Пролог
Это четвертая моя повесть о советском прошлом. Время, в котором я живу сейчас, душой не запоминается. Хотя умом я его понимаю, но кроме того, что выросли мои дети и быстро взрослеют внуки – не радует ничто. Когда скончался СССР, мне и в голову не приходило страдать о трагической потере всего социалистического или, наоборот, ликовать, чувствуя на себе и близких суетливое, сумбурное, нелепое и равнодушное движение по нашим телам шустрого и наглого как будто бы капитализма. Душа не воспринимает его. И память с ней согласна. Не делать же, действительно, культа из большого количестваеды повсюду, невиданных шмоток с иномарками, да электронными штуковинами вроде компьютеров и карманных телефонов.
Хорошо это всё. Но жизнь изобилие долгожданное почти никому, кроме пары тысяч «поднявшихся» над массами, не улучшило. Потому, что лучшая жизнь – надёжная жизнь. В которой каждый день не меняют законов, в которой нет страха остаться без денег, работы или пенсии не оскорбительной. А сейчас и законы временные, и деньги, не дающие сил радостно смотреть в перспективу, и зависть, жадность, гордыня властных да богатых. И молчаливая безнадёга народная, к которой привыкли люди, не пробившиеся ни к деньгам крупным, ни к причудам нашего карикатурного капитализма.
Я напоминаю читателям о советском прошлом, не потому, что любил его именно за социализм или КПСС. Я, честно говоря, просто жил и никогда не радовался тому, что вместе со всеми иду к коммунизму. Не обожествлял строй и вождей. Но мне было хорошо там, в том времени. Не потому, что молод был и в меру нагл. Хорошо было мне оттого, что хорошо было практически всем. Кроме тех, кто лично сам делал всё, чтобы жилось ему плохо.
Я продолжаю рисовать словами портрет той эпохи. Кто жил в ней – помянут. Добром, надеюсь. А кому не довелось ещё жить, хоть что-то узнают о ней не от податливой любой власти науки истории, а от непредвзятого писательского наблюдения.
Если кто-то решит, читая, что пишу я хоть и от третьего лица, но про себя и жизнь свою бурную, то ошибётся он. Это не автобиография. Поэтому (для тех, кто помнит мою молодость) все совпадения с моей биографией – совершенно нечаянная случайность и не более того.
***
Все совпадения имён, названий и событий – случайны.
1.Глава первая.
Похоже, девушку собрались изнасиловать. Темно было. Ни звезд, ни луны. Черные октябрьские тучи, от которых отваливались редкие увесистые капли, были подвешены так низко, что, казалось, оборвутся от тяжести своей, рухнут и накроют землю толстым мокрым одеялом. Вот они делали ночь ещё непрогляднее. Лёха побежал на звук. На голоса. На испуганный и охрипший от истерики женский и два мужских, которые оба несли одно и то же.
– Эй, ну! Мамой клянусь: чай попьём и к своим пойдёшь. Чай с собой привезли, не на магазин брали, тьфу. На нашем сопфели растёт. И на кишлак рядом растёт. Этот чай бог целовал – вах! Ну, нэ надо боишься, вай! Чай попьешь – радость забэрёшь. Гия тебя в вагончик ваш потом на руках нэсти будет, клэнус! Хлеб мне нэ кушать, эсли нэ так будет! Как мужчина клэнус, вай!
Девушку, похоже волокли под руки спиной вперед. Кричала она вверх и сквозь редкие капли слышно было, что ноги её то шуршат в грязи, то стучат по хлюпающей глинистой жиже.
– Не хочу! Пустите! Не надо! – уже не связками голосовыми кричала девчонка. Казалось – это через тело и одежду прямо из сердца вырываются
похожие на слова звуки, в которых не прослушивалось ни единой ноты надежды. Тащили её в сторону трёх вагончиков, метров за триста от семи бригадных, В них жили работяги из ближайшего села и недавние абитуриенты, а теперь уже десять дней как первокурсники педагогического института областного центра Зарайск.
Лёха случайно шел в свой вагончик именно в это время. Пока не стемнело – искал на поле свой любимый спортивный пояс. Такой штангисты надевают, чтобы не рвануть мышцы. А Лёха уже перворазрядником по лёгкой атлетике был в свои восемнадцать и со штангой на тренировках тоже работал. В этом поясе. А тут отложил его в сторону на поле, ближе к траве, но когда пошел искать – не нашел. В столовую поэтому опоздал. Но тётя Вера, повариха прекрасная и добрая душа покормила, конечно. Вот из столовой он и вышел как раз в тот момент, когда девчонка начала кричать и сопротивляться.
Волокли первокурсницу в один из трёх вагончиков. Там жили посланцы далёкой Грузии. Шофёры. Хлеб обмолоченный помогали местным мужикам и солдатикам возить на ток за двадцать километров в горячие дни уборки. А сейчас пара машин каждый день забирала колоски, оброненные комбайнами. Студенты на карачках прочёсывали стерню, подбирали стебли примятые, но не скошенные, отрывали и плотно набивали ими мешки. А на току стоял одинокий комбайн, специально приставленный молотить собранные студентами колоски. Всё собирали. До последней былинки. Совхоз был передовой и не допускал даже малейших потерь. А грузинским машинам, кроме этих двух, радостная выпала доля. На приколе стоять и ждать – пока их наездникам разрешат ехать домой. Потому двадцать восемь из тридцати шоферов гоняли балду. Целыми днями в карты резались, пили чачу и мотались вечерами в совхоз и райцентр на танцы. Больше занятий в этих краях не было. Да и этих хватало. А через десять дней после зачисления по традиции пригнали и дармовую рабсилу – первокурсников. Человек шестьдесят. Из них всего двадцать два парня. Остальные – юные городские барышни. Ещё глупенькие, смешливые, красивые и счастливые семнадцатилетние взрослые люди. Студенты, уважаемая советским народом совсем крошечная каста, допущенная к познанию наук.
– Ты сэчас молчи, да! – сказал один из парней. – Плохая ведош себе. Ламази гого! Красывый, говорю, дзэвучка, но глупый, вай!
Леха вылетел точно на цель. Голоса помогли безупречно. Того, который курил на ходу, он сбоку зацепил за плечо, развернул и перехватил согнутой правой рукой шею. А левой смог ухватить свою правую кисть и резко поднял невысокого парня, оторвал его от земли и прижал к груди. Шофёр мгновенно потерял сознание, обмяк и Лёха уронил его в грязь. Слышно было, что девушка тоже упала. Она перестала кричать, а в тишине Лёха ясно услышал дыхание второго и тяжелое движение ног по слякоти в его сторону. Он присел на корточки и когда хлюпанье грязи оказалось почти возле его лица – расставил руки и сел на одно колено. Второй шофер влетел в эту ловушку как рыба в сеть. Лёхе осталось только обхватить его ноги, подняться и оттолкнуть тело от себя. Шофёр плюхнулся спиной и, похоже, головой крепко приголубил грунт. По крайней мере, после единственного слова «анмо?» он затих и не слышал Лёхиного ответа:
– Кто, кто! Товарищ по работе! – простые грузинские слова и вопросы он понимал. В детской ещё компании был такой – Димка Коберидзе. Что их выгнало с родины в Казахстан, никто не знал и не спрашивал. Димка с удовольствием учил соседей грузинскому, а его все обучали русскому.
Лёха на ощупь нашел девушку, поднял её и повел к своим вагончикам. Довел до девичьего и сказал: – Иди. Завтра поговорим. Умойся и тихо ложись спать. Всё нормально. Не бойся. Я тут буду. Рядом.
Он позвал ещё с десяток своих ребят. Они час стояли возле вагончика с кирпичами, лежащими зачем-то стопкой слева от порога. Но никто не пришел. Кроме этих двоих остальные вернулись из совхоза с танцев далеко за полночь. Разбираться было не с кем. Двое пострадавших доползли до своих шконок и уснули мгновенно после неожиданного приключения и поллитра чачи.
А вот утром начались разборки. Часов в семь маленькое окошко вагончика, где жили парни, задрожало от сильного стука. Но стекло выдержало.
– Генацвале, вай! Я твой мама имел, ткха! Ну, а не козёл если, давай, выходи шамором, да!
Лёха вышел один, но за ним в трусах и майках выпрыгнули из узкой двери ещё пятнадцать ребят. У кого-то вилки в руках, кто-то перочинные ножики взял с собой и раскрыл на улице. Остальные подобрали кирпичи вчерашние. Шофера тоже не с пустыми руками пришли. С монтировками в основном.
– Кто? – коротко спросил парень постарше с большими черными усами и синеватыми от бритья щеками и подбородком.
– А сам угадай, – подошел к нему вплотную Вадик Бекман, стокилограммовый кусок мышц. Борец вольник.
– Угадай – не угадай! Зачем игрушка играешь? – усатый выразительно постучал себя монтировкой по лодыжке.
– А что было-то? – подошел к Вадику Лёха.
– Наших мэгобари, ну это – друзьёв наших кто ночью бил? Дзалиан мцкенс!
– Обидно тебе, говоришь? – Лёха прошел мимо него в толпу. Человек двадцать пришло. – Чего-то я не вижу тут побитых. Сколько их было? Пять, десять?
– Два был. Мало тэбэ, генацвале? – старший пошел за Лёхой.
– Пусть руки поднимут.
– Тквентан тховна маквс! Делайте, что слышали! – усатый подошел к двум, рядом стоявшим невысоким шоферам и сам поднял их руки выше своей головы.
– Ты сам видишь – где у них фингалы под глазами, царапины, синяки, зубы выбитые? – Вадик засмеялся и присел на корточки. – Они целее тебя, генацвале. У тебя вон ссадина на шее. А у них всё гладко, да?
– А за что били твоих? Хорошие с виду парни, – Лёха продолжал в упор смотреть на старшего. – И кто бил? Пусть покажут на них пальцами.
– Нэ помним мы, вай! – тускло сказал один из неудачливых насильников. – Ночь был, руку свою не видишь. Как могли запомнить? Чачу пили сперва, пианый были, вай!
Лёха засмеялся.
– Так били вас или нет? Ничего не помните. Следов от драки нет. Может вы лишнее выпили и вам просто показалось?
– Нэт, – вспомнил второй. – Мы стояли. Ваша дзэвучка мимо шел. Мы позвали чай пить. Она согласился. А какие-то цудад сволочи прибежали и нас душили. Чуть не умер мы!
– Витя. Сопкин! – крикнул Вадик. – Сбегай. Пусть девчонки все на улицу выйдут
Через пять минут девушки, в верблюжьи одеяла закутанные, поёживаясь на холодке осеннего ветерка стояли перед шоферами.
– Кого приглашали ? Показывайте? Она же видела, что вас душат. – Лёха стоял посредине. Между девчонками, шоферами и своими ребятами. -
А вы, милочки наши, не обманывайте грузинских друзей. Кого они приглашали из вас чайком побаловаться?
– Никого, – за всех сказала Галка рыжая. Лёха ещё не запомнил всех по фамилиям.
– Что, я вашу маму имел, вы вылупились, бараны? – крикнул старший пострадавшим друзьям. – Дзэвучка эта где? Ицнобт ам гогонас?
– Да нэт, Ваха, нэ знакомы мы с ней. Просто встретили, позвали, – парни опустили головы. – Тёмный ночь был. Нэ помним мы дзэвочка, мамой кланус! Нет её вокруг.
– Все выщли? – спросил Вадик у Сопкина.
– Пусть идут да сами проверят, – Витя обиделся.
Ну, генацвале? – спросил Лёха усатого тихо. – Избитых нет. Девушки нет. Значит много выпили чачи твои друзья.
– Ну, руку давай тогда. И приходите к нам. Тоже чачи попробуете. Посидим поболтаем. – Старший воткнул монтировку за пояс и подал руку.
Леха протянул свою.
– Бодиши! – сказал усатый и махнул своим рукой.– Домой давай, сто раз не повторю. Квелапери ригзеа. Говорю – нормальный всо!
– Да не извиняйся, – улыбнулся Лёха. Не было же ничего. Но пьют пусть поменьше. А то так и чёрта можно на дороге встретить.
Через пять минут возле вагончика уже никого не было. Вадик бриться пошел. Остальные – досыпать. Работы сегодня не намечалось. Слякотно. Дождь прошел и, может, к завтрашнему утру поле подсохнет. Лёха сел на порожек вагончика, попросил ребят кинуть ему сигарету и спички. Кинули. Он курил и ждал. Лёха был к своему возрасту «спелым помидором». Давно дружил с городскими урками и много чего успел насмотреться. И кое-чему успел у них научиться к восемнадцати своим годам. Ждал Лёха недолго. Девушка, которую он спас, вышла минут через десять и села с ним рядом.
– Это ты их успокоил? – красивым бархатным голосом, не похожим на вчерашние истерические вопли, спросила она.
– А это ты попала к придуркам этим в когти?
– Я из столовой шла. Они там были. За мной пошли. Почти возле вагончика схватили без слов за руки и к себе потащили. Вроде бы как чаем угостить.
И если бы не ты…
– Зовут тебя как? – взял её за руку Лёха и посмотрел в глаза. В черные, глубокие, блестящие, умные и редкостно красивые глаза.
– Надежда. Надя. Альтова, – факультет иностранных языков. Английская группа номер четыре.
– Имя хорошее, – Лёха улыбнулся, не отпуская руки её. – У меня пока нет надежды на то, что жизнь мне улыбнется.
– Надежда всегда должна быть рядом, – улыбнулась девушка. – Без неё жизнь – это просто убегающее время.
– Ого! – хмыкнул Лёха. – Сама придумала?
– Сама, – засмеялась Надя так же бархатно, как и говорила. – Да, считай, что есть у тебя надежда. Мы же в одной группе. Рядом. Буду твоей надеждой.
– Поживем… – Лёха поднялся.– Идем. Провожу.
– Утром кто меня тронет? – продолжала улыбаться Надежда.
– Да не поэтому. Просто провожу.
Перед тем как подняться в вагончик, Надя подала Лёхе руку. Тёплую. Нежную.
– Пока?
– Пока, – Лёха подумал, но не нашел больше ничего, что можно было бы сказать приятного милой девчонке.
– Увидимся ещё? – спросила Надя.
– Так четыре года видеться будем, – он усмехнулся и повернул к своему вагончику.
– Сегодня увидимся? – Надежда наклонилась к нему, держась за косяки дверного проёма.
– Сам хотел предложить, – Лёха смутился. – Да как-то… это самое.
– В пять. После столовой, – Надя сказала это и пропала в темноте тесной прихожей времянки.
Лёха пришел в свой вагончик. Закурил прямо на кровати. Взял консервную банку для пепла и лег. Он думал о чем-то. Точно – думал. Напряженно и опасливо. Но о чем – так и не успел понять. Замял бычок и незаметно уснул.
Совсем не зная о том, что пять минут назад очень круто изменилась его и так крутая жизнь.
