— Если можно, то все завтра, — успокоившись в его ласковых, добрых руках, прошептала Алена.

Он молча осушил губами ее мокрые щеки и тоже шепотом спросил:

— Ты хочешь побыть одна?

Алена благодарно кивнула и двинулась к подъезду.

— Если что — звони домой или на мобильный. И обязательно постарайся поспать, — услышала она за спиной его обеспокоенный голос.

Поспать, конечно, не удалось. Снова и снова всплывало в памяти мертвое лицо Энекен. Как сказали в морге, она упала на землю спиной, и лицо было чистым и спокойным. Слегка размазанная под глазами тушь и нетронутая губная помада оживляли ее лицо. Казалось, что Энекен просто притворяется и сейчас вскочит, засмеется и попросит прощения за ту недостойную шутку, которую сыграла со всеми. На щеке в крошечной ложбинке-оспинке лежала темная ресничка. Алена наклонилась и сдула ее…

На проходной торжественно восседала Сколопендра, которая теперь общалась с Аленой подчеркнуто многозначительно, всякий раз давая понять, что между ними — тайна. Алена сразу же спросила про Трембич, чей телефон безмолвствовал всю ночь.

— Все, все в сборе. Актеры пришли даже раньше положенного.

Алена не стала заходить в кабинет, разделась на проходной и сразу отправилась в зал. Поднялась на сцену, подозвала помрежа.

— Маша, актеров вызывать в зал не надо — я сама пройду по гримерным. А все цеха пусть подойдут через двадцать минут в комнату отдыха.

— Алена Владимировна, с пропусками просто катастрофа. Желающих оказалось больше, чем может вместить зал. Студенты набежали. Ковалева спрашивала: пускать их?

— Ну конечно же пускать. Поставьте побольше стульев в проходах и пусть садятся на откидные.

Алена двинулась в женские гримерные и первым делом заглянула к Жене Трембич.

Увидев Алену, Женя вспыхнула, пряча глаза, торопливо заговорила:

— Ой, Алена Владимировна, я вчера никак не могла вам дозвониться. То занято было, то никто не подходил. И вечером вас дома не было. Впрочем, ничего существенного я бы все равно вам не сказала. Я после спектакля позвоню в Таллин…

— Сейчас не надо про это, — прервала ее Алена. — Будем думать только о спектакле. Сегодня соберется очень благодарный зритель — ваши родные, друзья, знакомые. Поэтому главное — получать удовольствие от пребывания на сцене. Женя, когда происходит твое знакомство с Валентином, постарайся еще более подробно вникать во все, что он говорит, как ведет себя, поэтому не торопись. Вчера ты слегка загнала себя. Не надо. Хочешь помолчать — помолчи. Каждое слово должно рождаться… И не суетись. Если тебе надо сделать три шага на сцене, не делай восемь. А в общем, молодец, на правильном пути.

В соседней гримерке над лицом Кати Воробьевой трудилась гримерша Валюша. «Бубенчик» — так ласково называли ее актеры за высокий, мелодичный голос и заливистый заразительный смех.

— Валечка, книжку твою прочла. Получила удовольствие. — Алена остановилась в дверях, чтобы не отвлекать актрису и художника-гримера. — История с вводом Кравчук вообще уникальна.

— А что за история? — подала голос Катя, не имеющая возможности под руками Валюши повернуть голову.

— Да это было на гастролях в Риге, — зазвенела польщенная похвалой Алены гримерша. — У актрисы, играющей главную роль, между прочим роль Софьи Ковалевской, тяжело заболел ребенок, и она срочно вылетела в Москву. Спектакль отменять нельзя — открытие гастролей, все правительство Латвии будет в театре. Наш Перегудов бросается к Маше Кравчук как к признанному мастеру ввода. Ей действительно всегда с ходу удавалось вводиться за несколько часов на самые сложные роли. И всегда с триумфом. Но здесь случай из ряда вон. Во-первых, историческая фигура: портретный грим — на два часа работы, во-вторых, такое количество сложных мизансцен, приходов, уходов, психологическая насыщенность и так далее. Да и текста — немереное количество. Маша — в слезы, а Перегудов — на колени. Уговорил-таки! Короче, до спектакля два часа, Маша зубрит как ненормальная текст, а я работаю над ее лицом. Она от волнения даже в зеркало не взглянула. Костюмеры ее одевают, а она все текст бубнит. За кулисами уже наготове помрежи Перегудов, чтобы слова подкидывать, если забудет. И вот третий звонок. Маша идет на сцену по длинному-длинному коридору, который заканчивается огромным зеркалом, и видит там странную фигуру женщины в костюме прошлого века, с высоким лбом и гладко зачесанными волосами. А вы же знаете, что Маша в жизни, на сцене без своей знаменитой густой, как у лошади, челки вообще не показывается.

— Но-но, полегче на поворотах, — раздался голос из соседней гримерки. — Маша с лошадиной челкой — вся внимание.

— Так тебе же идет, дурашка, — засмеялась Катя. — Ну и?

— Ну, видит она чужое лицо, чужой костюм, останавливается у зеркала как вкопанная и говорит: «Господи! Ведь это же не я!» И дальше срабатывает гениальная актерская защита. «Если это не я, — говорит себе Маша, — то чего, собственно, мне волноваться!» Успокаивается и блестяще играет эту труднейшую роль без единой репетиции.

— Ага! Зато на следующий день не могла встать с постели — каждая мышца так болела, словно я отыграла раунд на боксерском ринге, — подала голос Маша.

— Ну все, с театральными мемуарами закончили. — Алена глянула на часы. — Меня цеха ждут внизу. Катя, не тиши в первом акте. В некоторых местах было очень плохо слышно. И не старайся вспомнить и повторить то, как было вчера. Живи только тем, что есть сегодня. Все, я ушла. Ни пуха…

— К черту! — дружно донеслось из обеих гримерных.

Спустившись этажом ниже, Алена не обнаружила в мужских уборных ни Гладышева, ни Трифонова.

— Они ушли выпить кофе, — сообщили костюмеры. — Прислать их к вам?

— Да. Я в комнате отдыха, внизу.

Электрикам, монтировщикам, радистам, реквизиторам Алена проговорила замечания, используя диктофон, куда по ходу спектакля наговаривала пожелания и ошибки.

— Что с вами сегодня, Алена Владимировна? Вы себя плохо чувствуете? — тихо спросил Севка, когда Алена отпустила всех и осталась одна, не имея сил даже встать из кресла.

— Да, что-то не очень… Нам, по-моему, есть о чем поговорить, Сева. Тебе не кажется?

— Кажется… — Севка тяжело вздохнул. — Вы в последнее время как будто специально не обращаете на меня внимания. Я знаю почему. И, наверное, должен быть вам за это благодарен. И за ту активную позицию, которую вы проявили, доказывая мою невиновность и предоставив неопровержимые доказательства и безупречного свидетеля. Но… нельзя бесконечно тянуть, надеясь непонятно на что… Поэтому я…

— Поэтому ты сматывай удочки, — раздался наглый, капризный голос Гладышева. — Получил напутствие — дай другим послушать. А вы сегодня уже не будете в зале сидеть, Алена Владимировна?

— Сегодня — последний раз. А потом — возможно, даже сегодня вечером, если будем играть заменой — уже все, уже большие.

Алена смотрела на Гладышева и в который раз поражалась причудам человеческой природы. В рамках своей профессии этот недалекий, недобрый, избалованный, но безусловно талантливый молодой человек мог обмануть на все сто процентов. И вот сейчас перед ней стоит уже не Валера Гладышев, а тот умный, ироничный, тонкий, изощренно-элегантный Валентин, который через несколько минут будет обольщать зрителей аристократической манерой носить костюм, двигаться непринужденно, светски вести разговор… Еще Алена подумала, что конечно же ярковат грим, глаза подведены сильнее, чем хотелось бы, но вступать с Гладышевым в очередную дискуссию бесполезно: со всем согласится, а потом втихаря опять нарисует на лице то, что было. К сожалению, домашняя режиссура в лице каскадера Василия вкуса Валере не прибавляет, но все не так страшно…

— У меня на прошлом спектакле напрочь вылетела из головы эта злополучная реплика… А она — как раз знак радистам на начало музыки. Я исправлюсь, Алена Владимировна, — смиренно произнес актер.

— Погоди… Какая реплика? — Алена изо всех сил старалась мобилизовать себя, преодолевая шум в ушах и дикую головную боль.

— Ну как же? Я говорю: «Она слишком плотская… такие отпугивают смерть» — и сразу музыка…

Перед глазами Алены вновь возникло мертвое лицо Энекен с размазанной тушью под глазами и ее роскошное тело, неряшливо полуприкрытое простыней. Упрямо всплывала в памяти застрявшая в оспинке черная ресничка. Эта оспинка, видимо, была следом от ветрянки. И, наверное, родители Энекен тщательно следили, чтобы девочка не сорвала невзначай корочку и не испортила своего нежного, красивого личика…

Алена с трудом выкарабкалась из кресла и, сделав Трифонову и Гладышеву несколько замечаний, окликнула Севку, маячившего в коридоре:

— Попроси, пожалуйста, у Лидии Михайловны из аптечки таблетку валидола. Я пошла в зал — пусть Маша дает третий звонок.

— Кому? — спросила Мальвина, протягивая лекарство.

— Алене Владимировне, — уныло ответил Севка.

— Ничего удивительного! — прокомментировала злорадно Мальвина. — А что будет, когда на ее глазах у Инги Ковалевой живот станет расти?! Боюсь, валидолом не обойдешься.

Севка вырвал из рук Синельниковой таблетку и, сжав кулаки, с яростью сверкнул глазами:

— Извините, Лидия Михайловна, если бы вы не были женщиной, я бы не отказал себе в удовольствии съездить вам по морде!

— Ах ты дрянь! Вот распустили! — визгливо запричитала вслед Домовому завтруппой. — Воображает из себя! Тоже мне! Фаворит героини!

— Фаворит! Да еще героини! Вот ведь добрая, великодушная душа. — Вошедший на крики Гладышев, грациозно изогнувшись, приложился к ручке Синельниковой. — Даже если оскорбить хотите, одними комплиментами так и сыплете. Радость моя! Лучше изобретите что-нибудь, чтобы нам вечером в замену спектакль не играть. Мне этот вечер позарез! Только ваш безграничный опыт и поразительная готовность всегда прийти на помощь дают мне надежду, что вдруг все же пойдет «Иванов». А? Уж я в долгу не останусь.

Мальвина кокетливо поправила голубой локон и шепотом пообещала:

— В антракте поговорим. Маша вон надрывается — на сцену тебя зовет.

И, проводив Гладышева плотоядным взглядом, достала зеркальце и освежила губы яркой помадой.


На режиссерском столике Алены лежала записка от Милочки.

«Алена Владимировна, Вам звонил Глеб Сергеев. Просил передать, что, к сожалению, на спектакле его не будет по очень уважительной причине. Он должен отвезти свою сестру к врачу в клинику. Обещал приехать в театр, как только освободится».

Алена прочла записку и с облегчением подумала, что очень хорошо, если Глеба сейчас не будет в зале. Ей категорически нельзя расслабляться, надо во что бы то ни стало выдержать второй прогон. Потом она расскажет всем об Энекен, и больше не надо будет делать вид, что ничего не случилось, что не произошло страшной, непоправимой беды…

В зале погас свет. Алена зажгла тусклую настольную лампу — наговаривать в микрофон замечания при зрителе было бы некорректно. Достала блокнот, ручку, поморщившись, выплюнула на бумажку остатки таблетки. Тут же за спиной услышала шепот Сиволапова:

— Мальвина сказала, что тебе понадобился валидол. Если тебе плохо, совсем необязательно сидеть в зале. Сделаешь замечания после следующего спектакля.

Алена слегка повернула голову и прогудела исчерпывающе:

— Мне очень хорошо!

Через небольшую паузу она шепотом спросила:

— У Инги был? Как она?

— Хорошо. Вроде бы на днях выписывают. Очень переживает, что опять вернется в театр, а играть нечего.

Алена пожала плечами и жестко ответила:

— В этом вопросе ничем не могу помочь.

Она съехала на кончик стула, чтобы лучше попасть в бледное пятно света от лампы, и придвинула блокнот.

Ее счастье, что люди не видят затылком, иначе она бы долго не смогла прийти в себя от тяжелого, ненавидящего взгляда Сиволапова.


За свои тридцать два года Глеб Сергеев никогда не проживал такой мучительной, ликующе-чистой, словно безупречно взятая нота, влюбленности. По сути дела, в его жизни была только одна женщина, если не считать стремительных, как лопающиеся воздушные пузыри, увлечений. Та женщина пять лет считалась его женой. Наполовину, по отцу, француженка, она родилась и четырнадцать лет прожила в Париже. Потом родители развелись, и мать привезла ее в Москву. Мать Патриции возвращалась к своему первому мужчине, который все годы ждал ее, но совсем не был в восторге от того, что она вернулась с уже взрослой дочерью. Патриции было неуютно дома, она испытывала массу проблем с новыми школьными друзьями, и только с мягкой, покладистой, доброй Люськой ей было хорошо и свободно. Глеб с детства привык видеть подругу сестры в своем доме. А когда начинались каникулы, Патриция неизменно выезжала с ними на дачу. Девочки были старше Глеба на восемь лет, но понемногу эта возрастная грань, в детстве казавшаяся непреодолимой пропастью, стала ощущаться все менее и менее заметно.

Глебу было шестнадцать лет, когда Патриция прочно заняла место в его жизни. Был знойный июльский день, и прохладный дачный пруд превратился в единственное спасительное место, где можно было прийти в себя от одуряющего влажного парения. Уже подкрались сумерки, но жара не спадала, и Глеб под бурные восторги Патриции и Люськи в тысячный раз, раскачавшись на ветке развесистого дуба, сиганул на середину пруда. Выбираясь на берег, он заметил, что из рассеченной коленки течет кровь. Девушки сразу переполошились, и Люська в одном купальнике помчалась домой за перекисью, бинтами и пластырем.

