Когда Бог хочет разбить человеку сердце, он дает ему побольше ума.
— Не могу я больше здесь жить! Здесь жить невозможно! Идешь между домов — ветер воет, как зверь, вокруг — ни души! Пустыри, пустыри… И торчат унылые вышки — дома…
— Леночка, успокойся, ты просто устала. Конечно, темно — ну нет фонарей, хоть сдохни! — и северный ветер сбивает с ног, но вот-вот начнет прибывать день, станет легче, светлее…
Наталья Петровна подошла к дочери, обняла за плечи, погладила по развившимся за день коричневым волосам. Лена сидела у стола, бессильно уронив голову на руки, скрывая лицо от матери.
— Я устала, — простонала она.
— Я знаю, родненькая моя.
— А на завтра столько всего! И английский, и теория права да еще этот чертов французский! Кому он нужен?
— Любые знания когда-нибудь пригодятся, — мягко возразила Наталья Петровна; по опыту своей жизни она это знала точно. — И потом — мы же вместе выбрали юридический колледж. Он, правда, трудный и дорогой… — Она осеклась испуганно: еще подумает — упрекает. — Давай-ка ужинать, все готово, разогреть только. Проголодалась?
— А ты как думаешь? — буркнула Лена, но голову подняла, встала, тяжело опираясь о стол, и пошла к себе в комнату — переодеваться.
Слава богу, гроза миновала. Наталья Петровна быстро и машинально перекрестилась, хотя истинно верующей не была, и, мягко ступая меховыми, подаренными Лешей тапочками, поспешила на кухню. Сегодня она получила сразу за три урока, плюс школьные гроши, накупила по дороге домой всякой снеди, и ужин Леночку ждал роскошный.
— Ого, ножки Буша! — воскликнула дочь. — А помидоры откуда?
— Из магазина! — улыбнулась мать, с любовью и грустью глядя на оживленное родное лицо. — Помнишь фильм «Блондинка за углом»?
— Еще бы! Как мы тогда веселились, хотя вообще-то фильм грустный.
— Потому что про нашу тогдашнюю жизнь. Теперь такой ответ уже не вызовет смеха: все действительно есть в магазинах, были бы деньги.
Они уселись напротив друг друга.
— Мать, ты транжирка! — осуждающе сказала Лена, уплетая за обе щеки салат. — Зачем ты так тратишь деньги?
— А что еще с ними делать? — засмеялась Наталья Петровна. — Солить? Учеников у меня теперь — хоть отбавляй: новый район, преподавателей не так уж много. Все сейчас рвутся осваивать мой английский.
— Твой? — иронически подняла брови Лена, и мать сразу смешалась.
— Я хочу сказать — у меня, — торопливо объяснила она. — Родители передают по цепочке, что есть, мол, хороший преподаватель.
— Классный преподаватель, — не без ехидства уточнила Лена. — От скромности ты, мамочка, не помрешь… Ну что ж, спасибо за ужин. Пойду заниматься.
Отодвинув стул, она встала и ушла к себе. Тишина воцарилась в доме. Наталья Петровна плотно закрыла обе двери — в большую, общую комнату, где она спала на диване, и в кухню, чтобы ни звука не долетало до Леночки, включила на тихое старый маленький телевизор — скоро должны были передавать новости — и принялась мыть посуду, прибирать со стола, краем уха улавливая еле слышное бормотание диктора, думая свои невеселые думы.
Бедная девочка! Плохо ей в новом спальном районе, на самом краю огромной Москвы, да что там, практически за Москвой. Одиноко и плохо, несмотря на отдельную квартиру, на собственную — впервые в жизни — комнату. Росла хоть и в коммуналке, но зато в самом центре. Там и школа поблизости — одна из лучших, с традициями, — и театры рядом — а Леночка в мать: заядлая театралка, — и каждую зиму там заливают на Чистых прудах каток, где дружно катается ее класс, и Леночка признанной была заводилой.
Все любили ее. Учителя — за играючи получаемые пятерки, призы на олимпиадах — это ведь побеждала школа! — любили за смешные, остроумные «стишаты», как называла их Лена, — к дням рождения, памятным датам, за веселый, ироничный характер. Мальчишки охотно общались с Леной — им было с ней интересно, с ней можно было дружить, как с отличным парнем; подруги уважали ее за начитанность, за неизменную готовность написать, кому требуется, сочинение, сварганить и передать шпаргалку, в просторечии именуемую «шпорой». И еще за то, что Лена — никому не соперница: за ней никто не ухаживал.
Высокая, худая, с прямыми длинными волосами — как ни накручивай, все равно к вечеру разовьются, — с продолговатым, бледным лицом, она была некрасива, и сама знала это.
— Сейчас такая косметика, — уговаривала лучшая подруга Таня, маленькая, хорошенькая, белокурая, — почему ты не красишься?
— Не знаю, — пожимала плечами Лена, хотя на самом деле знала отлично: из-за гордости.
Разве красота — самое главное? А ум, образованность — пустяки? Неужели она никому не нужна — с тем могучим и сильным, что есть у нее? Она спорила с учителями на равных, ее сочинениями гордилась школа, ее стихи наперебой цитировали, покатываясь со смеху, одноклассники:
И не всегда, увы, чисты
Сии прекрасные власы.
Но — чу, не смеем мы носы
Совать в подробности красы…
Хотя Танька тогда жутко обиделась: это ведь про ее «власы» метко прошлась в поэме ко дню рождения подруги Лена. Но в основном поэма торжественно восхваляла Таню, и пришлось, конечно, Лену простить. А к своим роскошным белокурым волосам Таня стала относиться внимательнее — подействовала все-таки критика! — мыть через день.
«Неужели никто меня не полюбит? — терзалась Лена. — Нет, этого не может быть! Жизнь не может быть так жестока…» Ах, дурочка… Несмотря на страшилки, ежевечерне пугающие народ, ничего пока Лена о жизни не знала. Впрочем, телевизор она почти не смотрела: в их доме он был не в чести.
— У тебя красивые глаза, — великодушно говорила Таня. — Такие коричневые, я прямо завидую. Если их подвести и подкрасить ресницы…
Вечерами в коммуналке, запершись в общей ванной, Лена придирчиво разглядывала себя в зеркало. Глаза и вправду вроде бы ничего, но цвет лица, но большой нос…
— Эй, кто там застрял? — стучал кто-нибудь из соседей, и Лена, оторвавшись от зеркала, торопливо освобождала ванную.
«Почему я в отца, а не в маму? — думала она печально. — Маме уже за сорок, а какая она хорошенькая: глаза темные, не выцветшие, как у меня, огромные, на пол-лица, волосы густые, пышные, да еще вьются, щеки розовые, как у девочки…» И до сих пор у мамы какие-то таинственные звонки и неожиданные, загадочные командировки — у школьной-то учительницы! — а на дни рождения — шквал поздравлений, море цветов, полон дом друзей и подруг. И еще есть Леша — постоянный, верный возлюбленный.
А у Лены нет никого, кроме Тани. И еще была поездка в Одессу, всем классом. Море, солнце, каждый камень — история. Но когда Лену спросили, что произвело самое сильное впечатление, она, не задумываясь, ответила:
— Димка.
— Он вредный, — скривила губы Таня.
— Очень даже полезный, — возразила Лена.
Как-то так получилось, что всю одесскую их неделю, с самого поезда, Димка все время был рядом. Стоял у окна и смешил Лену, когда стремительно неслись они к морю, рассказывал всякие одесские байки, цитировал Ильфа, говорил о трагической судьбе Бабеля. Раскосые, черные, как антрацит, глаза смотрели вдаль, на проносившиеся назад огни. Дима словно не видел Лены, но говорил только с ней. Таня, не привыкшая оставаться в тени, быстро соскучилась и ушла, а они так и простояли у окна до рассвета. Ни Диме, ни Лене совершенно не хотелось спать.
— Откуда у тебя такие глаза, Дим-Димыч? — спросила Лена, когда розовая полоска рассвета уже коснулась неба и оно посветлело и зарумянилось. — Наследие татаро-монгольского ига?
— Не только. — Дима по-прежнему смотрел в окно, лица его не было видно. — Рассказать?
— Расскажи, — почему-то оробела Лена. Как-то ей стало не по себе. Дима откашлялся, помолчал, заговорил тихо и медленно.
— Моя родная бабушка жила с детьми в селе под Алуштой. Их было пятеро — у татар всегда много детей. Моему отцу едва исполнился год; дедушка воевал, но после ранения его отпустили на неделю домой. Потом он погиб под Ленинградом… В сорок четвертом, ну знаешь, нагрянули энкавэдэшники — два часа на сборы, двадцать килограммов багажа — с собой… Крик, плач, пыль — грузовики кольцом окружили деревню, чтобы никто не ушел в горы. Русских тоже выгнали из домов, уж не знаю зачем. Бабушка увидела Таю, соседку, показывает ей отца, плачет: такого маленького точно не довезет. А грузовики уже трогаются. Тая подбежала к борту, машет руками — бросай, поймаю! Крикнуть боится. Ну бабушка отца и бросила. Соседка поймала, прижала к плечу, чтобы лица не было видно, и — быстро-быстро — в самую гущу толпы. Говорила потом, что один солдат — там, на грузовике, все видел, но отвернулся, шума не поднял и грузовик не остановил. Так Таисия Михайловна папу и вырастила, умудрилась записать русским, а я ничего до самой ее смерти не знал, называл бабушкой. Она меня очень любила. — Голос у Димы дрогнул. — Пошли-ка спать.
Мама очень боялась, что вселят их в однокомнатную как существ однополых (жуткое, что ни говори, слово, вот уж действительно «новояз»), но отец, покидая в свое время жену с ребенком, по какому-то наитию, а может, на всякий случай взял — и не выписался. Так что пришлось властям оторвать от сердца квартиру двухкомнатную, но зато — словно в отместку — за Москвой, в Новопеределкино.
По ту сторону железной дороги, куда сразу отправилась на экскурсию Лена, был хвойный высокий лес, а в нем просторные дачи писателей, был Дом творчества, с колоннами и балюстрадой, пустая, за высоким забором вилла вдовы Фернана Леже — подарок советской власти за картины мужа, переданные Пушкинскому музею. На заборе красной масляной краской вызывающе горела начертанная местными мальчишками надпись: «Мир — хижинам, война — дворцам!»
В отдалении, на пригорке, виднелись уютная старинная церковь и кладбище, где покоился Пастернак — кумир Лены. Вытянутый породистый профиль, всемирно известное имя, даты рождения-смерти, рядом могилы близких ему людей. Смерть примирила двух женщин, любивших его.
О, знал бы я, что так бывает,
Когда пускался на дебют,
Что строчки с кровью — убивают,
Нахлынут горлом и убьют!
Его стихи переполняли душу:
И падали два башмачка
Со стуком на пол,
И воск слезами с ночника
На платье капал…
Лена положила к ногам поэта маленький букет ромашек, походила среди памятников — помпезных и скромных, талантливых и бездарных; один из красного туфа — от благодарных армянских писателей своей переводчице — очень понравился ей. Потом она спустилась к дороге, прошла мимо Дома творчества и свернула на аллею, ведущую к Музею Пастернака.
Полукруг дачи какого-то необыкновенного, в сиреневое, цвета заворожил ее, и она долго сидела на лавочке, глядя на окна, за которыми писались дивные стихи, создавался «Доктор Живаго», велась переписка с Мариной Цветаевой. Зачем он звал ее сюда, в Россию, в тогдашний Союз? Зачем писал: «Ваше место — здесь»? А когда она приехала и попала в ловушку, ничем в общем-то не помог.
Этого не прощала Лена своему кумиру, потому что любила Цветаеву тоже — может быть, больше, чем Пастернака.
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед.
Да, он не помог ей ничем. Потом оправдывался, терзался:
Что сделать мне тебе в угоду?
Дай как-нибудь об этом весть.
В молчаньи твоего ухода
Упрек невысказанный есть…
В музее продавались книги — его стихи, и Лена купила две — на память о Переделкино, писательской вотчине, с которой жила теперь почти рядом — перейти лишь железнодорожное полотно. Потом долго разглядывала картины Пастернака-художника, отца поэта, находя их похожими на своих любимых импрессионистов, рукописи под стеклом, узкую кушетку, на которой поэт болел и умирал.
Дача-музей Чуковского развеселила Лену, особенно Чукоккала — знаменитая на весь мир библиотека, но особого впечатления не произвела, наверное, потому, что в памяти Чуковский остался как детский писатель, конечно, великолепный.
По аллеям и лесным дорожкам парами ходили писатели, степенно о чем-то беседуя, отдыхая от своего таинственного, непонятного простым смертным труда. На лавочках перед Домом творчества скучали их жены.
— Ну что, Виктор, пишешь нетленку? — спросил густым басом высокий старик, хлопнув по плечу молодого собрата.
— Кто это? — осмелилась поинтересоваться Лена и услышала имя, известное всей стране.
Господи, как интересно! Однако пора домой, в Нью-Васюки.
Пока дошла до железной дороги, стало совсем темно. Теплое, светлое, интересное и волнующее осталось там, позади. Впереди лежало голое, пустое пространство. Высокие башни — холодные, скучные, похожие друг на друга всем, кроме цвета, но в темноте его не было видно — хмуро и отчужденно встретили Лену. Это были бараки — только по вертикали, ничего человеческого в них не было. «Неужели здесь пройдет моя жизнь? — сжалось болезненно сердце. — Нет, ни за что! Вырвусь отсюда, что-то придумаю. Ведь рухнул «железный занавес», и Берлинская стена рухнула. Значит, можно как-нибудь вырваться?»
Мама встретила дочь встревоженно.
— Лена, Леночка, разве так можно? Новый район, света — только что от окошек, все дома — на одно лицо. Я уж решила, ты заблудилась. Где ты была?
— В Переделкино, у писателей. Мама, мама, там совсем другая жизнь, почему же мы…
Мать поняла ее с полуслова.
— Детка, у каждого своя судьба. Но твоя еще даже не начиналась. Смотри, какой колледж я отыскала. Здесь, на юго-западе, сравнительно недалеко.
Наталья Петровна протянула дочери купленный накануне справочник. Красным было обведено объявление в центре.
— Юридический? — удивленно подняла брови Лена. — Но я собиралась в Иняз…
— Детка, — заволновалась Наталья Петровна, — с английским у тебя все в порядке. Захочешь — поступишь. Только хороший язык — а он у тебя хороший — еще не профессия. Юристы нужны каждой фирме, и вообще — это настоящее, широкое образование.
— Если приличный колледж, — добавила Лена.
— Да, конечно, — согласилась с ней мать. — Но мы поймем это сразу.
Колледж оказался вполне приличным, и каким-то боком он примыкал к МГУ — даже университет вынужден был теперь зарабатывать, чтобы выжить. Лена и здесь училась отлично, хотя было трудно, и многое — юридические, к примеру, тонкости — требовало длительных размышлений.
— Трудно, но интересно, — не сдавалась она.
— Тебе все интересно, — улыбалась мать. — Жажда знаний — это и есть интерес к жизни. — Втайне она гордилась дочерью. — А как коллектив?
— Да его, можно сказать, и нет вовсе, — хмыкала Лена. — Каждый сам по себе, даже странно. Никто ни с кем почти не общается. Отучились — и по домам.
Она скучала по школе, но никому, кроме Тани, не звонила, хотя часто вспоминала, например, Димку, особенно их разговор у окна. Потом даже Таня от нее отдалилась: общие интересы исчезли, в помощи Лены больше она не нуждалась — сочинения там, контрольные, — и очень скоро, невозможно скоро, Лена осталась одна.
— Ну и забралась ты… Прямо край света, — сказала Таня на новоселье, и с тех пор Лена ее не видела.
«Никому, кроме мамы, я не нужна, — думала Лена. — Как жить в таком одиночестве?» Спасал бешеный ритм жизни, спасала, как ни странно, дорога: маршрутка — метро — троллейбус, а вечером — троллейбус — метро — маршрутка. Покачиваясь от усталости, Лена быстро съедала приготовленный мамой ужин и садилась за стол — заниматься. Но все равно, даже во сне чувствовала она свое одиночество.
