдит, ему все время казалось, что рядом с ним лишенное души создание, красивая кукла, которой руководят привычки и строгое воспитание, но не разум.

Придя в себя в дорожной карете — ее влекли за собой четыре лошади, мчавшиеся во всю прыть сквозь заснеженную Францию к Лорьяну, — молодая женщина потрясенно оглядела окружающих, словно очнулась от дурного сна. Какое-то время она безмолвно наблюдала за мелькавшим за окном зимним пейзажем, потом перевела усталый взгляд на того, кто являлся ее законным супругом, в чем у нее больше не было сомнений.

— Куда мы едем? — только и спросила она.

— Сначала в Лорьян, там стоит мой корабль.

Оттуда в Америку… Как вы себя чувствуете?

— Хорошо… благодарю вас. Только немного устала.

— Скоро мы остановимся, чтобы сменить лошадей. Вы сможете немного отдохнуть и поесть…

— О! Это ни к чему. Мне ничего не нужно…

И, закутавшись поплотнее в лисью шубу, крытую черным драпом с лисьей же оторочкой, Жюдит снова забилась в угол кареты, откинула голову на подушки — лицо ее было бледно — и, тяжело вздохнув, опять закрыла глаза.

Может, спала, а может, притворялась спящей.

Но только на протяжении всего пути от Парижа до Лорьяна, не меньше ста двадцати пяти миль, веки ее были сомкнуты. При смене лошадей она послушно выходила из кареты, следовала в комнату на постоялом дворе, куда тут же приходила ее горничная. В последний момент, перед самым отъездом с улицы Клиши, Жиль все же решил взять с собой камеристку. Это была одна из дочерей крестьянина из Обервилье, давно уже служившего семье Жюдит. Простая, честная девушка, искренне привязанная к хозяйке, страшно боялась оказаться на улице. Звали ее Фаншон, и она сама умоляла позволить ей сопровождать госпожу.

В конце концов. Жиль согласился, но только при условии, что горничная соберется в две минуты и не будет брать с собой ничего лишнего.

Жиль настаивал, чтобы, кроме надетого на Жюдит платья и шубы, накинутой на нее, ни единой вещи не было взято из дома, любое напоминание о котором жгло его стыдом и гневом.

Однако путь предстоял неблизкий и Жиль позаботился о жене: на одну из повозок погрузили большой сундук со всем, что может понадобиться молодой женщине в дороге. Приобретением вещей занималась мадемуазель Фаншон, уже однажды выполнявшая подобное поручение перед свадьбой своих юных друзей.

Странное поведение Жюдит заставило Жиля порадоваться, что он взял с собой Фаншон. Юная девица — ей едва исполнилось восемнадцать — ехала в одной карете с капитаном Малавуаном, относившимся с презрением ко всем, кто вырос вдали от воды, к «неводоплавающим», и, едва экипажи останавливались, Фаншон бросалась к хозяйке и принималась хлопотать вокруг нее: купала, укладывала в постель, приносила еду и вообще ходила за Жюдит, как кормилица за грудным младенцем.

В первый вечер они остановились в очень удобной гостинице, и Жиль пригласил жену поужинать вместе в просторном зале, но Жюдит, все с тем же спокойным отсутствующим выражением, отказалась.

— Нет, благодарю вас… Я лучше останусь у себя. Я так устала…

Настаивать он не стал, только подивился поведению молодой женщины, так несвойственному ее деспотичной и страстной натуре. Он ожидал взрыва ярости, гневных упреков, неистовых попыток оправдать и защитить свою безрассудную — а с его точки зрения, глупую, унизительную, непомерную — страсть к лже-доктору Керноа. Жиль думал, что, едва придя в себя, Жюдит набросится на него, как разъяренная кошка, станет надменно требовать вернуть ей свободу и будет обливать его грязью… Ничего подобного. Впервые в жизни Жюдит вела себя спокойно, покорно… и абсолютно не обращала внимания на обстановку, словно все, что происходило вокруг, ее на самом деле не касалось. Ни разу не назвала она супруга по имени, но обращалась к нему с вежливым безразличием, как к случайному попутчику: «сударь».

На ночь она запиралась вместе с Фаншон в своей комнате. А днем, в карете, не произносила ни слова, дремала с таким притворством, что, в конце концов, рассердила Жиля. На следующей станции, в Мансе, он пересадил в свою карету Фаншон, а сам оседлал Мерлина и поскакал верхом, рядом с Понго, презиравшим экипажи. Он не мог дольше оставаться наедине с призраком своей погибшей любви.

Прибыв к месту назначения, на постоялый двор «Королевская шпага», Жюдит, словно так и надо, продолжала вести себя по-прежнему. Лишь появление старой Розенны, кормилицы Жиля, которую она хорошо знала, заставило ее улыбнуться и сказать несколько теплых слов. Она даже поцеловала бретонку и заверила, что рада снова видеть ее. Зато, заметив семью Готье, лишь окинула ее ледяным взглядом, а когда черные глаза Жюдит остановились на нежном личике Мадалены, она и вовсе как-то странно насторожилась. На застенчивый реверанс девушки госпожа де Турнемин едва ответила холодным кивком.

Ее нелюбезный прием произвел неприятное впечатление на Анну Готье.

— Может быть, нам не стоит ехать с вами, господин шевалье, — сказала она Жилю. — Мне кажется, наше общество не нравится госпоже де Турнемин.

— Но вы же не состоите у нее на службе. Вы мои друзья, и мы вместе отправляемся строить новую жизнь, обосновываться на новом месте.

Горничная у нее и без вас есть, да и Розенна присмотрит. А в Америке вы будете жить отдельно, в собственном доме. Так что только в дороге придется потерпеть.

Анна успокоилась. К счастью, пока они пересекали Атлантику, Жюдит вовсе не показывалась. «Кречет» был парусником легким, быстроходным, потому, несмотря на неважную погоду, путешественникам понадобилось лишь чуть больше трех недель, чтобы переплыть великий океан, и все это время молодая госпожа де Турнемин провела вдвоем с Фаншон в специально оборудованной для нее удобной каюте. Из трех женщин, плывших вместе с ней, одной лишь Розенне было позволено переступать порог этой каюты, чтобы хоть чем-то помочь сбившейся с ног горничной.

Едва парусник поравнялся с островом Груа, Жюдит почувствовала себя ужасно, заперлась в каюте и на протяжении всего пути не сделала из нее ни шагу — до того измучила ее морская болезнь. Поразительно, что этот недуг настиг дочь волн, с самых юных лет привыкшую, как любой ребенок в Бретани, чуть ли не жить в лодке. Было чему удивляться: у юной сирены — Жиль не мог забыть, как вынырнула Жюдит сентябрьским вечером из вод Блаве, — вполне обычное небольшое волнение на море вызывало неудержимую рвоту, а дочь крестьянина из Обервилье Фаншон, сроду не видавшая океана, с самого отплытия держалась уверенно, как бывалый моряк.

Каждое утро Жиль стучал в дверь каюты жены, чтобы узнать о ее состоянии, и каждое утро Фаншон или Розенна отвечали ему одно и то же, да он и сам чувствовал по кислому запаху, неизменно ударявшему в нос, едва открывалась дверь, что лучше Жюдит не становится.

Причем молодая женщина категорически отказывалась с ним увидеться, даже на мгновенье.

Такое упорство невозможно было объяснить одной лишь заботой о том, как она выглядит. В ее возрасте ни бледность, ни круги под глазами, ни растрепанная прическа не могли даже в малой степени нанести урон столь совершенной красоте, и, стоя ночи напролет у штурвала парусника, летящего меж черным небом и волнами. Жиль пытался так и этак найти подход к разрешению загадки по имени Жюдит.

От самого Парижа она не сказала ему и десяти слов: сначала все дремала, а теперь разболелась, так кстати, что, не подтверди Розенна ее недомогание, он бы не поверил. Жюдит могла затаить на него злобу за то, что он ее похитил — Жиль вполне допускал это — и за то, что он так жестоко раскрыл ей глаза на истинную сущность человека, в которого она была слепо влюблена, — не случайно же на протяжении нескольких месяцев она принимала его за несчастного доктора Керноа, хотя собственными глазами видела, как тот пал в день ее венчания от руки братьев, Тюдаля и Морвана де Сен-Мелэн.

Такая любовь могла быть только следствием гипноза, а значит, явлением неестественным, Турнемин знал об этом и потому сожалел теперь, что так безжалостно повел себя с Жюдит, неожиданно предоставив ей неопровержимые доказательства лживости и подлости самозваного супруга. Истина не могла не оскорбить самолюбия гордячки, и вот теперь она, чувствуя себя униженной, не желала видеть того, кто открыл ей эту истину…

Турнемин лишь боялся, как бы страсть к подлецу, выдававшему себя за Керноа, не оказалась сильнее рассудка, сильнее гордости Жюдит. Тогда ей долго не удастся избавиться от наваждения, если удастся вообще. Теперь все зависело от того, насколько глубоко проник яд, и, если болезнь неизлечима, ни мира, ни согласия между ними не будет никогда: Жиль и Жюдит обречены прожить остаток жизни, отвернувшись друг от друга, в ненависти…

Как-то раз вечером, когда они были уже на полпути к цели, Розенна, начав, как обычно, без всяких предисловий, положила конец бесчисленным вопросам, на которые он не находил ответа. Она сама нашла его в кают-компании, где он заперся, чтобы изучить по картам очертания побережья Виргинии. Он вообще с самого отплытия часто погружался в премудрости навигационной науки, стараясь восполнить пробелы в знании морского дела.

— Я знаю, почему твоя жена отказывается тебя видеть, — сказала старуха.

Он поднял на нее глаза: кормилица выглядела спокойной и уверенной в себе, в танцующем свете свечей она походила на безмятежное домашнее божество — руки сложены на животе, большой белый фартук, на голове чепец из белого муслина, словно на седые волосы, стянутые на затылке в узел, опустилась бабочка. Однако лицо ее, в веселых морщинках, не улыбалось, и хорошо знавший свою няню Жиль различал в серо-голубых глазах старой женщины тревогу и печаль.

— Думаю, и мне это известно, — вздохнул Турнемин. — Она злится на меня за то, что я положил конец ее любовным приключениям, злится и ненавидит. Это естественно…

— Нет, у нее другая причина, тоже естественная, но другая: она тебя боится.

— Боится? Чем же я ее напугал? Что еще она там вообразила? Что я собираюсь выбросить ее за борт подальше от берега, чтобы отомстить за поруганную честь? Так я бы уже сто раз успел, да и вообще, если убивать, это надо было сделать полгода назад, теперь я успокоился, а хладнокровное убийство только погубит мою душу.

— Тут ты прав, но вдруг твой покой будет нарушен снова? Что, если ты не знаешь, как поругана твоя честь?

— Что ты имеешь в виду?

— Что жена твоя беременна, а это вряд ли тебя обрадует.

Повисло тяжелое молчание. Лицо Жиля оставалось бесстрастным, но карандаш в его пальцах переломился пополам. Он в раздражении отшвырнул обломки, нервным движением схватил свернутые в трубочку карты, скатившиеся со стола на пол от легкого крена судна, и, наконец, поднял на Розенну светлые глаза, сверкнувшие холодно, как лед под луной:

— Ты уверена?

— Верней не бывает: через семь месяцев госпожа де Турнемин произведет на свет ребенка, которому ты не отец.

Последние слова она произнесла с озлоблением, и Жиль понял, какие чувства обуревают старую женщину. Мало того, что супружеская неверность вызывала у нее отвращение, она еще тяжело переживала унижение своего мальчика — ведь она его вырастила и любила, как родного сына.

— Что будешь делать? — спросила Розенна, и в ее голосе зазвучали слезы.

Облокотившись на стол, Жиль принялся осторожно тереть глаза, почувствовав вдруг, как они устали, а потом на мгновение прикрыл их ладонями. Снова наступила тишина, нарушаемая лишь плеском воды о борт корабля и легким поскрипыванием снастей.

— Не знаю, — сказал он и внезапно встал.

Сделал несколько шагов по каюте, заставленной шкафами с картами. — И, честно говоря, даже не представляю, что тут можно сделать.

— Другими словами, ты позволишь «этой» произвести на свет незаконнорожденного ублюдка? И дашь ему свое имя?

Жиля поразил свирепый тон кормилицы. Он посмотрел на нее с удивлением, словно видел впервые в жизни.

— Что за выражения? Сам-то я кто?

— Тут другое: господин де Турнемин не знал о твоем рождении. Ты дитя любви, а не супружеской измены. И отец твой, и мать были из порядочных бретонских семей. А в ее ребенке течет кровь сицилийского распутника. И ты не имеешь права давать ему имя, что завещал тебе, умирая, отец.

— А кто тебе сказал, что я собираюсь давать ему свое имя? За кого ты меня принимаешь, за глупца?

— Нет, за влюбленного, то есть за человека, способного на любые безумства.

Жиль остановился у окошка, повернувшись спиной к старухе, и стал наблюдать, как вскипает на гребне черной волны белая пена.

— За влюбленного, говоришь? — вздохнул он наконец. — Когда-то я, и правда, был влюблен. Я любил Жюдит больше всего на свете. Возможно, потому, что это было первое большое чувство. А теперь… Сам не знаю. Красота ее пробуждает во мне желание, это верно… но не любовь.

— Короче говоря, теперь ты в своих чувствах не уверен, — подвела итог Розенна и спокойно добавила:

— А потерял ты уверенность после того, как увидел Мадалену…

На этот раз Турнемин обернулся и взглянул на кормилицу с любопытством. Когда она рядом, от нее ничего не скроешь… Нет на свете глаз зорче, чем глаза материнской любви.

— И это тебе известно? — пробормотал он, несколько смутившись.

— Мне известно, как она тебя любит. Это же слепому ясно. А вот что ты к ней испытываешь, я не знала…

— Зато теперь знаешь… но больше, прошу тебя, давай не будем об этом говорить. Тем более, что новая любовь никак не устраняет сложностей, что связаны с беременностью моей жены.

— Ты так считаешь?

От безмятежности Розенны не осталось и следа, так тихая летняя ночь разражается бурей.

— Если б в наше время женщина нарушила супружескую клятву, ее бы попросту утопили.

Никогда Турнемины не позволяли той, что обесчестила себя, производить на свет дитя греха… даже если ее оставляли в живых…

— Однако в округе было немало незаконных детей хозяина. Розенна! Розенна! Успокойся! Я тебя не узнаю. Бог мой, да ты советуешь мне утопить Жюдит!

— Куда уж тебе, — проворчала кормилица.

Гнев ее испарился: она легко впадала в ярость, но быстро отходила. — Хотя лучшего выхода и не придумаешь. Кроме зла, эта женщина ничего тебе никогда не приносила. Пора ее остановить…

— А Божий гнев? Ты что, хочешь погубить мою бессмертную душу? Нет, Розенна, — он обнял еще крепкие плечи старухи, — мечтать о гибели ближнего своего — это на тебя совсем не похоже, и пообещай мне, что не будешь пытаться навредить Жюдит… или ее будущему ребенку.

— Значит, ты позволишь ей родить?

— Еще не знаю. Дай подумать. Не прошло и десяти минут, как ты сообщила мне эту новость… но только никогда я не стану покупать себе свободу ценой преступления.

— Делай, как знаешь, — стояла на своем Розенна. — Но не воображай, что я когда-нибудь возьму на руки дитя распутника.

— Я тебя и не прошу… Тем более, что время придет, и сердце подскажет тебе, как поступать.

— Что ты выдумываешь?

— Я же прекрасно знаю тебя, нянюшка: ты таешь от детской улыбки. И отлично понимаешь, что невинное дитя не отвечает за преступления родителей.

— Конечно, но ребенок может унаследовать их пороки и изъяны. Если хочешь подумать, думай, только не забывай, как важно это решение для твоего будущего и будущего всех, кто тебя окружает. Одного врага ты уже везешь на своем корабле, скоро их может стать двое, а где двое, там и заговор…

Этим громким предупреждением Розенна закончила свою речь и вышла, оставив Турнемина во власти невеселых дум. Он собирался стать основателем нового рода на берегах Роанока — необычный же будет род.

Внешне все выглядит вполне пристойно: офицер французской королевской гвардии, сражавшийся за независимость Америки, хочет обосноваться на новых землях с молодой женой, верными слугами… и детьми. Но это только на первый взгляд… Стоит копнуть поглубже, и обнаружится, что благородные супруги — один из которых незаконнорожденный, а другая — сестра убийц — почти ненавидят друг друга, а вышеназванные детишки отнюдь не состоят между собой в родстве — старший является сыном мужа и индейской принцессы, а младший — отродье жены и сицилийского проходимца. Что же касается верных слуг, они и вправду безупречны, однако именно их прекрасную, чистую дочь страстно возжелал сей благородный королевский офицер, именно в нее он безнадежно влюбился. Нечего сказать, хороша семейка!.. Даже с налетом экзотики: самый верный из слуг Жиля — конюх Понго был прежде шаманом у индейцев онондага, Турнемин спас его из вод Делавэра и с тех пор они не расставались.

От тяжелых мыслей и щемящей боли в сердце Жилю стало тесно в кают-компании, и он вслед за Розенной вышел на свежий морской воздух. Перепрыгивая через ступени, он взлетел на полуют, отпустил штурвального, как делал уже не раз, и сам стал управлять парусником. Всякий раз он испытывал почти животное удовольствие от того, как подрагивает красавец корабль у него в руках, как послушно, словно выдрессированный зверь, он отвечает на малейшее движение румпеля.

Ночь была черна, небо темно, море волновалось. На некоторое время Жиль постарался забыть обо всем, радуясь ощущению слияния с судном. Верный хозяину, «Кречет» летел по волнам мягко, без толчков, хотя гребни валов взметались довольно высоко. Однако постепенно отрава новости, принесенной Розенной, проникла в его кровь, и Жилю захотелось вдруг повернуть назад, обеспечить, добравшись до Франции, будущее тех, кто доверился ему — благодаря сокровищам Турнемина он теперь разбогател, — а затем удалиться и в одиночестве бороздить — только он, парусник и экипаж — далекие океаны, стать корсаром, может, даже и пиратом, круто переменить судьбу, бездумно растрачивать жизнь, пока наконец душа его, в упоении последнего боя, не устремится в вечность…

Желание повернуть было так сильно, что Жиль невольно отыскал взглядом вахтенных, дежуривших на наиболее важных для управления кораблем постах, потом рупор, в который капитан Малавуан отдавал приказы. Тут он заметил Менара, второго помощника, тот мерил шагами палубу от фока к бизань-мачте и обратно. Турнемин уже собрался окликнуть его и послать за капитаном, чтобы сообщить тому о своем решении, несомненно, безрассудном и абсолютно недостойном настоящего мужчины, как вдруг на палубе, со стороны кают, которые занимали дамы, появилась еще одна фигура. Между полами черной накидки мелькнул подол белого платья, а на откинутом капюшоне распустился ослепительный цветок золотистых кудрей. Сердце молодого человека забилось: Мадалена, наверное, вышла подышать свежим воздухом, прежде чем запереться на ночь в тесной каютке, где девушка ютилась вместе с матерью.

Жиль видел, как Мадалена прошла по палубе, как поздоровался с ней любовавшийся на звезды Понго, потом ей сказал что-то Пьер Менар и проводил девушку взглядом, как она облокотилась на поручень, придерживаясь рукой за вант, когда судно потряхивало, и стала смотреть на воду.

Одного лишь появления светловолосой красавицы хватило, чтобы Жиль решительно отбросил мрачные мысли и забыл о своем желании бежать на край света, — так порыв ветра разгоняет на небе облака. Вернуться во Францию, высадить там друзей и уплыть в одиночестве значило для него отказаться от возможности видеть Мадалену, лишить себя сладкой боли мечтаний о той, которая — он это знал — никогда не будет ему принадлежать. Но девушка уже заняла в жизни Турнемина столь значительное место, что не видеть ее, не слышать стало для молодого человека подобно смерти. К тому же, что еще важнее, Турнемин не имел права нарушить слова, данного Пьеру Готье в ночь, когда они обнаружили сокровища, что отныне он всегда станет заботиться о его семье и никогда ее не оставит… И «Кречет» продолжал свой путь к Америке, а его пассажиры даже не подозревали, что судьба их чуть было не сделала крутой поворот.

От внезапного порыва ветра судно накренилось, чего, впрочем, легко можно было избежать, не пожирай Жиль с такой настойчивостью глазами нежный девичий силуэт у ванта. Он без особых усилий выправил судно, но резкий толчок вывел Мадалену из мечтаний, она схватилась за пеньковый канат. И Жиль, злясь на самого себя, увидел, как, пока он выравнивал курс, Пьер Менар устремился к девушке и взял ее под руку, чтобы проводить до каюты.

Вернувшись обратно, второй помощник бросился на полуют с видимым намерением задать трепку неумехе рулевому, но Жиль извинился, а Менар, узнав хозяина парусника, само собой разумеется, сменил гнев на милость.

— Возьмите штурвал, друг мой, — сказал Турнемин. — Сегодня я решительно не в форме, сейчас пришлю вам вахтенного…

Ему понадобилось собрать всю свою волю, чтобы произнести эти несколько слов, потому что на самом деле ему страшно хотелось расквасить парню физиономию за то, что он осмелился предложить руку Мадалене. Но как это сделать, если подчиненный только что поймал тебя на грубейшей ошибке? Ругаясь на чем свет стоит, он пошел к своей каюте и ногой распахнул дверь. Она с грохотом ударилась о деревянную переборку, эхом отозвался тихий вскрик.

— Ой! Как же вы меня напугали, сударь! — защебетала Фаншон тоненьким голоском, встав ему навстречу с прикрепленной к стенке лавки.

Она казалась взволнованной.

— Что вам здесь нужно? — рявкнул Жиль, которого нимало не заботили чужие тревоги.

Резкий тон, казалось, еще больше напугал Фаншон, и девушка разрыдалась — слезы бежали ручьями по миниатюрному треугольному личику с красивыми карими глазами и очаровательными ямочками… оставлявшими, впрочем, молодого человека равнодушным. Скрестив руки на груди, он смотрел на заливавшуюся слезами девицу с легким раздражением.

— Час от часу не легче! Что еще за рыдания, Фаншон?

— Я… мне… было так страшно, сударь!

— Страшно? Чего? Ветер волну поднял, так он уже успокоился.

— Нет, не в этом дело… Я гос… госпожу боюсь!

— А что с ней? Стало хуже? Да прекратите же!

Говорите толком, черт побери! Что высмотрите на меня, как баран на новые ворота…

— Нет, ей не хуже. Она даже уснула. Но во сне она разговаривает, это такой ужас! Я так боюсь, так боюсь, сударь… Защитите меня…

Он и опомниться не успел, как Фаншон бросилась ему на шею и обвила ее с неожиданной силой. От резкого движения темная накидка соскользнула с плеч девушки, и она осталась в белой ночной сорочке. Жиль попробовал оторвать от себя Фаншон и призвать ее к сдержанности, но, дотронувшись до гибкого тела горничной, почувствовал сквозь тонкую ткань его тепло и весьма соблазнительные формы. Ощущение доставило ему удовольствие, однако достоинство заставляло сопротивляться.

— Да отпустите меня наконец! — произнес он с нарочитой строгостью. — Просто смешно! Чужой сон ее напугал! Так разбудили бы хозяйку.

По крайней мере, от кошмаров ее избавили бы.

Ну, пустите же!

Куда там! Фаншон не только не разжала объятий, но, как показалось Жилю, льнула еще сильнее. Зарывшись лицом в плечо молодого человека, она что-то лепетала — наверное, с ее точки зрения внятно, но Жиль не разобрал ни слова — и липла к нему так, что в конце концов он отреагировал как любой здоровый мужчина, скорее не потому, что его покорили прелести юной камеристки, а из-за нескольких недель воздержания.

Хотя и девушка была недурна.

По-прежнему злясь, но уже поддавшись искушению, он перестал ее отталкивать, тем более

что это было бесполезно. Да и не привык Жиль грубо обращаться с женщинами. Фаншон сразу же довольно замурлыкала — кошечка, да и только, — удивительно быстро забыв все свои страхи: не так уж они, видно, были велики. Последние сомнения на сей счет развеялись, когда девушка, тесно прижавшись к Жилю, начала тихонько извиваться, стараясь подхлестнуть его желание, в чем, ей-богу, не было необходимости.

Ее свежее тело пахло клевером — запах вряд ли естественный, но приятный; впрочем, и само это небольшое приключение начинало нравиться Жилю, он даже подумал, что для разрядки ему необходимо что-нибудь именно в таком роде.

И, схватив Фаншон за бедра. Жиль швырнул ее на узкую кушетку, служившую ему кроватью, одним движением задрал свободную сорочку, обнажив розовое тело с чудесными ямочками, крепкие, как яблочки, груди… синие шелковые чулки и розовые подвязки с бантиками — невольно задумаешься, какие причуды порой вызывает у девиц страх.

Лицо юной горничной исчезло под пеной батиста, но на то, что оказалось открытым, молодой человек взирал с живейшим интересом, представшее его взорам угощение было столь аппетитным, что он, не мешкая, приступил к трапезе.

Вмиг оказавшись на кушетке, он со всем усердием принялся убеждать гостью, что в полной мере оценил подарок.

В одну секунду из мурлыкающей кошечки Фаншон превратилась в пантеру, из-под батиста раздавалось настоящее рычание, пока она наконец не освободилась от него и не впилась губами в губы Жиля. Страх ее, видно, никак не проходил, потому что после первой атаки она вызвала Жиля на вторую, а после и на третью, да так умело, что он погрузился в размышления о том, кто так хорошо воспитывает дочерей виноградарей из Обервилье. Однако, не желая оставаться в долгу, Жиль, прежде чем отослать Фаншон к хозяйке, в четвертый раз воздал ей должное.

Слегка пошатываясь, Фаншон подошла к валявшейся на полу накидке, завернулась в нее по самые глаза, а затем спросила:

— Завтра мне прийти?

— Только если ты опять испугаешься.

— Еще как! Сильнее, чем сегодня…

Жиль расхохотался и, хлопнув горничную по мягкому месту, подтолкнул ее к двери.

— Иди, иди! Это было… весьма недурно…

Оставшись в одиночестве, он упал на кровать и заснул как убитый, с легким сердцем и приятной истомой в теле. Но когда наутро Жиль встретился взглядом с чистыми непорочными глазами Мадалены, кровь бросилась ему в лицо, и он, отвернувшись, поспешил к вахтенному, не в силах дольше выносить ее взор, в котором ему чудился упрек. Разве может она судить о физиологических потребностях молодого, полного сил мужчины?

С тех пор Фаншон стала наведываться к Жилю каждую ночь. Она казалась совсем простой и бесхитростной. Ей нравилось заниматься любовью, она делала это весьма умело, сжимая хозяина в немых, но страстных объятьях, и была счастлива, что может любить такого красавца.

Жиль не без удовольствия принимал ее ласки, однако вскоре с ужасом обнаружил, что, чем полнее его удовлетворяет Фаншон, тем сильнее ему хочется обладать Мадаленой. Камеристка, конечно, помогала приглушить его болезненную страсть к прекрасной сестре Пьера, но не могла унять ее вовсе. Он знал, в какую бесконечную муку эта страсть обратится, если ему так и не удастся ее утолить.

Разумеется, он упрекал себя за такое святотатство — вожделеть к самой невинности и чистоте — но сам же находил себе прощение: зачем всемогущий Господь дал небесному ангелу тело, словно созданное для любви и сладострастья.

Что же касается Жюдит и ее бремени, Жиль не мог без гнева даже вспоминать о ней и запретил себе думать о том, как сложатся их отношения до тех пор, пока сама жизнь не заставит супругов окончательно объясниться, равно как запретил себе задавать Фаншон даже самые невинные вопросы об образе жизни госпожи Керноа в Фоли-Ришелье. Он мог возвысить хорошенькую горничную до положения своей любовницы, но не желал опускаться, выслушивая в постели признания, от которых за версту несло кухней… И, когда однажды Фаншон позволила себе намекнуть на двусмысленную роль барона де Керноа, считая, что доставит этим удовольствие любовнику, Жиль тут же положил конец их интрижке, запретил до тех пор, пока она находится под его крышей, упоминать, даже в мыслях, имя барона де Керноа и пригрозил, что в противном случае немедленно пошлет ее обратно в Европу. Камеристка разрыдалась, но несколько подаренных Жилем золотых мгновенно подняли ей настроение.

Все же горничная попыталась спорить.

— Почему бы нам не встречаться по-прежнему? — хлюпая, ныла она. — Госпожа никогда ничего не узнает, и, клянусь могилой моей матери, я больше никогда не произнесу вслух имя… которое так не нравится господину де Турнемину.

— В любом случае с этим нужно было покончить до того, как мы прибудем на место. Америка — страна высоконравственная, даже пуританская. Я собираюсь основать там почтенный род и, уж конечно, без султанских гаремов. Впрочем, я сохраню самые чудесные воспоминания о минутах нашей близости и постараюсь найти тебе достойного супруга.

— Ваших ласк он все равно не заменит, — вздохнула Фаншон. — Но раз уж вы так решили, пусть хоть он будет покрасивее…

И, сделав церемонный реверанс, словно восстанавливая между ними прежнюю дистанцию, Фаншон покинула каюту, чтобы больше никогда не переступать ее порога, сохраняя, впрочем, надежду, что привлекательный хозяин скоро переменит свое решение. Да разве и могло быть по-другому — ведь едут они в дикий край, где все женщины краснокожие да еще натирают себя медвежьим жиром? Последнее она заключила из рассеянного, хоть и точного замечания Понго — оруженосца-ирокеза, которого Фаншон недолюбливала и боялась.

Такие вот заботы одолевали пассажиров «Кречета», пока через четыре недели вполне сносного для весеннего периода плавания элегантное судно не влетело на всех парусах в порт Нью-Йорка, получившего за два года до этого статус столицы Соединенных Штатов Америки.

Жюдит едва дождалась, когда они пристанут к берегу. Ее судорожно сжимавшийся желудок много дней не принимал твердой пищи, и молодая женщина совсем обессилела.

Жиль так и не видел жену ни разу с самого отплытия. А узнав от Розенны о причине недомогания Жюдит, перестал даже подходить к ее каюте, справлялся о ее здоровье у кормилицы или у Фаншон. Он решил дождаться, когда Жюдит полностью придет в себя, лишь потом обсудить с ней планы на будущее, поговорить о том, что необходимо предпринять, дабы их сосуществование стало приемлемым для обоих. Он никогда не нападал на безоружного неприятеля, а потому прежде всего позаботился о восстановлении ее сил.

Так что, едва корабль спустил паруса. Турнемин высадился на берег и занялся поисками жилья, где можно было бы устроить больную, то есть частного дома, потому что постоялые дворы в этом лишь начинающем отстраиваться городе» особыми удобствами похвастать не могли.

В те времена в Нью-Йорке проживало тридцать тысяч человек, и он лишь отдаленно напоминал европейские города. Вся жизнь Нью-Йорка была связана с портом, растущим как на дрожжах, реки, впадавшие в море как раз в этом месте, соединяли столицу страны с ее глубинкой. Если не считать нескольких улиц, примыкавших непосредственно к порту, на самой оконечности острова Манхэттен, узких и грязных, все здесь напоминало скорее деревню. Несколько красивых зданий, а рядом — болота, поля, леса и затерявшиеся среди них фермы. Вдоль немощеных улиц, чаще всего без тротуаров, тянулись лавки, ломившиеся от товара. Через придорожные канавы были переброшены там и тут доски, а в центре города, на какой-нибудь Брод-стрит или Уолл-стрит, грязища такая, что особам деликатным впору зажимать нос. Но окрестности прекрасные: озерца, раскидистые деревья, холмы, особенно очаровательны берега Гудзона. Вообще говоря, Нью-Йорк занимал часть большого острова Манхэттен, по которому вился лентой древний индейский путь, называвшийся Бродвеем; остается сказать еще о Бруклинских холмах, к которым лепились жилые кварталы, находились они по другую сторону Ист-Ривер, и добираться туда приходилось на пароме.

Турнемин познакомился с Нью-Йорком, когда сражался в рядах армии Лафайета: с горсткой бойцов осадили они Форт Конституции, где скрылся после предательства в Уэст-Пойнте генерал Бенедикт Арнольд. Форт, охранявший бухту, Жиль узнал без труда, а вот сам город — едва-едва. Он вырос быстро, как гриб, а точнее, как поганка. Порт — без сомнений один из лучших портов мира: с глубокой, прекрасно защищенной бухтой — пестрел флагами; кораблей здесь было так много, что «Кречету» не нашлось места у причала. Пришлось стать на якорь подле небольшого островка, поросшего орешником, Наттенз-Айленда. Впрочем, парусник Турнемина не был одинок, рядом с ним и возле соседнего острова Бедлоуз-Айленда стояло много кораблей, не сумевших подойти ближе к берегу.

Жиль и не подозревал, какая удача поджидала его на берегу. Первым, кого он встретил, выпрыгнув из шлюпки на пристань, или, скорее, на временный причал на восточном побережье Манхэттена, оказался выходящий из таверны, каких здесь было бесчисленное множество, высокий мужчина в наряде из зеленой замши и в бобровой шапке: дружище Тим Токер собственной персоной.

Правда, он-то совершенно не удивился встрече.

— Ты же написал на Рождество, что скоро приедешь. Вот я с тех пор и хожу каждое утро в порт.

— Каждое утро? Зачем? Я ясно сказал в письме, что найду тебя дома…

— Я так и понял, только дом мой в настоящее время именно здесь.

— То есть как здесь? А как же Стилборо? А твоя невеста Марта, дочь корабельного мастера из Ньюпорта?

— Марта и теперь моя невеста, а женой станет только тогда, когда я наконец окончательно обоснуюсь.

