Оливия УэдслиЗаложница любви

© Гаврась И., перевод на русский язык, 2015

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2015

* * *

Глава 1

Когда б любовь была не в силе, –

Любовь рассудку вопреки, –

Кому б так ревностно служили

И юноши, и старики?

Когда б любовь не выдавала

Нам счастье с горем пополам,

Кто бросил бы рукой усталой

И жизнь, и смерть к ее ногам?

Ф. Е. Котс

– Весна! – воскликнула юная маркиза, облегченно вздохнув. – Весною всегда возникает странное смешанное чувство – ощущение счастья и несчастья в одно и то же время, страстное стремление к неведомому идеалу, который ускользает, как мимолетные мысли. Весной появляется стремление жить, как того требует сердце.

– И все, все это вот так сразу? Одновременно? – весело усмехнувшись, заметил ее муж. Их взгляды встретились на мгновение, и юная маркиза едва заметно покраснела, отвернушись с выражением восхитительного смущения, которое, по-видимому, свойственно счастливым в браке женщинам.

Сара подметила этот взгляд и – как раз потому, что она заметила его, – испытала странное чувство отчужденности, словно была изгнанницей и праздник жизни в этом доме был не для нее. Желая отделаться от этого чувства или, в конце концов, опровергнуть его, она оглядела комнату с высоким потолком, залитую светом серебристо-зеленого весеннего заката.

А гости смеялись и разговаривали, собираясь кучками между тонкими белыми колоннами, разделяющими комнату в стиле ампир от той части, которая была убрана в более современном вкусе, двигались лакеи, катившие перед собой маленькие серебряные тележки, нагруженные до нелепости крошечными сахарными печеньями, фруктами и ликерами. Все здесь, начиная от фриз и цветущих пунцовых тюльпанов, горшков с лилиями и сиренью, указывало на любовь к материальным удобствам и каким-то особенным образом производило впечатление необыкновенного спокойствия и изысканного уюта.

Восседая в кресле с высокой спинкой и небрежно опустив нежные руки на резные ручки, Сара принимала гостей, шутила, смеялась, прощалась с теми, кто уходил, и слушала их разговоры.

На мгновение она осталась одна; небольшой круг «придворных», окружавший ее, разошелся, чтобы дать место новоприбывшим, и во время наступившей паузы слова ее юной подруги маркизы звучно отдались в ее душе.

А ведь и правда весна! Снаружи, в очаровательном, прекрасно распланированном садике, густо посаженные вместе цветущие гиацинты и гвоздики, перемешанные друг с другом, напоминали форму короны, а за ними виднелась стена бледной зелени, молодых и до такой степени нежных листьев, что они почти казались нереальными, хотя вскоре должны были совершенно покрыть собой ограду, служащую им защитой.

Маленькие листики дрожали от дуновения легкого вечернего ветерка. Шум Парижа ясно слышался на этом расстоянии, принося с собой и вызывая видения кипучей жизни, радости и веселья.

Сердце Сары страстно и с отчаянием повторяло ей: «Я знаю… я знаю…»

Она закрыла на мгновение глаза, точно испытывая физическую боль. В комнате по-прежнему ощущалось веяние и очарование весны. Она взглянула на своих гостей; все они собрались около Джона Мартина, который развлекался тем, что «читал» по ладоням и рассказывал всем желающим про их характеры и будущее, хотя на самом деле он не знал и даже не хотел знать ни того, ни другого.

Сара скользнула в глубокую амбразуру окна, и занавес скрыл ее от чужих взоров.

Мысленно она осуждала и в то же время извиняла и защищала себя. Избежать метаний было невозможно.

Со временем Сара смогла все-таки найти себе оправдание и вернуть некоторое спокойствие, чтобы притупить боль, порожденную тягостными мыслями. Ведь какую пользу могут принести женщине сожаления о невозвратном прошлом?

Но в данный момент прошлое мучительно напоминало ей о себе, то прошлое, которое было полито слезами, и скрывается в шепоте и тихом смехе, и веет ароматом юности и весны в сердцах каждого из нас.

Это прошлое могут напомнить нам звуки какого-нибудь незнакомого голоса, взгляд, брошенный на небо, которое бледнеет по мере того, как мы смотрим на него, отражение уличных фонарей на мокром от дождя тротуаре и тысячи других незначащих, случайных и обыденных мелочей, которые связаны у нас с этим воспоминанием.

Слова маркизы и взгляд, которым обменялись двое влюбленных, заставили Сару встрепенуться, точно от удара, лишив ее защиты, упорно и с таким трудом воздвигнутой ею вокруг своей души.

Стоило хрупкой стреле коснуться неприступной крепости, как Сара снова, спустя три года, очутилась лицом к лицу с обманным счастьем, с днями, как ей казалось, уже давно забытыми. И эти дни с торжеством предстали перед ее уставшими глазами, окрашенные прежним сиянием, с прежней новизной блеснувшим в лучах весеннего солнца.

Чья-то рука прикоснулась к ее руке, и голос маркизы ласково спросил:

– Отчего вы так бледны и так печальны, дорогая? И зачем вы здесь, в этом укромном уголке, и одна?

Сара улыбнулась.

– Это вы виноваты, Габриэль. Я была счастлива до вашего прихода. Ваша пылкая речь в защиту весны и взгляд Адриена… Впрочем, конечно, виновата я сама – выставила себя впечатлительной дурой. Вы же сказали правду. Весна пробуждает нас, заставляет большинство людей встрепенуться, призывает их к жизни и внушает им чудные мечты о том, какой могла бы быть эта жизнь…

Она вдруг остановилась.

– В конце концов, – сказала она весело, – все это не более чем причуды настроения.

– Да, но… – нерешительно начала маркиза, но в этот момент подошел ее муж, чтобы проститься.

