Сидони-Габриель Колетт Вторая


В одиннадцать часов почтальон ничего не принёс. Раз Фару не написал мне вчера перед сном, значит, у него была ночная репетиция.

– Вы так думаете, Фанни?

– Уверена. «Дом без женщины» поставить на сцене нетрудно, но только крошка Аслен – это совсем не та женщина, чтобы играть Сюзанну.

– Всё-таки она хорошенькая, – сказала Джейн.

Фанни пожала плечами.

– Джейн, бедняжка, ну и что из того, что она хорошенькая. Чтобы сыграть Сюзанну, не нужна хорошенькая женщина – скорее, какая-нибудь Золушка вроде Дорилис. Вы не видели первую постановку пьесы?

– Нет.

– В самом деле, какая я глупая… Ведь это тысяча девятьсот девятнадцатый год!

– Пьеса нисколько не устарела, – сказала Джейн. Фанни обратила к ней взгляд из-под пряди чёрных волос.

– Нет, устарела, дорогая. Как все пьесы, будь то даже пьесы Фару. Не стареет только сам Фару.

– Тем лучше для вас! – сказала Джейн.

– А сейчас ещё и для крошки Аслен, – добавила Фанни.

Она добродушно рассмеялась и стала чистить сочный персик.

Джейн указала ей подбородком на Фару-младшего, но Фару-младший собирал со стола крошки сахара, надавливая на них пальцем и слизывая, и было совершенно непохоже, чтобы он что-нибудь слышал.

– Понимаете, – снова заговорила Фанни Фару, – Аслен получила эту роль в пьесе из-за турне, потому что турне как-никак включает Довиль, пляжи и казино. Это не так уж мало для турне по казино – иметь, как Аслен, автомобили, любовников, платья, оплаченную рекламу – то есть всё, что мешает летнему турне быть обыкновенной катастрофой… Вы понимаете меня, Джейн, бледненькая моя Джейн?

– Понимаю.

Джейн была бледна и рассеянна, как это случалось с ней четыре дня из семи. Она торопливо извинилась:

– Знаете, я так плохо спала…

Фару-младший поднял на неё свои голубые глаза, чего она не ожидала, и получилось, что машинально она обратилась теперь к нему:

– …и потом, мне кажется, что за деревянной обшивкой завелась крыса…

– Да ещё ставня скрипит, сова ухает из платана, не говоря уже о ветре, который – «у-у-у-у-у» – гудит под дверью, и о раме на кухне, которая всё стук да стук, стук да стук, – подхватила Фанни. – Ну как, Джейн? Я ничего не забыла?

Она рассмеялась, и они вслед за ней тоже.

– Джейн, дорогая, запомните раз и навсегда, что вы имеете право как на бессонницу, так и на беспробудный сон. Кругом жара, все живут как могут, Фару потеет, проклинает и благословляет, и только Аслен «берёт»!

– Я восхищаюсь… – начала было Джейн. Однако она снова встретилась с взглядом голубых, посветлевших от яркого полуденного солнца глаз Фару-младшего и осеклась.

– Фару-младший, передайте мне смородину, please.

Он поспешно исполнил её просьбу, и его рука под корзинкой из витого мельхиора коснулась руки Джейн. Он судорожно отдёрнул пальцы, словно в порыве отвращения, и так густо покраснел, что Фанни залилась смехом.

– Будет ещё одна в четыре часа, – снова заговорила Джейн после некоторого молчания.

Фанни, откусившая в этот момент персик, спросила мокрыми губами:

– Что – в четыре часа?

– Почта…

– А-а!.. – протянула Фанни, поправляя пальцем повязку на волосах. – Об этой я уже и не думаю. С ней из Парижа мне почти никогда ничего не приходит. Хочешь пить, Фару-младший?

– Да. Спасибо.

– Спасибо – кому?

– Спасибо, мамуля.

Он был блондином и потому заметно покраснел оттого, что счёл свою мачеху грубоватой. Потом на него опять напал один из тех приступов мечтательности, свойственной подросткам, когда его дикарское имя Фару шло ему, как набедренная повязка из соломы или хижина, крытая древесной корой. Лицо его утратило выразительность, брови насупились, чистый рот приоткрылся, и под его привычной невозмутимостью обнаружилась какая-то скрытая ненасытность, уязвимость, страдающая от любого неосторожного слова, от любого смешка: ему было шестнадцать лет.

Тень от веранды позволяла на время обеда пододвигать к самому порогу холла большой стол, который по этому случаю освобождался от газет и рукоделия. По вечерам, когда Фару-старший присоединялся к домочадцам, четыре прибора теснились на облупившемся чугунном столике, никогда не покидавшем террасы.

– Я объелась, – вздохнула Фанни Фару, поднимаясь из-за стола первой.

– Для разнообразия, – сказала Джейн. – Ах, что за прелесть этот сыр, дети мои!..

Она ленивой походкой направилась к широкому дивану и растянулась на нём. Лёжа она выглядела очень красиво. У неё была белая кожа, длинные чёрные волосы, нежные выпуклые глаза и пухлые губы, но гордилась она лишь своим носом – изящным, беломраморным, с правильными круглыми ноздрями.

– Фанни Фару, вы полнеете! – погрозила ей Джейн, становясь рядом.

Они обменялись лукавыми взглядами, преисполненными самонадеянности. Одна знала, как она красива, когда лежит вот так, демонстрируя свой запрокинутый очаровательный носик и мягкий подбородок пылкой, чересчур доброй женщины. Другая возвышалась над ней своей неподвластной полноте точёной фигурой и головой, увенчанной белокурыми волосами, если можно назвать белокурым тонкий пепельный цвет с золотистым отливом на затылке и серебристым – на висках. В порыве искренней и естественной заботы Джейн наклонилась, взбила под головой Фанни полотняную подушечку, накрыла накрахмаленной кисеёй длинные безвольные руки и голые щиколотки:

– Вот так! И не шевелитесь, иначе мухи заберутся под кисею… Спите, ленивая Фанни, неисправимая чревоугодница, но не более получаса!

– А что вы, Джейн, собираетесь делать в такую жару? Где Жан?.. Ему не надо бы, когда солнце так высоко… Я вот скажу его отцу…

Сморённая внезапно подступившим сном, свойственным лакомкам, Фанни побормотала и умолкла. Джейн постояла немного, глядя на её расслабившееся лицо, очертания которого и оттенок кожи выдавали в ней южанку, и ушла.

Фанни привиделся сон, простой и несвязный, подсказанный ритмом её беспокойного сердца. Ей снились холл, терраса, безводная долина, обычные на вилле гости; однако и животные, и люди, и даже сам пейзаж были полны тревоги из-за тяжело нависшей фиолетовой грозовой тучи. Джейн из сна стояла под верандой, вопрошая взглядом пустынную аллею внизу за террасой, и плакала. Вздрогнув, Фанни проснулась и села, прижав ладони к груди. Перед ней под верандой стояла вполне реальная, неподвижная и ничем не занятая Джейн, и Фанни, успокоившись, хотела было её окликнуть; но Джейн, склонив голову, прижалась лбом к стеклу, и от этого лёгкого движения с её ресниц слетела слеза, которая пробежала по щеке, сверкнула у покрытого пушком краешка губы и скатилась к лифу, где её осторожно подхватили два пальца, сплющив, словно хлебную крошку. Фанни снова легла, закрыла глаза и опять уснула.

– Мамуля, почта!

– Как? Уже четыре часа? Сколько же я спала? А почему Джейн… Где Джейн?

– Здесь, на лестнице, – ответил голос, высокий и бархатистый, который Фару-старший называл ангельским.

Выбитая из колеи сном и сновидениями, Фанни искала Джейн глазами в воздухе, как ищут птицу, и Жан Фару в кои-то веки рассмеялся.

– Ну что ты смеёшься, глупыш? Представь себе, когда ты разбудил меня, мне снилось, что…

Тут до её сознания наконец дошло, что у неё перед носом в вытянутой руке Жана пляшет большой белый конверт, и она проворно схватила его.

– Ступай, гонец! Хотя нет, останься, малыш Жан: это письмо от нашего Фару всем нам, дети мои…

Она стала читать одним глазом, так как другой был закрыт прядью чёрных волос. Её белое платье, сдвинувшись вверх, стеснило ей грудь, и она подставила их взорам свою слегка беспорядочную, неядовитую красоту, делавшую её немного похожей на креолку, на Жорж Санд, как говорил Фару. Она подняла руку, требуя внимания.

«Если судить по вчерашней и позавчерашней репетициям, – прочла она, – то у меня есть все основания предполагать, что подобранная для нашего турне труппа будет великолепна и сыграет «Дом без женщины» лучше, чем при первой постановке. Крошка Аслен… – ага, Джейн! —…крошка Аслен удивляет всех, и даже меня. Работаем, как в сказке. Мы поставили крест на всяких сценах, нервных срывах, обмороках и прочих пустяках, и очень кстати! Ах, бедная моя Фанни, если бы женщины знали, какими несносными они кажутся мужчине, когда у него нет желания быть причиной их слёз или их блаженства…»

Фанни отодвинула пальцем прядь волос, сделала комично-возмущённую гримаску:

– Нет, вы подумайте, Джейн, вы только подумайте (а ты, Жан, уходи), у меня такое впечатление, что бедный Фару, как говорится, увлечён!

– У меня тоже такое впечатление, – подтвердила Джейн.

Она села на диван рядом с подругой и стала ласково расчёсывать ей волосы, поправляя тонкий голубоватый пробор, разделявший их над левой бровью.

– Какой у вас беспорядок на голове… А юбка – сплошные мятые складки… Мне надоело видеть вас в этом платье; завтра я привезу из города какой-нибудь красивый купон, жёлтый или бледно-голубой, и в субботу, к возвращению Фару, у вас будет новое платье.

– Да? – равнодушно сказала Фанни. – Это обязательно нужно?

Они смотрели друг на друга, и чёрные навыкате глаза с густыми ресницами вопрошали серые глаза белокурой подруги. Джейн тряхнула головой:

– Ах! Я восхищаюсь вами, Фанни… Вы поистине необыкновенная женщина.

– Я? Это было бы заметно.

– Да, необыкновенная. Вы без всякого возмущения, досады и даже без тени снобизма допускаете то, что Фару… увлечён.

– Приходится, – сказала Фанни. – А что было бы, если бы я не допускала? Абсолютно то же самое.

– Да… Конечно… И всё же я должна признаться… да, должна признаться…

– Что на моём месте вы не плясали бы от радости?

– Я не это хотела сказать, – уклончиво ответила Джейн.

Она встала, дошла до террасы, чтобы проверить, не подслушивает ли их способный исчезать, словно растаявшая снежинка на стекле, Фару-младший.

– Просто, Фанни, я думаю, что мужчина, который бы стал моим, который сделал бы меня своей женой… Знать, что этот мужчина в настоящий момент клеится к какой-то там театральной шлюхе, и философски рассуждать, что «он увлечён», что «такая уж у него профессия», – ну нет! Нет… Я восхищаюсь вами, но… я бы так никогда не смогла.

– Прекрасно, Джейн. К счастью, никто вас и не заставляет.

Джейн бросилась к Фанни, припав к её ногам.

– Фанни, скажите, вы на меня не сердитесь? У меня бывают дни, когда всё у меня получается не так, всё валится из рук, я становлюсь противной, нехорошей. Вы же знаете меня, Фанни…

Она прижималась к белому платью щеками и крохотными круглыми ушками, стараясь коснуться лбом руки подруги.

– У вас такие красивые волосы, моя маленькая Джейн, – прошептала Фанни.

Джейн жеманно рассмеялась:

– Вы говорите так, словно это может служить мне оправданием!

– В какой-то мере – да, Джейн, в какой-то мере. Я не могу сердиться на Джейн, у которой такие красивые волосы. Я не могу бранить Жана, когда у него слишком голубые глаза. А вы, ваши волосы, кожа, глаза – всё такого тонкого серебристо-пепельного цвета, словно лунная пыль, словно…

Джейн подняла к ней сердитое лицо, готовая вот-вот расплакаться, и выкрикнула:

– Нет у меня ничего красивого! Я ни на что не гожусь! Я заслуживаю, чтобы меня все презирали, чтобы меня остригли наголо, чтобы поколотили!

Она опять уронила голову на колени Фанни и горько зарыдала – как раз в тот момент, когда раздались первые раскаты грома, низкие и тихие, перебрасываемые от одной вершины к другой эхом невысоких гор.

«Это у неё нервы, – терпеливо подумала Фанни. – Это из-за грозы».

А Джейн уже успокаивалась, пожимала плечами, посмеиваясь сама над собой, и деликатно сморкалась.

«Надо же, – отметила про себя Фанни, – она сказала "театральная шлюха" и «клеиться». Раньше я никогда от неё не слышала ни жаргонных словечек, ни грубых выражений. В её устах подобное отклонение от нормы равнозначно грубому жесту. Грубый жест в такую погоду… Совсем странно».

– Чем бы нам заняться до ужина?

Джейн, сохраняя позу просительницы у ног Фанни, подняла голову.

– Не хотите ли съездить в город попить чаю у кондитера? Обратно можно было бы вернуться пешком…

– О! – Фанни изобразила на лице ужас.

– Что? Нет? Вы же полнеете, Фанни.

– Я всегда полнею, когда жарко, а у меня при этом в кошельке больше десяти тысяч франков. Вам ведь хорошо известно, как у нас обстоит дело с «порядком и прогулками», чтобы знать: возможностей похудеть у меня всегда хватает.

– О да… Хотите, я помою вам голову? Нет, не хотите. Хотите, мы надавим соку из оставшихся от обеда крыжовника и смородины? Горсть сахарного песка, немного ликёра, польём этим соком позавчерашний савойский пирог, чтобы он пропитался, подадим отдельно сливки в горшочке и получим на ужин ещё одно блюдо, совершенно бесплатно.

– Это отдаёт семейным пансионом, – сказала Фанни с отвращением. – Я не люблю обновлённых блюд.

– Как вам угодно, дорогая Фанни! Да убережёт вас Господь от семейных пансионов, где я действительно научилась множеству полезных вещей…

Этот мягкий упрёк, похоже, подействовал на Фанни, и она, опершись о плечи Джейн, встала.

– В конце концов, – воскликнула она, – сливки, сок крыжовника… Ладно, пусть будет так! Но при одном условии, Джейн…

– Я вся внимание…

– Приготовление этой кулинарной драгоценности вы возьмёте на себя. А я черкну пару слов Фару, сейчас только пойду поднимусь наверх, обольюсь холодной водой…

– И?..

– И всё. Это и так очень много!

Стоя она казалась не такой высокой, как лёжа. И ей недоставало какой-то кокетливой сдержанности, она покачивала своими красивыми бёдрами с какой-то доверчивой простотой. Джейн проводила её взглядом.

– Фанни, когда вы наденете корсет?