— В Нью-Йорке?

Тим пожал плечами.

— Почему нет? Марте надоел ее Ньюпорт. Она хочет жить в большом городе. Вот я и решил взять в компаньоны одного парня — Роберта Боуна и заняться делом.

Жиль рассмеялся, указывая на зеленый замшевый наряд друга.

— По-твоему, можно делать дела и одеваться, как следопыт?

— Именно так, ведь торгуем мы мехами. А за ними, как ты догадываешься, приходится отправляться на индейские земли…

— Значит, этим ты и занимаешься. Понятно.

А политике что же, конец? Ты больше не доверенное лицо генерала Вашингтона?

— Почему ты так думаешь? Как раз наоборот.

Генерал, видишь ли, вернулся в свои владения у горы Верной. И, как он сам выражается, «возделывает свой сад». Но это не значит, что его не интересует политика, хоть он и утверждает обратное. У него есть глаза и уши во всех тринадцати штатах… и я один из тех, кто помогает ему видеть и слышать. А не лучше ли нам поговорить обо всем за пуншем? В порту дьявольски дует…

Так Жиль вновь встретился с Америкой. Разумеется, с помощью Тима все сложности разрешились сами собой, как по волшебству. И часа не прошло, а Тим уже выхлебал ведро кипятка и бочонок рома и решил, что сам отправится с Турнемином к Вашингтону, заодно успел и подобрать подходящий дом, где могли бы остановиться домочадцы друга, а также отыскать все необходимое для их обустройства.

Дом этот стоял в глубине сада, спускавшегося к самой реке Гарлем; это была деревенская усадьба под названием «Маунт Моррис» по имени его создателя, полковника Морриса. Построив ее в 1765 году, этот верный подданный короля Англии вынужден был в самом начале восстания отправиться обратно за океан, бросив свое жилье на бывшую у него в услужении чету; он рассчитывал вскоре вернуться, но мирный договор положил конец его надеждам.

Не слишком разбираясь в великих переменах, мистер и миссис Хантер, сторожа, взяли дом во временное владение, когда началась распродажа имущества англичан, и решили сдать «Маунт Моррис», а заодно предложить свои услуги по уходу за ним, пока ситуация окончательно не прояснится. Это позволяло им поддерживать усадьбу в хорошем состоянии.

Супруги Хантер несколько лет прожили в Канаде и бегло говорили по-французски — преимущество в глазах Турнемина неоценимое: он рассчитывал оставить своих домочадцев на их попечение, чтобы сначала выполнить поручение и посетить Вашингтона, потом покончить с формальностями, необходимыми для вступления во владение землями на Роаноке и, наконец, отправиться по индейским стойбищам в поисках сына.

В этот-то дом двое матросов и принесли на носилках Жюдит. Турнемин с отъезда не видел жену и в душе порадовался, что отложил решающее объяснение: даже злейший враг пожалел бы сейчас молодую женщину, если допустить, что не она сама была себе злейшим врагом. Бледная, изможденная, страшно исхудавшая, она прижимала к груди крохотные ручки, похожие больше на птичьи лапки. Из-за черных кругов ее темные глаза казались еще огромней, так что больше на лице словно ничего и не оставалось.

Когда Жюдит вышла на палубу «Кречета» и Жиль в бледном свете серого туманного утра увидел ее глаза, сердце у него сжалось. Боже, во что она превратилась! Под впечатлением от жалкой картины он невольно вспомнил, как вызывающе красива была Царица Ночи, и еще ему на память пришел целомудренный прелестный образ в сиянии свечей, открывшийся ему в ту ночь, когда мертвые словно вышли из своих могил. В груди у него шевельнулось что-то похожее на угрызение совести. Неужели он привез ее сюда умирать?

Нежно, с бесконечной жалостью взял он в ладони ее крохотную ручку. Она была совсем холодной, и Жиль некоторое время старался согреть ее, сурово и требовательно глядя на Розенну, стоявшую возле носилок, мрачную, в черной накидке — ну прямо ангел смерти. Старуха, видно, догадалась, о чем подумал Жиль, потому что вдруг пожала плечами и пробормотала:

— Твердая земля под ногами, хорошая пища и отдых — вот и все, что нужно. Госпожа скоро будет чувствовать себя не хуже, чем мы с вами.

— Надеюсь, — проговорил в ответ Жиль.

В этот миг Жюдит открыла глаза и взглянула на него, и Турнемин не стал скрывать смертельной тревоги, он наклонился к жене и ласково сказал:

— Скоро ваши муки кончатся, сударыня. Я нашел для вас чудесное жилье, с прекрасным видом и свежим воздухом. Вас уже ждет врач, он поможет вам восстановить силы.

— Мне не нужен врач.

— Нужен, вы сами отлично знаете. Я хотел успокоить вас, прежде чем поручить его заботам, старайтесь не волноваться, пока я не вернусь, а мне предстоит очень важная поездка.

— И… долго вас не будет?

— Трудно сказать. Хочу только, чтобы вы знали: никто не причинит вам зла в краю, где, я надеюсь, мы обоснуемся надолго, независимо от причин… вашего недомогания, о чем мы поговорим после моего возвращения, когда вы будете вновь здоровы…

Кровь бросилась в лицо Жюдит — а казалось, ничто не способно ее смутить — но она ничего не ответила, лишь прикрыла веки, ясно показывая, что не хочет продолжать беседу, однако, когда жену уносили. Жиль заметил, как все спокойнее становится ее лицо.

Благодаря все тому же воистину всемогущему в Нью-Йорке Тиму удалось переставить «Кречет» к причалу: ему нашлось местечко у частной пристани на сваях. Так что больную без труда сняли с корабля, и матросы быстро доставили ее в новое жилище. Пока пассажиры сходили на берег, Жиль изо всех сил старался не смотреть в сторону Мадалены. Она была, она должна оставаться для него сестрой его интенданта, дочерью той, которой на новом месте уготована роль экономки, сейчас же, когда в окружении матери, Розенны и Фаншон девушка ступала впервые на американскую землю, она в своей темной глухой накидке казалась всего лишь тенью среди подобных ей теней. Жиль не увидел, какой расстроенный взгляд кинуло на него украдкой прелестное дитя, когда он отходил, чтобы проследить за выгрузкой Мерлина. Чистокровный жеребец панически боялся моря, и потому сводить по сходням его надо было очень осторожно.

Устроив тех, кто оставался, в «Маунт Моррисе». Жиль вернулся на борт «Кречета» вместе с Тимом Токером и помогавшими ему матросами.

Пятерых женщин он оставил под присмотром Пьера Готье, вручив ему значительную сумму, которой должно было хватить надолго, и Понго. В Нью-Йорке, как в большинстве быстро растущих городов и как во многих портах, было неспокойно.

Взяточничество и проституция расцветали тут пышным цветом, особенно в квартале, который в насмешку прозвали «Святой Землей». Вокруг самого порта публичные дома соседствовали с кабаками, дрянной народец в них кишмя кишел, но под защитой индейца обитателям поместья Морриса ничто не грозило — Жиль в этом был уверен.

В тот же вечер с отливом «Кречет» вышел из нью-йоркского порта и взял курс на юг, в бухту Чесапик.

Чья-то рука легла на плечо Турнемину, прервав его размышления.

— Окажите мне честь, отужинайте со мной как обычно, господин де Турнемин, — прозвучал над ухом знакомый голос капитана Малавуана. — Склянки били дважды… Но, может быть, я не вовремя и вам не до еды?

Жиль потянулся, словно пробудился ото сна, и взглянул туда, где едва угадывалось бородатое, с грубыми чертами лицо капитана. Стало совсем темно, все вокруг превратилось в тени, и люди тоже. Лишь на берегу сквозь густую растительность кое-где пробивались светлячками яркие точки, да за кормовыми огнями корабля тянулся по черной воде золотистый след. Однако Жиль, устремившийся, по словам Тима, «навстречу воспоминаниям», не заметил, как угас день и зажглись огни.

— Нет, у меня нет причин отказываться от вашего приглашения, капитан, — ответил он весело. — Завтра нас ждет, надеюсь, великий день.

Так отпразднуем его заранее, опустошим пару бутылок старого вина. И экипажу выдайте рому.

Матросы заслужили, дни и ночи еще прохладные…

И, взяв Малавуана под руку, он скрылся с ним в чреве парусника.

ХОЗЯИН «МАУНТ ВЕРНОНА»

Ударил корабельный колокол, а вслед за ним свисток боцмана возвестил о том, что наступило утро. Тим взлетел по трапу, по-мальчишески перемахнул через перила и очутился на палубе.

Шагая по коридору, ведущему к каюте Жиля, он намеренно громко насвистывал, чтобы заранее известить друга о своем приближении.

От удара мощной руки дверь не просто открылась, а распахнулась настежь, и перед Тимом предстал Турнемин за утренним туалетом. Вооружившись бритвой, шевалье тщательно и методично соскребал со щек обильную пену. От грохота, сопровождавшего появление Тима, он невольно сделал неловкое движение, порезался и со страшными ругательствами принялся искать полотенце, чтобы остановить кровь из крохотной ранки.

— Ну у тебя и манеры, — буркнул он, истощив наконец весь свой богатый и разнообразный запас бранных слов. — Тебе бы в артиллеристы податься!

— Зачем? От меня толку больше, чем от них, — захохотал следопыт, — особенно когда требуется быстрота. Ну-ка, поживей! Давай пошевеливайся!.. Главный тебя дожидается. Даже прислал за тобой экипаж.

Его слова произвели магическое действие. При мысли, что он заставляет великого Вашингтона ждать пусть всего лишь мгновение. Жиль нырнул с головой в таз, и через несколько минут, в строгом темно-синем костюме и белоснежной сорочке, уже сидел рядом с Тимом в причаленной к борту корабля шлюпке.

Действительно, на узкой дороге, бежавшей вдоль берега, их уже поджидал экипаж — нечто вроде коляски с двумя великолепными английскими упряжными лошадьми, бежавшими чрезвычайно резво, что делало честь конюху генерала Вашингтона. Верх коляски был откинут, поскольку погода этим утром стояла по-настоящему весенняя. Яркие солнечные лучи пронзали утренний туман и золотили воду широкой реки. Небо еще не приобрело глубокой синевы, а было нежно-голубым, отчего густые леса вокруг казались особенно зелеными. Где-то со стороны Мэриленда погребальный звон колокола маленькой белой церковки, затерявшейся среди цветущих садов, созывал верующих на похороны, но даже это не могло приглушить радости прекрасного спокойного утра.

Жиль, сидя рядом с Тимом в коляске, взбиравшейся на холм, любовался распускающейся листвой деревьев, за которыми где-то там прятался «Маунт Вернон». Теперь вокруг них стоял стеной дремучий лес — бог знает сколько ему веков — не ведавший о топоре дровосека, такой густой, что в его дебри не проникал солнечный луч. Экипаж катил по зеленому тоннелю, где вовсю распевали птицы, как вдруг по обоим краям дороги появились белые столбики.

— Въехали во владения генерала, — «объяснил Тим. — Это указатели его границы.

— А велики ли владения?

— Больше десяти тысяч арпанов .

— Черт побери!

И в самом деле, им пришлось проехать еще не меньше двух или трех миль, пока они добрались до домика привратника, от которого собственно начиналась сама усадьба. Правду сказать, холмистая и необычайно красивая местность, по которой пролегала дорога, ничуть не напоминала рукотворный парк — сколь мог видеть взгляд, его украшала лишь сама природа.

Они перебрались через ручей, а потом через овраг, и вдруг перед ними открылся дом — белый, величественный, необычайно красивый, он стоял на краю ухоженной лужайки, полого сбегавшей к рядам гигантских деревьев, — словно драгоценную поделку положили на нежно-зеленый бархат.

Резиденция великого мужа была трехэтажной, если считать мансарду с хорошенькими круглыми окошками; венчала дом забавная восьмигранная колоколенка, на которой, в свою очередь, высился громоотвод, составлявший гордость Бенджамина Франклина, а в стеклах его весело играли солнечные лучи. Главный портик с окнами фасада и дверью, украшенной треугольным фронтоном, опирался на белые колонны, в лучших традициях усадебной архитектуры Юга. С той и с другой стороны от элегантного дома располагались пристройки — справа конюшни и стойла, а слева — большая оранжерея, помещения, где хранился табак и где работали чернокожие, затем — просторный птичий двор. За этими постройками видны были хижины рабов (их насчитывалось две сотни), а еще дальше снова начинался лес, обрамлявший своей зеленью «Маунт Вернон».

Едва коляска остановилась возле портика, дворецкий, столь же черный, как и кучер, который их вез, распахнул дверцу экипажа и сообщил гостям, что генерал ждет их на террасе. Видя, что Жиль безуспешно пытается отыскать глазами что-нибудь, хоть отдаленно напоминающее террасу, Тим схватил его за руку и потащил через лужайку.

— Спасибо, Гедеон! Сюда, друг мой, терраса с этой стороны!

За пышными ветвями деревьев скрывалось длинное сооружение с колоннами, возведенное на самом склоне высокого берега Потомака. Раза два-три в день генерал Вашингтон удалялся на террасу, чтобы полюбоваться в подзорную трубу изгибами реки.

За этим занятием и застали великого мужа друзья, войдя в его обсерваторию. Не отрывая глаза от окуляра, недовольно хмурясь, он словно и не заметил, что они уже здесь, а продолжал изучать сверкающий широкий полумесяц бухты, на которую с этой высокой точки открывался великолепный вид, и что-то невнятно бормотать, как будто происходившее в гавани было для него личным оскорблением.

Испугавшись, что именно его корабль вызвал недовольство генерала, Турнемин подошел к балюстраде, чтобы посмотреть, что случилось, и вздохнул с облегчением: в нескольких кабельтовых от «Кречета» бросил якорь большой фрегат, не успевший еще убрать паруса, — его прибытие-то и не понравилось, как видно, Вашингтону.

Он вдруг пожал плечами, резким движением сложил подзорную трубу и повернулся лицом к гостям:

— Боюсь, что наш обед будет не столь приятным, как я рассчитывал, дорогой шевалье, — сказал он, протянув руку, и Жиль почтительно пожал ее. — Так что пойдемте хоть позавтракаем спокойно. А потом я покажу вам свое имение, впрочем, я и один обхожу его каждый день.

Словно они расстались вчера, а не шесть лет назад…

— Я к вашим услугам, генерал, — произнес Жиль. — И счастлив, что имею честь видеть вас снова и пользоваться вашим гостеприимством.

Вашингтон рассмеялся и, отойдя на три шага назад, осмотрел гостя с ног до головы.

— Что ж! Стали, так сказать, настоящим дворянином? Правда, все задатки у вас были и прежде. И все же вы изменились… Главное, возмужали! Сколько вам лет-то сейчас?

— На Святую Анну исполнится двадцать четыре.

— А на вид все тридцать, но ничего удивительного: ни война, ни политические баталии мужчину не молодят.

— Глядя на вас, этого не скажешь, — осмелился ответить Жиль. — Вы абсолютно не изменились. Переодень вас в мундир, вы будете точно таким, каким я видел вас шесть лет назад, когда покинул Америку, чтобы доставить домой новость о победе…

И он не льстил хозяину, а говорил истинную правду. Генерал Вашингтон был одет в гражданское платье из темного драпа, простого и несколько старомодного покроя, заменившее ему пообтрепавшуюся в боях военную форму, но он и в свои пятьдесят пять сохранил юношескую стройность. Держался по-прежнему прямо, волосы, завязанные сзади черной лентой, лишь слегка тронула седина, а на красивом лице, любезном и вместе с тем величественном, не добавилось ни единой морщины.

Он улыбнулся в ответ на искренний комплимент Жиля.

— Иначе говоря, — радушно заметил он, — мы оба рады новой встрече! И сейчас будем только отдыхать. Целый день впереди — успеем наговориться о ваших делах, пока не явится невыносимый капитан Вердслей со своими вечными претензиями…

И, взяв гостя под руку, Вашингтон увлек его к дому. К Тиму подбежали, выражая бурный восторг, две большие собаки, и он на ходу играл с ними.

Внутри дом был устроен очень просто: прихожая с красивой лестницей разделяла две гостиные: одна из них звалась комнатой переговоров, а другая служила столовой, и стол в ней был уже накрыт. Турнемин с любопытством отметил, что все три помещения, как в особняке посла Джеферсона в Париже, украшали бюсты великих людей: Александра и Цезаря, само собой разумеется, шведского короля Карла XII и прусского Фридриха II (он лично подарил свое изображение Вашингтону), английского генерала Мальборо и принца Евгения.

Войдя в дом, генерал повесил подзорную трубу возле двери, подвел гостей к раковине, чтобы они могли вымыть руки, и после этого направился вместе с ними в столовую, где их ждала госпожа Вашингтон.

Супруга генерала, Марта Дэндридж, была одних с ним лет, маленькая, полноватая, она обладала удивительным благородством, а ее приветливость оценил каждый, кто хоть раз побывал в «Маунт Верноне». В свои пятьдесят пять она выглядела свежей и симпатичной, одевалась просто, но с большим вкусом.

Она была замужем за генералом двадцать девять лет, но отцом обоих детей был ее первый супруг — полковник Кастис, один из богатейших плантаторов Виргинии, — Марта вышла за него в двадцать лет и очень скоро овдовела. Детей Кастиса воспитал Вашингтон с таким вниманием и нежностью, словно они были его собственные, а Марта умела создать вокруг себя атмосферу покоя и счастья. Это отлично чувствовали на войне солдаты, которые испытывали перед ней своего рода благоговение и называли не иначе, как леди Вашингтон.

Француза Марта приняла со всей любезностью, свойственной ее характеру, и, сидя от нее по правую руку, Турнемин уже через пять минут мог поклясться, что знал и уважал эту женщину много лет.

— Есть ли у вас новости от дорогого маркиза де Лафайета? — спросил генерал, пока их обносили пирогами и чаем с медом. — Уже несколько месяцев я ничего о нем не знаю.

— К сожалению, нет. Я и сам не видел его уже очень давно.

— Почему же? Разве он теперь не бывает при дворе?

— Кажется, бывает… хотя королева по-прежнему его не любит. Но вот я сам несколько месяцев не приближался к королевскому дворцу.

— Ах да, у вас же были неприятности. Наш добрый Тим рассказывал мне. Значит, теперь вы в опале?

— Вовсе нет, генерал. А в подтверждение скажу, что новостей от маркиза Лафайета у меня нет, зато есть для вас письмо от графа де Вержена, которого вы хорошо знаете.

— Хорошо знаю… по переписке. Стало быть, вы привезли мне нечто вроде его завещания, поскольку вчера, с последней почтой, пришло сообщение о смерти господина де Вержена. Кажется, он скончался тринадцатого февраля.

В груди у Жиля похолодело: болезнь оказалась еще проворней, чем он опасался. Она унесла лучшего из лучших при дворе Людовика XVI.

Вержен принадлежал к той редкой и вымирающей породе истинных государственных деятелей, которые всегда без колебаний ставили интересы родины выше собственных корыстных интересов. Он руководствовался только заключениями своего светлого ума и велениями своего большого сердца. Так, будучи послом в Константинополе, он без колебаний женился на молодой безродной вдове Анне Теста, которую давно любил, и поставил тем самым свою карьеру на грань катастрофы, однако Людовик XV, каким бы беззаботным он ни казался, умел ценить людей, и Вержен продолжил службу на благо королевства.

В Версале к нему относились по-разному. Король любил его и поддерживал с удивительным постоянством, чего никогда не делал в отношении недругов королевы, потому что Мария-Антуанетта питала к нему неприязнь, переросшую после трагической истории с колье в настоящую ненависть. Ведь Вержен со своей всегдашней честностью осмелился заявить во всеуслышанье, что, по его мнению, кардинал де Роган не был виноват в гнусном похищении. Что же касается придворных, больше искавших милости королевы, чем расположения короля, то они едва скрывали презрение к дворянину из Бургундии, считая, — трудно придумать что-нибудь глупее — что если не смогли помешать Вержену возвыситься, то нужно, по крайней мере, ему отомстить. Но что же станет теперь с королевством без Вержена, стоявшего у кормила власти?

— Вы, кажется, взволнованы, шевалье? — спокойно спросил Вашингтон. — Неужели вы были так сильно привязаны к графу де Вержену?

Турнемин вздрогнул и увидел, что лица всех сидящих за столом обращены к нему. Его настолько потрясла горестная весть, что он надолго застыл, так и не донеся чашку до рта. Поставив ее слегка дрожащей рукой. Жиль машинально улыбнулся хозяйке чуть виноватой улыбкой.

— Был привязан? Пожалуй, генерал… Мы не были близкими друзьями, но я питал к нему и восхищение. Французское королевство потеряло величайшего из своих слуг. Может быть, оно еще и не осознало потери…

Вашингтон достал из вазы орехи и принялся их чистить. Он обожал орехи и ел их чуть ли не за каждой трапезой, но в данном случае это занимало его руки и позволяло не поднимать глаз.

— Мне известно, что король, узнав горькую новость, заплакал… Мне также говорили, что в день похорон вдоль всего пути к Версалю собрался простой люд, бедняки, стоя на коленях, ждали, пока проедет катафалк, а затем последовали за ним, безмолвно, все в слезах до самой могилы. Думаю, Франция все же ощутила значимость потери…

— Никак не ожидал, во всяком случае со стороны народа, о короле мне давно известно, что под его камзолом бьется большое сердце и он по заслугам оценивает тех, кто ему верно служит. А не слыхали ли вы, кто займет место господина де Вержена в министерстве иностранных дел?

Вашингтон приподнял одну бровь.

— Ее Величество королева прочила господина де Сен-Преста, но король предпочел господина де Монморена. Вы его знаете?

— Не имею чести…

Предложить на место Вержена его всегдашнего противника — как это похоже на Марию-Антуанетту, и как хорошо, что Людовик XVI сумел отстоять позицию министра и близкого друга, не уступил проискам своей Цирцеи. О Монморене же, до недавнего прошлого губернаторе Бретани, Турнемин знал лишь, что тот был послом в Испании, когда сам Жиль увивался вокруг будущей королевы этой страны в Аранхуэсе, но ему было неизвестно, какую политику поведет сей государственный муж, оказавшись на столь высоком посту. Турнемину стало тревожно…

В письме де Вержена, лежавшем во внутреннем кармане Жиля, речь шла — и Турнемин это знал — об огромном военном долге восставших штатов Франции, долге, который никто в Америке, после подписания Парижского договора, не думал возвращать. Между тем миллионы, давшие свободу целой стране, пробили брешь не только в государственной казне королевства, но и в кошельках некоторых благородных людей, например, судовладельца Лерея де Шомона, блюстителя вод и лесов Его Величества и, между прочим, друга Франклина, или давшего заем государству Родриго Гонсалеса. Неужели американцы, узнав о смерти де Вержена, вовсе откажутся от выплат?

Завтрак подходил к концу. По незаметному знаку супруга Марта Вашингтон поднялась из-за стола и пошла на кухню к прислуге, а генерал повел Турнемина в свой кабинет, предоставив Тима самому себе. Следопыт недолго раздумывал, чем заняться. Он направился в маленькую комнатку рядом с буфетной, где хранилось оружие, выбрал себе ружье, сунул в просторные карманы несколько патронов, свистнул собак и уверенно, как человек, хорошо знающий местность, двинулся к лесу.

Жиль тем временем передал генералу, как только тот попросил, письмо покойного министра иностранных дел Франции. Вашингтон подошел к окну, внимательно прочел послание, немного подумал, потом еще раз его перечел, сунул в карман и вернулся к гостю.

— После завтрака я обычно объезжаю свои фермы, — произнес он любезно. — Не составите ли мне компанию, шевалье? Поедем верхом и пробудем там до самого обеда, но за вашу одежду не беспокойтесь — погода сегодня, кажется, прекрасная.

— И моя одежда, и я сам к вашим услугам, генерал, — ответил Жиль, а сам обдумывал, как бы половчее вернуться к теме долгов, если Вашингтон, что вполне очевидно, не расположен ее обсуждать.

Все время, пока он читал письмо, лицо его оставалось бесстрастным, а спрятав послание,

он никак не выразил своего отношения к его содержанию.

К крыльцу подвели великолепных верховых лошадей, даже внешний вид их свидетельствовал об отличном состоянии коневодства в «Маунт Верноне», и хозяин с гостем пустились мелкой рысцой под весенним солнцем, уже достаточно теплым; опасаясь его полуденных лучей, Вашингтон сунул в седельный мешок большой зонт.

Прежде чем показать конюшни, генерал повел гостя на пастбище, где резвились его питомцы.

Больше всего он гордился тремя ослами — одним самцом и двумя самками, которым и в стойле .было отведено лучшее место.

— Их подарил мне наш дорогой маркиз де Лафайет, — пояснил дворянин из Виргинии. — Я попросил его прислать мне ослов для разведения мулов — самых выносливых вьючных животных.

В Америке их нет. Первые детеныши скоро должны появиться на свет, и я возлагаю на них большие надежды, потому что, ей-богу, не видел осла красивее этого. Он мальтийской породы, а потому, — добавил, смеясь, генерал, — мы дали ему кличку Мальтийский Рыцарь.

— Великолепная идея! — одобрил Жиль, а сам подумал, как бы, интересно, воспринял такого родственничка суфренский бальи, к примеру, или другие члены ордена, если им, не приведи Господь, доведется попасть в «Маунт Вернон».

Показав гостю конюшни и ослов, Вашингтон поскакал с ним к берегу Потомака и остановил лошадь на возвышенности, с которой открывался прекрасный вид на долину полноводной реки.

И не просто так.

— Очень скоро мы начнем здесь большие работы по строительству канала. Потомак и Джеймс будут связаны в единую систему с реками Огайо и Миссисипи, а также с Великими озерами. Для будущего Соединенных Штатов жизненно необходимо установить сообщение между нашими и западными штатами. Запад чрезвычайно неустойчив.

Малейшее движение — и они повернутся в одну или другую сторону, захоти испанцы, их соседи справа, или англичане, слева, вовлечь их в торговый и военный союз, и нам грозит полный разрыв.

— Но этого не случится, поскольку, как вы только что мне сказали, работы по строительству канала вот-вот начнутся, — ответил Жиль, уже кое-что слышавший о проекте в американском посольстве в Париже.

— Даже уже начались на Джеймсе. Мы объявили заем, которым, кстати, очень заинтересовался Лафайет. Он знает, что молодое наше государство не слишком богато, и старается, как может, помочь нам. Например, рыбакам с острова Нэнтакет удалось с его помощью очень выгодно продать партию китового жира, не сомневаюсь, он и дальше будет служить верой и правдой дорогому для него краю.

Шевалье ничего не ответил, предпочитая сначала обдумать услышанное. Ему совсем не понравилось, что Вашингтон поет бесконечные дифирамбы вездесущему Лафайету, как не понравилось и философское замечание касательно финансового положения молодой страны. Но он все же воспользовался случаем, чтобы вернуть разговор к американскому долгу.

— В Версале всем известно, как привязан господин де Лафайет к Америке и к вам лично, генерал. Возможно, стоит лишь пожелать, чтобы такая его привязанность не мешала выполнению долга перед Францией и ее королем.

— Этого не случится, друг мой. Просто маркиз, как всякий сердечный человек, предпочитает оказывать помощь тому из двух государств, которое больше в ней нуждается. Франция процветает, король богат…

— Нет, генерал, — Турнемин постарался мягкостью интонации умерить резкость своих слов, — король не так богат, а королевство хоть еще и процветает, но благополучия хватит ненадолго — я прежде всего имею в виду тех его подданных, которые проявили, вполне может быть, превышающее их возможности великодушие — если кредиты так и не будут погашены или, по крайней мере, покрыты существенными поставками важных товаров.

Жиль понимал, что, излагая вот так, напрямую, требования, он делал прямо противоположное рекомендациям Вержена, чей дипломатический опыт, кстати чрезвычайно весомый, сводился к одной фразе, которую он любил повторять:

«Самый верный способ преуспеть в переговорах — это вникнуть в характер и склонности того, с кем предстоит договориться…» Но Жиль также понимал, что, пойди он на поводу у Вашингтона и начни умиляться по поводу бедственного положения Соединенных Штатов, о французских кредитах с большим удовольствием забудут вовсе или, в крайнем случае, перенесут их погашение на неопределенный срок.

Вашингтон тронул коня, направил его медленным шагом к большой ферме с крутой крышей, стоящей на краю просторного луга, и сказал со смехом, в котором было очень мало веселья:

— Скажите-ка, друг мой: с кем вы, ваш министр или ваш король рассчитывали иметь дело, когда слали или писали мне такое? — И генерал вытащил из кармана край письма. — Все претензии нужно адресовать Конгрессу. А не мне… Я теперь обычный гражданин, и только.

— Обычный гражданин? Вы? Освободитель?

— О, что за слова! Действительно, я участвовал в войне, и Господь был на нашей стороне, мы одержали победу. Однако война закончилась, и с четвертого декабря тысяча семьсот восемьдесят третьего года, когда я распрощался в Нью-Йорке со своей армией, я стал, повторяю, всего лишь гражданином Соединенных Штатов, одним среди многих: плантатором, животноводом…

— И армия позволила вам вот так удалиться?

Солдаты же чуть не молились на вас, как на Бога-Отца!

— А что им оставалось делать? Да и армии больше не существует. Она почти целиком демобилизована. Знаете, сколько сейчас народу состоит на военной службе? Семьдесят человек.

— Я не ослышался?

— Повторяю, в армии сейчас служит семьдесят человек, — спокойно подтвердил Вашингтон, — двадцать пять охраняют оружие и иное снаряжение в форте Пит, а сорок пять — в Уэст-Пойнте.

Турнемину вдруг стало жарко.

— Это ужасно… Да и смешно.

— Почему же? У нас больше нет врагов. Значит, нам не нужна армия, лучше распустить солдат по домам, пусть делом занимаются. Тем более что мы даже заплатить им всем не смогли. Вот до чего дошло!

— Ясно.

Особенно ясно Жилю стало, что решение о возмещении убытков Франции спокойно направляется в глухой тупик, а поскольку о тонкой дипломатической игре у него было лишь самое приблизительное представление, он и выразил свои чувства прямо, без обиняков:

— Значит, мне следует вас просить, генерал, чтобы вы вернули мне злосчастное письмо, и зачесть его господам из Конгресса? Должен же я дать ответ в Версаль, какой-никакой.

— Не вижу необходимости зачитывать адресованное мне послание этим… крикливым господам, тем более что они вряд ли в нем что-нибудь поймут…

Предоставив собеседнику возможность по достоинству оценить паузу, которую он выдержал, прежде чем охарактеризовать членов Конгресса, Вашингтон отъехал якобы для того, чтобы проверить систему ограждения загона, а потом неспешной рысью вернулся к спутнику.

— Я только что спросил вас, — продолжил он с хитрой улыбкой, — на кого вы надеялись, посылая сюда жалобы французской стороны. А теперь другой вопрос. Что такое, по-вашему, американский Конгресс?

— Но… разве это не очевидно? Собрание полноправных представителей тринадцати штатов, входящих в настоящее время в состав Северо-Американских Соединенных Штатов, которое призвано управлять этим рожденным победой молодым государством.

Генерал Вашингтон вдруг разразился громовым хохотом — обыкновенно он держал себя сдержанно и с достоинством, — отчего Турнемин потерял дар речи: он никак не мог понять, что же такого несуразного могло содержать его в общем-то классическое определение. Впрочем, генерал столь же внезапно перестал хохотать, словно кран перекрыли. И заговорил абсолютно серьезно:

— Простите меня, мой мальчик! Я никоим образом не желал вас обидеть. — Выражение неуверенности на лице Жиля заставило Вашингтона извиняться. — Меня очень позабавило выражение «собрание полноправных представителей». С чего вы, черт побери, взяли, что Конгресс обладает какими-то полномочиями?

— Но разве его члены не выражают надежды и чаяния народа?

— Нет. По крайней мере, члены нашего Конгресса, и вы, сами того не подозревая, нашли этому точное объяснение. Вот вы сказали: чаяния народа. Но в том-то и дело, что тринадцать штатов, принимавших участие в войне за освобождение, не составляют единой нации. Скажу больше: они начали быстро отдаляться один от другого…

— Неужели?

— К несчастью, это так. Наши штаты сегодня так же мало связаны друг с другом, как некогда Спарта с Афинами или Аргос с Фивами. О! Разумеется, кое-что их все же объединяет: закон об образовании Конфедерации. Но что он дает? Каждый штат имеет в Конгрессе право решающего голоса, достаточно любому из них выступить против законопроекта, имеющего общегосударственное значение, и важный закон принят не будет. У председателя Конгресса генерала Сен-Клера власти никакой, никакой законной возможности оказать давление, у государства попросту нет главы. Впрочем, судебного органа, который мог бы заставить выполнять принятые Конгрессом решения, тоже не существует. Федеральные власти дискредитировали себя как внутри страны, так и за ее пределами. Вот, пожалуйста, в прошлом году в штате Массачусетс ветеран Банкер-Хилла, некий Сэмюэл Шейз поднял восстание, едва не переросшее в гражданскую войну. Если уж вы и вправду хотите разобраться в наших делах, знайте: в стране такая анархия и такой хаос, что уже всерьез поговаривают о разделе Америки на несколько Конфедераций или даже на тринадцать независимых республик. Вот к чему мы пришли за четыре года после заключения мира.

Выиграть войну — еще не все. Коль не умеешь распорядиться своей победой, считай, потерял время впустую и все жертвы были напрасны…

Ударь прямо под копыта лошади Турнемина молния, он и тогда не был бы поражен сильнее, чем теперь, когда выслушал гневную, бурную и неожиданную речь Вашингтона — а он всегда считал его, и с полным основанием, одним из самых светлых и беспристрастных умов современности. Во Франции никто и думать не думал, что ситуация здесь так быстро и резко ухудшилась.