Он спросил самым невинным образом и с улыбкой сострадания на своем смуглом, симпатичном лице:

– А как бедняга Коти, Сара? Не лучше ему?

В ту же минуту он понял, что сделал какой-то промах. Взглянув в глаза жены, он заметил пробежавшую тень и догадался, что переступил границу тайной области, существования которой не подозревал.

– Ему не хуже? – продолжал он спрашивать, тщетно стараясь загладить свою оплошность в глазах любимой супруги, взгляд которой выражал теперь сострадание.

Габриэль ласково потянула его за рукав.

– Нам надо идти, Адриен.

Он тотчас же нагнулся над рукой Сары, которая, улыбаясь, ответила ему:

– Благодарю вас. Нет, Коти нисколько не лучше.

Маркиза обняла Сару и поцеловала ее.

– Вы будете обедать у нас четвертого? Вы ведь обещали!

– Непременно.

Они вышли, а Сара вернулась к оставшимся гостям.

На лестнице маркиза остановилась и, повернувшись к мужу, проговорила сердито, сверкая своими голубыми глазами:

– Зачем всегда напоминать, всегда спрашивать об этом несчастном? И как раз в тот момент, когда Сара вспомнила прошлое! Как я сообразила?.. Ну да, я знаю! И думать о прошлом ей легче, чем думать о будущем. А ты все настаиваешь на будущем своим допросом, стараясь подчеркнуть, что оно неотвратимо…

Адриен открыл рот, чтобы оправдаться, но бурный поток речей его супруги не дал ему вымолвить ни слова почти до самого их прихода домой.

– Как будто и так участь Сары недостаточно тяжела! – воскликнула она. – Хорош муж, который ничего собой не представляет и в то же время уничтожает всякую радость жизни для своей жены! Ведь он именно таков, этот бедняга! Попробуй представить себе, что должен чувствовать тот, кто связан с подобным субъектом. Нет, ты этого не можешь! У тебя не хватает воображения для этого, иначе ты бы, конечно, не стал говорить подобным образом…

– Но ведь я только из вежливости поинтересовался, как себя чувствует бедняга, – с отчаянием оправдывался Адриен.

– Да, но спрашивать как раз в такую минуту…

– Но ведь я не знал, что это была «такая» минута, Габриэль.

– А разве ты не заметил моего взгляда?

– Я видел. Но я не мог знать, что он означает…

– Следовательно, мои взгляды, мои желания не имеют больше никакого значения для тебя?..

У Адриена вырвалось негодование, однако быстро подавленное им. Он нагнулся, посмотрел в лицо жены, пальцем приподнял ее упрямый подбородок и, слегка улыбаясь, поцеловал ее.

Маркиза не смогла сдержать улыбки.

– Все равно, – прошептала она, – ты бы не хотел обладать таким мужем, как Коти Дезанж, не так ли?

Адриен не напрасно служил интересам своей страны в дипломатическом корпусе.

– Я не хотел бы обладать никем, кроме тебя, – сказал он решительно.

Доктор несколько поздно вошел в салон. Сара дружеским жестом приветствовала его и стала наливать ему чай.

Он уселся возле нее на низеньком диванчике и наблюдал за ней с особенным вниманием.

Доктор Лукан был представителем нового поколения врачей, обладающих смелостью и быстротой суждения. Если случай был интересен в научном отношении, то он готов был жертвовать своим покоем, своими личными удобствами, чтобы добиться благоприятного исхода. Но он относился снисходительно и даже любовно и к воображаемым болезням, однако брал за это такую мзду, которой мог впоследствии похвалиться.

Специальностью Лукана было изучение душевных болезней, и он достиг в этом отношении большой известности.

Он сам создал себя, и некоторая резкость обращения, которую он усвоил себе, была выражением, быть может бессознательным, того презрения, которое подчас бывает свойственно человеку, возвысившемуся собственными силами и ясно сознающему, что его противники, несмотря на все их социальные преимущества, стоят гораздо ниже его в умственном отношении, что отчасти уменьшило в его глазах значение его собственной победы.

Лукан был известен своей резкостью, которую считал деловой необходимостью в общении с большинством своих клиентов; и лишь для немногих он делал исключения.

Сара принадлежала к этим последним.

Он улыбнулся ей, и его грубое, но умное лицо казалось даже симпатичным в эту минуту.

– Ну что? – спросила она, подавая ему чашку.

– Нехорошо, – ответил он. – Я бы хотел, чтобы было лучше. Новое лечение не принесло пользы, и это огорчает меня.

– Оно не помогло нисколько?

– Абсолютно.

– Но оно не причинило страданий Коти? Ведь вы обещали мне, что оно не станет новым тяжелым испытанием. Скажите, не оттого вы выглядите теперь таким серьезным, что опасаетесь последствий?

Лукан покачал головой.

– Нет… говоря по чести, нет. Я разочарован, как вы видите. Это все.

Они оба с минуту молчали. В открытое окно донеслось пение птиц.

– Значит, теперь ничего уже больше нельзя предпринять? – тихо спросила Сара.

– Я так не думаю.

Он пристально взглянул на нее и неожиданно сказал:

– Я бы хотел, чтоб вы уехали отсюда совсем.

– Я не могу.

– Вы не хотите.

– Лучше говорить, что я не могу.

– Это одно и то же… Слушайте, графиня, я буду откровенен с вами. Ваш муж не знает, да и никогда не будет знать теперь, находитесь ли вы возле него или нет. Если даже вы будете держать его руку в своей руке до самой смерти, то все же он не будет сознавать, что это была ваша рука. Какую же пользу принесет ваше присутствие?

Сара задумчиво вертела вокруг пальца великолепное сапфировое кольцо и затем, вдруг подняв глаза, прямо взглянула на Лукана.

– Даже вы, как ни велико ваше знание и ваша уверенность, не можете поручиться, что Коти абсолютно ничего не знает, не сознает, не чувствует ни малейших подробностей жизни и не будет никогда знать их. Или вы, может быть, поклянетесь в этом?