Зимой стало совсем тяжело: уезжала — еще темно, приезжала — темно уже. Снег, правда, слегка подсвечивал, появились и фонари, но пустыня улиц так угнетала…
— Девушка, извините, вы не знаете, где здесь дом номер семнадцать, корпус два?
Огромный, в пушистой шапке, с битком набитым портфелем мужик вынырнул из-за угла, встал перед Леной, загородив мощным телом узкую, едва заметную, заметаемую поземкой тропу. Лена вздрогнула от неожиданности.
— Пойдемте со мной, покажу, — слабо сказала она.
Мужик шагнул в сторону — скрипнул снег под ногами, — пропустил вперед Лену, пошел вслед за ней. И все время, пока шли к ее дому — это и был номер семнадцатый, корпус два, — чувствовала на себе Лена его тяжелый, внимательный взгляд. Хотелось оглянуться, только самолюбие не позволяло. «Еще подумает, что боюсь…» Но она и в самом деле побаивалась.
Вместе вошли в узкий лифт.
— Вам какой? — сняв шапку, стряхивая с меха снег, спросил мужик. — Вы, оказывается, здесь живете?
— Мне седьмой, — тихо ответила Лена.
Стояли почти впритык.
— А мне — выше, — пробасил спутник и неожиданно подмигнул. — Не боитесь?
— Чего? — вздернула голову Лена. Возмутительно, что он угадал ее страх!
— Всего! — весело поблескивали плутоватые, с прожилочками, глаза. — Шагаете, как ни в чем не бывало — одна, в темноте — с каким-то прохожим входите в лифт. Сейчас вообще народ всех и всего боится. Насмотрятся телика и дрожат от страха.
— А я его не смотрю, — вызывающе фыркнула Лена.
— И правильно делаете, — одобрительно заметил мужик. — Грязь, выстрелы, кровь… Ну вот ваш седьмой. Спасибо, что помогли. Без вас бродил бы по пустырям полночи, а там небось вовсю веселятся.
— Где?
Дверцы уже съезжались.
— У друга. — Мужик нажал кнопку, попридержал лифт. — А все-таки, девушка, в лифте с незнакомцем ехать не стоит, — мирно посоветовал он. — Поверьте старому уркагану.
Он коротко хохотнул — золотом блеснула коронка — и нажал кнопку. Дверцы лифта закрылись. Уркагану? Это уголовнику, что ли? Ничего себе встреча! А может, он пошутил? Ну конечно! Стало смешно, и так, посмеиваясь, Лена рассказала эту историю матери.
— И ты смеешься! — всплеснула руками мать. — А если бы…
— Да брось ты, — все еще смеялась Лена. — Денег у меня нет, колец и сережек — тоже.
— При чем здесь деньги! — прижала ладони к пылающим щекам мать, и Лена поняла.
— Не беспокойся… Кому я нужна?
Смех оборвался. Лена нахмурилась, резко отвернулась от матери и ушла к себе.
Наталья Петровна вздохнула и пошла на кухню разогревать ужин. «Кому я нужна…» Как это горько, несправедливо! Мать влюблена, и счастливо, а у дочери — никого. Не задумавшись ни на минуту, отдала бы Наталья Петровна свою любовь, своего любимого Лешу, если бы помогло это дочери. Только ведь не поможет. Остается одно: таить свое счастье, удивительную полноту жизни, когда в дни свиданий оживает, словно омытое живой водой, тело, молодеет душа, все светлеет вокруг, и этой радости, света, чудесной энергии хватает надолго, до следующей встречи.
— Я так горжусь, что ты меня любишь, — шепчет Леша, прижимая свою Наташу к себе. — Ты только меня не бросай, хорошо? Не разлюби, умоляю…
— Постараюсь, — улыбается в темноте Наталья Петровна и целует знакомую ямочку у его плеча.
Почему-то именно после встреч с Лешей чувствует она себя особенно виноватой — за то, что вышла замуж за некрасивого, а Леночка вся в отца, что в ее сорок пять ей так хорошо с Лешей, а дочка несчастна и одинока. «Но Лене всего семнадцать, — успокаивает себя Наталья Петровна. — Все еще будет… Никто не проживет свой век без любви, ни один человек на свете…» Так уговаривает она себя, а все равно обидно за дочь. Может, попросить Таню — пусть с кем-нибудь познакомит, — но если узнает Леночка… И потом — из таких знакомств, как правило, ничего путного не выходит.
«Вылетели из одного гнезда, из латыни, а какие разные, — думает Лена, отложив в сторону учебник английского языка, раскрывая учебник французского. — Хотя есть слова похожие, есть сходные термины…» Все-таки языки она любит больше юриспруденции, впрочем, казуистика права очень ей интересна и, пожалуй, стоит записаться в группу, изучающую латынь…
— Мамуль, я теперь тоже буду преподавать, — выходит она на кухню. — В нашем колледже, на подготовительном факультете.
— Да что ты! — радостно ахает Наталья Петровна. — Как же так получилось?
Леночка садится напротив матери. Карие глаза сияют, улыбка во все лицо. Сейчас Лена кажется почти красивой.
— Представляешь, пригласил меня директор, — раскачивается она на стуле, — и говорит: «Вас очень хвалит Сергей Петрович».
— Преподаватель английского?
— Ну да, — нетерпеливо бросает Лена. — «Можете, говорит, заниматься с подготовишками, с азов? Пособиями мы вас обеспечим». Здорово, правда?
— Здорово, — осторожно соглашается с дочерью Наталья Петровна. — Но почему ты, а не преподаватель?
— Да их не хватает! — смеется Лена.
— И они уверены, что ты справишься?
— А то! — задорно восклицает Лена и вдруг настораживается. — А ты? Разве ты во мне не уверена?
— Еще как уверена! — спохватывается Наталья Петровна. — Но вроде не принято…
— Значит, не было выхода, — подумав, решает Лена. — Я так рада! И деньги будут — как раз на латынь.
— На какую латынь? — удивляется Наталья Петровна.
— Ту самую, от которой пошли все языки — западные, конечно. Для юриста, знаешь, очень важна латынь.
Она развивает эту конструктивную мысль. Наталья Петровна, кивая, во всем с дочерью соглашается, внимательно слушает. Она знает, в чем дело: еще в школе, в девятом классе, из которого Леночка перешла в колледж, увлеклась она греческой, римской литературой — такой у них был словесник, хотя мимо других это прошло стороной: полистали рассеянно новый учебник с отрывками из «Илиады» и «Одиссеи» да и забыли. Леночка же читала всех этих нудных греков запоем, всерьез.
Что ж, пусть изучает, если хочет, латынь. Образование никогда не бывает излишним.
С этого дня латынь постоянно звучала в их доме. Изречения древних — действительно мудрые — произносились на двух языках: на высокой латыни и привычном русском. Телевизор в доме теперь уже совсем не включался, только новостные программы по НТВ.
— Некогда, некогда, — морщилась Лена, когда мать робко призывала ее посмотреть какой-нибудь сериал или старый хороший фильм по «Культуре». — Все эти истории какие-то очень медленные и, честно, мам, ужасно неинтересные. Не то что книги! Их я выбираю сама и в своем темпе читаю. Если нужно, остановлюсь, вернусь к предыдущей странице, подумаю над такой, скажем, фразой: «Нации устают, как люди». Ведь это правда, мама! Прежде мне и в голову не приходило, что мы, русские, ужасно устали — от всех этих войн, революций… А этот, — она пренебрежительно мотнула головой в сторону телевизора, — преподносит на блюдечке всякую ерунду.
— Кроме «Культуры», — возразила мать.
— Кроме «Культуры», — согласилась с ней Лена. — Но вообще, — она снова поморщилась, — не знаю, для кого все эти выстрелы и погони?
— Для большинства смертельно уставшего населения, — вздохнула Наталья Петровна.
— Ага, — энергично подтвердила Лена. — «Хлеба и зрелищ!» — лозунг античного Рима и — вспомни! — как раз эпохи упадка. Не наводит на размышления? Большинство… Ну и черт с ним, с большинством! Значит, я принадлежу к меньшинству.
— Это уж точно, — с какой-то странной горечью признала мать. Телефонный звонок ворвался в их разговор, как всегда, неожиданно. Лена подходить не спешила: обычно звонили маме. Наталья Петровна со смутным чувством вины сняла трубку.
— Леночка, тебя! — крикнула радостно.
— Привет, — затараторила в трубке Таня. — Как поживаешь?
— Нормально. А ты?
— И я! Только без тебя в классе что-то муторно, скучно. Димка говорит, снизился коэффициент интеллекта. Помнишь Димку?
Еще бы не помнить… Этот их разговор у окна… И как они вместе сидели у моря… И как бродили по зеленым одесским улочкам… Сейчас, когда назвала его имя Таня, больно заколотилось сердце, кровь прилила к щекам.
— Димку? — переспросила Лена небрежно. — Конечно, помню. Он все такой же насмешник и приставала?
— А ему теперь не к кому приставать, — серебряным колокольчиком рассмеялась Таня. — С твоим уходом он как-то скис, хотя продолжает нас удивлять.
— Чем же? — равнодушно спросила Лена. Без — всякого интереса, вроде бы просто так.
— Вчера, например, на литературе зачитал, как он сказал, эссе: «Пространство и время в поэзии Заболоцкого». Тему придумал, представь себе, сам. При чем здесь пространство и время? Ты что-нибудь понимаешь? Я — нет. А Геннадьевич хвалил, велел подготовить доклад для олимпиады. Клево, да?
— Еще бы, — вздохнула Лена.
Так стало жаль школы и всех ребят, так захотелось всех их увидеть, особенно Димку. Таня будто подслушала ее мысли.
— Итак, — весело продолжала она. — На чем мы остановились?
— На Димке, — подсказала, смутно радуясь и волнуясь, Лена. Удивительно приятно было произносить его имя.
— Да, на Димке, — со вкусом подтвердила Таня. — Как раз Димка и выдвинул эту идею.
— Какую?
Внезапно пересохло в горле.
— Пригласить тебя на новогодний вечер! — одним духом выпалила Таня. — Так и сказал: «Слышь, Татьяна, подругу-то пригласи…» Я, конечно, на голубом глазу: «Какую подругу?» А он — так, знаешь, сердито: «Понятно, Лену. Или она совсем нас забыла? Но мы-то ее еще как помним!» А Надька добавила: «И любим! Так ей и скажи». Слушай, а может, Димка в тебя влюблен?
Таня хихикнула: поверить в такое она не могла.
— Не говори глупостей, — растерянно пробормотала Лена.
— Да шучу я, шучу, — засмеялась Таня, и Лене стало обидно.
— Когда вечер? — суховато спросила она.
— Двадцать пятого, на католическое Рождество.
— Во сколько?
— В шесть.
— Что принести?
— Сотню. Сбрасываемся и все централизованно закупаем. Отдашь бабки мне: я за тебя внесу.
В этом плане ей повезло: она аккуратно носила вещи — они на ней вроде и не старели. Кофточки, юбки, даже брюки — все выглядело как новое. Спасибо судьбе: хоть в этом пошла Лена в мать. Та тоже любила английский стиль и потому всегда была модно одета; дезодорант обеим по прямому назначению был, в общем, не нужен, хотя, конечно, все эти брызгалки-шарики обе употребляли, но скорее так, вместо духов.
— Хорошо тебе, Ленка, — обиженно говорила Таня. — Волосы у тебя всегда будто только что вымыты.
— Зато не вьются, — утешала подругу Лена, проклиная себя за то давнее, бестактное стихотворение.
Коричневые прямые волосы Лены и в самом деле всегда были чистыми и блестящими, даже когда наступала суббота — день еженедельной головомойки.
— «Свежее дыхание» — это про тебя, — сказала не без зависти Таня, когда проходили Бунина. — Никакие «тик-таки» и даром тебе не нужны.
— А потому что нужно следить за зубами, — оправдывалась Лена, хотя за зубами следила не тщательнее других.
Приходилось признать — так распорядилась природа: за узкое, некрасивое лицо выдала чистое тело и чистые волосы, свежее дыхание, легкую походку, длинные ноги и стройность. Хотя со стройностью, пожалуй, переборщила: переходила она в худобу, сухощавость; мама даже поила маленькую дочку дрожжами, пока та не выросла и не воспротивилась такому насилию над личностью — самолюбиво-строптивой Лена была всегда.
— Ну-с, так, — сказала она, раскрыв шкаф и придирчиво перебирая свои немногие кофточки. — Эту все в школе видели, эту — тоже, а вот эту точно никто из ребят не видел!
Лена сняла с вешалки новую розовую кофту, подаренную мамой в честь поступления дочки в колледж и надетую только раз — первого сентября. Кофта была шелковой, дорогой, легкой, свободной и, естественно, не очень годилась для долгого пребывания в по-осеннему прохладном здании. К тому же предполагала длинную юбку, туфли на каблуках, сумку в тон туфлям — короче, весь тот набор, который не соответствовал образу жизни Лены: торопливому, широкому шагу по еще не асфальтированным улицам до маршрутки, втискиванию в переполненную, как всегда, «Газель», выпрыгиванию из высокой машины на тротуар, пробежке к метро и т. д. и т. п.
Уже второго Лена с облегчением натянула на себя привычный теплый свитер и черные брюки, надела туфли на низком, устойчивом каблуке, стоявшие наготове в прихожей, перекинула через плечо вместительную, тяжелую сумку с учебниками и тетрадями и отправилась «грызть гранит науки молодыми зубами», как сказал мамин Леша, явившись поздравить Лену тридцать первого августа и вручая букет и огромную коробку потрясающе вкусных конфет, которую Лена с мамой растянули потом чуть не на месяц.
Сейчас розовая кофточка оказалась невероятно кстати. У мамы был хороший вкус, и она видела мысленно Лену, когда покупала.
— Главное не цвет, а оттенок, — сказала она, вручая подарок, и была, конечно, права. Кофточка оживляла бледное лицо Лены, бросала на него солнечный отблеск, и оно становилось намного краше.
Юбку выбирать не пришлось — она была у Лены одна — длинная, элегантная; туфли — тоже: ну конечно же, португальские, купленные совсем недавно, с первых Лениных денег за уроки английского.
Вошла мама.
— Леночка, не сердись, — сказала она, — но, ей-богу, сейчас без косметики никто на людях не появляется. — Она протянула дочке атласную косметичку. — Это тебе мой подарок на Новый год. Немножко рано, но ты простишь.
Ах, мама, мама, как она все всегда понимает! Как раз об этом думала сейчас Лена. Улыбаясь, она потянула колечко на молнии. Волшебный сундучок бесшумно раскрыл ей сокровища Аладдина: тени, румяна, пудру, помаду и тушь для ресниц. Кроме помады и пудры, ничего такого у Лены не было.
Двадцать четвертого она не пошла в колледж: отсыпалась и занималась собой. Утром двадцать пятого, сдерживая нетерпение, начала собираться. Термобигуди держала на волосах до самого вечера. Макияж делала трижды — ведь это было впервые! — пока не добилась, как ей казалось, подлинного совершенства: именно такой интенсивности тон на щеках — чуть-чуть, — именно такие, сиреневые, тени и мохнатые такие ресницы. Кофту надевала осторожно и бережно, чтобы не коснуться ни щек, ни губ, ни ресниц. Сняв бигуди, причесавшись, закутала голову пушистым шарфом — никакой шапки, дабы не испортить с трудом и терпением созданные завитушки. Хорошо, что не сыпал, как вчера вечером, снег, и вообще ничего не сыпалось с неба, хотя подступала уже к Москве очередная зимняя оттепель. На тонкие колготки Лена натянула вторые, потолще, во-первых, чтобы было тепло (привыкла же ходить в брюках), а во-вторых, чтобы, не дай бог, не порвались. Туфли и бутылку вина — на всякий случай — уложила в свою вечную, на все случаи жизни сумку.
— Мамуль, пока! Переночую у Тани. Но я еще позвоню.
Наталья Петровна, вытирая руки полотенцем, торопливо вышла в прихожую.
— Леночка, какая ты у меня красавица! — совершенно искренне сказала она. — Что значит косметика! А в наше время… — Она безнадежно махнула рукой. — Тушь — и ту добывали с боем… Конечно, детка, переночуй у Тани, а то я буду ждать, волноваться: школа-то на другом конце города, пока доберешься… Только обязательно позвони — у Тани, кажется, есть мобильник. Надо купить и тебе.