— Но это просто ужасно! — вздохнул он. — Если я вас правильно понял. Конгресс и не может выплачивать какие бы то ни было долги?

— Не может. Правда, он начал печатать деньги, которые мы называем континентальными долларами, но ими разве что стены на кухне обклеивать.

— Однако такой огромный край не может быть бедным…

— Конечно… он сказочно богат. Урон от войны небольшой, а трофеев великое множество. Сами владения английской короны и те земли за горами Эллегейнис, которые Великобритания оставляла за собой. К тому же теперь не приходится платить за аренду владельцам-англичанам или в казну королевства. Немало добра просто-напросто побросали в океан… Да вот только и промышленность и торговля все равно хиреют на глазах, коммерсант, скажем, из Нью-Йорка по-прежнему шарахается, как от чумы, от фермера с Юга: тому не понять, как он считает, его личных сложностей… а только они его и волнуют по-настоящему.

Некоторое время хозяин и гость ехали молча.

Роль кредитора нравилась Жилю все меньше. Однако он по-прежнему жалел тех великодушных французов, которые из чисто идейных соображений бросили свои средства в горнило американской политики, а ею, как выяснилось, заправляет Конгресс, являющий собой собрание одержимых эгоистов всех мастей. И еще он никак не мог уразуметь, почему же удалились от дел великие мужи, с такой настойчивостью добивавшиеся свободы для своей страны? Чем занимались, глядя на эту мышиную возню, те же Франклины, Джоны Адамсы… и Вашингтоны?

— Что же вы будете теперь делать? — спросил он резко.

Вашингтон достал часы, взглянул на них и улыбнулся.

— Обедать, друг мой. Уже пора, не стоит заставлять госпожу Вашингтон ждать нас. Тем более что наверняка подъехали новые гости. Капитан Вердслей уже, верно, добрался до «Маунт Вернона».

Генерал говорил так спокойно, так миролюбиво улыбался, что в душе Турнемина шевельнулось сомнение. А не разыгрывал ли великий человек перед ним только что комедию — артист он в таком случае отменный, — не желая, чтобы Жиль обращался со своим ходатайством в Конгресс? И Турнемин решил внимательней прислушаться ко всему, о чем станут говорить за обедом… Может быть, новые гости помогут ему увидеть генерала таким, каким тот был, когда Жиль сражался под его командованием. Нет, тот Вашингтон не мог бы спокойно заниматься разведением мулов, глядя с огорчением, как рушится мечта всей его жизни, но не желая и пальцем шевельнуть, чтобы этому воспрепятствовать.

Но еще до обеда произошли события, ясно показавшие Турнемину, что близятся великие перемены, и судьба Соединенных Штатов, как и его собственная, еще окончательно не определилась.

Подъезжая неторопливой рысью к «Маунт Вернону», они с генералом заметили, что под сводами колоннады прогуливаются двое. Похоже, приезд гостей сильно взволновал Вашингтона.

Он пришпорил коня, галопом доскакал до крыльца, спрыгнул с седла с легкостью, которой мог бы позавидовать не один юный лейтенант, и чуть не бегом бросился к одному из приезжих — высокому, крупному, даже тучноватому, в большом седом парике и с твердым, несколько презрительным выражением лица, в котором чувствовалось что-то агрессивное.

Жиль, невольно последовавший примеру генерала, подскакал к дому в тот момент, когда Вашингтон воскликнул:

— Это вы? Приехали? Какими судьбами? Вас вызвали?

— Нет. Никто не знает, что я покинул Лондон.

А проделал я столь долгое путешествие с единственной целью получить от вас решительное согласие, поскольку время не терпит. Но с вечерним отливом я должен отплыть обратно.

Холодный изучающий взгляд незнакомца остановился на Турнемине, и, разговаривая с Вашингтоном, он все смотрел на Жиля, враждебно и подозрительно.

— Давайте пройдем к вам в кабинет! — произнес он раздраженно. — Как я уже сказал, у меня мало времени, и мне надо поговорить с вами с глазу на глаз.

— Разумеется. Только сначала позвольте представить вам одного из моих ближайших помощников во времена битв шевалье Турнемина, мы прозвали его «Кречетом».

— Вечно у вас французы! — Собеседник Вашингтона попытался улыбнуться, но вышла гримаса, больше похожая на собачий оскал. — Лучше бы мы были одни.

Жиль побагровел.

— Я приехал повидать генерала Вашингтона, сударь. А не вас! И, думаю, генерал не стал бы скрывать, если бы мой визит нарушал его планы. Разумеется, я уеду немедленно, как только…

— Ни в коем случае! — отрезал Вашингтон и сурово взглянул на неприятного незнакомца. — Я рад вас видеть, друг мой, однако не забывайте, что вы у меня в гостях, и я волен принимать здесь кого угодно! А теперь давайте пройдем в кабинет… с позволения господина де Турнемина: он, надеюсь, побудет пока в гостиной в обществе госпожи Вашингтон. Проводите нашего общего друга, Тим, — крикнул он следопыту, как раз появившемуся на пороге кухни, куда тот относил охотничью добычу.

— Кто это? — с досадой спросил Жиль, кивнув подбородком в сторону удалявшегося вслед за Вашингтоном человека в белом парике, за которым, в свою очередь, шел его спутник, очевидно секретарь.

— Не знаешь? Это же Джон Адаме! — ответил Тим. — По-своему значительная фигура, он вместе с Томасом Джефферсоном входил в комиссию по подготовке Декларации Независимости. В прошлом адвокат, кстати, отличный оратор… боюсь только, он не любит французов.

— Я уже понял. А чем он занимается в Лондоне?

— Он там послом, место как раз по нему, потому что Джон Адаме и после войны сохранил большое почтение ко двору английского короля.

Правда, теперь он, кажется, одинаково недолюбливает и англичан и французов…

— А зачем он сюда приехал?

— Не знаю, — ответил Тим и отвернулся, чтобы бросить палку подбежавшей собаке. Он даже отошел на несколько шагов, и Жиль понял, что его друг хочет избежать дальнейших расспросов.

Впрочем, его любопытство было удовлетворено очень скоро — сразу после обеда, поданного по обыкновению в три часа. На этот раз за семейным столом уселось человек двенадцать, и все они отдали должное простой, но обильной пище: обед состоял по большей части из овощей и рыбы. На десерт подали, как обычно, орехи и сваренное Мартой Вашингтон клубничное варенье; тут генерал любезно поднял бокал мадеры за здоровье короля Франции, друга и союзника Америки, а потом произнес еще один тост:

— Друзья мои, предлагаю выпить за новое рождение Соединенных Штатов. По зрелом размышлении я решил уступить настояниям присутствующего здесь Джона Адамса, покинуть деревенскую обитель и возглавить делегацию Виргинии в Федеральном Конвенте, который вскоре соберется в Филадельфии, чтобы всеми силами постараться отстоять единство страны. Так пусть Конвент выработает предложения, достойные великой свободной страны и найдет в своем народе опору, чтобы защитить счастье и достоинство Соединенных Штатов!

Его благородная речь была встречена овацией, все встали и присоединились к тосту. Но низкий голос Джона Адамса перекрывал поднявшийся шум, как большой соборный колокол заглушает перезвон колоколов маленьких церквей:

— И пусть на заседании Конвента Джордж Вашингтон станет первым президентом Соединенных Штатов Америки!

На этот раз гости просто зашлись от восторга, и скромные возражения генерала потонули в радостном гуле. И Жиль без всякой задней мысли разделил со всеми эту радость. Что может быть лучше для франко-американских отношений, для погашения французских кредитов и даже для Жиля лично, поскольку он собирался остаться жить в Америке, чем восхождение Джорджа Вашингтона, умного и честного человека, солдата, политика, на высшую государственную должность?

Он поделился своими мыслями с Мартой:

— Желаю вам от всего сердца, госпожа Вашингтон, стать первой дамой этой страны. Трудно найти для моей супруги или любой другой женщины в Америке лучший пример для подражания.

Марта мило улыбнулась в ответ.

— Так вы женаты, шевалье? Где же, в таком случае, госпожа де Турнемин? Наверное, дожидается вас во Франции?

— Нет, она в Нью-Йорке, я снял там дом. У нее слабое здоровье, а долгое плавание ему еще больше повредило.

Джон Адаме неприязненно усмехнулся.

— Уже и француженкам не сидится на месте и они несутся куда глаза глядят вслед за своими супругами?

— Француженки, господин посол, привыкли следовать повсюду за мужьями, а потому отправляются туда, куда сочтет нужным супруг. Вам это, разумеется, не известно, но я прибыл сюда для постоянного жительства. Конгресс Соединенных Штатов по ходатайству генерала Вашингтона выделил мне во владение тысячу акров плодородных земель вдоль Роанока, и я намереваюсь отстроиться и поселиться там вместе с семьей.

Посол приподнял бровь, с удивлением и иронией.

— На Роаноке? В самом деле?.. Вы меня сильно удивили…

— Почему же, интересно?

— Потому что эти земли принадлежали до революции британской короне, а значит, не могут быть отданы во владение иностранцу. Вы, должно быть, ошиблись, сударь.

Какой бы значительной фигурой ни являлся в Америке Джон Адаме, он определенно начинал действовать Жилю на нервы. Даже то, что он был приблизительно одних лет с Вашингтоном, не давало ему права обращаться с Турнемином как с легкомысленным юнцом, и Жиль уже собрался было поставить его на место, как в разговор вмешался сам хозяин «Маунт Вернона».

— Если кто и ошибся, — сказал он мягко, — то не шевалье, а я…

Ему было явно неловко под недоуменным взглядом молодого человека.

— ..в прошлом году я искренне посчитал, что земли эти свободны. К сожалению, как я узнал позже, дело обстояло совсем по-другому, мне очень неудобно говорить вам об этом, но документы на собственность, переданные вам Томасом Джефферсоном, не имеют законной силы, поскольку земли на Роаноке уже были к тому времени заняты. Но вы не расстраивайтесь, мы найдем для вас другие… Слава Богу, места в Америке хватает.

— А если в вас живет душа следопыта, — добавил со смехом Адаме, — вы сможете поселиться в не тронутом цивилизацией краю. Например, вам подарят тысячу акров на Северо-Западе.

— Проще говоря, индейские земли, которые вам не принадлежат, — сухо проговорил Жиль. — Дарить чужое — чего проще. Кроме всего прочего, прошу вас не беспокоиться, сударь, я не жду подарков от Конгресса Соединенных Штатов. Я служил вашей стране по доброй воле, и ни я, и никто другой из моих соотечественников, проливавших за нее кровь, никогда не думали о материальном вознаграждении…

— Никто в этом и не сомневается, — сердечно заметил Вашингтон: ему не нравилось, что разговор принял такой оборот, — но мы от всей души хотим подарить вам земли в знак признательности. Прошу, забудьте об этой злосчастной истории с Роаноком. Надо было мне сразу догадаться, что земли, годные под выращивание табака, долго свободными не остаются, но мы вместе решим, где вам лучше устроиться.

— Не беспокойтесь, генерал. Мне ничего не надо. Слава Богу, я богат и вполне могу купить себе любое поместье в Виргинии или в Мэриленде.

— Но и для покупки свободных поместий в этих краях вы не найдете! Зато территории на Северо-Западе будут разделены на десять штатов и присоединятся к уже существующему союзу, как только их населенность станет достаточно плотной.

— Жаль, но я совсем не желаю способствовать уплотнению населенности пустынных земель. Да и госпожа де Турнемин вряд ли сумеет когда-либо приспособиться к жизни первопроходцев. А потому я отказываюсь от любого участка, если он находится на индейских землях, где моей семье будет постоянно грозить опасность… Неприятно только, что с такой помпой подписанные акты так легко в вашей стране объявить не имеющими силы!

— Но мы пока еще вольны распоряжаться землями в Америке по своему усмотрению, — разозлился Адаме.

— Благодаря кому? — спросил Жиль, дрожа от ярости. — Не так давно король Англии, услышав ваши претензии, умер бы со смеху.

Он поднялся, поклонился хозяйке дома, беспомощно и расстроенно наблюдавшей за ссорой.

— Простите, но я покидаю вас, сударыня. Никогда не забуду вашего теплого приема. — И добавил, обернувшись к Вашингтону:

— И к вам, генерал, я питал и питаю самое глубокое уважение и любовь. Я хорошо понял, что очень скоро оказанные Францией услуги станут Америке в тягость, французам лучше разбивать свой лагерь в других краях. Сегодня же ночью мой корабль покинет гавань.

— Но это же просто смешно, Турнемин! — попробовал удержать его Вашингтон. — Куда вы поплывете?

— Туда, где француз еще может чувствовать себя как дома. Вместо того, чтобы выращивать табак в Виргинии, я буду заниматься хлопком в Луизиане — там, я думаю, мне без труда удастся купить… участок земли без сюрпризов. Если же вы считаете себя моим должником, то я с удовольствием прощаю вам долг.

— Нет! — воскликнул Вашингтон. — Это невозможно. Мы должны вам тысячу акров земли, и раз уж вы не хотите жить нигде, кроме Виргинии, мы выплатим вам стоимость участка на Роаноке.

Турнемин поклонился всем, подошел к двери и даже открыл уже черную створку, но остановился;

— Вы предлагаете мне деньги? А я думал, что для французов у вас их нет. Я не возьму ваших денег, генерал! По крайней мере, для себя: отошлите их лучше господину Лерею де Шомону или господину де Бомарше. Это как раз то, что вы им должны… но никогда не отдадите. И желаю здравствовать вашей республике, господа!

Вашингтон незаметно махнул Тиму, и тот пулей вылетел из столовой вслед за Турнемином, а оставшиеся принялись бурно обсуждать происшедшее. До Жиля долетали суровые слова Вашингтона, отчитывавшего Адамса, но это его не утешало. Он хорошо понял, что плюхнулся прямо в лягушачье болото, по-другому невозможно было назвать политику Федеративного государства в период становления. Он понял также, что, подарив ему злосчастную тысячу акров, те, кто это делали, твердо рассчитывали, что он никогда не воспользуется подарком. Может еще, если бы он приехал под именем Джона Вогана… да и то вряд ли! А с какой торопливостью Джефферсон посоветовал ему отказаться от фальшивого имени, когда его поступки лишь немного пошли, вразрез с пуританской моралью. Теперь Жиль догадывался, что, стань он добиваться американского гражданства, которое тоже было ему подарено, они сделали бы все, чтобы ему помешать. Да о чем тут говорить! Эти люди помнили только о себе, и все решительно, как один, стремились избавиться как от долгов, так и от признательности, оказавшихся вдруг не к месту — лишь безумец Лафайет в своем безмерном восхищении Америкой мог этого не видеть.

— Да куда ты несешься, в конце концов? — закричал Тим, догнавший его только под колоннами. — Так и будешь бежать до самой гавани?

— Если мне дадут лошадь или коляску, не откажусь.

— Как глупо все вышло! Чего ты разозлился?

Немного поспокойнее нельзя было?

— Чтобы дать Джону Адамсу вволю насмеяться надо мной? Пусть отправляется к своим англичанам, раз уж они ему так дороги! А я и в самом деле не понимаю уже, что мы-то здесь делали, за что погиб в Йорктауне мой отец?

— Брось! Адаме не любит Францию, верно, но это его личное дело. Нас-то больше, тех, кто сохранил к вам чувство дружбы и признательности. И первый — генерал Вашингтон. Кроме того, он тебя любит, а ты у него за столом такое устроил…

— ..ты устроил бы то же за столом у короля Франции, если б тебе пришлось пережить что-нибудь подобное. Нет, Тим, я не позволю издеваться над собой всяким там Адамсам — только уважение к госпоже Вашингтон удержало меня от дуэли — да и обманывать себя не разрешу — ты же сам видел, как меня обманули, сам носил пресловутые бумаги Джефферсону. Я никого ни о чем не просил, но раз уж подарено, я не потерплю, чтобы с такой легкостью брали дар обратно. Официальный документ есть официальный документ.

— Да знаю я. Беда в том, что у нас нет пока по-настоящему государства. Поэтому и необходимо, чтобы Вашингтон стал законным президентом Соединенных Штатов — он всегда умел руководить и мыслить. Над этим я… и многие другие, мы трудимся с самого окончания войны и надеемся…

Жиль уважительно, но твердо опустил руку на плечо следопыта.

— Меня это больше не касается, Тим. Ты был и останешься мне другом, но надежду соединить навеки свое имя и свой род с американской нацией я потерял. Кончено, точка. И, выполнив то, что мне еще осталось выполнить на вашей земле, я покину ее и больше не вернусь.

— Поплывешь в Луизиану?

— В Луизиану или еще куда-нибудь. Я просто в ярости бросил им в лицо первое, что пришло в голову, однако, в конце концов, Луизиана не хуже любого другого места…

Тим кивнул и, достав из кармана огромных размеров клетчатый носовой платок, спрятал в нем свой нос и несколько раз оглушительно высморкался — так он обычно скрывал волнение.

— Думаю, ты не прав. Почему бы тебе не стать моим компаньоном? Торговля мехами — самое выгодное дело, насколько мне известно, и никто не мешает тебе купить земли возле Нью-Йорка.

Город растет как на дрожжах, и скоро даже краешек зловонного болота будет стоить там целое состояние. На что тебе сдалась Виргиния? Ты можешь стать достойным гражданином Севера и одним из самых больших богачей в стране. Посредническая деятельность дает не меньше, чем табак, уж поверь мне.

— Ты наверняка прав, только я не подхожу для нее. Я, как большинство бретонцев, привык работать на земле. Хочу жить землей, а раз мне не позволено остаться там, где покоится мой отец, лучше я уеду.

Они помолчали, тишину нарушил шум колес подъехавшей за Турнемином коляски.

— Куда ты теперь?

— Хочу найти племя Корнплэнтера и забрать у него сына! А потом уеду.

Тим прыгнул в коляску и, щелкнув пальцами, приказал чернокожему кучеру трогаться.

— Тогда я с тобой…

— Что? Зачем? Ты, кажется, даже не попрощался?

Тим передернул плечами.

— Ну и что? Здесь уже привыкли, что я то прихожу, то исчезаю без всякого шума. А вот тебе я действительно нужен, если ты собираешься в лагерь Корнплэнтера, да еще надеешься выбраться оттуда живым и не хочешь, чтобы тебя обменяли на бочонок водки. Без меня не обойтись, хотя бы потому, что я знаю, где зажег свои костры Сажающий Маис, а ты нет.

— Меня — на бочонок водки? Но кто польстится на такой обмен?

— Кто? Да англичане, дружище. В Нью-Йорке их сбросили в море, верно, но на Северо-Западе они еще очень сильны. Сейчас объясню…

— На Северо-Западе? — пробормотал удрученно Турнемин. — Там, где, если я правильно понял, мистер Адаме предлагал мне концессию?

— Именно! — подтвердил Тим с широкой улыбкой. — Вот что значит репутация! Он решил, что уж Кречет может и один выиграть военную кампанию местного значения. Ты еще многого не понимаешь в американцах, ох как многого!

ЗАКОНЫ САЖАЮЩЕГО МАИС

По узкой тропинке, петлявшей между деревьями, быстро шли двое; когда они выходили на освещенное луной место, их тени ложились на землю и вытягивались, как привидения. Ноги в мокасинах ступали бесшумно. Воздух был спокоен и свеж, лишь чуть заметно подрагивал, как всегда перед зарей. Наконец легкий ветерок донес до них запах костра.

— Уже близко, — шепнул Тим. — Давай передохнем. Дьявольски холодно сегодня ночью. Хорошо бы рому хлебнуть.

Они сложили на краю тропинки дорожные мешки и одеяла, прислонились к ним спинами, чтобы укрыться от свежего ветра, и фляга, висевшая на поясе у Тима, принялась гулять от одного к другому.

Они все время были в дороге, с тех пор как покинули «Маунт Верной». Сначала капитан Малавуан доставил их в Нью-Йорк, но Жиль не захотел там остановиться, и «Кречет» поднялся вверх по Гудзону до самого Олбани, крупного поселения в четыре тысячи жителей, и там бросил якорь, поскольку последовать за хозяином по суше он не мог. А Жиль и Тим, в одежде и со снаряжением первопроходцев, сошли на берег и направились на Северо-Запад.

Прошло уже семь дней, как они оставили Олбани. То на лодке, то верхом они поднялись против течения Могаука до самого Форта Стейнвикс, где река поворачивала. Потом переплыли озеро Онейда и стали сплавляться, на этот раз в каноэ, по Освего, впадавшей в озеро Онтарио. По сведениям Тима, на берегу именно этой реки вот уже несколько сезонов Корнплэнтер выращивал маис, основной продукт питания его народа.

Тим считал, что удаляться за пределы территории, называвшейся ныне штатом Нью-Йорк, небезопасно, поскольку англичане еще очень сильны в Америке. Под давлением канадских охотников за пушниной и индейских племен, отвернувшихся от французов — они были их союзниками, пока Франции принадлежала Канада, — правительство Великобритании цинично заговорило о своих обязательствах по мирному договору 1783 года и отказалось, опираясь на укрепленные поселения в Канаде, покинуть не только форты на реке Святого Лаврентия и Великих озерах, но даже форты Освегачи, Пуэнт-Офер и Освего, которые образовывали вокруг Олбани грозное кольцо.

Если тринадцати завоевавшим свободу штатам не удастся прийти к согласию и создать единое сильное федеральное управление, англичане рано или поздно вернутся и заберут все, что, как они считают, принадлежит им по праву…

Накануне вечером друзья оставили каноэ милях в полутора от ирокезской деревни. Спрятав лодку в необыкновенно густо заросшей маленькой бухте, они устроились отдохнуть, как обычно делают следопыты: на две рогатины кладут перекладину и к ней привязывают длинные куски бересты, спадающие до самой земли. Глубокой ночью друзья встали и двинулись дальше по лесной тропинке вдоль реки. Лучше сначала выяснить, что происходит в лагере Корнплэнтера, а потом уже показываться индейцам на глаза.

По мнению Тима, вообще проще всего было бы выкрасть ребенка и бежать оттуда со всех ног. Не следует забывать, что он сын Ситапаноки, да еще с волосами цвета солнца, за что племя почитает его чуть не как бога.

— Нет, это не по мне. Ребенок — мой сын, и честь рода требует, чтобы я отбил его с оружием в руках. Я готов выступить один на один против Корнплэнтера…

— Боюсь, бретонское рыцарство у ирокезов не в моде. Корнплэнтер разделается с нами по-своему и подарит наши скальпы Великому Разумом.

Драться все равно придется, но давай постараемся, чтобы потерь было поменьше.

В конце концов Турнемин согласился с резонными доводами друга, но, приближаясь к лагерю, где жил его сын, он не мог подавить волнения — сердце билось все сильней и сильней.

Они сели и довольно долго прислушивались к лесным шорохам, дожидаясь рассвета. Теперь луна лишь слегка освещала верхушки деревьев.

Потом ее призрачный свет, создававший причудливые тени, совсем пропал, наступила полная темнота. Где-то впереди закукарекал петух, потом совсем рядом залаяла собака.

Жиль ежился от прохлады в своей замшевой куртке. Он замерз и потирал ладони, пытаясь их согреть. И увидел вдруг, что день занимается.

Легкий туман, похожий на клубы дыма, стал подниматься от реки, слабый серый свет растворял ночной мрак. Теперь Жиль разглядел, что тропинка привела их к широкому лугу, от которого отделяла их лишь

жидкая череда деревьев.

На этом-то лугу и раскинулась ирокезская деревня, абсолютно не похожая на обычные поселения кочевников.

Кое-где виднелись еще вигвамы из веток и шкур, однако большая часть жилищ была выстроена из бревен, как дома белых. Жилища тянулись по берегу Освего с двух сторон от странного вычурного сооружения, напоминавшего одновременно малый форт и церковь, потому что венчало его подобие колокольни с просветами, в центре которой был подвешен колокол.

— Это обиталище Корнплэнтера, — сказал Тим. — Мальчик, наверное, там.

— Вряд ли мы смогли бы выкрасть его оттуда незаметно, — насмешливо проговорил Жиль. — Однако меня удивляет, что у Корнплэнтера совсем нет часовых, неужели он настолько уверен в собственной безопасности?

— А кого ему бояться? Форт Освего в руках Красных Мундиров, его друзей, а до него не больше двух миль. Кроме того, шесть племен ирокезов живут ныне в мире и полном согласии. Еще год назад великие вожди Сагоевата, Корнплэнтер, а главное, великий Могаук Таенданега, которого зовут еще Джозефом Брэндтом — он живет в Канаде и считается духовным наставником всех ирокезов — собрались в устье Детройта, раскурили трубку мира и подтвердили свой союз и независимость по отношению к только что созданному американскому государству, которое им не нравится. Если англичане хорошенько возьмутся за дело. Соединенным Штатам еще долго не придется расширяться, их так и останется тринадцать, — грустно заметил Тим.

— Сагоевата и Корнплэнтер? — пробормотал Жиль, сделав ударение на союзе «и». — Разве вождь племени Волков забыл, что Сажающий Маис отобрал у него жену?

— Вождь племени Волков мудр и никогда не станет ставить на одну доску интересы своего на-. рода и личные чувства. Отвергни он Союз шести племен — и снова начались бы межплеменные войны. К тому же Сагоевата никогда не считал, что Корнплэнтер виноват в том, что Ситапаноки покинула племя. Он любил ее, а раз любил, то предоставлял большую свободу. Может, еще потому, что уважал кровь последнего Сагамора на алгонкинов, которая текла в ее жилах. Сагоевата считал, что она вправе выбрать себе другого мужчину. Да и потом, какой смысл ссориться теперь, когда ее нет в живых…

— Действительно, великий мудрец, — прошептал Жиль, вызывая в памяти образ высокого человека со спокойным лицом, непроницаемый взгляд вождя племени сенека и его исполненную благородства речь. Выходцы из Старого Света многому могли бы у него научиться, хотя большинство европейцев сочли бы его всего лишь дикарем…

Шорох ветвей заставил друзей замолчать, но оказалось, это всего лишь лань возвращалась с водопоя.

— Скоро поднимется солнце, — прошептал Тим.

И действительно, туман стал розоветь, а скоро рассвело настолько, что уже можно было различить перед выстроившимися в ряд домами шесты, на которых болталось немало скальпов. Между основной частью поселка и жилищем вождя располагалась площадка, напоминавшая гумно с глиняным полом. В ее центре стоял полый ствол дерева, служивший барабаном, и ярко раскрашенный столб. К столбу был привязан человек, повисший на стягивавших его веревках.

Жиль и Тим встревоженно переглянулись.

Пленник у столба пыток не облегчал их задачи.

Оба по личному опыту знали: как только на востоке покажется светило, жертва будет предана быстрой или медленной смерти.

— К тому же он белый… — пробормотал Тим, подводя итог размышлениям своего друга и своим собственным. — Если мы сейчас вмешаемся, то о планах… тихого возвращения ребенка лучше забыть. Правда…

— Правда, ты не сможешь спокойно слушать, как вопит часами под ножом или в пламени твой собрат…

Сдвинув на лоб бобровую шапку, Тим принялся яростно скрести затылок, что означало у него крайнюю степень удрученности.

— Можно в крайнем случае пристрелить его издалека, чтобы избавить от мучений, но нам-то от этого не легче — нас так и так обнаружат.

— А если попробовать освободить его сейчас?

Вокруг ни души. Кажется, вся деревня спит.

— Если пленник — важная птица, они вчера весь вечер пили — праздновали, но, по-моему, доверять тишине не стоит — уж слишком в деревне пусто, словно все вымерли.

В самом деле, ни единого звука. Ни движения.

В окнах домов не было рам. Одни просто зияли черными провалами, другие закрывала бумага, на которой искусной рукой были нарисованы рыбы, птицы или символические изображения животных.

— Так что будем делать? — спросил Тим.

— Дойдем хотя бы до опушки. Нас все равно трудно заметить за сухостоем, лианами, за всем этим переплетением колючих кустарников и деревьев. Оттуда можно добраться до окраины деревни по маисовому полю.

— ..пока прямо на нас не выскочит десяток краснокожих дьяволов. Может быть…

Договорить он не успел. Словно повинуясь неведомому сигналу, деревня вдруг очнулась. Двери из дерева, оленьих шкур или просто из перевитой лозы распахивались одна за другой, и население радостно высыпало на праздник смерти, в который превратятся для них нескончаемые муки пленника.

С диким криком бросились мужчины, женщины и дети к глиняному помосту и встали там широким кругом, в центре которого оказались барабан и столб с привязанной жертвой, несмотря на неудобную позу, пленнику все же, по-видимому, удалось уснуть, и вот теперь он в ужасе жмурился, понимая, что подошел час его смертных мук.

Окружавшие пленника люди больше походили на дьяволов. Смуглые тела мужчин натерты жиром, они совсем голые, если не считать крохотного квадратного фартучка спереди и сзади. Головы выбриты наголо, оставлена лишь одна длинная черная прядь с привязанными к ней разноцветными ленточками, лица раскрашены черной, белой, красной краской, образующей узоры из квадратиков, кружков и ромбов. На ногах у них мокасины из темной кожи и высокие матерчатые гетры красного или синего цвета. На женщинах рубахи до колена, у молодых сзади мешок, концы которого завязываются на лбу, а в мешке по одному, а то и по два младенца.

Небо теперь стало ярко-красным, и дымки, тянувшиеся над крышами домов, за которыми катила свои коричневатые, гладкие, как зеркало, воды Освего, приобрели розоватый оттенок. Еще минута — и солнце зальет трагическую картину своими живительными лучами, став вопреки своей природе глашатаем смерти.

Руки Жиля крепче сжали мушкет, он заранее проверил заряд. Турнемин уже решился, если не останется ничего другого, всадить пулю в лоб худому пленнику, чье лицо невозможно было рассмотреть из-за большой седой бороды. Старик заметно дрожал, ожидая неминуемой смерти, но это не могло его спасти: ирокезы придумывали самые долгие и изощренные пытки как раз для тех, кто их боялся. Если они кого и миловали, то только за необычайную стойкость и мужество под пытками.

Восходящее солнце залило все вокруг своим сиянием, и тут распахнулись двойные створки дверей дома вождя, в сопровождении своих воинов на пороге показался Кионтвогки, более известный под именем Корнплэнтера или еще Хэндсамлейка , — он ни капли не изменился, и Турнемину даже почудилось, что время вдруг повернуло вспять.

Почти одного роста с бретонцем, вождь ирокезов был красив необычайно, красотой дикой, вместе с тем безмятежной, чему и обязан был последним из своих имен, а вид у него был впечатляющий.

На тело цвета светлой меди с великолепными рельефными мышцами — он специально их подчеркивал многочисленными серебряными украшениями — был наброшен пурпурный плащ, чуть ли не королевская мантия. Нечто вроде короны, тоже из серебра тонкой работы, сжимало его выбритую до макушки голову, а саму макушку украшал удивительный букет из волос и разноцветных перьев. Серебряные цепочки, такие длинные, что концы их падали ему на плечи, оттягивали необыкновенно длинные мочки ушей, а продевались они в отверстия, куда свободно мог пройти палец. На вид Корнплэнтеру было лет двадцать шесть или двадцать семь.

Вождь выглядел таким величественным, что Жиль, хоть и знал прекрасно его безумную жестокость и ненависть к своим белым собратьям, глядел на него как зачарованный, затаив дыхание. А когда Тим дотронулся до его руки, даже вздрогнул.

— Ребенок! — чуть слышно выдохнул американец. — Смотри…

Поглощенный созерцанием своего врага. Жиль не заметил, как рядом с Корнплэнтером появился мальчик, почти скрытый складками его плаща, — рука вождя лежала на плече ребенка. При виде сына, которому было теперь лет пять, сердце Турнемина сильно забилось, и он покраснел от гордости: никогда еще ему не приходилось видеть мальчика красивее. Словно статуя из золота.

Длинные шелковистые пряди волос, стянутые налобной повязкой, расшитой яркими узорами, блестели на солнце и, ниспадая на плечи, почти терялись на точно такой же золотистой коже. Загорелое личико ребенка с изящным профилем, напоминавшим Турнемина, и ярко-синими глазами ничем не походило на мордашки других малышей племени.

Мальчик, как и его приемный отец, был почти нагим, — но на запястьях его сверкали серебряные браслеты, а на поясе висел маленький томагавк. Ступал он степенно и важно, гордый тем, что сопровождает на церемонии самого вождя. А пожиравший его глазами Жиль боролся изо всех сил с искушением броситься прямо к сыну, схватить его, не обращая внимания на собравшихся, и унести как можно дальше.

Странное это было чувство, близкое к инстинкту, почти животное и вместе с тем необычайно нежное: словно невидимые нити, подобные лианам, тянулись от малыша прямо в сердце Турнемина и врастали там корнями насмерть. Переполненный счастьем. Жиль ревниво следил, как шествует его сын рядом с Корнплэнтером, — в душе его уживались рай и ад — и напрочь забыл о несчастном пленнике, хотя только что клялся себе, что освободит его от мучений любым способом.

— Красивей ребенка я еще не видел, — с искренним восхищением прошептал за его спиной Тим. — Ты счастлив?

— Даже представить себе не можешь, как…

— Да нет, я понимаю… Но вот тот несчастный у столба вряд ли разделяет твои чувства. Что делать будем?

— Мы можем лишь убить его до того, как он успеет намучиться. Но мушкет стреляет громко.

Не поискать ли нам лук со стрелами в какой-нибудь хижине? Думаю, теперь все ушли на площадь.

Там собралось столько народу, что вряд ли кто еще остался.

— Давай попробуем.