Она подождала ответа.

– Я готов был бы поклясться, если б думал, что это может убедить вас, – сказал Лукан. – Но я знаю, что вас это не убедит. Графиня, в нашей жизни ничего нет абсолютно верного, но одно может быть приблизительно верно, как всякий факт. Это следующее: что в той болезни, как болезнь вашего мужа, когда мозг поражен до такой степени, в нем уже не сохраняется никакой способности восприятия, никакой памяти и никакого понимания какого-либо действия.

– Но ведь эта способность может вернуться? – воскликнула Сара.

– Я никогда не отрицал чудес, – несколько презрительно ответил Лукан, нагнувшись, чтобы закурить папироску, и, когда зажженная спичка осветила лица обоих, он внезапно спросил:

– Зачем вы, женщина, обладающая таким темпераментом и молодостью, настаиваете на жертве, которую, как я полагаю, ваш собственный рассудок считает ненужной?

Сара взглянула на него.

– Ведь в жизни руководствуются не одним только рассудком, – сказала она.

– Хорошо. Но вы-то почему это делаете? – резко спросил он.

– Наверное, вы знаете, как и всякий другой, историю моей молодости и моего замужества с Коти?

– Конечно, я слушал то, что говорили, – несколько насмешливо ответил Лукан.

Сара улыбнулась, и в этой улыбке она снова стала очень молодой, веселой и трогательной.

– Это было любезно с вашей стороны. Разве истину не должен знать тот, кто готов ей верить? У вас есть время выслушать меня?

– Я всегда хотел выслушать вашу историю из первых уст, – заявил Лукан, – именно потому, что вы всегда интересовали меня.

Это была правда, хотя тут и могло быть небольшое преувеличение ввиду особых условий положения. Но, во всяком случае, Лукан обладал нормальным взглядом мужчины на красивую женщину, а графиня Дезанж была, без сомнения, очень красива.

Кроме того, она обладала той опасной привлекательностью, которую некоторые называют обаянием или шармом и которая трудно поддается определению, но которой обладают исключительные представительницы прекрасного пола. Это редкое качество неизменно влечет у них за собой как способность страдать, так и способность заставлять страдать других.

Женщины с холодным темпераментом также могут иногда обладать этой способностью, но их власть над своими поклонниками бывает непрочной. Между тем женщина миловидная, с горячим темпераментом, может доставить блаженство или муки ада человеку, влюбленному в нее.

Лукан смотрел на графиню холодным взглядом. Белизна ее кожи, решил он, имела перламутровый оттенок, а синий цвет глаз получал слегка пурпуровую окраску, когда на них чуть-чуть опускались длинные темные ресницы.

Ее волосы напоминали своим блеском старинное полированное дерево с золотистым отливом, и Лукан, как знаток женщин, заметил и смог оценить работу превосходной горничной графини.

Как бы то ни было, но он находил Сару очаровательной и, конечно, желал услышать ее историю, как пожелал бы этого каждый мужчина, обладающий естественной долей любопытства, если бы красивая женщина захотела оказать ему такое доверие.

– Я почту за счастье, если вы захотите рассказать ее мне, – сказал он с совершенно несвойственной ему любезностью.

– Да, я хочу рассказать вам и объяснить все. Начну с того, что, как вам известно, я англичанка. Говорю вам это потому, что для вас, как француза, занимающегося анализом души, это может служить некоторым подспорьем. Итак, начнем с меня, англичанки. В девятнадцать лет я очутилась в таком мире, который живет только сегодняшним днем, потому что не может иметь достаточно сил для завтрашнего дня. Как это ни странно, но я вышла замуж за Коти вовсе не ради его денег. Если бы это было так, то я могла бы покинуть его теперь, взять любовника и жить так, как хочу, потому что я считала бы тогда, что выполнила свои обязательства перед ним. Но и вы, знавший его во время его блеска, не подумаете также, что он женился на мне только из рыцарского чувства. Разве это такая добродетель, которая подходит к его наружности, к его ужасным ярко-желтым перчаткам, его веселому, чертовски некрасивому лицу и его обожанию конюшен и старого шартреза? Но рыцарское чувство и горе были единственными причинами нашего брака.

Моя мать, я думаю, вы слышали о ней, – она была очень красива и даже знаменита своей красотой, – никогда особенно не интересовалась мной. И вот, когда я действительно полюбила, как мне казалось, глубоко и страстно, одного человека, то это нисколько не встревожило ее, и она не предостерегла меня от него. Мне кажется, она просто смеялась, когда позднее открыла его неверность, и только сердилась на то, что я могла так страдать от этого и быть такой печальной. Притом же она не придавала особенного значения тому факту, что мой любовник оказался изменником, – ведь, в конце концов, все они таковы! Но скандал привел ее в бешенство, и вот именно тогда на сцену явился Коти. Он пришел, чтобы засвидетельствовать ей свое почтение, принести ей в подарок жемчуга, или чек, или что-то в этом роде. Я же изо всех сил старалась быть гадкой и выместить на других тот вред, который был нанесен мне. Коти не был добродетельным, он сразу сознался мне в этом, но у него были качества, встречающиеся у таких, как он, а именно: расположение к детям, к хорошеньким молодым существам и пристрастие к «форме» и происхождению. Кроме того – хотя он лишь позднее рассказал мне об этом, – его как раз в это время покинула женщина, которую он обожал. Она была красива, если хотите, и в его душе любовь к ней, к ее красоте, таилась глубоко, как это часто наблюдается у таких людей. Они как будто стыдятся чувства любви, хотя и не могут никогда избавиться от него. Но они расплачиваются за это страданиями, как это было и с Коти в его обожании Клер Форуа. Для нее он украсил этот дом, построил храм в парке Дезанж, и я думаю, что ради нее он старался избегать желтых перчаток и не носить пальто и сапог, которые ему нравились. Бедняга! Он говорил мне, что Клер так хороша, что у него всякий раз сжималось сердце, когда он смотрел на нее. Не забудьте, что это говорил Коти, тот самый, который читал только свой календарь скачек и «Le Rire». Но, как бы то ни было, Коти стал моим другом, и вот однажды, когда жизнь казалась более отвратительной, чем обыкновенно, он предложил мне выйти за него замуж. Я сказала ему, что не люблю его и что, несмотря на презрение к самой себе за это и на насмешки всех и каждого, я не переставала любить человека, который никогда меня не любил и обманывал всюду. Коти сказал мне, что он тоже не любит меня, но хочет заботиться обо мне, и что он чувствует себя одиноким.