Патриция смочила свой носовой платок минеральной водой из бутылки и пыталась промыть ранку и остановить кровь. Всякий раз, когда она склонялась над его ногой, перед глазами Глеба возникала глубокая нежная ложбинка, разделяющая ее полную, тяжелую грудь. Мелкие капельки пота скатывались в эту ложбинку, и у Глеба перехватывало дыхание. Когда появилась Люська с необходимой медицинской помощью, Патриция встала, и Глеб словно впервые в жизни увидел ее. Рослая, с широкими бедрами, тонкой талией и длинными крепкими ногами, она точно была выточена из белой слоновой кости. Длинные рыжие волосы, небрежно заколотые в низкий пучок, спускались на нежную шею, слегка тронутую загаром. Зеленые глаза казались прозрачными и такими глубокими, что в них хотелось утонуть. На круглом лице с выразительным чувственным ртом и легкомысленно вздернутым коротким носиком он заметил разбросанные золотистой рассыпчатой пыльцой мелкие трогательные веснушки. В этом волнующем сочетании зрелого, оформившегося женского тела и милого детского лица оказалось для Глеба что-то роковое, в короткий миг решившее его участь.

На следующий день, когда уже стемнело и все разошлись по комнатам спать, Глеб, пренебрегая запретом купаться, пока не заживет нога, вылез из окна и спустился к пруду. И, очутившись на берегу, замер в восхищении. Из воды, подсвеченная мириадами ярких звезд, выходила, отжимая тяжелые мокрые волосы, обнаженная Патриция. Она шла навстречу Глебу, как идут навстречу неотвратимому и безоговорочному. Он стоял, не двигаясь и не дыша, как гениальное изваяние, олицетворяющее счастье. А Патриция приблизилась к нему своей волнующей, раскачивающейся походкой, прижалась мокрым, прохладным телом и резким движением головы, казалось, закрыла их своей роскошной рыжей гривой от всего белого света…

Потом, лежа на спине и задумчиво глядя на светлеющую предрассветную синеву небесного купола, она тихо произнесла:

— Теперь ты участвуешь в моем обмене… В моей крови — маленькие частички тебя.

Эти простые слова почему-то глубоко проникли в сознание Глеба и навсегда поселили какое-то неподдающееся объяснению чувство ответственности перед любой женщиной в его жизни. Но другие появились нескоро. Он любил Патрицию, как может молодой человек, совсем еще мальчик, любить свою первую женщину. Весь остаток лета они тайком встречались по ночам на пруду, и притихшая, полусонная природа была единственным свидетелем их любви.

В сентябре Патриция уехала на стажировку в Париж. Она училась в аспирантуре и, закончив факультет международной экономики, писала диссертацию на какую-то мудреную тему, доказывая, что французской экономике без сотрудничества с Россией нечего и надеяться на дальнейшее процветание. Вообще, за годы жизни в Москве Патриция стала ярой российской патриоткой. И теперь, вооруженная знаниями и прекрасным образованием, она собиралась перевернуть весь мир и сделать свою вторую родину богатой и благополучной. Глеб учился на первом курсе консерватории, безумно скучал по своей «рыжеволосой бестии», писал ей длинные письма, просаживал все деньги на телефонные разговоры и грозился уничтожить все мужское население Парижа. Патриция приехала на Рождество, и, как только они остались вдвоем, Глеб склонился, прижался лицом к ее крепким красивым коленям и, едва не теряя сознание от ужаса отказа, попросил ее стать его женой.

Прелюдия, с которой началась ответная речь Патриции, была обязательной и предсказуемой.

— Тебе только через год исполнится восемнадцать. Милый мой! Я старше тебя на целых восемь лет. Ты даже не представляешь, скольких прекрасных девочек ты встретишь… Впрочем, проблема совсем не в возрасте. Я обожаю тебя, Люсю, Москву… но сейчас так складывается, что в ближайшие годы я буду жить во Франции. У меня хорошие перспективы, и это для меня важно. Ты — возвышенный, ранимый, чутко воспринимающий жизнь и страдающий от всего несовершенного, иначе ты бы не смог писать музыку. Тот мир, куда ты хотел бы меня поселить, слишком хрупкий для моей грубой натуры. Я — реалист, практик, прагматик, если хочешь. Я имею дело с бизнесом, а это развращает человека, делает жестким, циничным. Я не хочу тебя погубить, родной мой, прекрасный мальчик…

Глеб напряженно пережидал весь этот набор расхожих слов и ждал то, пусть единственное слово, которое, утишив тревогу и ревность, подтвердило бы, что она — его женщина и он по-прежнему единственный избранник, участвующий в биологическом обменном процессе ее организма.

Патриция прочла его мысли и, страстно притянув его к себе, сказала горячим шепотом:

— Не слушай меня. Я несу бред. Это все неправда. Правда то, что я скучаю по твоему телу, по тому, как пахнет твоя кожа, твои волосы. Только с тобой я отключаюсь от всего на свете и знаю только одно — что Господь сотворил меня женщиной… и благодарю Его за эту мудрую милость, за это провидение, за все, что между мной и тобой…

Через год Патриция и Глеб стали законными супругами, но их жизнь оставалась по-прежнему такой, как была. Патриция жила в Париже, время от времени делая набеги на Москву, но и тогда они с Глебом виделись редко. Она стала настоящей бизнес-леди, и у нее абсолютно не хватало времени на то, что не касалось ее круглосуточной деловой свистопляски. Она торопилась и опаздывала, не успевала поесть и слушала неспешные рассказы Глеба о его музыкальных успехах с еле скрываемым раздражением. Он понимал, что жена искренне радуется за него, но совсем другой ритм его существования выводил ее из себя.

Немного спокойней их жизнь складывалась, когда он приезжал ненадолго в Париж. Тогда он как бы находился в статусе гостя, и нельзя было не считаться с тем, что он до сих пор не побывал в Версале или на скачках в Булонском лесу, а вечерами ему, может быть, одиноко из-за отсутствия друзей и родных. Патриция сказывалась на работе больной, и они сутками принадлежали друг другу.

Но постепенно его визиты в Париж становились все реже и реже.

— Не стоит тратить такие безумные деньги, любимый, — убеждала его по телефону Патриция. — Через пару недель я смогу выбить командировку в Москву. Ты говорил, что тебе нужен фирменный концертный фрак — разумней потратить деньги на него, а не на билет до Парижа.

И Глеб действительно, вместо того чтобы лететь во Францию, купил фрачный костюм для концертов. А спустя две недели они с Патрицией отправились в консерваторию слушать «Реквием» Моцарта, впервые исполнявшийся в Москве. Зачарованный Глеб не принадлежал ни себе, ни своей любви, ни жизни — его душу захватил в плен гений великого Моцарта, и она парила отдельно от тела где-то под сводами консерватории. Неожиданно его слух вычленил внятное шуршание. Повернув голову, Глеб увидел склоненную макушку Патриции, колдующей над какими-то цифрами на разложенной на коленях программке. Он вдруг почему-то вспомнил заметенный первым ноябрьским снегом дворик, себя, забившегося между огромными контейнерами с мусором и размазывающего по щекам горькие слезы обиды. Тогда отец, накануне пообещавший показать восьмилетнему сыну военный парад с трибуны Красной площади, взял с собой Люську. Они ушли, даже не разбудив его. Вспоминая, как готовился к этому дню, как собственноручно дважды погладил пионерский галстук и обежал всех друзей, чтобы они завтра после парада ждали его рассказов, зареванный Глеб, сидя меж мусорных контейнеров, поклялся даже через двести лет не прощать отцу и Люське такого страшного предательства… Выпроводив мгновенно вспыхнувшее детское воспоминание, Глеб жестко и больно выкрутил из рук Патриции карандаш и исчерченную программку.

Домой они тогда шли молча. И Глеб удивлялся тому абсолютному покою, который царил в его душе. Все вдруг каким-то непостижимым образом расставилось по своим местам. Или Моцарт коснулся открытой благоговеющей души прозрением своей гениальной мелодии и договорился с этой душой об иных отныне ценностях и бескомпромиссном духовном восхождении, или просто Глеб внезапно повзрослел.

Он понял, что в его жизни первенство всегда будет принадлежать его главной женщине — его музе, она станет производить отбор на совместимость и загадочным образом давать почувствовать, если третий — лишний. Она оказалась ревнивой, чувствительной барышней, его муза, с трудным, непокладистым характером. Но зато в отличие от прочих женщин всегда знала, чего хочет, и в результате была права.

Глебу и Патриции все труднее было надолго оставаться вдвоем. Тяжелое тягостное молчание давило своим почти физическим присутствием. Им было не о чем говорить. И чтобы не ссориться, они молчали.

Когда Патриция приезжала, они проводили много времени с Люсиной семьей. Дети — мальчик и девочка — обожали свою крестную, а она становилась с ними веселой, изобретательной в шалостях и нарушающей все взрослые запреты хулиганкой. Николай, муж Люси, уже тогда был преуспевающим экономистом, как только жизнь позволила, он встал во главе коммерческого банка, и они с Патрицией открыли совместную российско-французскую фирму. У Глеба начинала разламываться голова, когда они за столом во время ужина с азартом и упоением обсуждали текущие дела, предстоящие проекты, манипулировали незнакомыми терминами и баснословными суммами денег. Он откровенно скучал — в отличие от Люськи, которая с интересом вникала во все финансовые и экономические проблемы. В конце концов им становилось стыдно перед Глебом, и наступала художественная часть. Он играл им свои мелодии, но его бдительная «главная женщина» была всегда начеку, и, как только у кого-нибудь намечался хорошо замаскированный зевок, она легонько била Глеба по пальцам, путала ноты, вносила сумятицу в его отличную музыкальную память…

В двадцать три года Глеб оказался свободен от Патриции. Они разошлись мирно и вспоминали с юмором то, что еще недавно казалось горьким и непреодолимым. Если Патриция оказывалась в Москве, он, ставший уже известным киношным композитором, всегда брал ее с собой на премьеры, и на банкетах и фуршетах его неизменно спрашивали, откуда он «нарыл» эту рыжую породистую особь с царственной осанкой и надменным взглядом хорошо знающей себе цену женщины. Глебу не то чтобы льстило ее присутствие рядом, скорей оно освобождало его от назойливых притязаний молодых актрис на знаменитого богатого композитора.

Однажды Патриция пригласила всех на вечер во французское посольство. Люся осталась дома с тяжело больной мамой, а Глеб с Николаем и детьми отправились на вечеринку. В конце вечера знаменитого композитора попросили что-нибудь сыграть, и его «главная женщина» дала «добро». Он специально играл танцевальную музыку, и вскоре зал заполнился кружащимися парами. Искоса глянув на танцующих, Глеб неприятно поразился той доверчивой мягкой грациозности, с которой Патриция льнула своим роскошным телом к Люсиному мужу. Широкая ладонь Николая с короткими толстыми пальцами чуть заметно поглаживала спину Патриции откровенными, уверенными движениями собственника.

Глеб не замедлил объясниться с Патрицией и получил честный, исчерпывающий ответ, что только болезнь мамы и соответствующее состояние Люськи, не отходящей от ее постели, откладывали на время то, что уже было решено между Николаем и Патрицией…

Глеба спасала только музыка, и только работа помогла ему пережить смерть мамы, пожар в Люсином доме и отъезд Николая и племянников во Францию. Заказ написать музыку для спектакля «Столичная штучка» пришелся на тот период, когда у Глеба иссяк запас прочности и впервые в жизни он прочувствовал в полной мере черную депрессию. Ему не хотелось открывать утром глаза, он перестал бриться, рояль покрылся толстым слоем пыли, постоянно болела и кружилась голова, и, только когда приходила Люся, он пытался брать себя в руки. Люся долго молилась в часовне, а потом Глеб разжигал камин и они молча сидели на ковре и смотрели, как пламя плотоядно пожирало березовые поленья и на глазах превращало в золу и тлен то, что совсем недавно, победоносно искрясь и потрескивая, сулило бесконечный праздник огня и жизни.

Тогда в Доме кино должна была состояться премьера фильма, для которого писал музыку Глеб. Он не хотел идти, но продюсер звонил вновь и вновь, и Люська решила вопрос: она заставила его побриться, погладила рубашку, достала из гардероба костюм и в ответ на сопротивление Глеба тихо и серьезно попросила:

— Сделай это для меня… и для мамы.

Там, на фуршете, Екатерина Воробьева, игравшая в фильме, познакомила его с главным режиссером своего театра.

Глеб впервые в жизни видел такого главного режиссера. Она показалась ему худеньким, нежным, очкастым подростком, а голос — гудящим, низким и… слишком властным для такого хрупкого создания.

— Алена Владимировна, — представила ее Глебу Катя, а на ухо прошептала: — Подпольная кличка Малышка.

— Ваша музыка — лучшее, что есть в фильме, она тянет свой сюжет и ведет свой счет. Это очень обогащает все линии и делает картину возвышенней и одухотворенней, — серьезно сказала Алена, крепко пожимая руку Глебу. — Я поздравляю вас.

Она уселась в мягкое глубокое кресло, которое ей было явно не по росту, продемонстрировав стройные ноги с высоким изящным подъемом и тонкими щиколотками. Одну из них обвивала хрупкая золотая цепочка в виде змейки.

Алена была не одна. Ее сопровождал мощный синеглазый детина, рядом с которым она еще больше напоминала «мальчика-с-пальчика».

Глеб сидел напротив Алены и время от времени чувствовал на себе заинтересованный взгляд глубоких умных глаз за круглыми стеклами очков. Привыкший к интересу слабого пола к своей персоне, он сразу понял, что внимание со стороны этой обаятельной и ни на кого не похожей женщины носит совсем другой характер. Точно и глубоко почувствовав его сразу, она теперь словно пыталась разложить возникший в ней интерес по полочкам. Между ними как будто протянулась невидимая волнующая нить. Он ловил себя на том, что неприлично часто останавливает глаза на ее тоненькой лодыжке, обвитой золотой цепочкой… и этот его непослушный взгляд обнимал круглые девчоночьи колени, скользил по мягкому темно-синему бархату платья, плотно облегавшему бедра, высокую грудь, хрупкие узкие плечи…

Алена с кем-то разговаривала, и он вдруг понял, что уже влюблен в этот низкий, волшебный голос, так не вяжущийся с ее незащищенным трогательным обликом.

Глеб только еще продумывал, какой заход должен осуществить, чтобы еще раз увидеть Алену, как она сама пожелала повидаться, предложив написать музыку для спектакля.