По возможности бесшумно друзья вышли из укрытия, легли на землю и поползли сначала в достаточно высокой траве по лугу, а потом через маисовое поле по направлению к деревне. По мере того, как они приближались, громкие крики, пение, сопровождаемое ритмичным звуком барабана, становились все слышнее, а запахи жилья все назойливее. Запахи кисловатые, но скорее приятные. Пахло тушенными в жире маринованными овощами, мхом и костром.

Вдруг над всем этим гвалтом раздался дикий крик.

— Черт побери! — выругался Турнемин. — Они уже начали.

Приподнявшись на руках и вытянув шеи, Тим и Жиль сквозь верхушки растений оглядели площадку. Несчастный у столба извивался от боли и вопил непрерывно, а старуха индианка прижигала ему живот раскаленным докрасна лемехом плуга.

— Скорее! — прорычал Жиль и бросился бегом к ближайшей хижине. — Надо немедленно найти лук, или я выстрелю из мушкета… Ты только послушай, как эти черти радуются мучениям несчастного…

Он уже ступил на порог, но в ужасе застыл:

Корнплэнтер подводил к пленнику сына. В руках у него был зажженный факел, он передал его мальчику и ободряюще махнул ему, указывая на привязанного к столбу человека. Ребенок согласно кивнул и, тоже улыбаясь, решительно зашагал к жертве. От гнева у Жиля потемнело в глазах, и он, повинуясь лишь своей ярости, сорвался с места…

Раскидывая на ходу всех, кто оказывался на его пути, он мчался, как безумный. Подбежав к мальчику, когда огонь уже начал лизать беззащитное тело пленника, Турнемин вырвал факел из ручки ребенка и яростно затоптал его. Потом выхватил свой охотничий кинжал и твердой рукой вонзил его в сердце стонавшего от страшных ожогов несчастного пленника.

Наступила полная тишина. Неожиданность появления француза сыграла ему на руку, но оторопь индейцев прошла быстро. Вскоре раздались возмущенные крики. Жиля схватили, отобрали кинжал и, скорее, поволокли, чем повели, к вождю. Тот смотрел на своего нового пленника со снисходительным презрением, как обычно смотрят на слабоумных.

— Вероятно, ты родственник той безвольной тряпки, которая должна была, по моему разумению, повеселить детей и женщин. Если так, то ты, давший ему быструю смерть, займешь его место…

Он говорил по-английски и весьма свободно.

— Вашего пленника я никогда прежде не видел, — спокойно ответил Жиль.

— Зачем же тогда тебе понадобилось вмешиваться в его судьбу?

— Его судьба интересовала меня лишь потому, что он был стар и немощен. Но я не желаю, чтобы ты учил этого ребенка позорному ремеслу палача, — добавил Жиль, указывая на мальчика, сурово глядевшего на него своими большими синими, так похожими на его собственные, глазами.

Взгляд Корнплэнтера подернулся дымкой гнева.

— Как смеешь ты, бледнолицый, диктовать, что нужно, а что не нужно моему сыну?

— Я не стал бы вмешиваться в воспитание ребенка, будь он действительно твоим. Но это не твой сын.

Ирокез схватил томагавк, сверкавший у него на поясе, и в ярости занес его над головой обидчика.

— Кто осмелился сказать тебе, что Тиканти не мой сын?

— Никто. Это я тебе говорю. Он не может быть твоим ребенком. Он дитя Ситапаноки, дочери последнего Сагамора из алгонкинов, которую ты украл у Сагоеваты. И мой сын.

— Твой сын…

— Вот именно. Посмотри сам… смотри же! Не видишь, как мы похожи? А глаза?

Отбросив одним движением тех, кто его удерживал, Жиль взял мальчика за подбородок (ребенок зашипел, как дикий котенок) и заставил его поднять лицо.

— Ну так что? Смотри хорошенько!.. Часто встречаются у ирокезов глаза такого оттенка?

Индеец долго изучал черты отца и сына: в ярких лучах поднявшегося высоко солнца их сходство стало особенно заметным. По выражению досады на лице Корнплэнтера Жиль понял, что убедил его. Но рука вождя по-прежнему властно легла на голову мальчика, которого он звал Тиканти , и задержалась на ней с нежностью, удивившей француза: чего-чего, а нежности за индейцами не водилось. Угрюмым жестом и грубым приказом Корнплэнтер удалил воинов, охранявших его пленника.

— Войди в мой вигвам. Нам надо поговорить…

Ты один?

— Нет. С друзьями. Но я оставил их в лесу, они ждут моего возвращения.

Действительно, Тим видел, как в слепой ярости ворвался в деревню Жиль, но не последовал за ним. Лучше, оставаясь на свободе, понаблюдать за развитием событий, чем стать еще одним беспомощным пленником Корнплэнтера.

Слово «вигвам», которое употребил Корнплэнтер, приглашая неожиданного гостя, не слишком подходило к жилищу вождя, больше похожему на небольшую крепость с укрепленным двором и домом из бревен, и даже отдаленно не напоминавшему обычную для индейцев постройку из жердей, крытых корой и оленьими шкурами.

Внутри дом вождя был увешан покрывалами, которые вышивали женщины племени, звериными шкурами, расписан символическими изображениями животных и выглядел даже до некоторой степени элегантно. Сильно пахло травами: Корнплэнтер был еще и известным знахарем.

Вождь указал гостю на медвежью шкуру, разложенную прямо на полу. Появившаяся из темного угла женщина бросила в очаг охапку хворосту, и огонь весело рванулся вверх, к дыре, проделанной в крыше дома. Жиль едва успел заметить изящный профиль женщины, как она снова отступила в тень, но Корнплэнтер властным жестом подозвал ее, что-то сказал, и бретонец вдруг увидел, как в темных озерах глаз индианки заиграли зеркальные блики, предвестники слез. Она опустилась на колени возле гостя и продолжала смотреть на Жиля большими влажными глазами; испуг в них вскоре сменился тревогой. Женщина что-то прошептала, и Корнплэнтер ответил ей неожиданно ласково. Тогда она, проворно поднявшись, взяла вождя за руку, жестом, исполненным изящества и нежности, прижала его ладонь к своей щеке, а потом, повернувшись спиной к гостю, вновь исчезла.

— С тех пор как Ситапаноки отправилась к предкам, Наэна заменила Тиканти мать. Она любит его как собственное дитя, — спокойно говорил индеец. — Она сказала, что действительно мальчик на тебя похож, но ей не перенести, если ребенка заберет чужестранец. И я, как ты, верно, понял, ее успокоил.

— Понял, тем более что я знаю ваш язык… но ты напрасно это сделал. Зачем вообще мне было приближаться к твоим кострам, если я не собирался забрать сына?

На полных губах вождя ирокезов мелькнула и погасла улыбка — Жиль отлично понял ее значение. Если бы волки умели улыбаться, они делали бы это точно так же.

— Значит, я правильно догадался. Но давай поговорим об этом попозже. Сначала я хочу кое-что о тебе узнать. Кто ты такой? Видно, что не из этих мест. Однако, мне кажется, мы уже когда-то виделись…

— Правильно, ты видел меня в лагере Сагоеваты. Ты пришел туда, чтобы убедить его присоединиться к твоим воинам для похода на поселенцев Скоари, ты все же уничтожил их всех до единого и без помощи Сагоеваты…

Корнплэнтер с крайним презрением плюнул на землю.

— Сагоевата — трус, хоть и любит рядиться в красное. За его хваленой мудростью скрывается страх перед сражениями, а воины его племени вечно пребывают в праздности.

— А разве твои не сеют маис, если я правильно перевожу имя, которое ты носишь?

— Маис растят женщины, — с достоинством поправил его Корнплэнтер, — а урожаи у нас такие большие, потому что женщины проворны. Но на оружии моих воинов никогда не сохнет кровь.

Теперь я тебя вспомнил. Ты тот самый пленник, что бежал от Сагоеваты, выкрав его жену…

— Да, тот самый, только все было не так, и ты сам это знаешь: я не крал Ситапаноки, а всего лишь унес ее тело, бессильное, одурманенное предателем-лекарем Медвежьей Мордой, твоим союзником. И забрал я Ситапаноки, перевернув каноэ, в котором твои смелые воины торопились доставить ее к тебе.

Властное лицо вождя ирокезов исказилось от гнева, и Турнемину показалось, что перед ним ядовитая змея, принявшая боевую стойку. Впечатление усилил ставший вдруг шипящим голос Корнплэнтера:

— Тогда-то ты и овладел ею силой?

Турнемин в ответ лишь презрительно передернул плечами.

— С какой стати? Ситапаноки не из тех, кого можно взять силой. Такие женщины скорее умирают, чем подчиняются воле, идущей вразрез с их собственными желаниями. К тебе же она попала живой и здоровой, разве нет? Пришла сама, как раньше по собственной воле принадлежала мне. Я любил ее… страстно, и она меня любила…

— Почему же в таком случае, — резко спросил Корнплэнтер, — она предпочла меня, ведь Великий вождь белых велел доставить ее Сагоевате?

В голосе вождя звучала насмешка, но она ничуть не гасила откровенной ненависти.

— А что она сама сказала тебе, когда пришла? — задал в свою очередь вопрос шевалье.

— Что была пленницей у Великого вождя бледнолицых и ее хотели вернуть мужу, но что она сама выбрала меня, потому что желала принадлежать величайшему из воинов шести племен.

Куда же подевалась ее большая любовь, о которой ты мне здесь рассказывал?

Жиль ответил не сразу. Он понимал, что задето мужское самолюбие вождя, а потому он рискует потерять сына, как когда-то потерял его мать.

Как объяснить Корнплэнтеру, не оскорбив его, что красавица индианка предпочла его мужу, потому что не хотела, чтобы пролилась кровь? Ситапаноки пожертвовала собой, поскольку жить той жизнью, которой она хотела бы, с Жилем она не могла, а благородный Сагоевата — ей было известно — смирится с ее добровольным выбором, каким бы он ни был, и не станет пускать в ход оружие. Не ответь она на страсть Корнплэнтера — кровь непременно полилась бы рекой. Если уж он не побоялся попытаться выкрасть жену прямо из лагеря мужа, то развязать кровавую межплеменную войну для того, чтобы завладеть женщиной, ему тоже ничего не стоило.

Жиль видел при свете костра, как сверкали из-под прикрытых век глаза его врага. Теперь Корнплэнтер стал похож на дикого кота — тотема его рода — выжидающего момент, чтобы броситься на добычу. И тогда Турнемин со вздохом пожал плечами.

— Я сказал, любила, — вздохнул он. — Но, может быть, не так уж сильно. Она ведь была дочерью вождя, женой вождя, а я всего лишь подневольным солдатом.

Горловой смех Корнплэнтера зазвучал победными фанфарами. Удовлетворенное тщеславие затмило недоверие.

— Она была красивейшей из женщин, и ей нужен был величайший из мужчин, — заявил он кичливо. — Как ты, безродный, мог рассчитывать удержать ее?

— Я не безродный, — отрезал сухо Жиль. — В моей стране род, к которому я принадлежу, считают одним из самых достойных, в нем с незапамятных времен было немало великих воинов.

— Рад за тебя, потому что прийти сюда и заявить, что в жилах моего сына течет кровь презренного червя, было бы совсем безрассудно. Как тебя зовут? Хочу, чтобы ты еще раз гордо произнес свое имя, прежде чем исчезнешь с лица земли.

Сердце у Жиля екнуло, когда он услышал это спокойное заявление, больше похожее на смертный приговор, но он и бровью не повел. И спросил с любезной улыбкой:

— Ты не забыл, что я не один?

— Я никогда ничего не забываю, но твоим друзьям незачем будет вмешиваться. Они ведь видели из своего укрытия, что ты свободно и по доброй воле вошел в этот дом, так?

— Допустим.

— И, думаю, они будут спокойно дожидаться, пока мы закончим с тобой переговоры. Ирокезы обычно договариваются долго, а решения принимают еще дольше. Так что Диким Котам хватит времени обнаружить твоих друзей… и уничтожить по одному. Только ты к этому времени уже давно будешь мертв.

Жиль медленно поднялся, встал во весь рост, глядя на Корнплэнтера сверху вниз. И не переставая улыбаться.

— Ты что же, думаешь, я молча дам себя убить?

Голос у меня не слабее, чем мышцы…

— Смерть твоя будет такой скорой, что ты не успеешь позвать на помощь… Наэна!

Снова появилась молодая женщина. По приказу вождя она принесла довольно большую плотно сплетенную корзину с туго привязанной крышкой и подала ее своему господину с явным отвращением. Тот оскалился, как пес.

— Ты так и не сказал еще своего имени.

— Что у тебя в корзине?

— Потом скажу… если успею. Я хочу знать, какое имя носил бы Тиканти, если бы я позволил тебе увезти его к бледнолицым. Ты ведь за этим приехал, правда?

Пока он говорил. Жиль все смотрел на корзину. В ней что-то шевелилось, что-то живое, наверняка ядовитая гадина — они в изобилии водились в американских лесах: гремучая змея, или рогатая гадюка, или еще какое пресмыкающееся, чей укус убивает мгновенно. Корнплэнтер — колдун и, вероятно, умеет обращаться со страшными рептилиями без вреда для себя. Брось он содержимое корзины на своего врага — у того не останется никаких шансов.

Но, может быть, выиграв несколько секунд, Жилю удастся спасти свою жизнь, хотя бы ненадолго. Да, порыв гнева, похоже, будет стоить ему дорого, лучше было бы прислушаться к мудрым словам Тима. Но не деревянный же он, чтобы оставаться на месте, когда происходит такое!

Потихоньку незаметно отступая, он с нарочитым пафосом медленно начал:

— Зовут меня Жиль де Турнемин, я владелец замка Лаюнондэ, что в Плеване. Род мой столь древний, что корни его теряются в веках. Ребенок, которого ты зовешь Тиканти, получил бы имя Оливье…

Он пристально смотрел ледяным взглядом в глаза индейца, завораживая его, а сам между тем отступал все дальше и дальше, отыскивая незаметно у пояса рукоять кинжала. И кожей ощущал, что рука Корнплэнтера так же незаметно тянулась к крючку, запирающему корзину. Нараспев Турнемин продолжал:

— ..именно так называют старшего сына в каждом поколении. Меня же самого твои братья индейцы-онейда прозвали Беспощадным-Кречетом-Разящим-в-Тумане и…

Он лихорадочно искал, что еще сказать, но руки ирокеза вместо того, чтобы сбросить крючок, вдруг крепко сжали корзину, словно Корнплэнтер испугался, что она упадет. Вождь недоверчиво переспросил:

— Так ты и есть знаменитый Кречет, воевавший в великих лесах Юга?

— Именно. Мне лестно слышать, что слух о моих уже давних воинских подвигах достиг ушей Корнплэнтера.

Вождь медленно поставил корзину на пол, и Жиль с трудом сдержал вздох облегчения. Выпрямившись, ирокез посмотрел на врага строго и уважительно.

— Это меняет дело, — произнес он. — От наглеца, осмелившегося заявить свои права на сына Сажающего Маис избавляются, как от назойливой мухи. Но если оказывается, что этот наглец знаменитый воин, только поединок может решить спор.

— Поединок? Ты хочешь помериться со мной силой, король Диких Котов?

— А что еще ты предлагаешь? Я не могу просто взять и отдать тебе ребенка, который для меня одновременно и дар Великого Духа, и любимый сын. Если хочешь отнять его у меня, сначала лиши меня жизни. Принимаешь бой?

Жиль поклонился.

— Ты окажешь мне честь… честь, на которую я и рассчитывал: не мог предположить, что грозный Корнплэнтер уступит мне сына без боя. Я согласен!

— И на то, что я сам выберу оружие, тоже согласен?

Жиль снова поклонился.

— Ты у себя дома. Я подчинюсь твоим законам… и приму оружие, которое ты выберешь.

На этот раз индеец улыбнулся с откровенной насмешкой.

— Ты благороден! А не боишься, что я выберу оружие, с которым ты не знаком?

— Я дрался любым оружием.

— И… в любых условиях?

— Что ты имеешь в виду?

— Следуй за мной!

Они покинули дом, прошли через двор и, ступив за грубо срубленные ворота, оказались лицом к лицу со всей деревней: индейцы со своей обычной выдержкой так и не сдвинулись с места, ожидая конца переговоров. Корнплэнтер величественно прошествовал к реке, катившей свои быстрые воды к озеру Онтарио. Подойдя к берегу, он властной рукой указал на Освего.

— Река — Друг краснокожего. Она орошает наши поля и кормит нас рыбой, изобилующей в ее водах. Вот в воде мы и станем сражаться, а оружие такое…

Одной рукой он вынул из-за пояса нож, а другую протянул своему воину, и тот вложил в нее нечто вроде трезубца — гарпун, которым ирокезы охотятся на форель и лосося в бурных потоках.

Он немного помолчал, предоставляя неприятелю оценить в полной мере его выбор, потом снова улыбнулся и сказал:

— Посмотрим, так ли ты стремителен в царстве вод, как в воздухе, — ведь твой тотем летит прямо к солнцу и может смотреть на него, не прикрывая глаз.

Жиль рассмеялся.

— Я давно знал, что все индейцы по-своему поэты. Вероятно, этой цветистой фразой ты просто хотел спросить: умею ли я плавать? Не беспокойся, я тебя не разочарую. Я родился по другую сторону Великого Соленого Моря, как раз на его берегу, и мне было меньше лет, чем сейчас Тиканти, когда я впервые оказался в его водах, часто очень неспокойных.

Если вождь ирокезов и был разочарован, то не подал виду. Теперь и он поклонился, отбросил гарпун и положил, почти дружески, руку на плечо Турнемина.

— Значит, тем, кто увидит битву, посчастливится. Сражаться начнем, как только солнце склонится к закату. До тех пор ты мой гость, прошу тебя разделить мою трапезу.

Узнав, какое грандиозное зрелище им предстоит увидеть, жители деревни бурно выразили свой восторг. Застучали барабаны, а воины разошлись по домам, чтобы нацепить на себя праздничные украшения — они хотели быть достойными смертельной битвы между их прославленным вождем и чужеземцем, воинская слава которого докатилась до их мест. Женщины поспешно принялись готовить праздничный ужин, дабы отметить великое событие, поскольку в исходе сражения ни один ирокез ни секунды не сомневался: вождь победит, как побеждал всегда, и долго еще у костров будут прославлять его подвиг.

Обед для вождя и его гостя Наэна накрыла, разумеется, в доме Корнплэнтера: печенная на раскаленных углях рыба и кукурузная каша с какими-то травами. За едой ни Жиль, ни вождь не проронили ни слова: трапеза — дело священное. Они, словно братья, делили пищу пополам. С одной только разницей: маленькая трубка из мергеля с деревянным чубуком так и осталась без табака — разговора о мире между ними быть не могло.

После обеда они спокойно побеседовали, и Жиль узнал, что человек у столба пыток был торговцем, которого вообще-то не стоило защищать, потому что он пытался за самые роскошные меха расплатиться с индейцами «огненной водой».

— Человек, который пьет эту воду, становится глупее самого безмозглого животного, — объяснял Корнплэнтер. — А мне надо, чтобы мои воины были мудры, чтобы у них всегда глаз оставался острым, а рука твердой. Бесчестный торгаш не стоил той опасности, которой ты подверг себя, убив его на моих глазах.

— Возможно, но, как ты помнишь, я не за этим к тебе пришел. Смогу я, если одержу над тобой победу, спокойно забрать с собой того, кого ты зовешь Тиканти, а я буду звать Оливье де Турнемином?

Ирокез невесело усмехнулся.

— Если ты выйдешь победителем, мне, разумеется, уже не отдать приказа. А значит, ты свободно его заберешь. Однако пора нам готовиться.

Все так же торжественно они снова вышли на берег реки. Солнце уже начало опускаться за деревья соседнего леса, и Жиль невольно бросил взгляд на позолоченные его лучами верхушки.

Наверняка Тим вернулся в это убежище и с вершины одного из залитых теплым сиянием деревьев наблюдал за всем, что происходило. И Жиль помахал в ту сторону рукой, словно прощаясь, потому что одному Господу известно, кто из двоих — он или его соперник — выйдет живым из прекрасной реки, несущей свои прохладные воды в огромное синее озеро.

По правде сказать, трудно было бы найти более красивое обрамление для смертного поединка… Прямо перед Жилем лежало широкое устье Освего, его охраняли два форта, над которыми, как дерзкий вызов, развевались английские государственные флаги. Дальше сверкало озеро, усеянное островами, — на его берегах скоро соберутся индейцы разных племен и торговцы из Олбани (в том числе Тим, если останется жив). Небо над озером играло всеми оттенками гиацинта и турмалина, и молодой человек даже подумал, что ему никогда не приходилось видеть картины прекраснее. Жаль только, что времени осталось совсем мало. Вот перед ним человек, с которым ему предстоит сразиться в светлых быстрых водах, человек, у которого много причин его ненавидеть… А вот ребенок, с синими, как у Турнемина, глазами, он стоит на берегу и, наверное, молит своего индейского бога, чтобы Жиль проиграл сражение.

Усилием воли отогнав расслабляющие мысли, Турнемин стал раздеваться, Корнплэнтер тоже, и, хотя он и без того был почти наг, времени эта процедура у вождя заняла столько же из-за многочисленных серебряных украшений. Невдалеке столпились все жители деревни, они радостно вопили, и Жиль заметил в толпе Наэну, с нежностью и тревогой прижимавшую к себе светловолосого мальчика. Она тоже молилась не за его победу.

Раздевшись донага, противники повернулись друг к другу. Кожа индейца отливала старой медью, а у француза имела оттенок чуть потемневшей слоновой кости, но тела обоих были испещрены шрамами, свидетельствами мужества — и тому и другому не впервые приходилось оказываться лицом к лицу со смертью.

Корнплэнтер вдруг воздел свои раскрытые ладони к солнцу, как в молитве… о сохранении жизни, может быть. Жиль тоже шепотом обратился к Богу, затем размашисто осенил себя крестом и стал ждать.

— Начнем! — воскликнул вождь. — И пусть победит сильнейший.

— Нет, победит тот, кому улыбнется счастье!

Наши силы равны, как мне кажется, а зла на тебя я не держу. Сажающий Маис.

На суровом лице ирокеза мелькнула улыбка.

Потом, указывая рукой дорогу, он прошел на нос одного из каноэ, где на веслах уже сидели двое воинов. Жиль ступил на другое, и к середине реки поплыли две лодки, а на носу у каждой блестела под солнцем бронзовая фигура, хотя эти статуи и различались оттенками. Противники опирались на трезубцы, а у их ног лежали длинные ирокезские ножи. Едва они достигли выбранного для битвы места, Корнплэнтер нагнулся, быстро поднял нож, сжал его в зубах и, резко выпрямившись, вошел в воду, словно медная игла. Жиль, ни секунды не раздумывая, последовал его примеру. А гребцы мгновенно отвели свои лодки подальше, как бы образуя условное поле сражения.

Жиль нырнул глубоко. Он хотел сначала достать до дна, чтобы точно знать, в каких

условиях ему придется действовать. Он надеялся, что найдет подводную скалу, из-за которой сможет понаблюдать за противником. Вода, хоть и казалась коричневатой, была на самом деле светлой и достаточно прозрачной. Жиль увидел Корнплэнтера всего в нескольких метрах от себя. Ирокез избрал ту же тактику и быстрее Турнемина достиг дна. Оттолкнувшись от земли, он сможет бросить во врага трезубец… Жиль опередил его.

Устремившись прямо на вождя, он вдруг резко повернулся. Подогнутые ноги выпрямились и, как расправившаяся пружина, ударили Корнплэнтера прямо в солнечное сплетение. Тот согнулся пополам, а Жиль, оттолкнувшись от дна, поплыл вверх, чтобы перевести дыхание. Врагу тоже придется сейчас подняться на поверхность.

И, в самом деле, мгновение спустя, из воды показалась бритая голова ирокеза. Жиль, выставив трезубец, нырнул и бросился прямо к неприятелю. Но он не привык к такому оружию и промахнулся: гарпун вонзился в дерево пироги, возле которой оказался вождь.

Теперь у Жиля остался только нож. Он взял его в руку и стремительно поплыл в сторону второго каноэ, которое могло послужить ему прикрытием. Корнплэнтер уже преследовал его, он-то умел, к несчастью Турнемина, пользоваться трезубцем.

Жиль обернулся, почувствовал, как кора царапнула его плечо, и понял, что нависшая над ним тень и есть пирога. Он хотел обогнуть ее, чтобы хоть так защитить себя от гарпуна, но Корнплэнтер настигал, яростно бороздя гладь реки. Вот сейчас грозное оружие, в которое враг вложил всю силу своих мышц и всю свою мощь, вонзится в Жиля. Но в последний момент Турнемин перевернулся вокруг своей оси, и заостренные зубья, пройдя в трех дюймах от его горла, впились в лодку позади француза, а сам Жиль уже плыл к противнику, высоко подняв кинжал.

Он не боялся, что Корнплэнтер снова возьмется за трезубец, потому что от сильного удара у оружия обломалась рукоять.

Ему удалось задеть плечо ирокеза, но лезвие лишь царапнуло медную кожу. Тем не менее вода окрасилась кровью. Он собирался повторить атаку, но Корнплэнтер был не из тех, кому можно наносить удары безответно. Его нож вонзился в Руку Жиля, зарычавшего от боли, но сумевшего все же перехватить вооруженную кисть противника. Нечеловеческим усилием Турнемину удалось заставить врага разжать кулак. Корнплэнтер выпустил нож, и он медленно пошел ко дну.

Но обезоружить вождя — еще не значит победить. Его длинные, крепкие, мощные руки обхватили шевалье и стиснули так, что весь воздух вышел из груди Жиля. Француз почувствовал, что задыхается, и из последних сил ударил наугад…

Нож вонзился в спину Корнплэнтера, тот охнул и разжал руки. Жиль оттолкнул его и вылетел на поверхность с победным криком. Небо встретило его алым полыханием закатного солнца, он увидел его ослепительную красоту и в тот же миг услышал гневные вопли индейцев.

Но Жиль не успел порадоваться победе. Пока гребцы каноэ, доставлявшего вождя, вытаскивали Корнплэнтера из воды, один из воинов с другой лодки прыгнул в воду с ножом в руке. И француз понял, что ему суждено умереть или придется сразить одного за другим всех мужчин племени, Ну, убьет он одного, второго, может быть, третьего, однако усталость свое возьмет, и в конце концов четвертый или пятый противник его все-таки прикончит.

Но Турнемин решил дорого продать свою жизнь и снова вступил в бой. Пришедший на смену вождю ирокез оказался очень молод и неопытен, Жиль без труда одолел его, и скоро труп воина поплыл по течению. Но следующий индеец уже прыгнул в воду, а от берега отчалило каноэ и понеслось к устью вылавливать мертвеца, чтобы предать его, как положено, погребению, иначе его душа не сможет найти дороги в небесные кущи.

На этот раз Жилю пришлось тяжелее. Во-первых, он уже начинал чувствовать усталость, а во-вторых, его новый противник оказался почти таким же великаном, как Корнплэнтер, и крепким, словно вырубленным из гранита. В его маленьких, круглых, как у сов, глазах сверкал злой огонек.

Он нырнул в воду без оружия, рассчитывая, видимо, на свою недюжинную силу. Прежде всего он вырвал из уже ослабевшей руки Жиля нож, потом со стремительностью нападающего дикого кота схватил его за горло. Пальцы его были крепки, как клешни краба. Француз безнадежно пытался освободиться из смертельных тисков. Он чувствовал уже, что жизнь покидает его, но, собрав последние силы, ударил врага коленом в пах.

Тот издал какой-то странный звук, но Жиля выпустил, схватившись за живот. Почти теряя сознание от боли, индеец пытался выплыть на поверхность, чтобы глотнуть воздуха. Турнемин тоже вынырнул, отыскивая глазами следующего противника… но никого не увидел.

На берегу было удивительно тихо. Жиль вскарабкался в пустое каноэ. Он почти задыхался, из глаз его лились слезы, так он наглотался воды; только после того, как его вырвало, Турнемин смог наконец глубоко вздохнуть. Потом, отбросив прилипшие к лицу мокрые волосы, он перевязал какой-то тряпкой раненую руку и стал искать весло, чтобы добраться до берега, но тут хорошо знакомый голос остановил его.

— Веди лодку сюда… и побыстрей! — кричали ему по-французски.

Тут только он понял причину странной тишины на берегу. Тим Токер воспользовался тем, что вся деревня собралась у реки: выскочив из засады, он напал на Наэну, вырвал у нее ребенка и теперь прижимал одной рукой к себе. А другой рукой сжимал пистолет, наставленный, как с ужасом обнаружил Жиль, на голову мальчика.

— Ты с ума сошел? — закричал Турнемин. — Отпусти его! Ты собираешься его убить?

— Нет, конечно. Но они пусть лучше думают, что собираюсь. Да плыви же скорей! У тебя единственный шанс остаться в живых, да еще с сыном.

И действительно, никто не решался двинуться с места. Наэна, упав на колени, рыдала и ломала руки. Жиль понял, что другого выхода и в самом деле нет, и принялся бешено грести к тому месту, где ждал его Тим. Пока он плыл, другое каноэ, то, на котором находилось тело Корнплэнтера, при чалило, воины бережно вынесли и положили вождя на траву, и уже раздались плач и истеричные крики женщин. Если индейцы сочтут, что, поскольку вождь умер, жизнь мальчика тоже не имеет значения, Тим и Жиль очень скоро окажутся у столба пыток, к которому недавно был привязан торговец.

Загнутый нос каноэ не успел коснуться берега, а Тим с ребенком на руках уже прыгнул в него, отчего лодка опасно закачалась.

— Греби! — выдохнул он. — Давай же быстрее! Скоро стрелы полетят. Надо успеть доплыть до другого берега…

Взглянув на другую сторону реки. Жиль, не переставая грести, усмехнулся:

— А на том берегу не намного лучше, ты знаешь? Посмотри-ка сам…

И в самом деле, вдоль реки теперь с другой стороны тянулась красная полоса. Это солдаты английского патруля остановились, чтобы понаблюдать за интересным зрелищем.

— Ну и пусть! Лучше уж к англичанам попасть в лапы, чем к их краснокожим братьям.

— Одно другого не исключает. Ты что, не понимаешь, наши заклятые враги с удовольствием предоставят возможность наследникам Корнплэнтера о нас позаботиться.

Не успел он договорить, как с берега раздался голос, усиленный бронзовым рупором. Им приказывали вернуться к индейскому берегу.

— Что он говорит? — спросил Жиль, прекрасно понимавший язык ирокезов, но слегка оглохший от долгого пребывания под водой.

— Вот так-то лучше! — крякнул Тим. — С тобой желает побеседовать Корнплэнтер.

— Значит, он не умер?

— Если верить своим глазам, жив. Смотри!

Вождь, лежавший на индейских носилках, слегка махнул рукой, очень слабо, но вполне определенно.

— Так что будем делать? — снова спросил Тим.

Но Жиль уже разворачивал лодку.

— Возвращаемся!.. Я, в отличие от тебя, больше люблю индейцев, чем англичан. А кроме того, не желаю появляться в Олбани голым.

Действительно, Сажающий Маис был еще жив, а возможно, имел шансы прожить долгие-долгие годы, без сомнения, благодаря богатырскому здоровью. Когда Жиль ступил на землю, вождь лежал на животе, а Наэна умело накладывала на рану пучок трав. На лице Корнплэнтера отразилось страдание, голос был прерывистым и слабым, но он все же отчетливо произнес:

— Возьми свое оружие… и можешь спокойно… забирать сына! Ты победил… но мне не стыдно.

— И твои воины позволят мне свободно удалиться? Они уже приготовили стрелы.

— Никто не посмеет ослушаться меня… Иди!..

Я знаю, ты вырастишь из него мужчину. А теперь… уходи! Уходи быстрее!.. А не то я вспомню, что вас всего двое!

Не говоря больше ни слова. Жиль бросился к реке, подхватил на ходу свою одежду и оружие, остававшиеся на берегу, и прыгнул в лодку. Тиму тем временем приходилось выдержать настоящую битву с ребенком. Пустив в ход ногти и зубы, малыш, как дикий котенок, яростно шипел и пытался вырваться, но не произнес при этом ни слова.

— Оденусь потом, — сказал Жиль. — Поплыли! И не вздумай сказать, что не можешь справиться с младенцем.

— Попробуй сам, — проворчал следопыт. — А я сяду на весла… В конце-то концов, кто из нас отец?

Жиль, не отвечая, взял сына на руки и быстро усмирил его.

— Ну хватит, — сказал он на языке индейцев, — не надо больше брыкаться. Мы не причиним тебе зла.

Он впервые заговорил по-ирокезски, и малыш от удивления затих.

— Ты говоришь… как мы? — спросил он, разглядывая странного человека своими большими глазами цвета покрывшегося льдом озера. — Кто же ты?

— Я твой отец!

От этих слов мальчик снова пришел в ярость.

— Не правда! Ты не мой отец! Мой отец — король! Мой отец самый могущественный из вождей всех племен, а моя мать…

Он вдруг осекся и, как все малыши на свете, заплакал навзрыд, протягивая ручонки к удаляв шейся деревне.

— Мама! — кричал он сквозь слезы. — Мама!

Не давай им меня увозить! Мама! Иди ко мне!

Иди ко мне!

Что-то случилось на берегу. Жиль в ужасе увидел, как стоявшая до тех пор на коленях женщина выпрямилась и бросилась в реку, безнадежно пытаясь догнать их лодку.

— Наэна! — выдохнул Жиль. — Господи, она же утонет! На проклятой реке быстрое течение, его и на веслах нелегко преодолеть.