Только вот поначалу это было не заметно. Ну, познакомился с девчонкой. Так это – дело обычное. Уж чем Лёху нельзя было поразить, так вот как раз противоположным полом. Сам он сроду ни за кем не волочился, цветов не дарил, под балконами не пасся, гадая – выглянет в окно или не выглянет. В любви никому пока не признавался, по театрам девушек не таскал, не мучил искусством. Даже не гулял под ручку в парке или вдоль речки, которая бежала мимо города, имела песчаную дорожку, по которой в полубессознательном состоянии под луной бродили пары, прошитые насквозь стрелой Амура. Но душевные и физиологические слияния с прекрасной половиной всегда сливались в одну большую каплю удовольствия сами по себе. Вот вроде никто ни за кем не ухлёстывал, не строил глазок и не охмурял друг друга, а повалялся Лёха лет с пятнадцати до восемнадцати и в кроватях, и на задних сиденьях легковушек, на цветущих лугах за рекой и даже на полках купейных вагонов. Покувыркался, как говорят парни, с таким количеством красивых и не очень, желанных и случайных, что и сам не считал, и друзьям не хвастался ни числом, ни уменьем. Просто, как он считал – раз уж выходило само-собой, значит, так надо. Кому, зачем надо так много, он не вдумывался, поскольку главным в жизни были спорт, рисование, игра на баяне и гитаре, сочинение авторских песен, рассказов и заметок для газеты. Потом шли друзья, дружки, товарищи и кенты-урки. А уж на последнем месте пристроились быстрые, бурные, но краткие романы, возникавшие из ничего и через пару-тройку дней исчезавшие бесследно. Тут Лёха целиком в отца пошел. Батя Лёхе достался красивый, сильный и умный. Потому на него вешались все, кто осмеливался. А он был человеком интеллигентным, журналистом известным, и чисто из гуманного отношения к дамским желаниям никому не отказывал. Что, собственно, и привело его через тридцать один год ладной с виду семейной жизни, в восьмидесятом, когда исполнился ему пятьдесят один, к безвозвратному расставанию с мамой. Хотя, как рассуждал сам Лёха, в этом престарелом возрасте уже никому из них двоих гулящий батя не мог доставлять огорчения и заслуживать изгнания из семьи. А поскольку у самого Лёхи не имелось даже иллюзий о женитьбе, то скорые и не нагруженные обязательствами да любовью спортивные приключения с юными дамами, не оставляли на душе ни рубцов, ни даже царапин.
Поэтому встреча с Надеждой в пять часов после раннего бригадного ужина не навевала на него никаких эмоций. Ну, наверное, кроме потрясающе красивых и умных глаз, глубоких и чёрных как ночная небесная бездна. Вот они не то, чтобы взволновали много повидавшего юношу, а просто упали в его душу и нашли себе в ней очень много места.
– Привет! – улыбнулась Надя сразу же на выходе из столовой.
– И тебе! – тоже улыбнулся Лёха, минут десять ждущий её на травке напротив двери. Из столовой вышла Надежда, но какая-то другая, не та, что сидела с ним утром на пороге вагончика. На ней были белые обтягивающие брюки из неизвестной ткани, тонкий шевиотовый свитерок с вшитыми блёстками и странные кеды. Лёха в жизни таких не видел. Кожаные, на утолщенной подошве, голубой углубленной стрелой от пятки к носку. Черный и блестящий как качественный антрацит короткий её волос возле челки был собран и сжат натуральной рубиновой шпилькой. Лёха в камнях драгоценных понимал. Пацанами на рудниках недалеко от города они после взрывов на карьерах доставали из земли и рубины, агаты, цеолиты, и похожие на чистое золото куски пирита.
– Ну, куда пойдём? – спросила Надя так, будто они были до этого уже везде и стоило напрячь ум, чтобы отыскать достойное место, куда их до сих пор ещё не заносило.
– В Большой, конечно! – засмеялся Лёха и взял её за руку. Палец его уперся в металл. Он поднял её кисть. На левом безымянном пальце мягко светился изнутри сразу бордовым, розовым и красным камешек тонкой огранки. Тоже рубин. – Ты что, за границу часто ездишь? У нас вроде не продают такую невидаль.
– Я не езжу, – Надежда смутилась. – Папа ездит раза три в год по работе.
– Ювелир? – Лёха остановился.
– Да нет. Он в обкоме партии работает. – Надя убрала руки за спину. – В Германии бывает, в Чехословакии, в Венгрии и Польше. Ещё где-то, не помню.
Лёха ничего не понимал в обкомах, райкомах, горисполкомах. Абсолютно. И чем там народ занимается – не интересовался вообще. Было и без того так много интересного в бурной его жизни, что лишнее просто не влезало.
– Ну, решили? В Большой идем? Или во МХАТ? – он снова взял её за руку.
– Вот по этой дороге можем пойти? – спросила Надежда. – Куда она бежит?
– Вообще-то в деревню. В Демьяновку. Но есть поворот. Вот он до середины степи идёт. А там озеро. Все туда купаться ездят. И рыбу ловить. Я тут за две недели почти всё оббегал.
– Оббегал? От кого бежал?
– Да по делу бегал. Тренировался. Кросс называется. Я легкоатлет. Бегаю, прыгаю, метаю диск и копьё, ядро толкаю.
– Всё сразу? И то и другое и пятое, и десятое? – Надежда высвободила руку, сошла с дороги и сорвала с обочины твердый фиолетовый цветок.
– Ну да. Десятиборье называется, – Лёха случайно наткнулся на мысль, что с девушкой говорит впервые не о страсти и желании покрепче её обнять и приголубить. – А на кой чёрт ей мои копья, кроссы, ядро с бегом? Во, дурак.
– Ну, ты чего замолк? – Надя уже шла с ним рядом и касалась плечом его руки, опущенной в карман. – Интересно же. Разряд, наверное, имеешь?
– Первый взрослый. Хочу мастера сделать через пару лет.
– А я дома сидела до института, – она рассмеялась нежными бархатистыми интонациями. – Английский с репетитором учила и декоративной росписью
по фарфору занималась. Под Гжель. Слышал про такую роспись?
– Ни разу, – сам удивился Лёха. – Читал, вроде много. Про хохлому читал, про финифть. А Гжель… Не, не знаю.
– Покажу в городе, – Надя взяла его под руку и они повернули в степь. К озеру. Шли долго и всё время говорили. О разных странах. Об Африке и Австралии, о жизни и гении Бетховена, о Микеланджело Буонаротти и новых самолётах ИЛ- 76.
Лёха не считал времени, не думал о том, сколько сидели они на траве возле воды озёрной, не помнил, как окутанные разговорами и спорами о самых разных вещах, делах и людях, в темноте вечерней шли обратно. На огоньки в окнах вагончиков и свет лампочки, прибитой к специально вкопанному столбу.
– Ну, пошла я? – не сказала, а почему-то спросила Надежда.
– Конечно, – Леха глянул на часы, но ничего на циферблате не разглядел.– Поздно уже. Отдыхай. Завтра нам за колосками ползать с утра до вечера.
– Мы хорошо погуляли, – Надя подала руку. – С тобой интересно.
– И мне с тобой, – Лёха прижал её ладонь к щеке. – Горит лицо?
– Горит!– удивилась Надежда.
– Это от удовольствия. Ну, пока!
– До завтра, – махнула рукой девушка и растворилась, как и тогда, в темноте за дверью странного жилого сооружения для временных людей.
Лёха ещё долго курил, ходил мимо всех вагончиков. Останавливался, затягивался покрепче, но сознание не прояснялось. Он хотел выбить из него понимание того, что с ним происходит. Вроде бы и ничего. Но было Лёхе не по себе. Будто подарили ему на день рождения прекрасный новейший самолёт-виртуоз. Красивый, нужный, желанный. А он не знал, как взлететь. И если даже взлетит случайно, то где и как приземлится.
Вот с этими запутанными аллегориями в голове и неясным теплом в сердце выпил он из горла поллитра лимонада городского, лег, и то ли забылся, то ли заснул. А, может, улетел в вечность. К звёздам, в потустороннюю жизнь.
Семнадцатого октября из города приехали автобусы. Выстроились возле совхозной конторы. Работяги своё дело сделали. Колоски, конечно остались, но их надо было искать в поле с лупой. Полёвки с сусликами, конечно и без очков их найдут. Живыми останутся. Перезимуют. Всех рабочих растолкали по кузовам грузовиков и увезли с поля. В десять утра студенты уже ждали, собравшись в уставшую, но шумную толпу, перед автобусами. Скоро должен был выйти директор и сказать на прощанье что-нибудь хорошее. Через полчаса он объявился, подождал пока юные помощники вытянутся в шеренгу
и откашлялся перед искренней торжественной речью.
– Вы нам очень помогли, – крикнул он так, чтобы левый и правый фланги слов его не пропустили. – Вы собрали со всех клеток семьдесят два центнера. А это урожай аж четырёх наших гектаров! Если бы не вы – он пропал бы. А теперь из собранного вами в колосках хлеба мельница сделает почти две тонны муки. А это почти три тонны булок хлебных. И ими можно всю зиму кормить небольшой посёлок вроде нашего! Так что, огромная вам благодарность, ребята! Вы представляете здесь три факультета. И каждому из них мы написали благодарственное письмо и подготовили почетные грамоты от имени районного комитета партии. Сегодня же специальной почтой они будут отправлены в ваш институт!
Директору поаплодировали, покричали «ура!» и «спасибо вам за всё! », после чего рассосались по автобусам и через три часа уже вываливались из них на площадку перед институтом, обрамленную клумбами бархатцев, стойко цветущих до первых ощутимых морозов.
– Занятия через три дня. То есть, с понедельника, – объявил молодой преподаватель, отработавший в командировке блюстителем порядка и трудовой дисциплины.
– На, – подошла к Лёхе улыбающаяся Надя и с размаха воткнула в нагрудный карман его клетчатой рубахи бумажку. Она в другом автобусе ехала. – Это мой телефон. Сегодня и позвони. А то забудешь про меня за три дня. А так – поболтаем вечером. Не против ты?
Лёха не стал говорить, что в квартиру, которую мама, учительница, получила всего три месяца назад, через каких-то шесть лет ожидания в очереди городского отдела народного образования, телефон пока не установили. Тоже очередь приближалась. Он похлопал ладонью по карману и съехидничал мирно, с довольным лицом.
– А девичья гордость где? Я же сам должен был его у тебя выпрашивать. И, может, выпросил бы.
– Да я смотрю – стесняешься ты, – Надежда взяла его за руку, подержала недолго. – А ты на других не похож. Придумал себе образ героя-победителя. Может, так и есть. Может, и не придумывал. Но ты добрый, смелый, скромный и какой-то настоящий. Ничего про себя не сочиняешь бравого, чтобы понравиться. Да и вообще, по-моему, всё равно тебе: понравился-не понравился.
– Это точно, – засмеялся Лёха. – Чего пыжиться-то? Понравлюсь таким, какой есть – это правильно будет. Не надо, значит, врать. Ни себе, ни тебе. Ладно. По домам. Позвоню вечером.
В обеденное время родители оба дома были. У мамы уроки на сегодня все кончились. А отец всегда дома обедал. Десять минут хода от редакции. Обрадовались, конечно. Мама поцелуями облепила и объятиями растормошила. А отец руку пожал, по плечу похлопал.
– Похудел-то, а! – взволновалась мама. – Будем отъедаться. Давай за стол.
– На занятия когда? – отец причесал свои богатые волнистые волосы. На работу собрался уходить.
– В понедельник, – Лёха откусил хлеб и ложкой прихватил горку румяной жареной картошки с луком.
– А вообще – нормально всё? Без эксцессов? – Батя задержался на пороге.
– Нормально, – Лёха чуть не подавился. Потому, что после этого слова почему-то высыпались и другие, для всех неожиданные. – Я там с девушкой подружился. Кажется, именно подружился. Причём, серьёзно и надолго, похоже.
– А мы её знаем? – почему-то дрожащим голосом спросила ошеломленная мама.
– Тебе, Люда, зачем её знать? – отец усмехнулся. – Он дружить будет. Не ты. А мы скоро тоже узнаем. Русская она?
Лёха за это время сжевал толстый кусок ржаного и сметал половину сковородки с картошкой.
– Я откуда знаю? Фамилия вроде русская. Но сейчас русские фамилии и евреи имеют, и украинцы, белорусы. Альтова её фамилия. Ну да. Альтова Надежда.
Мама, Людмила Андреевна, охнула, прикрыла рот ладошкой и как-то слишком резко села, почти рухнула на заправленную, укрытую клетчатым покрывалом кровать.
– Мамочки мои! – вскрикнула она. – Это же самого…этого… дочка. Господи, прости нас, грешных.
– Людмила! – прикрикнул отец. – Сопли не распускай тут! И Лёху повернул за плечо к себе. – Ты знаешь, кто её отец?
– Говорила, что в обкоме каком-то работает. Вроде так. Лёха перестал жевать. Что-то в реакции родителей было болезненное и растерянное.
– Коля, объясни ему. Он не понимает – куда его задуло. – Мама приложила к глазам белый крахмальный платочек.
Николай Сергеевич, отец, сел на стул напротив сына.
– Её отец, Альтов Игнат Ефимович – второй секретарь обкома КПСС Зарайской нашей области. Второй по величине и важности человек. Он сам по себе мужик неплохой. Не зажрался. Но, Алексей, это люди из другого мира. Из параллельной жизни. Ну, мы ж, например, с покойниками не пересекаемся. А живем в разных плоскостях. Они в виде душ невидимых нам, а мы – тела, им не заметные. Так и здесь. Для мира, в котором обитают Альтовы, мы – муравьи одинаковые. Не значим ничего для них по отдельности. А все вместе – мы трудящиеся. Расходный материал. Они тут правят миром. Бахтин, Альтов, Семенченко. Всем правят! Ну, ты влип, сын!
Отец взялся за голову и вышел из комнаты, хлопнул дверью.
– А секретарь обкома – это типа генерала в армии? – крикнул Лёха вдогонку.
Отец приоткрыл коридорную дверь и сказал тихо: – Да. Скорее маршал, а не генерал. У нас тут три почти одинаковых «маршала». Начнешь серьёзно с ней дружить – нам тут всем мало не покажется. У них закон есть. Их дети дружат со «своими», и женятся на «своих». Из своего клана правителей-повелителей. Вот же напасть!
Батя поднялся, чертыхнулся и в этот раз уже ушел по-настоящему.
Мама Лёхина его догнала во дворе и они ещё минут пять шептались. Отец нагнулся и кудри его дотронулись маминых волос. Потом мама, притихшая и озабоченная, прибежала, обняла Лёху со спины и прошептала на ухо.
– Ты, сын, пока не говори про девочку эту никому. По крайней мере, фамилию не называй. Хорошо?