Когда Глеб прочел пьесу «Столичная штучка», то первым побуждением было отказаться. Он отнюдь не считал себя вправе оценивать драматургические недостатки, эта пьеса просто не легла ему на душу. Но, будучи всегда честным с самим собой до конца, Глеб усомнился в объективности своего восприятия. Это произведение было написано тем самым Сиволаповым… и, возможно, для Глеба именно поэтому пьеса встала поперек горла. Он даже попросил Люсю прочесть сей опус, но и мнение сестры оказалось таким же.

— Удивительное дело, — пожала плечами Люся, возвращая пьесу, — такое ощущение, что у этого человека какие-то серьезные проблемы со слухом. Он все время фальшивит.

Глеб решил честно признаться Алене в том, что ему было бы крайне трудно писать музыку для материала, которым он не заразился. Но все получилось совсем иначе. Алена, не спрашивая мнения Глеба о пьесе, рассказала ему, о чем будет спектакль. Глеб слушал ее, затаив дыхание и с каждой минутой ощущая, какой энергетической мощью и фантастическим художественным даром владеет эта женщина. Она поведала ему совсем другую историю, в ней те же персонажи, чье блеклое и неубедительное существование сводилось к примитивным стереотипам на страницах рукописи, жили в полную силу, любили, ненавидели, страдали и, не находя выхода, совершали страшные смертные грехи. Уверенно вторгаясь в сферу, казалось бы для нее чужую, Алена буквально на пальцах сумела выразить то, что ей нужно от Глеба.

— Человеку не дано судить ближнего. Поэтому таким судьей в нашем спектакле станет музыка. Она не должна быть просто фоном или отдельными темами того или иного героя, она должна сама стать полноправным персонажем, интуицией, предупреждением, больным предчувствием, метанием совести — тем, что еще не оформилось в сознании человека, а только зреет и лишь на уровне бессознательного начинает проникать в душу. Поэтому музыка должна быть иногда перпендикулярной тому, чем живет герой. Она все время опережает человека. Как невидимый ангел-хранитель, пытающийся уберечь от ошибки, потому что ему одному ведома кара, которая будет неизбежной… но человек не слышит, он слишком упоен своей самостью, своим беспредельным эго… Я понимаю, это очень трудная задача. Но я чувствую вас как композитора и прошу не отказываться.

К концу их разговора в кабинете Алены появился Сиволапов.

— Зайка, я не помешаю? — спросил он, усаживаясь в кресло напротив Глеба.

Алена с откровенным обожанием окинула взглядом синеглазого красавца и теплым, влажным голосом ответила:

— А мы уже, собственно, поговорили.

У Глеба мучительно сжалось сердце. Уже готовый к тому, чтобы согласиться писать музыку, переполненный до краев восторгом и нежностью к этой женщине, он вдруг ужаснулся тому, что должен будет видеть ее ласковый лучистый взгляд, адресованный другому мужчине.

— Ну и как? Согласны? — самоуверенно поинтересовался Сиволапов. — Тогда бегу за шампанским.

— Не стоит спешить. — Алена мгновенно уловила смену настроения Глеба и вопросительно заглянула ему в глаза.

Глеб встал.

— Я должен подумать, Алена Владимировна. Если не возражаете, позвоню дня через три…

Однако его «главная женщина» распорядилась иначе. Вернувшись из театра, Глеб лег в постель и мысленно прокручивал разговор с Аленой. Поворочавшись без сна несколько часов, он вдруг почувствовал знакомую нехватку воздуха в груди. Быстро включив свет, он кинулся к роялю и, прикрыв веки, увидел перед собой милое серьезное лицо Алены с расширенными вдохновением зрачками пристальных глубоких глаз цвета меда, услышал ее обволакивающий глуховатый голос. Вдохнул всей грудью невесть откуда взявшийся острый, свежий, сводящий с ума запах черемухи, и из самой глубины трепещущей души полились страстными всполохами тревожных прозрений звуки основной темы спектакля…

На следующий день утром он перешагнул порог театра, не раздеваясь, в плаще и шляпе, с полей которой скатывались на белоснежную рубашку капли дождя, дождался Алену, спустившуюся по его просьбе в фойе, и, молча откинув крышку рояля, объяснился ей в любви. Когда он закончил играть и наконец поднял глаза, то с благоговением и трепетом увидел вместо ее лица прекрасное зеркало, в которое смотрелась рожденная им музыка…

С того дня прошло три месяца, и Глеб жил, как во сне. Он, до изуверства требовательный к своему творчеству, понимал, что написанная им для спектакля музыка выше планки, им самим установленной…

И вот теперь все. С сегодняшнего дня, когда придут зрители и услышат его музыку, она будет жить отдельно от него.

Глеб очень сожалел, что не смог пойти на спектакль для «пап и мам», но Люсе было необходимо появиться в клинике. Он ждал ее в машине, и перед глазами стояло заплаканное лицо Алены… Глеб достал мобильник и попросил к телефону госпожу Холгейт.

— Алло, тетя Наташа, это снова Глеб. Я практически с улицы. Жду Люсю в машине около клиники. Заехать вряд ли. Вы же знаете, что Люся нигде не бывает, а мне нужно будет сразу отвезти ее домой. Ну скажите в двух словах. — Глеб надолго замолчал, потом переспросил: — Скончалась? Давно? Я понимаю… Тетя Наташа, передайте Джону огромное спасибо за содействие. Нет, ну я же понимаю, что в посольстве у него дел невпроворот и заниматься отпрысками древних дворянских семей, развеянных по миру, — совсем не в его компетенции… Договорились. Я отвезу Люсю и вечером к вам заеду. Кстати, мамин портрет уже окантовали — я привезу. Обнимаю вас, Джону поклон от меня и Люси.

Глеб задумался, снова набрал номер.

— Добрый день, Мила. Это Глеб Сергеев. Спектакль закончился? А как Алена Владимировна? Ну, насчет успеха я и не сомневался. Вечером замена? Да, я постараюсь быть. Счастливо.

Через несколько минут на крыльце клиники появилась закутанная в шаль Люся. Плюхнулась на заднее сиденье и потребовала сигарету.

— Что сказал врач?

Глеб прикурил сигарету, отдал Люсе и чуть приоткрыл окно.

— Взяли все анализы. Окончательный разговор на следующей неделе. Тогда будут решать о дне операции. Обещают вернуть красоту и молодость. — Слова Люси прозвучали грустно и подавленно.

— Тебя нежно целует тетя Наташа. Я к ним вечером заеду.

— Та-ак, и что там с твоей Оболенской? Джону удалось связаться с Мещерскими?

— Все удалось. Но, к сожалению, поздно. Сестра Оболенской Нина Николаевна неделю назад скончалась от сердечного приступа. До этого долго болела и практически все время находилась в больнице… В какой-то особенной больнице типа дома престарелых. Там и умерла.

— Алена уже знает?

— Нет. Хотя, конечно, она знает много. По нашему короткому разговору я вчера понял, что она не сомневается в том, кто убил Оболенскую. Но случилось еще что-то, о чем она мне не сказала. Была в таком состоянии, что еле стояла на ногах.

— Возможно, нашли внука Оболенской, этого Адама? — предположила Люся. — Ты бы поехал прямо в театр, а потом уже к Холгейтам.

— Вообще-то я хотел наоборот. Все разузнать поподробней у Джона, а потом уже…

— Слушай! — перебила его Люся. — Ты должен взять с собой к ним Алену. Зачем этот испорченный телефон? И потом, почему бы ей не познакомиться с нашими родственниками…


Последней из театра ушла одуревшая от слез Женя Трембич. Сколопендра окинула взглядом гардероб и отметила, что на вешалке осталось лишь пальто Алены, которая, против обыкновения, разделась здесь, а не у себя в кабинете. Большие часы над дверью показывали ровно пять. Через час опустевший театр начнет заполняться народом. Долго обсуждался вопрос о возможности замены «Столичной штучки» на «Иванова», но в результате Алена, как всегда, настояла на своем, и было решено играть премьерный спектакль.

Весть о гибели Энекен Прайс была подобна грому средь ясного неба. После положенных замечаний актерам и цехам Малышка попросила собраться всех сотрудников театра. Сколопендра, никогда не покидающая своего поста, заняла место в дверях в зрительный зал, чтобы спиной чувствовать расположенный как раз напротив служебный вход. Она еще утром заметила на осунувшемся, потерянном лице Алены отпечаток бессонной ночи и поняла, что стряслось нечто крайне серьезное, если даже эта железная барышня не сумела обеспечить своему облику всегдашнее олимпийское спокойствие. Впрочем, когда Позднякова сообщала о трагедии, голос ее был ровным, тон уверенным, и только, возможно, от глаз одной Сколопендры не укрылось, что она прячет предательски дрожащие руки.

— Я не верю в то, что это было самоубийство, — подвела итог Алена. — Об этом я сказала вчера следователю. Но… не я одна видела в зрительном зале Энекен, и ее лицо свидетельствовало о каком-то сильном потрясении. Петр Сиволапов приписал это впечатлению, которое произвел на нее идущий на сцене спектакль. Не думаю… Тем более что Нина Евгеньевна, к которой заходила Энекен, говорит, будто она была в нормальном, даже приподнято-хорошем настроении.

Сколопендра вернулась на свое рабочее место и с предельным вниманием следила за всеми, кто уходил из театра. Женю Трембич пришлось уложить на кушетку, и Воробьева с Севкой отпаивали ее валокордином. Катя даже держала наготове ватку, смоченную нашатырем. Все уговаривали Женю взять себя в руки и успокоиться — ведь вечером надо выходить на сцену, но она рыдала, и сквозь всхлипы прорывалась одна и та же фраза:

— Эночка, прости… Если бы не я… Я могла бы… Прости меня, Эночка, я такая дура, я виновата…

Когда Требич удалось немного привести в чувство, Севка вдруг снял куртку и направился к двери.

— Ты куда, Сев? — окликнула его Катя.

— Мне надо повидать Алену, — мрачно отозвался Севка, глядя себе под ноги.

— Сев, ну ты же обещал… — укоризненно произнесла Катя. — Я ведь не могу без лифта подняться на пятый этаж. А они уйдут через полчаса. Алена никуда не денется. Она мне сказала, что ждет Сергеева и до спектакля будет у себя.

— Ладно. — Севка нервно напялил обратно куртку.

— Мы можем уйти, Женечка? Мне срочно надо передать письмо и посылку родителям. Эти люди улетают сегодня.

Женя всхлипнула и села.

— Идите, конечно. Мне самой надо обязательно до спектакля смотаться домой.

Сколопендра цепким взглядом проводила Катю и Домового и неодобрительно хмыкнула:

— Вьет из парня веревки!

Когда за Женей Трембич дверь закрылась, Сколопендра придвинула аппарат местной связи и позвонила Алене:

— У меня есть новости, Алена Владимировна. Не стоит, местные телефоны не прослушиваются. — Сколопендра на всякий случай прикрыла ладонью трубку и заговорила чуть тише: — Голубчик-то наш, Оболенский, все же засветился. Мой внук сейчас как раз на одном из объектов гостиницы «Россия». Связался он по моей просьбе с группой, которая вчерашнее самоубийство расследует. Так вот, этого Адама неоднократно видели в гостинице. Он там еще до приезда Энекен жил. Естественно, под другой фамилией, мы ее не знаем. Да, да, да. Высокий блондин, голубоглазый, с нервными манерами, в очках, с сильным акцентом. Наверное, он там поселился, чтобы незамеченным к Энекен в номер попасть. Гостям там пропуска выписывают. Но главное не это. Горничная убирала его номер, и так настойчиво звонил телефон, что она взяла трубку и услышала женский голос: «Адам, это ты?» Ищут его. И фамилию, конечно, теперь уж определят. Ну все. Отдохните. До спектакля-то еще время есть…

Алена положила на рычаг трубку местного телефона и, закрыв плотно дверь в кабинет, свернулась клубочком в кресле. Мысли в голове путались. Никакой Адам не селился в «России». Уж это точно. Другое дело, что его могли там видеть. Он мог бывать там в гостях до приезда Энекен. Очень многое пока непонятно, но ясно одно: уже завтра она сумеет произнести имя убийцы Оболенской и Энекен. Алена устало закрыла глаза и сразу провалилась в глубокий вязкий сон.

Она увидела солнечный луг, засеянный васильками, и бегущего ей навстречу Глеба за руку с прекрасной незнакомой женщиной. У женщины были такие же светло-карие, как у Глеба, глаза, короткая мальчишеская стрижка и гладкая, нежная, словно у ребенка, кожа. «Это Люся», — обрадованно догадалась Алена и протянула ей навстречу руки. Они взялись за руки и стали кружиться. А вокруг кружилось васильковое поле, кудряшки белоснежных облаков в синем небе, счастливо смеялся Глеб, и заливалась музыкальными трелями какая-то невидимая птица…

Сквозь сон Алена поняла, что заливается телефон у нее на столе. Она оторопело села и с минуту смотрела на трезвонящий аппарат. Опять местный. «Как же она мне надоела, эта Сколопендра!» — раздраженно подумала Алена, протягивая руку за трубкой.

— Алена Владимировна, — прорвался через помехи мужской голос, — это Митя Травкин. Если не отдыхаете, спуститесь на сцену — у меня возникла идея, как сделать, чтобы Гладышев не корячился в темноте, а сразу исчезал с кресла-качалки.

— Ты откуда звонишь? — засмеялась Алена. — Кудахчешь, как наседка.

— Из реквизиторского, — пробулькало в ответ. — Здесь всегда так слышно.

— Ладно, иду.

Алена достала из сумки пудреницу, сняла очки и щеткой пригладила растрепавшиеся волосы. Потом подумала, сняла трубку с городского телефона и положила рядом с аппаратом. Если позвонит Глеб — пусть знает, что она в театре…

Малышка вошла в лифт и через минуту уже стояла на слабо освещенной дежурным светом сцене в выгородке спектакля. Оглядевшись по сторонам, подошла к креслу-качалке и негромко позвала:

— Митя! Я уже здесь.

Уселась в кресло и, качнувшись, чуть громче произнесла:

— Ау, Митя, я жажду увидеть твое гениальное изобретение.

Услышала над головой на колосниках поспешные шаги и предупредила:

— Не торопись. Падать оттуда больно.