– Всё зависит от температуры, моя дорогая. Я ношу корсет при пяти градусах выше нуля. Поглядите на термометр. И постарайтесь, чтобы на этот раз сливки не свернулись. Я так люблю их…

Джейн подошла к ней и одёрнула задравшийся подол юбки, потом лёгким движением руки подколола ей прядь длинных чёрных волос.

– Вперёд, вредная Фанни! На этот раз всё будет в порядке. Я даже попытаюсь позвать на ужин Жана, стуча о миску, как делают на фермах, когда хотят задать курам корм. Чем только вы не заставляете заниматься свою подругу!

Она уже непринуждённо смеялась и собирала со скатерти в сложенную лодочкой ладонь увядшие лепестки, сдувала крошки, вытряхивала пепельницу…

«Свою подругу?.. Да, она моя подруга. Хотя подруга – это слишком сильно сказано… – размышляла Фанни на лестнице, подымаясь ступенька за ступенькой. – Кто когда-либо выказывал мне столько дружеских чувств? Никто. Стало быть, она и есть моя подруга, настоящая подруга. Странно, что мысленно я никогда не называю Джейн подругой…»

Как только Фанни оказалась у себя в спальне с двумя кроватями, она тут же сбросила одежду. Высокие ветви деревьев касались балкона, а ночью скреблись о закрытые ставни. Беспечный хозяин дома последние два года забывал их подрезать, и большой просвет в листве мало-помалу закрылся. Заросший деревьями волнистый ландшафт дышал меланхолией удалённых от воды мест. Никакой реки, море – в сотне лье, ни одного озера, куда опрокинулись бы небеса. Фасад дома и терраса, утром залитые солнцем, к двум часам обретали свое истинное лицо – с перекрестьями балок, навесами и шоколадного цвета ставнями, и соседний холм освещал всё это отражённым, ненастоящим светом, грустно подражавшим солнцу. Облокотившись о край балкона, Фанни, едва прикрытая рубашкой, созерцала пейзаж, про который, прощаясь с ним прошлым летом, думала, что никогда его больше не увидит.

«Так захотел Фару, – размышляла она. – Два лета подряд в одном и том же месте – такое с нами бывало нечасто. Но раз Фару здесь нравится…»

Она повернулась и обвела взглядом спальню, просторную, как гумно, казавшуюся ещё больше в полумраке прикрытых ставен.

«Здесь всё слишком большое. И всего двое слуг, что поделаешь… Если бы не Джейн, впору было бы бежать отсюда».

Она прислушивалась к неутомимым шагам в холле на первом этаже.

«Нет, она потрясающая женщина. В такую жару! И такая милая, когда у неё нет этих её приступов обидчивости. Пожалуй, чуть-чуть слишком полезная, чтобы быть подругой… Вот именно: чуть-чуть слишком полезная…»

Она заметила в зеркале своё отражение – беспечная смуглянка, руки в боки, волосы распущены – и стала его распекать:

«Ну и видок! И ещё смеет называть Джейн слишком полезной подругой. Это она-то, неспособная даже перепечатать на машинке рукописи Фару!»

Она деловито окунулась в прохладную воду, словно это было какое-то важное дело по хозяйству, потом причесалась, надела прошлогоднее летнее, голубое с лиловыми цветами, платье и села писать. Отыскав лист белой бумаги и жёлтый конверт для деловой переписки, она сочла их подходящими и принялась за письмо Фару.


«Дорогой Фару-старший!

Предоставив одной либо двум крошкам Аслен заботу разнообразить твою жизнь, могу подытожить наше существование всего двумя словами: ничего нового. Все ждём тебя. Деятельная Джейн изобретает изысканные блюда; Фару-младший по-прежнему ходит с лицом узника, томящегося в неуютных застенках своего возраста; наконец, твоя ленивая Фанни…»


С террасы послышалась английская песенка. «А-а! – подумала Фанни, – сегодня, значит, Джейн тоскует по Дейвидсону».

Она устыдилась своей шутки, потом стала себя оправдывать. «Ну что тут особенного! В том, что я так подумала, нет ничего плохого. В те дни, когда Джейн вспоминает о Дейвидсоне, она поёт по-английски. В те дни, когда это Мейрович, она зовёт Жана Фару: "Подите сюда, Жан, я научу вас танцевать польский народный танец!" А когда это Кемере, у неё просыпается любовь к лошадям и она выказывает глубокую нежную привязанность к пегой привычной к седлу бретонской кобыле.»

Фанни снова попудрила лицо, понаблюдала, как на ближайший холм надвигается тень от другого холма.

«Унылый всё-таки край. И что Фару нашёл здесь хорошего? Два лета подряд возвращаться в одно и то же место – такого за двенадцать лет супружеской жизни с нами ещё не случалось. Раньше я как-то не замечала, что здесь так уныло. На будущий год…»

Однако у неё не хватило духу загадывать на двенадцать месяцев вперёд.

«Прежде всего надо знать, будет ли закончена пьеса и сумеет ли Фару пройти по второму кругу в «Водевиле». А если во «Франсэ» в октябре возобновят "Аталанту"?.. О! Самая большая мудрость – не думать об этом».

Никакой иной мудрости она не знала.

«Главное – чтобы Фару вернулся сюда работать над своим третьим актом. Мы все так глупеем, когда его здесь нет…»

Бесшумный порыв ветра качнул касавшиеся балкона ветви липы так, что показалась белая изнанка их листьев. Фанни закончила письмо, вышла на балкон и, облокотившись о перила, осталась стоять там с распущенными волосами и обнажёнными плечами. Под ней, на террасе, Джейн, скрестив руки на невысокой балюстраде, тоже вглядывалась в окрестный пейзаж, в котором не хватало реки, пруда, журчания воды, опрокинутых отражений, тумана, запаха напоённого влагой цветущего берега. Фанни певуче окликнула её сверху, крик опустился к круглой головке с короткими, хорошо причёсанными пепельно-золотистыми волосами, и Джейн, не оборачиваясь, запрокинула назад голову, как делают кошки.

– Держу пари, вы опять спали!

– Нет, – ответила Фанни, – вовсе не спала. Не правится мне здесь, понимаете?

Джейн заёрзала, прижалась бёдрами к кирпичной стенке.

– Правда? Не может быть. С каких пор? Вы говорили об этом Фару? А вы разве не могли…

– Боже, Джейн, зачем столько слов! Неужели я не могу высказать самого простого суждения без того, чтобы вы не закружились с бормотанием на месте, собираясь биться головой о стену?

Она смеялась, наклонив голову вниз и потрясая завесой своих откинутых к плечу чёрных волос.

– «Волосы мои длинные вдоль башни всей ниспадают», – пропел Жан Фару, поднимаясь по крутой тропинке на террасу.

– А вот и ещё один, – крикнула Фанни, – который фальшивит точно так же, как его отец!

– Только у него нет голоса Фару-старшего, – сказала Джейн. – Жан, попробуйте-ка произнести, как Фару-старший, когда он возвращается домой: «Ох, эти женщины! Уж эти женщины в доме моём!..»

Жан прошёл мимо неё, не сказав ни слова, и скрылся в холле, а Джейн, задрав голову к балкону на втором этаже, сказала:

– Дорогая, как он на меня посмотрел! Мсье не понимает шуток!

– В его возрасте шуток не понимают, – задумчиво ответила Фанни. – Мы постоянно раним душу этого ребёнка, сами того не желая.

Услышав на лестнице шаги, она позвала:

– Жан!

Мальчик открыл дверь спальни и остановился на пороге:

– Да, мамуля?

Он с достоинством носил свою жалкую летнюю одежду: потрёпанную тенниску, белые, слишком короткие, парусиновые брюки, позеленевшие на коленях, ремень и матерчатые туфли, которые постыдился бы надеть даже сын сторожа. Он ждал, что скажет Фанни, и дышал полуоткрытым ртом, терпеливо обратив к мачехе своё загорелое, чистое, живое и непроницаемое лицо шестнадцатилетнего ребёнка.

– Явился наконец?.. Откуда ты?

Он кивнул головой в сторону окна, неопределённо давая понять, что пришёл с поля, со всего поля, из фиолетовости теней, из зелени лугов… Его голубые глаза где-то в глубине светились почти бессознательной животной жизнью, но на поверхности были видны только их лазурь и блеск. Джейн внизу опять запела английскую песенку, и Жан Фару, резко хлопнув дверью, ушёл в свою комнату.

«Вот ведь шальной! – подумала Фанни. – Взял и влюбился в Джейн. Оно бы и хорошо, если бы она была с ним полюбезнее.»

Ужин собрал их всех троих на террасе. В отсутствие Фару Фанни и Джейн блистали лёгкой нерешительной весёлостью, а Жан Фару, независимо от того, был его отец рядом или нет, упрямо хранил лишь изредка прерываемое молчание.

– Любопытно, – сказала Фанни, задрав голову к белёсому небу, – до чего конец дня здесь уныл. Солнце заходит для других, там, позади…

– …у гор однообразный лик, – продекламировала Джейн.

– Метерлинк, – проворчал Жан Фару.

Обе женщины расхохотались, и Фару-младший бросил на них уничтожающий взгляд.

– Мне надоела ваша убогая весёлость! – крикнул он, выскочив из-за стола.

Пожав плечами, Фанни проводила его взглядом.

– Он становится невыносимым, – сказала Джейн. – Как вы позволяете, Фанни…

Фанни мягким жестом подняла и опустила белую руку:

– Ах, Джейн… Вы ничего не понимаете.

– Вы такая добрая…

Джейн тряхнула головой, и мягкие волосы упали ей на лоб и на очень маленькие, почти круглые, уши. Когда она хотела убедить Фанни, она широко раскрывала свои серые в золотистую крапинку глаза и приподнимала верхнюю губку, обнажая четыре маленьких коротких белых зуба. Но Фанни сейчас не обратила внимание на это, как она называла, «дочечкино личико» Джейн. Она курила, не испытывая удовольствия, и потушила свою сигарету, со скрытым раздражением примяв её большим пальцем.

– Нет, Джейн, не говорите мне всё время, что я добрая. И позвольте мне повторить вам, что вы ничего не понимаете в этом ребёнке.

– А вы? – спросила Джейн.

– И я тоже, вполне это допускаю. Но только мне совершенно ясно, что мы часто делаем малыша Фару несчастным. Вы – особенно. Ведь он наверняка влюблён в вас. А вы обращаетесь с ним холодно и небрежно.

– Однако он не теряет времени даром!

– Боже мой, Джейн, как вы легко обижаетесь! Вы красивы, а моему пасынку шестнадцать лет. Я хорошо знаю, что Жан никогда не осмелится, да и не захочет, вероятно, сделать вам «признание»…

– И правильно сделает.

Джейн встала, облокотилась о низкую балюстраду террасы. «Вот всегда так, – подумала Фанни. – Она ответила мне сухо, как отрезала, и сейчас заговорит со мной о том, какое воспитание дают подросткам в Англии. Решительно, сегодня день Дейвидсона».

Однако Джейн, обернувшись, явила ей смешливое лицо тридцатилетнего дитяти и воскликнула:

– Вы не представляете, Фанни, как ужасно надоедает по целым неделям не находить вокруг себя ни одного холодного или хотя бы прохладного на ощупь предмета! Стены – тёплые даже после полуночи, серебро тёплое, а плитка… Это так изматывает…

– И всё из-за кого? Из-за этого несчастного Фару… Он хочет закончить пьесу здесь…

– Надо было защитить себя, Фанни, защитить нас, нас всех! Вплоть до лакея, который изнывает от жары…

Она нахмурила свои пепельные брови, подведённые тонким карандашом, и сурово глянула на деревню, уже засыпавшую с наступлением сухого вечера.

– Но вы говорите «да», и снова «да»… Если бы это ещё что-то давало, этот ваш рабский «да-мой-дорогизм»… Поистине женщины…

– Тс-с!.. Тс-с!.. – остановила её Фанни.

Джейн замолчала и покраснела на свой манер, то есть её загорелое лицо стало ещё темнее.

– Я знаю, что вмешиваюсь в дела, которые меня не касаются…

– О! Ну что здесь такого!

Фанни спохватилась, сообразив, что подобная снисходительность двусмысленна и может ранить Джейн, и добавила:

– Джейн, не будьте такой насмешливой с Фару-младшим. Ему шестнадцать лет. Для юноши насмешки – тяжёлое испытание.

– Когда-то мне было столько же. И меня никто тогда не жалел.

– Но вы были девушкой. Это совсем другое дело. А кстати, – сказала Фанни в ответ на выразительный взгляд, – в этом примерно возрасте или чуть позднее вы в конце концов бросили с отчаяния розу одному прохожему, через стену…

– Верно, всё так, – согласилась Джейн, внезапно растрогавшись. – Вы, как всегда, правы, Фанни… Я же говорю вам, что я нехорошая, вредная, непоследовательная…

Она прислонилась к Фанни плечом, прижалась щекой к чёрным небрежно стянутым в узел волосам и повторила:

– Я нехорошая… нехорошая…

– Но почему же? – спросила Фанни, редко обременявшая себя вежливой ложью.

Джейн запрокинула к розовому небу наивное лицо, обнажила четыре маленьких зуба:

– Разве я знаю?.. Жизнь меня не баловала… Старые обиды, которые высовывают своё гадкое мурло… Милая, милая Фанни, пожалейте меня… Не говорите Фару, что я была такой… такой несносной в его отсутствие…

Так они и сидели плечом к плечу, тихонько переговариваясь, пока не настала пора зажигать лампы. Они показывали друг другу пальцем то на летучую мышь, то на звезду, слушая слабый шорох прохладного ветра в листве деревьев, мысленно представляя себе багровеющий закат, которого они никогда не видели, разве что поднявшись на ближайший холм.

На первой террасе, внизу, захрустел гравий. Джейн послушно позвала:

– Хелло, Жан Фару!

– Да, – ответил молодой хриплый голос.

– Не включить ли нам патефон? А как насчёт пасьянса?

– Хорошо… Да… Как хотите, – сказал обиженный голос.

Однако Жан прибежал наверх так быстро, что Фанни вздрогнула, увидев его совсем рядом, белого, за исключением лица и рук, в трагическом нимбе, присущем отрочеству.

Джейн по-братски взяла его под руку и повела к карточному столику, зелёное сукно которого, траченное молью, пахло плесенью и старыми сигарами.

– Хелло, бой!

«Решительно, – удовлетворённо подумала Фанни, – сегодня у неё день Дейвидсона».


– Вы слышите?

– Слышу!

– Всё ещё эта сцена с похищенными письмами?

– Думаю, да. Вчера утром он дал мне на перепечатку пятнадцать страниц. А через пять минут забрал их у меня с таким видом… с таким видом…

– Знаю, – сказала Фанни, засмеявшись. – Как будто вы отняли кость, которую он глодал. Что вы хотите! Он может разродиться только меча громы и молнии. Как вы находите два первых акта?