– А Игнат Ефимович, батя её, он что – ваш враг? Обидел вас, лишил чего-то?
– Потом сам поймёшь, Алексей – Людмила Андреевна говорила по-прежнему шепотом, хотя все соседи обедать домой не приходили. Далеко было. – Пойду к Маргарите, подружке. Блузку ей дошьём.
Когда один остался Лёха, стало ему легче. Перевозбуждённость и странная
испуганная реакция отца с мамой пропали, ушли вместе с ними. Лёха минут тридцать отмокал под душем, потом отстучал молотком стельки из шиповок, скрюченные от засохшего пота, прилег на покрывало с книжкой Циолковского «Путь к звёздам». И почти сразу уснул. Устал всё же от обилия нежданных событий за последние двадцать дней.
Проснулся часов в семь вечера. Мама проверяла тетради. Отец тихо играл на баяне свой любимый «Полонез Огиньского».
– Пойду к ребятам схожу. Давно не виделись.
– Отец кивнул, мама сказала «м- м- м». То есть – услышала и не возражала.
Леха нашел в кармане не ездивших в совхоз брюк мелочь, выловил две «двушки» и побежал к телефонной будке. Она стояла одна-одинёшенька на сто, примерно домов, возле «клуба механиков».
Постоял, выкурил «Приму», потом сказал вслух.
– Да и ладно! Подумаешь!
Достал из рубахи бумажку с номером, кинул монетку и медленно, нерешительно пока, покрутил дырки в диске и услышал гудок, сменившийся на приятный бархатный голос.
– Привет, Алексей!
– А как ты..? – Лёха растерялся.
– А мне больше не звонит никто. У мамы с папой другой номер.
– Привет! – засмеялся Лёха – А то я подумал, что ты ведьма.
– Да, не буду отрицать. Есть немного, тоже засмеялась Надя.
И стало тепло. Хорошо стало. Душа Лёхина почему-то трепетала и радовалась. И стали они знакомиться детальнее и откровенней.
А домой он пришел после часа ночи. Родители как бы спали. Лёха прокрался на носочках в свою комнату. Свет не зажигал, а сел к окну и почти до утра разглядывал самую яркую звезду Альтаир в созвездии Орла.
И ни о чем не думал. Ничему как будто не радовался и ни о чём, уж точно, не жалел.
2.Глава вторая
Мутного желтого цвета пластмассовый громкоговоритель, похожий на огромный кусок хозяйственного мыла, покойная бабушка Стюра прибила в шестьдесят пятом ещё году к верхнему косяку кухонной двери. Потому, что строители страшного на вид серого панельного дома, усыпанного влипшими в цемент кусочками молотого гравия, розетку для радио пригвоздили в соответствии с проектом именно там. До регулятора громкости Лёхина мама не дотягивалась, отцу было всё равно – орёт радио или молчит, а Лёха обожал просыпаться по просьбе московской дикторши, которой бог подарил голос одного из своих ангелов.
– Доброе утро, товарищи! – после скрипа и скрежета пробивающегося по бесконечным проводам всесоюзного эфира бодро и ласково сказала дикторша. – Сегодня пятница, восемнадцатое октября тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года. Московское время четыре часа утра. Начинаем трансляцию передач Всесоюзного радиовещания.
Тут же заполонил всю большую трёхкомнатную квартиру симфонический пафос гимна СССР, отчего у каждого, видно, жителя города возникало желание быстрее вскочить с кровати и принять торжественную стойку. Никто ведь приёмники в Зарайске никогда не выключал. Старая традиция. Она жила с момента появления в землянках, домиках, домах и коммунальных квартирах траурно-черных круглых громкоговорителей с дрожащей от звуков мембраной, сделанной из загадочного материала, похожего на барабанную кожу.
Лёха спрыгнул на пол вторым. Потому как в соседней комнате батя уже делал зарядку под всесоюзный гимн, а заканчивал под местный, прославляющий родную Казахскую ССР. Отец был мастером спорта по лыжным гонкам и в соревнованиях участвовал до сих пор. Когда до сорока всего год оставался. Поэтому заряжался он с утра не для хорошего самочувствия, а во имя сохранения хорошей спортивной формы. Зима почти рядом. А там – минимум пять-шесть всяких соревнований. У Лёхи легкоатлетические турниры крутились круглый год. Зимой в залах, а с весны до осени – на единственном, но мастерски сделанном стадионе, каких в самой Алма-Ате-то было штуки три, не считая, конечно, центрального.
Поэтому состояние боевой готовности надо было нянчить как дитё малое – без передышек и уважительных причин. В шесть утра с 1 января по 31 декабря Лёха быстренько влезал в спортивный костюм, кеды, накидывал на голову трикотажную шапочку с ушами и пробегал пять километров через дворы четырехэтажных страшилищ, вдоль асфальтовых и естественным образом продавленных в земле большого частного сектора дорог, разминался в квадратном скверике возле нового своего микрорайона и домой на четвертый этаж взлетал к восьми. К завтраку. Мама в это время уже вела первый урок, а батя ждал Лёху, чтобы кашу гречневую с ливерными пирожками и густым грузинским чаем они уничтожали вместе.
– Ты вообще в курсе, что день рожденья у тебя завтра? Девятнадцатое же октября будет. – Николай Сергеевич дожевал пирожок и осторожно глотнул из граненого стакана только что вскипевший чай. – Праздновать будем вечером. Так что, ничего после семи не планируй. Шурик с Зиной приедут, Володя с Валей, тётя Панна с Виктором Федоровичем. Дядя Вася из деревни, дед твой Панька и баба Фрося. Горбачев дядя Саша обещал попозже подъехать. Там у них в милиции районная проверка идет. Сидят шесть человек, бумажки пересчитывают до восьми. Придурки.
Леха насторожился.
– А чего народа столько съезжается? Вроде не юбилей у меня. Девятнадцать лет. Не пацан, но и не мужик ещё. Чего с таким размахом праздновать?
– Ты ж студентом стал! – отец взял пухлый пирожок и откусил сразу половину. Потому говорить стал невнятно. Но Лёха расшифровал-таки. – Двойной, выходит, праздник. Девятнадцать лет плюс открывшаяся дорога в страну умных. Это надо пошибче отметить. Я даже знаю, кто что подарит. Сказать?
– Не, вы тут без меня точно приглупели все, – засмеялся Лёха. – Одни дары несут как ребёнку-малолетке. Другие хотят приятную неожиданность испортить. Чтоб я перед роднёй трепетал неестественной радостью от подарков, про которые давно всё знаю. Ты чего, батя, серьёзно?
– Тьфу, какой дурной ты! Девятнадцать лет, а юмор взрослый всё не доходит до тебя. Шучу я! Ладно. Куда ты сейчас? Дождик вон начался. На весь день, похоже. Мне-то в редакцию. Уже девять скоро. – Он вытер салфеткой пот со лба, выдавленный чайным кипятком, и пошел одеваться в рабочую корреспондентскую форму. В серый костюм из тонкой шерсти и белую рубаху под синий в крапинку галстук.
– Пойду к пацанам в наш старый край. Мне вообще там жить хочется. Чего мы сюда переехали? Вот эти девять домов вокруг – склепы натуральные. Женщинам в сумерках без сопровождения ходить боязно. Да и шпаны много почему-то. Вообще – уродливое место, – Лёха накинул поверх трико прозрачный синтетический плащ с капюшоном. – Организм сопротивляется здесь жить. В этом месте, говорят, давнишнее кладбище снесли. Степь тут начиналась. А в старом нашем краю – рай. И Тобол, речка любимая, такой вкусный воздух на те улицы несёт. Полезный, полный природных витаминов.
– Всё, блин, – отец тоже набросил точно такой же плащ-накидку. – К старому возврата нет. Я и сам не хотел уезжать оттуда. Но хватит уже печку углём топить, воду за триста метров по три раза в день из колодца таскать да грязь месить тамошнюю. Здесь и отопление паровое, вода в квартире, телефон скоро проведут. Телевизор вон, смотри как тут сигнал принимает! Опять же – балкон три метра в длину. Почти комната. Застеклим потом, батарею туда протянем и мама цветы будет разводить как в теплице. Нет. Сравнивать то захолустье с современной цивилизованной инфраструктурой – пустое дело.
И они разошлись. Николай Сергеевич пошел писать очередную правду народу, а Лёха – к друзьям дорогим, с которыми по малолетству вместе сопли на кулак мотал, потом взрослел стремительно и настырно в приключениях опасных, драках край на край и погонях за местными девчонками, которые на какое-то короткое время становились неповторимыми подарками судьбы. Он вырос, уехал на другой конец города, но каждый день бегал на родину, в свой район «Красный пахарь», где никто ничего не пахал уж сто лет, зато тополя росли, цепляя верхушками небо, пахла прибрежной травой и волной сладкой река, ездили на своих самодельных каталках дорогие и вечно пьяные инвалиды войны, ухитрившиеся выжить. Да ещё солнце отскакивало брызгами лучей от маленьких окон мазанок, землянок и магазина умершего купца Садчикова, на ступеньках которого было большим счастьем посидеть вчетвером, покурить и позаигрывать с ещё недавно бесформенными, а теперь фигуристыми грудастыми соседками, не сумевшими подавить в себе страсть к круглым карамелькам «Орион» и лимонаду «Крем-сода». Да, настоящая жизнь вместе с доброй памятью остались только здесь. На старом месте, где судьба нарисовалась, хорошо началась и ошалело понеслась пока ещё не понятно куда.
На подходе к месту встречи с друзьями, за километр примерно, сквозь дождь, довольно щедрый на миллионы мелких капель, просочился грязно-серый вонючий дым. Он, пришибленный острыми струями, жался к земле, огибая дома, деревья и людей, бегущих с зонтами на работу.
– Это что там? – крикнул Лёха безадресно. Много бежало к остановке людей. Слышно было всем.
– Дом горит на Ташкентской! – пропищала укрытая голубым зонтиком тётка с хозяйственной сумкой. – Я мимо еле пробежала, чуть не задохнулась. Весь дым к земле нагнуло.
– Это, Лёха, у Прибыловых хата загорелась, – сообщил из-под зонта прорезиненного голос Валерия Ивановича Куропатова. Он через три дома от погорельцев жил. – Я помогал выносить кое-что на улицу, но больше не могу. На работе вздрючат за опоздание.
Лёха побежал на Ташкентскую. Витька Прибылов, бывший одноклассник, жил в деревянном старом домишке с дедом. Бабушка умерла два года назад от туберкулёза, подхваченного из цементной пыли на комбинате железобетонных изделий. Отец с матерью пять лет назад летели в город на «кукурузнике» из Бурановского района. Со свадьбы дочери отцовского друга. Самолёт упал на посадочную полосу в Зарайске. Завалился на крыло и винтом прокрутил кругов десять по земле, разваливаясь на детали. Рассказывали знакомые Витькины. Знакомых – полгорода. Кто-то как раз был в аэропорту. Родителей Витька хоронил чисто символически. Тел не было. В гробы сложили куски одежды, вещи, Руку матери, которую опознали по перстню. Голову отца. Её отбросило метров за тридцать в траву возле полосы. С тех пор на остаток семьи Прибыловых беды накатывали как регулярные морские волны. Бабушка на работе, считай, погибла, Витьку порезали на танцплощадке в парке ни за что. Показалось двум идиотам, что он липнет к девчонке одного из них. Потом собаку, огромного волкодава, кто-то отравил. Кинул через штакетник кусок колбасы, вымоченный в разведенном дусте. Деда машина сбила, когда он дорогу из магазина переходил. Три месяца в хирургии пролежал. Сейчас ходит с костылём. Левую ногу не смогли в бедре восстановить.
– Это Господь проклятье наслал на вас, – убеждала Витьку соседка Лифанова.-
потому, что отец твой Сталина материл.
– Дура ты, Лифанова, – сопротивлялся Витька. – Проклятья колдуны, щаманы злые насылают. А Бог, наоборот, любит всех.
– А раз любит – чего вы все у смерти прямо под косой шастаете? – Лифанова плевала на землю в три стороны и уходила недовольная.
Но что-то с Прибыловыми всё одно было не так. Кто-то или что-то не давали жить спокойно. Это Лёха ясно понимал, но объяснить не мог даже себе.
Вокруг горящего дома бегало человек тридцать. Не меньше. Вёдрами таскали воду из колодца напротив и лили её вниз. Сверху дождь старался.
– У кого длинный шланг есть? – закричал подбежавший Лёха, продираясь голосом сквозь треск горящего дерева.
– У Димки Конюхова, – отозвался пробегающий с ведром Серёга Ильичев с соседней улицы.
– Конюхов, бляха! – заорал Лёха, сделав из ладоней рупор.
– Я тут! С Лебедевым диван тащу из хаты, – кашляя прохрипел Димка.
– Бросай на хрен диван, за шлангом беги.
Через десять минут Лёха уже насаживал конец шланга на носик водонапорной колонки, вкопанной метров за сорок от дома. На углу. Шланг оказался даже длиннее, чем надо было.
– Держи, чтобы он с колонки не соскочил.– Лёха толкнул Конюхова к колонке и, подхватив шланг на сгиб локтя, рванул к дому. – А теперь жми ручку вниз!
Напор был крутой, мощный. Окна и углы домика стали шипеть как сотни спутавшихся змей и тускнели, теряя огонь.
– Пожарных полчаса назад вызвали, – угрюмо крикнул Витька Прибылов. – Сразу как загорелось. Проводку замкнуло в сарае дождём. Крыша худая там.
Вот после этих слов его и выскочила из-за угла красная машина с лестницей над баком и пожарниками в брезентухах на подножках.
– Всё, мужики! – заорал старший пожарный. – Валите в сторону. Спасибо. Теперь мы сами. За водой на Тобол ездили. Извините, что припозднились.
– Да хрена теперь извиняться, – тускло сказал Витька и сел прямо в грязь перед штакетником. – Там уже тушить нечего. Сгорело все к едреней матери.
– Погоди выть, – Лёха шлёпнул его по спине. – Надежда последней умирает. Есть ещё шансы. Верх почти не горел под дождём. Значит потолок не упал. Не пожёг вещи. Да и вынесли, сам глянь, вон сколько!
Минут десять три брандспойта били водой дом так, что чуть не развалили напрочь. Насосы уж очень мощные были у укротителей огня. И остался синий дымок, истекающий волнами узкими, прилизанными, из дыр меж брёвнами.
Пошли считать оставшееся в целости. Много людей пошло. Дед только остался на улице. Прислонился к шаткому забору и обреченно плакал. Глядя под ноги.
– Да почти ничего не пропало, – радовался Витька. – Занавески сгорели, пол провалился. Сундук с летними шмотками спалился. Новые купим. Стаканы полопались и обеденный стол обуглился. А так вроде всё. Гармошка вон лежит отцовская. Телевизор вынесли, успели. Нормально всё.