— Разбогатеем — купим, — засмеялась Лена и осторожно, боясь размазать помаду, поцеловала мать в щеку.
Не успела закрыться за Леной дверь, требовательно и звонко прозвенел звонок.
— Ушла? — спросил Леша.
— Ушла, — смущенная своей радостью, ответила Наталья Петровна.
— А я уже еду, звоню с дороги. Здорово я придумал?
— Молодец. Но сегодня у нас много времени: у них же вечер, ты знаешь.
— Знаю! — радостно подтвердил Леша. — Только времени почему-то всегда не хватает, разве не правда?
— Правда.
Наталья Петровна не сказала Леше, что Лена скорее всего останется ночевать у подруги. Зачем? Все равно ведь Леше придется вернуться домой, к жене.
Школа сияла светом — весь переулок ею был освещен. Издалека еще Лена увидела огромную, в разноцветных, переливающихся огнях елку — на втором этаже, в зале, — и радостное волнение охватило ее.
— Какие люди, и без охраны!
Круглое, как колобок, смеющееся лицо Наташи вынырнуло откуда-то сбоку, мускулистые руки Петьки сжали плечи, колкие, недавно прорезавшиеся усики коснулись щеки.
— Ну ты даешь! — восхитилась Лена. — Что ли, отращиваешь усы?
— Что значит, отращиваю? — возмутился Петька. — Уже отрастил!
— Да у нас полкласса с усами, — смеялась Наташа, и румяное ее лицо сияло. — Да ты сама увидишь! Это теперь модно, престижно.
— Привет дезертирам со школьного фронта! — пробасил подоспевший Серега и тоже обнял Лену и чмокнул в щеку. — Как там твой знаменитый колледж? — по-иностранному растянул он последнее слово.
— А ну его! — легкомысленно махнула рукой Лена. — Нашел о чем спрашивать…
Подходили и подходили ребята.
— Привет, пропащая!
— Салют, комарадос!
Но где же Таня? Опаздывает, как всегда. И где, господи боже мой, Димка? Вдруг он вообще не придет? К чему тогда вся эта суета с румянами, тенями, тушью?
— Ну все, хватит загораживать вход и выход, — привычно распорядился Петька. — Айда вовнутрь!
И все гурьбой ввалились в школу.
— Переодеваемся в классе, — предупредила Наташа. — Чур, сначала девчонки!
— Дайте хоть куртки снять, — взмолился толстяк Мишка. — Вы ж тут теперь на год застрянете!
— Так уж и на год, — скривила губы красивая Света.
— Да пусть сбросят, — великодушно вступилась за Мишку Лена. — А то будут рваться каждые три минуты.
— Ладно, — согласилась Света. — Только по-быстрому.
— Айн момент, — обрадовался вспотевший Мишка — ему всегда было жарко — и мигом швырнул куртку на заднюю парту.
Побросали свои одежки и другие ребята. А Димы все не было.
Потом девочки крепко-накрепко заперли дверь — на здоровую, невесть откуда взявшуюся палку — и началось глобальное переодевание и прихорашивание. Кто там периодически дергал ручку, было неясно. Когда же дверь наконец отбаррикадировали, первой ворвалась возмущенная Таня. За ней еще три девчонки и трое парней. «Все, теперь уже все, — обреченно подумала Лена. — Какая же я несчастная!»
— Ленча, — подскочила к ней Таня. — Ну ты, блин, даешь!
— А что? — рассеянно и печально спросила Лена.
— Какая у тебя, елки-моталки, кофта, какая прическа… Лед тронулся, господа присяжные заседатели: наша принцесса снизошла до макияжа!
— Тише ты, Танька, — покосилась на мальчишек Лена.
— Да они в этом ни фига не секут, — махнула рукой Таня. — «Ты сегодня такая красивая…» А в чем дело, сроду не догадаются!
Таня болтала как заведенная, азартно блестя глазами, вытряхивая из сумки туфельки, осторожно приводя в порядок сооруженную в дорогом салоне прическу.
— А я вино принесла. И вот тебе твоя сотня, — сказала Лена.
— Винцо пока оставь здесь, в классе, — распорядилась Таня. — А сотню давай! — Она вдруг перестала смеяться, заглянула подруге в глаза. — Что с тобой, Ленча? Ты что, не рада?
— Рада, — тряхнула уже развивающимися кудрями Лена. — Ужасно рада вас всех видеть. И школу, и учителей — они, надеюсь, появятся? Даже по запаху школы соскучилась.
Таня, подрагивая ноздрями, как олененок, потянула носом воздух.
— По запаху? — переспросила она. — Какой такой здесь особый запах?
— Не знаю, — призадумалась Лена. — Может быть, запах книг?
— А в колледже? — подняла выщипанные брови Таня.
— А в колледже — запах компьютеров, — мгновенно нашлась Лена, и обе они засмеялись.
В зале грянула музыка; звуки ее донеслись через открытую дверь. Стало весело и легко. Ну и бог с ним, с Димкой, нет — и не надо! Вечно он портил ей настроение, сегодня она ему этого не позволит. Есть школа, елка, друзья, там, в зале, любимый словесник Владимир Геннадьевич, англичанка Елизавета — так обучала, что Лена сама сегодня преподает английский, — даже въедливую математичку и ту хочется видеть.
— Ну что, пошли? — нетерпеливо топталась на месте Таня.
— Пошли.
Что ни говори, удивительный это праздник — Новый год! В разгар зимы — темноты, холодов, коротких дней и длинных ночей — по всему миру вспыхивают огни на елках, летят ввысь ракеты, хлопают петарды — нововведение последних лет, — становится светлее на улицах и в домах, радостнее на душе. У Лены, к примеру, елка стоит почти месяц — с католического Рождества до Крещения, почти до конца января. С удивлением услышала недавно по радио, что советская власть не только Рождество и Крещение, даже елки на первых порах отменила. Потом уж, в начале тридцатых, разгоняясь для большого террора, снисходительно восстановила елку в правах, и потребовался для этого — да-да! — пленум их Центрального Комитета.
— За что они ее так? — поразилась Лена.
— Они вообще не любили радость, — печально ответила мать. — Нормальную, семейную радость. Первое января как выходной оставили, но и его объявили, представь себе, Днем ударника.
— Идиоты! — скривилась в презрении Лена.
— Не такие уж они идиоты, — не согласилась с ней мать. — Им казалось, еще немного, и они переделают человека. К тому же елка напоминала людям о Рождестве, о прошлой, нормальной жизни. Эти делатели революций вообще обычно мрачны, как сибирская ночь. Мрачны и самоуверенны.
— Да кто им сказал, что они вправе…
— А вот права у всех отобрали.
— Слава богу, что все это кончилось.
— Не говори «гоп», пока не перепрыгнешь.
— А разве мы еще не перепрыгнули?
— Кто знает…
— Леночка, милая, вот умница, что пришла! С наступающим вас Новым годом!
Улыбаясь, к ней шел, протянув на правах старшего руку, Владимир Геннадьевич.
— И вас так же.
Волнуясь, Лена впервые в жизни пожала протянутую учителем руку. Она даже покраснела от радости и смущения.
Владимир Геннадьевич… Самый умный, самый авторитетный, самый уважаемый из всех классных руководителей. Автор многих книг и методик, дважды «учитель года», всеобщий наставник и друг.
Поговаривали, что он пишет стихи — для себя, «в стол», но точно этого не знал никто.
— Как в вашем колледже с литературой? — сразу спросил он.
— Не очень, — пришлось признать Лене. — Это же юридический колледж, там все «Римское право» да «Кодекс Наполеона»…
— Плохо, — огорчился Владимир Геннадьевич. — Когда наконец все поймут, что литература в юности — самое главное: воспитание чувств, души, да и подводит к пониманию жизни. А то ведь не хватит собственной. Пока разберешься…
— Сейчас самым главным считают английский, — мило прошелестело за спинами у беседующих.
Оба оглянулись. Стройная и нарядная, в кремовой открытой блузе и шелковых широких брюках, за ними стояла, сияя серыми очами, красавица Элизабет — так все звали преподавателя английского языка Елизавету Васильевну, о которой вздыхала половина мужского населения школы. Это за ней, согнувшись вдвое, однажды подглядывал в замочную скважину двухметровый Серега — как она переодевается да прихорашивается в учительской; это его она хлопнула по лбу дверью, неожиданно, резко ее распахнув и бросив ошарашенному Сереге — «Sorry», — когда он, схватившись за шишку, с невозможной быстротой вскочившей на лбу, отпрянул, застигнутый на месте преступления, в сторону.
— Ничего подобного, — не согласился с красавицей Владимир Геннадьевич, но пыл его при виде Елизаветы Васильевны сразу остыл, он смотрел на нее восхищенно и неуверенно, тут же забыв про Лену, литературу, вообще про все на свете.
После недолгой тишины музыка грянула как-то сразу, со всех сторон, оглушительной стереофонией, и с первыми ее тактами погас верхний свет, остались гореть лишь бра по стенам и огни на елке — посредине.
— Позвольте вас пригласить, — сказал красавице Владимир Геннадьевич. — Эти дикие пляски, правда, я не танцую, но если бы через такт…
— Даже через два, — улыбнулась Элизабет. — Так будет лучше.
Владимир Геннадьевич осторожно обнял англичанку за талию, и они, не очень слушая музыку и не рискуя войти в прыгающий, беснующийся круг своих разгоряченных учеников, медленно закачались в условном полуобъятии лирических, старых времен.
Лена огляделась, отыскала глазами свободный стул, протиснулась между прыгающими и дергающимися, села на краешек, не облокачиваясь на спинку, чтобы не измять кофту. Целый ряд стульев стоял у стены, на них сидели пожилые учительницы, снисходительно поглядывая на своих питомцев, и некоторые не приглашенные на танец девицы, среди которых была и она, Лена.
Музыка смолкла так же резко и неожиданно, как началась. Стуча об пол высоченным, затейливым посохом, в зал вошел Дед Мороз, в котором, стоило ему открыть рот, народ сразу признал физрука — зычный бас, привычные командные нотки, — и началось что-то вроде веселой торжественной части: вручались грамоты победителям соревнований, назывались имена призеров последней олимпиады.
— А теперь разойдемся по классам, что-нибудь съедим и чего-нибудь выпьем, но — чур! — по чуть-чуть. Встретимся через час, идет? — по-свойски подмигнул залу Дед Мороз.
— Идет… — радостно откликнулся зал.
Столики стояли впритык друг к другу, вытянувшись в один, от стенки до стенки, фуршетный стол. Белоснежные бумажные скатерти свисали до пола; две огромные, с серебряным горлом бутылки — в них было, конечно, шампанское — надменно возвышались в центре, другие, с вином и водой, скромно разместились вокруг. Пакеты и пакетики с соком, апельсины, мандарины и яблоки, крошечные бутербродики на огромных блюдах, взятых взаймы из буфета… Когда и кто все это великолепие сотворил?
— А здесь командовал Димка.
Так вот почему его не было в зале! Он стоял во главе стола и смотрел не отрываясь на Лену.
— Внимание! Всем приготовить бокалы!
Граненые стаканы, разнокалиберные стопки и стопочки были расхватаны в мгновение ока.
— С хлопком или тихонечко-тихо?
— С хлопком, с хлопком! — единодушно потребовал класс.
Хлопнула в потолок пробка, пена вырвалась из бутылки.
— Подставляйте тару!
Второй хлопок — уже на другом конце стола, рядом с Леной.
— С Новым годом! Вперед!
— Чокнемся, Леночка. Со свиданьицем…
Таня обняла подругу за плечи, прижала к себе.
— Прекрасный тост. Главное — оригинальный.
Знакомый басок прозвучал над самым Лениным ухом.
— Здравствуй, — подняла голову Лена.
Взгляд черных, горячих глаз смутил ее.
— Ну, здравствуй, — выдохнул, явно волнуясь, Дима. Их стаканы соприкоснулись. — Сколько мы не виделись? Возьми тарелочку, что-нибудь положу, пока народ не расхватал. — Он совершенно не замечал Таню. — Держи на ладонях, а то прогнется: картончик хлипкий.
— «Не стоит прогибаться под изменчивый мир. Пусть лучше мир прогнется под нас», — дурашливо пропела Таня и, тряхнув белокурыми локонами, куда-то умчалась.
Лена же стояла неподвижно и молча, держа на вытянутых руках гнущуюся, ненадежную тару, чувствуя, как туманит мозг выпитое на голодный желудок шампанское, все еще стараясь осмыслить, принять неожиданное и счастливое появление Димы.
— Подойди ближе, — крикнул он, сложив рупором руки, потому что кто-то уже врубил невесть откуда взявшийся портативный кассетник на полную мощность.
Лена шагнула к столу. Дима взял у нее из рук тарелочку, осторожно поставил на край стола, положил всяко-разные бутерброды, вернул тарелочку Лене, прихватил бутылку вина и две стопки.
— Пошли сядем — вон там, в углу. Как я по тебе соскучился!
«И я», — чуть не сказала Лена, но вовремя остановила себя. Радость заполняла все ее существо. Как странно и удивительно, что в праздничной, нарядной толпе они оказались вдвоем, вместе — так распорядился Дима. «Эти глаза напротив…» Лена любила старую, полузабытую песню Ободзинского, потому что, не признаваясь себе, мечтала, что когда-нибудь кто-нибудь будет так же смотреть на нее… Теперь так на нее смотрел Дима — взволнованно и открыто. «Как я по тебе соскучился…» Он поставил бутылку, тарелку и стопку на стул, который они развернули к себе, превратив в некое подобие столика, протянул к Лене руку и вдруг погладил, очень ласково, ее уже развившиеся волосы, коснулся пальцами шеи, груди и тут же, словно обжегшись, отдернул руку.
— Прости…
— Ты что?
— Я ужасно соскучился, — с каким-то тихим изумлением повторил Дима. — Так без тебя стало пусто… — сквозь невообразимый грохот кассетника, скорее по шевелению губ угадала Лена эти слова. — Ты ушла, пропала куда-то, и все стало жутко неинтересным.
Музыка внезапно смолкла, и последняя фраза прозвучала неожиданно громко. Растерянно смотрела Лена на Диму. Раскосые его глаза сияли.
— Скажешь тоже, — пробормотала она. — Мы с тобой вечно пикировались.
— Ага, — радостно согласился Дима. — По сто раз на дню. А без тебя — с кем, скажи! — Он обежал взглядом класс. — Что ли с Серегой? Или, может, с Мишкой? Так они только о девчонках и думают.
— А ты?
Дима будто споткнулся.
— И я… О тебе… Но когда ты была рядом, я почему-то думал обо всем на свете — о путешествиях, космосе, террористах — что они за люди такие? — о Пушкине, Грибоедове — помнишь, как спорили мы о Чацком? — о глобальном потеплении климата… Ты уехала, и все разом кончилось, все проблемы забылись. Ужасно вариться в собственном соку, когда не с кем ничем поделиться.
Дима говорил все быстрее, все торопливее, как в лихорадке.
— А Геннадьевич? — вклинилась в его сбивчивую речь Лена. — С ним тоже можно говорить обо всем.
Дима споткнулся на полуслове, в недоумении воззрился на Лену, потом бурно расхохотался.
— Ленка, ты в своем колледже, кажется, поглупела! При чем тут Геннадьевич? Это совсем другое! Выпьем!
Вино оказалось прохладным и кислым и снова, как шампанское, ударило в голову. Качнувшись, поплыл куда-то длинный, с бутылками и бутербродами, стол.
— Ой, я совсем опьянела, — призналась Лена.
— Наверное, с голодухи, — решил Дима. — У меня тоже все плывет и качается. На-ка бутер, закуси.
Он уже сидел, тесно прижавшись к Лене, захватив часть ее стула. Рука снова добралась до ее груди, да там и осталась. Закрыв глаза, Лена чувствовала его невыносимое напряжение, оно передавалось ей током, по невидимым проводам.
В какой-то момент перед ними снова возникла Таня.
— Эй вы, айда в зал, а то застрянете здесь, взаперти — с куртками и дубленками…
Димина рука, вздрогнув, отпрянула, испуганно перебралась на плечо, он чуть отодвинулся.