– Они превосходны, – сказала Джейн.

– Да, – сказала Фанни задумчиво. – Ощущаешь такое волнение.

Из дома доносился шум мессы, молящейся толпы, мятежа в зародыше. Когда он стих, стало слышно, как в ответ высоко наверху важно гудят последние пчёлы, трудившиеся в кронах лип и зарослях плюща.

Прерывистый крик какого-то хищника заглушил не внятные звуки службы, доносившейся из-за полуоткрытых ставен; но женщины даже не вздрогнули, равно как и Жан Фару, развалившийся на шезлонге из ивовых прутьев с книгой в праздных руках.

– Это всё тот же эпизод сцены: Бранк-Юрсин, застигнутый за взламыванием ящика, – сказала Фанни. – А куда нам прикажете деваться, когда их станет двое – этих Фару, пишущих и бормочущих пьесы?

Голубые глаза Жана, широко раскрывшись, вспыхнули.

– Я никогда не буду писать пьесы, мамуля, никогда.

– Отказаться гораздо проще, чем попробовать, – быстро возразила Джейн.

– Отказаться не всегда гораздо проще, – сказал Жан.

Он покраснел от своего смелого ответа, и Фанни увидела, как у уха мальчугана вдоль голой шеи кровь запульсировала чаще.

– А ну, Джейн! Перестаньте мучить своего младшего товарища.

– Мне и правда нравится его дразнить, – добродушно сказала Джейн. – Это ему так идёт. Не помню уже, в какой день, он был просто очарователен – со слезой на ресницах…

Она весело погрозила ему пальцем, на котором блеснул серебряный напёрсток. Фанни удивлённо подняла голову, повязанную чёрной шёлковой лентой:

– Как, и он тоже?

– Он тоже? – переспросила Джейн. – Объясните, дорогая Фанни, объясните!

Она шила и смеялась, посматривая вокруг счастливым взглядом серых глаз, усеянных янтарными точками; отсвет заходящего солнца трогал её непокрытые волосы, и она, казалось, радовалась этому пахнущему нагретым гранитом томительному летнему вечеру.

– Как-то на днях… – сказала Фанни. – Постойте, это было в тот день, когда пришло письмо от Фару, и мы ещё не знали – и он тоже, – что ему удастся вернуться так быстро…

– В среду, – сказал Жан, не подымая глаз.

– Возможно… После обеда я заснула, а проснувшись, увидела вас стоящей под верандой, где мы сейчас сидим… У вас на ресницах повисла слеза, она скользнула по вашей щеке, и вы подобрали её вот так, двумя пальцами, словно земляничку, словно рисовое зёрнышко…

Выслушав это, Джейн перестала улыбаться и по-детски надулась, потом на лице её появился ласковый упрёк. Подбородком с ямочкой она показала на Жана Фару.

– Ах, Фанни, Фанни, не выдавайте моих маленьких секретов, моих перемен настроения перед слушателем столь… столь…

Она внезапно замолчала, и по лицу её скользнуло замешательство. Повернув голову, Фанни увидела, что её пасынок вскочил на ноги и открыл рот, словно собираясь закричать. Он вскинул обе руки вверх и стремительно сбежал по ступеням террасы.

– Что это?.. Что это с ним?

– Не знаю, – сказала Джейн. – Вскинул руки, вы видели? И умчался.

– Он меня прямо напугал…

– Ну, бояться здесь нечего, – сказала Джейн. Она сняла напёрсток со своего пальца белошвейки, тщательно собрала с платья обрывки ниток.

– Он такой, какими бывают в его возрасте все, – продолжила она. – Обострённый романтизм. Это у него пройдёт.

– Вы думаете?..

Фанни машинально сложила кусок сурового полотна – салфетку, которую она вышивала красными цветами, делая большие неумелые стежки, пошла к балюстраде, перегнулась вниз и позвала:

– Жан, ты здесь?

Послышался подражавший её интонации слегка насмешливый голос:

– «Волк, ты тут?»

– Несносное созданье, – крикнула Фанни, – ты у меня получишь! Скажите, какой артист выискался! Из погорелого театра!.. Этакий…

Она выпрямилась, не окончив фразы, и качнула красивыми бёдрами, которые, по словам Фару-старшего, знавали лучшие времена. Она услышала приближавшийся голос мужа.

– Так и есть, он закончил, – быстро сказала она Джейн.

– На сегодня… – с сомнением добавила Джейн.

Прислонившись друг к другу плечами, они смотрели на подходившего Фару. Он шёл вяло, медленно высвобождаясь из тисков трудового дня, в течение которого он, то бормоча, то цедя сквозь зубы, то громко выкрикивая свой третий акт, машинально снял с себя воротничок, пиджак из чесучи, галстук и жилет. Он нёс на высоте шести футов над землёй свою седеющую голову, свою кудрявую шевелюру, которая, ниспадая ему на лоб, смешалась с бровями, обрамляя жёлтые глаза. Большой, усталый, могучий, может быть, некрасивый, уверенный в своём обаянии, он шагал своим привычным шагом, словно шёл в бой или на пожар, и когда он шёл этой своей походкой по деревне, чтобы купить сигарет, матери прижимали к юбкам детей.

Он смотрел на Фанни и Джейн невидящим взглядом и теребил лепестки розы. Он ещё пребывал в мрачном и пышном будуаре, где генеральный адвокат Бранк-Юрсин опустился до того, что взломал секретер и похитил письма, которые погубят красавицу госпожу Уккар, его любовницу, которую он разлюбил.

– Милый Фару! – ласково крикнула Фанни. Голос Джейн, более нежный, насмешливо передразнил:

– Милый Фару!

И подражание оказалось настолько точным, что Фанни с удивлением приняла его за эхо.

Настигнутый этим двойным восклицанием и ароматом испанской жимолости, преградившим ему дорогу, Фару остановился и затянул свою ритуальную песенку:

– Ох, уж эти женщины! Эти женщины! Уж эти женщины в доме моём!

Он зевнул, словно только что проснувшись и заново открывая мир вокруг себя. Подтянул спадавшие чесучовые брюки, почесал в затылке. В свои сорок восемь лет он без какого-либо кокетства и тревоги чувство-нал себя счастливым и молодым, как все мужчины, которые окружают себя в повседневной жизни исключительно женским обществом.

– Которая из вас позвала меня первой? – воскликнул Фару-старший.

Не дожидаясь ответа, он стал пританцовывать, фальшиво напевая красивым голосом импровизированный куплет, в по-военному простых выражениях понося господина Бранк-Юрсина, красавицу госпожу Уккар и их махинации. Вдруг он заметил сына, поднимавшегося по крутым ступеням террасы, замер и закричал, паясничая для восторженно смотревших на него Фанни и Джейн:

– Атас! Фараоны!

– Что, Фару, уже конец?

В голосе Фанни выразилось лишь лёгкое беспокойство. Фару, поднатужившись, уже вытащил из болота столько третьих актов… Он взглянул на неё дико, но без злости:

– Конец? Шутить изволите!

– Но по крайней мере ты хоть продвинулся?

– Продвинулся? Да, конечно, продвинулся. Я выбросил к чертям всю сцену.

– О! – сказала Фанни с таким выражением, словно он разбил вазу.

– Я основательно поработал, малышка. Джейн, готовьтесь печатать окончательный вариант!

Он хлопнул в ладоши и прошёлся взад-вперёд походкой людоеда.

– Всё было очень плохо до сегодняшнего дня. Но сегодня…

– Как повёл себя сегодня господин Бранк-Юрсин? В надежное место спрятал свои письма этот бесподобный прохвост?

Фанни, занявшаяся причёсыванием Фару-старшего, вложила свой дешёвенький гребешок в футляр и отстранилась, чтобы выслушать ответ.

– Мне хотелось бы, – небрежно сказал Фару, – чтобы Джейн к своим уже и без того столь многочисленным и разнообразным познаниям добавила графологию.

– Но я могу научиться! – воскликнула Джейн. – Есть учебник?.. Я знаю одну превосходную книгу… А зачем?

– Меня уверяли, что графолог, сконцентрировавшийся на особенностях почерка, на черточках у «т», на завитках у «л», не способен читать – в смысле понимать– тексты, которые ему вверяют.

Джейн залилась краской.

– Это упрёк?

– Это шутка.

– Но я приму к сведению.

Жёлтые глаза Фару сверкнули.

– Не делайте лица швеи-подёнщицы, Джейн, это не производит на меня впечатления.

Она закусила губу и сдержала готовые пролиться слёзы, а Фанни, привыкшая к подобным выходкам, упрекнула Фару:

– Фару! Грубиян! Тебе не стыдно? Из-за какого-то там негодяя Бранк-Юрсина! Скажи, Фару, он всё так и продолжает воровать письма из чужих столов?

– А что ему ещё делать?

Она состроила гримаску, потёрла пальцем свой очаровательный носик.

– А ты не боишься, что это слегка отдаёт кинематографом… или… мелодрамой?

– Мелодрамой! Нет, вы только посмотрите!

Он подсмеивался над ней без всякой нежности, свысока.

– Да, – настаивала на своём Фанни. – Уверяю тебя. Фару развёл в стороны свои большие руки:

– А что бы ты сама сделала, если бы узнала, что в каком-то сейфе, ящике, в тайнике каком-нибудь находятся письма человека, который был любовником… Высморкайтесь как следует, Джейн, и поделитесь с нами вашей точкой зрения… Так что бы ты сделала, Фанни?

– Ничего.

– Ничего, – произнесла и Джейн тем же тоном.

– Ах, малышки вы мои! Вы так говорите, а сами…

– Ничего, – решительно сказал Жан Фару, который вернулся домой с наступлением вечера – темнота придала ему смелости.

– Ах ты, клоп! – проворчал Фару.

– Ну, если и Жан придерживается мнения, что ничего… Поди-ка сюда, психолог… Ты плоховато выглядишь последнее время…

– Жара, мамуля.

– Это факт… Я знаю, что кто-то, – заявил Фару-старший, – будет сегодня ночью спать на маленьком диванчике! И не кто-то, а я!

– Нет, я, – возразила Фанни.

– А я – на террасе, – подхватила Джейн.

– А я – вообще нигде, – сказал Жан.

– Почему, Жан?

– Полнолуние, мамуля. Кошки и мальчики в такие ночи гуляют.

В сгущавшейся темноте он со своими светлыми волосами, поблёскивающими глазами и зубами, казалось, фосфоресцировал и слегка подрагивал, как вода в роднике. Отец смерил его с ног до головы взглядом, в котором не было ни сердечности, ни родительской гордости.

– В твоём возрасте… – начал Фару.

– «…я уже совершил убийство и произвёл на свет человека», – процитировал юноша.

Фару польщённо улыбнулся:

– Хм! Хм!

– Ничего себе штучки, – с упрёком сказала Джейн.

– Это всего лишь цитата, – снисходительно пояснил Фару.

Невдалеке свистнул вечерний поезд и стал печально карабкаться вверх по железной дороге, опоясывавшей ближайший холм над уже окутанной голубым туманом деревней. Красноватого оттенка луна отделилась от горизонта и поднялась в небо.

– Куда вы пошли, Джейн?

– Спущусь, Великий инквизитор, к нижней террасе и вернусь обратно, я слишком плотно поужинала.

– Тремя ложками риса и горстью смородины, – сказала Фанни.

– Всё равно. Фанни, вы не пойдёте со мной?

– Чтобы потом одолевать такой подъём?.. – ужаснулась Фанни.

Белое платье и английская песенка удалились. Приподняв тяжёлую руку мужа, Фанни положила её себе на плечи. Он не сопротивлялся, и его пальцы лениво коснулись груди Фанни. Склонив голову, она поцеловала слегка волосатую, как лист шалфея, руку, более белое и нежное запястье, зелёную жилку. Рука обезоруженно и доверчиво приняла эту почти застенчивую ласку.

– Ты такая славная, – произнёс над Фанни задумчивый голос Фару.

Застенчивый рот крепче прижался к запястью, к мужской руке, созданной для плуга, мотыги, тяжёлого орудия, но работавшей только авторучкой. Опёршись о плечо жены, Фару, казалось, спал стоя, с открытыми глазами.

«Быть может, он уже спит?» – подумала Фанни. Она не решалась прервать их дружеское объятие. Она вдыхала шедший от расслабленной ладони и руки здоровый запах тёплой кожи, приятного одеколона. Она не думала про себя: «Он, доверивший мне тяжесть своей руки, был и является моей большой любовью». Но не было ни одной линии на ладони, ни одной морщинки, браслетом опоясавшей это уже постаревшее запястье, которые не будили бы в ней любящей памяти, лихорадочного желания служить, уверенности, что она принадлежит этому мужчине и всегда принадлежала только ему.

С вкрадчивым шелестом раздвинулась листва, и вдоль ствола липы скользнуло лёгкое тело.

«Это Жан, – догадалась Фанни. – Он следит за Джейн внизу».

Она чуть было не рассмеялась, чуть было не сказала об этом Фару, но передумала. Тень от залитых лунным светом деревьев разрисовала голубыми узорами гравий, и небо в несколько мгновений стало ночным.

– В Бретани было бы не так жарко, – вздохнув, сказала Фанни вполголоса.

Фару убрал руку, словно только сейчас заметил, что он не один.

– В Бретани? Почему – в Бретани? А здесь разве плохо?

– О! Ты… Ты настоящая пустынная ящерица!

– Здесь хорошо работается… Ты хочешь, чтобы мы уехали?

– О, нет! Не теперь… Я имела в виду будущий год… Мы ведь не поедем сюда на будущий год?

Широкие плечи приподнялись и опустились в знак неведения.

– Здесь много неудобств… Слишком жарко – при том, что солнца не хватает… Мальчику плохо в его комнате, она вся прямо пышет зноем. Надо бы подыскать ему другое место.

– Да, конечно.

– Ты такой удивительный… Ведь другой комнаты для него нет.

– Глупости. Всегда можно найти какую-нибудь другую комнату. Да… Восточную комнату.

– Какую восточную?

– Комнату, в которой живёт Джейн.

– Если в ней живёт Джейн, то она в самом деле не свободна.

– А что, Джейн в будущем году тоже будет жить с нами?

Фару повернулся к жене и простодушно сказал:

– Не знаю. Откуда мне знать? Зачем об этом думать?

– Это из-за Жана…

– Он что, жалуется?

– Тише, Фару… На него это никак не похоже – жаловаться. Особенно если это как-то повредило бы Джейн, разве не ясно?..

– А-а! Да…

Фанни увидела, как над жёлтыми глазами Фару, в которых играл отблеск луны, сошлись брови. Ветер прошелестел по земле опавшими цветками и сухими листьями. Шелест листьев по гравию повторила лёгкая походка, и в конце террасы появилось белое платье Джейн. В противоположной стороне опустился на землю Жан Фару, лёгким прыжком соскочивший с толстой ветки липы.