– Я тебе за треть цены все стройматериалы достану, – взял Витьку за плечо Иван Обухов. Зам начальника СМУ-2. Кирпич, шпалы, доску, рамы, косяки. Фундамент цементный зальём. Проскуряков Олег тебе проводку путёвую от столба разведет по дому и в сараи. Да, Олежек?
– Да нет разговора! – потрепал Витьку за лохмы Проскуряков.
– А мы с пацанами строить поможем, – крикнул Лёха.
– Да усохни, Малович, – засмеялся зам начальника СМУ-2. – Мои ребята в выходные субботник тут сделают. Витька им ящик водки поставит и хорош. За четыре выходных дом готов будет.
– Пока несите всё ко мне домой, – сказал Димка Конюхов. – И поживёте у нас с Нинкой пару недель. Не треснем. Дом у меня – я те дам! Рота солдат влезет.
Пожарные скатали в рулоны рукава для подачи воды, отстегнули брандспойты, покидали всё между кабиной и баком, попрощались и убыли ждать следующего пожара.
А Лёха почистил трико, помыл руки в луже и побежал с Ташкентской улицы на Октябрьскую. Минут пятнадцать ходу от пожарища. Сидя на мокром крыльце древнего Садчикова магазина курили под зонтами Нос, Жердь и Жук. Лучшие друзья.
– Вы, блин, тунеядцы! – весело крикнул Лёха, обняв каждого по очереди. – Не работаете, не учитесь, пожар рядом не заметили. Не помогли тушить. Вас судить надо. И расстрелять за вредительство. Вы государству своей ленью мешаете выбиться в лидеры среди союзных республик. Бараны бесполезные!
– Лёха вернулся! – радовались лучшие друзья, пропустив ехидную тираду поверх зонтов. – Ну, давай, колись, что и как. Чего заработал, чему научился, когда на английском болтать начнешь?
Каждый вставил своё слово и крепко пожал ему руку.
– Вот, блин, удивительное дело! – как в театре актер патетически произнёс Лёха Малович. – Не научился ничему, пользы колхозу принёс на копейку. Зато влюбился!
– Удивил, блин! – заржал Нос.– Ты их сколько за этот год отлюблял? Штук двадцать, не меньше.
– Ты, Нос, тупырь, – развеселился Лёха. – Отлюблял и полюбил – это как небо и земля. Говорю же – влюбился. Первый раз по-настоящему. Полюбил! Чего вам не ясно, охнарики? У меня вот тут жарко, в груди. Там где душа с сердцем. А не в штанах, как обычно. Разницу просекаете?
– Ха! – изумился Жердь. – Такого не было ещё. Если не врёшь.
– Тогда садись в серединку, – потянул его за руку Жук. – И колись. Руку на Библию клади и колись как Петру святому перед воротами в рай. Правду и только правду.
Лёха сел, закурил, помолчал, собрался с духом и каким-то странным, не своим голосом начал первый в своей жизни рассказ о том, чего пока ни с кем из близких друзей не случалось. О нагрянувшей без спросу и разрешения настоящей, неизведанной и пугающей любви.
Дождик аккуратно прижал к земле поздние цветы на клумбах перед магазином. Легли, пачкая в грязи разноцветные листочки, бархатцы, бессмертники, циннии и хризантемы. Разновеликие, свободные и вполне довольные беспризорностью своей собаки опустили мокрые головы и бесцельно бегали в сторону Тобола и обратно. Лапы собачьи с размаху поднимали из-под воды грязь и забрасывали её на хвосты и мокрые спины. Но не слабенький разум животный вытащил их из обжитых сухих и тёплых укромных закутков, которых люди и не замечали. Наоборот, мудрость инстинкта бессознательного нашептывала собакам, что если по лужам не просто бегать, превращая мягкую шерсть в тяжелую мокрую ношу, а почаще падать в места, где поглубже, да валяться там с переворотами и замиранием на спине, задрав ноги, то получалась прекрасная оздоровительная процедура.
Блохи оставались в лужах, а пока заведутся новые – можно будет с недельку- другую пожить в покое тела и духа, продляя этим не слишком долгую жизнь.
Лёха рассказывал о появлении непривычного светлого чувства долго и красочно. Деталей не упускал, но и общую философскую, моральную и нравственную платформу любви несомненной утверждал примерами из классической литературы, знаменитых кинофильмов, да из подручных многочисленных примеров, находившихся в окружающей городской действительности.
Нос, Жердь и Жук слушали его молча, подавляя в себе лирические переживания за хрупкую пока Лёхину влюбленность разглядыванием кувыркающихся в лужах собак и провожанием равнодушными взглядами прикрытых зонтиками и капюшонами ненормальных прохожих, не усидевших в непогоду дома. Курили они одну за одной сигареты «Прима», покашливали в наиболее откровенных местах повествования. И только это вскрывало факт глубокой их заинтересованности в неведомом ещё для самих чувстве, а попутно подтверждало доверие к непривычным Лёхиным откровениям.
– Короче, такая моя метаморфоза внутреннего состояния! – завершил влюбленный рассказчик с большим трудом выдавленное из строгой своей мужской сущности отчаянное откровение.
– Да…– промычал Жердь, убрал зонт, поднял взор к небесам всемогущим и задумался. Наверное, о возможной собственной любви. Которая в восемнадцать лет пока его на Земле не разглядела. Морось октябрьская лилась ему сквозь короткий волос за пазуху и на спину под воротник курточки. Но Жердь так глубоко ушел в себя, что Лёхе пришлось перехватить у него зонт и водрузить его над Генкиной головой. Октябрь все-таки. Простынет, помрёт от воспаления лёгких. И вся любовь.
– Ну, это надо проверить, – тихо пробормотал Нос.– Говорят же, что сперва любовь первая аж разрывает тебя на куски, жжёт и чудеса вытворяет немыслимые. Крылья у тебя на спине вылезают из пера жар-птицы. И ты, порванный страстью на фрагменты, летаешь на крыльях этих и возлюбленную с собой порхать зовёшь. Парить в страстном трансе над всем обыкновенным. А она, сука, не летит. И крылья у неё не растут. И не слышит она тебя ни хрена, потому, что мама её в это время вливает в уши фигню всякую. Как правильно шторы подшивать. Какие заколки для волос вчера в моду вошли. А ты там порхаешь как дурак с крыльями. Весь в эйфории. Пока бензин не кончится.
– Чего проверять? – Лёха просто ошалел от глупости друга. – Это любовь, я тебе говорю. Точно. Я читал. Слышал. В кино видел. Прямо один к одному всё. И она неровно дышит. Глаза. У неё глаза влюблённого человека. Я у разных девок, с которыми шустрил по неделе, да по три дня, видел глаза. А, мама моя родная, сколько я их пере… Перевидал. Девчушек с такими пустыми глазами.
Так в них ни фига похожего. Скукота в них и очевидная просьба побыстрее в койку свалиться. А у моей – нежность. Чистота. Боль какая-то. Я вон на себя в зеркало смотрел. В глаза себе. Там тоже боль. От любви. Я, мать твою, в жизни бы месяц назад не поверил никому, что от влюблённости не розовые искры из глаз разлетаются, а всё болит внутри. Но сладкой, приятной болью. Душа ноет, сердце ломит, в мозгах как будто разряды электрические беспрерывно. Жуткое дело. Но я без неё уже никак. Она во мне. Здесь!
Лёха с размаху вломил себе кулаком в грудь, от чего все три друга вздрогнули и отодвинулись.
– Ну ты, Лёха, гляди, – Жук поднялся и встал напротив. – Тебе виднее. Мы-то её не видали пока. Просто тебя знаем как себя. Потому верим. Жаль, что самим не довелось пока вот это всё через свои нервы пропустить. Ну, не поздно же ещё. Влетим и мы в эту сеть.
– Ну, – согласился Нос. – Лёха вон в любую из своей охмурённой команды мог втюриться. Красивых навалом было. Мы ж их почти всех видели. Так нет же. Пролетел над ними как ветер и не уткнулся ни в одну. Я так думаю, что в любую судьбу заложено ещё до рождения твоего – когда и что с тобой должно случиться.
– Случайно случиться, – сказал Лёха. – Я что, мечтал в неё влюбиться? Я искал её повсюду, потерял покой и сон? С фонарём ночами носился: вдруг встречу любовь? Да хрен там! Случайно получилось. Я сперва и не врубился, что втрескался. Только через неделю что-то перемкнуло. То ли в голове, то ли в душе. Сижу поздно вечером, читаю и вдруг понимаю, что вижу в книге не буквы, а её. И вот тогда прямо сразу и стало больно в глубине трёпанной моей сущности. Нет, мужики, это надо испытать лично. Это не перескажешь.
– Нас не бросай, – сказал Жердь. – Мы, конечно не девушки с бездонными глазами, да и любить нас, уродов, не за что. Но мы братья. Мы пять лет назад финкой пальцы резали и кровью соединялись. Мы кровно обречены быть вместе до смерти.
Все помолчали. Закурили. Капли шуршали по зонтам и мелкими струйками, похожими на безутешные бурные слёзы, падали на пропитанное ими деревянное магазинное крыльцо.
– Ладно. Пойду я, – Лёха поднялся и поправил капюшон.– У меня тренировка в два часа.
– А завтра день рожденья, – добавил Жук. – Где и когда уши тебе драть будем? Лимонад куплен. Ящик. Четыре торта. По одному на рыло. Подарок есть. Обалдеешь!
– Только днём, – Лёха потянулся и тряхнул головой. Долго говорил. И страстно. Потому устал слегка. – Вечером родственники собираются.
– Тогда в час у меня, – Жердь поднял руку.
Они шлёпнули по очереди ладонями об ладони и разошлись.
Друзья по домам. Обдумывать услышанное и жить по-прежнему. А Лёха побежал к телефону-автомату за три квартала. Для него прежняя жизнь внезапно, но уверенно закончилась.
В синей, умытой дождиком телефонной будке торчала толстая тетка и орала на кого-то с таким счастливым выражением напудренного и раскрашенного тенями и румянами лица, что и дураку ясно было, что тётка собеседника побеждает. Или добивает.
– А попробуй! – вылетал резкий её голос в дыру между длинными железными рамами, из которых вышибли стекло юные любители гадить везде, где попадется. – Нет, ты попробуй! Ты ж у нас не боишься никого. И сядешь! Сказала тебе – сядешь! А я сделаю так, что париться там будешь лет семь, понял? Нет, не бил. Но я-то докажу, что бил! Долго фингалов самой себе поставить? Муж, мля! Объелся груш. Это ж ты меня из дома вытурил ни за что. Вот и попробуй органам объяснить, что если я от тебя, козла, налево сходила, то ты имеешь право по закону у меня квартиру забрать и помочь сдохнуть под забором. Есть такой закон? Нету, понял? А я прямо сейчас пойду в горотдел и мусорам заявление сдам. Вот оно. В ридикюле готовенькое лежит. Так что, намыливайся. Скоро за тобой, козлом, машинка с красной полоской приедет. Тьфу на тебя!
Тетка раскрыла зонт ещё в будке и задницей открыла дверь, чтобы вывалиться сразу под расписной непромокаемый искусственный шелк зонта. Краски на лице много было. Жалко если смоет.
Лёха терпеливо ждал окончания замысловатого фигурного выковыривания тела тёткиного из будки, а когда ей это с горем пополам удалось, спросил.
Машинально. Не собирался ничего говорить. Просто вырвалось.
– Гражданочка, вопрос можно?
– Нет у меня двушки, – тётка под зонтиком поправляла в косынке кудри.
– Не, я узнать хотел. Двушек у меня полно. Можно?
– Узнавай. Смотря, чего хочешь. Может, и скажу.
– Это Вы с мужем говорили?
– Ну, – тётка прокрутила зонт над головой и улыбнулась.– Здорово я его замесила?
– Вы его не любите? – Лёха глянул ей в густо обведенные карандашом глаза.
– Раньше любила. Он меня тоже. Десять лет назад, – она смотрела вдаль мимо Лёхи. – Три года. Пока не поженились. А в одной хате жить стали – тут и поперло дерьмецо. То из меня, то из него. Через полгода и открылось нам обоим, что тереться боками в тесной хате – пытка. И вылезло только тогда, что у нас общего кроме этой квартиры – ничего. Даже детишек он не захотел. И любовь куда-то свинтилась. Как и не было. Ответила я тебе, парень?
– Ну да… – Лёха застеснялся почему-то.– Ну, может наладится всё. Желаю вам.
Тётка махнула рукой и медленно пошла в строну парка, где в мокрую погоду остались только воробьи на ветках сосен. Только на них иголки плотные придерживали капли. С других деревьев листья уже упали и умерли. Зонт её разноцветный долго ещё маячил на центральной дорожке. Потом она села на мокрую скамейку и неподвижно сидела по крайней мере те полчаса, которые ушли на разговор Лёхин с Надей. Болтали ни о чём. Точнее, о всякой чепухе. О телепрограмме « В мире животных», о новом фильме «Доживем до понедельника». На обсуждение дождя затянувшегося целых десять минут ушло. Тётка всё сидела на скамейке, только голову опустила ниже и сгорбилась. А в разговоре с Надеждой что-то не так было. Лёха чувствовал, что она пытается нечто поважнее воспоминаний о телепрограмме сказать, но у неё не получалось.
– Надь! – Лёха перебил её мысль о пользе моросящих потихоньку дождей. – Ты скажи, что хочешь сказать. Я готов. Мне трубку повесить?
– Дурной ты, Малович, – Надя засмеялась. – Ладно. Добавил ты мне смелости. В общем, приходи ко мне. Сейчас приходи. Ты откуда звонишь?
– От парка.
– Так это рядом. Десять минут ленивого хода. А ты спортсмен. За пять минут так же лениво и дойдешь. За желтым гастрономом на углу спуск внутрь квартала. Спустишься, увидишь двухэтажный дом из белого кирпича. Он там один такой. Второй подъезд. Второй этаж. Семнадцатая квартира.
– Ты одна дома? – Лёха почувствовал, что дыхание замерло. Как перед прыжком в снежный сугроб с четвертого этажа своего панельного уродца.
– Нет. С мамой. Она – Лариса Степановна. – Надя тоже почему-то говорила странным прерывающимся голосом, который бывает только при неровным дыхании. – Симпатичных и умных парней она не ест. Уважает, наоборот.
Чай попьём. Мама с тобой познакомиться мечтает.
– Так прямо мечтает!? – засмеялся Лёха. – Так ты про меня уже всем доложила?
– Пока одной маме. Она – мой лучший друг. Ну, давай. Жду.
Повесил Лёха трубку, прислонился лицом к уцелевшему стеклу будки и долго, минут пять следил за одинокими каплями, как в пропасть бросающимися с крыши будки на тротуар. Они разбивались в мелкие дребезги и переставали быть каплями, вливаясь в общую грязную лужу. Тётка на скамейке сидела в той же позе и похожа была на плохо установленный памятник, который накренился к земле и мог упасть.