— Сейчас идем.
Лена открыла глаза, возвращаясь в реальный мир, покачнувшись, встала.
— Эге, да вы тут вдвоем ухайдакали всю бутылку! — закричала Таня: похоже, и она здорово выпила. — Ну еще раз за встречу! Тут вроде чуть-чуть осталось.
— Нам — хватит, — сдержанно ответил Дима и тоже встал. — Пошли.
— Ну тогда я сама!
Таня схватила бутылку и, подняв голову, не прибегая к стакану, прильнула к узкому горлышку.
— Отдай!
Дима, нахмурившись, отобрал бутылку.
— Ты чо-о-о? — вытаращила синие глаза Таня.
— Ничо-о-о, — очень похоже передразнил ее Дима. — Напьешься — возись тут потом с тобой.
«Какая Танька красивая…» Ревность кольнула Лену, древнее, могучее чувство собственности нежданно и остро пробудилось в ней. Она стояла, поглядывая на Таню с Димой, и волны знакомого одиночества окатывали ее. Она вообще часто чувствовала себя одинокой — при всей любви к маме, при друзьях и подругах, книгах, музыке, театре. Где-то прочла, что человек по природе своей одинок; так он идет по жизни, иногда с кем-то сближаясь, почти срастаясь, но духовное его существо скитается одиноким всю жизнь. Как это печально, несправедливо. Неужели так же и у других? Попробовала как-то поговорить на эту тему с Таней, но та ее не поняла.
— Живи просто — проживешь лет со сто! — пропела она и упорхнула по каким-то таинственным своим делам.
Дима отнял бутылку, поставил на стол.
— Пошли в зал, красавицы.
Обнял одной рукой Таню, второй — Лену, и так, втроем, они вышли из полупустого класса.
Он, казалось, забыл о том, что только что говорил Лене, забыл о своенравной руке, добравшейся до ее груди, шел быстро и весело, обнимая Таню с Леной на равных. «Как больно, милая, как странно…» А может быть, так и надо? Чтобы никто не подумал…
Зал встретил их той же грохочущей музыкой, теми же огнями, конфетти и гирляндами — от края до края, под потолком, — знакомыми фигурами в извиваниях и прыжках, и даже Геннадьевич с Элизабет все так же покачивались в условном полуобъятии где-то там, у окна, в отдалении от других, будто за все это время так друг от друга и не отрывались.
— Объявляется белый танец! — закричала Таня и потащила Диму в центр зала, к елке, в круг танцующих.
Дима растерянно оглянулся, махнул Лене рукой — айда с нами, прыгать и дергаться можно врозь, — но Лена этот жест вроде бы не заметила, да и не умела она танцевать, не хотелось ей дергаться, как припадочной. Может, вообще уйти? Вот только куртка заперта в классе. Ну и что? Разве это проблема — найти охранника? «Элементарно, Ватсон» — как говорит Серега. Но Танька… Лучшая, единственная подруга… Она же видела, как сидели они в углу — там, в классе, — как Димка обнимал Лену. Недостатка в поклонниках у Татьяны не было, неоднократно смущалась Лена, слушая подробности Таниных встреч то с одним, то с другим мальчишкой.
— Я бы тебе кое в чем призналась, но ты у нас пуританка, — сказала однажды Таня, лукаво поглядывая на Лену, и Лена почему-то подумала, что Танька сделала тот знаменательный, торжественный шаг, который в прежние времена совершался лишь в первую брачную ночь. «Что ж, нам ведь уже семнадцать, — подумала тогда Лена. — Не все же такие, как я…»
— Неужели ты вправду ни с кем ни разу не целовалась? — приставала к ней Таня.
Хотелось крикнуть в ответ, что спрашивать об этом жестоко: разве женская это инициатива, разве виновата Лена, что никто, ни разу не захотел ее поцеловать? Но она сдерживалась, отшучивалась, уходила от прямого ответа, переводила разговор на другое. Теперь, глядя на то, как запросто оттащили от нее Диму, Лена впервые подумала, как она дико несовременна со своими понятиями — что можно и чего нельзя.
Елка стала вдруг расплываться, стали расплываться танцующие, и Лена поняла, что плачет. Ужас какой! Хорошо, что в зале почти темно. «Прекрати сейчас же! — приказала себе Лена. — Немедленно прекрати. Это все вино, и еще — слова Димки, его рука… Не думай! Не представляй и не вспоминай! Потом все вспомнишь». Она вынула из сумки платок, глядя в зеркальце, осторожно промокнула глаза. Вроде ничего, не размазалось.
— А ты почему не танцуешь?
Запыхавшаяся, веселая Таня стояла перед подругой, загораживая собой Диму. Синие глаза с жадным любопытством смотрели на Лену. Нет, все-таки в человеке много садизма.
— Устала, — с трудом шевеля губами, ответила Лена и подивилась несуразности своего ответа.
Дима выдвинулся из-за Тани. Лицо словно окаменело, желваки выступили на скулах.
— Можно сесть рядом? — спросил он и, не дожидаясь ответа, сел. — По теории вероятности следующим должен быть медленный танец. Позволишь тебя пригласить?
Снова затуманилась елка, качнулось странно обиженное лицо затоптавшейся на месте Тани. Лена молча кивнула. Вздохнули басы, и поплыл над залом бархатный голос. «Only you» — любимая мелодия, чарующие, завораживающие слова… Дима встал, протянул руку, повел Лену в круг, обнял за талию. Она положила руки ему на плечи, и они закачались в танце, впитывая в себя вечное признание в любви, положенное на музыку.
— Как у тебя пахнут волосы… Какая ты сегодня красивая… Как я раньше не замечал?
Это говорят ей, дурнушке? Или над ней смеются? Волосы в самом деле всегда пахнут травами, свежестью, как у мамы. Фигура, кажется, вполне ничего. И глаза — тоже. Но волосы, как ни старайся, не в состоянии продержаться завитыми даже один вечер, а нос, безусловно, слишком велик. «Only you»… Что там ей шепчет Димка? Неужели эти слова — для нее? Совсем рядом проплыли Геннадьевич с застывшей прекрасной статуей Элизабет.
— Встретились? — рассеянно улыбнулся Лене учитель. — Он тебя все цитировал, на тебя ссылался.
— Кто?
— Да Дима твой, Дима. «Твой…»
Невероятно. Нет, это сон.
Как это все получилось? Где, в чем ошиблась она? Колледж, занятия, грядущее поступление в вуз, а она о чем думает? О новогоднем вечере в школе… Крутится в голове, как заезженная пластинка, сияют радостью раскосые глаза Димы. «Какая ты сегодня красивая…» Внезапно в их дуэт врезается Таня.
— Дим, а Дим, ты у нас сегодня главный? Ну нет охранника, куда-то смылся, а у меня сумка в классе… Говорят, в учительской имеются вторые ключи, но туда простой народ не пускают.
Лена с Димой сидят все в том же углу, укрывшись от грохота ревущих динамиков. Ее рука — в его руке, их лица друг к другу так близко…
— Может, выйдем на улицу? — спрашивает Дима. — Здесь такой грохот.
— Ага, — радостно соглашается Лена. — Пойдем погуляем. Смотри, какой снег за окном.
— Подожди меня здесь. Пойду раздобуду ключ, там ведь и наши куртки.
— Мы тогда тебя позовем, — лукаво обещает Таня.
Она хватает Диму за руку, тащит к дверям. Он оглядывается на Лену, хочет что-то сказать, но не успевает — Таня ловка и быстра. Какое-то время Лена сидит и ждет. Потом, поддавшись неясному чувству смутной тревоги, встает и выходит на одеревеневших ногах из зала, медленно идет к классу. Большой, длинный ключ вызывающе торчит в скважине. Значит, ключ отыскали. «Не надо, не открывай», — шепчет ей ангел-хранитель, но когда это мы слушаем благие советы, пусть даже нашего святого заступника? Ледяными пальцами берется Лена за ручку, тянет дверь на себя. Уличные фонари бросают призрачный свет на неубранный длинный стол, сваленные в кучу дубленки и куртки, на две фигуры в углу, слившиеся в полутьме воедино.
Дима как ошпаренный отскакивает от Тани, бормочет что-то бессвязное, жалкое; Таня встает не спеша, поправляет белокурые волосы, идет, покачивая бедрами, к выключателю, зажигает свет.
— А мы как раз собирались тебя позвать.
— Я за курткой. — Губы слушаются с трудом. Проклятая куртка зарылась в груде себе подобных. — Я только за курткой, — словно оправдывается Лена.
Почему ей так стыдно? Она не может смотреть Диме в глаза, она торопится скорее уйти. Ах, вот она, куртка! Вот — сапоги.
— Я тебе помогу, — бросается к ней Дима.
— Не надо.
— Подожди! Ведь мы собирались гулять…
Он, что ли, сошел с ума?
— Что ж, я не против, — звенит голос Тани. — Ленусь, разве ты ночуешь не у меня?
Нет, это не Дима, не Таня, это она, Лена, должно быть, сошла с ума. Быстро, бегом — вон отсюда!
На улице мокрыми хлопьями падает снег. Ветер свирепо швыряет его в лицо. Почти ничего не видно, а тут еще эти дурацкие слезы… Наклонившись, согнувшись, оскальзываясь, Лена почти бежит к метро: вдруг следом за ней выскочил Димка? Вдруг — вместе с ним — лучшая подруга Таня? Глупости, глупости, они там, в тепле, в темноте, вместе. Преодолевая сопротивление ветра, Лена толкает тяжелую дверь метро, клубы пара вырываются ей навстречу. Хорошо, что еще открыто… А вот что делать у «Юго-Западной»… Маршрутки уже не ходят, автобусы — да, но, боже, так редко! Ничего, прорвемся. На смену отчаянию, страху, стыду приходит лихорадочная веселость. «Ладно, — встряхивает головой Лена. — Негативный опыт — тоже опыт. Но Танька… Все уши прожужжала каким-то неведомым Ромкой, зачем же ей Дима? А он?.. «Какая ты сегодня красивая…» И вдруг… Жалкое, виноватое лицо Димки маячит перед глазами. «Мы собирались гулять…» С ума сойти!
Механически, машинально, привычно и быстро идет Лена по эскалаторам, обгоняя медлительных редких пассажиров, пулей проскакивает переходы. На «Юго-Западной», вынырнув из метро, махнув рукой на предосторожность — что может ее теперь напугать? — садится в первую подвернувшуюся машину. Хорошо, что есть деньги, да и запросил припозднившийся водитель по-божески: видимо, по пути.
Что ж это сумка такая тяжелая? Ах да, вино так и не вытащили. Подарить, что ли, этому парню? Покосившись на водителя, Лена открывает сумку, но вовремя останавливается: может не так понять, да и Новый год на носу, пригодится вино-то, не пропадет.
— Детка, я думала, ты у Тани… Разве можно — одной, ночью?
Лицо у мамы виноватое и смущенное, но радость так и брызжет из-под ресниц, алеют щеки, волнами сбегают на плечи пышные волосы. Ее любимая, цвета морской волны блуза надета прямо на голое тело, и просвечивает сквозь полупрозрачную ткань высокая, молодая грудь. На столе вино, две рюмки, остатки торта!
Лена отводит взгляд в сторону: все это кажется ей неприличным. А если бы она пришла раньше? Как в ознобе передергивает она плечами. Все-таки странно: сорок пять, а туда же…
— Хочешь чаю? — суетится мать. — Смотри какой торт! Раньше таких не было, правда? Взбитые сливки и фрукты, а внизу тонкий коржик. Потрясающая вкуснятина!
Да, хорошо бы сейчас горячего чаю. После терпкого сухого вина, танцев, мокрого снега, грохота метро, после смутной, неясной надежды, разочарования, стыда и страха что может быть лучше? Но эта непристойная радость матери… Эта блузка на голое тело, и брюки — тоже небось на голом… Да-да, именно так, Лена уверена.
— Нет, спасибо, — сухо говорит она. — Я хочу спать.
Свет гаснет в материнских глазах, будто кто их выключил. Наталья Петровна медленно садится на стул, растерянно помешивает чай в маленькой фарфоровой, еще от бабушки, чашке. Дрожит рука, позвякивает браслет на тонком запястье, позвякивает серебряная, с надписью «Наташа» ложечка. Да, здесь был праздник: все семейные ценности извлечены из серванта. Только теперь замечает Лена длинный серебристый шарф, висящий на стуле. Подарок, значит. А как же! Ведь Новый год мамин хахаль, конечно, будет встречать в семье. Какая гадость! Везде, на каждом шагу — грязь и предательство.
— Деточка, что с тобой? — робко спрашивает мама.
И тут Лена взрывается.
— Не смей называть меня деточкой! — кричит она, и слезы ярости и отчаяния застилают безумные от горя глаза. — Мне что, три года? Мне уже, слава богу, семнадцать! Какая я тебе деточка?
— Для меня ты всегда будешь маленькой, — успевает вымолвить мать.
— Придется тебе смириться, — заглушает ее слова Ленин крик, — да-да, смириться с тем, что у тебя уже взрослая дочь и ты давно уже едешь с ярмарки!
Едкая насмешка кривит губы Лены, и мать совершенно теряется от этой явной, неприкрытой злобы.
— Ну зачем ты так? — беспомощно шепчет она.
— Зачем-зачем, — передразнивает ее Лена. — Отстань от меня!
Она хлопает дверью так, что на столе подпрыгивают вилки, и скрывается в своей комнате. Вот уж где дает она волю слезам! Лена плачет, как маленькая, жалко шмыгая мокрым, распухшим носом, размазывая по лицу черную тушь и голубые тени, стараясь не видеть перед собой ни предателя Диму, ни улыбающуюся беленькую Таню — как она могла? Почему? Но они неустанно маячат перед глазами, никуда от них не скрыться, не спрятаться, никак не избыть этого двойного предательства.
Тихо отворяется дверь, входит мама, ставит на письменный стол чашку чая, тарелочку с золотым ободком, а на тарелочке воздушный торт и конфета, подсовывает дочери под подушку чистый носовой платок и, не сказав ни слова, выходит, так же тихо прикрыв за собой дверь.
Вздохнув, Лена приподнимает голову, шумно сморкается, вытирает глаза — платок сразу становится разноцветным, — задумчиво смотрит на стол, сползает с тахты, садится к столу и жадно, двумя глотками, опустошает чашку. Как вкусно! Ее любимый, с бергамотом… Какой-то прок от этого самого Леши все-таки есть.
Просыпается притаившийся где-то в недрах ее существа голод. Лена волчицей набрасывается на торт. Но этот новомодный изыск — взбитые сливки и вишня — тает во рту, нисколько не насыщая. Еще бы чаю, и еще — торту, и, может быть, колбасы… Лена подходит к двери, чутко прислушивается, смотрит в щелку над полом — темно. Все равно выйти придется, уговаривает себя: надо хоть почистить зубы, да и в тубзик давно пора — так называла маленькая Леночка туалет, так оно и осталось в их доме.
Неслышно и, как ей думается, незаметно прокрадывается она в кухню, открывает холодильник, аки тать в ночи, добывая из его щедрых недр все, что попадается под руку — сыр, колбасу, шпроты, не трогая лишь заманчивый торт — чтобы утром мама не догадалась, — и начинается ночной потаенный пир.
Мгновенно вскипает тефалевый чайник, заваривается душистый чай, нарезаются толстые ломти хлеба, колбасы, сыра. Как хорошо! Лена тайно пирует, и горе ее отступает, не кажется уже таким неизбывным. «Да плевала я на него! А Танька всегда была дурой».
Наталья Петровна лежит в своей комнате, не решаясь зажечь бра, хотя очень хочется почитать, как всегда, на ночь, и улыбается. «Проголодалась… Утешается колбасой… А еще сердится, когда называю деткой… Кто ее так обидел? — задумывается она. — Неужели Таня? Но из-за подруг так вообще-то не убиваются».
Утром раздается непривычно ранний звонок Юношеский неуверенный голос просит к телефону Лену.
— Она уехала в колледж, — отвечает Наталья Петровна. — Что-нибудь передать?
— Передайте, что звонил Дима. А когда она будет дома?
— Вечером. Часов в девять-десять.