– Дети мои, – воскликнул Фару, – не знаю, как вы, а я так хочу спать, что еле держусь на ногах.

– Это означает, что всем надо идти и ложиться спать, – сказал Жан.

– Точно. И вы, Джейн, идите в свою восточную комнату.

– У меня восточная комната, да?

Она качнула головой, тряхнув волосами.

– Да, Лунная Пыль! Восточная комната. Более прохладная, чем все остальные. Это Фанни сказала мне сейчас.

– В связи с чем? – невольно спросила Джейн. – О, простите! Я такая невоспитанная!

– Бывает иногда, – согласился Фару. – Дайте вашу лапку. Спокойной ночи, Джейн. Марш вперёд, малыш!

– Ну, папа… без четверти десять! В такую погоду! Ведь это обидно!

По вилле вяло бродил лакей, зажигая тут и там скудное красноватое электрическое освещение. Фару прошёл через холл, с завыванием зевнул на лестнице, рассеянно тряхнул руку сына, и Жан Фару, скрывшись за дверью своей знойной комнаты, стал напряжённо прислушиваться к звуку поскрипывающих под шагами Джейн половиц.


Наполненная кредиторами, актёрами, сквозняками, эфемерными слугами, жизнь Фанни Фару в Париже протекала тем не менее почти без потрясений. Фанни всегда носила с собой покой, вместе со своим пледом – она была мерзлячкой – из мягкой вигони с длинным ворсом, в котором застревали крошки пирожных. Жестикулирующая тень Фару нависла над ней во время одной из репетиций «Дома без женщины», где Фанни, в акте с ночной вечеринкой, исполняла за кулисами партию фортепиано.

– Вы с вашими чёрными бантами похожи на полуочищенный орех, – бросил ей Фару при первой их встрече.

Одет он был плохо, а на одном его ботинке в тот день болталась рваная резинка от носка.

– Ты бела, как цветная девушка, пошли со мной, – приказал он ей неделю спустя.

– Но… мои родители… Я ведь девушка, – призналась перепуганная Фанни.

Он изобразил на лице усталость:

– Ах, какая досада… Что ж, тогда мы поженимся, ничего не поделаешь…

В Париже семья Фару втроём – включая законного наследника Жана – довольствовалась малым. Потом пьесы Фару, насыщенные несколько тяжеловатыми красотами и грубостями, которые он находил вполне нормальными, перебрались с подмостков театра «Батиньоль» на Большие Бульвары, количество спектаклей стало, как правило, переваливать за сотню, а внешность и характер Фару-человека помогали Фару-автору. Драматург Порто-Риш нашёл его «грубым», потому что он действительно был груб с Порто-Ришем. Резко, безо всяких церемоний отказался он сотрудничать с одним академиком, сочтя этот труд для себя унизительным. Анри Батай высокомерно отозвался о «гениальной, неудобоваримой и обезоруживающей глупости» Фару; главный персонаж трёхактной пьесы Флера и Кайаве «Грузчик» оказался очень похож на Фару, который перед теми, кто не знал, что отец Фару долгое время преподавал историю двенадцатилетним ученикам в одном безвестном коллеже, иногда изображал из себя эдакого найдёныша, наделённого склонностью к бродяжничеству.

Когда к Фару пришла известность, чета зажила по-княжески, даже не догадываясь об этом. Как у князей, дом их из-за репортёров, хроникёров, зрителей, актёров стал стеклянным, однако нет ничего более непроницаемого, чем дом из зеркального стекла. Подобно какому-нибудь монарху, предстающему в блеске бурных и коротких приключений, Фару всё-таки не перестал нравиться Фанни. Во время «мёртвых сезонов» они влезали в долги, хотя и не переставали любить, подобно истинным князьям, самые простые удовольствия. Фару мог впасть в экстаз перед каким-нибудь огромным дымящимся блюдом и часто отдавал должное ленивой праздности. За закрытыми дверями, в домашнем одеянии, он любил полистать иллюстрированные журналы, в то время как Фанни, с неубранными пышными волосами, ниспадавшими по щекам, с одной ногой обутой, другой – босой, склоняла свою нежную мордочку антилопы над картами, по двадцать раз раскладывая пасьянс.

Эти радости с ними делил их юный компаньон. Жан Фару, прислоняясь к плечу Фанни своим мальчишеским лобиком, потом, позднее, подбородком подростка, давал мачехе советы:

– Вы здорово промахнулись, мамуля, взгляните на ваш трефовый ряд!

Ребёнок, которого называли милым из-за его красоты и нежным из-за его голубых глаз, питал к Фанни довольно рассеянную привязанность, но принимал её сторону всякий раз, когда догадывался, что она сердится на Фару или чем-нибудь огорчена. Она проявляла к пасынку благожелательность – не столько конкретную, сколько общую, лелея в нём таинственную проекцию Фару-старшего.

– Ты уверен, что у тебя не сохранилось портрета его матери? – спрашивала Фанни у мужа. – Мне бы так хотелось увидеть лицо этой женщины…

Фару отвечал своим обычным жестом – разводя руками, жестом, в котором совмещались и воспоминания, и сожаления, и угрызения совести:

– Не попадается ни одного… Но – милое созданье, правда, бедняжка, не очень крепкая…

– А умная?

Золотистый блуждающий взгляд Фару удивлённо останавливался на жене.

– Я не успел её узнать, видишь ли…

«Вот этому я верю, – думала Фанни. – Не скажет ли он то же самое и обо мне, если когда-нибудь…»

Она не осмеливалась загадывать дальше этого «когда-нибудь…», и это было заклинанием-бравадой, поскольку она даже представить себе не могла жизни без Фару, без присутствия Фару, без его молитвенного бормотания и его манеры захлопнуть дверь ногой, чтобы наказать непослушный третий акт, без его ненасытной потребности в женщинах и его часов нежности, когда она шептала ему на ухо ласковые похвалы дикарки:

– Ты мягкий… ты мягкий, как шалфей… гладкий, как ноготь… Ты кроткий, как спящий олень…

Он обращался с ней как с настоящей фавориткой – настолько хорошо, что она не оспаривала за ним права всех самодержцев рассеивать по свету своих незаконнорождённых детей.

– Милый Фару! Злюка Фару! Несносный Фару! Вполголоса или в душе она называла его просто по имени, без всяких определений, как верующая, для которой достаточно звука молитвы. В первые годы она пыталась так же хорошо служить своему господину днём, как и ночью. Однако Фару своей нетерпеливостью пресёк рвение новоиспечённой секретарши. И она осталась лишь на посту любящей женщины, фаталистки, склонной к ребячеству, чревоугодию и доброте, ленивой, как все те, кого груз сильной привязанности утомляет уже к середине дня.

С тех пор как на торжествующее восклицание Фару: «Ну, каково?» в ложе бенуара театра «Франсэ» Фанни поспешила ответить (шла генеральная репетиция «Аталанты»): «Сцена между Пьером и Кларой Селлерье решительно затянута. Если бы ты ввёл кого-нибудь в середине, чтобы он принёс кофе или телеграмму, действие обрело бы новую силу, да и у публики оживилось бы внимание», Фару больше никогда не спрашивал её мнения, которое она тем не менее не упускала случая высказать ему. Стоило Фару, не выносившему критики, бросить жене: «Нет, вы только посмотрите!», усугубив это жёлтым и тяжеловесным, как золото, взглядом, как у Фанни вдруг откуда-то появлялись раскованность и красноречие. Она настаивала на своём, подымая вверх большие брови с безразличным и непринуждённым видом.

– Мне-то что? Ты ведь всё равно всё сделаешь по-своему? Только ты не заставишь меня поверить, меня – зрителя, что женщина станет убивать себя из-за такого пустяка…

– Такого пустяка? – восклицал Фару. – Это измена-то пустяк? Причём такая продуманная, тщательно рассчитанная! Ничего себе пустяк! Вот уж действительно!

Фанни поднимала вверх носик и с исключительной дерзостью смотрела на Фару сквозь ресницы:

– Может быть, это и не пустяк. Но только поступок твоей Денизы – хочешь, я скажу тебе, что это такое? Это мужская реакция, и ничего больше. Мужская реакция!

Он воздерживался от спора с ней, что бы она ни говорила, порою с дипломатичностью, к которой прибегал лишь в этих случаях. Чаще всего он прерывал разговор неожиданным восклицанием:

– Господи, да куда же это запропастилась моя запонка? А письмо Куласа? Где письмо Куласа? В моём вчерашнем костюме? Ты так всё и оставляешь в моих карманах? Да?

И Фанни, теряя на бегу домашние туфли и роняя черепаховые заколки, державшие её пышные, вышедшие из моды волосы, сразу менялась в лице, менялась во взгляде, менялась в речи – двенадцать лет супружества не излечили её от глубокого благоговения, в котором талант и известность занимали отнюдь не так много места, как думалось Фару. Быстрая на эмоции Фанни достаточно остепенилась, чтобы привыкнуть к неопределённости. Между Фару и его кредиторами она поставила своё лишённое выдумки терпение и благородство неподкупной служащей. Но когда бывал прожит «аванс от Блока» и переставали кормить авторские права за экранизацию, её воображения хватало лишь на то, чтобы продать автомобиль, меха или заложить кольцо.

– Просто удивительно, до чего же вы живёте не в ногу со временем! Научитесь выкручиваться, чёрт побери! – советовала ей Клара Селлерье из «Франсэ».

Эта выдающаяся актриса средней руки, известная, но без каких-либо шансов стать знаменитой, жалостливо покачивала хорошо подстриженными волосами цвета зелёного золота, обычно туго прижатыми маленькими шапочками. Тонкая в своих молодёжных чёрных платьях, Клара Селлерье одевалась вызывающе, и ничто не выдавало её шестидесяти восьми лет, если не считать её манеры произносить: «Чёрт побери!», мальчишески-военной бравады и склонности говорить о мужчине: «Он хороший наездник.»

– Говорят, она у всех проверяет эти качества лично, – утверждала Берта Бови.

С Фанни Клара обращалась как с юной родственницей из провинции, с большой театральной добротой, говорила ей: «Ну-ка, детка!», снабжала её рецептами красоты и адресами мастериц по ремонту одежды. Однако Фанни одевалась плохо по легкомыслию и носила платья по два года, хотя иногда её видели и в мехах. У неё была выдра – после «Аталанты», норка – после «Дома без женщины», голубые песцы – после «Краденого винограда», которых она продала, когда с большим треском провалилась пьеса «Обмен», дабы наказать Фару за то, что он примешал к войне историю любовников, которые забыли про войну.

Фанни очень хорошо запомнила то лихое время: денег тогда у них не было совсем или было очень мало, малыш Фару болел тифозной лихорадкой, а горничная, испугавшись заразы, сбежала. Именно этот момент выбрала полиция, чтобы задержать в конторе семейства Фару лакея и предъявить ему обвинение в оскорблении нравов. А Фару тем временем, удалившись от света, корпел над четвёртым актом своей новой пьесы и злился, стуча кулаком по столу и дверям, оттого что его машинистка, госпожа Дельвай, вдруг надумала рожать – до появления на свет четвёртого акта.

– Всё сошлось одно к одному! – глухо кричал он в глубине, за закрытыми дверями.

– Тебе легко говорить, – тихонько хныкала Фанни, вскакивая с измятой постели со спутанными волосами и выжимая сок из лимонов для пылающего в лихорадке маленького Фару.

Проснувшись однажды утром при больничном освещении посреди свалявшейся в хлопья пыли, ковров с загнувшимися углами, лимонной цедры, разбросанных домашних туфель, застоялого запаха плохо отрегулированной колонки для нагревания воды и одеколона от влажных компрессов, раскрыв глаза на диван-кровати, откуда всю ночь её выдёргивали хриплые призывы: «Мамуля… мне жарко… мамуля… пить», Фанни почувствовала, как в ней поднимается раздражение готовых вот-вот замертво свалиться животных и женщин с красивым, слегка вялым подбородком.

«С меня хватит. Горничная всё время опаздывает, у нас нет денег, чтобы оплатить сиделку, а Фару находит всё это нормальным и думает только о своём третьем акте… Сейчас пойду разбужу его и выскажу ему всё, что думаю, я сейчас отдам ему мальчика и скажу, что теперь его очередь…»

Но маленький Фару простонал: «Мамуля», и Фанни словно в первый раз услышала голос ребёнка, который даже в бреду ждал помощи только от неё, от чужой ему женщины… И она опять принялась греть воду, ополаскивать тазы, выжимать лимоны и молоть кофе.

Тем же самым утром к ним в дверь позвонила миловидная молодая женщина, спросила «мэтра» и объявила ему, что госпожа Дельвай «счастливо разродилась прекрасным мальчиком в восемь фунтов» и сможет занять своё место не раньше чем через три месяца. Онемевшему и разъярённому Фару она предложила временно свои услуги, и он в знак согласия кивнул головой. В последующие дни мадемуазель Джейн Обаре любезно приняла приглашение отобедать с семейством Фару на уголке стола, стала перестилать постель больного мальчика и взбадривать Фанни с помощью коктейля из яичных желтков с портвейном. Мало-помалу Джейн продемонстрировала всё, что она умела делать. С помощью воспрянувшей духом Фанни они вдвоём сменили четырёх служанок, следя краешком глаза одна за другой. По одинаковой манере чистить жёлтые ботинки, драить ванну без помощи минеральной пасты, разбивать яйца в миске и зажигать плиту не пачкая пальцев они признали друг в друге работниц высшего класса, вышедших из французской мелкой буржуазии, придирчиво-требовательной, не считающейся ни со своей усталостью, ни с потом, проливаемым потомством. В среде этой небогатой буржуазии, гордой и щепетильной, дочерей ещё учат тому, чтобы перед занятиями в школе постели были вытрясены и заправлены, велосипед почищен, чулки и нитяные перчатки выстираны в тазике с мылом.

Такое сотрудничество оказалось плодотворным. Место сатира-соблазнителя занял молодой лакей, помешанный на театре, горничная вернулась, запах яблочного пудинга и мастики для паркета слились в свежий с кислинкой аромат, а температура у Фару-младшего опустилась до 37,2°. Воодушевлённый этим Фару-старший, улыбаясь брюнетке Фанни, блондинке Джейн, своему лежащему пластом и прозрачному, как створки раковины, сыну, вытянул свой третий акт, проскочил под носом у Пьера Вольфа в «Водевиль», получил «приличный аванс» у Блока и любовно затормошил Фанни:

– Фанни, у меня есть для тебя один совет – пойди и выбери себе шубу. И не тяни слишком долго, Фанни!

Она обласкала Фару взглядом прекрасных сияющих глаз, мягко коснулась его губами и нежными бархатистыми ноздрями, сочтя себя достаточно вознаграждённой: ведь она имела неосторожность расплатиться с доктором.