– Да, блин. Жизнь, собака. Творит, что хочет. Но любую жизнь надо знать и уважать. Иначе никогда ничего путного не сделаешь.
Эту мысль он донес прямо до двери подъезда в двухэтажном доме из белого кирпича, который наверняка вся округа звала «белой вороной». Все остальные здания были больше, выше, но хуже.
– Эх, блин, всё равно когда-то надо и с мамой познакомиться. И с папой. А её надо моим показать. Да… Серьёзно всё заворачивается.
Кожаную с прошитыми узорами огромную дверь, Надя открыла раньше, чем он разглядел кнопку звонка. Она прислонилась к нему всем телом на секунду и взяла за руку.
– Сначала на кухню. Чай, конфеты, эклеры и бутерброды.
И вот тут глаза Лёхины так вытаращились! Даже неловко стало. Прихожая была устлана вроде бы ковром тёплого светло-коричневого тона. Но это был не ковер, а сам пол. Стены огромной, квадратов в двадцать, прихожей, выложены были из зеркальной плитки такого же коричневого тона и отражались друг от друга, создавая эффект отсутствия стен вообще. На стенах как по линейке были ввинчены в стекло аккуратные бежевые пластиковые плафоны, формой напоминающие морские ракушки. Из них на пол кругами падали тёплые лучи и расползались радужными кольцами по ковру. Возле каждой из четырёх стен стояли высокие матовые коричневые подставки для больших ваз, из которых свисали ветвями тонкими розы, лилии, и неизвестные Лёхе цветы, оранжевые в коричневую крапинку.
– Осень же. Откуда цветы? – шепотом спросил Лёха, чувствуя сложный аромат цветочного коктейля.
– У папы на работе оранжерея есть. Общая. Одна на весь обком. Раз в неделю нам их меняют на свежие. – Надя засмущалась почему-то и за руку втянула его на кухню, огромную как главный зал в квартире Маловичей.
– Здравствуй, Алексей! – с фигурного, удивляющего формой гнутых ножек стула, стоящего у круглого, покрытого изумрудной накидкой стола, поднялась эффектная черноволосая женщина лет сорока пяти в потрясающем золотистой вышивкой дорогом халате. Сверху донизу по халату спускались и поднимались золотистые змеи и маленькие весёлые дракончики. – Какой ты красивый, мощный юноша. Ну, садись. Надя мне о тебе много рассказывала хорошего. А я хочу послушать тебя самого. Поговорим?
– Здравствуйте, Лариса Степановна! – слегка поклонился Лёха. – Поговорим, конечно. Только чего во мне хорошего я не думал никогда. Расскажу просто, что про себя помню
Все засмеялись. Неловкость первых минут ответственной встречи растаяла и через пять минут все трое пили экзотический и недоступный Маловичам цейлонский чай с конфетами московской фабрики Бабаева и бутербродами с черной икрой, которые Лёха раньше видел только в маминой книге о вкусной и здоровой пище.
Сидели и говорили долго. Намного дольше, чем сидят с людьми, которых позвали в гости для приличия и больше никогда не увидят.
И Лёха печенью почувствовал, шестым или даже седьмым чувством уловил ту флюиду, которая здесь, на кухне, была одна на всех троих. Добрая флюида. Такая обычно и всегда в жизни Лёхиной объединяла только близких родственников. И сейчас она чётко обозначила безусловное начало новой, совсем другой, неведомой до этой минуты жизни и крутой поворот судьбы в ту сторону, о которой он раньше никогда и не слышал.
3.Глава третья
– Кровь, кровь остановите! – кричал на весь стадион тренер Ерёмин спортивному врачу и двум санитаркам. Они работали в спортобществе «Автомобилист», у них свой кабинет имелся в единственном дугообразном здании на одноименном стадионе. Футболистов обслуживали, легкоатлетов, а зимой хоккеистов, которые играли мячом. С шайбой хоккей в Зарайске к концу шестидесятых ещё не прижился. Лёха метров двести от ворот до прыжковой ямы шестовиков добежал с отличным результатом. Если бы кто-то его бег засекал. Но некому было. Все спортсмены и тренеры окружили прыжковую яму. Это такой короб из дерева, в который насыпали сначала песок, а поверх него – опилки. Алюминиевые шесты уже свой век тихонько отживали. Появились синтетические фиберглассовые, которые гнулись и пружинили под тяжестью прыгуна. Результаты резко скакнули вверх. Всё это было здорово. Кроме одной детали. Это были отечественной
промышленностью слизанные с западных аналогов прыжковые инструменты. Ну, ясное дело, никто точного рецепта состава пластика нашим заводам не давал. Сделали их по образцу, однажды забытому немецким прыгуном на соревнованиях в Лужниках.
Но сделали по-советски. То есть, не жалея пластмассы, но и не сильно вникая: почему она такая волокнистая. И почему волокна вообще не того цвета, что сам пластик. Так вот наши родимые шесты временами ломались под весом человека. И тогда – как повезёт. Можешь по инерции ниже планки в опилки рухнуть. А у этого парня, Володи Саганова, десятиборца, вес был под девяносто. Шест переломился, а он с куском его в руках улетел вбок и головой вписался в верх деревянного короба. Кровь хлестала в опилки, на халаты медсестер, но не останавливалась. Володя лежал без сознания, а человек шесть вместе с тренером лили на рану всё, что было в чемоданчиках медсестер. Лицо парня побледнело, руки и ноги судорожно дергались. В яме для прыжков было тихо и тревожно.
– Скорую вызвали? – тихо спросила медсестра Лена, прижимая к дыре в голове толстый слой бинта, смоченный какой-то синей жидкостью.
– Едет уже, – врач Николаев стоял , пощипывая подбородок от волнения, и постоянно глядел на широкие распахнутые ворота.
То, что прыгуну становилось хуже, видели все. Даже те, кто ни черта не понимал в медицине, зато имел много разных травм за спортивную жизнь и состояние Володи оценивал абсолютно точно. Похоже было, что череп он проломил, крови из раздробленной кости вылилось столько, что халаты у девчонок промокли насквозь, красный круг на опилках диаметром был сантиметров тридцать. И ещё всем было понятно, что дело шло к самому плохому. Саганов умирал.
Да твою же мать! – тренер перепрыгнул через стенку короба и побежал к воротам. – Они, козлы, откуда едут? Через весь Зарайск пролететь на скорости – пятнадцать минут.
– А станция «скорой» километра два отсюда, – добавил врач Николаев и тоже выматерился, не стесняясь прекрасной половины.
Наконец в ворота со скрипом тормозов влетел «РаФик» с большим красным крестом на белоснежном кузове под окошком, задраенным голубой занавеской. Выпрыгнули из широкой двери три мужика в белых халатах и колпаках с пухлыми саквояжами в руках.
– Все ушли! Все в сторону! – отдал народу приказ главный, видимо.
– Идём на трибуну,– сказал врач Николаев. И все ушли. Поднялись на пятый ярус и молча ждали.
Минут через двадцать они сделали своё дело, двое поднялись, а третий медленно посадил Володю с укутанной в бинты головой и прислонил его к борту. Саганов сидел так недолго. Он открыл глаза, поднял руку и зацепился за верх короба.
– Ни хрена себе, – сказал он мрачно. – Гробанулся прилично.
– Считай, с того света вернулся, – похлопал его по плечу фельдшер. – Ещё бы литр крови вылился – и ку-ку.
– Вот какая сука разрешила такие шесты выпускать? – сам себя спросил Ерёмин Николай, тренер. – Явно без технических испытаний на нагрузки. Седьмой шест за полгода обломился. Это куда такое?
Врачей скорой помощи проводили к машине. Спасибо сказали и пожали им руки.
– Ты, парень, завтра в вторую больницу пойдешь. К доктору Марининой. Восьмой кабинет, – крикнул медбрат. – В очереди не сиди. Скажи, что ты экстренный. Понял? К десяти будь у неё. Она сегодня всё описание по твоему случаю будет иметь. Не забудь. Выздоравливай.
Скорая шустро сдала назад и исчезла за воротами. Ерёмин, тренер, с ребятами подняли Саганова, и медленно, поддерживая слабое тело с разных сторон, повели его в раздевалку.
– Тренировки не будет, – крикнул он Лёхе и Сашке Кардашникову. Домой идите. Не до занятий пока. Во вторник – по расписанию.
Лёха зашел в здание, выпил воды из под крана и медленно пошел в сторону дома. Шест у него тоже ломался в прошлом году. Ударился он о борт плечом и шеей. Болело всё месяц примерно. Рентген сделали. Позвоночник удар не сломал. Обошлось.
– Такая легкая, прямо воздушная как шарик, наша атлетика, – без злости обижался он внутренне на всё кондовое отечественное оборудование. – Ну, а куда теперь? Надо терпеть. Станет же когда-нибудь и у нас всё как в Америке. Там, говорят, парни шиповки по пять лет носят. А наши сезон выдерживают. Если повезёт.
Дома никого не было. Он поел то, что мама оставила в холодильнике «Саратов». Крошечном, почти игрушечном. Но надёжным как советские самолеты, в которые закладывали двойной запас прочности, не жалея металла и заклёпок. Только поел, в дверь позвонили. Лёха утер рот вафельным полотенцем и открыл дверь.
– Салам алейкум, Чарли! – протянул руку Витёк Ржавый из приблатненной компашки, в какую Лёху задуло десять лет назад ветром воспоминаний о справедливых, сильных и авторитетных бывших ворах, а потом ответственных «смотрящих», двух Иванах, научивших его, малолетку, как начать жить правильной мужской жизнью и не скатиться на кривую дорожку воровской или просто жиганской жизни. Странно это было. Воры, хоть и бывшие, наставляли его и друзей Лёхиных на путь честного бытия и почти приказывали никогда не нарушать закон.
– Привет, Ржавый. Чего надо? Заходи. Колись, – Лёха пропустил Витька мимо себя и закрыл дверь.
– Ты нужен. Самому пахану, – Ржавый пошел к столу и доел то, что осталось, запив всё это компотом. – Обмозговать надо одно дело. Змей сказал, что твоих мозгов не хватает, чтобы выстроить всё по уму.
– Вы как допёрли, что я из колхоза вернулся? – Лёха переоделся в спортивный костюм.
– Зарайск чуть больше твоей деревни, – засмеялся Ржавый.– Да и дятлов у нас хватает. Тебя ещё возле автобуса срисовали по приезду. Наши возле института ошивались. Марух клеили.
– Ладно, двигай давай. Чего там Змею приспичило? – Лёха подтолкнул Витька к двери и через полчаса они уже входили во двор дома на окраине города. Дом этот носил у своих кликуху «Золотой шалман», а вообще был обычным притоном воров, уркаганов, блатных, отдыхающих тут после очередной ходки и шалав местных, разбросанных по всем зарайским притонам как необходимость пацанская и украшение тусклой жизни урок.
Змей обнял Лёху и сразу приступил к делу.
– Просекаешь, Чарли, мы загасли на растяжке одной мысли до правильного конца. Не канает концовка работы. Хоть задушись. Надо одного подпольного хмыря-ювелира колануть без крови и увечий на триста граммов рыжья чистого. Высшей пробы. А как это провернуть, чтобы его не потянуло в мусорню стукануть – не фурычим всей кодлой. Ну чего, напряжешь мозги свои светлые?
Лёха сел на диван, мятый до пружин бурными пацанскими забавами со своими шалавами.
– Змей, давай вот это в последний раз. Ну, ладно, не в последний, не обижайся. Но хоть до весны меня не душите. В институт же поступил. Надо как то в учёбу вписаться. Ювелир-то в натуре хмырь? Хорошего человека не обидим?
– Да он волк! – Змей аж захлебнулся. – Барыга, беспредельщик на кидалове простых заказчиков. Его наказать – боженька спасибо скажет.
Домой Лёха вернулся поздно. Всё придумал на радость уркам. Но устал от длинного насыщенного дня. Даже Наде звонить не пошел. Перекинулся с родителями десятком фраз насчет завтрашнего дня рождения и, не снимая трико, свалился на покрывало и провалился то ли в прошлое, то ли в будущее, а может вообще в никуда.
Вечер тёплый был. Отец открыл окно и все дышали ветром, который летал повсюду с прицепом из ароматов полынных трав. Они увядали вместе с первым морозом и упавшим с неба снежным одеялом. Тонким и мягким. Лёха и проспал-то час всего. Но от усталости и нелегкого разнообразия событий сон оказался таким глубоким, что и вынырнуть из этого омута непросто было. Сначала проснулся нос. Он уловил бодрый, острый вкус полыни, встрепенулся и растолкал остальные органы, нужные для пробуждения. Глаза, уши, и мозг. Все четверо Лёхиных друзей и самых полезных личных инструментов для управления собой дали команды спрыгнуть с кровати. Отец играл на баяне вальс «Амурские волны», который не понятно почему сочетался с музыкой ветра и лёгким звоном дрожащих под струями летящего воздуха трав. Мама шила себе очередное платье. Старая бабушкина машинка «Зингер» тоже стрекотала музыкально. Как цикада, которых в степи полно было. Вот и получался такой смешной оркестр, составленный из несочетаемых инструментов, но звучащий ладно, нежно и немного грустно.
– На, сыграй мне «Маленький цветок», – отец сунул Лёхе баян. Инструмент был старый, сделанный ещё до революции. Купил батя его в комиссионке. В конце шестидесятых все баянисты перешли на тульские инструменты. Размером поменьше и с переключателем регистров. Отцовский баян сделали большим. Меха у него растягивались на метр вправо. Кнопки ладов царский завод привинтил к каждому язычку винтиками, весил инструмент как полное ведро с водой. Но зато звук у него был изумительный. Насыщенный, глубокий и едва вибрирующий. Красивый, в общем. Лучше, чем у знаменитых серийных тульских.
– Именно «Маленький цветок»? – переспросил Лёха, накидывая на плечи ремни.
– Ну, – отец сел напротив. – Ты его точно играешь. Я у тёти Панны пластинку слушал. Кларнетист Сидней Бише играл в джазе, с Армстронгом работал. Фигура. Он написал «Маленький цветок» для себя. Для кларнета. И пластинку первую с этим фокстротом ещё в тридцатых годах выпустили. Сейчас эту вещь вспомнили и играют все. На саксофонах, даже на скрипках. Ну а я хочу на слух выучить. Нот-то нет этих в СССР. А баян наш для «Цветка» прекрасный звук даёт. Давай.
Лёха стал играть и почувствовал, что извлекает из мехов звуки, полные нежности и грусти. Самому ему прямо-таки плакать захотелось. Дотянул пьесу до последнего аккорда, отдал баян отцу и пошел к окну, чтобы врубиться, глотая вкусный воздух: с чего вдруг он чуть не расслюнявился.