Сколопендра выключила радио и подошла к телефону:

— Театр. Да, да, это Зинаида Ивановна. День добрый. Нет, она никуда не выходила. Давно занят? Погодите, Глеб Александрович, я попробую по местному. Да, действительно, прерывать неудобно… Алло, Глеб Александрович, сейчас вот Сева пришел, наш реквизитор, я попрошу его подняться к Алене Владимировне и передать, что вы никак не можете дозвониться. А может, трубка плохо лежит. Всякое бывает. Да не за что.

Сдвинув очки на нос, вахтерша проследила за тем, как раздевается Севка, и снова включила радио.

— Сев, понял, что Алене сказать? Сергеев, мол, уже полчаса пальцем вертит, и все занято. А она ему нужна позарез.

— Ясно, — буркнул Севка и быстрым шагом направился к лифту.

Не обнаружив Алены в кабинете и положив на место лежащую на столе трубку, он спустился вниз и вдруг увидел, что на сцене горит свет. Пройдя портал, Домовой вышел на сцену и остановился как вкопанный. Прямо ему под ноги густым извилистым ручейком текла кровь. Севка врубил яркий свет и закричал так страшно, что гулкий зал отозвался диким эхом.

В кресле-качалке под рухнувшим штанкетом, гуттаперчиво изогнувшись, распласталось окровавленное тело Алены.


Природа творила неимоверные чудеса. Снег, обрушившийся на город, растаял так же мгновенно, как и появился. В голубом, без единого облачка, небе носились ополоумевшие, словно от предчувствия весны, птицы. Оттаявшая земля, как будто участвуя в каком-то заговоре, притворилась изнемогающей от распирающих ее весенних потуг и наперекор всем календарным соображениям порождала своей мнимой беременностью полный кавардак в четком раскладе времен года. Недоверчивым ознобом подрагивали вновь раздетые ветви деревьев и в бессилии разгадать обман невольно становились сообщниками, в полуобморочном страхе готовя к выстрелам набрякших почек свою неповинующуюся плоть. Рано темнеющее небо гримасами заката точно глумилось над сбитыми с толку людьми и природой. И лишь самому подозрительному в свежем густом запахе весеннего воздуха чудилась чуть уловимая едкая горечь обмана. Те, кто подоверчивей, сбросили теплую одежду и в упоении заходились прогнозами о глобальном потеплении климата и праздновании Нового года на зеленых лужайках.

Потерявший счет времени Глеб даже не замечал того бесстыдного раскардаша, в котором бесилась природа. Время для него остановилась с той минуты, когда он увидел отъезжающую от ворот театра «скорую». Четвертый день подряд утром, днем и вечером он слышал от врачей: «Она в коме, состояние критическое». В реанимацию не пускали, и Глеб, не находя себе места, исколесил все столичные и подмосковные монастыри и обители, храмы и часовни, простаивая на службах, заказывая молебны и на коленях испрашивая милости у Спасителя и Пресвятой Богородицы. Съездил вместе с Люсей в Лавру к мощам преподобного Сергия Радонежского, и только там ему стало легче. Словно какая-то невидимая сила строго и испытующе заглянула ему в душу и повелела не предаваться унынию, растерянности, отчаянию…

В тот день, когда с Аленой случилась беда, Глеба, как назло, словно водило дурное наваждение, не давая ему попасть в театр. Когда уже выехали за кольцевую дорогу, Люська вдруг обнаружила, что оставила рентгеновские снимки в клинике. Пришлось возвращаться. На обратном пути его остановил милиционер за превышение скорости и долго, никуда не торопясь, составлял акт, не пожелав получить штраф на месте. Глеб все время звонил Алене и с удивлением ощущал, как растет в нем необъяснимая тревога.

Когда он наконец добрался до театра, из двора на огромной скорости вылетела реанимационная машина с сиреной и мигалкой и вслед за ней выбежали перепуганные Севка, Сколопендра и Ковалева. Похолодевшее сердце подсказало Глебу, что изматывающее его целый день волнение было ненапрасным. И когда Ковалева с Севкой прыгнули к нему в «Фольксваген» и хором крикнули, что надо ехать за «скорой», его губы раздвинулись лишь для одного вопроса: «Она жива?»

По дороге Севка бессвязно рассказал о том, что случилось. А Нина Евгеньевна добавила, что штанкет не расплющил Алену насмерть только потому, что в момент падения Малышка резко качнулась назад в кресле и ручки, изготовленные из железа, смягчили удар. Голова практически уцелела, так как была откинута назад вместе с креслом.

— Кто в это время был в театре и почему она оказалась на сцене? — вытирая ладонью со лба выступившую испарину, спросил Глеб.

— Зинаида сказала, что, кроме нее и Алены, не было никого, я приехала почти одновременно со «скорой», — глухо отозвалась Ковалева. — Почему она очутилась на сцене, наверное, может объяснить только она сама.

— Человек, покушавшийся на ее жизнь, влез через окно реквизиторской. — Голос Севки прозвучал неожиданно злобно и определенно. Глебу показалось, что он сознательно вместо имени, которое ему прекрасно известно, сказал «человек». — Зинаида Ивановна бросилась вызывать «скорую», а я в полной прострации понесся за бинтами и йодом и увидел, что окно открыто. Преступник или прятался в театре, или заранее, уходя, оставил его незапертым, иначе бы с улицы проникнуть внутрь не удалось. Там на окне решетка, и ее можно сдвинуть только изнутри. Я все это сразу заметил… — Он спрятал лицо в ладони и зарыдал, как маленький. — И за что мне это? — выкрикивал он, давясь словами. — Тогда с Оболенской… я первый обнаружил… и теперь… Я чуть не сошел с ума, когда мне под ноги… потекла кровь… И потом она… в этом кресле… Нельзя допустить, чтобы она умерла! Что же это?! Господи, Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя грешного! Господи! Сделай так, чтобы она выжила! — бормотал Севка, рукавами свитера размазывая по лицу потоки нескончаемых слез.

В больнице они больше часа ждали врача. К ним вышел молодой человек и, кивнув в знак приветствия, немногословно объяснил, что критическое состояние больной не дает возможности делать какие-либо прогнозы. Объективно — состояние крайней тяжести, но медики сделают все, что в их силах. Звонить можно в любое время, приходить — не имеет смысла. В реанимацию все равно не пускают.

В театре, казалось, замерла вся жизнь. Только теперь в полной мере все поняли, какой мощной жизнеобеспечивающей энергетической пружиной была Алена. Актеры слонялись по коридорам, гримерным в ожидании очередной сводки из больницы. Даже разговаривать все стали тише, словно она находилась где-то здесь, рядом, и громкий звук голоса мог ее потревожить. Женя Трембич, уехавшая в Таллин на похороны Энекен, звонила на проходную театра каждые два часа. Севка впал в какую-то странную спячку. Вялый, с трудом передвигающий ноги, он приходил утром в театр и, засыпая в любом месте, куда присаживался, в результате сваливался на кушетке в реквизиторской и просыпался лишь к вечернему спектаклю. Но хуже всех выглядела Катя. Актриса была точно натянутый больной нерв, казалось, тронь ее, и она зазвенит высокой отчаянной, безысходной нотой. Худющая, с ввалившимися глазами, Воробьева бродила по театру, незряче натыкаясь на людей и странно подергивая головой с немытыми свалявшимися волосами. Она пришла в тот страшный день в театр еще до «скорой» и, увидев Алену, распластанную под штанкетом, который силились приподнять Севка со Сколопендрой, потеряла сознание. Приехавшие врачи отнесли ее в гримерную, привели в чувство и, оставив с ней фельдшера, увезли Алену.

Когда Глеб, Ковалева и Севка вернулись в театр, Катя все так же лежала в гримерной, но на щеках уже появился румянец. Увидев их, она приподнялась на локтях, но даже не смогла ни о чем спросить — губы скривились жалкой гримасой и только в глазах застыл немой вопрос.

— Она жива, — успокоила девушку Ковалева, не распространяясь о том, насколько сейчас Аленина жизнь держится на волоске.

Катя прошептала пересохшими губами:

— Слава Богу… — Румянец опять схлынул, и ей снова стало плохо. Пришлось вернуть фельдшера, уже одевавшегося в гардеробе.

Но самым странным было то, что милиция, прибывшая на место происшествия и обыскавшая Аленин кабинет, не обнаружила в ее сумочке ключей от квартиры. Прежде чем ломать дверь, попытались выяснить, у кого может быть дубликат ключей, стали звонить Сиволапову, который почему-то в театре до сих пор так и не появился. Телефон молчал. Нина Евгеньевна, кусая губы от досады, вынуждена была в присутствии коллег позвонить домой и спросить Ингу, не знает ли она, где Петр… Инга ответила, что он даже не позвонил после утреннего спектакля. Дверь в квартире Алены выломали, и у Глеба болезненным нарывом заныло сердце. Безупречный порядок никак не отражал того нервного состояния хозяйки, в котором она пребывала перед уходом из дома. Только повсюду лежали книги с закладками, раскрытые и перевернутые вверх переплетами, сложенные стопками…

— Небогато живет ваше начальство, — негромко заметил толстый обстоятельный лейтенант, оглядывая более чем скромное жилище Алены. — Видать, на режиссерскую зарплату не больно-то разживешься…

У Глеба опять защемило сердце, и стало вдруг ужасно стыдно за тот вечер, когда он привез ее в свой загородный особняк. Но теперь это были абсолютно второстепенные переживания. Главным была та беспощадная реальность, которая сразу обесценила все остальное.

Толстый лейтенант повернулся к Глебу и спросил:

— А вы, простите, кем ей приходитесь?

— Я… я просто… мы вместе работали… — Глеб растерянно подыскивал слова.

— Глеб Александрович Сергеев — очень известный композитор, — твердым, уверенным голосом вмешалась Ковалева. — Вы наверняка не раз слышали его музыку в фильмах, которые показывают по телевизору… А последние месяцы Глеб Александрович писал музыку для спектакля нашего театра. Премьера должна была состояться сегодня, но, как вы видели, ее отменили.

— Ясненько. — Лейтенант внимательно посмотрел на Глеба. — Вместе, значит, творили… Я думаю, что сейчас вы вряд ли будете нам полезны. Вернее, следственной группе, занимающейся всеми вашими последними происшествиями. Так что вы свободны. Если что — вам позвонят.

Глеб с тоскливым надсадным чувством еще раз окинул взглядом квартиру. Сейчас в ней начнут хозяйничать чужие люди — разбирать Аленины вещи, читать ее записи и письма… Он так и не вошел в спальню и только сквозь открытую дверь увидел аккуратно застеленную пледом широкую двухспальную кровать и небольшое трюмо с расставленными флаконами духов и косметикой.

В тесной прихожей на небольшом столике перед зеркалом валялись маленькие, почти детские белые шерстяные перчатки и такой же шарф с длинными кистями. Глеб глубоко прерывисто вздохнул. Встретился с умными, понимающими глазами Ковалевой. Она слегка пожала ему руку и ободряюще произнесла:

— Всегда надо надеяться на лучшее…


На пятый день Алене потребовалась кровь. У нее оказалась самая редкая группа, и больничных запасов не хватало. Из всего коллектива театра, по иронии судьбы, пригодной оказалась лишь кровь Мальвины, Инги Ковалевой и Мити Травкина. Все трое с воодушевлением согласились хоть этим поддержать Адену. Но в последний момент Мальвина предупредила врачей, что Инга беременна, и у нее брать кровь не решились. Инга прореагировала на это неожиданно бурно.

— Я вас очень прошу, пожалуйста, — умоляла она врача. — Ведь мне совсем недавно столько крови выкачивали из вены для анализа, и ничего… Ну вы же можете взять у меня хотя бы столько же.

И когда ей в категорической форме было отказано, Инга неожиданно расплакалась:

— Поймите, я виновата, очень сильно виновата перед Аленой Владимировной. И сейчас, когда ей так тяжело, возможно, вот эти самые капли окажутся самыми нужными… потому что в моей крови будет просьба о прощении и самое страстное желание, чтобы она выжила. Вы не можете недооценивать ту энергию власти прощения, которая бессознательно живет в человеке, даже если он без сознания… Ведь медицина про это тоже мало знает. Я читала… Короче, я не уйду, пока вы не возьмете мою кровь.

Что-то в словах и поведении Инги возымело действие на врачей, и, как ни странно, у нее взяли кровь.

Глеб страшно переживал, что не смог пригодиться Алене в этой ситуации, и очень глубоко прочувствовал то, что происходило с Ингой…


В тот день, когда весь коллектив театра был взбудоражен известием о том, что Алене необходима кровь, на служебный вход, робея и не зная, как себя вести, явился человек среднего возраста с симпатичным круглым лицом и раскосыми татарскими глазами. Он обвел взглядом возбужденно обменивающихся впечатлениями о поездке в больницу актеров и неуверенно спросил:

— А не подскажете, как бы мне найти вашего режиссера?

На проходной в одну секунду воцарилась гробовая тишина. Все повернулись к пришедшему и внимательно изучали его десятком подозрительных глаз.

— Я имею в виду… барышню. — Мужчина окончательно стушевался. — Молодую женщину в очках и с таким… низким голосом.

— А вы, собственно, по какому вопросу? — Максим Нечаев, ближе всех стоявший к незнакомцу, инстинктивно сделал шаг к входной двери, как бы перекрывая ее.

От мужчины не укрылось это движение, и он удивленно протянул:

— Ну-у вы даете! Таксист я. Подвозил вашего режиссера где-то неделю назад к «России»…

— К «России»?! — хором выдохнули все присутствующие.

Таксист недоумевающе пожал плечами:

— Она просила подождать, но почему-то не вернулась… Ну это ладно. Надеюсь, что с ней все нормально. Но я совсем по другому вопросу к ней…

— По какому? — Максим приблизился к таксисту.

Мужчина вдруг улыбнулся:

— Я около театра уж с час кружу — все никак не решался сразу-то… Вдруг слышу выстрелы, во двор заглянул, а там ты в мишень из пистолета лупишь. Понял, что тренируешься. А сейчас вспомнил: чемпионат по стрельбе недавно ты выиграл? У меня сын стрельбой занимается, рассказывал, что теперешний чемпион умудряется еще артистом работать.

— Ты давай зубы-то не заговаривай! — по-хамски прервал его Гладышев. — По какому вопросу Алена нужна?

Таксист обиделся и засопел.

— Это наш с ней разговор. Мы с ней кой о чем беседовали… Так вот у меня тема для продолжения этой беседы имеется. И я совсем не намерен каждому встречному об этом докладывать.