– Не забудь, – сказал ей Фару какое-то время спустя, – про подарок для Джейн, поскольку мы в ней больше не нуждаемся. Часы-браслет, конечно.

Фару и Фанни не могли предположить, что в момент прощания Джейн бросится к ним в объятия со слезами и со сбивчивыми просьбами, среди которых им удалось разобрать слова об искреннем горе, услышать про сожаление в момент расставания с «мэтром», про боязнь опасного одиночества, про потребность посвятить себя такой подруге, как Фанни… Фанни разрыдалась, совиные глаза Фару, увлажнившись, заблестели, а Джейн поспешила объяснить, что имеющееся у неё скромное состояние избавляет её от решения неприятнейшей дилеммы: жить на иждивении новых друзей или получать от них жалованье.

Буржуазную богему так же, как и прочую другую, подкупает бескорыстная дружба. Оставаясь наедине, супруги Фару воспевали достоинства Джейн и свою собственную радость, охватывавшую их по мере того, как они открывали её для себя, одновременно придумывая её.

– Эта девушка совершенна, – говорил Фару, – поистине совершенна!

– Не знаю, «совершенна» она или нет, – отвечала Фанни, – но она стоит много больше, чем твои комплименты в стиле «рекомендательных писем». Представь себе, она скроила и сшила мне вот эту тунику из парчи, чтобы я могла носить с ней мою чёрную плиссированную юбку из креп-марокена.

– Хорошенькая манера возвысить то, что я недооцениваю, – занимать её на целый день кройкой и шитьём?.. Впрочем, – добавлял он, глядя глазами, полными львиной кротости, – Джейн довольно сильно напоминает мне тех особ, что ходят шить к богатым, оттого что ужас как боятся общаться с бедными…

Фанни невольно рассмеялась:

– Да хранит меня Господь от похвал, которые ты мог бы сказать в мой адрес, Фару!

Теряя привлекательность новоявленной родственницы, невиданной няни, несказанной подруги, Джейн тем не менее сохраняла все свои достоинства. Она сносила переменчивость настроения Фару, приступы его весёлости, ранящие порой больнее, чем приступы его гнева, резво печатала на машинке, звонила по телефону. Она запомнила телефонные номера театров, имена генеральных секретарей, научилась льстить «этим дамам» из касс предварительной продажи билетов. Она называла Кенсона своим «большим другом» и разделяла без видимого удивления финансовую безалаберность супружеской пары, которая, привыкнув отказывать себе в самом необходимом, упорно стремилась к излишествам.

Белокурая – если тончайший пепельный оттенок, цвет тополиной рощи можно назвать белокурым – Джейн, допущенная в ложу бенуара четы Фару, прошла через небольшое скандальное посвящение, которым её почтила имеющая на это право театральная публика.

– С кем спит эта хорошенькая пепельноволосая девушка?

– С брюнеткой Фанни, я полагаю?

– Да нет же, старина, с этим козлоногим Фару, который наградил её титулом секретарши и навязал своей жене…

Фару, спрошенный об этом напрямик Кларой Селлерье, в двух словах поставил всё на свои места:

– Не насилуйте своё воображение, очаровательная подруга. Я, как и вы, уважаю классику. Между мной и Джейн, которая является моей внебрачной дочерью, нет ничего, кроме маленького, славного и простого инцеста!

– Где Джейн? – постоянно спрашивала Фанни, подчиняясь привычке видеть везде, куда бы ни падал её взгляд, эту обходительную и деятельную молодую женщину.

Присутствие Джейн могло сойти за своеобразную роскошь, позволяемую себе Фанни. Семь лет разницы в возрасте позволяли ей некоторую бесцеремонность в обращении с Джейн, а той диктовали любезность фрейлины или предупредительной племянницы. Фару, возвращаясь домой, приветствовал Джейн не больше, чем какой-нибудь предмет. Но ему сразу бросалось в глаза её отсутствие:

– Где Джейн?

– У себя в комнате, я думаю, – отвечала Фанни. – Она только что пришла от Перужи.

– Она теперь покупает обувь у Перужи? Вот это здорово!

– А почему бы ей не покупать обувь у Перужи, если бы ей захотелось? Поскольку мне туда ходить лень, то Джейн, у которой нога немного меньше моей, берёт с собой шерстяной чулок и примеряет там обувь для меня… Ты хочешь, чтобы я её позвала?

– Нет, зачем она мне?

– Но ты же только что про неё спрашивал…

– Да?.. А, это я на предмет моего стакана «Витте ля» с пиперазином.

– Для этого есть лакей. Скоро ты будешь заставлять Джейн стирать тебе носовые платки.

– Ну а сама-то ты?

И они заговорщицки и укоризненно засмеялись «Где Джейн?» – молча спрашивал одними обеспокоенными глазами маленький Фару, остановившись, словно перед натянутой верёвкой, перед пустым стулом Джейн. И, поддразнивая его, Фанни нередко громко отвечала ему, хотя он вслух ничего и не говорил.

В июле семейство Фару покидало Париж, чтобы провести лето где-нибудь на даче, выбранной в рекламных столбцах «Жизни в деревне» или рекомендованной Кларой Селлерье.

Фару нужны были уединение, недели прихотливого труда без метода и меры, уверенность, что он не встретит нигде тех, кого он называл «мордами». Оказываясь за пределами Парижа, он с трудом скрывал свою неспособность пользоваться большими и роскошными благами: морем, солнцем, лесом; его тревога, его надменная робость маленьких людей передавалась и Фанни.

– В По, говорят, очень красиво, – подсказывала ему Фанни. – А тебе известно, что я никогда не была в Динаре? Ты не находишь, что это даже смешно – в моём возрасте ни разу не побывать в Динаре?

– Зато мне было бы совсем не смешно, например, по три раза в день сталкиваться нос к носу с Максом Море!

– А что он тебе такого сделал? Что, он был с тобой нелюбезен, этот Макс Море?

– Вовсе нет!

– Тогда в чем же дело?

– Одно с другим никак не связано, малышка… Тебе этого не понять. Море нравится переодеваться летом три раза на дню. А мне – нет. Я раз и навсегда решил проводить свои летние месяцы один, босиком и без целлулоидных воротничков.

Он упивался своей властью вождя кочевников, организуя отъезды. Семейство Фару, экипированное двумя новыми чемоданами и двумя десятками плохо увязанных тюков, сопровождала постоянно меняющаяся прислуга, и все прибывали на какую-нибудь слегка запущенную виллу, в какой-нибудь мрачно обставленный замок, в коттедж со звукопроницаемыми стенами – эти подзабытые современным туризмом пристанища, где, однако, Кларе Селлерье удалось некогда урвать немного мимолётного счастья. Пишущая машинка, последние романы сезона, рукописи Фару, словарь, чемоданы-шкафы и плед Фанни находили своё место, а Жана Фару отпускали в поле.

«Что станет с Джейн без нас и с нами без Джейн?» – растерянно думала Фанни, когда с наступлением июля возникала угроза, что медовому месяцу дружбы будет положен конец.

Однако она успокаивалась, услышав слова Фару:

– Джейн, вы возьмёте с собой первый, второй и все наброски третьего. Пишущую машинку отдадите лакею, он привезет её поездом.

«Вот всё и устроилось», – облегчённо вздыхала Фанни. Она опять радостно воспринимала настоящее и в который раз уютно устраивалась среди окон с поднимающимися рамами, плетёных кресел, с новой книгой, одеялом из ангорской шерсти, коробкой конфет, кожаной подушечкой. Тем не менее однажды ей пришлось впустить в это настоящее немного прошлого – прошлого Джейн.

– Вам надо знать обо мне всё, Фанни! – немного торжественно начала Джейн.

– Ну зачем это? – спросила Фанни, у которой вежливость уступила место честности.

– Но, Фанни, я умерла бы от стыда, если бы стала скрывать от вас… После того приёма, который я здесь встретила! Надо, чтобы вы знали, кто я есть, знали меня как с хорошей, так и с плохой стороны, чтобы вы могли правильно судить обо мне…

От такого вступления чёрно-синие, как у породистых кобылиц, глаза Фанни устремились куда-то в сторону, останавливаясь с опаской то на облаке, то на лампе, то на идущем по улице прохожем, избегая Джейн и её преданного взгляда, Джейн и её воздушной шевелюры, Джейн и её простенького платья, такого простенького, что не заметить её в нём было невозможно.

«Ну почему, – думала про себя Фанни, – почему мне уже заранее скучно, как на постановке какой-нибудь американской пьесы? И зачем эта родословная, эта подноготная в доме, где никто никого ни о чём не спрашивает? Есть ли в этом какой-то смысл? Прилично ли это?»

А Джейн уже начала свой рассказ о том, как она, дочь-бесприданница одного учителя рисования при муниципалитете («Вы можете увидеть работы моего отца в лицее Дюге-Труэна, среди прочих – первоклассный рисунок углём "Ослы на водопое"»), носила по садику Сен-Манде, между обнажёнными сиренями и лаврами в кадках, свою растерзанную душу, раня и ушибая её, душу бедной и не обученной никакому ремеслу девушки, готовой на всё, одержимой.

Джейн никогда не говорила об этом при Фару. Она дожидалась, пока завершение трапезы не вернёт его к трудам или безделью. И даже оставаясь наедине с Фанни, она продолжала ждать, пока у той не упадёт с колен книга или пока она не проснётся, посвежевшая после своей сиесты, со словами: «Что новенького, Джейн?» Поскольку Джейн рассказывала не по порядку, то Фанни так никогда и не удалось толком узнать, то ли это Мейрович, удивительной красоты поляк и, кстати, коллективист, отнял Джейн у Дейвидсона, то ли он получил её из щедрых и опасных рук этого Дейвидсона, который в её рассказе предстал как «тот самый английский композитор».

«Неужели в Англии кроме него нет других композиторов?» – подумала Фанни.

Зато Антуана де Кемере, первое несчастье Джейн, она знала буквально наизусть.

– Когда я ждала отца в конце небольшой террасы, – повествовала Джейн, – то приходила заранее, до условленного часа, и мне приходилось ждать его очень долго, перегнувшись так, что от перекладины мне делалось даже больно тут вот, на уровне желудка. Оттого что я видела всё время одно и то же и на глаза не попадалось ничего нового, у меня начинала кружиться голова… Я помахивала цветком, держа рукой его за конец стебелька… Ведь в каждой девушке живёт настоящий бес, вы же знаете…

«Нет, я не знаю», – мысленно ответила ей Фанни.

– …и в худшие из дней я говорила себе: «Пусть внизу появится какой-нибудь мужчина, и я уроню цветок…» В конце концов я выпустила из руки цветок, он упал между ушей лошади… но на лошади сидел всадник.

«Браво! – воскликнула про себя Фанни. – Какой красивый эпизод под занавес для первого акта! Не предложить ли мне его Фару?..»

Но она тут же сморщила носик.

«Почему это опять смахивает на какую-то английскую пьесу?.. Мейрович – тот, по крайней мере, колотил Джейн. Она это утверждает, она даже показывала мне место на руке, которое ей прижёг этот отвратительный садист… Все эти несчастья Джейн производят на меня такое же впечатление, как экранизация "Сломанной лилии", даже ещё меньше…»

– Фару, – сказала она однажды мужу, – объясни мне, почему, когда незамужняя женщина рассказывает о любовниках, которые у неё были, она обычно называет их своими «несчастьями»? И почему те же самые мужчины называются «счастье номер один», «счастье номер два», если дама замужем?

– Не приставай ко мне с глупостями, – ответил басовитый задумчивый голос. – И вообще, оставь меня в покое.

– Фару, я в конце концов стану думать, что ты не разбираешься ни в чём. Ты можешь хотя бы понять, почему Джейн с презрением и неприязнью говорит о мужчинах, деливших с нею ложе?

Фару, казалось, размышлял.

– Ну да, я могу это понять. Это естественно.

– О!..

– Это пережиток, и весьма похвальный, стыдливости у самки. Это раскаяние. Это стремление к лучшему.

– Фару, ты меня смешишь!

Он сурово смерил её своим жёлтым взглядом, словно Фанни была его стадом или огородом.

– Это ты ничего не понимаешь. Ты слишком проста. Ты чудовище. Впрочем, ты меня любишь, и это отнимает у тебя здравый рассудок.

Она обвила руками его шею, потёрлась о него белым носиком.

– Мне от тебя жарко, – сказал Фару, отстраняясь. – Ты логична и насыщенна, как третий акт. Не мешай мне работать. Пришли мне Джейн, стакан оранжада, винограда, что-нибудь лёгкое…

– Премиленький второй акт… с постельной сценой? – насмешливо предположила Фанни.

– Оставь, Фанни! Не умничай! Не умничай! Ты единственная обыкновенная женщина, какую я знаю. Сохраняй свои преимущества!

Тяжёлой и ласковой рукой он гладил чёрные волосы жены, и она спросила его совсем тихо, несмело, любит ли он её.

– Я ничего об этом не знаю, дорогая моя…

– Как так?

– Вот так, я всё ещё не замечаю, что люблю тебя. Но если бы я перестал тебя любить, я заметил бы это сразу. И стал бы сразу очень несчастным…

Она посмотрела на него снизу вверх намеренно настойчивым взглядом, так как знала, что при умоляющем взгляде пространство, занятое белками вокруг её чёрных зрачков, увеличивается:

– Ах, так?.. Очень несчастным?.. Ты можешь быть очень несчастным?

– Надеюсь, что нет, – сказал он немного обеспокоенным голосом. – Я никогда им не был… И ты тоже не была?

Она пожала плечами в знак неведения, мотнула головой.

– Нет… Нет…

«Нет, – повторяла она про себя. – Были неприятности, много неприятностей… Возможно, стрелы, которые ты пускаешь в меня чаще, чем я в ответ… Твой гадкий характер, характер Фару – и я со своим ощущением бесполезности… Но всё это не в счёт… Нет… Нет…»

– Милый Фару… Злюка Фару… Неделикатный Фару… Растрогавшись, она напевала вполголоса, чтобы он не расслышал, как дрожит, словно струя фонтана на ветру, её голосок…


«Очень несчастным… Может ли он быть несчастным? Или хотя бы печальным? Во всяком случае, он не злой. Но никому и никогда не довелось сказать или услышать, как говорят другие, что он добрый. Или что он весёлый. Как всё-таки он мало похож на человека из театрального мира! Тем не менее он ведь любит театр… Нет, он не любит театра, он любит писать пьесы. Почему я так устроена, что у меня его профессия, его искусство ассоциируется с капризной женской работой? Нет, не совсем с женской работой, а просто с лёгкой профессией. Правда, если бы это было лёгкое ремесло, то у многих других людей тоже получилось бы. Если у Фару получается, то это значит, что он очень талантливый. А он очень талантливый?..»