Все решительно говорили, что я вышла за него ради денег. Но Коти, вместе со мной, смеялся над этим. «Что тут продавалось?» – говорил он мне. После нашего брака он продолжал оставаться таким же, каким был раньше. Разумеется, мы вернулись в Париж. Он так же занимался скачками, как и раньше, и пил так же много, как прежде. Но ко мне он всегда был неизменно добр. Я, конечно, старалась не оставаться у него в долгу, не отказалась пользоваться Комнатой Весны, которая была декорирована им для Клер и где висели ее портреты, нарисованные знаменитыми европейскими художниками. Коти желал бы, как мне кажется, обессмертить ее, если бы мог, и даже порой садился и мечтал перед ее портретом кисти Лэшло. По-видимому, он не чувствовал против нее никакого озлобления за то, что она бросила его ради одного русского, толстого и грубого блондина, составлявшего, в сущности, полную противоположность Коти. И вот, порой он говорил со мной о ней, а я говорила о Шарле Кертоне. Но мы оба знали несчастье друг друга; он знал обо мне худшее, я же знала только лучшее о нем, так как не было ничего другого, что я могла бы знать про него. Вы не можете представить себе его великодушия, и я не в состоянии говорить вам об этом. Он все давал мне без всякого стеснения; я имею в виду не только драгоценности, но и деньги. Он сделал следующее: не обращая внимания на скандал, он заставил мир, к которому сам принадлежал, хотя и не очень дорожил им, вполне признавать меня как его жену. Вдвоем мы стали сами собой и заняли надлежащее место. Это звучит несколько нелепо, но, я думаю, вы понимаете, что я хочу сказать. Для женщины это все же имеет значение, – все равно, признает ли она это или нет, так как женщины вообще не стремятся попирать ногами условности и за это расплачиваться потом, как бы они ни хвастались этим и как бы ни насмехались над этими условностями.

В конце первого года нашего брака, когда мы как будто начали лучше понимать друг друга и когда я наконец убедилась, что этот уродливый человек в действительности не был ни таким безобразным, ни таким уродливым и что его грубый язык, его пьянство, его увлечение скачками были не более как одеждой, которую он мог снять и надеть по желанию. И как раз тогда, когда Коти начал приходить к решению, что не так уж скучно, как он это думал раньше, проводить время с собственной женой, и случайно, хотя и очень, очень редко, стал разговаривать со мной о разных вещах, – началась его болезнь. Сперва это казалось совершенно невероятным, чтобы подобная болезнь могла взять верх над ним; это было так несправедливо, так чудовищно! Ни один из нас не допускал мысли, чтобы такое состояние могло продолжаться; мы даже смеялись над подобной идеей, а между тем мы все время знали, что это возможно. И наконец я обнаружила все: что он это знает и этого страшится. Случилось это однажды ночью, когда я вошла в его комнату и он не слыхал меня. Он лежал неподвижно, потеряв почти всякую способность двигаться. Я стояла в дверях и видела, что он плачет, и лицо его искажается, гримасничает, как лицо ребенка, когда он уже не в силах больше переносить своих страданий. Я никогда его не обнимала, но тут я его обняла, положила его голову к себе на грудь, качая его как ребенка, и тогда он заговорил. Он не просил у меня никаких обещаний, ничего не спрашивал, и я ничего не говорила ему, но мы оба знали это. И он плакал у меня на груди, пока не успокоился постепенно. Мы никогда больше не говорили об этом, и даже когда ему стало хуже, он все же хотел, чтобы его относили в гостиную, и мы с ним вместе принимали гостей, пока… пока он не лишился речи!

А теперь я подошла к ответу на ваш вопрос, если только вы уже не получили его. Но есть еще другая подробность, которую я хочу сообщить вам. Как раз после того, как он лишился речи, мы изобрели с ним немой разговор при помощи губ и век. И мы разговаривали с ним таким образом в течение месяцев. Он обсуждал со мной скачки, после того как я прочту ему известия о них. И тогда в течение короткого времени к нему как будто возвращалась прежняя сила мозга, и, пока она существовала, мы с ним составляли планы нашего будущего. И это останется моим настоящим, пока он не умрет… Не долг удерживает меня возле него и не любовь, о которой говорят всегда, но мы с ним партнеры в жизни, и, как во всякой другой игре, вы будете поддерживать своего партнера, если он не очень хорошо играет, – так и я: пока Коти не умрет, буду помогать ему делать его ходы. Я должна уплатить ему свой долг за то, что он научил меня играть в жизнь и поддерживал мои ходы в первые дни. И этот долг я никогда не смогу уплатить вполне. Вы можете быть повержены своей собственной слабостью, как и жестокостью других, своей неспособностью освободиться от рабства, за которое вы себя глубоко презираете, прежде чем вы поймете наконец, что вы должны чувствовать относительно человека, который поднимет вас, очистит от всякой грязи, избавит от страданий и перенесет в такое место, где есть свет и безопасность. Коти никогда не говорил мне о моей безумной погоне за человеком, который во мне не нуждался. Я не стоила рыцарских чувств, но Коти так не думал. Мужчины нечасто бывают такими, даже если они дают лучшее, что есть в них, в течение всей своей жизни, и дают худшим женщинам. Не думаете ли вы, зная все это от меня, что все, что я ни делаю для Коти, слишком мало?