— Нашел кому говорить! — буркнул Тим, налегавший изо всех сил на весла, борясь со стремительным течением. — Где-то здесь, наверное, бьет ключ…

Но Жиль его не слушал. Прижимая к себе плачущего и зовущего мать мальчугана, он с нарастающей тревогой следил за черной головой, терявшейся на глади широкой реки, за той головой, которую толкала вперед воля, готовая на все, вплоть до самопожертвования. Эта женщина не была настоящей матерью Тиканти, но сердце ее разрывалось от разлуки, словно мальчик был ей родным сыном…

Словно молния сверкнула в голове Турнемина, и он увидел в один миг, как тяжело будет маленькому светловолосому дикарю в тесной одежде, как трудно ему будет привыкать к новой, незнакомой жизни, вспоминая без конца о полной свободе и восхищавших его подвигах воинов, особенно рядом с мачехой вместо любящей матери. Жюдит, разумеется, примет ребенка, но любить его никогда не будет, а может, и не станет даже скрывать от него своей неприязни.

И в тот же миг Жиль услышал крик агонии:

Наэна уходила под воду. Она плыла изо всех сил, так что у нее заходилось сердце. Но женщина совсем выдохлась и начала тонуть… она тонула…

Жиль не размышлял и секунды. Солнце почти скрылось. Еще несколько минут — и будет поздно.

— Поворачивай! — закричал он Тиму.

И, схватив другое весло, принялся яростно грести к тому месту, где исчезла под водой голова Наэны. Бросив деревянную лопатку, он нырнул, который раз за сегодняшний день, и, к счастью, тут же наткнулся на безжизненное тело женщины, медленно опускавшееся на дно. Одним рывком он нагнал ее, схватил за обе руки и, мощно работая ногами, устремился вверх, к воздуху.

Она потеряла сознание, но наглотаться воды еще не успела. Оказавшись на поверхности, она сразу же неровно и судорожно задышала.

«Вовремя я!» — подумал Турнемин и повернул к деревне, где на берегу снова начала собираться толпа. Через несколько минут он уже был на суше и стал громко звать женщин, чтобы они помогли ему вынести Наэну на берег.

Когда же и он сам вышел из воды, то увидел, что Тим вместе с ребенком и лодкой тоже тут.

Женщины положили несчастную на оленью шкуру и пытались помочь ей срыгнуть воду. Потом ей принесли дымящийся сосуд и заставили из него выпить. Через некоторое время Наэна открыла глаза, посмотрела на склонившихся над ней людей и заплакала.

— Почему я не умерла? Тиканти! Его увезли!

Навсегда увезли…

Но Жиль уже подошел к Тиму и взял у него из рук мальчика. На минуту прижал его к сердцу и, нежно и горячо целуя, сказал:

— Прощай, малыш! — В голосе его звучали сдерживаемые слезы. — Прощай!

И отдал сына в руки женщины, чье лицо мгновенно озарилось счастьем, отчего Жилю стало больно и вместе с тем отрадно. Тиканти, которого никто уже не станет звать Оливье, прижался к ней с доверчивостью ребенка. Он снова чувствовал себя дома.

Сквозь слезы радости, бежавшие по ее нежному лицу, Наэна смотрела на чужеземца с обожанием.

— Ты возвращаешь мне его? Правда? И больше не увезешь?

— Нет, Наэна… Я не могу разбить сердце матери. Он останется твоим сыном. Передай Сажающему Маис, своему супругу, что я пришлю дорогие подарки и много золота, чтобы ты и ребенок жили в роскоши, как настоящие господа, а еще передай, что я не сомневаюсь — он сделает из мальчика настоящего воина, это нетрудно, но пусть не учит его мучить своих белых братьев.

Только при таком условии я оставляю его тебе.

— Обещаю! — раздался низкий голос, и к берегу, уже погрузившемуся в темноту, поднесли Корнплэнтера на носилках. Несколько воинов держали зажженные факелы. — Желаешь ли ты остаться сегодня на ночь у моих костров? Скоро совсем стемнеет. Запомни, когда бы ты ни пришел, тебя всегда здесь примут как брата.

— Спасибо, что предлагаешь мне свое гостеприимство, но нет, я предпочитаю немедленно двинуться в обратный путь. Может быть, когда-нибудь я и появлюсь еще в твоем стане. Я буду молить Господа, чтобы он даровал тебе быстрое выздоровление… Ты — великий вождь! Тиканти прав.

Жиль отвернулся и, даже не взглянув на мальчика, которого баюкала на руках счастливая Наэна, побежал к бесполезному в такой темноте каноэ — Тим уже вытащил его на берег, — достал из него одежду и быстро начал натягивать ее — он только сейчас ощутил, что абсолютно наг и что холод пронизывает его до костей. Потом, схватив мушкет и походный мешок, размашистым шагом двинулся к лесу, ни разу не оглянувшись на деревню, где он оставлял кусочек своего сердца. Но, прежде чем Турнемин совсем удалился, до него донесся изнуренный голос Сажавшего Маис, усиленный бронзовым рожком:

— Иди с миром, сын птицы, глядящей на солнце! Ребенок будет знать, какого он рода.

Жиль на мгновение остановился, словно сраженный пулей, но потом, поправив мешок за плечами, снова зашагал, а за ним следовал необычайно молчаливый Тим. Он отлично видел две слезы, скатившиеся по небритым щекам друга, но разглядел он в красноватых отблесках со стороны деревни и улыбку, стиравшую потихоньку с лица Жиля боль.

Какое-то время они шагали молча, один за другим, по берегу отбрасывающей призрачный свет реки, смутно различаемой сквозь густые деревья. Жиль все пытался усмирить свою тоску, но безуспешно. Как могло случиться, что ребенок, от которого он так и не услышал ни единого приветливого слова, который не бросил на него ни одного благосклонного взгляда, так глубоко проник в его душу? Его теперешняя тоска ничем не походила на муки любви. Это чувство было сильнее и строже: Жиль понимал, что сейчас перевернулась последняя страница его молодости.

Он знал, что никогда не забудет маленького светловолосого дикаря, не пожелавшего даже сидеть у него на руках.

Друзья дошли до места своей последней стоянки, разожгли костер, в котором еще не успели до конца остыть угли, поели и легли, завернувшись в свои одеяла, но так и не произнесли ни слова.

Да и что тут было говорить.

НА ХОЛМАХ ГАРЛЕМА

Несколькими днями позже «Кречет», управляемый Жилем, завершил свое плавание по Гудзону и подошел к Нью-Йорку. За кормой резвились осетры и дельфины, а над мачтами кружили огромные стаи серых и белых голубей.

Чуть не впритирку к изящной бригантине в гавань входили бесчисленные суденышки с короткими широкими парусами; круглые пузики придавали им сходство с суетливыми наседками, а везли на них молоко, яйца, овощи, которым предстояло заполнить на следующий день голодные желудки нью-йоркцев. Между ними лавировали шлюпы из Олбани, груженные строевым лесом или мешками с пушниной. На большинстве из них трепетали под легким майским бризом голландские флаги, потому что из четырех тысяч жителей городка, расположенного вверх по течению от Нью-Йорка, большую часть составляли голландские торговцы, переселившиеся туда больше века назад, как только Нью-Амстердам стал Нью-Йорком и английский правитель заменил знаменитого Петера Стюйвезента, человека с деревянной ногой.

Следы недавней войны быстро стерлись, и вид на окрестности открывался просто чарующий.

Пейзаж слегка портили стены Пэлайседз из красного песчаника да скалистые склоны Хайлендза, в остальном же берега великой реки украшали нарядные фермы в окружении зеленых полей пшеницы и фруктовых садов в цвету, чьим ароматом был напоен прекрасный солнечный день.

— Клянусь бородой Пророка, шевалье, вы стали отличным лоцманом! — с одобрением воскликнул капитан Малавуан, когда изящный парусник, обогнув мыс Манхэттен и поднявшись по Ист-Ривер, с изумительной легкостью пристал прямо против Олд-Слипа. — Скоро вы и вовсе сможете обходиться без меня, — добавил он с грустью.

— Хороший рулевой — одно дело, а хороший капитан — совсем другое. Даже тому, кто прошел огонь, воду и медные трубы, не научиться за несколько недель покорять океан. Этот корабль, дорогой друг, не только мой, но и ваш, а когда я наконец обзаведусь своим поместьем, вам без конца придется водить его в дальние рейсы по моим поручениям. Если, правда, «Кречет» вам еще не надоел.

— Да это лучшее судно, каким мне когда-либо доводилось управлять. Вы смеетесь, шевалье? Если вопрос во мне, я умру у штурвала.

— Смею надеяться, что пока до этого дело не дошло, вы мне еще послужите. Но сейчас я схожу на берег. Раздайте матросам рома, и пусть немного разомнутся на берегу, не все, разумеется.

Оставив Тима следить за разгрузкой тюков с пушниной, которые тот забрал в Олбани у своего друга шотландского торговца Джона Аскина, Жиль в три прыжка спустился по трапу и оказался в порту. Стояла такая чудесная погода, что ему захотелось немного пройтись, а потом уже нанять экипаж в «Маунт Моррис».

Нью-йоркский порт становился с каждым днем оживленней. Кораблей в нем стояло великое множество, одни на якоре в акватории, другие, как «Кречет», у причала. На фоне синего неба красиво вырисовывались их мачты, натянутые фалы оснастки, реи с прикрученными парусами. Над судами кружили чайки, бдительно следя, не упадет ли за борт какая добыча. Суетились матросы, на нескольких кораблях шла разгрузка, один из них принадлежал работорговцу, из трюма на набережную перетекал поток изнуренных дорогой, жалких чернокожих — теперь их отправят в специальные бараки, где постараются придать живому товару более привлекательный вид к следующим торгам. Другие черные рабы, уже свыкшиеся со своим положением, таскали тюки, ящики и корзины, взваливали на плечи кадки и бочонки и грузили их на повозки. К берегу двигалась шлюпка с двумя чернокожими гребцами в зеленой форме, а в ней сидел ухоженный пузатый мужчина, явно важная персона.

Прогулочным шагом, словно степенный горожанин, возвращающийся к себе домой. Жиль прошелся по Пирл-стрит, свернул на Уолл-стрит, бывшую в те времена одновременно административным центром и жилым кварталом — несколько жилых особняков, выстроенных в том стиле, который предпочитают в Джорджии, подставляли солнцу свои фасады с пилястрами. Другие, сложенные из красного кирпича, с высоким коньком на манер фламандских домов, напоминали о Голландии. А в глубине сквозь ветви садовых деревьев проглядывала колокольня церкви Святой Троицы.

В этот предзакатный час Уолл-стрит выглядела очень привлекательно: по ней катили красивые экипажи, в основном английского происхождения, прогуливалась публика. И мужчины и женщины, по крайней мере те, что принадлежали к высшему обществу, были одеты не менее элегантно и модно, чем в Лондоне и Париже. На женщинах — пышные юбки из атласа или парчи, широкополые шляпы, изукрашенные перьями, цветами и кружевом. Лошади, запряженные в экипажи, тоже были все как на подбор, красивые и ухоженные.

На мгновенье Жиль чуть не соблазнился мыслью поселиться в этом оживленном городе, которому, без сомнения, суждено было большое будущее. Стоит ли, в самом деле, так цепляться за Соединенные Штаты? Не послушаться ли совета Тима и не купить ли, к примеру, земли вдоль Бродвея, а потом не нанять ли того французского архитектора, о котором только и речи в Америке, интенданта Ланфана, бывшего борца за независимость, занятого ныне перестройкой Сити-Холла, мэрии Нью-Йорка, — Турнемин как раз только что прошел мимо строительной площадки. Ну а дальше можно будет заняться вместе с Тимом торговлей мехами или увлекательной игрой на бирже.

Перед строящимся зданием собралась толпа народу, но Жиль с отвращением отвернулся: у позорного столба была привязана женщина в изодранных лохмотьях. Столб, возле которого бичуют злоумышленников, и виселица являются неотъемлемой принадлежностью любой мэрии цивилизованного города. Так какая же, по сути, разница между Сити-Холлом в Нью-Йорке и Гревской площадью в Париже? В этой стране, претендующей на звание свободной, точно так же, как в старых европейских монархических государствах, все было направлено на то, чтобы задавить человека. Может, даже больше, чем в Европе: в Париже, по крайней мере, ни разу не выгружали на набережной Сены закованных в кандалы рабов. Правда, чернокожих невольников часто можно было видеть в Нанте, но там их только пересаживали для доставки на Карибские острова, в Луизиану или еще куда-нибудь на побережье Америки. Да что говорить. Старый Свет, Новый Свет — они стоили друг друга…

Наконец Турнемин взял экипаж и покатил к холмам Гарлема. Пора было посмотреть, как там поживали его домочадцы, даже если он, что очевидно, не горел желанием ехать в «Маунт Моррис», недаром же ему вдруг так захотелось прогуляться пешком среди особняков из красного кирпича, белого камня, дерева, дыша пылью.

После города, особенно той жестокой сцены, которую ему пришлось наблюдать, природа показалась Жилю чистой и прекрасной. Он вдоволь налюбовался пейзажем — до «Маунт Морриса» было семь с половиной миль, и лошадь шла спокойной неторопливой рысью. Пыль осталась позади, и он полной грудью вдыхал ароматы сена и клевера — именно они сменили, едва экипаж проехал последние кварталы Нью-Йорка, запах рыбы и солода из большой пивной на Гудзоне и кожевенных заводов на Ист-Ривер, от которых в городе скрыться было невозможно.

Уже почти стемнело, когда коляска въехала в поместье и покатила по длинной аллее, усаженной липами и ольхой, ведущей на вершину холма: там она раздваивалась, опоясывая дом кольцом. И на этом самом кольце яблоку негде было упасть от множества всевозможных экипажей.

Жиль нахмурился, оглядывая прекрасное сооружение из розового кирпича, где во время битвы в Верхнем Гарлеме останавливался на несколько дней Вашингтон, — белый фронтон и колоннада придавали ему особую торжественность. Из всех распахнутых по случаю теплого дня окон лились потоки света, слышались голоса и приглушенная музыка.

— Кажется, здесь праздник, сударь. Что прикажете делать? — спросил кучер: его ввела в заблуждение форма моряка на Жиле, и он верно рассудил, что для такого случая лучше бы одеться по-другому.

— Остановите! — рявкнул Жиль. — Я сойду.

Спрыгнув на землю, он бросил кучеру золотой.

Тот, весьма довольный платой, поймал монету на лету, а Турнемин тем временем направился к дому, чувствуя, как закипает в нем гнев, и старался глубоко дышать, чтобы сдержать ярость.

Возле главного крыльца Дэвид Хантер, сторож и дворецкий помогали выходить из кареты какой-то даме; из-под пышных оборок розового атласа показалась ее крошечная ножка. Дама ступала так осторожно, словно была сделана из тонкого фарфора, и засыпала слугу и своего спутника — мужчину во фраке из великолепного кремового шелка и очаровательном бледно-голубом жилете, наставлениями о том, как не помять платье и не испортить туфельки, пока те с похвальным усердием пытались пропихнуть в несколько узковатую дверцу кареты настоящий воздушный шар ее платья цвета утренней зари.

Ни один из участников этой сцены не обратил внимания на Турнемина. Он взбежал по лестнице и очутился в прихожей, по которой сновали с подносами, уставленными бокалами, чернокожие слуги. Жиль видел их впервые.

Первое знакомое лицо, которое повстречалось Жилю, была Анна Готье. В строгом черном шелковом платье, в чепце и белом кружевном воротничке, она стояла у входа в подсобные помещения и распоряжалась обслуживанием гостей. Даже не заглянув в полную народу гостиную. Жиль направился прямо к ней.

— Что все это значит, Анна? — спросил он, едва сдерживая клокочущую в груди ярость. — Что это за люди?

Узнав Жиля, женщина тихо вскрикнула, взглянула на него с радостью и, как показалось Турнемину, с облегчением, однако ответила спокойно и почтительно:

— Это все друзья госпожи. У нее сегодня прием.

— Прием? В самом деле?.. Значит, она уже не на смертном одре, как меня уверяли?

Анна едва заметно грустно улыбнулась.

— Вы, господин Жиль, уехали отсюда больше месяца назад. С тех пор произошло много всякого… к сожалению!

— К сожалению? Что вы хотите сказать? Но сначала ответьте, где остальные? Пьер, Понго, Розенна… Мадалена?

Губы Жиля произнесли имя девушки с нежностью, которой он был не в силах скрыть, само его звучание наполняло Турнемина неизъяснимой радостью.

— Они на заднем дворе. Госпожа поручила Мадалене заниматься бельем, так что в доме ей нечего делать, тем более во время праздника. Пьер и Понго на конюшне. Госпожа считает, что деревянная нога — зрелище не для чувствительных дам, а уж индеец и вовсе напугать их может…

— Как же Розенна допустила? Это какое-то безумие! Где она?

Глаза Анны наполнились слезами. Она вдруг опустила голову, отвернулась к стене и достала платочек.

— В чем дело? Где Розенна? — продолжал настаивать Турнемин, его внезапно охватила тревога.

— Господин Жиль… Она умерла! Уже почти три недели прошло… Розенну нашли в саду, возле реки, а голова ее лежала на большом окровавленном камне. Прошел дождь. Земля была мокрая, скользкая… Она и упала, должно быть.

Пойдемте! Сюда… Идите за мной.

Жиль так побледнел, что Анна испугалась, как бы он не рухнул без сознания к ее ногам. И, схватив его за руку, она потащила его в служебную часть дома, к каморке, служившей кладовой, откуда можно было выйти прямо в сад. Он не сказал ни слова и послушно следовал за ней, как несчастный ребенок, придавленный невыносимой болью, разрывавшей ему сердце. Розенна!

Старушка Розенна! Ее тепло и нежность дали Жилю то, чего не смогла дать злопамятная холодность его настоящей матери. Она любила его и защищала, его, незаконнорожденного, в которого тыкали пальцем, в которого и камнями бы швыряли, если бы не два ангела-хранителя с их нежной заботой: аббат Талюэ и Розенна…

Усевшись на мешок с кофе, чей прекрасный аромат наполнял кладовую. Жиль с болезненной страстью погрузился в воспоминания детства, овеянные образом отважной и неунывающей кормилицы. Но он ничего не видел и ничего не слышал, кроме рыданий маленького мальчика, который оставался жить где-то в глубинах его души…

Сам он заплакать не мог, даже если бы захотел.

В час, когда он узнал о потере одного из самых дорогих людей. Господь отказал ему в благословенном даре слез, словно ничто не должно было размягчать стук комков пересохшей земли в его сердце.

Жжение на ладони вернуло его к реальности.

Анна, испугавшись окаменевшего лица Жиля, побежала за кофе и теперь, вложив чашку ему в руку, пыталась поднести ее к губам Турнемина.

— Выпейте, господин Жиль, вам станет лучше! Пресвятая Анна! Не человек, а привидение.

Пресвятая Анна! — к ней взывали все женщины Бретани. И Розенна тоже. Сколько раз Жиль слышал, как кормилица поминала святую по самым разным поводам: в горячности и гневе, в удивлении и радости… Как приятно снова услышать эти слова!

Он с благодарностью поднял на Анну помертвевший взгляд, впрочем, в нем уже загорелся огонек жизни. Влага собралась и обратилась в слезу, единственную слезу, скатившуюся к жесткой складке у рта, но она освободила Жиля от подспудного желания умереть. Он потерял почти одновременно сначала сына, потом ту, что заменила ему мать, и страшная усталость охватила его.

Турнемин машинально проглотил кофе. Крепкий, ароматный, обжигающий, он был, словно животворный ручеек. И теперь Жиль снова стал воспринимать окружающее. Он снова мог видеть, чувствовать, слышать. Жалобный плач маленького мальчика удалялся.

Анна увидела, что к посеревшему загорелому лицу хозяина прилила кровь, и с облегчением вздохнула. Предложила ему поесть, но он отказался от пищи взмахом руки.

— Где ее похоронили? — спросил Жиль глухо. — Надеюсь, не в этом чужом саду?

— Нет, что вы! Недалеко отсюда, на холмах, стоит маленькая католическая часовенка, где служит старик аббат. Там и кладбище есть, а священник, по счастью, бретонец. Розенна почти что дома оказалась.

Жиль одобрительно кивнул. Мозг его снова заработал, стали возникать вопросы. Как могла Розенна, привыкшая карабкаться по скалам и крутым утесам родной Бретани, поскользнуться на безобидном с виду склоне, да так сильно, что разбила голову о камень? Она уже была не молода, но дай Бог каждому такие крепкие ноги и такой острый глаз. Любой мог убедиться в этом во время тяжелого плавания в океане…

Дверь приоткрылась и звуки игривого менуэта, залетевшие в кладовую, словно пилой провели по натянутым нервам Жиля. Показалась голова Фаншон в кокетливом чепце с бантиками.

— Госпожа Анна, — произнесла горничная с упреком, — хозяйка велела передать, чтобы вы немедленно вернулись на свое место и что она требует…

Девушка замолчала» глаза ее вдруг округлились. Анна отошла в сторону, и камеристка увидела все еще сидевшего на мешке Жиля. Он тут же поднялся и словно заполнил собой крошечную кладовую.

На лице горничной расцвела счастливая улыбка.

— О! Это вы, хозяин! — воскликнула она. — Какое счастье!

Он не ответил на приветствие. И сурово, сдерживая гнев, приказал:

— Приведите сюда немедленно свою хозяйку!

Скажите, я жду ее…

— Но, господин шевалье, вечер в самом разгаре. Госпожа так занята и…

— Делайте, что приказано. Иначе я сам ее приведу, и, уверяю, это произведет неблагоприятное впечатление на неведомо откуда взявшихся друзей вашей хозяйки. Черт возьми, немного же ей понадобилось времени, чтобы собрать такую толпу.

— О, это как раз несложно. Она всего лишь приняла ответное приглашение госпожи Ливингстоун, навестившей ее по-соседски. Недели не прошло, как весь Нью-Йорк лежал у ног госпожи де Турнемин, совсем как…

Она прикусила язык, поняв, что сморозила глупость, вспомнив сомнительные времена Фоли-Ришелье, но Жиль уже все прекрасно понял.

Он схватил Фаншон за плечи, развернул ее к двери и выставил со словами:

— Вам сказано привести хозяйку, а ваши рассуждения мне неинтересны! Быстро!

Вскрикнув от испуга, Фаншон исчезла. А мгновение спустя маленькая кладовая, полная запахов кофе, ванили и корицы, осветилась: в нее вступила Жюдит, в платье из очень светлого перламутрово-серого и розового атласа, расшитого жемчугом, и с жемчужными нитками в собранных в высокую прическу каштановых волосах.

Ничто в ней больше не напоминало ту бледную, изможденную, хрупкую женщину, которую вынесли шесть недель тому назад с палубы «Кречета» на набережную Нью-Йорка. Глазам Жиля предстало ослепительное грациозное создание. Ее властная красота светилась дерзким нимбом, со всей утонченной элегантностью Версаля.

К ней вернулся блеск Царицы Ночи, но ее очарование заиграло новыми красками. Теперь на ум приходил скорее молочно-прозрачный рассвет, когда над горизонтом поднимается алое солнце — совсем нетрудно

представить, как Жюдит очаровала весь Нью-Йорк: ей достаточно было появиться…

Странно, но Турнемина совсем не тронула эта красота, хотя когда-то он только что не боготворил ее. Даже напротив, она неприятно поразила Жиля, словно в ней было что-то неприличное.

Смерив супругу ледяным взглядом, от крошечных туфелек до блестящих кудрей, он спокойно заявил:

— Даю вам, сударыня, десять минут, чтобы очистить дом от всей этой толпы.

Голос звучал резко и так презрительно, что Жюдит покраснела.

Приподняв подбородок, она поглядела на Турнемина с такой же холодностью и таким же презрением и пожала плечами.

— Что за глупость! — почти не разжимая губ, процедила она. — Здесь собрался цвет общества Нью-Йорка. Вы желаете выглядеть мужланом, каким были когда-то, или солдафоном, каким стали теперь?

От звонкой пощечины щека ее покраснела, и она тут же опомнилась.

— Я желаю выглядеть, — прогремел голос Жиля, — как хозяин дома, в котором траур. Если я правильно понял, и трех недель не прошло, как умерла Розеина…

Жюдит не так легко было сломить. Она поднесла ладонь к горевшей щеке, но не утратила горделивого вида. Снова передернув перламутровыми, как ее платье, плечами, она усмехнулась.

— И что с того? — произнесла Жюдит высокомерно. — С каких это пор в доме объявляют траур по случаю смерти прислуги?

— Розенна для меня никогда не была прислугой. Она была мне матерью. Я любил и уважал ее, как настоящую мать. Может, я и в самом деле мужлан, как вы изволили выразиться, но меня это устраивает. Это и земля, и ежедневный труд, и уж в любом случае лучше быть мужланом, чем шлюхой. Не знаю, что стали бы думать о вас ваши блестящие… новые друзья, узнай они, каким увеселениям предавалась та, которую в Париже звали Царицей Ночи…

Жюдит побледнела от оскорбления, и на щеке ее проступили следы пальцев Жиля. Глаза наполнились слезами, но они не вызвали жалости Турнемина, пылавшего гневом тем сильнее, что к ярости примешивалось разочарование: увозя жену в Америку, он искренне надеялся, что она будет вести себя достойно, и оба они смогут начать жизнь заново, вопреки злосчастным воспоминаниям, которые она хранила. Теперь же Турнемин убедился, что этому не суждено сбыться — молодая женщина продолжает вести себя, как прежде. Она была ему врагом и хотела заставить его дорого заплатить за то, что он разрушил ее жалкий роман с лже-Керноа…

А потому его не тронул ее жалобный стон:

— Как вы можете так обращаться со мной?

Если я действительно вам жена, о чем вы без конца твердите, ведите себя соответственно.

Жиль резко ответил:

— Сначала вы научитесь себя вести! Вспомните хотя бы, чему вас учили до того, как вы стали содержанкой проходимца. Ни один уважающий себя бретонец не станет устраивать в доме праздник через три недели после того, как в него заглянула смерть, преисподняя мстит тем, кто не умеет достойно переживать утрату. Вы уже совсем не боитесь призраков? — спросил он с сарказмом.

Жюдит поспешно перекрестилась и взглянула на него с ужасом.

— Ради Бога, замолчите!

— Так повинуйтесь! Я уже сказал, через десять минут все эти люди должны покинуть дом.

Вы умеете так грациозно падать в обморок посреди гостиной. Вам не составит труда.

Достав из кружевного рукава крохотный платочек, Жюдит приложила его к глазам.

— Дайте мне немного больше времени, прошу вас. Подумайте только, это цвет местного общества. Нужно ладить с этими людьми, если вы собираетесь здесь жить.

— Не собираюсь. Дом я снял. Но не купил. Через несколько дней мы будем уже далеко отсюда.

Так что мнение ваших дорогих гостей теряет вес на глазах, не правда ли? Итак, у вас десять минут. И ни минутой больше, иначе я сам займусь их выдворением, чутье мне подсказывает, что у меня это получится менее ловко, чем у вас. И, завершая нашу беседу, сударыня, не могу не восхититься вашей красотой, она меня искренне радует, как и ваше скорое выздоровление.

Галантно поклонившись, он распахнул перед молодой женщиной дверь, поймав на лету ее удивленный и встревоженный взгляд. Она наверняка подумала, что несколько недель отсутствия сильно переменили этого парня — прежде он был таким застенчивым возлюбленным…

Волна незнакомого аромата, свежего и чувственного, коснулась его ноздрей, а пышная атласная юбка задела его ноги.

— Вы пойдете со мной? — спросила она с тревогой.

— Нет, разумеется. Я одет недостаточно элегантно для такого праздника, и у меня нет не малейшего желания знакомиться с вашими друзьями. Я войду в дом, когда там не останется ни души.

— Так вы будете ждать здесь?

— Нет. Отправлюсь к своим друзьям на конюшню — это место, по вашему мнению, больше всего подходит и им, и мне!

Однако он ушел не сразу, а сначала решил узнать, как пойдут дела, выслав Анну на разведку в гостиную. Вот сейчас раздадутся испуганные восклицания, а потом потерявшую сознание Жюдит понесут в спальню…

Но ничего подобного не произошло, наоборот, все вдруг затихло, раздавались лишь сдержанные шепотки, удаляющееся шуршание юбок, а затем послышались крики дворецкого:

— Карету госпожи Ливингстоун к подъезду…

Карету господина и госпожи Бреворт… Экипаж госпожи Ван Кортленд…

Трех минут не прошло, как вернулась Анна, она старалась сдержать улыбку на обычно суровом лице.

— Ну что там? — спросил Турнемин. — Госпожа удачно лишилась чувств?

— Нет, совсем другое! Хозяйка обливается горючими слезами и принимает соболезнования срочно покидающих ее друзей.

— Соболезнования? Что она им наплела?

— Она якобы только что узнала о смерти одного из своих братьев. И это подействовало гораздо лучше, чем если бы она упала в обморок: ведь тогда они стали бы ждать, пока хозяйке дома станет лучше, опорожняя по ходу дела ее буфеты и погреба.

— Отдайте лучше всю провизию беднякам. Их полно в порту.

Удовлетворенный, Жиль покинул дом и, пройдя задами, чтобы избежать встречи с разъезжающимися гостями, направился к конюшне из красного кирпича и дерева, тянувшейся по одну сторону хозяйского дома (по другую до войны находились бараки рабов).

Темная, теплая ночь с запахом свежей травы показалась ему раем после суеты, шума и яркого света праздника. Горе маленького мальчика, которое затмил на время гнев, снова вернулось. К нему примешивалось чувство, похожее на угрызение совести: он вырвал Розенну из родной почвы Бретани, выбросил на этот чужой берег, где она тут же умерла.

Если бы не его эгоизм, она была бы жива, си» дела бы себе в уголочке возле печи, грея ноги в теплой золе, вязала бы бесконечные жилеты и чулки, слушала бы росказни балагуров, а может, И сама бы рассказывала старые сказки… Разумеется, с тех пор, как Мари-Жанна Гоэло заколотила свой маленький домишко и, с удивительным безразличием бросив Розенну на произвол судьбы, ушла в монастырь Локмариа, старушка чувствовала себя страшно одинокой, хоть и были с ней рядом друзья. А потому с радостью откликнулась на предложение своего выкормыша ехать вместе с ним в Америку. Жиль же вез ее сюда прежде всего как воспитательницу для своего незнакомого пока сына, росшего в стане индейцев, но теперь он начинал думать, что руководствовался чисто эгоистическими побуждениями, срывая Розенну с насиженного места. Он просто хотел забрать с собой частичку собственного детства, все, что осталось от его семьи…

И вот теперь ни один малыш уже не сможет найти утешения в теплых объятиях Розенны, но, может, оно и к лучшему — ведь сыну Ситапаноки никогда не стать последним из Турнеминов…

Простучал запоздалый экипаж, и на «Маунт Моррис» опустилась тишина. Жиль глубоко вдохнул два-три раза свежий ночной воздух, резко смахнул слезы, которые все текли по щекам, вышел из своего укрытия и решительно направился к конюшням.

Понго Жиль обнаружил в деннике Мерлина, и у него полегчало на сердце, когда он увидел сразу двух своих лучших друзей. Индеец тщательно и заботливо чистил золотистые бока жеребца, а тот, узнав по шагам хозяина, вдруг повернул в его сторону голову и радостно заржал, обнажив большие зубы в подобии улыбки, в улыбке расплылось и бронзовое лицо Понго.

— Хозяин возвращаться наконец! — воскликнул он, также с облегчением. — Понго счастлива!

Они пожали друг другу руки, а Жиль заметил:

— Значит, в мое отсутствие ты счастлив не был…

— Ни счастлива, ни несчастна, только все идти наперекосяк. Слушать женщина для Понго тяжело.

— Не бойся, больше такое не повторится. Для начала я вышвырнул всех гостей, что наприглашала моя жена. Нечего им тут делать, и мне они не нужны.

Однако от колдуна из племени онондага не ускользнула горькая нотка, звучавшая в словах Турнемина. Он изучил хозяина, как самого себя, и никогда не ошибался, если речь шла о настроении Жиля.

— Плохо съездить к Великому вождю белых?

— Хуже не бывает. Земли на Роаноке оказались пустой мечтой, химерой. Кажется, мне подарили уже занятое поместье. О! Разумеется, мне предлагали взамен другие… далеко-далеко на Западе, там…

— ..где трудно сохранить скальп на голове.

Жаль! А… ребенок?

Жиль вкратце рассказал, что произошло в индейском лагере на берегу Освего. Он машинально, а может, для того, чтобы придать себе мужества для мучительных воспоминаний, тихонько оглаживал шелковистую голову Мерлина, а в больших глазах коня светилось что-то похожее на нежность.

— Я не смог разбить сердце этой женщины, Наэны, — завершил он свой рассказ. — Может, я не прав…

Рука Понго твердо опустилась на плечо Турнемина.

— Нет, — ответил он сурово. — Твоя права.

Плохо отрывать ребенок от тех, кого он считает своя семья.

— Теперь и я чувствую, что поступил правильно, ведь теперь здесь нет Розенны, некому было бы им заниматься. А я для того и привез ее из Франции. И вот…

Ценой большого усилия ему удалось удержать набежавшие вновь слезы. Понго видел, как сжался кулак Жиля, захватив гриву жеребца, и услышал, как зазвучало в его словах отчаяние:

— Какая глупая случайность! Нелепость! Несмотря на преклонный возраст, Розенна еще дай бог как бегала по горам, и в тину не проваливалась, и белье могла разостлать на берегу, не упав в воду. И вдруг, из-за какой-то грязи…

— Не грязь есть причина! — решительно отрезал Понго. — И не камень… по крайней мере тот, где лежала старая женщина.

— Что ты хочешь сказать?

— Не случайность. Убивать.

— Что?