Доходя до крайней точки своих размышлений, Фанни испытывала такое же неприятное ощущение, как тогда, когда она пыталась слишком явственно представить себе, например, бой быков, кровотечение, падение. Она с усилием вырывала себя из этой притягивавшей её бездны, бросая привычные фразы:

– Жан, ты где?.. Джейн! Я опять потеряла свою помаду… Джейн! Где большая синяя ваза? Я принесла снизу цветы!

Ей никто не ответил. Она зевнула, ощущая вялость оттого, что рано проснулась в это утро. Она залюбовалась, перегнувшись через кирпичный парапет, круто спускавшейся вниз тропкой, потом дорожкой среди лугов, потом дорогой, обсаженной молодыми платанами:

«И весь этот путь проделала я! Они будут поражены!»

В воздухе ещё пахло утренними сумерками. Ветер, подувший с северо-востока, давал краю передышку, подхватывая запахи смолы и чабреца с небольшой цепочки покрытых травой гор, запах горькой коры из низкой дубравы и обрушивая их на склон, несущий на себе их виллу под названием «Дин».

«Просто какая-то пустыня этот дом! Где они все?»

На кухне, которая выходила на другую сторону виллы, окрашенную в зелёный цвет и какую-то как бы ноздреватую, послышалось слабое позвякивание посуды. Посреди мебели из жёлтого металла, пустой, безобразной, Фанни вдруг почувствовала себя одинокой, покинутой всеми в этом неизвестном, нелюбимом краю. Она бросила на стол большой и уже вялый букет из розовой конопли и колокольчиков.

– Фару! – крикнула она.

– Я за него, – ответил Фару так близко, что она вздрогнула.

– Ты здесь? Как ты здесь оказался?

– А что такое? Опять овцы забрели в овёс?

Он знал, что пастушьим овчаркам нередко дают кличку «Фару», и поэтому изволил шутить.

Он стоял, преграждая вход в холл, небрежно одетый в чистый светлый костюм, без шляпы, с суковатой тростью в руке. Он расхохотался, потому что от удивления Фанни открывала рот, как рыба на берегу. Она рассердилась:

– Почему ты смеёшься? Во-первых, в холле тебя не было – я только что брала там большой красный кувшин! Тогда ты идешь с прогулки… Тоже нет, поскольку я сейчас поднялась снизу, с луга; где ты мог там пройти? Ты всё-таки не булавка и не гном! Ты меня слышишь, Фару? И потом, у тебя широкий нос. Я никогда раньше не замечала, какой у тебя широкий нос! Почему ты меня разыгрываешь? Почему ты молчишь?

Он смеялся, показывая свои редкие зубы, зубы человека, которому, согласно примете, назначено счастье. Фанни смягчила тон, глядя на эти зубы в обрамлении ярко-красной плоти, состроив гримаску избалованной служанки.

– Ты всё сказала? – спросил Фару.

– Всё, что ещё говорить? Я уже и так сказала больше, чем ты заслуживаешь!

Она посозерцала безмятежность в зрачках Фару и начала вполголоса одну из своих «фарушеских литаний», которые она когда-то сочиняла – и слова и музыку – в минуты любовного умиротворения:

– Цвет старинного янтаря… Цвет разгневанного золота… Горящего топаза… Леденца монахинь Море…

В глазах, которые она воспевала, мелькнула искорка волнения, и усталые веки Фару заморгали.

– Ах! Фару… – вздохнула Фанни, польщённая.

Но она тут же взяла себя в руки и обуздала свою чувственность с выражением неловкой и сдержанной стыдливости на лице. Фару, проследив за взглядом Фанни, увидел сына, облачённого в синий приталенный комбинезон, который ему очень шёл. Он прибег к обычной своей шутке:

– Атас! Фараоны!

– А! Вот и один из них! – крикнула Фанни. – Откуда ты взялся, vergissmeinnicht? Откуда ты взялся, зимородок? А где Джейн?

– Я не знаю, – вежливо ответил Жан Фару.

– Ты не из деревни в таком виде, я надеюсь?

– Стиль «механик» сейчас очень в моде, – ответил Жан в том же тоне.

Он стоял спокойно и, казалось, вибрировал от нетерпеливой неподвижности, синяя ткань одежды усиливала голубизну его глаз, а ветерок трепал на лбу пламя золотистых волос.

– Согласись, он становится очень красивым мальчиком, – тихонько шепнула Фанни мужу.

– Очень, – коротко поддакнул Фару. – Но что за манера одеваться!..

– Скажи на милость! Мы же на мели. Мне приходится дотягивать до самой последней минуты, чтобы пополнить его гардероб. К концу лета он останется без единой рубашки, я это говорю совершенно серьёзно.

– Не надо больше дотягивать, Фанни. Эта чертовка «Аталанта» наконец продана. Можешь облачить его хоть в шёлковые кальсоны, но без излишеств.

Он протянул ей чек и письмо, читать которое она не смогла.

– Это по-английски?

– По-американски, мадам. Пятьдесят.

– Тысяч?..

– Yes. И за «Краденый виноград» тоже грядёт. Постучи по дереву!

– Жан! Поди сюда, Жан!

– Я всё слышал, – сказал Фару-младший откуда-то издалека. – Браво, папа! Спасибо, папа!

– Это пришло сегодня утром, мой Фару? Когда я бродила в поле??. Благословенна будь рука, одаривающая меня!

Вся разгорячившись от приятной новости, она отодвинула нависшую над глазом чёрную прядь и, наклонившись, быстро поцеловала сильную, пахнущую духами руку, которая всё ещё держала чек и письмо из Америки. На фалангах его суховатых пальцев она увидела фиолетовые следы от копирки и вскрикнула, по детски рассмеявшись:

– Ага! Ты был у Джейн, чтобы она перевела тебе письмо! Вот и чернильные следы от машинки, которая стоит у неё в комнате! Попался!

– О… – произнёс Фару, разглядывая свои испачканные руки. – О! Вот ведь! Ну и глаз!

– Ты можешь вставить это в свою будущую пьесу. Дарю тебе это для твоего Бранк-Юрсина!

Фанни залилась хохотом, щекоча Фару-старшего длинным стеблем розовой конопли. Она кружилась вокруг него, слегка запыхавшаяся, проворная и полная. И остановилась, лишь когда поймала взгляд Фару-младшего – жёсткий, наполненный презрительной чистотой.

«Джейн права, – подумала она уязвлённо. – Малыш становится невыносимым…»

– Джейн, – крикнула она пронзительно. – Дже-е-йн!

– Ну что тебе ещё от неё надо? – проворчал Фару.

– Чтобы она пошла со мной в деревню! Давай подписывай свой чек, Фару, я заскочу в кассу кинговского филиала… И мы принесём настоящего сладкого шампанского от лавочника, и его пирога, в общем, если уж совершать набег… Дже-е-йн!

Появилась Джейн, зажимавшая ладонями уши. На ней было севшее от стирок, но очень шедшее к её смуглому лицу, к более светлым, чем лоб, волосам, платье из сиреневой ткани; она пыталась вставить слово в поток восклицаний Фанни.

– До чего же вы… До чего же вы неравнодушны к деньгам, Фанни… До чего же вы… Вас может услышать мясник…

– Чихать я на него хотела! – пропищала Фанни. – Я ему их швырну, его тысячу восемьсот франков! Вот так, прямо в лицо! Жан, давай спускайся кубарем в гараж, скажи Фрезье, чтобы выкатывал машину… Ах, дети мои, как это славно! Фару-старший ты просто гений! Джейн, чего вам больше всего хочется?

– Мне? Да ничего… Ничего…

– Ты слышишь, Фару? Заставь её, Фару, заставь что-нибудь захотеть!

Она резко повернулась к нему, приглашая его в соучастники. Он стоял, наклонив кудрявую шевелюру с вкраплениями седины в крупных тёмных локонах, и мысли его были далеки от этой безудержной радости; казалось, он слушает какие-то другие, более нежные, звуки, созерцает другие, не столь суетные, образы.

– Ты что?.. – спросила Фанни, присмирев. Фару поднял на неё свой вернувшийся издалека взгляд.

– Идите, идите! И возвращайтесь поскорее. Я уже так проголодался…

Они сняли с вешалки широкополые шляпы из белого тростника и жёлтой ткани и побежали по крутой тропинке вниз: Фанни тянула за руку Джейн, которая, расслабив плечо, стараясь не спотыкаться, стала податливой, юркой, невесомой и немного отрешённой. Фару смотрел, как они спускаются, сохраняя на лице выражение кротости, означавшее у него первозданную невинность. Почуяв приближение сына, он отвёл взгляд.

– Ты не идёшь с ними?

– Нет, папа. И добавил:

– Если позволишь.

Этот почтительный оборот прозвучал после слегка затянувшейся паузы, так что Фару мог истолковать его как завуалированную дерзость. Он поднял глаза на сына, который, присев наискосок от него на парапет, жонглировал круглыми гладкими камешками, и чуть было не одёрнул его сурово, как женщину. Он сдержался и посмотрел внимательнее на этого чужака, произведённого им самим и едва оперившегося, в облике которого, однако, в его позе, когда он сидел вот так, над пустотой, угадывался сугубо мужской характер, подчёркнуто мужской, нередко обнаруживающийся в тщедушном теле вопреки его грациозности. Фару не дал волю раздражению, благоразумно переступил через него.

– Что ты собираешься делать?

Жан Фару не сразу понял.

– Ну… ждать их. Они пробудут там недолго. Фару с усилием вынул руку из кармана, жестом отбрасывая слова сына, и сказал, стараясь, чтобы смысл был ясен из интонации:

– Нет… Я хочу сказать: что ты собираешься делать?

– А-а… Понятно…

Жан попытался использовать в качестве средства защиты робкую просьбу:

– Вот если бы ты разрешил мне… уехать… куда-нибудь отправиться? Нашёл бы мне… что-нибудь, например, у твоих друзей из госсекретариата в Аргентине…

Фару повернул голову к круто уходившей вниз тропинке, где минуту назад спускались жёлтое и сиреневое платья, похожие на два сросшихся вместе и крутящихся цветка, и его красивое лицо мужчины в расцвете лет смягчилось.

– Посмотрим, – ответил он без энтузиазма. – Это будет, разумеется, зависеть от того, какие условия я смогу… мы сможем обеспечить тебе для жизни вдалеке…

Жан с радостью ухватился за это полусогласие.

– Ну конечно! Впрочем, это не к спеху… Если ты позволишь, как только мы вернёмся в Париж, я схожу поговорить в госсекретариат Франции. Мне предстоит служба в армии, но до того у меня есть в запасе почти три года – на Южную Америку и на коммерческую деятельность.

Он старался придать солидности своему молодому голосу, слишком чётко и быстро выговаривая слова, чтобы подчеркнуть некоторую вялость, приглушавшую и замедлявшую речь отца. Оба они, такие разные, глядя друг на друга, испытывали неприязнь к иному человеческому облику. Взгляд Фару ранился о глаза сына с их металлической голубизной, оттенённой золотом, острой, из твёрдых граней, с таинственными искорками, тогда как Жан краснел от соприкосновения с дебелой рыхлостью Фару-старшего, податливого, капризного, лишённого ощущения будущего, словно какая-нибудь сладострастная женщина.

Фару без труда заставил себя промолчать; труднее дался ему жест, поднявший его тяжёлую руку и положивший её на плечо сына.

– Мы можем пройтись немного вниз, им навстречу, – сказал он.

«Нет… Нет… – внутренне запротестовал Жан Фару, восставший против этой мускулистой ноши. – Нет… Нет…»

Однако он вынес тяжесть этой руки со смешанным болезненным чувством: покрытые волосками фаланги пальцев, лежавшие у его щеки, и исходивший от них запах смуглой кожи, табака, ароматного лосьона опять разбередили гордую мальчишечью душу, мучили его невыносимым желанием заплакать, поцеловать эту свисавшую руку…

Он не сделал этого, с горечью осознавая, что то, что позволительно ребёнку, так и должно остаться в детстве. Он зашагал в ногу с Фару, уступая дорогу всякий раз, когда тропинка становилась слишком узкой, чтобы идти по ней рядом.


«Невыносимый – это слишком сильно сказано. Я была взбудоражена этим чеком. Я всё преувеличивала в тот день. Он бедный, ничем не занятый мальчик, которым никто не занимается, как следовало бы… Он совсем не невыносимый. Он даже очень милый…»

– Жан, ты меня слышишь? – сказала Фанни вслух. – Ты очень мил.

Он быстро повернул голову в её сторону, слегка улыбнулся ей, сделав движение головой, словно отмахиваясь, и снова застыл в своей активно неподвижной позе.

– Жан, тебе не отвертеться от четырёх… нет, от трёх костюмов у Бреннана. Я говорю – трёх, потому что лучше три костюма и пальто, чем… Подними-ка мне ножницы, Жан Фару, будь милым мальчиком!

Он сорвался с сиденья, бросился к ножницам, подал их Фанни и лёгким прыжком опять взлетел на своё место.

– Ты согласен со мной, что лучше ещё и пальто? Не хочу тебе льстить, но знаешь, тогда Клара Селлерье наверняка о тебе скажет: «Он прекрасный наездник!» Как, я неплохо ей подражаю?.. Эй, Жан Фару! Что ты разглядываешь? Ну что ты там разглядываешь?

– Каштановую гусеницу, – сказал Жан.

Он лгал. Его невидящий жгуче-голубой взгляд был прикован к жёлтому лишайнику на стене. Весь обратившись в слух, он пытался различить если не слова, тут же уносимые ветром, то хотя бы интонации двух голосов с первой террасы, расположенной пятнадцатью футами ниже. Фанни, которая шила на своём обычном месте, на пороге холла, не могла слышать даже шелеста голосов. Жан прикидывал расстояние – два или три шага, – отделявшее его от кирпичного парапета, и толщину слоя скрипучего гравия. Он подсчитал также, что старый алтей, оседлавший парапет на краю верхней террасы, позволит ему, замаскировавшись в густой листве, незаметно свесить голову вниз, к нижней террасе. От напряжённого внимания и расчётов его смуглое, порозовевшее, усеянное на скулах веснушками лицо вытянулось; губы у него были крепко сжаты, глаза не мигали. Наконец, набрав в грудь воздуху, словно перед прыжком, он очень громко детским голоском закричал:

– Я согласен подержать вашу пряжу, мамуля, но это вам будет стоить ещё одного галстука!

Потом он кинулся к алтею, бесшумно просунул голову и плечи под листву, высунув вперёд только лоб и глаза.

Фанни замерла с иголкой на весу, озадаченно глядя на него. Широко открыв глаза, приоткрыв рот, она выражала своё удивление с простодушием, немало забавлявшим Фару.

Потом она встала, и Жан, услышав это, жестом отведённой назад руки велел ей не шуметь. Тогда она не спеша воткнула иголку в своё вышиванье и мелкими бесшумными шажками подошла к скрывавшемуся в листьях алтея пасынку.