— Придется подождать в таком случае. Ей сейчас не до беседы… — Максим коротко пересказал события последних дней. Актеры начали разбредаться по театру.

Когда водитель уже садился за воротами в машину, его окликнул вышедший следом молодой человек. Интеллигентно представившись композитором Глебом Сергеевым, он попросил немного задержаться и ответить на несколько вопросов. Таксист согласно кивнул, и Глеб сел рядом с ним на сиденье машины.


Неожиданное исчезновение Сиволапова породило среди работников театра самые различные предположения, но следователь поначалу отнесся к его отсутствию довольно вяло. Однако на одном из спектаклей Митя Травкин обнаружил на колосниках забившуюся в щель запонку. В тот день, когда случилось несчастье с Аленой, вызванная Сколопендрой милиция самым тщательным образом обследовала колосники, но ничего не нашла. Видно, и у них бывают проколы, тем более что запонка завалилась в узкую щель, и, если бы не металлический блик от яркого света, лежать бы ей и покрываться пылью до скончания века. Глазастый Митя увидел, как сверкнуло что-то в щели, и выковырял гвоздем. Такие запонки с выбитой посередине цифрой пятьдесят и инициалами владельца дарили в день юбилея театра всем мужчинам. В точности такие же кулончики получили в подарок и женщины.

Буквы «П. С.» свидетельствовали о том, что запонка принадлежала Петру Сиволапову. Информация эта, естественно, мгновенно стала достоянием всего театра. Пожалуй, одной Инге ничего не было известно: по немому сговору ее было решено пощадить, хотя бы пока не выяснится до конца история этой странной находки. Выслушав сенсационное сообщение о найденной запонке, полуспящий Севка вяло сказал:

— Чушь собачья. Сиволапов с его габаритами разворотил бы все окно в реквизиторской, а решетка была сдвинута ровно настолько, чтобы пролез тот, кто у же его в два раза. — Потом вдруг словно спохватился и добавил: — Впрочем, не исключена возможность, что… убийца был не один и кто-то просто прятался в театре, чтобы потом, когда все соберутся к вечернему спектаклю, слиться с людьми и выйти незамеченным. Но не думаю, что это мог быть Сиволапов…

Еще и еще раз тщательнейшим образом вспоминали и рабочие сцены, и помреж, и реквизиторы, и электрики, не заносила ли Петра Сиволапова нелегкая каким-нибудь непостижимым образом на репетициях, на прогонах на колосники. С одной стороны, что бы там понадобилось драматургу, с другой — а почему бы и нет: фантазии и причуды творческих людей порой выглядят дико и непредсказуемо.

Милиция сиволаповскую квартиру тщательно обыскала, но второй запонки не обнаружили. Так же как следов его внезапного отъезда. Вещи все были на местах, одежда развешана по шкафам, на письменном столе лежала недавно начатая рукопись новой пьесы. На журнальном столике с фотографии в ажурной деревянной рамочке улыбалась Алена.

Не доверяя особенно следственным органам, Ковалева сама обзвонила все больницы, морги, отделения милиции, но Петра отыскать нигде не удалось. Инга практически не участвовала в той бурной деятельности, которую развила мать, и была уверена в том, что с ним ничего не может случиться. Нину Евгеньевну, с одной стороны, успокаивало отсутствие паники у Инги, с другой — ее поведение казалось странным…

— Я столько напсиховалась из-за него, что, наверное, лимит исчерпан, — объяснила Инга матери. — Для меня сейчас главное — сохранить ребенка… Я поэтому и в театре практически не бываю. Не хочу, чтобы моему маленькому передалась эта истерическая нервозность…

Нина Евгеньевна смотрела на дочь и все больше изумлялась. Перед ней словно была совсем другая Инга, такой она ее не знала. Собранная, серьезная, мудро готовившая себя к предстоящему материнству. Ковалевой даже пришло в голову, что за два года она многому научилась у Алены, несмотря на то что ходила в «нелюбимчиках» и просто сидела на репетициях, никогда не выходя на сцену.

Работы у Ковалевой было, как всегда, невпроворот. Наконец-то была назначена официальная премьера «Столичной штучки», и помимо своих прямых обязанностей — уточнить, все ли в порядке с приглашениями, организовать прием гостей, подготовить банкет после спектакля и многое другое — прибавились проблемы, которыми всегда занималась Алена. Завтра утром было необходимо пройти весь спектакль хотя бы технически: проверить световые и музыкальные переходы, повторить перестановки, вспомнить мизансцены.

Женя Трембич звонила на проходную и сообщила, что вечером выезжает из Таллина. Это не страшно — к концу прогона она появится в театре, пообщается с партнерами, проверит все необходимое для премьеры.

Сегодня наконец-то удалось вырвать информацию о заключении патологоанатома. На теле Энекен были обнаружены следы нанесенных ей телесных повреждений… То, что это не могло быть самоубийством, с уверенностью утверждала Алена. Несомненно, каким-то образом Малышке стало известно многое… о чем она ни с кем не успела поделиться. Ее постарались убрать как можно скорей. На сегодняшний день ее состояние стало хуже. Врачи разводят руками и надеются только на чудо, которое иногда способен сотворить непредсказуемый организм больного.


Декорации «Столичной штучки» ровно к одиннадцати утра были смонтированы, и цеха сообщили о готовности к техническому прогону с актерами.

Артисты чувствовали себя неуютно и дискомфортно без привычного присутствия Алены.

Провести репетицию решили поручить Мите Травкину: во-первых, он как-никак учился на режиссерском, а во-вторых, Алена доверяла его мнению и даже советовалась с ним.

Митя спрыгнул в зал и уселся в пятом ряду.

— Ну что? Начнем, помолясь? — обратился он к помрежу Маше.

Но начать не удалось. На сцену вылетел взбудораженный Гладышев.

— Стоп! Я не сяду в это кресло… Не могу. Вы видите, там на обивке даже кровь не отмыта! Можете считать меня психом или шизофреником, как вам угодно, но я не в состоянии… раскачиваться в кресле, в котором… убили Алену.

— Ты чего несешь! Совсем сдурел! — заорала на него Маша Кравчук, наступая своим крупным телом на Валеру. — Слова-то выбирай! Придурок! Алена жива! Слышишь, жива! И нечего здесь каркать! Барышня кисейная! Ты не псих и не шиз, ты — хуже! Разбалованный барчук с пролетарскими корнями!

Дело приближалось к рукопашной, и между ними, не помнящими себя и кричащими на весь театр, встала худенькая помреж Маша, пытаясь их разнять.

— Жаль, что тебе тогда Трембич полбашки не снесла! — Отпихивая помрежа, Кравчук пыталась вцепиться в набриолиненную, уложенную волнами голову Гладышева. — Тебе только с бабами воевать! Для мужиков у тебя другие методы имеются!

Из глубины сцены появилась Катя Воробьева с усталым, осунувшимся лицом, спутанными волосами и тусклым взглядом ненакрашенных кофейных глаз в белесых ресничках. Она резко взмахнула длинными руками, словно отгоняя привидение, и с недоброй странной усмешкой раскинулась в кресле-качалке. Задрав вверх подбородок, устремила напряженный взгляд на колосники, вцепилась в ручки и начала резко раскачиваться, рискуя опрокинуться и перелететь через спинку кресла.

Мизансцену завершило появление Севки, закутанного в клетчатый плед, в соломенной шляпе с круглыми широкими полями и облезлым веником под мышкой.

Травкин не удержался и разразился хохотом:

— Гениально! Театр абсурда! Нарочно не придумаешь! Сев, а твой наряд как понимать?

Севка недоуменно пожал плечами, сильным точным движением остановил зарвавшуюся качалку, вытряхнул из нее сопротивляющуюся Катю, закрыл пледом кресло, молча нахлобучил Маше Кравчук на голову игровую соломенную шляпу и пристроил возле камина бутафорский веник. Затем хозяйским внимательным взглядом окинул выгородку и, протяжно беззвучно зевнув, удалился.

Теперь уже хохотали все, хохотали как безумные над нелепым Севкиным выходом, не понимая, как выглядят со стороны сами. В этом ненормальном хохоте чуткий Митя уловил ту крайнюю наэлектризованность, от которой нечего ждать добра. И как в воду глядел. Лишь только пошла музыка и сцена начала наполняться розоватым светом, в осветительской ложе раздался взрыв и сцена погрузилась в полную темноту.

— Сереж, в чем дело? — перекрывая музыку, закричал Митя.

— По-моему, пульт вырубило, ядрен корень, — проорал в ответ электрик Сережа.

Маша дала свет в зал, радисты заглушили музыку.

— Этого еще не хватало! — раздался из глубины зала тенорок Шкафендры. — Ковалеву сейчас на месте кондрашка хватит! И за что нам все эти испытания?!

— Испытания не «за что», а «для чего». — Маша Кравчук спрыгнула в зал. — Это наказания — «за что»… Вообще-то странно. Нам же недавно новый пульт поставили.

— Вот то-то и оно! Сереж, если сам не понимаешь, в чем дело, надо срочно в «Сатиру» звонить — там сегодня работают эти наши компьютерщики по свету.

— Звоните, Валентин Глебыч, — отозвался расстроенный голос электрика. — Если бы на старой аппаратуре, я бы мигом все исправил, а здесь пока не до конца разобрался.

Глебыч понес свое мощное тело по проходу и, на секунду задержавшись около Кравчук, прижал ее к себе и что-то шепнул на ухо.

Гладышев, расположившийся на авансцене, миролюбиво поинтересовался:

— Машка, весь театр распирает от любопытства, когда вы с Шкафендрой поженитесь. А я, честно говоря, только намедни узнал про ваш роман. Ну и как он? Ничего? — Гладышев сжал кулак и выразительно постучал им по растопыренной ладони.

— Ох, Гладышев, вот к этому все твои скудные интересы и сводятся! Я же не спрашиваю, как твой Вася… — И Маша повторила жест Валерия.

— А я, между прочим, не скрываю. Васька — супер! — Гладышев покусал палец и смачно выплюнул огрызок ногтя в проход.

— Фи, Валерий! Лучше бы этот каскадер занялся твоими манерами.

— Лучше чего? — Гладышев опрокинулся на спину и заржал. — Представляю…

— Все, ребята, кончайте треп. Давайте без световых переходов двигаться дальше. — Митя Травкин озабоченно взглянул на часы. — Соберитесь, родненькие, а то как-то что-то…

Пройдя с музыкой и сценическими перестановками в дежурном свете половину первого акта, опять вынуждены были остановиться.

— Сева, срочно на сцену сервировку стола для третьей картины. Мы не можем идти дальше. Сева, пройди на сцену, — взывала по трансляции Маша. Но Севка не появлялся.

Митя взлетел на сцену, отодвинул помрежа, заорал в микрофон:

— Домовой, елки-моталки, где ты бродишь! Совсем озверел?! Кто-нибудь в реквизите есть? Найдите Севку и принесите скатерть, бутылки, приборы для сцены тусовки. Для вечернего спектакля не забыть купить букет цветов. И не какой-нибудь, а как просила Алена, роскошный… Реквизиторы, срочно на сцену.

Через несколько секунд появилась Севкина помощница Лариса. Она кинулась торопливо сервировать стол, опрокидывая стулья и сразу грохнув один из фужеров, заготовленных на подносе.

— Где Севка? — грозно спросил Митя. — И что у тебя все из рук валится?!

— Я же никогда не делала этой перестановки, — виновато поджала губы Лариса. — А Сева… он ушел…

— Куда ушел? — Травкин от негодования даже пустил «петуха».

— Не знаю… Зинаида Ивановна сказала, что он ушел…

Митя сел на пол в проходе и в отчаянии схватился за голову.

— Полный дурдом! Туши свет! Хотя что я! — свет давно погас, только музыка играет. Спасибо, Лариса. У тебя есть список реквизита, который потребуется для второго акта?

— Должен быть. Я сейчас поищу.

— Ага. Давай поищи, может, к вечеру что-нибудь найдешь!

Митя от досады и бессильной злости был готов разрыдаться.

— Хоть как-нибудь давайте доберемся до финала первого акта. Потом короткий перерыв… может, компьютерщики придут.

— Уже приехали. — За спиной Травкина возникла Нина Евгеньевна. — Им нужно пятнадцать минут, и они гарантируют, что премьера состоится.

— А вот это, к сожалению, вряд ли!

Все, кто был в зале и на сцене, резко обернулись к двери в зал.

Там в проходе стоял Петр Сиволапов. Вид у него был смущенный и очень усталый. Он обескураженно повертел головой и со вздохом сожаления произнес:

— В поезде ночью заболела Женя Трембич. У нее очень высокая температура… Я всю ночь провозился с ней. К счастью, в соседнем купе ехал врач. Но это, видимо, грипп, она не стоит на ногах, и я отвез ее домой…


Сергеева уже знал весь медицинский персонал отделения реанимации. Ему показали окно, около которого стояла кровать Алены, и он часами простаивал под ним, мысленно разговаривая с ней. Впрочем, забываясь, Глеб начинал говорить вслух.

— Сокровище мое… ты же знаешь… так уж сложилось, что мне без тебя никак… Я ждал тебя всю жизнь, и ты пришла и сделала мою жизнь такой… о которой я даже не смел мечтать. Малышка моя ненаглядная, мы с тобой вместе можем сделать много доброго в этой жизни, я не сомневаюсь, мы можем сделать ее чище, осмысленней, возвышенней… Аленушка моя драгоценная, у нас впереди огромность всего. Ты стала частью моего личного мира, и я не позволю тебе быть моим самым большим горем. Свет твоего огромного творческого дара только разгорается, и Господь не может позволить загасить его. Ты должна сейчас слышать меня. Я передаю тебе всю свою энергию, всю силу, всю любовь, которая необходима тебе сейчас. Я мысленно целую каждую твою клеточку… Я мечтаю состариться вместе с тобой и в глубокой старости умереть в один день…

Выглядывая в окно, медсестры видели неутомимо вышагивающего Глеба, который размахивал руками и говорил, говорил — с собой ли, с ней ли, с Богом ли? И они прониклись к нему симпатией и состраданием, стали приглашать в сестринскую комнату выпить чего-нибудь горяченького — чаю или кофе, а то разводили бульон в керамических кружках и заставляли его «восстановить силы и согреться».