— Можно я еще позвоню?
— Конечно.
«Так вот в чем дело, — думает Наталья Петровна. — Об этом мальчике я уже слышала — как о самом умном в их классе. Но прежде он никогда не звонил… Все, решено: сегодня же покупаю Ленке мобильник. У всех давно уже есть, даже у моих пятиклашек, одни мы — как парии. Почему?»
Расхрабрившись, собрав все, какие есть в доме деньги, сразу после работы едет Наталья Петровна в огромный, трехэтажный, открывшийся недавно, с мудреным названием магазин. Чисто, сверкающе, новогодне нарядно… Бесшумно ползут ленты узкого эскалатора. Юноши в униформах протирают длинными щетками пол. Тепло, уютно, богато. Отдел, где продаются мобильники, телефоны, приемники, — на первом этаже. От разнообразия моделей и цен кружится голова.
— Вам помочь?
Вежливый юноша наметанным глазом сразу выхватывает из праздно глазеющих Наталью Петровну. Эта скромно одетая женщина как раз и есть покупатель.
— Да, пожалуйста… Самый простой, без всяких там… — Она задумывается, подыскивая нужное слово.
— Прибамбасов, — приходит на помощь галантный юноша. — Вот, очень функциональный.
— И не так дорого! — радуется Наталья Петровна.
— Совсем недорого, — уверяет ее продавец. — Только нужно купить еще симку.
— Какую симку? — пугается Наталья Петровна.
Консультант терпеливо, снисходительно объясняет.
— Вы, простите, кому покупаете?
— Дочери. К Новому году.
— Ей, извините, сколько?
— Семнадцать.
— И у нее все еще нет мобильника? — удивляется юноша и, спохватившись, одаривает покупательницу любезной улыбкой. — Впрочем, это не важно. Уверяю вас, она все равно все поймет.
— Вы уверены?
— Разумеется. Это так просто!
Счастливая, едет Наталья Петровна домой. Мобильник в чехле, в фирменном пакете — таки раньше привозили из-за границы — лежит в ее сумочке. Она не будет ждать Нового года, она подарит мобильник сегодня, сейчас, чтобы Леночке все могли дозвониться, чтобы, если надумает она остаться где-нибудь ночевать, ну хоть у Тани, она спокойно бы позвонила и предупредила.
Открыв дверь, зайдя в прихожую, кинув взгляд на вешалку, радостно убедившись, что Лена уже пришла, уже дома, Наталья Петровна снимает шубку и сапоги, сует ноги в теплые тапочки, вынимает из сумки пакет и идет к дочери. У двери в комнату останавливается: Лена разговаривает по телефону.
— Откуда ты узнал мой номер? — сухо спрашивает она. — Ах так… У Светы он действительно есть…
Впервые в жизни, поправ все свои высокие принципы, Наталья Петровна подслушивает. Лена говорит вызывающе, насмешливо и недобро.
— Простить? За что? Не таким уж ты был пьяным…
Спохватившись, Наталья Петровна отходит от двери, удаляется на кухню, зажигает бра и садится к столу. Ах Лена-Леночка… И тут в отца: не умеет прощать. Вот так же бросил он когда-то жену и дочь — из-за такой ерунды: пустячного, мимолетного увлечения своей Наташи.
— Ты слишком красива. Где уж тебе быть верной?
Ушел, хлопнув дверью, живет с тех пор один как сыч. «А может, и правильно, — думает Наталья Петровна. — Ведь я его уже не любила. Видела и пугалась: неужели это мой муж? Был бы он — не было б Леши».
— Чего ты сидишь тут?
Лена вошла так неслышно, что Наталья Петровна вздрогнула.
— Так, думаю…
— О чем?
— Обо всем понемногу. О том, например, как; мы будем встречать Новый год.
Лена подсаживается к матери, обнимает за плечи.
— Ты очень расстроишься, если я тебя брошу? Ты не можешь пойти к кому-нибудь из друзей?
Она заглядывает матери в глаза и видит в этих глазах неприкрытую радость.
— Ни капельки не расстроюсь! — сжимает ей руку мама. — Поеду к своим, проводим старый и встретим новый, потанцуем и поболтаем, а утром разъедемся по домам.
«Свои» — это друзья студенческих лет — шумная, не по возрасту молодая компания. Когда вваливаются они к матери на день рождения, шутят, смеются, поют под гитару — «Возьмемся за руки, друзья…», — неизменно поражается Лена их естественной, непритворной веселости. Как-то веселее они, кажется, жили. Несмотря на трижды проклинаемый строй — веселее.
— У нас была своя ниша, — говорила мать. — Свои литература и музыка, свои театры — «Таганка» и «Современник», — свои дела и привычки. Мы не имели отношения к власти, мы ее презирали — этих жирных котов, с их дачами и пайками. Мы презирали ее, а она — нас. Теперь как-то так получилось, что мы имеем все-таки отношение к власти — по касательной, но имеем, и это печально и трудно, хотя как будто демократично…
Сейчас мама явно обрадовалась.
— Да, поеду к своим, — со вкусом повторила она. — А ты позвонишь и меня поздравишь, когда пробьют куранты и останется позади первый тост.
Она торжественно выкладывает на стол нарядный пакет.
— Что это?
— Погляди!
Лена вынимает из пакета мобильник в кожаном дорогом чехле — дарить так дарить!
— Ой, мамка, мамочка! — Она бросается на шею матери. — Я так мечтала! — Прижав мобильник к уху, Лена смешно передразнивает рекламу — «хеллоу, мотто», — и звонко смеется.
Я, наверно, неправ, я ошибся,
Я ослеп, я лишился ума.
Белой женщиной мертвой из гипса
Наземь падает навзничь зима…
Во льду река и мерзлый тальник,
А поперек, на голый лед,
Как зеркало на подзеркальник,
Поставлен черный небосвод…
— Почитай еще, — просит Лена. — Сколько ты знаешь стихов!
Тогда я понял, почему
Она во время снегопада,
Снежинками пронзая тьму,
Заглядывала в дом из сада…
Такого Диму она не знала. Дима — умница, Дима — философ, Дима — спорщик, но Дима — поэт?
— Это же не мои стихи, — смеется Димка. — Это стихи Пастернака.
— А я была на его могиле. И на даче — теперь там музей.
— Ну да, ты ведь живешь почти рядом. Сходишь туда еще раз, со мной? Сходим вместе?
— Конечно, весной.
Они говорят, говорят и не могут наговориться. Сияет огнями высоченная елка в саду «Эрмитаж». Медленно, лениво, заторможенно падает снег, и про этот снег Дима читает стихи.
— Мы так позорно от всех сбежали.
— Не позорно, а втихаря. В разгар оживленной дискуссии.
— Костя твой не обидится?
— Вот ему я сказал, и он выдал мне ключ.
— Ключ?
— Ага. От квартиры. Как замерзнем, вернемся.
— Мы никогда не замерзнем: всего пять градусов.
— Ну, если устанем или захочется чаю с тортом. Тебе понравились мои друзья?
— Очень. А я и не знала, что ты ходишь в литературный кружок.
— Никто в классе не знает.
— Почему?
Дима на минуту задумывается.
— Есть такое слово — «стесняться». Так вот я — стесняюсь.
— Стесняешься, что ходишь в литературный кружок?
— Ага. Как-то сейчас не модно. Все ходят в бассейн или на каратэ. Ну, еще английский, в крайнем случае музыкалка…
Из подвального кабачка с шумом и хохотом вываливается большая компания: мужчины в дорогих нарядных костюмах, женщины в накинутых на плечи шубках — из-под шубок выглядывают длинные вечерние платья, ножки в изящных туфельках.
В лесу родилась елочка,
В лесу она росла…
Взявшись за руки, давясь от смеха, кружатся они в хороводе вокруг засыпанной снегом елки.
— Эй, ребята, идите к нам!
— Им и без нас хорошо. Видишь, влюбленные…
Что сказала эта красивая женщина? Влюбленные? Разве они влюблены? Ведь это же просто Димка! Ну да, он, конечно, ей нравится…
Официант во фраке выносит круглый высокий столик, раскрывает разноцветный зонт. На столике вино и фужеры.
— Выпьем?
— Что ты… Наверное, страшно дорого.
— Узнаем. Постой здесь минутку.
Дима уверенно идет к официанту, односложно спрашивает, приглашающе машет Лене рукой. В фужерах вино, на блюдце орешки. Сколько он заплатил? Спрашивать не полагается. Но Димка… Какой же он молодец!
Он и сам себя таким чувствует.
— Еще раз — с Новым годом! Выпьем на брудершафт?
— Разве мы не на ты? — смеется Лена.
— Ну тогда я просто так тебя поцелую, без брудершафта.
Впервые в жизни мужские губы касаются ее губ. Дима целует бережно, осторожно. Лена, затаив дыхание, неумело ему отвечает. Какой сказочный, фантастический Новый год!
— Хочешь, я открою тебе свою самую главную тайну? — задохнувшись от поцелуя, отрывается от нее Дима.
— Хочу.
— Ты только не смейся, ладно?
— Договорились.
— Я, знаешь, пишу стихи, — запинаясь от волнения, застенчиво признается Дима. — Давно, с пятого класса. Потому и пошел в литературный кружок.
— Что же тут смешного? Почитаешь?
— Да. «Весной, в далекой стороне…» — начинает Дима.
Прикрыв глаза, отрешенно глядя вдаль, нараспев, он читает свои стихи. Смолкнув, с опасливой надеждой смотрит на Лену.
— По-моему, хорошо, — задумчиво говорит она.
— Я боюсь повторения. А вдруг эпигонство?
— Нет, твое. Я ведь много знаю стихов, могу, мне кажется, сравнивать.
— Ты только никому не рассказывай.
— Ты, Димка, как маленький. Чего тут стесняться? Наоборот, этим можно гордиться.
— Гордиться…
Я здесь давно. Я приняла уклад
соседств и дружб, и вспыльчивых объятий.
Но странен всем мой одинокий взгляд
и непонятен род моих занятий.
«Непонятен…» Знаешь, кто это пишет? Ахмадулина! О поэтах. Нет, конечно, я не поэт… Ну, словом, о тех, кто сочиняет стихи. Сейчас поэзия не в чести — просто не верится, что в шестидесятых собирала полный зал Политехнического, вообще полные залы. Не в чести настоящая литература, искусство. Народ жаждет попсы и бандитских историй.
Лена покосилась на Димку.
— Но ведь не все этого жаждут, — решилась возразить она. — Вот я, например…
— Ты не в счет.
— И я ценю поэзию выше прозы: в коротком стихотворении можно выразить чувства и мысли большого романа.
— Да, верно, — согласился польщенный Димка. — Мне это как-то в голову не приходило. Но когда что-то особенно меня поражает, в голове или… не знаю где, в душе, наверное, возникают стихи.
Они умолкают, смотрят на елку. Вернулась в кабачок веселая, разбитная компания, унес столик строгий официант во фраке, перестал сыпать снег и задул ветер. Закачались на елке флажки, закружилась у ног поземка.
— Холодно, — поежилась Лена.
— А говорила, что не замерзнем, — поддразнил ее Дима. — Никогда не говори «никогда». — Он обнял ее за плечи. — Пошли к Косте?
— Пошли.
— Можно, я еще раз тебя поцелую?
Не дожидаясь ответа, Дима целует Лену томительно медленно, разжимая языком ее послушные губы. Кружится голова — от вина, что ли, — у Лены слабеют ноги. Страшно и радостно. Наконец-то она — как все.
— А-а-а, гулены! — шумно встречает их Костя. — Замерзли?.. А мы тут без вас дали клятву — можно сказать, на крови.
Костя высокий — на голову выше всех, — худой, длинноногий.
Прямые, до плеч, русые волосы стягивает разноцветный витой шнурок, коричневый пушистый свитер свободно падает с угловатых плеч, вытертые синие джинсы, как влитые, облегают стройные бедра.
В комнате полумрак, мерцает огоньками маленькая, в углу, елка. Чуть покачиваясь, тесно прижавшись друг к другу, танцуют Аля со Славой; Настя, девушка Кости, такая же высокая, тонкая, в таких же, как у Кости, обтягивающих бедра джинсах, вытянув стройные ноги, полулежит на диване.
— Что за клятва? — живо интересуется Дима.
Настя встает, уходит в кухню, приносит, на правах хозяйки, пришедшим с мороза чай.
— Пейте. Замерзли? Проголодались?
— Нет! — дружно отвечают Лена с Димой и зверем набрасываются на бутерброды.
— Значит, так. — Длинным указательным пальцем Костя поправляет сползающие на нос очки в металлической тонкой оправе. — Властям, как я понимаю, выгодно держать народ в темноте. Ну, не совсем, разумеется — какое-никакое образование все же необходимо, — но очень хочется, чтобы народ был проще, глупее, примитивнее. И главный у властей рычаг — телевизор.
Лишь сейчас замечает Лена, что никакой «голубой экран» в этом доме не светится и не светился. Всего на пять минут включил его Костя — послушать куранты — и сразу выключил.
— Независимые каналы давным-давно придушили, интеллектуальных программ — кот наплакал, с утра до ночи какие-то идиотские ток-шоу, сериалы, откровения дураков. Иногда прямо оторопь берет: как они могут, наши «уважаемые россияне», как говаривал незабвенный Ельцин, так бесстыдно, до трусиков, разнагишаться?
Костя ходит по комнате, взмахивая руками — комната ему явно мала, — и философствует. Музыка смолкла, Аня со Славой тоже сидят на диване и внимательно слушают.
— Костик, ты повторяешься, — роняет лаконичную фразу Настя.
— Ведь их же здесь не было, — оправдывается Костя.
— Брэк! — прекращает спор Дима. — Так в чем суть? — любопытствует он. — В чем суть вашей великой клятвы?
— Не вашей, а нашей. — Костя снова поправляет очки указательным пальцем. — Мы не позволим больше нами манипулировать! Мы исключаем телевизор из круга нашего общения. Ведь он — как наркотик: человек привыкает его смотреть. Раздражается, злится, а смотрит. Понимает, что глупость, но каждый вечер, как нанятой, нажимает и нажимает кнопки. Сколько времени этот гад сжирает!
— А как же новости? — тревожится Лена.
Но Костя, похоже, продумал все.
— Для новостей имеется радио, — ни на минуту не задумывается он. — Слушаешь и делаешь что-то — например, собираешься в школу или там в магазин. Радио жизнь не останавливает, «картинка» же деспотична: претендует, чтобы на нее смотрели!
— Но есть аналитические программы, — не сдается Лена.
— Да нет там никакого анализа! — в возмущении разворачивается к ней Костя. — Есть едва прикрытая пропаганда! И кстати, нет ничего такого, чего бы ты не понял сам.
— Ну, не знаю… — тянет Лена.
— Слишком радикально, — поддерживает ее Дима.
— Так ты против? — возмущается Костя.
— Тихо, тихо, я — за, — смеется Дима. — Хотя бы потому, что я этот ваш телик и так не смотрю. Почти.
— И я, — подхватывает Лена.
И здесь они заодно!
— В таком случае, — склоняется к ней Костя, — позвольте вас пригласить.
Слава уже включил музыку. Лена с Костей покачиваются в медленном танце, Дима галантно приглашает Настю. И все время, пока обе пары танцуют, Лена чувствует на себе Димин взгляд — он смотрит на нее и задумчиво улыбается. О чем он думает? А может, сочиняет стихи и его улыбка не имеет к ней отношения?
Незаметно пролетает ночь. На рассвете все начинают прощаться, с трудом умещаясь в тесной передней старой пятиэтажки.
— Очень рад знакомству, — склоняется к Лениной руке Костя.
— Я тоже, — отвечает она.
На улице белоснежно и тихо. В троллейбусе — никого.
— Обязательно провожу, — настаивает Дима.
— Но это же край света, — убеждает его Лена.
— Все равно!
Они чуть не ссорятся.
— Ты просто не представляешь, как далеко я живу.
— Еще как представляю. — Дима поворачивает Лену к себе, смотрит на нее очень серьезно. — Ты разве не понимаешь? Мне не хочется с тобой расставаться, вот в чем дело.
— Рано или поздно придется, — улыбается Лена.
— Тогда лучше поздно! — прижимает ее к себе Дима.