Внизу стоял Фару и беседовал с Джейн. Предзакатное облако едкого и неестественно розового цвета рассеянно освещало его свободный белый костюм. Присев на манер амазонок на парапет и глядя на безводную долину, он вёл диалог короткими фразами. Откинув ладонью назад густые вьющиеся волосы, он устало выдохнул: «Уф». Фанни подумала, что он скорее всего сказал: «Какая чертовская жара!» или: «Я так никогда и не избавлюсь от этого четвёртого акта!» Он показался ей таким же, как обычно: усталым, красивым и вальяжным. Джейн в сиреневом платье держала в руке отпечатанные страницы. Она подошла к Фару, протянула ему один листок, который он со смехом оттолкнул, должно быть, протестуя: «Ах, нет, довольно!» Но Джейн настаивала, и Фару, встав, отстранил её движением плеча настолько фамильярно и настолько небрежно, что Фанни тут же узнала этот его жест – жест грузчика, который появлялся у Фару, когда он отказывался от галстука, расчёски, ласки, предлагаемых любящей супружеской рукой… К её большому удивлению, Джейн не выказала ни малейшего возмущения и, смеясь, прислонилась к стоящей у стены лестнице. Она смеялась непринуждённо, запрокинув шею, подняв вверх руки и тряся пальцами в воздухе; звук её голоса достиг верхней террасы, и в последовавшем за ним восклицании: «Ишь ты! Что за фигли-мигли!» Фанни уловила вовсе не свойственную Джейн интонацию:

«Да она подражает мне, честное слово…»

Она повернулась к мальчику, подглядывавшему вместе с нею. Чтобы оставаться неподвижным, он обеими руками сжимал край парапета, и весь вид его говорил об опыте, о том, что он умеет следить, молчать и понимать. Он не казался ни удивлённым, ни расстроенным и только смотрел на Фанни взглядом учителя, который учит умению молчать и достойному если не действию, то поведению…

Там, внизу, пришлась не по вкусу весёлость Джейн, которая уже перестала смеяться, и на лице её вновь появилось выражение самой что ни на есть искренней и неприкрытой злости… Она быстрым движением руки сорвала травинку и стала покусывать её, пока Фару говорил низким, неторопливым голосом, в котором явно слышались угроза, грубость и отборная брань. Потом она оборвала его, отрывисто выкрикнув несколько односложных слов, смяла травинку, которую покусывала, бросила её в лицо Фару и направилась с немного притворной медлительностью к лестнице.

– Быстро, быстро на место! – торопливым шёпотом, наклонившись к уху Фанни, приказал Жан Фару.

Жёсткие пальцы мальчика подтолкнули Фанни к её шезлонгу. Когда Фару первым показался на верхней ступени лестницы, Фанни сидела, держа в руках нить, тянущуюся от мотка толстой красной шерсти, который Жан Фару, сидя у её ног, в шутку запутывал, словно играющий котёнок.

– Трогательная семейная идиллия, – усмехнулся Фару.

Глаза его были светло-жёлтыми и жёсткими.

«Он не в духе», – подумала Фанни.

Она вздрогнула и не без труда преодолела привычную свою беспечность, смущённая оттого, что оставила только что в кроне алтея свои лицо и трепет шпионки. Жан Фару у её ног, сложив ладони в форме мотовила, запел тонким голосом. «Он перебарщивает», – подумала Фанни и, возмущённая, едва удержалась от того, чтобы не упрекнуть его: «Как ты смеешь?..» Но подросток устремил на неё свой бдительный взгляд: «Мы ещё не закончили», и она промолчала.

– Фанни, – снова раздался смягчившийся голос Фару-старшего, – это глупо – то, что я сейчас сказал. Не обращай внимания.

С помощью лёгкой гримаски, исказившей её губы, она сдержала слёзы, которые лишь увлажнили её красивые, навыкате, глаза, и с глубоким удивлением почувствовала, что испытывает к Фару ничуть не меньше обожания и благодарности, чем прежде, и что ей хочется просить у него прощения, признаться во всём…

– Нет, нет… – запротестовала она, наперекор сидевшему рядом ребёнку, который не сводил с неё глаз.

Но тут на террасе появилась Джейн, и замешательство Фанни уступило место вниманию, отчего внутри у неё воцарилась тишина. Она вновь обрела живость движений и речи и втайне поздравила себя с этим.

– А-а! Вот и вы! – воскликнула она.

– А что такое? – спросила Джейн. – Вы меня искали? Я была неподалёку.

– Да… да… – легко сказала Фанни, тряхнув головой с чёрной прядью.

Она с любопытством смотрела на Джейн. «И она тоже?.. С Фару? Как? С каких пор?.. В самом деле?.. Я вовсе не страдаю. Какие пустяки… Ведь я уже привыкла… Хорошенькая Вивика, которая танцевала в третьем акте «Краденого винограда»… А совсем недавно – крошка Аслен… Ах! У Фару это происходит быстро…»

Но тут она вспомнила бледность Джейн, её рассеянность и грусть, её горькие слёзы – значит, когда всё это?

«Ах да – в тот день, тогда я читала ей письмо, из которого было ясно, что Фару «увлечён» крошкой Аслен…»

Джейн села, раскрыла книгу, лежавшую на облупившемся железном столике, сделала вид, что читает, потом подняла лицо к обещавшему дождь серому небу:

– Как же быстро, дети мои, кончается лето! Жан, не будете ли вы любезны принести мне мою безрукавку, которую я оставила… гм… которую я оставила…

– Я знаю где, – сказал Жан, оставил моток и убежал. Фанни, внимательно оберегавшая себя от новых ударов, слушала Джейн с изумлением. «Но ведь это мою книгу она берёт в руки… Ведь это моему пасынку она отдаёт распоряжения, ведь это в моём доме…»

Она почувствовала, как сначала тихо, а потом быстрее у неё в висках застучала кровь, делая тесным воротничок, и ей вспомнилось время, когда она была ревнивой и вспыльчивой. Она обеспокоенно устремила взгляд на Фару.

«Не произойдёт ли сейчас, не должно ли сейчас что-то произойти?»

Но он о чём-то задумался, опёршись животом о кирпичную стенку – большой, погрузневший, простой, занятый своими мыслями. Он слегка качнул затылком в сторону Джейн:

– Хорошая книжка?

– Так себе, – ответила она, не шевельнувшись. Жан Фару принёс маленькую безрукавку, накинул её на плечи Джейн так, словно боялся обжечься, и исчез. Звук открываемых буфетов и звон раскладываемых ложек известил, что подошло время ужина; никто ничего не говорил, и Фанни чуть было не позвала на помощь, чуть было не стала умолять, чтобы заблуждение и неведение снова снизошли на неё либо обрушились буйство, крики, какая-нибудь потасовка… Фару, зевнув, объявил: «Пойду помою руки», и Джейн, резко встав с места, воскликнула с видом наивной девочки:

– Ой! А персики ещё лежат в леднике! Они будут слишком холодными!

Ринувшись вон, она на ходу наградила Фанни лёгким, быстрым поцелуем куда придётся, и та не почувствовала при этом ни отвращения, ни досады.


Она спала мало, почти не ворочаясь во сне. Проснувшись ранним утром, она увидела Фару, лежащего на большей из двух кроватей. Она устало разглядывала его, уже не думая ни о нём, ни о себе. Она отметила, что у него действительно широкий нос, разделяющий широко расставленные глаза. «Говорят, это признак хорошей памяти». Лёгкого прохладного ветерка хватило, чтобы она вздрогнула, и она уже было высунула из-под простыни свою красивую ногу купальщицы, собираясь искать убежища на другой кровати рядом с большим неподвижным телом, бесчувственным и горячим, но прервала это своё машинальное движение, спрятала ногу обратно и опять улеглась.

«Я веду себя нелепо. Можно в самом деле подумать, будто Фару изменяет мне впервые. Уже в моё время их было столько, этих любовниц. Их было столько!..»

Она стала потихоньку перечислять их про себя, оставаясь невозмутимой, чуть ли не весёлой от этого перечисления. Слабый скрип половиц под чьими-то шагами и приглушённый женский кашель предупредили её, что кто-то уже бодрствует или только что, вместе с рассветом, проснулся.

«Это она. Я уверена, что это она. Она тоже не спит. Она ждёт дня, она ждёт… Впрочем, эта девушка, должно быть, великолепно умеет ждать, несмотря на её маленькие срывы. Вот только чего она ждёт? Мы ведь всё-таки девушка разумная. Мы отлично знаем, что Фару…»

Однако одновременно она испытала, не сопротивляясь, лёгкий шок, поскольку память, возвратив её во времени немного назад, заставила снова пережить тот августовский полдень, сиесту с переполненным желудком и тот сон про грозу и про ожидание, в котором она увидела, как Джейн украдкой плачет. После этого сна в реальности, похожей на сон, тоже была Джейн, плачущая стоя, убирающая слезу. Слезу, одну-единственную слезу, подобранную и погашенную двумя пальцами, словно это был выхваченный из костра уголёк… Среди стольких слезинок досады или сладострастия то была единственная слеза, жемчужную тяжесть которой Фанни предпочла бы никогда не знать, а также единственная слеза, которой, возможно, дано было воссоздать совершенно новую Фанни, помолодевшую и бодрую, умеющую дышать прозрачным, насыщенным несчастьем воздухом.

Она тихонько и проворно встала, соблюдая всяческие предосторожности, словно двигалась в темноте. Фару вздохнул во сне и перевернулся, обтянув себя всего простыней и превратившись в одну сплошную волнистую складку. Сотни раз людская недоброжелательность и небрежность самого Фару заставляли Фанни мысленно представлять себе это мужское тело борющимся за наслаждение, подчиняющим себе хрупкое женское тело… В закоулках её памяти скрывалось немало воспоминаний о горьких слезах, о бессонницах, о письмах, перехваченных и потом снова тайно подложенных Фару. Имена, незнакомые почерки, загадочные рисунки… Но горизонт светлел быстро, и она могла заранее предсказать, что скоро всё пройдёт, и в ожидании этого делала вид, что ничего не происходит.

«Не знаю ничего более достойного восхищения, чем эта гордая снисходительность Фанни Фару к своему котяре-мужу!» – восклицала с высоты своего положения Клара Селлерье молодым пронзительным голосом.

«Не так уж трудно быть гордой и даже снисходительной, когда ты одна царишь над чем-то, пусть хотя бы над изменой… С каких пор я в своём супружестве страдаю из-за Фару уже не одна?»

Заведя руку назад, она собрала в жгут свои волосы и почувствовала, что они стали ей в тягость:

«О! И это ещё… Три раза махнуть ножницами…»

Она позавидовала коротким серебристым, медовым, ржаным волосам Джейн, рассыпавшимся от ветра у неё на лбу.

«Так! А нашей блондинке там, наверху, время, наверное, кажется таким долгим. У неё так легко наворачиваются слёзы. Я, должно быть, её стесняю…»

Фанни почувствовала, что краснеет, и прижала к зубам стиснутый кулачок, метнув яростный взгляд в сторону спящего мужчины, чей покой никак не нарушало это серое, постепенно розовеющее утро. Он лежал на спине, приоткрыв рот трубочкой, и на его лице было написано высокомерное простодушие. Ею овладела смешанная с презрением весёлость:

«Можно было бы биться об заклад, что он сейчас запоёт!»

Она пристально рассматривала широкий нос Фару, плоское, перерезанное вертикальной морщиной пространство между бровями, прямые, короткие ресницы. Нижняя часть расслабившегося во сне лица уже начала стареть, но лицо в целом, освещённое изнутри каким-то загадочным счастьем, круглая, как ствол дерева, шея, спутанная шапка волос и его безмятежная вульгарность вызывали ассоциации, связанные с мифологией и с животным миром. Фанни отвернулась от этого полуоткрытого рта:

«Пахнет натощак зверинцем, как и все…»

Его широкая кисть, повернувшись ладонью кверху, потянула за собой всю руку с длинными побегами вен и доверчиво раскрылась перед Фанни, и, удивлённая, она чуть было не растаяла от прилива нежности к этому распустившемуся когтистому цветку.

«Ах, мне теперь всё время надо быть начеку… Мне надо держать себя в руках, всё обдумать, решить…»

И она неслышными шагами пошла в ванную, напрягшись от внимания, втайне даже гордясь своей недавно приобретённой скорбью.


– Жан, прекрати пожалуйста!.. Жан, вставай… Что случилось? Если у тебя ничего не болит, то я не разрешаю тебе валяться подобным образом! Жан! Ты что, упал?.. Упал, да?

Фанни не решалась трясти его, но до глубины души была возмущена тем, что мальчик нарочно продолжал лежать на придорожной насыпи, распростёршись словно убитый белокурый фавн. Его длинное тонкое тело лежало на вершине склона, а волосы и ступни ног свисали вниз. Странный цвет его позеленевшего лица выдавал сильную бледность, проступившую под загаром и веснушками. Влажный взгляд его голубых глаз устремился на Фанни.

– Упал?.. – прошептал он. – Так оно и есть, мамуля. Я упал.

Она взяла его вялую руку, не ответившую ей пожатием.

– Где у тебя болит?

– Нигде, спасибо.

Он снова закрыл глаза и протяжно вздохнул. Фанни, растерянно искавшая на нём следы ушиба и кровотечения, невольно заподозрила, что вялость, апатичность и даже бледность этого ребёнка таят в себе какую-то загадку.

– Вы очень долго были в городе, мамуля…

Он говорил с закрытыми глазами, ровным голосом.

– Ты добрый мальчик… Мне надо было столько всего купить… Во-первых, откуда ты знаешь, что я была там долго?.. А потом ещё почта оказалась неразобранной и мне пришлось ждать… Не могла же я предвидеть, что найду тебя валяющимся на этой дороге, как какой-нибудь скошенный цветок… К тому же у меня есть новости! Если бы ты знал, какую телеграмму я несу Фару… А-а! Я вижу, ты начинаешь просыпаться…

Жан без труда сел, хотя под веками у него ещё сохранялся какой-то лиловатый налёт.

– Это телеграмма из «Водевиля»… Только не подавай вида, что узнал, о чём в ней говорится, раньше Фару… «Дорогой мэтр скорее возвращайтесь начинать репетиции "Невозможной наивности"…

– Боже, до чего мне не нравится это название, – пробормотал Жан.

– …Прогон 1 ноября. Глубоким восхищением. Сильвестр».

– Даже «дорогой мэтр» и «глубокое восхищение»? Ишь ты…

– Ну и что? Это вежливость.

– Более чем вежливость! При том, что первый тур «новинки сезона» обещан по контракту Трику и Баволе? Что за кошка пробежала между ними и Сильвестром?..

– Они оказались не готовыми.