В то утро, когда в театре прогонялся премьерный спектакль, Глеб привычно бродил под окнами больницы, с недоумением отмечая абсолютно весеннее бодрящее благоухание в воздухе и ощущая под ногами набрякшую, готовую выпустить на свет стрелки травы землю.

Накануне Алене вдруг стало хуже. Давление начало падать, нарушение сердечного ритма всерьез напрягло дежурную бригаду. Ночь прошла с реальной угрозой для жизни Алены, но Глебу об этом сообщили только сегодня, после того как удалось восстановить сердечную деятельность и нормализовать давление.

— Она по-прежнему в коме, но мне показалось, что она несколько раз пыталась открыть глаза, — шепотом сообщила Глебу хорошенькая миниатюрная медсестра Света, чем-то, возможно ростом и круглыми детскими очками в тоненьких дужках, похожая на Алену.

Охваченный суеверным ужасом, что нельзя было озвучивать то, что почудилось Свете, Глеб вышел на улицу. Его ноги без какого бы то ни было участия сознания перенесли его на противоположную сторону улицы и свернули к цветочному магазину. Там так же бессознательно Глеб купил букет фрезий и вернулся к больнице. Пробродив под окном Алены с полчаса, он умоляющим голосом попросил Свету поставить букетик рядом с кроватью Алены.

— Без разрешения не могу… но попробую, — сжалилась медсестра и через несколько минут появилась в «Аленином» окошке и с победоносной улыбкой продемонстрировала букет фрезий в маленькой больничной вазочке.

А еще через некоторое время Света вышла на крыльцо и изо всех сил замахала Глебу обеими руками. Сердце сотворило в груди невообразимый кульбит, и Глеб кинулся к крыльцу.

— Тихо, тихо, не надо так пугаться, — быстро заговорила Света, сама перепугавшись до смерти его безумного лица. — Ей лучше… Я же говорила, что утром у нее затрепетали веки. А сейчас она открыла глаза. Там сейчас — вся бригада. Не уходите. Даже если она сразу уснет, я попрошу, чтобы вас к ней пустили на минуточку. Понюхаете свои фрезии, они согрелись и творят чудеса. Все врачи просто балдеют! Знаете, вы — молодец. Запах — это же мощнейшая информация на самом тонком уровне.

Света исчезла, а Глеба вдруг покинули силы. Он опустился на холодную бетонную ступеньку и, прижавшись затылком к перилам, сквозь внезапный шум в ушах услышал рождающуюся в нем музыку. Накатывая глухими волнами, точно отвешивая поклоны направо и налево, навязчиво-могучими движениями она пробивалась сквозь гул его сознания запотевшим серебром надломленных, больных звуков. Глеб понял, что его «главная женщина», на время великодушно отдавшая пальму первенства, возвещает о незыблемости своих прав…

Прошло, наверное, много времени, потому что, когда в дверях вновь показалась Света, Глеб, пытаясь встать, почувствовал, что практически не ощущает пальцев ног и его знобило.

— Наденете халат и бахилы, — Света провела Глеба в пустую ординаторскую, проследила за его переодеванием и зашагала по длинному коридору.

Отделение реанимации оказалось огромным залом с полупрозрачными пластиковыми перегородками. В одном из таких боксов на высокой операционной кровати, опутанная невероятным количеством проводков и трубочек, соединяющих ее с какими-то мудреными приборами, лежала Алена. Она выглядела девочкой-подростком на этой большой больничной койке, и ее худенькое тело еле угадывалось под легким белым покрывалом.

Глаза Алены были открыты, и, когда подошел Глеб, она взглянула на него осмысленным долгим взглядом и глубоко вздохнула. Потом веки ее словно набухли и стали тяжелыми, и она, не в силах удержать их, нехотя прикрыла глаза.

— Устала, — прошептала Света и тронула Глеба за рукав халата, но Алена вдруг снова подняла веки, ее бледные, запекшиеся губы дернулись, потом уголки поползли в стороны, и она почти беззвучно выдохнула: — Фрезии… — И сразу провалилась в забытье, точно проделала непосильную физическую работу.

Света вытащила Глеба в коридор, возбужденно затараторила:

— Я же говорила, какой вы молодец. Для нее сейчас запах сильнее всяких слов. Тем более любимый запах, с которым связано что-то приятное в жизни… Из коматозного состояния человека надо тащить в жизнь всеми возможными способами. У нас замечательные врачи, они про вас все поняли и еще вчера хотели пустить к ней, чтобы она слышала ваш голос…

— А музыку? — встрепенулся Глеб. — Я же композитор, Светочка, я писал музыку для Алены и знаю, что ей может сейчас помочь. Можно, я сейчас съезжу за музыкой… то есть за магнитофоном?

Света задумчиво посмотрела на Глеба:

— К сожалению, я ничего не решаю. Лично я бы позволила послушать ей музыку, но не уверена, как отнесется к этому Борис Иванович. Думаю, что сегодня ее однозначно не разрешат перенапрягать. А вот завтра… Короче, я узнаю. — Света одобрительно улыбнулась своей мягкой, застенчивой улыбкой и спросила: — Скажите, а что такое штанкет? Алену ведь привезли в мое дежурство, и я заполняла ее карточку. На нее на сцене упал штанкет. Что это?

— Ну, это такая железная штуковина, которая держит под потолком над сценой осветительные приборы. К штанкету крепятся части декораций, иногда занавес. И он свободно ходит между сценой и колосниками, вверх-вниз, но, конечно, не сам по себе, им управляет особый механизм, и, чтобы штанкет рухнул вниз, надо было привести в действие этот механизм…

— Значит, кто-то хотел таким образом свести с ней счеты? — закусив пухлую нижнюю губу, покачала головой Света. — И кому же она могла мешать, такая маленькая?!

Глеб усмехнулся:

— Маленькая-то маленькая, но в кулуарах ее называют «железной леди». Ярко выраженный характер лидера, которому позавидует любой мужчина.

— Это хорошо, — обрадовалась Света. — Знаете, это просто замечательно! Такие характеры, как правило, одерживают победу… здесь, в нашем отделении. У нас ведь простых случаев не бывает. Сплошная рукопашная. Кто кого. Мы, конечно, очень помогаем, но наступает решающий миг, когда организм сам… И вот тогда так нужны характер и воля.

— Спасибо, Света, — благодарно произнес Глеб. — Спасибо за помощь и поддержку. А вот что вас привело сюда, в это трудное, жестокое дело, такую маленькую?

Света довольно рассмеялась и, слегка кокетничая с Глебом, таинственным шепотом сообщила:

— Я ведь тоже хоть и маленькая, но жутко волевая. Вот закончу институт, буду врачом-реаниматором, и тогда уж многие вопросы в отделении смогу решать сама. — Она серьезно поглядела Глебу прямо в глаза и твердо сказала: — Таких, как вы, буду пускать к самым тяжелым.

— А почему? — удивился Глеб.

— У вас… душа нежная… а значит, легкая, проникающая в биополе другого человека. Вы вреда причинить не можете тому, кто без сознания. Наоборот…

— Откуда вы про меня это знаете? — удивился Глеб той безапелляционной уверенности, с которой Света ставила ему диагноз.

— А у меня с детства способности такие. Ко мне даже родители прислушивались, когда я совсем ребенком была. И с запахами тоже… с детства. К нам приехал знакомый из другого города, и я не могла находиться с ним в одной комнате — я чувствовала, как от него исходит тяжелый, чуть сладковатый тошнотворный запах. Я буквально теряла сознание от этого запаха. Никто ничего не чувствовал, одна я. А потом покрылась сыпью. Врачи не понимали, что это за аллергическая реакция, а я-то точно знала, что это от запаха. В результате этот знакомый обокрал моих родителей и смылся. Так его и не нашли. А потом в Сочи… Мы с мамой познакомились на пляже с одной мадам, она отдыхала с дочкой. И меня сразу стало выворачивать от этого уже знакомого запаха, и на следующий день — опять сыпь. Оказалось, что девочка той мадам совсем не дочь, она украла ее для каких-то преступных целей, а когда девочка хотела сбежать — убила ее в гостинице…

Глеб потрясенно смотрел на Свету.

— Мною даже занимались исследователи из института судебной медицины. Но я ищейкой на запах работать не собираюсь — у меня в жизни другие цели и задачи.

— И… часто вас преследует этот ваш… запах?

— Естественно, в толпе я ничего такого не чувствую. Только в общении, когда начинается информационно-энергетический обмен.

— Но вы же феномен! — искренне вырвалось у Глеба.

— Я знаю. Меня же изучали, я говорила. — Света помолчала и грустно добавила: — Не очень-то это приятный дар. Если честно, то весьма обременительный… Ладно, идите… за своей музыкой, — Света толкнула Глеба к выходу. — Если сегодня не разрешат, можете магнитофон в сестринской до завтра оставить.

Во дворе Глеб столкнулся с Севкой, на всех парусах мчавшимся к больнице.

— Мне сказали по телефону, что ей лучше. Мне необходимо видеть ее!

— К ней не пускают, — остановил его Глеб. — Она пришла в себя, но сейчас спит.

— Должны пустить! — Севка нервным движением сдернул шерстяную шапку. — Мне на несколько секунд. Поймите, мне нужно от нее услышать только одно слово.

Глеб вздохнул.

— Попытайся, Сева, — сочувственно проговорил он. — Я ничем не могу помочь — меня самого только что оттуда выпроводили. Но учти — Алену нельзя волновать, нельзя утомлять… Это на твоей совести.

— Это на моей совести… — как попугай, глухо повторил Севка и, опустив глаза, совсем тихо пробормотал: — Как и многое другое…

Он вдруг взглянул на Сергеева так растерянно и жалобно, что рука Глеба непроизвольно потянулась к его вихрастой голове, чтобы погладить парня по волосам. Но Севка резко отстранился, в глазах промелькнул ужас.

— Нет-нет, вот уж чего мне не надо, так это жалости. Увольте!

Он втянул голову в плечи и, кивнув Глебу, почти бегом направился к больнице.


У Нины Евгеньевны упало сердце, когда в полумраке зала в дверном проеме возник мощный силуэт Петра Сиволапова. Мелькнула надежда, что и все остальное, возможно, объяснится так же просто, как и его исчезновение. Пользуясь всеобщим замешательством, она подошла к нему и тихо сказала:

— Никуда не уходите, Петр. Нам необходимо срочно поговорить.

— Инга? — Сиволапов с тревогой взглянул на Нину Евгеньевну.

— Потом, все потом. Будет лучше, если вы немедленно пройдете ко мне в кабинет. Вот ключ.

— Но спектакль…

— Идите, Петр, — твердо повторила Ковалева. — Через десять минут я расскажу вам все, что мы решим. — Ковалева вернулась к сцене.

— Что будем делать, Нина Евгеньевна? — запыхавшийся Глебыч никак не мог отдышаться. — Лифт, как назло, застрял между этажами. Давно я так по ступенькам не бегал! Так что же нам теперь остается? Отменять?

Ковалева резко мотнула головой.

— Ни в коем случае. Иначе это станет наваждением. Однажды отмененный спектакль нельзя отменять еще раз. Уж поверьте моему опыту. У родившегося спектакля, как у человека, складывается судьба. Нельзя ее калечить с самого начала. Я предлагаю сыграть заменой «Бесприданницу». Маша, — обратилась она к помрежу, — пригласи сюда Лидию Михайловну и пусть предварительно посмотрит, можно ли собрать на вечер состав «Бесприданницы».

— Ну что ж, возможно, это правильно, — задумчиво помял в пальцах сигару Глебыч. — Сейчас скоренько обзвонить всех официально приглашенных… А зал все равно пустовать не будет. Желающие прорваться на премьеру, думаю, с удовольствием посмотрят «Бесприданницу», даже если уже видели… Я справлялся об Алене — у нее, тьфу, тьфу, положительные сдвиги.

— Да, я тоже уже говорила с врачом. Дай Бог, дай Бог… — И Ковалева повернулась к появившейся Мальвине: — Ну что? Чем порадуете, Лидия Михайловна?

— Как ни странно, все сходится. Даже Максим Нечаев на месте. А то ведь вечно стреляет по городам и весям. — Мальвина иронично поджала ярко-малиновые губы.

— Что делает по городам и весям? Я что-то не понял, — переспросил Шкафендра.

— Ну как же, Валентин Глебович. — Глаза Мальвины вспыхнули плотоядным блеском. — Он ведь чемпион по стрельбе. И между прочим, на сцену с настоящим оружием выходит. Алена Владимировна совсем разбаловала его. А я так считаю: если ты актер, так и работай в театре, а то только и отпрашивается на соревнования… Позднякова всегда его сторону держит, а мне репертуар составлять. А играет он много и не везде второй состав имеет…

— Да, вот вопрос со вторыми составами так и остается открытым, — завелся было на свою больную тему Шкафендра, но Ковалева, поморщившись, прервала его:

— Давайте о текущих вопросах потом. Значит, пожалуйста, Лидия Михайловна, собирайте актеров на «Бесприданницу». Воробьева, Гладышев, Трифонов и Кравчук сейчас в театре. Остальных срочно обзвоните. Если что, я у себя…

Ковалева вошла к себе в кабинет и предусмотрительно повернула ключ в двери. Сиволапов нервно расхаживал из угла в угол.

— Петр Алексеевич, без лишних прелюдий… сразу о главном. Пока вы были в Таллине, вас успели определить на роль одного из основных подозреваемых в покушении на Алену.

Сиволапов тяжело рухнул в кресло и в недоумении уставился на Нину Евгеньевну.

— После покушения Травкин на колосниках обнаружил вашу запонку, забившуюся в щель, — одну из тех, что дарили на юбилее. С вашими инициалами. Милиция вскрыла вашу квартиру, но второй запонки им обнаружить не удалось. Хотя пафос этих поисков мне лично совершенно непонятен… Ну, положим, нашли они вторую запонку — и что? Но я отвлеклась. Очень нервничаю, потому что в любой момент вас могут арестовать.

— То есть как… арестовать? — Петр несколько раз провел ладонями по лицу. — Извините, я после поезда… Всю ночь не спал… Жене было плохо… Я что-то совсем плохо соображаю. Меня арестовать по подозрению? Но это же бред! — Сиволапов вскочил и тут же снова опустился в кресло. — Запонки… Ну да, их и не могли найти в моей квартире. Я их оставил у Алены. Даже помню где. Они были в коробочке, и эту коробочку я положил в верхний ящик туалетного столика в спальне. Там же лежала и коробочка с Алениным юбилейным медальоном… Надо им сказать, пусть проверят. Да я отродясь не ношу запонок. Это все полный бред!