Лукан несколько мгновений молчал и следил глазами за дымком своей папироски, который поднимался спиралью вверх и расплывался в воздухе. Наконец он сказал с ударением:

– Я думаю, что вы такая женщина, преобладающими качествами которой являются великодушие и благодарность, но у вас эти качества могут легко принять характер пороков, благодаря отсутствию меры и недостатку контроля над своими чувствами, чем вы, по-видимому, страдаете. Чувство благодарности, доведенное до крайности, может легко перейти в снисходительность в духе собственного благородства. Все, что страдает преувеличением, вредно и является ошибкой… Я думаю, что вы все-таки должны уехать.

Она мило рассмеялась, и смех ее был тем более очаровательный, что она сознавала, как редко можно встретить такую благодарность, какую она чувствовала к Коти, и резкие комментарии Лукана, его отзыв об этом, как об истерическом, чрезмерном развитии этого чувства, задевали ее тщеславие.

– Я не уеду, – мягко заявила она.

Лукан кивнул головой, встал и поклонился ей.

– Значит, мне больше незачем здесь оставаться, – сказал он.

Он ушел через минуту, оставив Сару под влиянием смутного сознания, что она поступила неправильно, и впервые явившегося у нее открыто выраженного неопределенного желания свободы.

Слова Габриэли не остались без влияния и вместе с грубым, открытым требованием Лукана, чтобы она уехала на время, прорвали завесу, закрывавшую ту внутреннюю камеру ее души, в которую она не хотела заглядывать, боясь приподнять покров, с таким мучительным усердием сотканный ею из самоотречения, самообуздания и благодарности.

Теперь, когда ее гости удалились, большая красивая комната показалась ей особенно пустынной, а мир и тишина благоустроенного дома – покоем смерти. Только в вымощенном и засаженном цветущими растениями палисаднике ощущалось дыхание жизни и слышался шум. Дом же напоминал гробницу, роскошно декорированную и украшенную драгоценностями, где живые существа могли разгуливать, но из которой они не могли убежать.

Слова Лукана, столь остро критиковавшие решение, принятое ею, ее собственная откровенность и воспоминание прошлого пробудили в ней дремлющую душевную боль и углубили впечатление, произведенное на нее словами Габриэли. Чувство неизъяснимой, страстной тоски охватило ее.

Она сильно вздрогнула, услышав чей-то голос, и быстро повернулась.

Лакей держал дверь открытой, доложив о приходе какого-то молодого человека, который быстрыми шагами приближался к Саре. Она смутно припомнила в эту минуту, что Адриен говорил ей о каком-то своем приятеле или родственнике, который желал нанести ей визит. Должно быть, это был он, Жюльен Гиз. Он был адвокатом, и Сара припомнила, что уже видела его где-то.

Она бросила на него взгляд, каким обыкновенно смотрят женщины на человека, которого встречают в первый раз. В этом взгляде выражался интерес и тысяча всяких вопросов, на которые часто не находится ответа. Она решила, что он довольно красив и изящен. Он был очень высок ростом, с гладко причесанными блестящими волосами, прилегающими к голове, как шапка. Похож ли он был на адвоката? Пожалуй. У него были серые глаза с несколько тяжелыми веками, крутой подбородок и ясно очерченный, гладко выбритый рот.

Вдруг Гиз засмеялся.

– Что вы думаете обо мне? – неожиданно спросил он.

Сара тоже засмеялась.

– Я хотела бы знать, можно ли назвать ваше лицо лицом юриста?

– Надеюсь, – ответил он. – Наружность имеет значение во всех формах жизни, но для адвоката особенно полезно иметь подходящую наружность. Видите ли, мы ведь сродни актерам, только пьесы, в которых мы выступаем, бывают монотонно одинаковы, и наша сцена менее романтична.

Он сделал паузу и снова улыбнулся. Эта мимолетная улыбка придала его лицу на мгновение мальчишеское выражение.

– Могу я посмотреть так же на вас и сказать вам, что, как я думаю, внушает ваше лицо?

Сара слегка нагнулась и взглянула на него с насмешливым вниманием.

– Пожалуйста! – сказала она.

Взгляды их встретились, затем он перевел свой взор на ее губы и снова поднял его, а его веки слегка опустились.

– Очевидно, у вас есть темперамент, – медленно произнес он, – твердость и…

Он намеренно остановился.

– И что? – настаивала она. – Вы должны закончить описание, знаете? Действительно, очередь за вами, и вы должны сделать ход.

– Только неискусный игрок, графиня, рискует всем в первом же ходе.

– Вы старше, чем я думала, – сказала она, – и теперь я знаю, что вы адвокат.

Они заговорили о только что вышедшей книге, о новой пьесе, об Адриене и Габриэли. Где-то пробили часы.

Гиз встал.

– Я пришел поздно и бессознательно остался еще позднее. У вас было много гостей сегодня, не так ли? Но я не мог уйти раньше. Вы должны быть очень утомлены.

– Почему? – спросила она с внезапным цинизмом. – В конце концов вся моя жизнь состоит из приемов: один обед здесь, другие обеды в доме моих друзей, спектакли, катания и в конце концов какая-нибудь вовсе не изнурительная работа. Вы это сами увидите. Но иногда страстно желаешь настоящего дела…

– Иногда, – вставил Гиз с печальной улыбкой. – Вы не оцениваете прелести свободы. Это одно только может придавать ценность жизни. Подумайте о том, что у вас нет определенных часов, что ваши дни свободны и нет требований, которым вы должны подчиняться…

Он внезапно остановился у большого открытого окна на пути к выходу и спустя мгновение продолжал:

– Нет требований, которым должны подчиняться такие люди, как я, люди, которые борются, чтобы вынырнуть наверх и подняться над общим уровнем. Весь мир представляет не что иное, как сцену для вашего пола и фабрику для моего. А сама жизнь – это клетка для таких, как мы…

– За исключением этого места… весной, – сказала Сара, взглянув на серебристо-голубое небо и россыпи гвоздик внизу.