– Не готовыми? Чтобы эта-то команда да не была готова, эта парочка?..

Он уже приходил в себя и рассуждал уверенным тоном.

«Всегда получается, что все в курсе, а я нет», – подумала Фанни.

– И что теперь? Значит, уезжаем? – спросил Фару-младший после паузы.

– Да… Не надо говорить об отъезде, вот идёт Фрезье… Фрезье, отнесите наверх мои свёртки… Если мсье не работает, попросите его спуститься сюда, мне навстречу; если он работает, то не входите к нему.

– Он не работает, – шепнул Жан, когда шофёр повернулся к ним спиной.

– Что ты сказал?

Фанни так пронизывающе посмотрела на пасынка, что тот опустил глаза и напрягся, словно ожидая удара. Она окинула его презрительным взглядом – расстроенного, пристыженного, испачканного своей предложенной ей осведомлённостью…

– Если он не работает, он спустится сюда. Я пока передохну здесь, на этой площадке. Ты же знаешь, он не выносит болезненного вида. Раз ты чувствуешь себя лучше, пойди умойся и приведи себя в порядок. Я не хочу, чтобы он увидел тебя в таком состоянии.

Ребёнок послушно стал взбираться вверх по крутой тропе. Он боролся с одышкой, оставшейся у него от обморока. В белокурых волосах он уносил песок и комочки земли, словно отнятый у земли юный покойник.

Фанни стала к нему снисходительней, только когда он исчез из вида.

«Бедняжка. В его возрасте можно так быстро стать негодяем, героем или поддаться отчаянию…»

Удовлетворившись своим вынесенным ему приговором, она присела отдохнуть на деревянную скамью возле тропинки. Небо, так и не прояснившееся после утреннего дождя, очистилось теперь со стороны заката, вытянутые облака и горы сверкали одинаковым пурпурно-фиолетовым цветом, франш-контийским фиолетовым, соперничавшим с цветом левкоев и ломоносов. Когда Фару спустился, она не повернулась в его сторону.

– Что с тобой, Фанни? Ты себя плохо чувствуешь?.. Я не работал, – добавил он. – Мне осталось уже не так много, чтобы закончить… Бывают вещи, которые не нужно писать: они складываются сами по себе, витают в воздухе, напеваются в поезде, сочиняются по ходу сцены…

Он чертил в небе пальцем, а Фанни по жёлтым глазам Фару, по его умиротворённости и особенно по здоровому и сладострастному запаху, шедшему от склонившегося над нею тела узнала ту всеобщую благость, которая накатывала на Фару после любви. Она взяла себя в руки и не разрыдалась.

– И всё же, мой Фару, надо записать их поскорее. Вот, держи…

Он прочёл телеграмму, два раза хмыкнул, мстительно и удовлетворённо, потом нахмурил брови:

– Только у меня нет Шарля Буайе… Бернстейн его не отпустит.

– Но Бернстейн такой милый…

– Это никак не относится к делу. Милый… Милый… Что за манера говорить о Бернстейне, словно это воробей или котёнок?.. Милый… Джейн! – крикнул он, запрокинув вверх голову.

– Что тебе надо от Джейн?

– Мне от неё надо, чтобы мы вернулись в Париж, вот и всё… Телеграмму Бланшару… Телеграмму Марсану… Ах да! И этому чёртову коротышке Каретту… чтобы он сыграл бармена… Его адрес есть у Кенсона…

Он взъерошил пятернёй волосы и вдруг смягчился:

– Опять всё начнётся сначала, опять погоня за исполнителями… Тридцать фамилий, а в результате – никого… Джейн! Где её носит, когда она мне нужна?.. Опять в который раз причёсывается или варит варенье в своём розовом передничке?.. Домашний ангел… Добрый гений пылесосный… Джейн!

Он излучал истинную злость и неблагодарность. Фанни слушала его, онемевшая и впервые сбитая с толку. Взгляд его жёлтых глаз остановился на ней.

– Нуте-с, Фанни! У вас такой вид, словно вы и не догадываетесь, что сейчас решается, как пойдёт у нас этот год, а может, и другие тоже, или я ошибаюсь, дети мои?.. Трик и Баволе отодвинуты в сторону… Честное слово, Бог существует! Пошевеливайся, детка. Нам удастся уехать сегодня ночным поездом? Джейн!

– Надеюсь, Фару-старший, вы всё же не заставите нас ехать ночным трёхчасовым? Поездом без спальных вагонов, набитым швейцарцами… Правда, Фанни?

Джейн бежала к ним быстро, но без излишней торопливости.

– В крайнем случае вы могли бы поехать на нём один…

Он неподдельно возмутился:

– Один? Когда это я ездил один, если в этом не было необходимости? И потом, в Париже дом закрыт, надо включать газ и всё такое… Впрочем, как вам угодно… Ох уж эти женщины! Я ведь, в конечном счёте, такой добрый…

Он вышел из себя, как всякий раз, когда ему приходилось уступать, и пошёл наверх, к дому, сделав досадливый размашистый жест, как бы прогоняя от себя обеих женщин.

– Оставьте его, – сказала Джейн вполголоса. – Я закажу места на завтрашний дневной поезд. Завтра в восемь вечера мы будем уже дома, так что с девяти до двенадцати он успеет переговорить с Сильвестром. А то что бы он стал делать завтра днем в Париже? Чтобы сделать ему добро, нужно поступать вопреки его воле; он такой же, как все… В любом случае Ивонну де Брей ему заполучить не удастся… Да! Ивонна де Брей была бы ему сейчас очень кстати…

Она нервно рассмеялась.

– С вами ещё бы немного, Фанни, и пришлось бы нам сейчас готовиться к ночному отъезду… «Да, мой дорогой…» Фанни, я попрошу у вас Фрезье, чтобы отправить телеграммы… Я сейчас их напечатаю. В сущности, вам и мне нужно собрать только свой чемодан, да ещё чемодан Фару… Если удастся отловить Жана, я пошлю его на вокзал… Нет, я сама схожу быстрее… Прачка задержала нам бельё. Фрезье заберёт его, пока я буду на почте…

Поостыв немного, она сказала голосом маленькой девочки:

– Фанни, я хочу, чтобы у вас было великолепное платье к генеральной репетиции! Боевая тревога! Видите, как у меня раздуваются ноздри?

Фанни, отвернувшись, спокойно смотрела на долину, где после дождя расцвели первые безвременники. Красные цветки вереска вбирали в себя свет косых низких лучей.

– Странно, – сказала она наконец, – я думала, что ненавижу это место… А теперь, когда я знаю, что мы сюда больше не вернёмся, оно мне кажется привлекательным…

Она призывала на помощь всю свою энергию, всё своё умение притворяться, а находила лишь какую-то разжиженную кротость.

– Не жалейте о нём, Фанни. Вы повидаете ещё более прекрасные места. Только не надо слушать Фару на будущий год… На будущий год…

Она стояла, касаясь локтём Фанни, и в её зазвучавшем тише голосе послышалась неприкрытая злоба – Фанни уловила в голосе Джейн нотку сообщничества с ней и недоброжелательства, относящегося именно к Фару. Она принимала поддержку предложенной ей руки, гибкой, сужающейся к запястью наподобие змеиной шеи, точёной у локтевого сгиба, мягкой, ловкой, готовой услужить.

«Эта рука слишком услужлива… Но если бы я воспылала ненавистью ко всем женщинам, которые были с Фару на «ты», то мне пришлось бы пожимать руки одним только мужчинам…»

Она воспряла духом, отбросив прочь свои сомнения, но решила быть более сдержанной и обратилась к Джейн слегка свысока:

– Джейн, будьте так любезны, найдите мне перечень мебели виллы «Дин»… Папаша Дин так дотошен…

Джейн, придерживая её в этот момент под локоть на самом крутом месте тропинки, рассеянно ответила: «да, да» и взглянула на дверь кабинета, откуда доносился громкий шум, создаваемый Фару, стук с размаху захлопываемых шкафов, скрип стола по паркету и минорная жалоба распекаемой служанки.

Вечер и половина ночи прошли в шуме и гаме. В одиннадцать часов Фару вдруг вздумал переделывать одну сцену четвёртого акта и начал диктовать её в холле. Его голос, эхом отскакивавший от голых стен, его целеустремлённый вид вдохновенного безумца, его тяжёлые чеканные шаги по стонущим половицам, почтительная покорность Джейн, которая стенографировала, изгнали Фанни прочь, и она нашла прибежище на террасе. Сырость и неподвижность ночи насытили воздух запахом тростника, тошнотворно-ванильным ароматом флоксов.

Перед распахнутой дверью, словно серый снег, кружились ночные бабочки, и Жан Фару взмахом шляпы сбивал самых крупных из них. Иногда он подпрыгивал вверх, как кошка, а внимание Фанни то и дело переключалось с этого грациозного танца ребёнка на внезапно разгоревшуюся и вызывающую уважение нелёгкую работу. Она упрекала себя за малодушие, отворачивалась в сторону всякий раз, когда лицо Фару, показываясь в прямоугольнике падающего на террасу слабого света, напоминало ей о том, что она должна страдать.

«Ещё одна пьеса Фару… Эта ненадёжная манна небесная… Что я буду делать в Париже? Эта история между ним и Джейн для меня – крушение или только болезнь, которая пройдёт, как и пришла, совершенно незаметно?..»

Её свисавшей руки коснулась горячая щека. Это Жан Фару подошёл и тихо сел на землю возле неё.

– Чего тебе надо? – тихо и раздражённо прошептала она.

– Ничего, – ответили невидимые губы.

– Тебе плохо?

– Ну разумеется, – сдержанно призналась тень.

– Поделом тебе.

– Я разве жалуюсь?

– Ты всего лишь маленький злоумышленник.

– Ах, мамуля, в вас нет никакой солидарности… Мокрая щека уткнулась ей в руку.

– Нет, – гордо выдохнула Фанни.

Питая отвращение как к жалобам, так и к заговорам, она искала в себе точку опоры, маленький изолированный редут.

– Ну что ещё за глупости, перестань, перестань…

Она покачала головой, отчего волосы её рассыпались – она почувствовала, как они, словно прохладный уж, скользнули по спине.

– Вы, мамуля, счастливая, – вздохнула тень. Она поводила ногой по гравию:

– Речь идёт вовсе не о моём счастье! И вообще не обо мне! Тебе не удастся представить дело так, как будто речь идёт обо мне! Тебе шестнадцать лет, ты влюблён, ты несчастен, всё в порядке! Так что справляйся с трудностями сам!

– Справляйся! Ничего себе! Справляйся! Вы считаете, что дали мне разумный совет, мамуля?..

Они перешёптывались яростно, но тихо, поскольку запальчивость сдерживалась хождением взад-вперёд Фару-старшего, который иногда переступал порог холла, цедя сквозь зубы в ночь своё: «Гм… гм… Опомнись, добрый мой Дидье… Гм… Стань опять таким, каким ты был до этого отвратительного дня… Нет, это глупо… Стань опять тем славным малым, который вчера осмелился сказать мне…»

Диктуя, он не обращал никакого внимания на Джейн, а шагал, совершенно не видя её, прямо на Фанни, словно собираясь раздавить. Она не любила эти его, правда, редкие, приступы работы на людях, находя в них что-то от эксгибиционизма.

– «Опомнись, добрый мой Дидье, заклинаю тебя! Это говоришь не ты, это она говорит твоими устами… Гм… Заклинаю тебя…» О-о! Довольно! Джейн, почему вы позволяете мне диктовать такое?

– Какое – такое?

– «Заклинаю тебя» и «опомнись», и потом вот вы назвали бы когда-нибудь кого-нибудь: «Добрый мой Дидье»?.. Вообще-то, я думаю, вы на это способны… Ну-ка, скажите: «Добрый мой Фару!»

Навострив уши, Фанни и Жан услышали приглушённый невесёлый смешок Джейн.

– Разве у вас нет желания назвать меня: «Добрый мой Фару», а?

– Никакого…

– «Дидье, заклинаю тебя…» Не надо забывать, что «Водевиль» – это театр для широкой публики, для людей, которые живут в том квартале… «Заклинаю тебя, опомнись…» Без четверти двенадцать у них там, в зале, душа уже становится возвышенной… «Стань опять таким, каким ты был вчера…» и так далее… Дальше всё как в рукописи. Спокойной ночи! Фанни, я иду наверх! – громко крикнул Фару.

Джейн у него за спиной подровняла стопку листков, поставив их на ребро, зачехлила для переезда свою пишущую машинку. Лицо у неё было бледное и ничего не выражающее, как у усталой служащей, и Фанни не видела на нём никакого следа тайного торжества и даже никакой привычки к любви…

«Так я теперь и буду всё время думать о ней?» – с опаской спросила себя Фанни.

В то же мгновение беспокойный взгляд Джейн стал искать её, и она встала, оставив Жана Фару сжавшимся в маленький стыдливый комочек.

– Вы идёте наверх, Фанни?

– О да! Конечно… Завтра у меня будет сумасшедший день… Да ещё эти парижские лица, которые предстоит увидеть… Фару чересчур задержал вас.

– Такая уж у меня служба. Но он так изводит себя из-за этого куска сцены, что просто невероятно… До смешного…

Джейн неохотно оправдывала его, явно осуждая. Она взяла Фанни под руку.

– Фанни, почему вы никогда не берёте меня под руку, а всегда я вас? Я устала, Фанни…

– Есть от чего! Какие только амплуа вы не перебрали с утра!

«Амплуа, – перечислила про себя Фанни, – горничной, курьера, секретаря, метрдотеля, да ещё полчаса любви – я такая щедрая – в придачу… В самом деле! Тяготы её положения я вижу хорошо, а вот выгоды…»

Она почувствовала себя слегка вульгарной и развеселилась. Однако оптимизм её дал трещину, когда, лёжа недалеко от Фару, заснувшего с тонким и мелодичным посапыванием чайника, она увидела перед собой голубоватый экран окна без занавесок. Позавчера пустое, загорающееся золотистыми и тёмно-красными розетками узора, когда глаза под непокорными взметнувшимися ресницами готовятся к первым интеллектуальным феериям, это ночное окно покрылось сейчас причудливой изморозью образов, которые Фанни созерцала неподвижно, покоясь на копне своих чёрных волос и убаюкивая себя надеждой больного:

«Всего лишь это, и больше ничего? Больше ничего?..»


В момент отъезда она была не такой оживлённой, как остальные, но все уже привыкли к зябкой неуклюжести Фанни, задерживающейся в дверях вокзала, мешкающей на подножке автомобиля. Когда настало время отдать сторожу ключи от виллы «Дин» и садиться в машину, Фанни как бы проснулась, завязала под ухом концы шарфа, натянула до самых бровей свой фетровый чепец, потерявший форму из-за её огромного шиньона. Она неуверенными шагами ходила взад-вперёд по террасе, трогая засов запертой двери.

Загрузка...