В тишине конюшни слово прозвучало как выстрел. Жиль все еще недоверчиво посмотрел при свете керосиновой лампы, освещавшей денник, на бронзовое лицо друга. Никогда оно еще не выглядело таким угрюмым. И еще ему показалось, что индеец смотрит на него с жалостью.

— Понго! — проговорил он с тревогой, почти умоляюще. — Ты понимаешь, что говоришь?

У… убили? Значит, кто-то…

— Старая женщина убивать, да.

— Но это бессмысленно. Кто мог ее убить? И за что?

Индеец покачал головой.

— Кто? Почему? Понго не знать. Но Понго знать, чем.

— Так говори же!

Вместо ответа Понго выразительно раскрутил над головой невидимое оружие. Жиль сразу понял, о чем речь.

— Праща?

— Понго не знать название на твой язык. Служить, чтобы бросать камни.

— Значит, точно, праща. Но если ты не знаешь убийцу, откуда тебе известно, чем ее ударили?

— Пойдем! Понго показать…

И, сняв одну из висевших в конюшне ламп, правда, прикрутив фитиль, чтобы света не было заметно из дома, индеец повел Жиля наружу.

Ночь была достаточно светлая, они спокойно прошли через весь парк и направились по длинной тропинке, которая вела к реке Гарлем, мягко спускаясь от самого так называемого сада через луга.

— Зачем Розенна пошла к реке, ты знаешь?

Белье полоскать? Гулять?

— Может, гулять, но не полоскать. Белье нет.

Уходить очень рано утром. Еще теплая, когда нашли.

— Кто ее нашел?

— Как раз девушки идти стирать белье… Стой!

Здесь.

Они подошли к самому берегу. Тут были сколочены мостки, на которые вставали коленями женщины, стирая белье. Подкрутив посильнее фитиль лампы, Понго указал Жилю на большой плоский камень, вросший в землю прямо на дороге к реке.

— Смотри, — сказал он и присел, чтобы удобней было объяснять. — Камень плоская. Если старая женщина сюда падать, она разбить затылок.

— Правда твоя. А разве случилось по-другому?

— У старая женщина рана тут. — Индеец показал свою макушку. — Она лежать на камень, и кровь течь. Но кровь течь и там, — добавил он, указывая место на лугу с другой стороны от дороги, метрах в двух от камня.

— Ты хочешь сказать, что ее убили, а потом перетащили сюда, положив голову на камень?

Понго кивнул в знак согласия и продолжил:

— Трава поднимать, кровь стирать, где убивать, но Понго заметить слабый след и мало-мало кровь на трава. Было так!

Они замолчали. Удрученный Жиль пытался привести в порядок свои мысли, потому что все вдруг вокруг него приобрело необычное, странное значение. Понго был прав, ни малейшего сомнения, что Розенну убили именно так, как он показал. Кто-то убил. Но в таком случае кто именно? Как могла эта добрейшей души женщина приобрести за столь краткий срок смертельного врага? Если только какой бродяга осмелился? Но зачем? У Розенны сроду с собой не было ни гроша, а в таком возрасте вряд ли она соблазнила бы насильника. Может, обознались? Нет, это уж совсем невероятно. И главное, что делала Розенна на рассвете в доброй полумиле от дома, на самом берегу реки?

Не найдя ответа ни на один из вопросов. Жиль, вполне естественно, обратился с ними к Понго, только что доказавшему свою прозорливость.

Убийца, пытаясь представить свое преступление как несчастный случай, не учел сверхъестественного умения индейцев обнаруживать следы.

— Как ты думаешь, — спросил он краснокожего друга, — кто мог совершить это ужасное злодеяние? Бродяга? Кто-нибудь из слуг, с кем Розенна, возможно, повздорила? Она никогда не держала язык за зубами и все на свете замечала.

Не исключено, что она застала кого-то за кражей, и вор потом завлек ее сюда под каким-нибудь предлогом.

Понго покачал головой.

— Моя не знать. Знать только одно: убила женщина.

— Жен… женщина? — пролепетал ошарашенно Жиль. — Откуда ты взял?

Колдун указал на купу деревьев невдалеке, на склоне холма.

— Моя искать и найти следы там, за деревьями. Не мужчина. Очень маленькие. И еще… найти вот… зацепилась за куст.

И Турнемин увидел при свете лампы на коричневой ладони крохотный кусочек кружева. Он взял его, принялся крутить в пальцах с отвращением; ужас, граничащий с паникой, охватил его.

Тонкое, нежное кружево стоило слишком дорого для прислуги. Он с яростью отбросил прочь пришедшую ему в голову догадку.

Сунув невесомое вещественное доказательство в карман, он буркнул:

— Давай теперь вернемся. Хватит с меня на сегодня волнений. Завтра я постараюсь выяснить, кому принадлежит это кружево. Спасибо тебе, дружище Понго! Благодаря тебе я найду убийцу Розенны, и она заплатит за свое злодеяние, клянусь собственной жизнью, заплатит, даже если это моя…

Он замолчал, не в силах произнести вслух страшное подозрение, хотя здесь, в темном пустынном месте, его никто, кроме Понго, не слышал.

Они молча повернули назад к дому, но, карабкаясь по пологому склону холма, увенчанного величавым «Маунт Моррисом», Турнемин не переставал перебирать возможные варианты. Цепкая память воскресила не столь давнюю картину: Розенна стоит в кают-компании «Кречета» с будто вырубленным из дерева лицом, на которое свечи бросают зловещие тени; она сложила руки на груди и, словно языческая жрица, требует примерного наказания для Жюдит, носящей имя Турнемина, но скрывающей в своем чреве плод подлой любви.

«В наши времена женщину, нарушившую свой супружеский долг, топили в море. Никогда Турнемины не позволяли той, что забыла собственную честь, явить свету плод греха… даже если ей оставляли жизнь.»

Воспоминание было таким ясным, словно ночной ветерок донес до Жиля горькие, суровые слова старой бретонки. Могло ли так случиться, чтоб, вопреки его запрету, Розенна все же попыталась как-то навредить Жюдит, и та, узнав об этом, захотела избавиться от опасного соседства и подстроила несчастный случай.

У Жюдит де Сен-Мелэн, как и у него самого — при том что непроходимая бездна разделяла незаконнорожденного ребенка и девочку из благородной семьи, — детство было далеко не счастливым, она провела его в мрачном замке «Ясень».

Росла рядом с двумя мальчишками, грубыми и неотесанными, сама по себе, как сорная трава, пока не попала в монастырь в Эннэбоне. Бегала по лугам и лесам, лазила по деревьям, и вполне может быть, братья-дикари, Тюдаль и Морван, научили девочку пользоваться пращой… Шагая к дому, чьи белоснежные колонны и портал казались в ночи развалинами древнегреческого храма, Жиль чувствовал, как на душу ему ложится тяжесть, а тело сковывает усталость, словно он неделю не отрывался от весел на галерах, а все потому, что размышления понемногу почти переходили в уверенность: Тюдаль и Морван были бандитами, убийцами, разве не могла Жюдит тоже отчасти унаследовать неведомо от кого преступные наклонности? В это трудно поверить, памятуя о несчастной, но достойной и благородной смерти ее отца, но кто скажет с уверенностью, какие темные силы передаются нам с кровью от дальних-предальних предков? Разве сам он не удивлялся порой собственным неистовым порывам, так мало походившим на наследство жестоких корсаров — сеньоров замка Лаюнондэ?

У крыльца друзья расстались. Понго с радостью повернул к конюшне, где у него был свой закуток; он ни за что не хотел войти вслед за хозяином в дом, впрочем, в доме жили только женщины. Под колоннами Турнемина поджидал Хантер.

— Господин будет еще выходить или можно запереть дом? — спросил он уважительно.

— Можете закрывать. А скажите-ка, друг мой, где миссис Хантер? Я, кажется, ее так и не видел.

— Она уехала на несколько дней. У ее сестры в Кармеле родился седьмой ребенок. Госпожа де Турнемин любезно позволила ей заняться шестерыми старшими, поскольку госпожа Готье великолепно справляется с хозяйством и вполне может заменить мою жену.

— Стало быть, все замечательно. Спокойной ночи, Хантер. Завтра мы с вами посмотрим вместе книгу расходов, раз миссис Хантер нет дома.

— Я к вашим услугам, господин шевалье. Желаю вам спокойной ночи. Госпожа Готье поручила мне передать, что ваша комната готова.

Анна уже сама поджидала его на верху лестницы с подсвечником в руке. Молча прошла, показывая дорогу Жилю, в просторное помещение, занимавшее один из углов дома, окинула его еще раз взглядом, чтобы убедиться, что все в порядке, поставила подсвечник на стол, за которым, возможно, работал сам Вашингтон, слегка присела в реверансе и направилась к двери. Но Жиль остановил ее, прежде чем Анна успела переступить порог.

— Только одно слово, Анна. Какую комнату занимает моя супруга?

— Ту, что находится в конце коридора… как раз напротив вашей.

— Она сама так решила? Я имею в виду, комнату для меня выбрала жена?

Анна Готье заметно смутилась, отвела глаза, но не ответить не могла:

— Это было ее распоряжение.

— Прекрасно. В таком случае, отправляйтесь к ней и скажите, что я сейчас приду. Раз она вновь обрела цветущее здоровье, нет никаких причин для… как бы получше выразиться, раздельного проживания.

Анна покраснела до корней волос. Неприличный подтекст сообщения, которое она должна была передать Жюдит, ставил ее в неловкое положение, но Жиль сознательно стремился дать жене публичный урок, он знал, как оскорбит гордячку ультиматум на манер Людовика XIV. Однако Анна была не из тех, кто оспаривает приказы хозяина, какими бы странными они ни казались, она лишь вяло проронила: «Хорошо, господин Жиль…»

— А вы, Анна, где живете? На третьем этаже?

— Нет. Миссис Хантер очень полюбилась моя Мадалена, и она поселила нас в своем домике.

Это…

— ..гораздо приятнее, я вас прекрасно понимаю, — с улыбкой сказал Жиль. — Ну что же, спокойной ночи, Анна. Отдыхайте…

Оставшись один. Жиль разделся и занялся вечерним туалетом. Анна позаботилась решительно обо всем — она даже наполнила горячей водой медную ванну, занимавшую чуть ли не всю ванную комнату рядом со спальней. Такая услужливость заставила Турнемина улыбнуться: хорошо же он, видно, пропитался дымком индейских костров, если нос уважающей себя экономки не смог перенести такого запаха. Окунувшись в ванну, Жиль почувствовал, что Анна щедро добавила в воду розовой эссенции: он терпеть не мог, когда розой пах мужчина, хотя с самим этим запахом у него были связаны воспоминания о восхитительном теле графини де Бальби.

Так что Жиль не стал засиживаться в пахнущей женщиной воде и постарался отбить аромат розы марсельским мылом и гаванской сигарой, которую он закурил, едва выйдя из ванны. Потом, чтобы соблюсти чувство меры, он полил себя духами Жан-Мари Фарина — парфюмера из Кельна, а аромат дыханию решил придать хорошим глотком рома — его жидкое пламя пролилось ему в горло живительной рекой, немного отогрев заледеневшее сердце. Теперь его комнату наполнял дух тонкого табака, придававший незнакомому помещению атмосферу тепла и уюта, которых не было прежде, несмотря на все усилия Анны.

Слегка подкрепившись, Жиль стал думать, во что одеться для встречи с супругой, которая, как он догадывался, покладистости не проявит. В конце концов он выбрал самое простое — накинул просторный халат из черного бархата, отделанный золотым шнуром, даже не перебинтовав раненную в бою с Корнплэнтером руку. Впрочем, рана уже закрылась и зарубцовывалась нормально. Сунув ноги в домашние туфли. Жиль тщательно расчесал свои белокурые густые волосы, завязал их сзади черной лентой и, окончив таким образом приготовления, взял свечу и вышел из комнаты. Однако прежде он переложил из кармана матросской куртки в карман халата крохотный кусочек кружева.

Коридор был погружен в темноту, лишь из-под двери напротив просачивалась полоса мягкого света. Турнемин направился прямо к ней, коротко стукнул один раз и, не дожидаясь ответа, вошел.

Жюдит, все еще в бальном платье, сидела возле туалетного столика, а Фаншон распускала ее великолепную прическу. Взяв в каждую руку по щетке, горничная проводила ими по длинным прядям цвета теплой карамели, и те с каждым движением расчески становились все более блестящими.

Появление Жиля не смутило женщин. Фаншон не отрывала глаз от своего занятия, погрузив руки в красное золото волос хозяйки, она даже не повернула головы, но Жиль заметил, как задрожали, сдерживая волнение, ее губы. Жюдит тоже даже не шелохнулась, а с насмешливой улыбкой на прелестных устах проговорила:

— Как видите, я еще не закончила свои вечерние приготовления. Так что, дорогой мой, приходите попозже… гораздо позже, туалет занимает у меня страшно много времени. Хотя, может быть, у вас не хватит терпения ждать так долго и вы ляжете спать, что было бы вполне естественно, поскольку вы только что вернулись из утомительного путешествия…

— Пора уже знать, Жюдит, что терпением я не обладаю. По крайней мере, когда дело касается вас. Выйдите, Фаншон!

На этот раз девушка осмелилась взглянуть на него, глаза ее были полны слез. Она еле слышно пролепетала:

— Но, сударь, я еще не закончила.

— Вот именно! — дерзко поддержала ее Жюдит. — Камеристка мне еще нужна.

— Когда-то вы прекрасно обходились без помощи камеристок. Не беспокойтесь, я ее заменю.

Если бы не удивительные провалы памяти, вы бы вспомнили сейчас, как прекрасно я справляюсь с обязанностями горничной, дайте-ка мне щетки, Фаншон, и выйдите из комнаты, если не хотите, чтобы я выставил вас сам.

Руки у девушки оказались ледяные, но повиновалась она на этот раз без возражений. Направляясь к двери, Фаншон низко опустила голову, словно переживала поражение, и бросила на хозяина полный укора взгляд.

Когда Жиль сам принялся расчесывать волосы жены, Жюдит не шевельнулась; по-прежнему, очень прямая, она сидела на табурете, но в овальном, в золотой раме зеркале Турнемин видел, как полыхали огнем ее темные глаза. Он все водил и водил щеткой по длинным блестящим прядям, а Жюдит сжала зубы и губы и крепко сцепила ладони на коленях.

В комнате было абсолютно тихо. Слышно лишь, как потрескивали волосы под расческой. Жиль собирался немедленно расспросить Жюдит, что она думает о смерти Розенны, однако, перебирая ее шелковую огненного цвета шевелюру, он испытывал чувственное наслаждение и решил не торопиться, предпочитая предвкушать приятные события наступающей ночи. Он пришел сюда сегодня как муж, но не столько для того, чтобы заставить Жюдит выполнять супружеские обязанности, сколько для того, чтобы унизить ее, дать почувствовать свою полную над ней власть. Теперь же Жиль знал точно, что ни человек, ни дьявол не смогут ему помешать овладеть этой богиней — его женой, даже если ему придется взять ее силой, чтобы удовлетворить поднимавшееся в нем страстное желание…

Однако едва Жиль, отложив щетки, принялся за крючки, на которые застегивалось на спине платье, Жюдит спрыгнула с сиденья, словно ее ужалила оса, и скрылась за высоким креслом.

— Убирайтесь вон! — заскрежетала она зубами. — Выйдите немедленно! Вы мне не муж, а я вам не жена.

— Ну нет! Я не желаю больше слушать про вашего лже-Керноа. Не настолько же вы глупы, чтобы не понять…

— Я все поняла, но, говорю вам, я не ваша жена, потому что не хочу больше быть вашей женой, не хочу и никогда не буду! Какое мне дело: бандит он, мошенник или еще кто? Я люблю его, слышите? Я люблю его, а вас больше не люблю… если вообще когда-нибудь любила. И ваша любовь мне не нужна…

— Ас чего вы взяли, что я вас еще люблю? Я тоже вас разлюбил, голубушка, и не забивайте свою хорошенькую головку глупостями. Однако ни вы, ни я не можем разрушить союз, заключенный Господом: вы моя жена… и в данный момент я вас желаю.

Во всей этой резкой отповеди Жюдит, казалось, поразила одна лишь фраза.

— Вы меня разлюбили?

— Вот именно. Вы по собственному опыту знаете, что такое случается. Ведь не так давно вы сами столь без-тешно оплакивали мою смерть, что готовы были даже на убийство государыни, так велика была в вас жажда мщения.

— Но… как вы могли меня разлюбить?

Столько наивного тщеславия было в ее вопросе, что Жиль рассмеялся.

— Да очень просто. Я не люблю вас, потому что полюбил другую женщину.

— Кого? Судя по всему, вашу драгоценную графиню де Бальби?

«Вот она, женская натура, невольно подумал Жиль. — Сама твердит на все лады, что не любит его больше, но стоит появиться на горизонте призрачной сопернице, как в тоне появляется язвительность, чертовски смахивающая на ревность.»

— Позвольте вам заметить, вас это не касается. Здесь мы, как видите, вдвоем, и чувства друг к другу испытываем приблизительно одинаковые, так что, можно считать, квиты… если забыть, правда, что вы беременны от своего любовника, и здесь мне вас не догнать. Добавлю, одна ко, что, хоть вас и затягивают безжалостно в корсет, талия ваша уже не столь тонка. Беременность становится заметной, так что мне самое время заняться вами во избежание ненужных толков.

— Заняться мной? Что вы собираетесь делать? — закричала Жюдит, невольно прикрыв живот руками, хотя он и без того был достаточно защищен кринолином из ивовых веток.

— Что я собираюсь делать? Да ничего особенного, дорогая… Разве что спать с вами, пока это еще возможно… и приятно.

— Ни за что, слышите? Никогда! Я запрещаю вам до меня дотрагиваться.

— Посмотрим…

Спокойно подойдя к двери, он тщательно запер ее на ключ, сунул ключ в карман, и так сноровисто, что любой фокусник бы позавидовал, выскользнул из халата. Увидев Жиля обнаженным, Жюдит вскрикнула, но была так ошеломлена, что не сдвинулась с места. А Жиль бросился к ней, опрокинув на ходу кресло, за которым она пряталась, и оно с грохотом покатилось по ковру.

Молодая женщина снова ожила, лишь когда он схватил ее. Она принялась обороняться тем более отчаянно, что чувствовала превосходство супруга. Она извивалась, кусалась, царапалась, как взбесившаяся кошка, а он срывал с нее великолепное перламутровое платье, раздирая его на куски, рассыпая жемчуг, которым оно было расшито, по паркету. Разодранное на три части, платье полетело на пол, за ним нижние юбки, кринолин он снял, разрезав найденным на туалетном столике ножиком подвязки, затем та же участь постигла корсет, при этом он удерживал разъяренную женщину свободной рукой. И ногти и зубы Жюдит были бессильны против крепких, словно каменных, мышц Турнемина, ей казалось, что она сражается со статуей.

Вот и последний покров — очаровательная вышитая сорочка из тончайшего батиста — упал, а Жюдит по-прежнему кусалась и шипела. Плечи Жиля горели от ее царапин. Разозлившись, Жиль дотащил ее до одной из колонн красного дерева, поддерживавших большой муслиновый балдахин над кроватью, на ходу сорвал шнур, подвязывавший занавес, и, заведя руки Жюдит за колонну, крепко связал их, а потом, коленом раздвинув ее ноги, «вошел в нее с такой силой, что оторвал от земли, отчего она жалобно застонала, но его собственное страстное рычание быстро заглушило стоны женщины. Наслаждение обрушилось на него, как водопад, и выбросило на берег задыхающимся, с бьющим в ребра как колокол, сердцем.

Он чуть отстранился и посмотрел на Жюдит.

Сейчас она была похожа на юную христианку, привязанную к столбу пыток в ожидании львов.

Роскошные волосы падали ей на лицо, прикрывали частью тело, поражавшее красотой. Из-за приближающегося материнства груди ее чуть отяжелели и походили на прекрасные спелые плоды.

Талия, правда, стала менее тонкой, зато слегка округлившийся живот отливал перламутром. А как хороши были ее длинные ноги и золотистый курчавый треугольник в том месте, где они сходились!

В сердце Жиля шевельнулась былая нежность, ему стало стыдно, что он так грубо обошелся с женой, но, с другой стороны, столь яростное сопротивление должно быть наказано. Он снова подошел к ней, приподняв поток волос, открыл залитое слезами лицо, нежно поцеловал ее в губы и обнял.

Жюдит, словно только и ждала этой ласки, осела вдруг в его руках, и, по тому, как она стала сползать вниз. Жиль понял, что молодая женщина потеряла сознание. Он поспешно развязал ей руки, поднял, положил на постель и прижался ухом к сердцу Жюдит. Сердце билось ровно, может быть, только чуть быстрее, чем обычно, и это его успокоило. Обморок должен скоро пройти.

Жиль прилег рядом с женой и стал похлопывать ее по щекам, а как только она глубоко вздохнула и золотые ресницы дрогнули, он принялся умело ласкать ее.

Благодаря Ситапаноки, пылкой графине Бальби и собственной обостренной чувственности, Жиль был прекрасно осведомлен о тайнах женского тела. Так что он весьма успешно возбуждал вроде бы бесчувственную Жюдит, крепко сомкнувшую веки, хотя Жиль ощущал, как она отзывается на каждое ласковое прикосновение. Его руки и губы прошлись повсюду — от нежных холмиков грудей до сладких теней чрева, от распухших губ до шелковистых подмышек, и Жюдит понемногу ожила, затрепетала. Дыхание ее, сначала легкое, стало частым и прерывалось порой стонами наслаждения, перешедшими постепенно, благодаря его упорству, в животный крик радости. Великолепный инструмент любви, каким являлась Жюдит, исполнял сладострастный концерт в умелых руках Жиля.

Вполне естественно, вид восхитительного женского тела, которое проснувшаяся чувственность заставляла принимать на разоренной постели прелестные бесстыдные позы, бесконечно сменявшие одна другую, не мог не пробудить вновь желания и у Жиля, но теперь Жюдит спокойно лежала в его объятиях. Жиль старался сдерживаться, чтобы дать жене время окончательно прийти в себя, но вдруг почувствовал, что она задвигалась. Нежная ручка скользнула по его животу, потянула к себе, и Жюдит сама направила его, все так же не открывая глаз, впилась губами в его губы, между тем как бедра ее уже начали свой неистовый танец.

Они одновременно достигли вершины блаженства, но внезапно счастливые стоны женщины перешли в пронзительный крик:

— Ой! Как больно! Мне больно…

Встревоженный Жиль стремительно спрыгнул с постели, поднес поближе свечу. На белой простыне расплылось пятно крови, потом второе…

Накинув халат и быстро наведя хоть какой-то порядок в спальне, по которой словно прошел ураган. Жиль бросился в коридор, чтобы позвать Фаншон, других женщин и послать Хантера за врачом. Далеко ходить ему не пришлось. Едва переступив порог спальни, он наткнулся на Фаншон, сидевшую в полной темноте на стуле у самой двери.

На девушке не было лица, он едва узнал ее.

Подняв на него полубезумные глаза, она прошептала:

— Почему вы не сказали, что любите ее?.. Я была здесь… и все слыхала. А я-то считала, что вы ее ненавидите, что…

— Не понимаю, какое вам дело до моих чувств, Фаншон, но вот что вы должны зарубить себе на носу: я терпеть не могу камеристок, подслушивающих под дверьми.

— Терпеть меня не можете? На корабле мне так не казалось.

— По-моему, мы с вами договорились, что на корабле ничего не было, во всяком случае, ничего существенного. Немедленно разбудите госпожу Готье и одну или двух кухарок. Боюсь, у вашей хозяйки будет выкидыш. Я сейчас отправлю Хантера за врачом.

Она хотела что-то ответить, но Жиль, не слушая, побежал к себе в комнату, кое-как оделся, слетел вниз по лестнице и принялся дергать за шнур колокольчик, которым днем вызывали слуг и подавали другие необходимые для упорядоченной жизни дома сигналы.

Не прошло и нескольких минут, как Хантер на лошади уже мчался галопом по парку, а Анна в чепце и халате бежала к спальне Жюдит. Она тут же выскочила обратно и преградила дорогу Жилю, вернувшемуся, чтобы посмотреть, как идут дела.

— Нет, господин Жиль. То, что здесь происходит, — дело женское. Не бойтесь, я разбираюсь в этом, как Розенна и многие другие женщины в нашем краю.

Розенна! Безумства любви отвели ненадолго ее тень, но она быстро вернулась и будет возвращаться до тех пор, пока ее убийцу не выследят и не накажут… Если только она не решила сама осуществить свою месть: не призрак ли кормилицы заставил Жиля так грубо обойтись с Жюдит и изгнать из ее чрева ненавистного Розенне ребенка, который был для старой бретонки оскорблением чести рода Турнеминов?

Когда рассвет окрасил розовым окна спальни, где всю ночь не гасли свечи, Жюдит потеряла плод своей злосчастной любви…

ДЖЕНТЛЬМЕН ИЗ САНТО-ДОМИНГО

Безмолвие дома не напоминало ни мертвого беззвучия склепа, ни ночной тишины, населенной шорохами, потрескиванием паркета, поскрипыванием старой мебели. В доме царили самые обычные дневные шумы, но приглушенные с большой тщательностью. Словно весь особняк обложили ватой, особенно плотно возле комнаты с закрытыми ставнями, задвинутыми занавесами, где отдыхала после тяжкого испытания Жюдит.

Чуть слышный шорох шагов, шепот голосов — ничто не должно было нарушить сна молодой женщины: доктор Хиггин, старый приятель Хантеров, живший возле церкви в деревне Нью-Гарлем, напоил ее легким отваром опиума. Окна в доме, несмотря на по-летнему теплое июньское утро, большей частью затворены.

Только окна спальни Жиля были распахнуты настежь, во всяком случае те, что выходили на фасад, впуская в его спальню пение птиц, лучезарность дня, ароматы сада. Турнемин удалился в свою комнату сразу после завтрака, поданного в столовой черным слугой, который ступал так беззвучно, словно вовсе не касался пола. Даже серебряные крышки на посуде вдруг потеряли звонкость.

Странная атмосфера установилась в доме. Все, кого встречал Турнемин, кроме Анны и Понго, отводили взгляд. Будто безмолвно упрекали его.

Для слуг казалось очевидным, что именно он виновник всех бед, да еще, скорее всего, Фаншон растрезвонила на кухне о том, что непосредственно повлекло выкидыш у хозяйки. Да и потом, для большинства живущих в доме Жиль был чужим, он ведь только поселил здесь Жюдит и остальных женщин и тут же уплыл в Виргинию.

Впрочем, Жиль не придавал особого значения мнению окружающих. Как только Жюдит поправится, он вместе со всеми домочадцами покинет Нью-Йорк, и «Кречет» возьмет курс на Мексиканский залив и Новый Орлеан. Корабль уже был готов, и капитан Малавуан ждал только его команды, чтобы поднять паруса.

Турнемин раскурил трубку и принялся шагать по комнате. На комоде лежал загадочный, так и не выдавший своей тайны клочок кружева. Пройдет еще несколько дней, прежде чем он сможет попасть в спальню жены и рассмотреть ее белье.

Жиль в раздражении отвернулся, подошел к окну и остановился, скрестив руки на груди и посасывая маленькую глиняную трубочку: сквозь распускавшуюся листву парка проглядывало бирюзового цвета небо. Сад был прекрасен, и сам край тоже, но Жиль уже знал наверняка, что не сможет отдать ему своего сердца, что часть его души осталась в суровом море, засушливых ландах родной Бретани, усеянных утесами и иссеченных ветрами. Разумеется, он стремился стать первооткрывателем новых земель, возделывать огромные плантации, и родимый край для этих целей был слишком мал, но когда-нибудь Жиль туда обязательно вернется, может быть, для того, чтобы умереть…

Словно услышав мысли Турнемина о Бретани, на центральной аллее показался Пьер Готье в сопровождении незнакомого молодого человека, и черные думы Жиля мгновенно развеялись. Ему нравился этот отважный, честный и прямой, как рыцарь Круглого стола, парень, и Жиль от всего сердца желал, чтобы Пьер, несмотря на увечье, обрел счастье.

Воздух Америки пошел, видно, молодому человеку на пользу. Солнце, просвечивая сквозь ветви, играло на его тщательно причесанных золотых волосах и круглом, пышущем здоровьем лице; он тихонько шел, неуверенно ступая и опираясь на две крепкие, привезенные еще из Бретани палки, и о чем-то разговаривал с юношей примерно того же возраста.

Еще в Лорьяне Турнемин заказал у резчика деревянных скульптур, украшавших нос кораблей, легкую и прочную деревянную ногу, которая наверху заканчивалась кожаной мягкой воронкой, куда молодой человек вкладывал культю. Работа была выполнена великолепно, и, если бы не негнущаяся нога, Пьер выглядел бы совсем как другие — он так же, как все, носил чулки и башмаки. Признательности его не было конца, тем более что с этим приспособлением, вернувшим ему равновесие, он мог даже ездить верхом.

Когда молодые люди подошли поближе к дому, Жиль высунулся из окна.

— Пьер! — позвал он.

Парень поднял голову и просиял.

— А! Господин Жиль! Как я рад вас видеть!

Можно мне с вами поговорить?

— Подожди. Я сейчас спущусь. В такую погоду в саду приятней, чем в доме.

Почувствовав вдруг себя неизвестно отчего счастливым — разве что потому, что Пьер был любимым братом Мадалены, — Турнемин, словно мальчишка, торопящийся на встречу с приятелями, перепрыгивая через ступеньки, сбежал по лестнице и выскочил в залитый теплым светом сад.

Когда Жиль подбежал, молодой человек, только что весело беседовавший с Пьером, уже почти скрылся на заднем дворе.

— Он от меня сбежал? — спросил Турнемин. — Кто это?

— Нед Биллинг, племянник миссис Хантер.

Отличный парень, работает клерком у нотариуса на улице Мюррей. А от вас он и вправду сбежал.

— Почему же?

— Он хотел, чтобы сначала я поговорил с вами — нашим господином, и с моей матерью.

Он без памяти влюбился в Мадалену и хочет жениться на ней, с вашего разрешения, разумеется.

У Жиля перехватило дыхание, впервые в жизни он узнал, что такое паника. Он был так счастлив, что девушка со всей своей семьей последовала за ним на край света, и благодарил за это Господа как за великую милость — ему и в голову не приходило, что красоту Мадалены может заметить еще кто-то другой. И вот это произошло: молодой клерк увидел девушку и был поражен в самое сердце.

Теперь Жиль чувствовал себя несчастным и едва нашел в себе силы ответить:

— Я не имею права распоряжаться ее судьбой, Пьер. Мадалена твоя сестра. Ты глава семьи, и если этот брак тебе кажется…

— Почем мне знать? Я соглашусь на замужество сестры, если вы сочтете, что так нужно.

В его словах было столько дружеского доверия, что Жиль, несмотря на глухую боль в сердце, не смог сдержать смеха.

— Мы попусту теряем время, дорогой Пьер.

На самом-то деле лишь один человек, кроме твоей матери, разумеется, имеет право решить этот вопрос — сама девушка. Что говорит Мадалена?

— Мадалена ничего не говорит, потому что ничего еще не знает. Нед до того влюбился, что едва смотреть в ее сторону осмеливается. А уж поговорить с ней — куда там! Кажется, он ей нравится, но вот любит ли она его? Узнать, что на сердце у девушки, дело нелегкое.

— Вот с этого и надо начать. Расспроси сестру.

— Думаете, так будет лучше?

Предложение Жиля совсем не обрадовало Пьера, о чем свидетельствовала его кислая мина.

При виде его вытянувшегося лица Турнемин снова расхохотался.

— Неужели так тяжело? Ну попроси мать, она сама ее спросит!

— Моя мать думает так же, как я. Она согласится выдать Мадалену, только если вам действительно понравится жених.

— Иначе говоря, если Нед Биллинг устраивает вас троих, но не нравится мне — вы ему откажете?

— Вот именно.

— Но, дружище, как я вообще могу судить о нем? Я его совсем не знаю. Сегодня видел впервые. Конечно, неплохо, что у него есть место клерка и что он племянник миссис Хантер, но, повторяю, решать должна Мадалена. Ведь речь идет о ее судьбе… ее счастье.

Последнее слово далось ему с трудом. Мысль, что кто-то другой может прийти и вот так запросто отнять у него ту, о которой он и мечтать себе запрещал, была для Турнемина невыносима, но он не чувствовал себя вправе ответить что-нибудь, кроме того, что сказал. Единственная надежда на саму Мадалену: если она не любит парня, она откажет ему. Хотя, может, это был бы выход.

Не лучше ли, в самом деле, отрезать сразу, выдать Мадалену замуж и оставить в Нью-Йорке, а не тащить за собой под знойные небеса Нового Орлеана, где искушение может стать невыносимым?

Но добровольно отказаться видеть ее, вдыхать аромат этого расцветающего невинного бутона — разве не значит приговорить себя к бесконечным терзаниям?

Вздох Пьера вывел Жиля из горько-сладких размышлений.

— Значит, вы считаете, я должен поговорить с Мадаленой? — несмело переспросил Пьер.

— Естественно. Ты против ее замужества?

— Да нет, не против. Я уже говорил, господин Жиль, Нед хороший парень, работящий и из приличной семьи. У него неплохое место, и, думаю, Мадалена была бы счастлива, Только…

— Только что?

— Эгоист я все-таки. Если Мадалена выйдет за Неда, нам придется расстаться, это очевидно. Вы же не собираетесь оставаться в Нью-Йорке? Мы поедем в Виргинию?

— Нет. В Виргинию я больше не вернусь и даже вообще не останусь в Соединенных Штатах — я здесь нежеланный гость, мне дали это понять.