— А ты не замерзнешь? — сдается Лена.
— Ни в жизнь!
Через всю Москву едут они к ее дому. Дима читает стихи — свои и чужие, — Лена рассказывает о колледже, юных учениках, для которых она — представляешь? — преподаватель, говорит даже о маме. Ей вообще хочется, чтобы Дима знал о ней все; как-то сразу, вдруг, она понимает, как сильно о нем соскучилась — с тех давних прогулок у моря.
— Вот и мой дом.
— Нет, — качает головой Дима. — Провожу до самой квартиры. Не пущу тебя одну в лифт.
— Насмотрелся криминальной хроники? — подначивает его Лена. — Вот оно, пагубное влияние телевидения!
— Знание — сила, — смущенно оправдывается Дима. — Нельзя так уж все отрицать! Одно дело — идиотские сериалы, другое — серьезная информация.
— Ага, — ловит его на слове Лена. — Значит, все-таки краем глаза будешь поглядывать? Ах ты клятвопреступник!
— Так ведь родители смотрят, — смеется Дима. — Хочу, не хочу, все равно что-то услышу. А Костька — известный, патентованный экстремист.
Мелькают на табло огни этажей — с самого верха спускается лифт. Из лифта вываливается огромный детина.
— О-о-о, старая знакомая! С Новым годом! Пушистая шапка, золотые коронки, весело блестят плутоватые, с прожилочками, глаза.
— С Новым годом, — в два голоса отвечают Лена с Димой.
— Ага, послушалась, — подмигивает Лене детина и объясняет Диме: — Говорил же я вашей девушке: «Одной в лифте ездить небезопасно». Теперь я спокоен: девушка под надежной охраной.
Да, вот так! Она теперь не одна. «Вашей девушке…» Господи, какой он славный!
— Вы встречали здесь Новый год? — спрашивает Лена, просто чтобы что-то сказать.
— Ну! — отвечает Ленин знакомый, неожиданно пошатнувшись и хватаясь за стену. — Ни-ни, — дважды икнув, водит он пальцем у самого носа Лены. — Ничего такого, умоляю, не думайте. Слегка подшофе, но не более. С Новым годом и с новым счастьем, подруга!
— Вас также.
Закрываются дверцы лифта.
— Седьмой.
Дима нажимает кнопку и все время, пока едет лифт, торопливо, безостановочно целует Лену. На седьмом, загораживая телом выход, не дает ей выйти.
— Нам выше.
— Сумасшедший, — успевает сказать Лена, и снова ей закрывают рот поцелуем.
Так катаются они вверх-вниз, пока кто-то на первом этаже не начинает барабанить кулаком в железную дверь. Грохот эхом разносится по всему дому, подкрепляется негодующим воплем — слов не слышно, но интонация впечатляет.
— Все, приехали, — вздыхает Дима и выходит вместе с Леной из лифта. — Спущусь пешком, а то еще накостыляют по шее.
Лена смеется.
— Так бы тебе и надо! Вот моя дверь.
— Сегодня, естественно, отсыпаемся, — решает за них двоих Дима. — Значит, увидимся завтра?
— Тебе-то хорошо, а у меня зимняя сессия, — напоминает Лена. — Пятого — первый экзамен. Так что до шестого я — аут.
— Подумаешь, сессия, — самолюбиво фыркает Дима. — Звонить-то хоть можно?
— Конечно, можно, — торопливо соглашается Лена. — У меня теперь есть мобильник. Запишешь номер на всякий случай?
— Еще бы! Давай, говори.
Дима расстегивает куртку, вытаскивает мобильник, висящий на шее, нажимая поочередно кнопки, заносит в память номер Лены, сообщает ей свой.
— Входящие — бесплатно, — напоминает он. — Так что звони, не стесняйся. Ну все, побежал.
Грохоча тяжелыми шнурованными ботинками, Дима бежит вниз по лестнице. Пробежав пролет, останавливается, задрав голову, смотрит на Лену.
— Это самый мой счастливый Новый год, — говорит он негромко, но слова звучат отчетливо, гулко в замкнутом узком пространстве. — Слышишь, Ленча, самый счастливый!
Лена, улыбаясь, кивает.
— И мой, — отвечает она.
Гонимы вешними лучами,
С окрестных гор уже снега
Сбежали мутными ручьями
На потопленные луга…
Здесь, за городом, в середине марта яркое солнце и снег, не то что в центре Москвы.
— Март — лыжный месяц, — говорит Дима. — Еще хороший снег, но уже не холодно. А какое солнце!
Он стоит, опираясь на лыжные палки, и ждет Лену. Его темпа она не выдерживает, да он и не претендует. Несется по скользкой лыжне — только красная шапочка мелькает среди влажных и голых красноватых стволов сосен, — потом терпеливо поджидает Лену.
— Вот тебе, Ленча, лыжня, — отступает в сторону. — А я пойду рядом.
— По снегу?
— По снегу.
— Провалишься.
— Не провалюсь. Еще неделю, а то и дней десять снег пока держит. Но бежать, как зимой, уже жарко.
Дима слегка лукавит: не в этом дело, он просто соскучился и хочется говорить с Леной, видеть ее; без нее он теперь долго не может. Дорога к ней далека, а в школе — полный атас, учителя как сбесились! Соревнуются, что ли, кто больше задаст?
— Отчего так резко снизилась успеваемость? — недоумевает в учительской сухая, как вобла, математичка с неряшливыми, крашенными хной волосами.
— Весна, — разводит руками Геннадьевич и мечтательно улыбается.
Теперь, когда он страстно влюблен — с того самого новогоднего вечера, — как он всех понимает!
— Весенний авитаминоз? — хмурит узенький лоб непонятливая математичка.
Геннадьевич смотрит на нее с нескрываемым сожалением.
— Пожалуй, — роняет он снисходительно.
Впрочем, любовь к красавице Элизабет не мешает ему, как ворчат выпускники, вызверяться: бесконечные сочинения на сложные, философские темы, анализ самых разных, не включенных в программу текстов, — но в этой школе литературе дышится на диво вольготно, — подготовка к поэтическому городскому конкурсу, участие в передаче «Умницы и умники» — ее да «Свою игру» признает даже Костя, смирившийся с друзьями-клятвопреступниками, отошедший не без помощи Насти от своего свирепого радикализма.
Уйму заданий делает теперь Дима — в метро, по дороге к Лене, а в маршрутке повторяет английские идиомы, как того требует счастливая, но непреклонная Элизабет.
— Почему ты не хочешь представить на конкурс что-то свое? — спрашивает Лена.
Она скользит по лыжне, чуть согнувшись, сильно отталкиваясь палками, как научил ее Дима. Он топает рядом по зернистому, ноздреватому снегу. Синие длинные тени лежат на снегу.
— Боюсь, — признается Дима. — На фоне Тютчева и Ахматовой, Фета и Пастернака… Лучше выдам им анализ «Мцыри»:
И я был страшен в этот миг;
Как барс пустынный зол и дик,
Я пламенел, визжал, как он;
Как будто сам я был рожден
В семействе барсов и волков
Под снежным пологом лесов.
— Здорово, — задумчиво говорит Лена, — ведь знаешь наизусть, а все равно…
— Ты тоже чувствуешь, да? Какая энергия, сила! А еще шотландец.
— Кто?
— Да Лермонтов. У него же дед был шотландцем.
— А все-таки… Посоветовался бы с Геннадьевичем, — настаивает Лена. — Показал бы ему свои стихи — он в этом сечет.
— Еще бы! Но — боюсь. И потом я должен сам убедиться.
— В чем?
— Говорил же тебе: в том, что все не вторично.
— Мне кажется, нет.
— Ты, Ленча, необъективна.
— Почему?
— Потому что… Потому что, — запинается Дима, подбирая слова. — Потому что ты ко мне хорошо относишься.
Подпрыгнув, он становится на своих длинных лыжах поперек лыжни, втыкает в снег палки, изогнувшись, целует Лену в холодную, порозовевшую на морозе щеку.
— Ничего подобного, — отнекивается Лена. — Совсем не поэтому. — Самого факта не отрицает. — Ты сам говоришь, что стихи у тебя возникают сами собой, а это, по-моему, признак. Как там у Пастернака?
Она вопросительно смотрит на Диму.
— «И чем случайней, тем вернее слагаются стихи навзрыд…»
— Ну, видишь! — торжествует Лена.
— Так это смотря что слагается, — смеется Дима.
Тени на снегу все длиннее. Пора возвращаться. Пока выйдут из леса, форсируют переезд, дойдут до дома, сгустятся фиолетовые сумерки. А ведь надо еще добраться до своей хаты.
— Зайдешь? Выпьешь чаю?
— Только оставлю лыжи, до воскресенья, и сразу рвану на маршрутку. Не то разомлею в тепле, а завтра контрошка.
— По химии?
Что-то такое он говорил.
— Нет, по физике.
— Ах да, я перепутала.
С протяжным воем подкатывает победоносная электричка. Выходят немногие пассажиры. С лыжами на плече Лена с Димой терпеливо ждут, когда электричка отъедет и освободит для них переезд.
— Гляди-ка, еще ходят на лыжах…
— Какие лыжи? Уже все тает.
— Что бы они понимали, — обнимает Лену за плечи Дима. — Где им представить лес — после городской-то грязи?
Нет, изучать что-нибудь после лыж, яркого солнца, шелкового синего неба и красноватых сосен решительно невозможно. Дима закрывает глаза. «Стихи не пишутся, случаются…» Кто из поэтов это сказал? Не важно. Все равно его опередил Пушкин: «Минута — и стихи свободно потекут…» Какое по счету это чудо света? Для Димы — самое первое: рождается другая действительность, проживаются многие жизни, вместо одной-единственной. Неужели и он окажется причастным к этому избранному сообществу, вдохновенному клану? Отец поварчивает:
— Не в ту сторону глядишь, парень. Мужику зарабатывать надо, семью кормить. Поэзия сейчас не в чести, это тебе не шестидесятые годы и не Серебряный век. Да и тогда поэзией кормились немногие.
Дима молчит — что толку спорить? — поглядывает на книжные полки, ступеньками сбегающие со стен. Отец всю жизнь собирал книги, Дима вырос среди этого щедрого половодья, ему и библиотека была не нужна.
— Что, говоришь, вам велели прочесть?
Отец, не глядя, протягивал руку и, как волшебник, изымал из тесных рядов ту самую, нужную сыну книгу.
Знакомая с детства картина: горит мягким светом торшер, а по обе стороны сидят мать и отец, каждый читает свое — книгу или толстый журнал. Ну и он, чуть подрос, с удовольствием к ним пристраивался: сначала — повести и рассказы, потом все чаще — стихи. Из-за них и записался в седьмом классе в библиотеку: домашней уже не хватало.
— Что косишь глазом, как конь? — перехватывает его взгляд на полки отец. — Развитой человек, да, читает, но это так же естественно, как дышать.
— Оставь его, Арчи, — вступается за сына мать. — Кто в юности не писал стихов? Видишь, мальчик устал. Пошли-ка ужинать.
Мать худенькая, как девочка, отцу едва достает до плеча, и голос у нее, как у девочки, но командует в доме она, и отец, известный не только в Москве программист, охотно ей подчиняется.
— Ася-Асенька, какая же ты татарка? — посмеивается иногда, когда взгляды их вступают в непримиримое противоречие, и ему приходится уступать. — Где смирение, скромность, восточная покорность мужу? Ты и в банке своем так командуешь?
— Я там не главная, — скупо улыбается мать.
— Но и не последняя, правда? — подначивает ее муж.
— Мы, Камаловы, последними не бываем, — опускает густые ресницы мать, и отец вдруг встает, отложив в сторону книгу, и, наклонившись над ней, сидящей в глубоком кресле, целует ее миндалевидные глаза, чмокает в нос, в одну и другую щеку.
— Последними-то нет, никогда, — приговаривает он.
Дима сидит к ним спиной, за своим рабочим столом, у компьютера, но все слышит и, на мгновение повернувшись, бросив на родителей зоркий мимолетный взгляд, замечает все: склоненную фигуру отца над улыбающейся маленькой матерью, их взаимное тяготение, зримую от всего прочего отъединенность. Нет, конечно, они любят сына, но, похоже, больше всех они любят друг друга. Ревность касается Димы своим черным крылом. «Столько лет… В чем их секрет, их общая тайна? — терзается он. — Говорят, брак губит любовь. Почему же у них не сгубил? Но это, наверное, исключение, как-то им фантастически повезло…»
Дима выключает компьютер, кладет перед собой толстую растрепанную тетрадь. Стихи сами просятся на бумагу.
— А на экран они разве не просятся? — как-то спросила Лена.
— На экране компьютера наоборот — умирают, — ответил Дима. — Я пробовал, старался их приручить, а они — ни в какую.
— Ты говоришь о них как о живых.
— Они и есть живые.
Незаметно для себя Дима стал думать о Лене.
— Ты мое alter ego, — сказал он однажды.
— «Второе я»? Разве ты знаешь латынь?
— На уровне присказок — да. Я так рад, что ты у меня есть. Ты понимаешь меня с полуслова — случай довольно редкий. И умница — каких мало. Ты кем хочешь стать?
— Пока не знаю. Только не юристом.
— Почему?
— Грязный мир — кем бы ты ни был в этой системе. Грязный, жестокий.
— Может, мир грязен вообще, по своей природе?
— Не думаю. Он разный, и нужно выбрать свою стезю.
— Например?
— Например, переводчицы. Если повезет — переговоры, заморские страны…
— А если не повезет?
— Должно повезти!
Да что ж это он все о ней думает? Ведь они только расстались.
— Дима, тебя!
Он бросается к телефону. Нет, что ни говори, телепатия существует!
— А-а-а, Таня…
— Разочарован?
— Просто не ожидал.
— Не ожидал… — эхом повторяет хрипловатый голос. — Странно.
— Почему?
— Так… Странно, и все… Был же у нас с тобой Новый год в нашем классе.
Уж лучше бы не напоминала! Влажный, горячий рот, смелые руки, рывком рванувшие молнию…
— Как ты себя чувствуешь? — вежливо спрашивает Дима.
Вторую неделю Тани нет в классе.
— Получше. А было ужасно: три дня — тридцать девять.
— Грипп?
— Врач твердит «вирусная инфекция», а мы думаем, грипп. Но сегодня температура нормальная, пора делать уроки. Что там задано?
— Сейчас продиктую. Записывай.
Дима диктует.
— Я звонила весь день, — дождавшись паузы, говорит Таня. — Мама твоя сказала, что ты уехал кататься на лыжах. Рискнула позвонить Ленке, а она — тоже на лыжах. Это что, совпадение? Или вы ходили на лыжах вместе?
— А тебе что за дело? — краснеет Дима. — Ты хотела узнать уроки, и я сказал. Остальное не важно.
— Уверен? — усмехается в трубке Таня. — Я Ленку знаю лучше, чем ты. Ничего у тебя с ней не выйдет.
— Почему? — невольно спрашивает Дима.
«Надо попрощаться и повесить трубку…» Но он не делает ни того ни другого.
— Потому что потому, окончание на «у», — продираясь сквозь кашель, еле выговаривает Таня. — «Детская дружба, ты греешь сердца…» — откашлявшись, отдышавшись, фальшиво напевает она. — Вот и все, на что способна Ленка. Ей не только с фэйсом не повезло, она еще до ужаса несовременна.
— С каким фэйсом? — не сразу понимает Дима. — Ах вот ты о чем. Хорошая ты подруга.
— Бывшая, — уточняет Таня. — Ленка со мной теперь не общается.
— И правильно делает. Слышала бы она тебя сейчас!
— Так ты ей небось передашь?
— И не надейся!
Дима швыряет на рычаг трубку — стерва! — возвращается к столу, садится, зажигает настольную лампу и так сидит, глядя в черное ночное окно. Он старается думать о Лене, но видит темный пустой класс, чувствует, как впиваются в его податливые губы жадные губы Тани, дерзкая рука резко дергает молнию, забирается внутрь его тесных джинсов, вызывая неподконтрольное его воле желание. Хорошо, что вошла Лена. Или… плохо?