– Вот зачем музыкальную школу заканчивал? – не обращаясь к сыну, спросила мама. – Способности замечательные. Сами учителя говорили. И на фортепиано, хоть он и попутный инструмент был в школе, тоже неплохо играешь. Вот и шел бы дальше. В консерваторию. Потом в хороший оркестр с баяном. Народную песню мог бы замечательно пропагандировать. А по отцовской дорожке пойдешь, замаешься корреспондентским трудом. Командировки вечные, грязные гостиницы, еда какая попало. Всегда в дороге, в пыли, под дождями и ветрами. Хоть про сельское хозяйство пиши как отец, хоть про рудники наши. Один черт – всегда грязный и дорогами измотанный.
– Я в школе играл в ВИА. И в институте буду играть. Нет там ансамбля – сам соберу людей толковых. Гитару вон ещё попутно осваиваю. Но не хочу музыку профессией своей делать. И спорт. И рисование. Хочу писать и жизнь изучать натуральную. Не такую как на плакатах «Счастливый советский народ уверенной поступью идет к коммунизму». – Лёха пошел к вешалке и переложил из брючного кармана в трико десяток двушек. – Я, мам, на иняз поступил, потому как в Свердловске на журфак не прошел с трояком по истории. Ты же знаешь. Мне иностранный язык выучить, извините, не в падлу. Время, конечно, потеряю. Но буду писать всё время. Закончу и буду пробиваться в газету.
– Алексей, не разговаривай так. Слов паршивых не произноси. При учительнице русского языка, – мама дернула его за рукав. – Куда собрался-то на ночь? Денег нагрёб полкармана.
– Пойду позвоню Надежде, – Лёха прислонился к косяку двери в наглой вызывающей позе. Руки в карманах, нога на ногу. – Надо будущее обсуждать. Отец засмеялся. Мама перестала шить и уставилась на сына расстроенным взглядом.
– Да пошутил я, – сказал Лёха серьёзно. – Какое будущее? Они на небе живут. Мы – почти под землёй. Я у них дома был. Там изба как музей. А мама её как шамаханская царица. У них пылинку надо с микроскопом искать. У них завтрак, обед и ужин – по часам. Минута в минуту.
– Ладно тебе. Не умничай. По часам. Ешь и ты по часам – здоровее будешь, – отец улыбнулся. – Ты не критикуй людей за правильную жизнь. А лучше помогай маме убираться в доме. Куплю микроскоп, чтоб пылинки разыскивать. А насчёт Нади твоей… Полюбишь её – люби. Это само по себе счастье. Его и достаточно будет, пока не разлюбишь. А, может, никогда не разлюбишь. Но жить вместе вам не дадут. Вы с разных планет. Ты с Земли. Они со звезды. С Солнца. Иди звонить. Поздно уже.
Шел Лёха, перебирая в кармане двушки. Не думалось ни о чём хорошем. Что-то в словах отца было точным, как выстрел из воздушки в десятку. Но что? Первые слова или последние?
Надя сняла трубку быстро.
– Я потеряла тебя. Ты где? Всё нормально? Ты почему не звонил весь день? Я…Я…
И она заплакала. Тихо. Печально.
– Я сейчас прибегу. Десять минут жди и выходи на улицу. Сможешь? – Лёха оторопел.
– Приходи скорее, – Надя шмыгала носом. – Я буду возле подъезда.
Лёха бросил на рычаг трубку и рванул в центр города. Он бежал и совсем не думал о том, о чём ему стоило уже догадаться: пришла любовь. От которой ещё никому не удалось спрятаться или проскочить мимо.
– Я весь день сидела у телефона, – Надя прижалась к Лёхе и обняла его за шею. – Книжку рядом раскрыла. А она не читается. Не пропадай так надолго.
– Надь, у меня жизнь такая, – Лёха гладил губами её чёрные бархатные волосы, пахнущие почему-то яблоками. – Я неуравновешенный. Так как-то получилось давно уже, что или я где-нибудь очень нужен. Или мне самому куда-то срочно надо. Это не нормально, конечно. Надо что-то одно делать и этим жить с радостью. А у меня десять дел в день – минимум. И все разные.
Вот и ношусь как бешеный конь. Конёк-бегунок, в общем.
– А я? – Надежда подняла глаза и пробила Лёхины зрачки навылет. – Мне же ты тоже очень нужен. А тебе ко мне не надо ни срочно, ни случайно.
– Зачем я тебе? Я совсем не ручной. Достоинство всего одно – не совсем дурак. Так таких – вон сколько. Армия! – Лёха мягко тронул губами бархатную её кожу на шее. – Я ни с кем никогда из девушек не дружил, не влюблялся ни разу. Даже в кино никого не водил. Поэтому я и не понимаю, что случилось. Знаю точно, что уже не могу без тебя. Что хочу всегда быть рядом. А не выходит, блин! Думаю только о тебе, но вырваться из паутины всяких дел, в которой застрял уж лет пять назад, пока не могу. Я в ней застрял, опутан ей вкруговую и ещё не нашел способа, как порвать эту привязь и убежать от всего к тебе.
– Так не получится, – улыбнулась Надя и тонким шелковым, разрисованным голубыми васильками носовым платочком промокнула замершие в уголках глаз слезинки. – У мужчины дела должны быть важнее всего. Но я и не хочу, чтобы ты спрятался, растворился во мне как сахар в чае и выпал из мужской жизни. Я очень быстро поняла, да почти сразу, после нашей первой прогулки на степное озеро, что ты мужчина. А настоящий мужчина не должен быть карманным предметом вроде вот этого носового платка. Он лежит себе тихонько кармашке юбки. Достаёшь его редко, но знаешь, что он с тобой всегда и используешь его, как пожелаешь. Хочешь, сморкайся в него, хочешь, пыль с туфелек вытирай.
Лёха обнял её нежно и держал за талию как хрупкую вазу из драгоценного стекла. Слова нужные именно сейчас, которые, казалось, пулей должны были вылететь, застряли, завязли, прилипли к языку и выдавились с большим трудом и внутренней дрожью.
– Мало времени прошло. Мы познакомились-то когда… Пальцев на твоих и моих руках хватит, чтобы не обсчитаться. Но так же не должно быть, чтобы можно было влюбиться с такой бешеной скоростью. А я влюбился.
– Молчи, – Надя приложила ладошку к его губам. – Не говори ничего. Я вижу сама. И ты видишь тоже, что я…
– Тоже? – Лёха ласково поцеловал её ладонь.
Она кивнула два раза и опустила голову ему на грудь. Так они и стояли неизвестно сколько времени. Долго стояли, прильнув друг другу. Обмениваясь жаром влюблённых своих сердец.
– Я сама не думала, что такое бывает. Я тебя чувствую как заболевание. Знаешь ведь, как заболеешь обыкновенной простудой, то сразу повышается температура. И понимаешь это без градусника. Нутром чуешь. Вот ты – болезнь моя прекрасная. С высокой температурой, – Надежда тихо засмеялась.
– Да, чтобы простудиться и температуру прихватить – не нужны месяцы и годы. Дня хватит, – Лёха взял её за плечи, нагнулся к уху, подвинув блестящий от света из окон её волос с рубиновой заколкой и прошептал, – Люблю тебя.
Надя поднялась на цыпочки, обняла Лёху за шею и наклонила его голову так, чтобы тоже прошептать на ухо.
– Люблю тебя.
После обоюдных неожиданных откровений Надежда оттолкнулась от мощного тела ладонями, повернулась и побежала в подъезд. С лестницы крикнула:
– Всё правда. И твоя. И моя. Не исчезай надолго. Это тяжело.
Хлопнула дверь, щелкнул замок и в тишине оглушительной, не пропускавшей в сознание звуки из окон и с улицы, Лёхе стало дурно. Мутило, подташнивало и ноги как бетонные столбы не могли переместиться к скамейке, которую он вообще не заметил, прямо возле входа в дом. Минут пять он приходил в себя. Как после вынимающего последние силы забега на полтора километра, в последнем виде двухдневных соревнованиях десятиборцев. Но до скамейки всё же дотянулся, плюхнулся на жесткие её рёбра как мешок, обнял руками голову, поставил локти на колени и сидел так без единой мысли в голове, покуда не погасла лампочка в ее окне.
Слабость и оцепенение медленно ушли. Осталась только едва ощутимая, тонкая, как иголкой прошитая, боль в сердце. А может, и не было боли. Может, казалось ему всего-то. Но поднялся он, сильно оттолкнувшись руками от деревянных планок и двинулся, совершенно обалдевший, просто прямо и вперёд. И чем дальше уходил Лёха от Надиного дома, тем яснее становилось ему, что от неё самой он уже никогда не уйдет.
Дома мама проверяла тетради, диктант по русскому, наверное. Потому что лицо её выражало попеременно то изумление, то ужас, а временами удовольствие. Чернильницу с красными чернилами тетрадки нечаянно сдвинули на край стола и Лёха вовремя и незаметно для Людмилы Сергеевны аккуратно перенес фаянсовое тяжелое чудо инженерной мысли подальше от опасного места. Батя лежал на диване и читал шестую газету подряд. Пять иронически изученных шедевров московской журналистики валялись на полу рядом с тапками.
Отец всегда читал центральные газеты с доброй иронией. Корреспонденты «большой» прессы редко задерживались в командировках больше двух дней, а потому статьи из провинции были похожи как биллиардные шары. Всё в них было округлено до скромного пафоса трудовой поступи советского народа, отброшенного могучей Родиной подальше от Москвы, чтобы самоотверженно вершить победу коммунизма не только в Кремле, но и в любом захолустье. Они могли бы писать эти статьи, вызывающие ухмылки провинциалов, не отходя от стола в кабинете редакции. Потому как кроме фамилий и названий городков и сёл они друг от друга почти не отличались. Везде народ отдавал всего себя делу партии и в целом – ленинизма с марксизмом. В любой дыре огромного Союза практически все трудящиеся били рекорды производительности, с упоением участвовали в социалистическом соревновании и всегда сначала думали о Родине, а уж потом – о себе.
Отца Лёхиного страшно веселили многие такие статьи и он непроизвольно комментировал в полголоса самые забавные опусы. Вот сейчас он что-то подобное выудил в «Гудке» и бормотал сквозь приступ смеха:
– И вот поехал бы ты со мной в наш Андреевский район, в совхоз имени Восемнадцатого съезда. Автобус туда не едет. Значит, на попутке. Возможно, в кузове. Приехал туда с отбитой об кузов задницей и желанием быстрее вникнуть в героизм населения. А директор совхоза с обеда пьяный вместе с парторгом. Информацию дают на непонятном языке и в полусне, а трудящиеся почти все безнадёжно ковыряются в ломаной своей технике и не пашут, не сеют, не жнут. Но три человека на не сломавшихся пока Дт-54 так надежно затерялись в степной бесконечности, что отловить их можно бы только с вертолета. И, блин, не склеивалась бы пафосная статья. Приходилось бы залечь в гостиницу, есть консервы, запивая напитком, созданным с помощью кипятильника и напоминающего компот из сухофруктов. То есть грузинским чаем, купленным в гостиничном буфете вместе с консервами и каменными картофельными пирожками.
– Вот то, что ты, батя, сейчас сказал в длинной речи – готовая статья. Можно записать, если запомнил, – Лёха разулся и пошел в свою небольшую комнату.
Там было хорошо. Отец купил Лёхе секретер, у которого откидывалась крышка и крепилась к внутренним стенкам толстыми золотистыми цепочками. И кроме секретера Лёхе нужны были только стул и кровать. Секретер заменял собой всю мебель. Туда только одежда не влезала. Зато дальняя стенка левого отсека была выложена из сигаретных и папиросных пустых коробок. Их Лёхе приносили все, кто знал, что собирать их – страсть
его. Такая же, как и всякие полудрагоценные камешки, самолично выкопанные из грунта карьеров с железной рудой после очередного взрыва. Брат отца Шурик нашел где-то кусок белого стеклопластика. Лёха отверткой и ножом проковырял в нём подходящие размером дырки и вставил в них рубины, агаты, цеолиты, хризолиты, бирюзу и золотой с виду пирит. Получилось богато и уникально. Такого ни у кого не было. Только в музее краеведческом.
Остальное пространство секретера заполняли одеколоны французские. Их присылал из Москвы лучший друг отца, которого судьба из деревни, где они родились и жили до взросления, закинула в железнодорожный институт, да там и оставила работать начальником составителей товарных эшелонов на Рижском вокзале. А отец всю жизнь поливался после бритья только «Шипром», поэтому «Шоу одного актёра», «Арамис», « Прогулка по Версалю с Луи» и всякие другие прелести мирового стандарта отдавал сыну. Лёха так привык к заграничной парфюмерии, так часто менял их запахи на прическе и лице, что даже близкие друзья считали его предателем отечественной одеколонной индустрии, а незнакомые люди всегда принюхивались и удивлённо задумывались, что Лёхе жутко нравилось.
Перед одеколонами много места справа занимал магнитофон «Аидас», который покойная бабушка Стюра купила ему без повода в шестьдесят седьмом. За год до смерти. Она работала почтальоном. Знал её почти весь город и «достать» недоступный многим «дефицит» ей было проще, чем помыть полы в трёхкомнатной новой квартире. Рядом с магнитофоном стоял ужасный отечественный микрофон МД – 47, уродующий любые звуки. В него Лёха под гитару напевал на плёнку собственные авторские песни. Он их уже года три писал. Как и рассказики маленькие, юмористические. А ещё он паял платы детекторных радиоприёмников. Некоторые из них реально ловили станции с самыми длинными и мощными волнами. Паяльник и всё для радио стояло в правом отсеке.
В левом стояли пучком в стакане кисточки колонковые и беличьи. Позади них – коробки с ленинградскими красками. Масляными и акварелью. На полу к торцу секретера прислонились картонки, отшлифованные тонкие доски, холсты из мешковины, загрунтованные и натянутые на подрамники. Изостудия, в которой Лёха учился почти восемь лет с детства, выставляла его работы на разные выставки. И устроила ему даже две персональных. Грамоты ему всякие давали и награды: краски, акварельную бумагу и загрунтованные холсты. Даже книгу большую и толстую он заслужил – «Шедевры мировой живописи».