Я собираюсь перебраться в Луизиану. Однако, Пьер, если Мадалена захочет выйти за Неда, вы с матерью можете остаться с ней. Я не забыл, что обязан своим состоянием вам, и сделаю все, чтобы вы могли жить в Нью-Йорке безбедно. А Мадалене я дам приданое и…

— Умоляю, господин Жиль, ни слова больше! — Голубые глаза Пьера наполнились слезами. — Мать и сестра вольны поступать как им угодно, но я ни за что не расстанусь с вами.

Именно поэтому мне и не хочется просить Мадалену за Неда. Если она согласится, если она любит его, значит, мы расстанемся. И я… я хотел просить вас поговорить вместо меня с Мадаленой. Вы будете более беспристрастным посредником, чем я.

— Думаешь? Я не хотел бы видеть тебя несчастным, — искренне сказал Жиль, плохо представляя себе, как он станет просить руки той, которую любит, для совершенно незнакомого ему человека.

Пьер обреченно пожал плечами.

— Рано или поздно расстаться придется. Мадалена должна выйти замуж, не будь вас, она была бы сейчас в монастыре, как все бедные девушки. Так ли, иначе, решаться надо. Но лучше будет, если с ней поговорите вы.

— А почему не ваша мать? Разве это не ее обязанность?

— Вообще-то, конечно. Но, как вы считаете, захочет мать добровольно расстаться с дочерью?

Если вы согласитесь выступить в роли посредника, то избавите ее от опасений, тревог даже… или, по крайней мере, отдалите их.

— У тебя на все готов ответ, — сказал Турнемин, уважительно положив руку на плечо молодому человеку, — Где она может быть в такой час, не знаешь?

— В бельевой, конечно. По утрам она ходит в церковь слушать мессу, ест вместе с нами на кухне, а все остальное время до темноты проводит в бельевой. Работы всегда хватает — Фаншон очень требовательна к белью госпожи.

Жиль нахмурился. Ему это совсем не понравилось: если Фаншон считала, что их недавняя связь дает ей право командовать в доме, придется сбить с нее спесь. Конечно, он совершил ошибку, взяв то, что само шло в руки, однако давно уже пора раз и навсегда поставить юную особу на место.

— Я сейчас же повидаю Мадалену, — сказал он Пьеру, стыдясь отчасти, что под предлогом услуги идет навстречу собственному страстному желанию встретиться с девушкой.

И, не дожидаясь ответа молодого человека, повернулся и зашагал к дому.

Маленькая чернокожая служанка, которая несла кувшин дымящегося шоколада, сказала ему, что бельевая находится под самой крышей, на третьем этаже. Свет в нее проникал через круглое окошко, возле которого и сидела с пяльцами в руках Мадалена.

Она была так прелестна, что Жиль, распахнув дверь крошечной комнатушки, застыл на пороге.

В платье из лазурного полотна с целомудренно прикрытым муслиновой манишкой глубоким вырезом, манжетами одного с манишкой цвета, в маленьком чепчике из той же ткани на бледном золоте шелковистых волос, девушка прилежно трудилась, склонив над работой почти детский нежный профиль, опустив длинные мягкие ресницы, под которыми. Жиль знал это, прятались темно-синие, почти фиолетовые, очи. Она так старательно вышивала, что в уголке рта показался розовый кончик языка. Комнату наполнял запах высушенного на лугу чистого белья, сухих трав, разложенных на открытых полках между стопками простыней, и казалось, аромат этот исходит от самой Мадалены.

Дверь отворилась без скрипа, и девушка ничего не заметила, но, когда Жиль решился войти в бельевую, она вздрогнула, словно очнулась от сна, повернулась к нему и, узнав посетителя, внезапно залилась краской. Она хотела встать, но от неожиданности стала неловкой — пяльцы выскользнули у нее из рук.

— Здравствуйте, Мадалена, — произнес Жиль, нагнувшись, поднял рукоделие и подал его хозяйке. — Я, кажется, испугал вас. Простите, надо было мне постучать.

— Да что вы, я вовсе не испугалась, — улыбнулась девушка, снимая с белоснежного фартука приставшие к нему шелковые ниточки. — Просто задумалась. А вы застали меня врасплох. Я вам нужна, господин шевалье? К вашим услугам.

«Как бы я хотел служить ей!» — подумал Жиль, взволнованный звучанием нежного голоска, и, мгновенно забыв о цели своего визита, пожирал глазами прелестное создание. «Все бы отдал, только бы сжать ее хоть на миг в объятиях, поцеловать нежные губки, прекрасные глаза встревоженной лани. Я готов упасть перед ней на колени, а должен спрашивать, хочет ли она лечь в постель с клерком нотариуса. Что за глупость!»

Девушка все ждала ответа, с удивлением глядя на него, и Жиль успокоил ее улыбкой.

— Я не вправе давать вам никаких распоряжений, Мадалена, а сюда к вам пришел задать один вопрос. Только сначала сядьте. Я хочу немного с вами поговорить…

— Говорить со мной, темной крестьянкой, да о чем. Господи?

— О чем-то очень важном. О вас.

— Обо мне? Но…

Турнемин увидел, как разволновалась девушка, взял ее за руку и мягко заставил присесть на табурет. Потом, выпустив ладонь Мадалены, которую ему так хотелось задержать в своих руках, он уселся сам на край стола для глажки.

— Не пугайтесь. Я не сделаю вам ничего плохого, совсем напротив, но прежде чем приступить к делу, которое, собственно, привело меня сюда, хочу сказать, что желаю вам только счастья.

Такое предисловие не только не успокоило, но, казалось, наоборот, еще больше взволновало девушку.

— Вы желаете мне счастья? Но я здесь вполне счастлива…

— Хотите сказать, что вам нравится в Америке?

— Да, пожалуй. Очень красивая страна, и люди здесь любезные. А чернокожие такие услужливые, такие кроткие…

— Все так. Но они всего лишь рабы. Значит, нам нравится Америка и… американцы?

— Ну да… Почему вы об этом спрашиваете, господин шевалье?

— Прекратите меня так называть. В Америке дворянские титулы ничего не значат. Обращайтесь ко мне, как ваш брат: господин Жиль, — нервно оборвал ее молодой человек.

— О нет! Я никогда не осмелюсь! — воскликнула Мадалена.

Она порозовела, а глаза ее засверкали, как звезды. От ее красоты сердце у Жиля зашлось, и он решил перейти к делу. Если он немедленно не прекратит ходить вокруг да около, то не сможет противостоять безумному желанию заключить ее в объятия, и жизнь станет вовсе невыносимой.

— Мадалена, — сказал он резко, — что вы думаете о Неде Биллинге?

Синие звезды померкли. Мадалена опустила голову, машинально взяла пяльцы, словно хотела завершить на этом разговор, но не ответить она не посмела.

— Почему вы меня об этом спрашиваете? — прошептала она, не отрывая глаз от работы.

— Потому что он хочет взять вас в жены. Что я должен ему ответить?

Глаза цвета летней ночи вдруг широко распахнулись, с изумлением и ужасом.

— И вы взяли на себя труд задавать мне подобные вопросы?

Жиль не стал разбираться, отчего в голосе девушки прозвучали гневные и возмущенные нотки, боясь, что найдет для себя слишком обнадеживающий ответ.

— А почему не я? — ласково спросил он. — Ваш брат утверждает, что вы не решитесь дать ответ без моего согласия. Вот я и подумал, что так будет проще: вы можете полагаться в своем решении только на себя.

— То есть, если я согласна, то все: и вы, и мама, и Пьер — тоже возражать не будете?

— Вот именно… но при одном условии — если вы сами желаете этого замужества. Я хочу, чтобы вы поняли, Мадалена: вы свободны, абсолютно свободны в выборе и можете распоряжаться своей жизнью по своему усмотрению. Вы не обязаны следовать за моей семьей. А теперь отвечайте. Хотите вы выйти замуж за Неда Биллинга?

Всем сердцем, всеми силами души Турнемин желал, чтобы прелестное дитя покачало белокурой головкой и чтобы девушка еще раз повторила, что она и так вполне счастлива и не желает менять привычного образа жизни на судьбу миссис Нед Биллинг. Но Мадалена лишь отвела взгляд и принялась вышивать на белом шелке ветку яблони.

— Благодарю, что вы так заботитесь о моем счастье, господин шевалье, но, как вы сами понимаете, я не могу дать ответ немедленно. Мне нужно подумать.

— Долго? — тут же спросил Жиль, представив с ужасом, какой невыносимой чередой потянутся полные неопределенности дни.

— Не знаю. Супружество влечет за собой большие перемены в жизни, но, кажется, миссис Хантер полюбила меня. Она наверняка поможет. И потом, мне надо повидаться с Недом. До сих пор я никогда не смотрела на него как на будущего мужа…

Теперь она говорила и говорила, и Жиль не знал, как остановить поток слов, рисующих планы новой жизни, от которых у него разрывалось сердце. В конце концов он решил спастись бегством. Открывая дверь, он лишь произнес:

— Вам предстоит взвесить все «за» и «против», Мадалена. Но… не заставляйте бедного парня ждать слишком долго. Не будьте жестокой. Подумайте: он любит вас… — добавил Турнемин, имея в виду, разумеется, себя.

Но решимости Жиля не хватило, чтобы переступить порог, покинуть нежное создание, и он не удалился, а прошелся по комнатке, разглядывая содержимое больших полок, корзины со свежевыстиранным бельем, очаг с утюгами… Здесь, и только здесь, он сможет разрешить сомнение, которое тяжелым камнем лежало у него на сердце и вместе с невозможной любовью составляло муку его жизни. Достав из кармана крошечный обрывок кружева, найденный в парке, он вернулся к Мадалене, не сводившей с него глаз.

— Через ваши руки проходит все белье в доме, не так ли? — спросил он спокойным тоном, вновь установившим между ними дистанцию.

— Все личное белье, господин Жиль, — ответила она, покраснев, поскольку речь шла и о его, Турнемина, белье, и о вещах его жены.

— В таком случае, не вспомните ли вы, откуда этот кусочек кружева? — задал он второй вопрос, вложив ей в руку невесомое вещественное доказательство, на которое, впрочем, она едва взглянула.

— Да, конечно, помню! — воскликнула она. — Он от одной из нижних юбок хозяйки. Мне было страшно неприятно, когда я обнаружила после стирки, что кусочек кружева оторвался. Он, правда, небольшой, но и не такой маленький, чтобы можно было незаметно зачинить это место. Теперь я смогу пришить его. Посмотрите сами.

Она подошла к шкафу, достала пышную батистовую юбку с тремя рядами кружева и показала Жилю вырванный клок на нижней оборке.

— Глядите, — добавила она, приложив обрывок к волану, — подходит, видите?

— В самом деле, подходит.

— А могу я спросить, где вы нашли его? Ваша супруга всегда очень требовательна к белью, и, боюсь, она или Фаншон заметят починку.

— Я нашел его в парке, должно быть, Жюдит зацепилась за куст, — ответил он рассеянно, потому что рассудок его был занят ужасным открытием, которое он только что сделал благодаря кусочку оборки, однако замечание Мадалены вывело его из задумчивости.

— В парке? Никогда не видела, чтобы госпожа Турнемин прогуливалась в парке, во всяком случае, пешком — на лошади она действительно часто выезжает или в коляске…

— Значит, один раз все-таки прошлась пешком. Не Святой же Дух прицепил к кусту обрывок кружева.

— А где именно вы его нашли?

— Неужели это столь важно? Забудьте об этом, Мадалена… Думайте лучше, как побыстрее дать ответ тем, кто его ожидает.

Жиль вышел, не оглядываясь, спустился в конюшню и нашел там Понго — тот никогда далеко не отходил от лошадей.

— Оседлай мне Мерлина, а для себя — мою лошадь, — приказал Жиль. — Надоело мне топтаться на одном месте. Давай поскачем немного по лугам. Да! Когда вернемся, перенесешь свои вещи в дом. Около моей спальни есть небольшая комната, тебе там будет хорошо…

— Но госпожа сказала…

Он подошел к индейцу чуть не вплотную.

— Помни хорошенько, Понго! Я не желаю больше слушать, что нравится, а что не нравится моей жене. Я здесь хозяин, и она первая обязана мне подчиняться. А я не вижу надобности изменять своим привычкам, чтобы угождать ей.

Понго скептически улыбнулся, обнажив большие заячьи зубы.

— Странные слова для молодой влюбленный муж… — сказал он.

— Влюбленный? Я действительно любил Жюдит, но теперь, думаю, от этой любви не осталось ничего. Или остается поверить поэту, что любовь и ненависть суть одно и то же! Иди за Мерлином.

Понго повиновался с удовольствием. А спустя несколько минут они уже оба скакали галопом через парк к парому, который перевезет их на другой берег Гарлема.

А в бельевой под крышей Мадалена заливалась горючими слезами.

Вдоволь наскакавшись по Бронксу и вдоль берега Ист-Ривер, Жиль скинул пропыленную одежду, нарядился в более элегантный костюм и, снова сев на лошадь, направил ее в город с твердым намерением утопить в роме все тревоги — женщины, похоже, ополчились на него. Только что он испытывал непреодолимое желание стремя к стремени скакать по американским прериям рядом с верным Понго, а теперь с наступлением вечера с такой же настойчивостью искал чисто мужской компании. К черту всех женщин с их причудами, жеманством, кознями и переменчивостью, хотя бы на час…

Где найти мужскую компанию, он знал от Тима. У него был даже выбор: «Кофейный дом» Освего Маркета или «Таверна Француза» на углу набережной и Брод-стрит, ставшая за короткое время любимым местом отдыха нью-йоркской знати. Был, правда, еще «Кеннедиз», но там танцевали, а потому женщин собиралось не меньше, чем мужчин.

Руководствуясь сразу несколькими соображениями, Турнемин выбрал «Таверну». Во-первых, между вылазками к индейцам туда непременно наведывался Тим Токер, чтобы съесть парочку печеных омаров и опорожнить кувшин-другой «Старой Мартиники», лучшего, по его мнению, рома во всем Нью-Йорке. Во-вторых, «Таверна» стала своеобразной морской биржей, и туда стекались все новости, и, наконец, если уж решаешься набраться, что с порядочным человеком случается нечасто, то лучше делать это красиво, в приличной компании, а не просто напиться, как свинья, в портовом кабаке или в пропахшей зловонием соседнего кожевенного заводика забегаловке среди охотников.

Не так давно «Таверна Француза» вошла в историю: в 1788 году, сразу после отбытия экспедиционного корпуса Рошамбо и флота адмирала Грасса, Джордж Вашингтон и де Витт Клинтон устроили тут банкет по случаю победы, празднуя одновременно и расставание генерала из Виргинии со своим войском. Долго еще будут тут обсуждать вечерами знаменитое меню того ужина, а еще больше — марки вин, которые подавал Сэмюэль Француз, прозванный Черным Сэмом, негр с Антильских островов французского подданства, о чем свидетельствовало его имя, — весьма колоритная фигура, к которой сам Вашингтон испытывал своего рода уважение .

Еще четверть века назад, приблизительно в 1762-м, Сэм Француз приобрел хорошенький кирпичный домик в джорджианском стиле, выстроенный лет за сорок до того французским гугенотом Юго де Лансеем — специально для таверны, так как у него был настоящий талант во всем, что касалось стола и приятной мужской компании.

Когда Жиль вошел в заведение, там уже собралось полно народу и шум стоял невообразимый. В большом зале первого этажа за широкими столами сидели небольшими группками в большинстве своем хорошо одетые мужчины, пили масляный пунш, высасывали устриц — трое чернокожих слуг безостановочно открывали раковины — или закусывали большими ломтями виргинского окорока. Через широко распахнутые двери кухни в зал залетали запахи из большой печи и жаровень, в которых крутились на вертеле куски говядины, цыплята, индейки и те самые омары с приправами, которыми славилось заведение Черного Сэма.

Сам хозяин в великолепном шелковом костюме цвета зеленого яблока руководил армией подавальщиц, прислуги и поварят, оком знатока следил за тем, чтобы обслуживание велось по всем дравилам и все желания клиентов вполне удовлетворялись: самых важных он встречал лично и провожал в зал, отделанный резной сосной, которая приобрела со временем теплый оттенок и блеск кленового сиропа, или в один из отдельных кабинетов.

Жиль, одетый с небрежной элегантностью, не остался незамеченным: Черный Сэм, хоть и видел его впервые, устремился навстречу высокому молодому человеку, оказывая ему знаки внимания, составившие отчасти репутацию его заведению.

— Какая честь для меня, господин шевалье, принимать в своем скромном доме столь важного гостя, — произнес он, отвесив Жилю поклон, не глубокий и не легкий, а такой, как нужно. — Осмелюсь, однако, сказать, что я надеялся увидеть вас здесь…

Турнемин удивленно поднял брови.

— Так вы меня знаете?

— Нью-Йорк пока не слишком большой город, важных гостей замечают сразу и передают описание их внешности и характера из уст в уста, впрочем, оценки ведь могут быть разными. Поэтому я, заметив господина шевалье, когда тот сходил вчера с корабля, позволил себе лично расспросить мистера Тимоти Токера, нашего старого клиента. Так что сегодня я не боюсь ошибиться, приветствуя от всей души вас, сударь, в своей таверне.

У Черного Сэма был бархатный низкий голос с легким напевным антильским акцентом. Жиль улыбнулся, слегка поклонился.

— Что же, в таком случае разрешите в свою очередь поблагодарить вас за теплый прием. Я как раз надеялся застать господина Токера. Он тут?

Словно боясь ошибиться, Сэмюэль обвел взглядом зал.

— Сегодня я его еще не видел. Господин шевалье желает поужинать?

— Лучше я немного подожду — может быть, появится мой приятель. Не люблю ужинать в одиночестве. У вас, мне рассказывали, играют?

— Совершенно верно. В данную минуту господин Джон Вадел мечет банк «фараона». Если предпочитаете пока поиграть, пожалуйста, я предупрежу господина Токера. Сюда, прошу вас…

Зал для игр находился на втором этаже. Просторная комната была отделана светлым деревом во французском стиле. Здесь народу собрат лось не меньше, чем в самой таверне. Несколько человек, стоя за спинами игроков в вист, наблюдали, как те священнодействовали в предписанной правилами полной тишине, однако большинство столпилось возле стола для игры в «фараона». Зрелище тут и в самом деле было увлекательным: перед каждым из участников аккуратными стопками лежали банкноты и высились горки золотых и серебряных монет.

Банк метал крепко сколоченный, черноглазый мужчина с густыми бровями. Если б не передергивавший время от времени его лицо тик, оно казалось бы красивым. Кисти, выглядывавшие из безукоризненно белых плиссированных манжет, были костлявы, но ухожены. Они словно сами выбрасывали карту за картой с ловкостью, говорившей о большой практике, между тем как острый взгляд Джона Вадела двигался то направо, то налево, от одного игрока к другому.

Жестом подозвав лакея. Жиль заказал первый пунш и, получив бокал, приблизился к столу.

Свободных мест не было, так что ему пришлось довольствоваться ролью наблюдателя. По тревожным взглядам игравших и по напряженной тишине Турнемин понял, что ставки сделаны крупные. Слышался лишь легкий звон металла, неровное дыхание игроков и атласный шелест карт.

Особенное внимание Жиля привлек один из сидевших за столом — столько страстного желания выиграть было в его лице. Если вообще человеческие черты в состоянии передать азарт, то это были его черты.

Одетый с безупречной элегантностью в редингот английского покроя из тонкого сукна

молодой человек — а было ему не больше двадцати — отличался почти женственной красотой. Такое впечатление создавалось благодаря нежной коже цвета слоновой кости, тонким, шелковистым и кудрявым каштановым волосам и не правдоподобно длинным ресницам, оттенявшим карие глаза: четко очерченные скулы же, напротив, выдавали твердость натуры, а резкий рисунок тонких губ — настойчивость. Стройный, нервный молодой красавец отличался от крепко сбитых румяных американцев английского и голландского происхождения непринужденной грациозностью и бледностью.

Удача от него отвернулась, это было очевидно.

Золото монета за монетой вытекало из его тонких аристократических пальцев, уменьшая и без того не слишком высокие столбики, стоящие перед ним.

Он наблюдал с бесстрастным лицом, как тает его состояние, переходя в руки банкомета. Лишь легкое подрагивание пальцев выдавало нервное напряжение.

Потом он вдруг решительно подвинул на середину все, что у него оставалось, поглядел в свои карты, потом на две десятки, которые перевернул крупье. И, допив залпом стоящий рядом бокал, поднялся и раздраженно пожал плечами.

— Мне сегодня определенно не везет, — произнес он по-французски.

И встретился взглядом с Жилем, не отводившим от него глаз.

— Хотите занять мое место, сударь? — предложил, улыбаясь, молодой человек. — Оно ничего мне не принесло, но, может быть, вам удастся добиться большего.

— Пожалуй, попробую, — отозвался Турнемин, улыбнувшись в ответ.

— О! Вы француз? Не из тех ли, кто сражался за эту священную землю, а потом решил остаться на ней навсегда?

— Я и в самом деле здесь сражался, но не остался в Америке. Честно говоря, я только что вернулся. Разрешите? Сейчас посмотрим, так ли плохо ваше место, как вы утверждаете.

Расположившись в свободном кресле. Турнемин вынул из кармана двадцать долларов и поставил их на кон. Через минуту они принесли ему сотню, при виде которой карие глаза молодого человека округлились.

— Ну вот, видите? — только и сказал Жиль, ставя на кон выигрыш, который моментально вырос вдесятеро.

— Клянусь честью! — воскликнул молодой человек. — Вы счастливец, сударь. В чем ваш секрет?..

— Только в одном: я играю исключительно ради развлечения. Может быть, вы просто мало верите в свою удачу?

— Она со мной так неласкова, — ответил молодой человек с шутливой гримасой.

Жиль сыграл еще три партии и все три выиграл. Теперь перед ним в банкнотах и монетах лежало целое небольшое состояние, вызывая завистливые взгляды других игроков. Может, он отважился бы еще на один кон, но на другой стороне стола позади наблюдавших за игрой показалась рыжая голова Тима, а потом его призывно машущие руки.

— На этом я сегодня остановлюсь, — сказал Жиль, подставляя карман, куда со звоном скатился холмик со стола. — Вернетесь на свое место, сударь? Или считаете, еще не все злые духи отсюда изгнаны?

— Я бы с удовольствием… Но у меня не осталось денег. Разве что…

Он замолк. Прекрасное лицо его вдруг вспыхнуло, а в глазах загорелось прежнее пламя азарта.

— Разве что я одолжу вам? Это вы хотели сказать? — закончил за него Жиль.

— Не совсем, сударь. Меня зовут Жак де Ферроне. Если не считать старого холостяка дяди, нескольких троюродных или четвероюродных сестер, разбросанных по всему свету, никого из семьи у меня не осталось, но в Санто-Доминго у меня есть плантация хлопка и индиго. Я продаю вам ее за пять тысяч долларов! Согласны?

— Скажем, вы мне ее закладываете за пять тысяч! Держите деньги, сударь…

И Жиль снова выложил содержимое своих карманов на стол, пока юный Ферроне спешно царапал закладную, обеспеченную землями в Санто-Доминго. А когда игрок с зардевшимися щеками снова взялся за карты, Турнемин сложил расписку, сунул ее в карман и пошел искать Тима. Они прошли в обеденный зал и сели за стол, который указал им Черный Сэм. Заказали устриц, омаров, жаренного в меду поросенка и пива. Игра отвлекла Жиля от тяжелых мыслей, и он забыл о своем намерении накачаться ромом до бесчувствия. Турнемин вдруг обнаружил, что после продолжительной прогулки здорово проголодался, и, слушая Тима, который сообщал ему последние портовые новости и цены на рынке Олбани, он с удовольствием принялся за устриц с перцем, сожалея лишь о том, что американцы предпочитают пиво прекрасным французским винам. После войны стало трудно их доставать.

Тим продолжал беспечно болтать. Дело его процветало, и он надеялся в скором времени выстроить на Бруклинском холме или на одном из холмов Гарлема красивый особняк. Может быть, тогда его вечная невеста Марта Карпентер решится наконец оставить лавку корабельных снастей на набережной Ньюпорта. И, разумеется, Тима не покидала мысль склонить своего друга остаться в Нью-Йорке и выгодно вложить здесь деньги.

— Какое тебе дело до политики? Выбрось ты из головы этот Конгресс, пусть грызутся сколько хотят! Если Вашингтон станет в один прекрасный день президентом, ты окажешься в привилегированном положении, ты же знаешь. Ты и так богат, а будешь еще богаче.

— Не сомневаюсь, Тим, только, видишь ли, я бретонец, а мои соотечественники всегда славились своим упрямством. Мне дали земли на реке Роаноке, а потом забрали их назад, я не могу с этим смириться и не хочу жить в стране, так легко отрекающейся от своего слова. Но это не значит, что я не стану вкладывать деньги в твое предприятие, скорее наоборот. Торговля мехами мне интересна, и я слепо стану следовать твоим рекомендациям во всем, даже если ты решишь вложить мои доходы в недвижимость в Нью-Йорке. Моим детям, если они у меня когда-нибудь будут, это пригодится, только не старайся больше убедить меня остаться в Соединенных Штатах. Я отправляюсь в Луизиану и буду там посредником в твоих делах. Новый Орлеан, знаешь, тоже город с будущим.

Но где-то на небесах уже было решено, что Турнеминам не место в Новом Орлеане.

Друзья только что покончили с устрицами, превратив их в гору пустых раковин, как в зале появился молодой Ферроне — он явно кого-то разыскивал. Увидев Жиля и Тима, он направился к ним легкой, словно летящей походкой. Светлые глаза его лучились такой радостью, что результат игры был ясен без слов.

— Вы как будто выиграли? — весело спросил его Жиль. — Хотите с нами поужинать?

— С радостью, только одно условие: я вас угощаю. Я и в самом деле выиграл, сударь, даже больше, чем мог надеяться. Благодаря вам я смогу достойно выглядеть в парижском обществе, а может, и в Версале.

— Рад слышать. Садитесь, пожалуйста. Разрешите представить моего друга Тима Токера… Нью-Йоркского бизнесмена. Тим, это господин де Ферроне, плантатор из Санто-Доминго. Да, кстати…

Порывшись в кармане, он вынул расписку, которую судорожно нацарапал ему на игровом столе молодой человек.

— Возвращаю ваше добро. Теперь вы видите, какую глупость готовы были совершить, продав свою землю за смехотворную цену. Даже для залога такая сумма не слишком велика.

Но Жак Ферроне не разорвал обязательства, а просто положил его на стол. Его веселое лицо стало вдруг очень серьезным.

— Я ценю ваше благородство, сударь, но я сказал, что продаю свою плантацию. О залоге говорили вы. Я о нем не думал, так что продажа состоялась.

— Но это же просто смешно! Не станете же вы отдавать за пять тысяч долларов участок в…

— В четыреста восемьдесят гектаров под индиго, хлопком и огородными культурами, вместе с домом, хозяйственными постройками, скотом и людьми — там что-то около двадцати мулов и двести крепких рабов. Прочитайте сами документ, впрочем, завтра мы оформим сделку по всем правилам у моего друга Сэмюэля Вейнрайта, у которого я живу, и увидите, что в нем черным по белому означена продажа.

— Но это бессмысленно. Разорвите расписку, сударь, верните мне мои пять тысяч долларов, и давайте выпьем за счастливое знакомство.

— Сударь, — решительно произнес молодой человек, — покидая Санто-Доминго, я знал, что никогда уже туда не вернусь. Там есть управляющий, Симон Легро, очень надежный человек, владения при нем приносят максимальную прибыль.

В ваших интересах согласиться на сделку в той форме, в какой она и была заключена. Вам вовсе не обязательно ехать туда жить, полно плантаторов, которые спокойно обитают во Франции, получая лишь через доверенных лиц доход с поместий…

— Дело не в этом. Я как раз приехал в Америку, чтобы заниматься земледелием, так что, согласись я принять ваши владения, я управляй бы ими сам, но, боюсь, вы слишком серьезно отнеслись к обязательству, которое, повторяю, наносит вам ущерб.

— Ни в коей мере! Если только вы не испытываете острой нужды в деньгах, я бы хотел оставить все как есть. Вот увидите, — добавил он совсем другим тоном, в котором сквозила ностальгия, — «Верхние Саванны» — чудесное место. Вы его полюбите.

— «Верхние Саванны»? — переспросил Жиль, почувствовав вдруг живой интерес, — название будоражило его воображение.

— Так называется плантация. Там буйно растет синяя трава. Дом — один из самых красивых на острове, а на горизонте самый синий в мире океан и Черепаший остров… А с другой стороны — горы, покрытые дивной зеленью. Да, это чудесный уголок… где человек может быть счастливым.

— Так зачем же вы с ним расстаетесь? Может быть, вы как раз не были там счастливы?

Дворянин из Санто-Доминго грустно улыбнулся одним краешком губ.

— Не думаю, сударь, что на земле вообще есть место, где я мог бы быть счастлив. Я, видите ли, странный человек — мне вечно нужно то, чего у меня нет. Много лет я мечтал увидеть Америку, но, пока были живы мои родители, об этом не могло быть и речи. Отец считал, что я навек привязан к нашим землям, и даже в Европе не дал побывать, хотя большинство детей наших плантаторов ездят туда, чтобы совершенствовать свое образование. Но вот я приехал в Нью-Йорк и мне уже здесь не нравится. Люди тут грубы, и теперь я больше всего желаю оказаться во Франции, при дворе…

— А если вам и там не понравится? Вы ведь захотите вернуться в Санто-Доминго.

— Нет! Никогда!

Он почти выкрикнул последние слова, а в переменившемся взгляде Турнемин заметил тревогу, даже как будто страх, и потому настаивать не стал. К тому же идея отправиться на Санто-Доминго, богатейший остров в Карибском море, настолько богатый, что его сравнивали с Индией, начинала Турнемину нравиться. Правда, дело как-то слишком уж быстро решилось и казалось слишком уж выгодным, а Жиль никогда не доверял чересчур выгодным сделкам. Повернувшись к Тиму, не проронившему ни слова с тех пор, как подошел Ферроне, Турнемин спросил:

— Что ты об этом думаешь?

— Плантация индиго на Санто-Доминго, причем плантация разработанная, — выгодное дело… И я никак не пойму, почему этому господину так хочется от нее избавиться.

Тим говорил по-английски, но молодой человек, видимо, свободно понимал этот язык, потому что он вдруг густо покраснел.

— Я не стремлюсь от нее избавиться, сударь.

Когда шевалье увидит «Верхние Саванны» своими глазами, он убедится, что они стоят по меньшей мере в десять раз больше, чем он заплатил, и если я так настаиваю на том, чтобы уступить свои владения ему, то оттого, что считаю этого господина, хотя до сего дня мы не были знакомы, именно таким хозяином, какого заслуживает прекрасная плантация и каким я сам никогда не смог бы стать.

У меня нет для этого возможностей, ни физических, ни моральных… и нет призвания.

— Но вы, кажется, говорили, у вас там прекрасный управляющий, — возразил Жиль.

— Действительно прекрасный, даже чересчур!

Симон Легро безупречно распоряжается «Верхними Саваннами» с точки зрения повышения их доходности, по крайней мере, но он считает себя при этом полновластным хозяином… а у меня не хватает сил дать ему понять, что он всего лишь мой служащий, и заставить мне подчиняться.

Они помолчали, а на столе за это время появились дымящиеся омары и еще несколько кувшинов пива. Некоторое время они ели молча, Жиль — довольно рассеянно. Голод его уже не мучил, и он принялся, по обыкновению, размышлять, то есть прислушиваться к откликам, которые возникали у него в подсознании в ответ на слова собеседников.

Потихоньку Турнемин обнаружил, что на самом-то деле ему никогда не хотелось растить хлопок в Луизиане, что он просто ухватился за первую идею, которая пришла ему в голову, когда лопнула концессия на Роаноке. Как же он, бретонец, сам не подумал о Санто-Доминго, жемчужине Атлантики, короле Карибского моря, острове, откуда, словно из рога изобилия, сыпались на Францию не только индиго и хлопок, но и ром, и сахар, и кофе, и табак? Сколько кораблей из Нанта, Сен-Мало и Лорьяна снаряжалось в Санто-Доминго! Живое воображение рисовало ему одну картину за другой, и, прежде чем его сотрапезники покончили с грудой красных панцирей, Жиль загорелся желанием стать владельцем поместья с названием «Верхние Саванны».

Отодвинув стул, он щелкнул пальцами, подзывая Черного Сэма, и тот не заставил себя ждать.

— Если хорошенько поискать, — сказал Жиль, улыбаясь хозяину таверны, — не удастся ли найти в подвалах Сэмюэля Француза одну-единственную бутылочку шампанского?

Негр улыбнулся, сверкнув белоснежными зубами.

— Да, разумеется, но у меня осталось всего пять штук и…

— И вы продаете их на вес золота. Несите сюда одну и не заботьтесь о цене.

Когда в хрустальных бокалах, бережно поднесенных молоденькой служанкой, заискрилось золотое вино, на которое с уважением взирали посетители за соседними столами. Жиль протянул обоим своим сотрапезникам по бокалу и, подняв свой, произнес:

— Я принимаю сделку, господин де Ферроне… но при условии, что вы возьмете с меня доплату за движимое и недвижимое имущество плантации. Я не стану покупать за бесценок то, что, по вашим словам, стоит пятьдесят тысяч.

Жиль уже собирался испить игристой влаги, как вдруг доминиканский джентльмен опустил свой бокал.

— Либо сделка будет совершена на тех условиях, которые оговорены в расписке, либо я от нее отказываюсь, сударь, потому что иначе мне станет казаться, что я вас обокрал. Вы рискуете, покупая поместье, и я не имею права от вас это скрывать.

— Это уже интересно! — воскликнул Жиль, широко улыбаясь.