Дима, как истеричная дама, хватается обеими руками за голову. Ему так трудно, так тяжело, так мучает плоть, особенно по утрам. Повезло еще, что есть длинный халат — в прошлом году купила мама.
— После ванны очень даже приятно, — сказала она в ответ на веселое недоумение сына.
Теперь этот халат просто спасает. Но, Господи, что же делать? С Танькой давно бы уже было все, а Лену он уважает. И чем больше говорят они о книгах, музыке, вообще — о жизни, тем невозможнее даже представить… Да, конечно, они целуются, но разве можно сравнить их целомудренные объятия с тем, другим, от которого в темном пустом классе кругом пошла голова и на мгновение — ослепительное, невозможное, он забыл обо всем?
Но ведь он без Лены не может! Без ее умных глаз, разговоров, улыбки — чудесно она улыбается и смеется, — без их все более частых встреч. Почему же тогда… Как за спасением, бросается он к телефону.
— Але? — звучит знакомый мелодичный голос.
— Ленча, ты как? Я просто так позвонил.
— Сейчас я ее позову.
— Ой, простите.
До чего похожи у них голоса — у Лены и ее матери, — просто невероятно похожи.
— Извини, я думал, что это ты.
Лена смеется.
— Все так думают.
— Ты не очень устала — днем, в лесу?
— Немного. Ноги болят.
Они болтают о том о сем, и Дима успокаивается, лютое напряжение, разбуженное Татьяной, покидает его. Успокоенный, ложится он спать.
Внезапно и бурно, резко, стремительно в город ворвалась весна. В считанные дни осели, расквасились, размокли и почернели сугробы, потекли ледяные ручьи, превращаясь в серебристые речки, лукаво заигрывая с прохожими, преграждая им путь, заставляя прыгать и изворачиваться, терпеливо искать обходные, узенькие тропинки. Потом подул резкий ветер, разгоняя, высушивая ручьи и лужи, вылетели из-под стрех перезимовавшие птахи, зачирикали задорно и весело, приветствуя теплое солнце, гоняясь за зернышками и крошками, радуясь и ликуя: пережили, перетерпели долгую зиму.
Улыбкой ясною природа
Сквозь сон встречает утро года…
За мартом пришел апрель. Что может быть лучше апреля? Проклюнулась нежная, незапыленная, весенняя зелень — клейкие, свернутые в трубочки крохотные листочки выглянули из почек. А небо… Какое высокое, чистое небо в апреле…
— Увидимся завтра?
— Ты же знаешь, я не отхожу от стола: скоро у меня выпускные. И у тебя, кстати, тоже.
— Ну и что?
— Давай после контрольной, как договаривались.
— Твоей?
— Димка, ты сумасшедший! Моя контрольная — как раз накануне вашей, городской, — сочинения!
— Ну и что?
— Заладил — что да что. Ты ведь, кажется, собираешься на филфак? Разве можно быть таким легкомысленным?
В голосе Лены строгие, учительские нотки. Она не понимает, она осуждает Диму.
— Ладно, — покорно вздыхает он. — Значит, после седьмого. Звонить, я надеюсь, не запрещается?
— Звони, конечно, — улыбается в трубку Лена. — И не вздумай, пожалуйста, обижаться!
— Да я и не обижаюсь, — грустно говорит Дима и неохотно вешает трубку.
Все правильно. Лена права, как всегда. Отчего же так муторно на душе? И стихи пишутся какие-то странные, дурные, почти неприличные:
И тонких рук рельеф надломленный
Вокруг неразвитой груди.
И я, горячей кровью вскормленный,
Теряю голову почти.
«Почти» — точно для рифмы, а значит, стихи плохие. Нужно взять себя в руки и заниматься. Это сейчас самое главное, от этого зависит, может, судьба. А любовь? Она разве не главное? От нее тоже зависит судьба. Но сейчас она мешает нормальному течению жизни. А когда не мешает? Судя по литературе, мешает всегда. Так что тогда — не любить?
Ты вся — людских несчастий памятник
И даль изменчивых морей.
Я жду тебя, как чуда праведник,
Как ждет прощения злодей.
— Костя, ты очень занят?
— Как все и всегда. А что?
— Я бы к тебе приехал.
— Валяй!
— Так ведь ты занят.
— Ну и что? Дружбу пока что не отменили, хотя, говорят, сие — рудимент ежечасно проклинаемого социализма. — Костя смеется. — Помнишь, как говаривал Михаил Светлов, когда друзья возмущались, что он звонит по ночам?
— Нет, — тоже смеется Дима, хотя не знает еще, в чем дело.
— Он говорил: «Дружба — понятие круглосуточное», и они смирялись. Так что — приезжай.
Московские кухни… О них до сих пор вздыхает старшее поколение, и Дима это поколение понимает… В доме у Кости уютно, тепло, родители, отужинав, удалились в гостиную — смотреть очередной сериал.
— Ну что, — смеется Дима, — телевизор одержал большую творческую победу?
— Да мне он даром не нужен, — презрительно фыркает Костя. — Но польза от него, дурака, как видишь, имеется: нам предоставлено все жизненное пространство. — Широким жестом он обводит руками крохотную кухню. — Ну, рассказывай, как ты там?
— Слушай, может, я шизофреник? — сразу берет быка за рога Дима. — Какое-то жуткое раздвоение… В моей жизни главное — Лена…
Он рассказывает все как есть, выворачивая перед другом свою истерзанную душу. Костя сочувственно слушает, испытывая даже некую гордость: к нему обращаются как к эксперту. А как же! Ведь он «бойфренд» независимой, самолюбивой Насти, и у них, слава богу, не только духовная близость. Отчалят на дачу предки — он будет оставаться у нее до утра. Во всяком случае, так они с Настей планируют.
— Все ясно, старик, — говорит он, когда Дима, высказавшись, наконец умолкает. — Любые отношения должны развиваться, а вы все топчетесь на пятачке платонической дружбы.
— Вот и Танька так говорит, — успевает вставить фразу Дима.
— Танька твоя — та еще девка, — морщится Костя. — Но тут она, к несчастью, права. И кто же, как не мужчина, должен сделать первый, решительный шаг?
Диме лестно, что его назвали мужчиной, но прикоснуться к Лене… Невозможно даже представить… И — где? Как? Он не знает, не знает, не знает!
— Ну, приходите сюда, — подумав, решает Костя. — А я отвалю часа на два, подышу свежим воздухом.
— Но как я скажу? — в отчаянии восклицает Дима. — Ей ведь и в голову не приходит…
— Ты уверен? — мудро прищуривается Костя. — Откуда ты знаешь, что она чувствует? Вы ведь целуетесь?
— Да, конечно.
— Так двигай дальше — вперед и выше! Но лучше — ниже.
— Долго думал? — укоризненно смотрит на него Дима.
— Совсем не думал, — кается Костя. — Прости, старик: дурацкая шутка.
— Почитать, что я написал вчера? — не слушает его Дима. — Еще не отделано — так, черновое.
Он явно волнуется.
— Давай! — охотно соглашается Костя.
— Начало смятое, буду еще работать, конца пока нет. Но есть середина:
И заломив запястья тонкие,
Слегка раскачивая стан,
Из глаз туманных искры звонкие
Роняешь в пьяный океан.
И вижу: пепельными змеями
Разметена твоя коса…
Так в ураган летят над реями
Разорванные паруса.
— Здорово, — одобряет Костя. — Но ведь у Лены, кажется, нет кос?
— О боги, — горестно закатывает татарские глаза Дима. — Это поэзия, а не калька с действительности, дубовая твоя голова! Так я вижу Лену, и даже не ее, а…
— Прекрасную даму, — не без ехидства подсказывает Костя. — Ты, случайно, не подражаешь Блоку?
— Не знаю, — задумывается Дима. — Сознательно — нет. Но иногда мне самому кажется, что я как-то близок к этой блестящей плеяде, к знаменитому Серебряному веку.
— А к городскому сочинению ты готовишься? — вдруг спрашивает Костя.
Дима вскакивает как ужаленный.
— И ты туда же! Уж напишу как-нибудь, пропади оно пропадом!
Неожиданно отворяется дверь и возникает Иван Николаевич, отец Кости.
— О чем шумим? — любопытствует он, наливая себе воды в стакан.
— У него, пап, седьмого городская контрольная, — объясняет Костя, — а он все пишет стихи.
— Надо бы оторваться, — добродушно басит Иван Николаевич. — Хотя бы на время. Сдашь экзамены, а потом…
— А потом — вступительные в вуз! — возмущается несправедливостью бытия Дима.
— Ничего не поделаешь, такая у вас пора — юность, — сочувствует Иван Николаевич, но губы морщит улыбка. — Все сразу: школа, вуз, выбор профессии, а тут еще всякие любовные страсти.
Он весело подмигивает ребятам.
— Да-а-а, — с завистью тянет Дима. — Вам-то хорошо: у вас все в прошлом.
— Так уж и все? — вскидывает бровь Иван Николаевич. — Не скажи… Ну, ладно, отправимся восвояси: кончилась небось идиотская эта реклама.
Залпом выпивает он еще стакан воды и возвращается к телевизору. Дима смотрит на закрывающуюся дверь невидящим взглядом.
— Ты чего? — спрашивает Костя.
— Концовка пришла.
— Какая концовка? Куда пришла?
— Концовка стиха. А пришла, естественно, в голову.
— Читай! — распоряжается Костя.
И вместо счастья будет бешеный
Порыв безумия души…
Как погребения повешенный,
Я жду тебя в людской глуши.
— Эко хватил! — не одобряет концовки Костя. — Уж и «повешенный»… Не очень-то поэтично.
— Что бы ты понимал! — вспыхивает Дима и, отшвырнув от себя стул, начинает бегать по кухне, стукаясь об углы. — Это же не стихи какой-нибудь графини Ростопчиной.
— По-моему, она была княгиней, — думает вслух Костя. — «Какой-нибудь»… Скажешь тоже…
— Какая разница! Графиня, княгиня… Короче, это не салонная лирика.
— Сдаюсь, сдаюсь, — поднимает руки Костя. — А о моем предложении все-таки ты подумай.
— О каком предложении? — непонимающе хмурит густые брови Дима.
— «Уж эти мне поэты», как говаривал Евгений Онегин. Живешь в мире грез, а реальная жизнь…
— Выражайтесь яснее, — подражая Геннадьевичу, велит Дима.
— Я говорю о хате, — терпеливо напоминает Костя. — И, повторяю, мужчина должен сделать первый шаг, понял?
В черных глазах Димы самый настоящий страх.
— Слышь, я боюсь, — признается он. — Наверное, я дурак, но мне страшно.
— Чего? — шипит возмущенный Костя.
— Ну, это… Вдруг у меня не получится?
Дима нервно хихикает.
— Ну-у-у, — не находит подходящих к случаю слов Костя.
— Нет, ты ничего такого не думай, — торопится Дима. — У меня все в порядке, но Лена…
— Понятно, — рубит воздух рукой эксперт Костя. — Но, знаешь, не войдя в воду, не научишься плавать, так?
— Так.
— Следовательно, нужно решиться. А то, гляди, разовьется какой-нибудь комплекс.
— Ты только меня не пугай! — самолюбиво вспыхивает Дима.
— Нас всех без конца пугают, — хмыкает Костя. — «Имфаза, имфаза…»
— Так это для стариков.
— И выкачивание денег из бедняг-импотентов.
С бессердечностью молодости оба хохочут и не собираются объяснять родителям Кости, когда те приходят пить чай, что их так рассмешило.
Теплый, душистый апрель пролетел, как всегда, мгновенно. Начало мая было традиционно холодным и сумрачным. По небу лениво ползли серые, мрачные тучи, то и дело срываясь ледяным внезапным дождем. Прохожие, съежившись, короткими перебежками пробегали открытые пространства и, торопливо сложив мокрые зонтики, ныряли в спасительное метро. Московские власти сразу после праздников безжалостно выключили батареи, по районам с садистской неторопливостью отключали горячую воду, садоводов пугали возможными ночными заморозками. Вся Москва чихала и кашляла: по городу катился очередной грипп.
Болела Наталья Петровна, болела, заразившись, от нее, Лена, в лежку лежала вся семья Кости — заразу принес в дом общительный Иван Николаевич; у Димы пока держались — в основном благодаря чесноку.
— Так пахнет же! — бессильно возмущался Дима, отбрыкиваясь от очередной дольки.
— Не важно! — сурово говорил отец. — За щеку — и в метро! У самой школы выплюнешь и закусишь «тик-таком».
— Все равно остается, — чуть не плакал Дима. — И во рту противно.
— Экзамены сдавать надо? — задавал риторический вопрос отец и сам на него отвечал. — Надо! Учиться — не целоваться. Вызовут к доске — дыши в сторону. Сам говоришь, что не ходит полкласса.
— Мама! — взывал Дима в отчаянной надежде к главному в доме авторитету.
— Отец прав, — коротко отвечала мать.
Приходилось смиряться, хотя за порогом чеснок, конечно, выплевывался. Однако дело уже было сделано, и вирусы к Диме не приставали.
Одна из лучших школ Москвы бешено, в беспощадном темпе готовила своих питомцев к экзаменам. Сбив температуру, пошатываясь от слабости, глотая всяко разные витамины, приползали в класс отболевшие, и, глядя на их изнеможенные, бледные лица, Дима начинал думать, что непреклонный отец, возможно, и прав.
— Как ты себя чувствуешь? — звонил он Лене.
— Хреново, — вздыхала она, и сиплый, придушенный голос о том же и говорил.
— Может, что-нибудь привезти? — не очень-то искренне, скорее из вежливости, предлагал Дима, и Лена, конечно, отказывалась.
— Не надо. Мама уже выходит.
Вообще-то их выручал мамин Леша: привозил полные сумки всего-всего, нажимал кнопку звонка и ждал на лестничной площадке, когда приоткроется заветная дверь.
— Уходи, уходи, — махала рукой Наталья Петровна. — Поставь сумки на пол и уходи.
— Дай хоть взглянуть на тебя: я соскучился, — жалобно просил Леша.
— Ох, я такая страшная, — слабо сопротивлялась она.
— Ни в жизнь не поверю! — горячо восклицал Леша.
Дверь открывалась пошире, родное, измученное болезнью лицо устало смотрело на Лешу, они обменивались тремя-четырьмя фразами, улыбались друг другу — он чуть не плакал от жалости и любви, — она протягивала руку и брала сумки, он рвался свою Наташу поцеловать.
— Не подходи! — останавливала она.
Дверь закрывалась, и Леша оставался один. Тут же, у двери, набирал заветный номер.
— Ты еще здесь? — угадывала Наталья Петровна.
— Ага, — радостно подтверждал Леша. — Стою и печалюсь: зачем ты придумала карантин? Это же, в конце концов, не холера!
— Хуже, — роняла в ответ Наталья Петровна.
— Скажешь тоже, — ворчал Леша. — Может, ты просто меня разлюбила? — тревожился он. — Вдруг тебе не хочется, чтобы я тебя целовал?
— Дурачок, — слышалось в ответ в трубке. — У меня тридцать восемь и пять, какие там еще поцелуи?
— Хоть в щечку, — не сдавался Леша.
— Да хоть и в щечку, а все равно.
— Что — все равно?
— Свалишься с таким же гриппом — узнаешь.
— Ну и пусть, — храбрился Леша.
— А кто будет тогда нас кормить? — вопрошала Наталья Петровна. — Ну иди, я устала.
Лена слышала мамины ответы, угадывала вопросы и думала о любви. Ни заниматься, ни даже просто читать она не могла: температура лезла все выше, голова раскалывалась от боли, то и дело Лена проваливалась в туманное забытье. Но даже в тяжелом сне, с повязкой на лбу — вода и уксус, — которая высыхала так быстро, что грела и без того пылающую в огне голову, мучил ее вопрос: что это такое — любовь?
Вот, например, мамин Леша. Видно, что любит маму, и она, кажется, любит тоже. Так почему же они не вместе? Даже католики и те разрешили разводы. Что ли спросить? Нельзя, потому что жестоко. А как иначе узнаешь? Однажды Леша пришел раньше мамы, и Лена поила его чаем и развлекала светской беседой. А внутри все кричало: «Зачем ты устроил себе такую сумбурную, суматошную жизнь? Зачем врешь, изворачиваешься, мотаешься из конца в конец Москвы? Ведь не мальчик уже, не юноша, седина в волосах. И до каких пор…» Но конечно, она ничего не сказала и ни о чем таком не спросила…
— Леночка, пора обедать, — вошла в ее комнату мама.