Ковалева напряженно что-то соображала, не пропуская ни одного слова Петра и не сводя с него пристального взгляда.

— Та-ак! Все оказывается еще хуже, чем я предполагала.

— В смысле? Что вы хотите этим сказать?

Нина Евгеньевна молча закурила и устало откинулась на спинку кресла.

— Эти несчастные запонки искали и в Алениной квартире. Медальон в коробочке нашли, а ни запонок, ни коробочки из-под них не было… Подождите, Петр. Не дергайтесь. В сумочке Алены не было ключей от квартиры. Ежу понятно, что там успели побывать до приезда милиции. Но вся беда в том, что другой версии пока нет.

Ковалева резко встала и, обойдя стол, подошла к Сиволапову.

— Вам нужно немедленно, сейчас же исчезнуть, сгинуть, провалиться под землю. Чтобы ни одна живая душа не знала, где вы.

Сиволапов какое-то время мучительно соображал, потом сипло выдохнул:

— Тогда точно решат, что это я.

— Я объясню следователю, что вы никуда не прятались, а ездили на похороны в Таллин. Более того, все видели, что вы появились в театре открыто… Значит, так: вы только сообщили о болезни Трембич и сразу же ушли. О запонке ничего не знаете, так как ни с кем не общались. Можете позвонить в больницу и справиться о состоянии Алены. Не забудьте представиться. И еще позвоните откуда-нибудь на проходную и скажите, что несколько дней вас не будет в Москве, ведь премьера вашего спектакля так и так откладывается… А я вам сейчас открою центральный вход, чтобы не светиться на служебном.

— Но я же не могу скрываться бесконечно! — отчаянно воскликнул Петр.

— Поймите, время будет работать на вас. Даст Бог, встанет на ноги Алена. Убеждена, она на многое откроет глаза. Она явно что-то знает, поэтому ее и поспешили убрать… Затем органы ищут Адама. Объявлен всероссийский розыск. Есть его фотография — на юбилее он случайно попал в кадр.

— А… Инге я могу позвонить?

— Ни в коем случае. Категорически нет. Лучше напишите ей несколько слов… На большее нет времени.

— Скажите хоть, как она себя чувствует? — робко спросил Петр.

— С ней все в порядке. — Голос Ковалевой прозвучал резко и холодно. — Но чувствовала бы себя намного лучше, если бы вы потрудились хотя бы сообщить, что едете в Таллин на похороны.

— Я как раз и хотел объяснить…

— Некогда! — решительно оборвала его Нина Евгеньевна. — Вот вам бумага — пишите записку Инге.

Сиволапов неуклюже пристроился за краешком стола, и в этот момент раздался стук в дверь. Ковалева прижала палец к губам и замерла.

— Да нет ее, — сказала кому-то за дверью Мальвина. — Пойдемте, я провожу вас в буфет, она, видимо, там.

Шаги удалились. Ковалева, бесшумно повернув ключ, выглянула в коридор. Схватив Сиволапова за руку, быстро выпроводила его из кабинета и вышла за ним следом.

…Еще никогда «Бесприданница» не имела такого оглушительного успеха, как в этот вечер. Спектакль, который по праву заслужил высочайшую оценку театральной элиты и пользовался огромным зрительским успехом, казалось, обрел новое дыхание. Взнервленные, наэлектризованные трагическими событиями в жизни театра актеры несли в себе мощнейший эмоциональный и духовный заряд. Во время первого акта зал то замирал до ощущения полнейшего отсутствия зрителей, то взрывался бешеными аплодисментами. К удивлению и радости руководства театра, почти все официально приглашенные на премьеру не отказали себе в удовольствии еще раз посмотреть «Бесприданницу», и зал был переполнен.

Во время антракта Валентин Глебович пригласил к себе в кабинет наиболее почетных гостей. Разговор крутился вокруг Воробьевой.

— Сказать о том, что она выросла в этой роли, набрала мощь, — это ровным счетом ничего не сказать, — рассуждала Мария Алексеевна Давыдова, крупный театральный критик и автор книги об Островском. — Тот трагический надлом, в котором она начинает спектакль, казалось бы, не может иметь развития — настолько он неправдоподобно завышен для возможности растить его дальше. Но ее градус существования ломает все представления о границах возможного для актерской природы. Мы имеем дело с чем-то из ряда вон, господа. Вот уж воистину актриса Божьей милостью! А как прихотлива и изобретательна ее пластика. И ведь кажется, что она сама наперед ничего не знает, не подозревает о том, куда ее поведет. А голос! Когда она говорит матери: «Опять притворяться, опять лгать!» — этот невероятный голос трескается, как рассохшееся старинное дерево. Ничего подобного не слышала.

— А ее реакция, когда она узнает о приезде Паратова! — вступил в разговор гость из Питера, маститый режиссер и педагог Скобейников. — Когда она молча, враз надломленная, униженная начинает, точно слепая, кружить по комнате, сбивая и круша все на своем пути, и вдруг замирает… и перед нами — счастливейшая из женщин с сияющими, влажными в пол-лица глазами. И, главное, разная какая! Сидишь и не знаешь, что она такое сейчас вытворит! Но не могу не сказать, вашей Поздняковой она должна до конца дней своих молиться! Это Алена взорвала природу Воробьевой. Молодец Алена, ох молодец! Как она, Валентин Глебович?

Все сразу затихли, вопросительно глядя на Шкафендру. Сияющий, как блин на сковороде, словно это ему, а не Воробьевой поют дифирамбы, директор тоже моментально собрался, откашлялся в кулак и сообщил:

— У нас сегодня, праздник. Ей лучше. Пришла в сознание и даже, можно считать, приняла первого посетителя.

— Сиволапова своего? — тактично, но не без любопытства уточнила Давыдова.

— Да нет, — усмехнулся Шкафендра. — Посещения удостоился композитор Глеб Сергеев.

Немой вопрос застыл на лицах театральных зубров, которым ничто человеческое не было чуждо.

— Да-да, именно так. — И, давая понять, что тема личной жизни Алены закрыта, заговорил взволнованно: — Мы же за ее жизнь молимся непрестанно. Пострадала очень сильно: от удара произошел разрыв селезенки, переломы ключицы, ребер… Страшно подумать — штанкет рухнул! Но ангел-хранитель уберег от самого страшного: в момент удара она резко откинулась назад в качалке, сохранив таким образом голову. Вот ведь тоже отдельный сюжет: когда это кресло-качалку в мастерской сооружали, то почему-то приделали железные ручки. Естественно, покрыли древесиной, залакировали, но основа была металлическая. Я как это чудище увидел еще с незамаскированными ручками, спросил у заведующего постановочной частью, зачем эти железяки — некрасиво, мол. А он ответил, что кресло получилось очень легкое и без них будет неустойчивым: заденет его кто-нибудь из актеров невзначай — оно и опрокинется. И кто мог предположить, что эти самые подлокотники смягчат удар штанкета. Алена же очень худенькая, а кресло довольно глубокое. Вот штанкет и рухнул прямо на ручки, смял их, конечно, но зато Алена, даст Бог, выкарабкается.

— Да-а… — Мария Алексеевна Давыдова, написавшая несколько рецензий на спектакли Алены и с материнской нежностью относившаяся к Малышке, промокнула глаза и прерывисто вздохнула: — Бедная девочка! Когда можно будет ее навестить, не сочтите за труд — дайте знать, Валентин Глебович.

Третий звонок возвестил о начале второго акта, и все поспешно встали, на ходу допивая кофе.


…За кулисами Катя Воробьева, сидя за гримировальным столиком, пыталась замазать проступающие сквозь грим темные круги под глазами. Ее чуть подрагивающие пальцы двигались нервно и лихорадочно.

— Ты чего так психуешь сегодня, Катюш? — ласково спросила ее Валя-бубенчик, закалывая в изящную высокую прическу длинные пряди Катиных волос.

— Сама не знаю, — глухо отозвалась Катя, с мрачным неудовольствием всматриваясь в зеркало. — Я и всегда-то трясусь перед выходом на сцену, а сегодня от страха прямо кишки сводит.

— Самая раскрепощенная, самая свободная на сцене актриса — и вдруг говоришь такое. Первый акт прошел, как никогда. Я смотрела и из-за кулисы, и из зала несколько кусочков. И синяки твои под глазами никому не мешают — наоборот, ложатся на образ. Представляешь, какие бессонные ночи у твоей героини. А теперь еще Паратов вернулся! Так что прекрати терзать лицо — дай-ка я тебя лучше припудрю.

Костюмерша сняла с плечиков бледно-розовое кружевное платье, и Катя переключилась на переодевание.

— Похудела-то как, ужас. Платье ушивать надо. Вон вокруг тебя так и крутится, — добродушно ворчала костюмерша, застегивая крючки.

Катя оглядела себя в зеркало и, уставившись на Веру Петровну сильно увеличенными гримом кофейными глазами, прошептала, прижимая к груди руки:

— Страшно… Мне страшно…

Из приемника раздался оптимистичный голос Маши:

— Всех актеров, занятых в начале второго акта, просьба спуститься на сцену. Пожалуйста, не опаздывайте. Не забывайте в гримерных реквизит. Внимание! Даю третий звонок.

Вера Петровна легонько подтолкнула Катю к двери:

— Иди уже, труба зовет! Как выйдешь на сцену, сразу все страхи останутся за кулисами.

— Это точно, — пробормотала Катя и, побледнев так, что даже не помог тон на лице, двинулась к лифту.

Проводив актрису глазами, Вера Петровна тихо сказала Валюте:

— Ты обратила внимание, как у нее в последнее время стала странно подергиваться голова?

— Это после покушения на Алену, — отозвалась та, собирая шпильки с гримировального столика. — Еще бы! Такое увидеть! Тут затрясешься. Все. Я бегу в зал — хочу посмотреть второй акт.


Глеб приехал в театр к концу второго действия, чтобы посмотреть финал и завтра, если его пустят к Алене, рассказать о том, как принимали спектакль. Ковалева бесшумно открыла боковую дверь в зрительный зал и усадила его на резервный стул, всегда стоящий в боковом проходе. Глеб мгновенно погрузился в сцену объяснения Ларисы и Карандышева:

«— Я готов на всякую жертву, готов терпеть всякое унижение для вас, — говорил, преодолевая душившие его рыдания, Карандышев-Нечаев.

— Подите, вы слишком мелки, слишком ничтожны для меня.

— Скажите же: чем мне заслужить любовь вашу? Я вас люблю, люблю.

— Лжете. Я любви искала и не нашла. На меня смотрели и смотрят, как на забаву. Никогда никто… — Здесь Катин звенящий голос сорвался, и она замолчала надолго… А когда заговорила вновь, ее голос звучал неузнаваемо низко, точно она сразу состарилась на пятьдесят лет, и чужой потрескавшийся от возраста и бремени невзгод хриплый вопль с трудом складывал звуки в слова: —…не постарался заглянуть ко мне в душу, ни от кого я не видела сочувствия, не слыхала теплого, сердечного слова. А ведь так жить холодно. Я не виновата, я искала любви и не нашла… ее нет на свете… нечего и искать… — Катино лицо с горящими мрачным светом глазами исказилось, и она беззвучно зашлась истерическим, доводящим до озноба хохотом: — Я не нашла любви, так буду искать золота. Подите, я вашей быть не могу.

— О, не раскайтесь! Вы должны быть моей.

— Чьей ни быть, но не вашей!

— Не моей?

— Никогда!

— Так не доставайся же никому!»

Карандышев-Нечаев выхватил свой знаменитый, специально купленный для спектакля старинный пистолет и выстрелил. Зал замер. И тут произошло невероятное. На груди упавшей без единого звука Ларисы-бесприданницы стало расползаться по нежно-розовому кружеву платья ярко-алое пятно крови. Дальше должен был следовать ее текст: «Ах, благодарю вас!» Но Катя молчала. Молчал Карандышев-Нечаев, в недоумении застывший над ней с дымящимся дулом пистолета. Молчал зрительный зал.

Зловещую тягостную паузу взорвал истошный вопль театроведа Марии Давыдовой, вскочившей с места и бросившейся к сцене. Преодолевший столбняк Максим Нечаев склонился над Катей. Медленно пополз занавес, отгораживая зрителей от совершенного на их глазах убийства…

Глеб в два прыжка вскочил на сцену и оказался в толпе сгрудившихся над неподвижной Катей людей. Она лежала в луже крови, и ее уже осматривал всегда дежуривший на спектакле врач. Стояла гробовая тишина, прерываемая лишь тяжелым дыханием готового потерять сознание Нечаева. Он стоял как приклеенный в том месте, откуда выстрелил в Катю, и его побелевшие пальцы все так же умело и крепко сжимали рукоятку пистолета.

— Быстро реанимацию, — распорядился врач и, не поднимаясь с колен, тихо прибавил: — Хотя вряд ли ей уже помогут. Она мертва…

Все потрясенно посмотрели на Максима. По его белому, как стенка, лицу пробежала судорога, свела крепко сжатый рот, исказила ужасом лицо. Он ничего не мог сказать, только мелко-мелко, словно отрицая вину, тряслась голова.

— Ты что наделал, скотина! — нарушил тишину Гладышев. — Дострелялся…

— Он не виноват! — Высокий чистый голос Домового развернул все головы в его сторону.

Сева стоял, прислонившись к порталу, сложив руки крест-накрест на груди, и на его губах слабой тенью бродила странная полубезумная улыбка.

— Это я убил ее, — торжествующе произнес он. — Это я. Великая актриса должна умирать на подмостках.


«Домовой свихнулся» — таков был единогласный приговор потрясенного коллектива театра.