Вверху на трёх полках секретера жили книги. Было их штук пятьдесят примерно. Самые дорогие, любимые и полезные. Остальные книги он брал в трёх библиотеках. Сверху на них лежали общие тетради и блокноты, в которые Лёха записывал разные свои мысли, стихи для песен, рассказы. В общем, всё, что занимало нижние ящики и весь секретер сам хозяин не рискнул бы перечислить ни за пять минут, ни за двадцать пять. Секретер Лёхин – это был «дом в доме». А в чуланчике, в закутке с дверью и полками до потолка, ещё с десятого класса собрал он почти настоящую химическую лабораторию. Что-то для неё покупал в магазине «Умелые руки», что-то выпрашивал у учительницы химии, остальное, к стыду своему, со временем прошедшему, нагло спёр втихаря из химкабинета. Нравилась ему химия. Пластмассу разную отливал по рецептам журнала «Юный техник», а один знакомый химик с завода искусственного волокна научил Лёху делать слабенькую, но настоящую взрывчатку. Вот ей-то он сразу после школы и разнёс в щепки весь чуланчик. Восстанавливал потом его с месяц. Стены штукатурил и белил, полки устанавливал, пол скоблил и красил по новой. Странно, но родители его за песни, картины и рассказы никогда не хвалили, а за взрыв тот дурацкий не ругали. Политика у них была такая. Договорились, видно, не баловать дифирамбами раньше времени и не унижать за ошибки. Особенно в таком хорошем занятии, как химические эксперименты.
В общем, была собственная комната Лёхина с секретером и чуланчиком – маленьким собственным раем. В старом доме о том, чтобы укрыться от родителей – даже шальная как пуля мысль не пролетала. Он, правда, в пятнадцать лет, резко повзрослев, решил удалиться в самостоятельную жизнь. Из дома без скандала ушел жить к Носу. Там никто не возражал. Потом устроился в один техникум работать после школы в спортзале на полставки. Мячи выдавал, скакалки, гири-гантели, велосипеды спортивные, а зимой – коньки и лыжи. Зарплата была для взрослых оскорбительная, а для Лёхи – волшебная. На неё он купил себе много полезных вещей. От велосипеда того же до десятка хороших холстов и штук двадцать кисточек, да ещё две пары новых шиповок рижского производства. То есть, почти заграничных. Остальные деньги прятал Лёха на светлое будущее в чуланчике, в ящике с инструментами. Отвертками, плоскогубцами и разной мелочью. Домой-то всё равно приходил. Попроведовать родителей и переодеться. Встречали его радостно, но обратно не звали. Что и означало главное: мама с папой сына за дитё малое, неразумное, уже не держат. Ну, полтора года побыл он самостоятельным мужчиной и сам вернулся. На что родители вообще никак не отреагировали. Ни слезами радости, ни вздохами разочарования. Что Лёхе и понравилось больше всего.
– Ты есть будешь? – заглянула в дверь мама.– Десять часов уже. А ты не ужинал.
– Он объелся любовью, – громко засмеялся в зале батя. – Ему даже нюхать ничего давать не надо.
– Па! – крикнул Лёха. – А вот без ехидства никак? Вы с мамой, наверное, когда влюбились да полюбили, из кухни не вылезали. Каждый со своей. Не тосковали друг по другу. Не торопились встретиться, имели прекрасный аппетит и крепкий сон. А?
– Ты, бляха, не дерзи! – рявкнул отец, возвышаясь в двери над мамой.– Вырос, что ли? Нюх потерял? Ремнём тебя пороть – смех один. Неприлично уже. Но пендаля хорошего ты явно выпрашиваешь! Так я его тебе сейчас пропишу от души, так что неделю задницу будешь беречь, чтоб даже муха на неё не села.
– Коля! – строго сказала мама.
– Так врежь, чего ты! – поднялся со стула Лёха. – Это будет твой лучший мне подарок. Завтра на день рождения можешь уже и не дарить ничего. Я и сегодняшнему буду рад. Давай!
Отец сделал вид, что плюнул под ноги. Мама ещё раз назидательно произнесла:
– Ну, ты, Коля! Тебе не в редакции работать, а в местной футбольной команде играть. Там пинай сколько влезет. И сам пинков получишь на долгую добрую память.
Родители обнялись, засмеялись и дверь закрыли.
А Лёха подошел к окну и задумался. Вот и девятнадцать лет уже. Большой вроде. Уже должен всё понимать в жизни. Что есть добро, зло, правда и враньё, жадность и глупость – он уже знает. Понял. А что такое любовь и как с ней жить дальше, не знает. И никаких, даже простеньких соображений нет на эту тему. Соображений нет, а любовь есть. А так не должно быть. Надо понимать, что и почему происходит в твоей взрослой жизни.
И вот стоял до половины второго ночи Лёха у окна, глядел в даль черную, сквозь которую не видна была степь, лежащая за сто метров от окна. В степи бы он смог разглядеть и угадать своё будущее. Так казалось.
А на другом конце города в большой красивой комнате у окна сидела Надя и смотрела поверх домов на звезды. И в этой сверкающей и мерцающей бесконечности искала ответа на тот же самый вопрос.
Но молчала. Не раскрывала тайны любви Лёхина степь.
Но совсем ничего не подсказывала Наде о тех же тайнах живущая миллиарды лет вселенная. Которая всё всегда знала и всё видела.
Наверное, так было надо. Всегда оставлять влюбленным их любовь как самую загадочную тайну.
4.Глава четвертая
Спала Лёхина семья в воскресенье как положено – до того момента, когда ни у кого уже не оставалось сил спать дальше. Уж и гимны оба-два торжественно разрешили начаться новому дню. Уж и последние известия, вспоминающие вчерашние события, сменились лёгкой плавной утренней музыкой, которая орала так же громко, как гимны симфонические и плохо отдохнувшие, но искусственно бодрые дикторы. Приёмник ведь никто никогда не укручивал и в выходные.
Просто подниматься рано в день, когда не надо было бежать поутру на работу, было бы грубым нарушением советской конституции. А она строго следила за тем, чтобы граждане самой счастливой страны соблюдали, как положено, право не только на труд, но и на отдых. В шестьдесят восьмом к осени уже почти полтора года стукнуло постановлению Совмина СССР о появлении второго дня отдыха – субботы. Но многие заведения так и не насладились этим подарком. Школы, заводы, магазины, автобусные парки и даже парикмахерские. Редакция батина, и та продолжала готовить народу очередную правду-матку по субботам.
Но воскресенье существовало в первую очередь для того, чтобы не вскакивать в почти бессознательном состоянии с кровати вместе с пронзительным звоном литавр гимна. Надо было через не хочу и вопреки желающему оживать организму – спать. Или делать вид. Никому не хотелось буром переть против самой справедливой, самой человечной Конституции.
И только когда воскресно-жизнерадостный, в доску свой диктор зарайского радиовещания доложил, что местное время девять часов утра и вот прямо сейчас народу по радио доставят радость – дадут целый концерт песен из любимых кинофильмов, население понимало, что отдохнуло на всю катушку и сползало с кроватей, чтобы прожить выходной достойно. С песнями, танцами и гулянием по местным достопримечательным местам. По базару, продовольственным магазинам, качелям с каруселями в парке и двум баням на выбор.
Лёха натужно силился честно проспать точно до девяти, но не мог. Лежал лицом к стене и думал о том, что как раз в те минуты, когда величественно лился из приёмников Гимн СССР, то есть в шесть часов по-местному, он девятнадцать лет назад и заверещал своё первое «у-а-а-а» в роддоме № 2 Заводского района родного города Зарайска. В сорок девятом году, мама рассказывала, стоял роддом на пустыре в трех километрах от маленького ещё городка и молодые папы, вмазав предварительно граммов по двести водки или по поллитра портвейна, петляя, но не теряя ориентира, бежали под окна родильного дома, чтобы вразнобой изо всех сил орать не своими голосами: – Зинка!( Наташка, Машка, Людка и т.д.) Пацана покажи!
Девчонку показать просили громко, но стеснительно. Не в моде у отцов были девчонки-дочки. Да и сейчас тоже. Считалось, что, если родился пацан, значит, муж верно прикладывал к делу и силы свои и умения. Мама говорила, что отец под окном кидал вверх фетровую шляпу и пытался зашвырнуть в форточку второго этажа записку с благодарственным текстом.
Родители к тому моменту были не расписаны в ЗАГСе и объявился Лёха миру незаконнорожденным. А это было позорно для всех троих. Поэтому после очевидного факта присутствия сына на белом свете батя задействовал дядю своего Александра, начальника районной милиции приреченского района. Центр которого, Приреченск, лежал сразу за мостом через Тобол. Дядя пошел в районный ЗАГС и сделал там по блату два свидетельства. Первое врало, что они с мамой зарегистрировались в январе сорок девятого. Второе, самое наглое, честно утверждало, что Малович Алексей Николаевич родился шестнадцатого октября ещё не существовавшего пока пятидесятого года. То есть правильный порядок семейной жизни был восстановлен всего за большую коробку конфет и ящик шампанского.
– Вы свидетельства эти года три не светите нигде ради моего спокойствия, -
на прощанье попросила заведующая ЗАГСом.
– Обижаешь, Андреевна! – воскликнул дядя Александр и откупорил припрятанную в шинели бутылку вишнёвой наливки, которую все трое и употребили «на посошок» за успех бумажной операции и счастливое детство сына.
Правда, батя вместе с дядей на радостях, навеянных Лёхиным явлением миру, перед сотворением подложных документов «раздавили» поллитра «перцовки» и отец заведующей не то число рождения назвал, Не девятнадцатое октября, а почему-то шестнадцатое. Но Лёхе потом это даже нравилось. Во-первых, он был по бумагам моложе самого себя на целый год, что оставляло лишнее время для детства и юности. И потом в школе, в институтах и на работе его поздравляли шестнадцатого, а вся родня и друзья – девятнадцатого. Двойное выходило удовольствие.
Полежал в размышлениях приятных Лёха на боку до появления в эфире первой песни из фильма «Весна на Заречной улице» да и спрыгнул на пол прямо в домашние тапочки. Сбегал по всем делам в совмещённый санитарный узел, облился холодненькой, зубы почистил, после чего над дверью загремел звонок, имеющий хриплый, совсем не звонкий голос старого деда.
– Бляха! – сказал Лёха вслух. – Родители бы спали ещё.
Он снял с вешалки в прихожей спортивный костюм, оделся и открыл дверь.
За порогом переминался с ноги на ногу шнырь, то есть, маленький по ранжиру парень с кликухой «Квас» из шалмана пахана Змея.
– Это самое, Лёха, тебя Змей зовёт срочно, – «Квас», как бы извиняясь за ранний приход, развел руками. – Там дело срочное. Без тебя, Змей говорит, не получится. Пойдем, а!
– Сейчас. Родителям скажу. – Лёха осторожно приоткрыл дверь спальни. Мама, похоже, дремала ещё, а отец сидел на стуле возле окна и читал газету, которую не успел осилить вчера.
– Батя, я на пару часов сбегаю по делам. Ребята ждут.
– На пару, но не до вечера. А то ты нам весь твой день рожденья похоронишь.
Народу соберется хорошего двенадцать рыл. Дифирамбы тебе петь и подарками заваливать – от газеты он не отрывался. Но ничего не перепутал.
Ни в чтении, ни в речи назидательной.
Змей встретил Лёху во дворе шалмана. Курил на скамейке. По традиции обнял Лёху и грустно сказал.
– К ювелиру собрались. Я, Ржавый и Мотыль. Твой план отработать. Но никто из нас, в натуре, не умеет как ты базарить с умной мазёвой макитрой. Если бы ему надо было паспорт попортить, замесить хрюкало, то тут проблем нет. А ты ж сказал из него алёху сделать, товарища то есть, а не гасить как баклана мелкого. Мы же не баклашить, не грабить его идем. А связь налаживать деловую. Но мы, сукой буду, бимбары его драгоценные бомбануть сможем легко. А базар держать с интеллигентным человеком на его языке – среди нас духариков смелых нет. Пошли с нами. Ты говорить будешь. Нас представишь культурно. Без тебя тут нам «жара» в натуре. Безвыходное положение.
– У меня, блин, день рождения сегодня, – почесал затылок Лёха. – В час дня кореша чустные, дорогие мне, ждать будут. Успеть надо.
– Да век воли не видать! – Змей дернул ногтем верхний зуб. – Мешать тебе не будем. Затихаримся. Ты, главное, культурно ему объясни про дело общее. И что мы втроем с ним его вести будем. Мы ему ржавьё носить будем два раза в неделю, да цацки с камушками, а его дело оценивать и правильно шелестеть. Ну, платить, короче. Лады?
– Пошли, – Лёха двинулся к воротам. – Только вы тогда рты не открывайте. Я вас обзову как представителей уральских шильников-деловаров в нашем Зарайске. И что все цацки и рыжьё будут с Урала. Наше, местное, ему вы шнифтить не будете. В Зарайске, короче, не грабите и не тырите. Идёт?
– Зуб даю за всех, – твердо сказал Змей.
И через двадцать минут Лёха уже звонил в дверь Изи Ароновича Лахтовича, самого известного и умелого зарайского ювелира.
Цель у Лёхи была благородная. Если он договорится с Изей скупать у местных воров всё, что будет украдено уральскими гопниками в Магнитогорске, Копейске или Челябинске, то разбойные нападения, гоп-стопы, и домушные кражи в Зарайске просто прекратятся. А это уже замечательно. На Урале-то шарашить, грабить, то есть, всё одно не перестанут никогда. Лихие там пацаны. Так хоть Зарайск вздохнет-выдохнет и спокойно жить будет.
– А раньше по хорошим людям шлындить, сон им портить не додумались?– На пороге в бархатном коричневом халате стоял властелин золота, платины, серебра и драгоценных камешков дядя Изя, лучший в округе мастер ювелирных чудес.
– Доброе утро, дядя Изя! – Лёха протянул руку. Ювелир оглядел всех четверых так, как в деревне разглядывают перед покупкой лошадь. Зубы, правда, смотреть не стал.. Всё-таки признал, видно, пришельцев людьми.
– И шо-таки может незнакомых юношей занести чуть после рассвета к незнакомому дедушке? – Изя Аронович руку не подал, но прислонился спиной к косяку и провел рукой линию от лестничной площадки в прихожую. Дал, стало быть, сигнал проходить в квартиру. – Если мальчики имеют счастье купить золото, кресты, например, золотые на цепочке, то значит или у мальчиков пухленькие родители, а в другом случае – мальчики имеют денежки, шоб так себя вести. Ну, так вы будете покупать, или мне забыть вас навсегда?
Лёха сел на стул, остальные влипли в огромный плюшевый диван и утонули в нём на половину тела.
– Вы, дядя Изя, будете смеяться, но вы так легко пускаете в дом чужих, что я за вас начинаю лично бояться, – сказал Лёха, подражая еврейскому своеобразию построения обычной фразы.
– Юноша, не расчесывай мне нервы. Я-таки своё отбоялся ещё до войны. А вы мне мешаете впечатляться вашей интеллигентностью. Или мы приступим сразу к разговору, какой вы имеете ко мне, или я делаю вам скандал и всем будет весело.
– Вот эти парни – воры. Наши. Зарайские. – Лёха с лучезарной улыбкой очертил круг в районе погруженных в диван уркаганов. – Они ещё неделю назад хотели вас ограбить. Возможно, даже, что с физическим насилием.