— Не хочется, — прошептала Лена.
— Хотя бы чаю, — уговаривала мать. — Леша принес лимоны. Когда высокая температура, нужно побольше пить. А смотри, какой торт! И дольки — апельсиновые, лимонные.
— Ну давай. Чай и дольки.
— А торт?
— Даже думать противно: сразу тошнит. Мама принесла чай, на блюдце — апельсиновые и лимонные дольки и тихо вышла.
Лена, с внезапно проснувшейся жаждой, тремя глотками опустошила чашку. На дольки взглянула, но к ним не притронулась.
Так… На чем мы остановились? Все на той же любви. Вот, скажем, Димка. Смуглое лицо, черные глаза, смелый взгляд и улыбка тут же всплыли из горячечного тумана.
С ним интересно всегда, и когда он целует — приятно. Его звонки, всякие байки о школе, его стихи — не очень умелые, но какие-то очень живые, и как он о ней беспокоится — встречает у колледжа, провожает домой… С ним можно говорить обо всем на свете, ему можно рассказать все до донышка, и это чувство, что она не одна, что их двое… Все так ново и неожиданно, так согревает сердце, но разве это любовь?
Она без него скучает, ей хочется видеть его, прочла до болезни «Последний магнат» Фицджеральда — захотелось немедленно своим впечатлением с ним поделиться — интересно, читал или нет? С ним у нее появилась компания умных, веселых ребят, а с Настей они по-настоящему подружились.
Лена словно загибала пальцы, подсчитывая плюсы своей новой жизни. Да, у нее теперь появился, как у Насти, «бойфренд», только без близости. «Подобно многим блестяще одаренным личностям, он вырос ледяно-равнодушным к сексу…» Значит ли ее равнодушие, даже страх к постоянно, назойливо и бесстыдно рекламируемому сексу, что она «блестяще одарена»? Так вот, как Стар, герой незаконченного романа? Разве интеллект и чувственность несовместимы? Говорится ведь в том же романе, что Стар «окинул взглядом оставшуюся убогую пустыню и возразил себе: «Нет, так нельзя». И обучил себя доброте, снисходительной терпеливости, даже любовной привязанности».
Лена выписала эти — слова в свою записную книжку и, перечитывая, выучила наизусть. Тут было над чем подумать. Значит, можно себя обучить? Наверное… Только не хочется. Лена брезгливо поморщилась. «Как представлю… фу ты ну ты…» Или она еще просто не доросла? Тот же Стар все-таки влюбился — лет в сорок. Господи, как долго ждать. Опять-таки почему? Вот Настя, ее ровесница, такая умная, бесконечно в себе уверенная… Ей же интеллект не мешает? Все знают, что она близка с Костей, и в компании им откровенно завидуют. Поговорить, что ли, с Настей, спросить? Нет, неудобно, да и о чем? Придется, как Стар, ждать. Но мужчина сорока лет и сорокалетняя женщина — категории разные: «У стены сидела старушка лет пятидесяти…» Правда, это было написано в девятнадцатом веке, но все-таки…
Устав от сумбурных мыслей, Лена поменяла повязку, с наслаждением почувствовав прикосновение к пылающему лбу холода, повернулась на правый бок и впервые за последние дни заснула глубоким и крепким сном. И это было началом выздоровления.
Как бешено, азартно, с каким удовольствием пришлось нагонять!
— Никому нет никакого дела, болела ты или нет, — прослушав по телефону фальшивые сетования подруги, сурово сказала Настя. — Тем более что у вас выпуск. Так куда после колледжа? Ты решила?
— Точно — не в юридический.
— Столько трудов, и зря?
— Лучше остановиться сразу, чем потом всю жизнь маяться.
— Подумай! У юристов работы невпроворот. И бабки приличные.
— Копаться в грязи — совершенно не для меня, — сказала Лена.
— Почему в грязи? — немедленно возразила Настя. — Можно на все эти суды и споры взглянуть иначе.
— Интересно, как?
— Как на борьбу за высокую справедливость.
— Ой, не смеши! У нас суд неправый — таким был, таким и остался. А уж новоявленный суд присяжных… То оправдывают убийц, то твердят «виновен» при отсутствии всяких улик. Взять хотя бы последнее дело…
Лена с жаром рассказывает о слушаниях в Мещанском суде.
— Ты так красочно все описываешь, — смеется Настя, — а в юристы идти не хочешь. Потом не раскаешься?
— Ни в жизнь! Буду поступать на переводческий.
— Ну-ну. Звони!
— И ты.
Не успела Лена повесить трубку, телефон затрезвонил снова.
— С кем ты трепалась? — хмуро спросил Дима, даже не поздоровавшись. — К тебе не прорваться.
— С Настей.
— О чем?
— Обо всем понемногу.
— Слушай, — все так же хмуро продолжал Дима, — двадцать пятого у нас последний звонок, и мы решили не кататься на пароходиках, а поехать всем классом в лес, с ночевой. Берем палатки, жратву и выпивку, разожжем костер; Серега возьмет гитару. Я сказал, что ты будешь.
— Ну и напрасно, — сухо обронила Лена.
— Почему?
У Димы обиженно падает голос.
— Потому что у меня никакого последнего звонка не будет. Сразу — экзамены, и первый — двадцать шестого.
— А чего ты злишься? — неожиданно вспыхнул Дима. — Чем я тебя обидел?
— Ничем, — небрежно ответила Лена, хотя это не было правдой: тон его действительно злил. — Просто я думала, что ты помнишь. Я тебе об этом раз сто говорила. У тебя, может, склероз?
— При чем здесь склероз?
В неожиданном гневе Дима бросает трубку. Что он такого сказал, что он ей сделал? Пригласил в лес, на пикник, это что, преступление? Не хочет — ну и не надо! Вечно она занята, всегда ей не до него! В последнее время даже по телефону ее не достать, а когда достанешь, сразу чувствуешь, что торопится.
— Прости, мне надо бежать… Извини, меня ждут ребята…
— Какие еще ребята?
— Ну, дети, ученики, — торопливо объясняет Лена. — Созвонимся завтра?
Но завтра ей тоже некогда.
Мне это надоело, черт возьми!
И я лечу туда, где принимают.
Сколько песен знает Серега! И как здорово, классно играет он на гитаре, поет хрипловатым, простуженным голосом, под Высоцкого. Потрескивая и похрустывая, горит высокий костер, огненные птицы взвиваются вверх, устремляются к широким лапам сосны, тают в черном и теплом небе; им на смену торопятся, взлетая, другие.
Две большие оранжевые палатки натянуты недалеко друг от друга — для мальчиков и для девочек. На одной изображены лихие косички, торчащие в разные стороны, на другой — угольные, загнутые вверх усы. Это состроумничал толстый Мишка, лучший рисовальщик их класса.
Никого из взрослых, даже любимого всеми Геннадьевича, с собой не взяли, хотя родителям, сговорившись, наврали, что взрослые — а как же! — будут.
— Мы сами с усами, — хорохорились мальчишки на тайной сходке, и девчонки покатывались со смеху, потому что у ребят и в самом деле давно уже пробивались усики.
— А вдруг — террористы? — нервно хихикая, спросила известная бояка Наташа, глядя добрыми округлившимися глазами на Петьку — каратиста и забияку, физическую опору класса.
— Темная ты, Натка, как лес, куда мы собрались, — добродушно пробасил в ответ Петька. — Нужна им наша компания… Им подавай метро, стадионы, вокзалы.
— А хулиганы? — не отставала Натка.
— Так мы ж каратисты, верно, Димка? — подмигнул Диме Петька и, подпрыгнув, лягнул невидимого противника согнутой в колене ногой.
«Здорово! — восхитился Дима. — Надо бы и мне научиться».
— Ну, тогда я спокойна, — засмеялась Наташа, с обожанием глядя на Петьку.
Весь класс знал, что она в него влюблена. Весь, кроме Петьки.
— Но баллончики с газом, у кого они есть, возьмите, — оживился не очень-то смелый Мишка.
— А у кого их нет в наше время? — философски протянула красивая Света.
— Например, у меня, — призналась Таня, и ее глаза, обежав всех по очереди, остановились на Диме. — Если что, защитишь?
— Естественно.
Дима небрежно пожал плечами, стараясь не смотреть в эти синие, как небо, глаза, подавить внезапно вспыхнувшее смятение.
Теперь Таня сидела рядом, тесно прижавшись к Диме, на круглом длинном бревне, то и дело подставляя стакан — «плесни-ка, Дим-Димыч, еще», — вытянув ноги, положив белокурую головку ему на плечо — «ой, я, кажется, захмелела». От ее волос пахло горьковатым дымом и первыми ландышами, собранными в лесу, и это странно волновало, притягивало.
— На чем они держатся?
— Кто?
— Не кто, а что. Ландыши. У тебя в волосах. Таня довольно улыбнулась, коснулась цветов кончиками пальцев.
— Это моя женская тайна. Пахнет?
Она потянулась к Диме. Ее темные при свете костра глаза казались таинственными и огромными, душистые волосы коснулись его щеки.
— Да, очень, — сказал Дима и встал, отстраняясь от пугающей, опасной близости Тани. Но и она тоже встала.
— Пойдем в палатку? — шепнула со смешком в самое ухо. — Пока там нет никого.
Растерянный, он не нашел что ответить.
Высоко в небо взлетал, завораживая, костер, перебирал струны Серега, покачивались, возникая в ярком пламени, знакомые лица. Как незаметно и здорово он надрался, даже ноги стали тяжелыми, и ничего он уже толком не понимал.
Мягкая, обольстительная рука сжала его руку и увела прочь от костра, песен, гитары в другую жизнь — манящую, пугающую, взрослую. С восторгом и страхом, с ужасом побежденного Дима чувствовал, что готов к этой жизни и все у него получится — с маленькой, белокурой и смелой девушкой, влекущей его к себе. И не важно, что зовут ее Таня. Нестерпимая жажда мучила, изводила, но девушка — там, в темном чреве палатки — освободит его и спасет. И когда произошел долгожданный, благословенный, спасительный взрыв, когда могучая сила, распирающая истомившуюся, изнемогающую плоть, вырвалась на свободу и Дима застонал от сладостной муки освобождения, надеясь краем сознания, что звон гитары заглушит его стон, он закрыл глаза и откинулся на сооруженное наспех изголовье, чувствуя всеми клетками своего существа, что отныне без этого он жить не сможет…
— Вернемся к ребятам? — как ни в чем не бывало спросила Таня. В темноте он не видел ее лица, но голос был свеж и весел. А он не мог двинуть ни рукой, ни ногой. Лежать бы так вечно, вдыхая запах ландышей и костра.
— Подожди немного…
Дима подложил руку Тане под голову, и она уютно примостилась на его плече.
— Ты меня любишь? — выдохнула она.
— Да.
Он ответил, не думая, инстинктивно, подчиняясь нетленным правилам, выработанным давным-давно, в эпоху рыцарского отношения к женщине. Да и можно ли было ответить иначе?
— А как же Лена?
Он не успел сообразить, что сказать: чьи-то руки уже развязывали полог палатки.
— Ой, кто здесь? — послышался голос Светы. Она и в самом деле, кажется, испугалась.
— Террористы, — хихикнула Таня.
— Танька, ты? А это… — Света запнулась. — Я за кофтой, — словно извиняясь, пояснила она. — Костер догорает, холодно…
Пошарив рукой в темноте, она выудила из своего рюкзака кофту и, пригнувшись, вынырнула из палатки.
— Я пойду, — шевельнулся Дима. — Кажется, уже заливают костер.
— Ага, шипит, — прислушалась Таня. — Так как же Лена? — снова спросила она.
— Мы с ней друзья, — чувствуя, как больно, по-настоящему щемит его сердце предателя, сдавленно ответил Дима.
Зачем позвонила Света, они ведь никогда не дружили? Только за этим — чтобы открыть глаза.
— Я еще у костра заметила, как она к нему прижималась, — с непривычной для нее живостью торопилась высказаться она. — А потом они вдруг исчезли, и когда я пошла за кофтой в палатку…
Помертвев, слушала Светин рассказ Лена, и трубка была такой невозможно тяжелой, что пришлось сесть на стул и поставить на стол локоть.
— А ландыши уже есть? — придумала она, что сказать, чтобы остановить Свету.
— Ты о чем? — удивилась Света. — Какие ландыши? Ну есть, есть. Танька воткнула себе в волосы целый букет.
Опять «Танька»… Лена стиснула зубы.
— А ночью вы не замерзли? — гнула она свое. Пришлось отвечать.
— Так были спальные мешки, — с досадой сказала Света. — А утром мальчишки преподнесли нам березовый сок: надрезали кору с вечера, прикрепили к березам кружки…
— Варвары, — четко припечатала Лена. — Далось вам портить березы! Да и ландыши сто лет уже занесены в Красную книгу… Ладно, пока, бегу на маршрутку.
— Пока, — разочарованно протянула Света и повесила трубку. — Вот зануда так зануда, — сказала она.
— О ком ты? — спросила вошедшая в комнату мать.
— Да о Ленке, — скривилась Света.
Мать стояла и любовалась дочкой.
— О вашей отличнице? — вспомнила она прошлогодние разговоры. — Той, что перешла в колледж?
— Да, о ней, — недовольно буркнула Света.
— А кем же ей быть? — успокаивающе заметила мать. — Они все такие, отличницы.
И обе засмеялись.
А Лена никуда не поехала, ни на какую-такую маршрутку не побежала. Положив на рычаг тяжелую трубку, так и сидела на краешке стула, невидяще глядя в окно. В их далеком от центра районе пахло весной. Пели птицы, зеленели вдали деревья, по-летнему палило солнце, и Лена встала и задернула шторы: ей не хотелось света. Ну вот все и кончилось, грубо и неожиданно. А ведь он звал ее с собой, Димка, и, если бы она поехала, не было бы никакой Тани. А что было бы? Сидели бы у костра, смотрели вдвоем на огонь, чувствовали друг друга, свою всегдашнюю душевную близость.
— Что вы смотрите на нас одинаковыми глазами? — спросила однажды Настя.
— Как это? — не понял Дима.
Да и Лена не поняла.
— Совершенно одинаковым взглядом, — пояснила Настя. — Верно, Костик?
— Точно! — с удовольствием подтвердил Костя. — Глаза, правда, разные, но взгляд один к одному.
У них и был одинаковый взгляд — на все.
— Наша с тобой похожесть — случай довольно редкий. Ты и вправду мое «второе я».
Когда он это сказал? Недавно. Но теперь его слова казались далеким прошлым, все было как будто не с ней. Никто больше не поцелует ее, а за окном такая весна! Не с кем ей теперь говорить обо всем на свете, разве что с Настей, но это совсем другое. «Помнишь, как мы ходили с тобой по Москве и ты читал мне свои стихи? Помнишь, как зашли в кафе и я зачем-то решила стрельнуть сигарету у заросшего до бровей угрюмого парня, а ты меня отговаривал — «Ленка, ты ведь не куришь!» — помнишь нашу беспомощность перед таинственным суфле с чем-то совершенно неведомым?»
Лена сидела и терзала себя. Неужели все кончено? Неужели он ей даже не позвонит? Но такого не может быть! А если позвонит, что скажет? И что скажет ему она? Надо было, наверное, не прощать — тогда, после новогоднего вечера в школе. «Предавший раз — предаст тебя снова…» Кто это сказал? Никто. Это она сама сейчас поняла. «Когда ум приговаривает и казнит, сердце еще только прощается…» Да, книжная она девочка. А книжные девочки никому не нужны — во всяком случае, не нужны мужчинам.
Солнце упрямо врывалось в комнату, и Лена снова заставила себя встать и задернула вторые, тяжелые шторы. Так, в полумраке, просидела она до вечера, смутно ожидая звонка — он развеет мрак и спасет, — но никто ей не позвонил.
Очнулась от двойного поворота ключа — это пришла мама — и вдруг поняла, что сидит в кресле, пристально смотрит на серый экран невключенного телевизора и тихо плачет.