Гиз повернулся к ней, улыбаясь.

– Мне кажется, все смутное недовольство, выразившееся в моей негодующей речи, в данный момент объясняется вашими словами. День казался бесконечно длинным в суде, потому что солнце ярко светило снаружи. Какие мы рабы климата, все мы! Это нелепо, не правда ли?

– Трудно было бы представить себе, что и вы такой.

– Почему? Потому что мне тридцать лет и я адвокат, желающий выдвинуться? Знаете ли вы, что это уничтожает фантазию, способность мечтать, все эти мелочи, странные и нелепые, свойственные человеческой натуре. Мы все повинны в этом, даже те избранные, которые как будто настолько возвышаются над нами, что нам приходится задирать голову, чтобы увидеть их. Я часто думаю о том, встречая людей и изучая их, многие ли из них считают камни мостовой, гуляя вдоль бульваров, и какие люди, проходя тут, чувствуют такой же подъем в душе, как я, когда мимо проезжает повозка, нагруженная цветами, и оставляет в воздухе ароматный след, который окутывает вас? В сущности, все так нелепо похожи друг на друга, что быть исключением нельзя.

Они оба рассмеялись.

– Я должен идти, я оставался здесь постыдно долго, – сказал Гиз.

– Вы должны прийти опять, – возразила Сара, – и в следующий раз вы должны закончить сентенцию, которую начали сегодня. Вы не можете ссылаться на то, что вам не хватает слов, так как Адриен рассказывал мне, какие блестящие речи произносите вы на суде.

– А! Но там адвокату нужно только иметь язык, чтобы произносить речи. Иное дело говорить с женщиной – для этого надо обладать речью ангелов.

– Хорошо, что существует два сорта мужчин, иначе большинство женщин погибли бы от скуки, – сказала Сара, сверкнув на него глазами. – Ну, прощайте, до свидания, наконец!

Он ушел, и только отзвук их обоюдного смеха сохранялся еще несколько минут после его ухода.

Сара прошлась по комнате, бесцельно притрагиваясь то там, то сям к разным вещам: она поправила подушку, подвинула чашку, стоящую на краю стола, и подняла упавший цветок…

Внезапно она увидала себя в одном из больших зеркал в позолоченной раме. Ее собственная фигура, выделяющаяся на фоне прозрачного вечернего неба, видневшегося в открытом окне, и на окружающих белых стенах комнаты, показалась ей довольно привлекательной. Она подошла вплотную к зеркалу и посмотрела на комнату, отразившуюся в нем, как будто видела ее впервые. Затем она перевела взор на свою собственную, тонкую, стройную фигуру в белом, на нитку жемчуга, надетую на ней, бриллиантовые шпильки в волосах, на все бесчисленные детали своего туалета, отражавшие свет.

Она знала, что прекрасна, как это знают обыкновенно все красивые женщины, но она уже привыкла к этой мысли и относилась спокойно к этому факту.

Она слишком долго жила в свете, где красота женщины была необходимостью и где совершенно открыто и с интересом обсуждали ее, поэтому и не чувствовала никакого самодовольства. В ее жизни красота была стержнем мироздания, и она знала это.

Ее мать была красавицей и даже теперь еще могла похвастаться тем, что выглядит эффектнее дочери. Это был другой факт, который способствовал развитию скромности у Сары. Но она радовалась тому, что была красива, и в двадцать пять лет оставалась настолько ребенком, что ее огорчало малейшее пятнышко на лице. Однако в обычном смысле она не была тщеславна; она ничем бы не пожертвовала ради своей наружности, не подвергала себя никогда никакой бессмысленной диете и не расстраивала себя никакими тревожными мыслями.

И вот, внезапно, сидя здесь в одиночестве в этой огромной комнате, она почувствовала страстное желание, чтобы кто-нибудь вошел и властно заключил ее в свои объятия, сказав: «Дорогая, как ты прелестна!» Она насмешливо усмехнулась при этой мысли и старалась позабавиться над своей сентиментальностью, считать это театральным позированием, но в глубине своего сердца она знала, что это желание было реальным.

Как ужасно, что для счастья нужны такие мелочи! Нужно, чтобы кто-нибудь вошел и сказал: «Как ты красива!», чтобы можно было вместе смеяться, с кем-нибудь спорить, на кого-нибудь смотреть и кому-нибудь принадлежать, – хотя это уже нельзя причислить к категории мелочей. И вдруг она вспомнила, как Коти пришел однажды, топая ногами от холода, с посиневшим, темным лицом, но с блестящими глазами, и крикнул ей со своей обычной манерой:

– Как чудесно, что есть кто-то, к кому можно вернуться! Для этого стоит жениться…

И он сказал ей в этот вечер, прежде чем идти на «блестящее сборище бездельников», как он назвал холостые обеды, что очень много мужчин только и женятся для того, чтобы было к кому прийти.

– Так скверно приходить вечером и не находить никого! – рассуждал он. – Одиночество – своего рода ад, и если дорога, ведущая в ад, вымощена добрыми намерениями, то параллельно с нею идет дорога к одиночеству.

О, если б она могла опять услышать этот добрый хриплый голос! Но она больше не услышит его никогда! Он умолк навсегда, члены его стали неподвижны, и его быстрые блестящие глаза потускнели. Только за тяжелыми ресницами, быть может, еще что-нибудь жило и двигалось.