– Шо ты хочешь от моей жизни? Уже сиди и не спрашивай вопросы. Я тебе сам всё скажу, – ювелир, подняв полы халата, обнажил заросшие волосом ноги и сел на край стола. – Меня всегда мечтает ограбить половина нашего приятного города. Вы же с просьбой пришли?
– Ну, надо было бы ограбить, они бы и без меня обошлись,– Лёха засмеялся.– Но раз уж со мной, то обойдемся без гоп-стопа. А я сам не вор, не блатной и не жиган. Я у них что-то вроде ходячего справочника. Они меня используют как арифмометр «феликс». Он же всегда считает правильно. Да, дядя Изя?
– Вы вот это здесь рассказываете на полном серьезе? Ничем не рискуя? Нет, вы мне просто начинаете нравиться! – Изя Лахтович налил себе из графина стакан воды и закинул её в горло.– Повторяю. Я вполне готов послушать за вашу просьбу.
На свою пламенную речь Лёха потратил минут двадцать и за этот минимальный срок до ювелира дошло, что предложение интересное. Это раз. И потом – оно патриотичное. Поскольку Зарайск больше никто обворовывать не будет. А значит, милицейские оперативники перестанут шастать в его мастерскую и часами рыться в золоте и камнях, чтобы найти вещдоки и прилепить ему, Лахтовичу, статью за скупку краденного.Так было всегда. И дядя Изя продолжал гранить алмазы и лить серьги с перстнями только потому, что милиционеры всегда нуждались в деньгах больше, чем в яркой отчетности по раскрываемости преступлений.
– Ну, ладно, – ювелир подошел к дивану. – Вы будете доставлять материал с Урала? Тогда знакомимся. Меня зовут мастер Лахтович Израиль Аронович.
– Миша, – подал руку Мотыль.
– Владимир, – назвался Ржавый.
– Николай. Старший по бригаде, – пожал мягкую кисть ювелира пахан Змей.
– Вот ты приходи ко мне завтра в час дня, – не освобождая ладонь попросил ювелир.– Обмозгуем за детали. В целом я вас уважаю, хотя уже-таки забыл за что. Видимо, за вполне доступный гешефт для обеих потерпевших сторон.
Но мне понимается, что вы слово дали и махерить меня не будете. Но вот кроме вашего изящного шабаша, я дико извиняюсь – бандюганского, который таскал мне на скупку золото и серебро в саквояже вашего юноши Брикета последние три года, тут, в городке, цветут и пахнут ещё два таких же прославленных воровских притона. Они-то будут и дальше «бомбить» невинных граждан имеющих достоинство носить на себе золото и изумрудные бусы. А мне-то надо, чтобы мусора забыли, где мой дом и занялись другим преступным хабалом. Убийцами и подлыми расхитителями социалистической собственности, которые шмонают страну тоннами и эшелонами. Не то что вы, скромные ширмачи. В Одессе вы были бы еле-еле поц!
– А Вы давно уехали из Одессы? – спросил Лёха.
– Таки уехали меня с размаху, – ювелир посерьёзнел. – Я там прямо весной сорок первого, до начала войны, печёнкой нехорошее почуял и небольшой шухер сделал. Шоб меня не накоцали фашисты я повез два чемодана золота и камней к лиманам, подальше от народа. Хотел закопать под пласт травы, а после войны достать. Жалко бирюльки было. Ну, меня по дороге один шлимазл в погонах на мотоцикле и перехватил. Чемоданы реквизировал. А меня, потому как уважала вся Одесса, сажать не стали. Заступился за Изю Лахтовича один народный артист. Я его жену разукрасил-таки в своё время бриллиантами и червонным золотом, да и самому перстенёк такой отлил – все его соседи с зависти аж вспотели. Ну, мусора и выписали мне путёвку ссыльную, чтобы я дул с родных краёв за Урал, в тихое место. Я убрал собственное мнение со своего лица и убежал сюда, в Зарайск. Это я вам не жалуюсь, а сообщаю как соратникам по обоюдному делу. А для Одессы я как бы умер посреди полного здоровья.
– Я два шалмана на себя беру, – сказал невпопад Змей. – Сходку соберу, побазарим на общую пользу. У уральских фармазонов товара хватит на всех нас. Они меня водярой запоить должны до полусмерти. Это им же лафа ломится – ничего не скидывать барыгам в своих городах. И не ходить под богом. Поймают-не поймают. Мы поровну всё добро раскидаем с ними. Пацанов, которые к Вам приходить будут, я приведу, покажу. Наша доля в месяц двадцать пять процентов.
Израиль Аронович хлопнул ладошкой по расшитой золотыми нитками скатерти:– Ой, не надо меня уговаривать, я и так соглашусь! Я не такой заносчивый, как гаишник с престижного перекрёстка. Договорились.
Он аккуратно прикрыл за урками дверь и, напевая какую-то еврейскую песенку, удалился в глубь квартиры.
– Ну, нормально? – спросил Лёха Змея.
– Вот пил бы ты – мы бы тебя неделю армянским накачивали. Пятизвёздным, – Змей от души обнял Лёху – Голова. Молоток. Пять процентов от шелеста
с ювелира – твои.
– Не, – улыбнулся Лёха. – У меня теперь стипендия. Я ж студент, бляха-муха.
Потом найдём как сравняться. Может, мне чего-то от вас надо будет. Не откажете?
– Какой базар, кентяра ты дорогой! Всё будет, что попросишь!
Они попрощались и разбежались. Воры довольные в шалман свой, а Лёха – к ближайшему телефону. Надя, наверное, ждала звонка. А он ждал той минуты, когда вырвется из дела и сможет позвонить.
– Привет! – сказала Надежда. Чувствовалось, что она улыбается. – Приходи сейчас. Мамы нет. К подруге ушла. Папа в выходной работает в обкоме. Кто-то из Алма-Аты приехал. Приходи.
– Надь, у меня сегодня… – Лёха чуть не проболтался. Тихо стукнул себя по лбу. – У меня свободного времени – час только. Всё. Бегу.
Они обнялись прямо у порога возле распахнутой входной двери и целовались так упоительно, будто именно в поцелуе этом долгом и передавалась друг другу та сила, красота, прелесть, единственная жизненная ценность, которую зовут любовью.
Тищина была невероятная. В подъезде сделали всего три квартиры. Из в них на всю катушку шумело музыкой радио. На улице визжали дети, вынужденные в середине осени носиться по двору куда быстрее, чем летом.
Из парка культуры и отдыха, пятьсот всего-то метров было от дома до него, летели резкие, хлёсткие как удары кнута, свистящие звуки. То массовик-затейник в милицейский мегафон зазывал воскресных гуляющих на аттракцион «сатурн». На эти страшно смотревшиеся железные тарелки с креном, которые вертелись по кругу и вдоль своей оси. Отдыхающие, пристёгнутые двумя ремнями к сиденьям в «тарелках», орали, поглощая острейшие ощущения, так будто их кучей швырнули в бездонную пропасть и потому времени испуганно визжать, рычать и ахать у них хватало. Вся общая какофония насыщала громкостью минимально половину небольшого города. Да ещё сто лет существующий оркестр духовой на площадке перед бетонным прудом с лебедями играл громкие вальсы для тех, кому нравилось слушать обворожительные голоса кларнетов, саксофона и труб с сурдинкой, танцуя при этом всё, от вальсов до фокстротов, со страстью и от души парами молодыми, зрелыми и старыми. В общем, море звуков заливало пространство, в котором пропали соединенные бесконечным поцелуем Лёха и Надя.
Это только для них была невероятная тишина. Какая-то сила неземная выключила для них одних все звуки и на время отобрала ощущение пространства и времени. Через влюблённые сердца, души и тела их неслось как через бесконечный космос время. Секунды, минуты, часы, годы, века и тысячелетия прошлых и будущих эпох. Оно на лету затрагивало, как арфистка струны, тончайшие нити нервов влюбленных, которые волшебно вибрировали внутри юных душ, слившихся в одну искрящуюся жаркую шаровую молнию, Душ, не имевших до этого чувста родства ни с кем, кроме родни, единой по крови. Но и после поцелуя, который неизвестно сколько столетий длился, не явилось нечто могучее, способное порвать заколдованный круг объятий. Влюблённые дышали друг другом, пропитывались обоюдной нежностью, сливались теплом сердец и лаской прикосновений к простреленным Амуром навылет телам. Они, притянутые плотно сумасшедшей силой страсти как огромным магнитом, физически не могли разъединиться. И только хлопнувшая внизу дверь подъезда да нарастающий стук тонких дамских каблуков, уверенно бьющих ступеньки лестницы, прервали всё волшебство. И нежность присмирела, и страсть смирилась с помехой. Спряталась в их всё ещё дрожащие от обжигающей близости юные тела.
– Дети! – вынырнула из-за лестничного поворота Лариса Степановна. – А простудитесь? Форточки открыты, внизу подъезд неплотно закрывается. Сквозняк чувствуете? Ну-ка быстро в квартиру.
И ушла поэзия. Взбрыкнула и нехотя упорхнула в форточку муза любви и страсти. Осталась у обоих только дрожь внутренняя, незаметная посторонним и лица, с которых не успело стереться выражение потрясения от неповторимого поцелуя и чудесной близости.
– Мам, а времени сколько уже? – Надежда глянула на пустое своё запястье. Забыла надеть часы. – Тут вот Алексей на минуту забежал. По делам носится. Нашел минутку заскочить ко мне.
– Ребята, я уже приходила домой полчаса назад. – Лариса Степановна засмеялась звонко, как юная девочка. – Вижу: вы в проёме дверном. Покашляла – вы не слышите. Мимо вас пройти невозможно. Перепрыгнуть тоже никак. Отпрыгалась уже. Ну и сидела внизу на лавочке. А вот сейчас слегка замерзла. Октябрь всё же. Пошла на второй заход. И – на тебе! Путь свободен!
– Ой, мамуля, неудобно-то как вышло! – Надежда за голову схватилась и отвернулась. Ей, определенно, было стыдно по-настоящему.
– Мы с папой, когда он сюда после войны приехал, а я жила в Зарайске с самого начала эвакуации с Украины, встретились на вокзале. Ну, точнее – я побежала его встречать после телеграммы. – Лариса Степановна на несколько минут реально на глазах помолодела лет на двадцать. – Так вот мы как прилипли друг к другу прямо на перроне, так и простояли памятником пока нас дежурный по вокзалу не расцепил. Нельзя, говорит, граждане, так долго чемоданы без присмотра держать. На вокзале воришек – тьма. Вот только тогда мы поняли, что снова вместе. А сколько простояли – не помним. Может час. Или вечность целую. А вы-то дома. Ни чемоданов, ни воришек. Я рада, что вам хорошо вместе.
– Я, честно, еще недели три назад не думал даже, что без неё жить не смогу.– Лёха взял Надежду за руку. – И вот, как видите, не могу. Вы уж меня извините. Продержал Вас на холоде, идиот. Как-то вывалился из времени и пространства. Про всё забыл.
– Мам, извини нас. Правда, какое-то забытьё навалилось. Ничего не помню. Ты когда пришел, Лёха?
– В двенадцать, – у Алексея глаза на лоб полезли. – А сейчас сколько?
– Два без пяти, – Надина мама сверкнула маленькими золотыми часиками. – Пойдём все обедать.
– Блин! – Лёха опустился на корточки и голову с закрытыми глазами вверх поднял. – Меня же парни мои, друзья с малолетства по жизни и делам, к часу ждали. И сейчас сидят ждут. Я побегу. Извините.
– Дела, они у мужчин всегда впереди самой жизни, – улыбнулась Лариса Степановна. – Беги. Они точно ждут. Если друзья.
– Позвони обязательно вечером,– Надя беззвучно прикоснулась губами к его щеке.
– До свиданья! – Лёха уже скакал через три ступеньки к двери подъезда.– Игнату Ефимовичу привет. А вам – общий воздушный поцелуй!
После того как позади пружина с тихим хлопком подтянула дверь к косякам, Лёха ускорился и напрямую через парк рванул с доступной ему высокой скоростью мимо аттракционов, лебедей и толпы вокруг духового оркестра к скверу ниже базара городского, а там уже легла прямая дорога на улице Ташкентской. Она спускалась до самого Тобола. А почти рядом со спуском стоял древний магазин купца Садчикова. На его крыльце он издалека поймал взглядом три сидящих на крыльце фигуры. То были Нос, Жердь и Жук. Лучшие друзья. Которым он, придурок, не позволил вовремя, как договорились, излить свои скупые мужские чувства к другу в связи с самым главным днём в году. Днём совсем не напрасного рождения.
– Ты, Чарли, сволочь! – поздравил Лёху первым Нос. – Я, блин торт хочу сожрать. Крюшоном и крем-содой запить. Чего издеваешься над хорошими людьми?
– Ладно. Проехали! – Жердь и Жук пожали Лёхе руку и похлопали по плечу.– Расти вверх и вперед. Не тормози! И друзей не бросай до смерти. Тогда жизнь сложится.
– Дай я тебя поцелую, именинник! – воскликнул Нос и шустро схватил его за уши, потянул и потрепал. К чему с удовольствием присоединились и остальные. Поздравили, в общем, как положено.
Поскольку дом Жердя был рядом с магазинным крыльцом, то туда и пошли. Во дворе стол стоял. Четыре стула вокруг. А на столе – чего только не было. Ну, торты, само собой. Лимонад. А ещё конфеты всякие, яблоки с базара и пачки фруктового чая вперемежку с кубиками сухого какао с сахаром.
– Ё! – обалдел Лёха. – Это же от детства нашего именное поздравление – чай да какао. Не продают ведь уже. Где взяли?
– Сами слепили из пластилина! – на весь двор засмеялся Жук. – Ты чего, Чарли? Забыл, что Нинка Завертяева в Доме колхозника работает? У них в буфете для деревенских и такие чудеса остались. Я их ещё неделю назад выкупил.
И начался пир горой, дым пошел коромыслом и веселье до упада. Три часа Лёху периодически тягали за уши, говорили хорошие, честные пацанские речи и незаметно съели по торту каждый, да лимонада выпили двадцать бутылок. Ящик целый. И только в конце, когда изнеможение от переедания и перепоя стало косить народ, сгибая его к дремоте, восстал из навалившегося расслабления Жердь. Он пошел за угол дома и выкатил к столу, к ногам Лёхиным велосипед ЗиФ. Легкодорожный. Так его называли. С двумя шестернями и цепными передачами, с рычагом переключения двух скоростей, с гнутым под гоночный рулём и большой фарой. Почти мотоциклетной. У него были широкие шины и усиленная несущая рама. Танк, а не велосипед.
– Мне? – оторопел Лёха.
– Ты, Чарли, от любви совсем с головой разбежался в разные стороны. – Жердь погладил Лёху по голове и картинно всхлипнул. – Какого человека мы почти потеряли! Это наш квак. Мы все отравимся дустом.