Севку держали в следственном изоляторе, и им должны были со дня на день заняться психиатры из института судебной медицины. В тот вечер он так и не подошел к распростертой на полу Кате, продолжая стоять прислонившись к порталу, и его мертвенно-бледное лицо имело выражение крайнего, небывалого облегчения… Чистые, блестящие, правдивые глаза без малейшего намека на панику или страх, слегка закушенная, точно в глубоком раздумье, нижняя губа, спокойный, расслабленный лоб и, как две багровых рябинины на белом снегу, пылающие мочки ушей, словно по ошибке прилепленные к бледному, неподвижному лицу. На вопрос милиции, прибывшей следом за реанимацией, он охотно ответил:

— Да, я признаюсь в убийстве. Я зарядил пистолет настоящими пулями. Вина Максима лишь в том, что он отличный стрелок и всегда попадает в цель. На это я и рассчитывал. Смерть должна была быть мгновенной и без мучений.

Нина Евгеньевна последовательно, убедительно и умно доказывала следствию, что Севка — абсолютно невменяем, ибо не мог быть в здравом рассудке человек, чья каждодневная жизнь на глазах всего театра была переполнена сумасшедшей любовью, нежностью и истинным рыцарским отношением к женщине, которую он убил.

Самым сильным качеством в характере Ковалевой было умение быть пристрастной. Она была готова на все ради того, к кому она благоволила. Севку она обожала. И теперь стояла насмерть, чтобы защитить его. Хотя самой большой помехой на намеченном ею пути был сам Севка. Свиданий с ним не полагалось, но Нина Евгеньевна имела огромное количество связей и нашла-таки адвоката, который тонко и умело взялся за защиту Киреева, и через него Ковалева теперь владела информацией, как себя вел подзащитный. А он словно присутствовал при разбирательстве дела, к которому имел отношение как свидетель. Легко отвечал на все вопросы, постоянно подчеркивал, что если Максим Нечаев и не проверил, чем заряжен пистолет, то только лишь потому, что он, Севка, сделал все, чтобы всучить Максиму оружие буквально в последнюю секунду перед выходом на сцену. Да вообще-то актер не обязан проверять заготовленный реквизит. Его дело играть, а не копаться в деталях вложенного ему в руки пистолета, тем более что Нечаев уже больше пятидесяти раз выходил с ним на сцену и играл этот эпизод. Все было бы ничего, но когда Севку спрашивали о его чувстве к Кате, на котором была построена вся стратегия Ковалевой, он пожимал плечами и заявлял, что на эту тему говорить отказывается. На вопрос, почему он совершил это дикое хитроумное убийство, он опять же пожимал плечами и отвечал: «Это уже случилось. Ее нет… Я признаюсь, что виновен в ее смерти».


…Алена выздоравливала на редкость быстро. Даже врачи удивлялись способности ее организма мгновенно откликаться на ту многопрофильную терапию, что они проводили. Послеоперационные швы уже были сняты, но в постели удерживали многочисленные переломы, которые еще беспокоили.

После первых двух более или менее продолжительных посещений Глеб с горечью убедился, что Алена многого не помнит. У нее в памяти образовались черные дыры, и она периодически проваливалась в них, тревожно прислушиваясь к себе и как бы догадываясь интуитивно, что что-то не так, но что именно — не понимала. Глеб поделился своими наблюдениями с лечащим врачом Алены, но тот отнесся к этому спокойно, утверждая, что это — следствие травмы, стресса и длительного отсутствия сознания и что со временем память восстановится.

Глеб не навязывал Алене никаких тем, он лишь осторожно поддерживал разговор, который она сама начинала. Она никогда не упоминала о театре, не спрашивала о злополучной премьере и об актерах, не интересовалась производственными делами. Зато много говорила о своем детстве, вспоминала какие-то смешные детские истории, интересовалась у Глеба, каким он был мальчишкой, и даже попросила принести его детские фотографии. Иногда она вдруг словно спотыкалась о какую-то мысль или внезапно посетивший ее сознание образ, и тогда замолкала надолго, и ее тоненькие гибкие пальцы лихорадочно скручивали и раскручивали концы простыни.

Посетителей, кроме Глеба, проводившего с ней по нескольку часов каждый день, к Алене пускали очень ненадолго и предупреждали, что пока ее нельзя загружать проблемами, требующими напряжения, и что желательно не приносить с собой негативных известий и сообщений. Впрочем, все визиты происходили в присутствии Глеба, и он умело манипулировал разговорами и информацией. Приходила Нина Евгеньевна. Алена очень мило побеседовала с ней о приближении Нового года, рассказала о процедурах, которыми ее замучили, об удивительном медицинском персонале больницы и не задала ни одного вопроса о спектаклях, не вспомнила ни об одном из актеров или сотрудников театра. Выйдя от Алены, Ковалева с трудом сдерживала слезы. Было отчего прийти в отчаяние. Она рассчитывала на Алену, и теперь все рушилось. Сиволапов, уже больше двух недель скрывающийся с ее подачи Бог знает где, время от времени присылал к ней своего дальнего родственника. Тот, соблюдая все правила конспирации, ждал ее в машине… причем всякий раз в весьма отдаленном от театра месте, и передавал сиволаповские депеши, полные отчаяния и злобных угроз легализоваться.

— Она хоть помнит, что с ней произошло и почему она в больнице? — спросила Ковалева Глеба, который вышел проводить ее в гардероб.

— В том-то и дело, что не помнит. Меня спрашивала несколько раз, как ее угораздило так искалечиться.

— А вы?

— А я говорю то, что велят врачи: неосторожно переходила дорогу и ее сбила машина. — Глеб с сочувствием пожал руку вконец расстроенной Нине Евгеньевне и постарался приободрить ее: — Врачи здесь замечательные, а они утверждают, что это пройдет, память вернется.

Несколько раз к Алене пытались просочиться представители следственных органов. Лечащий врач категорическим образом отказал в свидании:

— Поймите, она ничем вам не поможет. У нее полный провал в памяти. Я не могу разрешить вам посещение. Позднякова еще очень слаба, и присутствие незнакомого человека может ее встревожить. Наберитесь терпения и не надо приезжать, у вас есть номер телефона — звоните. Но не раньше, чем через две недели…

Алена подолгу слушала музыку, которую включал ей Глеб. Если в отделении реанимации ей приходилось надевать наушники, чтобы не беспокоить других тяжелых больных, то теперь, в отдельной палате, Глеб устроил ей маленький концертный зал. Он принес музыкальный центр и умело установил колонки так, чтобы Аленина кровать находилась в эпицентре звуков. Больше всего она любила Шопена и могла слушать его бесконечно. Однажды, после того как с упоением и огромным волнением слушала баллады Шопена, Глеб с тревогой заметил в ее глазах слезы. Он нагнулся к ней, чтобы губами промокнуть их, и услышал, как она тихо прошептала:

— Как подробно он рассказывает о себе…

Алена притянула к себе голову Глеба и нежно расцеловала его глаза.

— Мне иногда кажется, что я знаю тебя столько же, сколько знаю себя. Поэтому и просила тебя принести детские фотографии. Вдруг я узнаю на них мальчишку из моего детства.

— У тебя было питерское детство, а у меня самое что ни на есть московское — замоскворецкое. Я рос там, где было когда-то сорок сороков церквей, — улыбнулся Глеб.

— География не имеет значения… Как себя чувствует Люся?

Сердце Глеба резво скакнуло и ткнулось в грудную клетку. Это был первый вопрос о ком-либо, который задала Алена. Он попытался придать лицу самое нейтральное выражение и не спеша ответил:

— Люська в порядке. Пришлось чуть-чуть отодвинуть по срокам операцию, но теперь ее уже прооперировали, и она сейчас дома.

— Из-за меня… перенесли операцию?

— И да и нет. Конечно, она понимала, что я все время должен быть с тобой. А потом, тот хирург, который делал операцию, был в отъезде.

— А теперь как она?

— Лицо заживает. Операция прошла без всяких осложнений. Только всем — и в первую очередь ей самой — непросто привыкнуть к новому облику. Для этого нужно время.

Алена задумалась ненадолго и спросила:

— И что же, она стала совсем другая?

— Абсолютно. Но это естественно. Восстановить прежние черты оказалось невозможно…

— Мне бы хотелось поговорить с ней по телефону. Я соскучилась по ее голосу. Она такая славная.

— Солнышко, я же принес тебе мобильник, а он так и валяется без работы уже неделю. Хочешь, хоть сейчас поговори с Люсей. Она будет счастлива.

— Не сейчас… — Голос Алены прозвучал слабо, и Глеб встревоженно отметил, что она побледнела.

— Давай-ка отдыхать. — Он поправил подушку, подоткнул одеяло, взял руки Алены и нежно поцеловал ее маленькие, как у ребенка, ладошки. — Постарайся поспать, а я пока смотаюсь по делам и часа через два вернусь. Чего-нибудь вкусненького привезти?

Алена уже с закрытыми глазами еле заметно кивнула и тихо попросила:

— Если можно, очищенных кедровых орешков. В детстве мне мама их разгрызала и ядрышки складывала мне в ладошку. А теперь орешки уже очищенные продаются…

Она заснула на полуслове, и Глеб, отключив музыкальный центр, на цыпочках вышел из палаты.


В театре кричали «горько» Маше Кравчук и Шкафендре. В репетиционном зале были накрыты столы для фуршета, все расслабились, и каждый втайне радовался тому, что на сей раз судьба свела всех по случаю отнюдь не скорбному.

Роман пятидесятилетнего Глебыча с тридцатипятилетней актрисой продолжался два года. До этого Маша уже успела дважды побывать замужем, и у нее подрастали шестилетние дочки-близняшки. Пожарский никогда женат не был, до последнего времени жил со стареньким больным отцом, который не выходил из больниц и доставлял Глебычу много страданий. Когда он похоронил отца, на него было жалко смотреть. Всегда импозантный, громкий, вальяжный, он вдруг превратился в растерянного ребенка. Директора в театре любили, несмотря на деловую суровость, тщательно упрятанную в благодушие и демократичную манеру общения, и сопереживали его одиночеству.

Самым удивительным было то, что, проработав бок о бок в театре почти пятнадцать лет, Маша и Глебыч лишь два года назад точно увидели друг друга впервые. Это прозрение произошло на гастролях в Сочи, куда Маша взяла своих близняшек. Девчонки на пляже почему-то присмотрели себе в «кореша» добродушного, смешливого, толстого Шкафендру. Заходясь от восторга от его театрального прозвища, но будучи девицами воспитанными и благопристойными, они вежливо осведомились у Глебыча, можно ли им попросту называть его дядя Шкаф. Тот благосклонно согласился, и началась нежная дружба. Глебыч катал девчонок на лодке и на катере, втихаря от строгой мамаши подкармливал мороженым и водил в тир и в игровые автоматы. В середине гастролей близняшки свалились с гнойной ангиной, и Глебыч оказался опытной сиделкой и грамотным лекарем. Маша, очень плотно занятая в гастрольных спектаклях, дышала спокойно, только если знала, что в ее отсутствие с дочками сидит Пожарский. Наверное, тогда они и увидели друг друга по-новому. Дети оказались первопричиной возникшего между ними чувства, и это стало очень прочным замесом в их отношениях. Близняшки обожали Глебыча и вскоре начали обижаться на него всерьез, когда он проводил с ними выходные и, пожелав спокойной ночи, не оставался ночевать.

Маша понимала, что за Пожарским она как за каменной стеной, но оттягивала момент бракосочетания. Будучи по природе очень честным человеком, она пыталась не обмануться и не ввести в заблуждение Глебыча. Ей хотелось до конца разобраться в себе. И тогда пришла на помощь проницательная Нина Евгеньевна, для которой шеф был одной из тех персон, к которым она была крайне пристрастна. Организовав на лето путевки для близняшек в роскошный детский лагерь, Ковалева вытурила Машу с Глебычем на Кипр. Две недели они пробыли вдвоем среди немыслимой красоты моря, солнца, эротической атмосферы языческих легенд и преданий, и там, на острове Афродиты, точь-в-точь возле того места, где богиня, рожденная морской стихией, явила себя белому свету, они объяснились и назначили день свадьбы. Но потом горькие события, терзавшие театр с начала сезона, все откладывали и откладывали этот день. И вот теперь наконец все состоялось, и счастливый, сияющий Глебыч не мог отвести влюбленных глаз от своей подруги, уже два часа как ставшей его женой. От Маши и впрямь трудно было оторвать взгляд, так к лицу ей был элегантный, знаменитым модельером придуманный свадебный костюм из белого муара с длинным шлейфом, глубоким декольте, открывающим красивую полную грудь, и неровными, ниспадающими по бедрам фалдами длинного жакета. Голова с чуть приподнятыми над шеей густыми вьющимися волосами была украшена белой розой, с удивительной стойкостью сохраняющей первозданную свежесть уже несколько часов.

Слегка подуставших близняшек отправили в Аленин кабинет, располагающийся прямо напротив репетиционного зала. Там им выдали фломастеры, бумагу и усадили за журнальный столик, чтобы они пришли в себя и воспроизвели художественно приведшее их в восхищение венчание в храме.

Когда в очередной раз закричали «горько», в дверях зала остановился, смущенно улыбаясь, Глеб Сергеев с огромной корзиной белых лилий и подарочно упакованной коробкой. Его заметили только после того, как молодожены оторвались друг от друга, завершив долгий, подогреваемый аплодисментами поцелуй. И почему-то всем вдруг стало неловко, точно он явился напоминанием о том, что траур еще не кончился и не во власти самих людей отменять его, а надо, стиснув зубы, мужественно пережить его, отдать свою скорбь, свою свободу выбора, свою волю…

Но Глеб утихомирил все нравственные терзания:

— Я очень рад видеть в этом доме радость. Она совсем не отменяет то больное чувство утраты людей, которые сегодня по праву могли бы быть с нами… Но мы бессильны вернуть их обратно в жизнь. Нам дано только помнить о них и любить так же, как мы любим живых. Все они — и Елена Николаевна, и Энекен, и Катя — каким-то неведомым образом все равно с нами… Что касается Алены, она бы радовалась этому бракосочетанию, если бы болезнь не отняла у нее — временно! — способность помнить… Но это пройдет. И тогда она лично поздравит вас. А сейчас мне хочется пожелать Машеньке и Валентину Глебовичу долгой-долгой счастливой, радостной совместной жизни и от себя и Алены подарить то, что олицетворяет жизнь. — Глеб улыбнулся и, вручая молодоженам коробку, проговорил: — Здесь все очень хрупко и поэтому тщательно упаковано. Чтобы не вскрывать сейчас, рассказываю: это «Весна» работы итальянского скульптора Армани. Буду рад, если она понравится и украсит ваш дом.

Загрузка...