Лукан сказал: «Нет!», но Коти был таким оптимистом всегда, таким жизнерадостным, что Сара не могла поверить, что мозг, так любивший жизнь, перестал ее ощущать.

В комнату вошел слуга, чтобы убрать чайный поднос. Сара повернулась и быстро вышла.

Ее горничная-англичанка, служившая у ее матери за повариху, дворецкого, портного и главного советника в маленьком мрачном домике на Керцон-стрит, последовала за нею в Париж. Леди Диана, несмотря на то что ценила эту женщину и ее бесспорную преданность, отпустила ее, пожимая плечами и говоря: «Ну что ж, если Гак предпочитает Сару, то пусть она уходит к ней. Можно долго держать у себя лучшего слугу, но никогда нельзя знать, когда он вас покинет».

Сара надлежащим образом поблагодарила свою мать и заключила на момент костлявую фигуру Гак в свои объятия.

У этой женщины были две характерные особенности, которыми она хвасталась: во-первых, она отказывалась учиться говорить по-французски, а во-вторых, она особенно забавно сокращала некоторые слова. Но слушатель, который освоился с этими особенностями ее произношения, находил ее разговор подчас весьма остроумным и интересным.

Гак была очень высока, очень худа, рот у нее был большой, но зубы прекрасные.

– Вы опоздаете, миледи, – сказала Гак, поклонившись Саре. – Вам придется сократить чтение его сиятельству.

– Никогда, – прошептала рассеянно Сара, отдаваясь в искусные руки своей горничной.

Сара произнесла это по-французски, и Гак, услышав иностранный язык, проговорила агрессивным тоном:

– Извините, миледи…

– Как мне хотелось, чтоб ему стало лучше! Но Лукан говорит, что новое лечение не принесло пользы, – сказала Сара по-английски, будто извиняясь ей в ответ.

– Я могла предсказать ему это, – заметила Гак презрительно. – Так будет и с другими способами, миледи. Я нахожу, что это стыдно – пробовать эти новые способы на бедном господине.

– Никаких новых опытов не будет, – тихо ответила Сара.

– Как прошел ваш званый вечер сегодня, миледи?

– Кажется, хорошо… Благодарю вас, Гак. Только все эти собрания становятся как-то очень похожи друг на друга.

– Вообще-то сходство можно найти между многими вещами, я думаю, – сухо заметила Гак, втыкая в волосы Сары черепаховую шпильку, украшенную бриллиантами. – Мне кажется, если вы философ, то легко сравните разнообразные явления. Мы все рождаемся и все умираем, а в промежутке все влюбляемся, более или менее согласно с нашей природой, и все мы находим для себя других людей в спутники, смею сказать, и нас находят тоже, своим чередом. Когда вы действительно задумаетесь над жизнью, то вам покажется забавным интерес, который люди находят в ней, потому что все мы едим, спим, разговариваем, работаем, ссоримся, целуемся, и так без конца! Мне смешно читать о людях, которые ищут приключений. Ничего нового не найдешь, даже если будешь терпеливо искать.

– Бывают случайности, – засмеялась Сара.

– Я только что хотела сказать это, – с достоинством возразила Гак.

Она ловко, одним движением, надела на Сару через голову юбку из серебристой ткани с волнами из легкого, как пена, шифона.

– Ты что-то принарядила меня сегодня вечером, не правда ли? – спросила Сара, точно удивляясь этому.

– Вы сказали мне, что будут танцы в опере, а по-моему, в оперу надо надевать что-нибудь особенно изысканное, – с твердостью возразила Гак. – Я уверена, мисс Сара, что вы будете в этом наряде так хороши, как картинка.

Сара на мгновение представила себе, как она выглядит в своем изящном туалете, в парчовых башмачках, шелковых чулках, в платье из нежной, тонкой материи, с венцом блестящих волос на голове и нитями жемчуга, ниспадающими на юбку и мерцающими, словно лучи лунного света.

– Дайте мне бархатный красный плащ, Гак, – сказала она. – Хорошо. Дайте мне перчатки. Я пойду в комнату графа в этом наряде. Во время чтения я могу спустить плащ… Знаете, ведь сегодня чудесный вечер! Заметили ли вы, как ярко сияют огни в эти весенние ночи и как ясно слышны все звуки?..

– Смотрите не простудитесь, миледи, – наклоняясь в открытое окно, настаивала Гак. – Я знаю только одно, что в эти весенние ночи легко можно схватить простуду, как бы ярко ни сияли огни и как бы ясно ни раздавались звуки в ночной тиши. И это факт!

Сара рассмеялась и сейчас же отошла от окна.

– Не сидите долго, милая Гак. Я вернусь, вероятно, очень поздно. Доброй ночи.

– Желаю вам веселиться, – ответила Гак и несколько минут стояла неподвижно и смотрела на удаляющуюся по коридору высокую, стройную фигуру своей госпожи.

Двери в покои, занимаемые хозяином дома, оставались всегда открытыми. Сара отдала такое распоряжение под влиянием странного, чисто детского страха, что Коти может вдруг почувствовать, что он заперт, и страдать от сознания, что он отделен от всех, не будучи в состоянии выразить этого никак.

Когда она прошла через первую комнату и вошла в спальню Коти, то его лакей поднялся со стула, на котором он сидел возле окна. Это был маленького роста, гладко выбритый, опрятный человек. Он обратился к Саре:

– Могу я поговорить с вами, миледи?

– Конечно, Франсуа.

Она прошла в маленькую гостиную, и он последовал за нею, заперев за собой дверь.

Никогда в течение этих двух лет Франсуа не рисковал тем, что Коти может услышать что-нибудь такое, что причинит ему страдание, и никогда в его присутствии не позволял себе даже на одно мгновение выразить на своем лице печаль, уныние или страх; теперь его трогательно преданные, как у собаки, глаза с тревогой смотрели на Сару.