— Не смейтесь. «Верхние Саванны» — букет роз, а у роз, как известно, бывают шипы. В данном случае величина шипа вполне соответствует красоте букета. А зовется он Симон Легро… если хотите знать, пускай вы сочтете меня трусом, Я так спешно покинул поместье из страха, что меня убьют. Я не хотел сначала вам об этом рассказывать, но вы мне так симпатичны, что, случись с вами несчастье, меня замучают угрызения совести. Теперь я сказал все, и вы… можете передумать.

— Чтобы я передумал! Вы поселили во мне страстное желание быть хозяином поместья, где растут голубые травы, и теперь оно горячее, чем раньше. Добавлю лишь, что рассчитываю стать единственным хозяином плантации — вы ведь это хотите спросить. Так давайте выпьем наконец, господин Ферроне! Я обязательно сообщу вам новости о господине Симоне Легро.

На этот раз молодой человек выпил с удовольствием и даже протянул бокал, чтобы его снова наполнили.

— Не стоит его недооценивать. Он умен, наделен страшной и темной силой. Это помесь дикого зверя со змеей, а если то, о чем шепчутся повсюду, правда, то Олимпия, его любовница, самая опасная колдунья на острове, а уж кого-кого, а колдуний там хватает! Берегитесь их обоих.

— Спасибо за предупреждение, но зверя можно приручить, а змею придавить.

— Желаю вам этого от всего сердца. И еще один совет: если вы едете с семьей, разумней, может быть, оставить ее на некоторое время в Кап-Франсе, пока вы не ознакомитесь с поместьем.

Женщинам и детям будет тяжело видеть, какими методами управляет Симон Легро.

— Если он из тех скотов, которые мучают рабов, вашему Легро не дождаться от меня ни милости, ни снисхождения: либо он подчинится, либо я его уничтожу.

— Именно так я и думал. Вы тот самый человек, который нужен поместью. А я… у меня никогда не хватало смелости. Я пью за ваш успех и за мирную жизнь в «Верхних Саваннах»…

Ферроне снова опорожнил бокал.

Вопреки своим намерениям. Жиль вернулся из «Таверны Француза» совершенно трезвым.

Мозг его был свеж, а шаг тверд, когда он вступил в пределы «Маунт Морриса».

Весь дом погрузился в темноту, если не считать двух светящихся точек. В прихожей горела лампа — вероятно, кто-то из слуг дожидался его возвращения — и сквозь задернутый занавес на окнах Жюдит просвечивал ночник.

И, покачиваясь в седле, пока лошадь шла неспешной рысью по центральной аллее. Жиль не сводил глаз со слабого огонька, хранящего сон его жены. Потому что ему навеки суждено быть мужем этой женщины, убившей, в чем он уже почти был уверен, Розенну.

Что ему делать? Пойди он на поводу у своего горя и своего отвращения, он бы задушил Жюдит, но где-то в глубине его сознания слабый, но настойчивый голосок твердил, что он не имеет права вершить суд своими руками и что, возможно, в основе его страстного желания отомстить за кормилицу лежит стремление вновь обрести свободу. Будь он свободен, уж это понятно, он не потерпел бы никакого Неда Биллинга между собой и Мадаленой.

И что теперь? Оставить на суд Божий преступление этой женщины только потому, что однажды в церкви Святого Людовика в Версале он поклялся любить ее, защищать и оберегать? Правда, Жюдит придется разделить с ним приключение, которое может оказаться опасным, тяготы лягут и на ее плечи, но достаточно ли такое наказание?.. Нет, лучше пусть Господь сам решит… по крайней мере, сейчас так лучше…

Приняв решение, он отбросил прочь образ жены и все черные мысли, которые были с ней связаны. Отвернулся он и от слишком привлекательного образа белокурой Мадалены. Надо уже теперь стараться совсем о ней не думать, впрочем, кто знает, может быть, став миссис Нед Биллинг, она утратит в его глазах часть своего очарования. Она уже не будет для него маленькой загадочной девочкой, феей, освещавшей нежным светом крохотное жилище в Лаюнондэ. Она станет нью-йоркской горожанкой, и он забудет ее, задвинет в самый дальний уголок памяти тем проще, что в его сердце теперь поселилось что-то новое и увлекательное: большое владение с красивым названием «Верхние Саванны».

Турнемин чувствовал, что, словно женщину, желает эту землю в сердце зачарованного острова, охраняемую свирепым драконом по имени Симон Легро — так легендарное чудовище охраняло Андромеду, прикованную к скале. Да, он уже любил это поместье, омытое синевой океана и синевой неба и поросшее синими травами, потому что оно давало выход извечной страсти любого достойного бретонца к земле и стремлению к приключениям, которое свойственно двум третям выходцев из Бретани. А потому, поведав Понго в самых общих чертах о том, какой поворот совершила их общая фортуна. Жиль заснул беспокойным сном и видел много разных сновидений, но женщин в них на этот раз не было ни одной.

Зато утром он узрел их чуть не всех разом: спускаясь к завтраку, после которого Жиль намерен был отправиться к нотариусу для встречи с Ферроне, он столкнулся в коридоре с Хантер, выходившей в сопровождении Мадалены из спальни Жюдит. Они несли за две ручки большую корзину грязного белья.

Турнемин не знал, что домоправительница уже вернулась в «Маунт Моррис». Он галантно поприветствовал ее, расспросил о здоровье сестры и новорожденного, а потом сообщил о своем решении покинуть в конце месяца Нью-Йорк и, следовательно, не возобновлять аренду по истечении этого срока. Гостеприимная женщина расстроилась.

— Как? Неужели так скоро? А мы с мужем надеялись, что дом понравится господину шевалье и он останется в нем навсегда. Госпоже здесь так хорошо.

— Но я никогда не собирался оставаться в Нью-Йорке и, по-моему, выразился достаточно ясно, когда мы заключали договор: речь шла о временной аренде. Что же касается жены, надеюсь, там, куда я ее отвезу, ей понравится не меньше. Я только что приобрел плантацию на острове Санто-Доминго. Да, кстати, вы ведь от нее, как она сегодня себя чувствует?

— О, ей еще нужно полежать, разумеется, но, учитывая то, что произошло вчера, она, бедняжка, чувствует себя неплохо, насколько это вообще возможно. Ночь провела спокойно.

— Замечательно. Будьте добры, пожелайте ей от меня доброго утра и сообщите, что я буду иметь честь навестить ее, когда вернусь.

И, отказав себе в радости хотя бы взглянуть на Мадалену, чьи большие, нежные, грустные глаза долго провожали его. Жиль спустился по лестнице и присоединился к Понго, ожидавшему в столовой.

А двумя часами позже договор о передаче в его полную собственность плантации под названием «Верхние Саванны» был уже подписан обоими владельцами — старым и новым — в присутствии свидетелей — капитана Малавуана и Тима Токера, заверен нотариусом мэтром Эдвардсом в его конторе на Уолл-стрит, обмыт не одним кувшином вина у Черного Сэма, после чего обе заинтересованные стороны пожали на пороге таверны друг другу руки без малейшей надежды когда-либо вновь увидеться. Джентльмен из Санто-Доминго отправился в порт, рассчитывая попасть на корабль из Нанта «Граф де Ноэ» капитана Раффена и отплыть на нем к французским берегам.

А Жиль, оставив быстро подружившихся Тима и Малавуана коротать остаток дня в таверне торговцев, направился в «Маунт Моррис». Пора было поставить в известность ту, что носила его имя. Однако прежде чем вернуться в поместье, он хотел совершить небольшое паломничество.

— Ты знаешь дорогу к часовне, где похоронена моя старушка Розенна? — спросил он Понго, сопровождавшего его теперь повсюду, как прежде.

Да, Понго знал дорогу, он вообще знал холмы Гарлема так хорошо, словно здесь родился, и вскоре двое всадников свернули с широкой дороги на песчаный проселок, ведущий через негустой лесок.

Более живописного места Жилю видеть не приходилось. Так спокойно было под деревьями.

В леске, сбегавшем к самой реке, росли в основном ольха, береза, а ближе к воде было много ив, бросавших вокруг серебристые блики.

Часовня возвышалась на залитой солнцем большой поляне. Она была маленькой, белой, обшитой сосновой доской, а венчала ее колоколенка с одним колоколом. Несколько могил рядом с часовней были так густо засажены цветами, что казалось, кто-то расставил вокруг крестов пышные букеты, и над всем этим крохотным краем вечного отдохновения, затерянным в самом сердце суетного мира, царил удивительный покой.

Когда они выехали на поляну. Жиль обнаружил, что среди могил кто-то есть. Он сразу узнал голубое в белую полоску платье и гофрированный чепчик из муслина — словно прозрачный нимб вокруг белокурой головки.

Спрыгнув с лошади, Турнемин кинул поводья Понго.

— Жди меня здесь! — крикнул он индейцу и бросился к часовне, возле которой остановилась Мадалена.

Жиль разглядел, что в руках девушка держала маленький букетик алых левкоев. Она опустилась на колени возле выделявшегося свежей белизной креста и возложила к нему цветы. Стараясь не потревожить задумавшуюся Мадалену, Жиль осторожно ступал по аккуратно постриженной, ухоженной траве лужайки.

Он замер в нескольких шагах от девушки и долго стоял и молился, может быть, не так сосредоточенно, как в одиночестве, потому что взгляд его то и дело возвращался к изящной фигурке Мадалены. Лица ее он не видел, она спрятала его в ладони, наверное, чтобы не отвлекаться от молитвы; спустя несколько минут по тому, как вздрагивали плечи девушки. Жиль понял, что она плачет.

Не в силах больше сдерживаться, он приблизился и осторожно опустил руку на нежное плечико Мадалены. Она вздрогнула.

— Отчего вы плачете, Мадалена? — спросил он ласково.

Все так же стоя на коленях, она подняла к нему заплаканное лицо. Глаза ее цвета дикой фиалки блестели на солнце, как распустившиеся бутоны в утренней росе.

— Я плачу потому, что должна выйти замуж за Неда Биллинга, а я его не люблю. Я молилась, чтобы Розеина помогла мне. Она добрая и, кажется, меня любила.

Хоть и находились они в скорбном месте, молодой человек так обрадовался, что не смог сдержать улыбки.

— Но зачем же вам в таком случае выходить за этого парня? Может быть, вы вчера не совсем правильно меня поняли? Слушайте только свое сердце и…

— Не правда! — почти вскрикнула она и резко поднялась с колен. — Я прекрасно поняла, что вам хочется выдать меня замуж, избавиться от меня, прежде чем вы уедете. Иначе зачем вообще вы взяли на себя роль просителя? Не вы должны были со мной говорить, а мама.

— Вы правы, Мадалена. И если я все же согласился… выполнить это неприятное для меня поручение, то только чтобы помочь Пьеру — у него не хватало решимости. Зачем мне. Господи Боже мой, от вас избавляться?

— Затем, что вы знаете, как я вас люблю, и не хотите, чтобы я и дальше оставалась рядом с вашей супругой!

Мадалена совсем не в силах была сдерживаться, от гнева и тоски слова слетали с ее губ сами собой, прежде чем она успела сообразить, что сказала. Но она тут же опомнилась. Жиль увидел, как во взгляде ее появилась растерянность, она в ужасе зажала себе обеими руками рот и побежала. Он догнал ее в два прыжка, чуть не силой оторвал от лица ее дрожащие руки и сжал их в своих ладонях. Счастье ударило ему в голову, как старое крепкое вино. Мир вокруг исчез, растворился вместе со всеми его обитателями. Сейчас для него существовало лишь это прелестное дитя, полные отчаяния глаза, нежные дрожащие розовые губки, с которых только что сорвалось признание в любви. Он чувствовал, как трепещет на его груди девушка, словно молодая ветла на ветру.

— Мадалена… — шептал он в восторге. — Мадалена… любовь моя… Вы действительно меня любите?.. Это верно?..

— Вернее не бывает… Мне кажется, я любила вас еще до того, как увидела, по рассказам дедушки. А уж когда появились вы сами…

Она говорила каким-то незнакомым голосом, словно откуда-то издалека, нежно и ласково, и Жиль подумал, что так звучали, наверное, слова ангела, принесшего Деве Марии Благую Весть о предстоящем рождении Господа. Вокруг него и Мадалены словно образовался сияющий, невесомый волшебный круг, отделивший их от реальности и означивший границу чудесного мира их любви.

— Если бы ты только знала, как я тебя люблю! — шептал Жиль, целуя кончики ее тонких пальцев. — С тех самых пор, как я впервые увидел тебя в Лаюнондэ, ты стала для меня светом души, сладостной и мучительной надеждой. Как я мог хотеть избавиться от тебя? Наоборот, я мечтаю, чтобы ты всегда была рядом и принадлежала мне одному…

В порыве страсти он обнял Мадалену и склонился к ее лицу. Ее свежий, едва ощутимый аромат был слабее запаха весенних цветов, но он ударил в голову Жилю сильнее самого сильного возбуждающего средства. Как голодный на пищу, набросился он на розовый приоткрывшийся ротик со сверкающими белыми зубками. И почувствовал, как под его умелыми поцелуями губки девушки раскрываются, она отдается его ласке, приспустив шелковистые ресницы. Жиль не отрывался от нее добрых несколько минут. А потом его рука, которой он взял Мадалену за подбородок, чтобы поднять лицо девушки, словно помимо его воли скользнула ниже.

Чары вмиг рассеялись. Мадалена с криком ужаса вырвалась из его объятий, бросилась, спотыкаясь о заросшие травой кочки, к спасительной стене часовни.

— Нет… Только не это! — кричала она, и голос ее прерывали рыдания. — Не может быть…

Вы не любите меня! Я нужна вам как женщина, вот и все! Это… это не любовь, а если да, то я такой любви не хочу!

Она плакала, чепчик ее свалился, и шелковистая волна волос покатилась вниз. Белокурые кудри рассыпались по плечам, упали на грудь, которой так неосторожно осмелился коснуться Жиль, — Мадалена сжимала ее теперь дрожащей рукой, словно хотела оторвать. Ошарашенный и разочарованный, Жиль смотрел издали на юную фурию, не смея приблизиться.

— Прости меня, Мадалена, умоляю! Прости! Я не виноват! Мне так долго пришлось сдерживать свою любовь. Я люблю тебя!

— Не правда! Вы любите только свою жену.

Права была Фаншон.

— Фаншон? А она тут при чем?

— Еще как при чем. Фаншон молодец. Она предупреждала, чтобы я не поддавалась вашей ласке. Она все мне рассказала.

— Что все?

— Не важно… Я вас презираю!

От гнева все угрызения совести Жиля мигом улетучились. Он подскочил к девушке, которой уже некуда было отступать, и схватил ее за руку.

— Я хочу знать, Мадалена. То, что ты сказала, слишком серьезно. Когда кого-нибудь обвиняешь, нужно договаривать все до конца. Что наговорила тебе Фаншон?

— Все, говорю же вам, все… Что вы ни одну юбку мимо не пропустите, что на корабле она была вашей любовницей и что…

— Что еще? — прорычал он сквозь сжатые зубы.

— То, что произошло… вчера ночью… в спальне вашей жены. Как вы… как вы занимались с ней любовью.

«Ах, дрянь! — думал вне себя от ярости Жиль. — Ну, она мне за все заплатит. Как только вернусь, вышвырну ее вон.»

Он отпустил Мадалену и еще минуту смотрел, как она рыдает, прижавшись к стене часовни, уткнувшись лицом в скрещенные руки. Турнемин старался глубоко дышать, чтобы хоть немного успокоиться. Когда он наконец снова заговорил, голос его звучал холодно и сухо:

— Очень хорошо! В таком случае, Мадалена, я попробую объяснить вам, что представляет собой мужчина, потому что вы, как видно, не имеете об этом ни малейшего понятия. Он не святой дух, чего вам, судя по всему, хотелось бы. Да, у него есть душа, но есть еще и тело, и сердце. И если сердце мужчины заставляет биться лишь одна женщина на свете, то тело вполне может жить своими собственными порывами, даже нуждами.

Вот почему взаимная любовь, любовь полная, всепоглощающая, когда сливаются воедино и души, и сердца, и тела, даже если вы не желаете признавать существование плотской стороны страсти, такая любовь — самое прекрасное чувство на земле… — Он помолчал, потом продолжил уже спокойнее:

— Во время нашего плавания Фаншон однажды ночью явилась ко мне в каюту, и я лишь принял то, что она сама мне предложила.

Что же до Жюдит, то она моя жена, и я имею на нее все законные права супруга. Я страстно любил ее, пока не встретил вас, но теперь я люблю вас, Мадалена, люблю всем своим существом и ничего не могу с собой поделать. Всем существом, слышите? И мне не стыдно признаться, что я желаю вас так же страстно, как люблю.

Мадалена перестала плакать. Нервными, неловкими движениями она пыталась подобрать волосы и спрятать их снова под тонкий чепец.

— Я вам не верю. Мне нужно держаться от вас подальше и перестать вас любить. Это Господь меня наказал за то, что я привязалась к женатому мужчине, но теперь я знаю, как мне поступить.

Я скажу маме, что согласна выйти за Неда Биллинга.

Кровавый туман застлал глаза Жиля, в нем проснулась буйная кровь Турнеминов. Упрямство очаровательной Мадалены сводило его с ума.

И он закричал, забыв о приличиях:

— А его вы, случаем, не считаете бесплотным духом? Чем, думаете, будет заниматься с вами Нед Биллинг в первую же брачную ночь? Он снимет с вас одежду, ваше прекрасное белое платье.

Обнажит ваше тело и будет его ласкать. Разденется сам, ляжет на вас и…

Мадалена в ужасе зажала ладонями уши и побежала прочь через кладбище, пытаясь скрыться от безжалостно преследовавшего ее, нарушавшего ее целомудренные представления голоса.

— Замолчите! Замолчите! Я не желаю ничего об этом знать! Вы чудовище…

— Нет. Повторяю, я не чудовище, я просто мужчина, который до смерти любит тебя. И запомни хорошенько, Мадалена: если ты выйдешь замуж за Неда Биллинга, я его убью.

Жиль смотрел, как она бежит через поляну, на опушке леса проскакивает мимо опешившего Понго, державшего лошадей, и исчезает под покровом деревьев. Оставшись один. Жиль медленно вернулся к могиле Розенны, преклонил колена и припал губами к покрытой цветами земле, в которой покоилась та, что была им любима более родной матери.

— Прости меня, Розенна! Ты так хорошо меня понимала…

Она простила. Жиль не сомневался. Розенна знала, что ее выкормыш никому не позволит себя дурачить, да и вообще она никогда не смотрела строго на взрывы его темперамента. Он даже был уверен, что она с удовольствием наблюдала за сценой, разыгравшейся на кладбище, а когда стал подниматься с колен, ему показалось, что ветерок с реки донес до него смех старой няни.

Турнемин размашистым шагом вернулся к Понго. Тот добросовестно отвел глаза, увидев хозяина, и протянул ему поводья Мерлина, не говоря ни слова. Но Жиль все же вылил на него остатки гнева.

— Что ты, лицемер такой, отворачиваешься? — обругал он индейца. — Ты же все слышал. Мы ого-го как кричали. А что, интересно, сделал бы ты, если б девушка призналась в любви, а потом тут же обозвала тебя

сатиром?

— Моя объяснять ей, что она полностью права, — бесстрастно ответил Понго. — Она бы сначала кричать на меня, а потом ворковать, как горлица! Надо красивый маленький лес, чтобы учить осторожная девушка любви.

Жиль в изумлении посмотрел на друга — уж не шутит ли он? Но Понго, восседавший прямо и с большим достоинством в седле, и не думал улыбаться. Тогда Жиль сам расхохотался, и его смех весело прокатился по лесу, чьи ветки резали лазурь неба на замысловатые, словно фрагменты мозаики, кусочки.

— Ты прав, приятель, — сказал Жиль, — мне бы только не забыть твои наставления в следующий раз. А теперь — домой. Нужно еще кое с кем объясниться.

И, пришпорив коня, он галопом помчался по склону, ведущему к «Маунт Моррису».

Дверь в спальню Жюдит открыла ему Анна Готье. Фаншон ушла во флигель, чтобы что-то там попросить у миссис Хантер. Потому Жиль отложил пока беседу с ней и отправился к жене.

Жюдит сидела в постели, обложенная со всех сторон подушками в кружевных наволочках, по которым разметались ее рыжие волосы, и пила молоко. Из пены белого шелка и зеленых лент выглядывали худые запястья и тонкая изящная шея. Все еще бледная, с темными кругами, из-за которых ее темные глаза казались еще больше, Жюдит казалась очень хрупкой и словно потерянной в огромной белоснежной постели под белым же балдахином — Жиль не мог без смутного стыда глядеть на поддерживавшие его тонкие столбики красного дерева, хоть и не испытывал сколько-нибудь теплых чувств к жене.

— Как вы себя чувствуете? — спросил он, предварительно поприветствовав ее по всем правилам этикета.

Он ждал резкого отпора, отказа от разговора, даже гнева после всего, что с ней сделал, но, к его крайнему изумлению, Жюдит даже слегка улыбнулась.

— Уже лучше, спасибо. Обо мне заботились умело и самоотверженно. — И она посмотрела на Анну, закрывавшую за собой дверь в спальню. — Скоро все это… будет казаться лишь страшным сном.

В комнате стоял сильный запах лекарств, и Жиль горько пожалел, что они сейчас не в море, где гуляет соленый ветер. Он хотел улыбнуться, но вышла какая-то невнятная гримаса.

— Благодарю за снисходительность, — произнес он чуть иронично.

— Снисходительность? О чем вы?

— Мне кажется, я должен принести вам извинения за… несколько грубоватое обращение. Боюсь, в том, что с вами случилось, моя вина.

Жюдит покраснела и принялась то накручивать на палец, то распускать кудрявую прядь.

— Даже если бы вы поступили со мной во сто раз хуже, мне не на что было бы жаловаться, — произнесла она глухо. — По-моему, теперь наши отношения упростятся, так что все к лучшему.

Жиль не нашелся, что ответить, так он был поражен произошедшей за столь краткий срок переменой в поведении молодой женщины. Куда делась та вызывающая Жюдит, что предстала ему в блеске горделивой красоты, когда он вернулся с берегов Освего? Куда делась дикая разъяренная кошка, отчаянно дравшаяся с ним в этой самой комнате: разве не вынужден был он прибегнуть к насилию, как солдат-победитель в осажденном городе? Неужто пережитая травма до такой степени переменила молодую женщину… или она ломает комедию? А может, это попытка усыпить его бдительность и рассеять подозрения, связанные со смертью Розенны, если вдруг таковые у него появятся?

Мозг его все еще был занят этими вопросами, когда он услышал свой голос:

— Вы и в самом деле считаете, что все к лучшему в этом лучшем из миров?

На этот раз она подняла голову и прямо посмотрела на него темными, спокойными, как ночное озеро, глазами.

— Я уже два дня размышляю над тем, что произошло. Может, оттого, что почувствовала, как уходит из моего тела вместе с кровью жизнь, услыхала снова дыхание смерти, но мне показалось, что это предупреждение свыше. Хотим мы того или нет, мы связаны навеки и ничто не может нас разъединить. Здесь нам придется жить вместе…

— Не здесь! Я как раз пришел предупредить вас, что, как только вы окрепнете, мы покидаем Нью-Йорк и перебираемся на остров Санто-Доминго, где я только что приобрел плантацию индиго. Надеюсь, это не слишком нарушит ваши планы, — добавил он не без сарказма.

Она грустно усмехнулась.

— Мои планы? Разве у меня могут быть личные, не связанные с вашими, намерения? Санто-Доминго так Санто-Доминго! Мне не раз приходилось слышать, что там очень красиво. Думаю, через неделю я уже вполне смогу следовать за вами.

— Благодарю вас за понимание, Жюдит, — Турнемин небрежно поклонился. — Обещаю: то, что случилось прошлой ночью, больше никогда не повторится.

Теперь они оба молчали, лишь крик ласточки, сорвавшейся с крыши и метнувшейся в синеву неба, нарушил тишину. Жиль смотрел, как его жена снова начала накручивать на палец рыжую прядь. Поскольку она больше ничего не говорила, он уже собрался откланяться, как вдруг Жюдит подняла ресницы и устремила на него взор сверкавших, как пара черных бриллиантов, глаз.

— Незачем давать бессмысленные обещания, — прошептала она. — Я вас об этом и не просила.

Спокойной ночи, друг мой.

И, коротко вздохнув, она закрыла глаза и отвернулась к окну, словно собралась заснуть. Жиль медленно вышел из ее комнаты в совершенной растерянности. Прикрыв за собой дверь, он еще стоял некоторое время, пытаясь постичь, что же за перемены произошли в голове Жюдит. Искренне она говорила или играла новую роль: роль послушной и самоотверженной супруги? Но разве во взгляде, что она бросила на него напоследок, была хоть капля самоотречения или кротости?

Да и вообще, от такой непредсказуемой женщины, склонной без конца менять свои настроения, можно ожидать чего угодно. Он понимал, что Жюдит уверена в своей красоте и неотразимости. Да разве сам он, как последний дурак, не показал ей прошлой ночью, какую власть имеет еще над ним ее красота? Может, это часть ее черной мести, первым действием которой стала смерть Розенны?

Жиль решил на первый случай бдительней следить за действиями жены и собственным поведением. Не дай Бог она обнаружит, что он любит Мадалену: девушка окажется в опасности если не из-за ревности Жюдит, то из-за ее желания нанести ему удар побольнее…

Из размышлений вывело его появление Анны, и он тут же вспомнил, что еще собирался сделать — надо же, совсем забыл предупредить жену о своем намерении выгнать ее горничную.

— Будьте так добры, — сказал он Анне, — сходите за Фаншон, скажите, что я жду ее в библиотеке.

— Хорошо, господин Жиль, я сейчас.

Через десять минут Фаншон поскреблась в дверь библиотеки и, получив разрешение, вошла в просторную залитую солнцем комнату, где ожидал ее Турнемин. Он стоял, скрестив руки на груди, возле стола, на котором лежали кошелек и письмо.

— Господин шевалье просил меня прийти? — спросила она с улыбкой, непринужденно присев в реверансе. Но улыбка быстро сбежала с ее губ, едва она встретила его ледяной взгляд.

— Да, просил. Чтобы сказать, что больше не нуждаюсь в ваших услугах.

— Что больше…

Но он не дал ей себя прервать.

— Сегодня вечером из Нью-Йорка отплывает французский корабль «Граф де Ноэ», следующий в Нант. Вот вам оплата за год, деньги на проезд и письмо к капитану Раффену, командующему судном. Живо собирайтесь! Через четверть часа Хантер отвезет вас в порт.

Она стала белее, чем ее фартук, а в вырезе платья было видно, как судорожно бьется от волнения жилка у нее на груди.

— Вы… гоните меня? — выговорила наконец горничная. — Не может быть.

— Может. Я вас выгоняю.

— Но разве выбрасывают человека на улицу безо всякой причины? Что я сделала?

— Случилось так, что мне стало известно ваше прекрасное мнение о моем характере, да еще оказалось, вам мало подслушивать под дверью — вы на кухне обсуждаете то, что происходит в спальне хозяйки. Я больше не желаю вас видеть! Убирайтесь!

Он говорил, а лицо молодой женщины все больше и больше наливалось гневом. Обычно розовое и свежее, оно словно пропитывалось желчью и из белого превратилось в желтое. Приговор не согнул Фаншон, она, напротив, выпрямилась и приготовилась к броску, как ядовитая змея.

— Я не уйду. Вы не имеете права. После всего, что между нами было…

— Между нами никогда ничего не было. Вам приснилось, моя девочка.

— Госпожа не позволит меня выкинуть.

— Не советую вам обращаться к своей госпоже за помощью, а то ведь я могу рассказать жене, как вы живописуете по углам ее альковные секреты. Я дал вам, напоминаю, на сборы пятнадцать минут, пять из них уже прошло.

— Я поняла: это маленькая дрянь вам наболтала. Недотрога Мадалена несла черт-те что, а вы ей и поверили, конечно — она же в вас по уши влюблена…

Жилю надоели пререкания камеристки, и он пошел к двери.

— Вы не желаете уходить, поэтому уйду я, но через десять минут Хантер и Понго сунут вас в повозку, хотите вы или нет, успеете собраться или нет.

— Ладно! Я иду! Но не думайте, что вам так легко удастся от меня избавиться. Я ведь тоже вас люблю… и мы расстаемся не навсегда.

Она выскочила из библиотеки, схватив на ходу кошелек и письмо, влетела в свою комнату, побросала все, что можно, в дорожную сумку, а остальное завязала в большой носовой платок. Руки ее дрожали от волнения и гнева, она даже и не думала утереть слезы, катившиеся безостановочно из глаз. Фаншон словно раскаленным железом жгло унижение, которому только что подверг ее Жиль, и ненависть желчью подкатывала к горлу.

Разве могла она предположить, что эта идиотка с замашками святой девы пойдет и выложит хозяину ее, Фаншон, признания, может и не слишком осторожные, — ведь она-то надеялась, что секреты такого рода Мадалене противны? Как могут быть противны влюбленной девчонке рассказы о любовных победах предмета ее воздыханий? Фаншон готова была убить себя за то, что действовала так по-идиотски… Уж лучше бы она отравила Мадалену, пока Жиль был в отлучке» — сначала-то она так и хотела, когда поняла, что хозяин пылает к девчонке нежной страстью.

Но ее, к несчастью, застала эта старая дура Розенна, так что пришлось ее убрать, чтобы не выдала, но уж Фаншон постаралась, чтобы все было шито-крыто — она оторвала от самой красивой нижней юбки Жюдит клок и бросила его возле того места, где оставила старуху. Жюдит она тоже уничтожит, придет время… а оно рано или поздно придет.

Любовь Фаншон к Жилю, после того как она побывала у него в постели, странным образом перекроила ее и без того не слишком здоровый рассудок, посеяла в молодой женщине немыслимые надежды… В конце концов она пришла к выводу, что, убрав с дороги женщин, которые стояли сейчас между ней и ее бывшим любовником, она сможет привязать его к себе, завладеть им безраздельно — ведь нравились же ему ее ласки. И Фаншон сочла, что вполне может воспользоваться советами мужчин, с которыми жила в Фоли-Ришелье.

И вот все ее планы полетели в тартарары из-за проклятой Мадалены. Во всяком случае, приходится их откладывать — Фаншон не желала признавать поражения, отказываться навсегда от единственного мужчины, который мог так ее разжечь. Нет, во Францию она не вернется. Она не позволит, чтобы ее, как какую-нибудь скотину или воровку, посадили на корабль, а спустя несколько недель выбросили на набережную Нанта, где она будет нищенствовать или пойдет по рукам. Мужчина, которого она хочет, плывет на Санто-Доминго? Прекрасно, значит, она тоже туда отправится, и нет на свете силы, способной теперь помешать ей осуществить святую месть. А любовные утехи можно отложить на потом, это никуда не убежит…

Приняв решение, Фаншон попросила правившего экипажем Дэвида Хантера остановиться, едва они выехали на набережную Ист-Ривер, и высадить ее там.

— Я не маленькая, на корабль сама сяду, — сказала она ему жалобно, сквозь слезы. — И потом, ужасно неприятно, когда тебя сдают с рук на руки, как какую-нибудь поклажу. Прошу вас, господин Хантер, возвращайтесь назад. Пожалейте мою… мою гордость Американец пожал плечами, но лошадей придержал. Вечно у французов какие-то немыслимые истории, никогда ему их до конца не понять.

Да и жаль ему было несчастную девушку, всю дорогу проливавшую горькие слезы. В конце концов, ему приказано доставить ее в порт, он и доставил. А дальше пусть сама разбирается как хочет…

— Ну, значит, вы приехали, — сказал он и нагнулся, чтобы открыть дверцу. — Желаю приятного путешествия.

— Спасибо, господин Хантер. Оно и будет приятным, не сомневайтесь…

Достав свой багаж, Фаншон проследила, как Хантер развернул лошадей и как экипаж растворился в облаке пыли на Брод-стрит. Потом она решительно повернулась спиной к выстроившимся у причала судам, заприметив вывеску одного из многочисленных портовых постоялых дворов, подхватила сумку и узелок и легкой походкой двинулась к избранному пристанищу.

Пока она ехала в экипаже, в голове у нее созрел дерзкий план, на осуществление которого оставалось еще несколько дней: в нее был влюблен кок с «Кречета», и ей ничего не стоило добиться всего, что нужно, в обмен на несколько часов любви. Хочет этот дурень, чтобы она стала его любовницей, — пусть проведет ее тайно на корабль, прежде чем тот возьмет курс на Антильские острова… Может, там ей будет еще проще осуществить задуманное.

А тем временем Жиль в «Маунт Моррисе» наслаждался покоем тихого вечера. После отъезда фаншон он почувствовал облегчение, без сомнения, из эгоизма: даже если бы она избавила невинную Мадалену от своих гнусных откровений, его бы тяготило ее постоянное присутствие — горничная, вопреки обещаниям, без конца шпионила за ним и, словно копьем, потрясала напоминанием об их мимолетной связи.

Все в этот вечер было чудесно, насколько вообще может быть чудесно в доме, где жила преступница. Близится день отъезда, скоро они все покинут «Маунт Моррис», все — только что прибегал счастливый Пьер и сообщил, что его сестра, к великому огорчению миссис Хантер, отказала Неду Биллингу.

После ужина Жиль вместе с Понго вышел в парк, освещенный алыми закатными лучами, выкурить трубку. Воздух был удивительно свеж и прозрачен, как стекло. Они медленным шагом прошлись по аллее и сели на скамью под магнолией — вечер был напоен ароматом ее цветов. И просидели там молча, просто радуясь, что они вместе, пока ночь не зажгла на бархатном небе все свои звезды.

Загрузка...