Как мозг выбирает, какие воспоминания сохранить? Почему люди запоминают цитаты из фильмов тридцатилетней давности, но забывают эпифании[1], которые изменяют жизнь? Вы можете приказать себе ценить какое-то мгновение, чтобы никогда не забыть те чувства, которые испытывали, не позволять им исчезнуть, но именно ваш мозг, весом с трехфунтовую кучу гамбургеров, принимает окончательное решение. Это может быть имя домашнего любимца из вашего детства, приятный аромат одеколона вашего отца, вкус первого поцелуя, напоминающий смесь колы и Кармекса[2] — или мозг может заменить все это броской рождественской песней.
Почему мы не можем управлять своей памятью? Существует ли некая часть из нас, кто чувствует, что мы не можем доверить такие драгоценные моменты мозгу? Это те вещи, о которых я думаю, когда вскрываю черепа людей. Когда я ем то, что они скрывают внутри.
Я заметил, что воспоминания движутся. Сильные бегут в глубь мозга, когда я его ем, оставляя слабые на поверхности. Это делает первые несколько укусов довольно приземленными. Солдаты, чистящие свое оружие. Гражданские, роющиеся в мусоре. Дети, играющие в классики, роющиеся в мусоре и чистящие свое оружие. Я мог бы выплевывать такие воспоминания. Я мог бы сам сделать себе такие дешевые воспоминания, если бы захотел, даже после того, как сгнил бы до самых костей. Некоторые из нас довольны любым вкусом человеческой жизни, независимо от того, какой сухой и скучной она была. Некоторые готовы убить человека за 30 секунд из-за того, что он просто смотрел телевизор. Этика кормящихся людьми расплывчатая, но в тумане своей неживой амнезии я хочу большего за такую высокую цену. Я хочу мгновения, которых у меня никогда не будет. Теплые. Живые. И их нет, пока я не жую эти эластичные слои незначительных воспоминаний и многолетние толстые корки отрешенности, до тех пор пока я, наконец, не получаю то, зачем пришел.
Это моя первая зима. Я знаю, что это зима, потому что земля заиндевела. Маслянистые бурые сосульки свисают с крыш разрушенных бомбежкой зданий. Лед на стеклах автомобилей скрывает трупы водителей. Я не чувствую холода, но если не буду продолжать двигаться, мои ткани замерзнут и это станет концом всего. Либо я останусь замороженным, пока не умру от голода, либо попытаюсь идти, тогда мои ноги зацепятся за что-нибудь, я упаду и разобьюсь как фарфоровая статуэтка. Я видел, как это происходит. Многие из нас окончательно умерли этой зимой. Осталось не так много Живых, чтобы поесть. Может быть, в конечном счете, зима закончит нашу работу за нас и уничтожит мир во льду вместо крови. Я думаю, что предпочел бы именно такой конец. Я представляю момент, когда последний человек и последний монстр, упав, лежат в переулке, оба замерзшие, оба голодные. Они смотрят друг другу в глаза, они стонут, и в конце они испытывают сочувствие.
Это был тяжелый год. Мой первый день в качестве зомби настал где-то прошлой весной. Я проснулся рядом с рекой. Ее стремительное движение было первым звуком, который достиг моего свежевычищенного ума. Первое, что я увидел, было голубое небо полное птиц, второе — полусъеденный труп женщины, лежащий рядом со мной в траве. Возможно, это была моя жена, а, возможно, моя сестра. Я не знал или мне было плевать. Я встал. Огляделся. Я был никем и ничем. И я просто ушел.
С тех пор многое улучшилось. Мое сознание немного прояснилось, я восстановил некоторые инстинкты и ассоциации, отголоски живого мира, если не фактические воспоминания. Те, которые я все еще должен украсть. Но я встретил других существ, таких же, как я. Я наткнулся на их небольшую компанию в кофейне; они напали на каких-то людей. Я помог большому лысому парню сбить человека с ружьем, и мы поделились друг с другом его воспоминаниями — скучными до последнего укуса, главным образом о самом человеке с ружьем. Лысый привел меня в заброшенный аэропорт, где они обитают, мы обменялись несколькими хрюкающими звуками и слогами, я думаю, что в тот момент мы стали друзьями, если такие все еще существуют.
В настоящее время в аэропорту нас, наверное, где-то несколько тысяч. Мы стоим в толпе, мы сталкиваемся друг с другом, но нас трудно назвать армией, а тем более обществом. Наши старейшины Скелеты иногда объединяют нас в группы: в странные, безмолвные пантомимы церковных служб или политических митингов, которые обычно заканчиваются тем, что все мы, рванув с места, бежим на резню. Несмотря на это нас все равно трудно назвать сообществом, намного меньше нас можно назвать семьей. Это те понятия, которые потеряны для нас. Даже сейчас, когда я думаю о них, слова теряют свой контекст, распадаются на песчинки абсурдности в огромном океане ежедневного голода.
Особенно слово «семья». Единственное время, когда я понимаю, что такое семья — время, когда я ем один. Когда я могу перейти от мозга отца к мозгу сына, от мозга брата к мозгу его сестры, когда могу почувствовать все обиды, смешанные с преданностью, завистью и гневом с упрямой, крепкой любовью. Это редкий и замечательный опыт, но я получаю его, чаще всего, только по праздникам, когда семьи по-дурацки собираются в одной комнате, позволяя теплому жару свечей и аромату жареной индейки проникать через заколоченные окна, словно маня меня в то время, пока я блуждаю по ледяным улицам.
Я смотрю и слушаю. Я слышу их смех. Я слышу их разговоры в этих милых, непрерывных ритмах, которые ложатся в основу воспоминаний, что прячутся во внутренних складках мозга. Я один, спотыкаясь, бреду через весь город в темноте, стараюсь не допустить, чтобы холод ночи заморозил мою кровь. Пока я с открытым ртом смотрю на мерцающий из окна свет, снежинка падает на мой глаз. Потом еще одна на язык. Какая-то часть меня помнит, каков снег, но это первый раз, когда мой новый разум увидел его. Снег смягчает раскрошенные тротуары и меняет ржавый цвет крыш на белый. Это красиво. Он хрустит под моими ногами, когда я двигаюсь в сторону дома, желая одного — понять.