– Доктор не питает никаких надежд на новое лечение? – спросил он.

– Никаких, Франсуа.

Он издал губами какой-то слабый звук и проговорил:

– Благодарю вас, миледи… Газеты все выложены мною. Останетесь ли вы тут час, как обычно, или вы спешите сегодня?

– Нет, я останусь. Вы не торопитесь возвращаться, Франсуа. Гак придет сюда, когда я уйду. Или она, или я, мы останемся с сиделкой до вашего возвращения.

– Благодарю вас, миледи. Это для того только, чтобы господин не оставался один… если никого из нас не будет.

Он вышел, но, по-видимому, несколько неохотно воспользовался своим свободным часом. Сара вернулась в спальню мужа.

Котирон Дезанж лежал неподвижно уже целыми месяцами. Голова его покоилась на целой горе подушек. Он был чисто выбрит и одет в китайскую стеганую куртку поверх своей тонкой шелковой пижамы. Его руки были тщательно вымыты и лежали неподвижно на одеяле, а на одном пальце у него было надето кольцо с печатью. Его исхудавшие члены были прикрыты великолепным персидским платком, лежащим поверх множества других одеял.

Когда Сара вошла, маленькая собачка, йоркширский терьер, спрыгнула со стула, стоящего у кровати, и с веселым лаем бросилась к ней. Сара махала лентой, поддразнивая ее и заставляя громче лаять, и сама в это время смотрела на неподвижное лицо мужа, но оно даже не дрогнуло.

Нагнувшись, Сара подняла Вильяма, и собачка прижалась к ней своим маленьким шелковистым телом, стараясь лизнуть ее розовым язычком. Она положила Вильяма на кровать; он побежал вперед к руке ее мужа и улегся возле нее, махая хвостиком и уставив свои темные глаза на своего хозяина.

Сара подошла к кровати и, усевшись рядом с собачкой, сбросила свой чудный красный плащ с большим темным меховым воротником на постель. Склонившись над мужем, она поцеловала его и затем стала водить по его лицу кончиками своих тонких пальцев. Но ни один мускул не дрогнул в его лице, и оно оставалось неподвижным, словно высеченным из камня.

Она начала говорить с ним, как будто он мог ее слышать и понимать:

– Дорогой мой, де Клев приходил сегодня. Он все такой же влюбленный в свою жену, а Джон Мартен поручил мне передать тебе, что Бонбон оказался победителем еще в большей степени, чем даже ты предсказывал. Он говорил мне, что очень желал бы, чтобы ты снова оказался провидцем и помог бы ему выиграть главный приз на скачках. Он наделал глупостей относительно своего жокея Томми Рагга, этого английского юноши, которого обучал твой жокей. Томми, по-видимому, влюбился и хочет скакать только в Англии, не желая покидать ту, которую обожает. Джон рассказал нам, что он намекнул Томми, что постарается устроить бега поблизости от того места, где живет его дама, и Томми только ответил, когда он спросил его мнение об этом плане: «Очень хорошо, сэр». Теперь Джон говорит, что он чувствует своим долгом оказывать покровительство этому роману…

Сара вдруг оборвала свою речь, почти проглотив последние слова. О, как бессмысленно было, как идиотски глупо говорить это здесь, обращаясь к неподвижной фигуре на кровати, дышавшей едва заметно!

Она еще ниже нагнулась к своему мужу.

– Коти! – прошептала она с жаром.

Снаружи проехал экипаж, захлопнулась дверь, но в комнате не раздалось ни малейшего звука.

Она заглянула в глубоко лежащие темно-синие глаза, смотревшие на нее без всякого выражения. Затем, вздохнув, она взяла вечернюю газету и, отыскав страницу скачек, начала громко и медленно читать известия, которые так любил некогда слушать ее муж.

Окончив чтение, она стала ходить по комнате и говорить о разных пустяках, причем иногда над чем-нибудь смеялась, продолжая разговаривать так, как будто ее муж понимал ее.

Комната была прекрасная, та самая, которую Коти некогда предназначал для любимой женщины.

Стены этой комнаты были покрыты рисунками цветов, белых, коралловых, бледно-розовых и серебряных, выделяющихся на чудесном серовато-зеленом фоне. В каждом углу стояло цветущее дерево, и Сара заботилась о том, чтобы оно постоянно возобновлялось. А прямо перед кроватью Коти висел портрет Клер Форуа кисти Лэшло. Пол был покрыт коврами нежного цвета. В камине горел яркий огонь, и над ним доска из отполированного итальянского розового мрамора возвышалась почти до потолка. Вблизи кровати, возле кресла, находилась будка Вильяма, специально заказанная для него и выкрашенная в зеленый цвет. Над нею было написано имя Вильяма и вделана в рамку единственная медаль, полученная им на выставке. Коти только один раз выставлял его, так как вскоре после этого началась его болезнь.

В одном углу комнаты было поставлено маленькое пианино. Сара села перед ним на табуретку и, обернувшись назад, проговорила:

– Я хочу сыграть что-нибудь.

И она начала играть любимые пьесы Коти. Он не любил классической музыки и говорил, что может вполне удовлетвориться «Богемой», «Кармен» и другими подобными же вещами. Но больше всего он любил знакомые ему вальсы, старинные английские охотничьи песни (он воспитывался в Ругби) и новые песенки открытых сцен.

Она сыграла все его любимые вещи и, взглянув на Коти, убедилась, что он не пошевелился. Она встала и подошла к кровати, чтобы проститься с ним. Она снова поцеловала его, подержала его тяжелые, чуть теплые руки в своих руках и прошептала:

– Доброй ночи, дорогой мой!..

Накинув красный плащ и повертевшись перед зеркалом, она медленно подошла к двери. Глаза Вильяма следили за ней, но только его глаза!..

Она вышла…

Загрузка...