Часть первая

Ван Бук. У тебя странные взгляды на воспитание женщин. Ты бы хотел, чтоб им следовали?

Валентин. Нет.

Мюссе

I

В этот день, 25 июля 1904 года, в двадцатый день своего рождения, Алиса Дакс в сопровождении горничной рано вышла из дому, чтоб пойти пешком к исповеди.

Было душно; тучи низко нависли над городом. Лионское лето показывало настоящий свой лик, обильный грозами и худосочный.

– Поедем на трамвае, барышня? – предложила горничная.

– Нет! Разве если дождь пойдет.

Барышня Дакс не любила ни трамваев, ни дождя. Трамваи – это место сборища всех злых старух, готовых ославить ветреницей всякую девушку, которая осмелилась бы оторвать взгляд от кончика своих ботинок; а дождь делает все некрасивым и унылым… Как будто жизнь не была и так уже достаточно угрюмой без того, чтоб небо вмешивалось со своими слезами!

Пройдя Парковую улицу, барышня Дакс вышла к реке. От водяной поверхности слегка повеяло прохладой, и на набережных листья каштанов и платанов шелестели.

При входе на мост Морана барышня Дакс обернулась к своей спутнице:

– Видите, – объяснила она, – мы переходим через Рону. Вот здесь Бротто, наш квартал; напротив – Терро, где находится папин склад. Дальше – Сона, а за Соной на пригорке – Фурвьер. Вы запомните все это?

Горничная была совсем недавно из деревни Элебелль в Савойе. У госпожи Дакс было правило находить прислугу в самых глухих захолустьях, «чтоб они были не такие балованные», и рассчитывать ее через три месяца, «чтоб жизнь в большом городе не успела их испортить». В результате служили, может быть, и плоховато, но было приятно, что сварливые наклонности властной хозяйки дома были направлены на неопытную прислугу.

Барышня Дакс взошла на мост и пошла быстро, савоярка семенила по пятам. Разговаривать было невозможно: не то чтобы барышня Дакс была горда, но о чем говорить с этой гусятницей, которую оторвали от стада? Рона текла полноводная, шумливая и неспокойная, усеянная зелеными водоворотами и рассекаемая быками мостов, будто корабельными носами. По обоим берегам, вдоль величественных набережных, Лион сверкал великолепием древней столицы.

Налево была новая часть города. Высокомерный ряд широких фасадов, правильных и богатых; роскошный город негоциантов, шелковников, которые, отсидев весь день в конторах на другом берегу, возвращаются вечером отдыхать в свои особняки в Бротто. Семейство Дакс жило здесь на Парковой улице. Направо – старый город, расположенный на полуострове, вытянувшийся между двумя потоками, от отвесного холма Круа-Русс до острого мыса, где встречаются оба течения. Две мили высочайших домов, начиная с вершины, рядами покрывают склоны холма и кучей стоят внизу на полуострове между кривых улиц, узких, как коридоры, и мрачных, как темницы; старый город, энергичный и трудолюбивый, который покупает, продает, производит и не перестает богатеть.

Посредине моста барышня Дакс остановилась, чтобы насладиться ветерком; но величественное зрелище она удостоила только рассеянного взгляда. Барышне Дакс было двадцать лет. Хорошо воспитанный отпрыск буржуазной семьи, она любила только зализанные акварели, подчищенные сады и слащавые романы, полные сантиментов, настоянных на розовой водице. Грубая красота жизни не казалась ей красивой.

Сойдя с моста, барышня Дакс пересекла Толозанскую площадь и пошла по улице Пюи-Гайо. Здесь двигался целый поток пешеходов – рабочие, служащие, посыльные. Толкаемые со всех сторон, они останавливались, перебрасывались несколькими словами, прямо на улице заключали сделки. Склады изрыгали через широкие ворота тюки шелка, их наваливали в фургоны с парусиновым верхом, и четыре жестоко нахлестываемые лошади уносили их к фабрикам. Вереница трамваев бесконечными звонками с трудом прокладывала себе дорогу среди этой давки. И не будь на ней торцовой мостовой, заглушавшей гул колес, деревянных башмаков и подошв, улица была бы шумнее вокзала. Напуганная служанка совсем потерялась среди снующей толпы: барышне Дакс пришлось дожидаться ее на перекрестке.

На площади Терро, перед старым мрачным дворцом, свидетелем смерти Сен-Мара,[1] барышня Дакс остановилась еще раз посмотреть, идет ли пар из ноздрей у четырех Бартольдиевых коней.[2] Исполинские свинцовые кони вздыбились посредине водомета, и искусный литейщик устроил так, что из их ноздрей и ртов ясно вырывается дыхание – водяная пыль. Фонтан действовал; четверка коней дымилась; с детским любопытством барышня Дакс долго смотрела на них. Когда она стояла так перед фонтаном, ее крепкая девическая фигура привлекла внимание какого-то прохожего, который задел ее. Внезапно обернувшись и почувствовав себя женщиной, она не смогла удержаться, чтоб не взглянуть на него. Он был недурен, молод, с красивыми задорными усиками. Барышней Дакс овладело мимолетное сожаление, что неприлично бросить второй взгляд на этого незнакомца, который ею восхищался. Но это было бы ужасно. Барышня Дакс была скромной девицей. Она тотчас удалилась, ускорив свой мальчишеский шаг; и прохожий не стал преследовать ее; у нее была некрасивая походка, как у всех только что переставших расти.

Барышня Дакс прошла Алжирскую улицу, мост Фейан и перешла через Сону. Она шла в Фурвьер, где ее духовник, недавно переменивший приход, был викарием.

Правый берег Соны составляет крутой холм, на котором некогда была расположена древняя столица римских галлов: Лудгунум, Лионская Лютеция. Теперь Лудгунум только предместье – самое мрачное, самое тесное, самое шумное, но и самое прекрасное в своей нескладной старости, которой фабричный дым сообщил налет, свойственный старой бронзе.

Это благочестивое предместье колоколов и монастырей, предместье, где устраивают иллюминацию в церковные праздники, в отличие от рабочего предместья на другом берегу, где иллюминация бывает в дни праздников революционных. Все здесь дышит стариной – убеждения и стены. Вот стрельчатое окно времен Генриха Второго, а женщина, которая высунулась из него, без сомнения ежедневно ходит к обедне.

Вот дома, которым по два, по три столетия, – дома, которые стали лачугами, а были дворцами. Переулки с лестницами. Садики на террасах. То здесь, то там акация или липа, подпирающая какую-нибудь развалину. И трава на мостовой.

Церковь расположена на вершине холма: Собор Фурвьерской Богоматери, куда паломничают католики со всей Европы. Фурвьер – тому прошло восемнадцать столетий – был форумом Венеры, центром и акрополем твердыни Клавдия.

На языческих развалинах, забытых и засыпанных, храм расположен, как на некоем троне. Он огромен. На него пошло так много гранита и мрамора, что здание, благодаря всем этим камням, кажется очень тяжелым – словно вот-вот продавит холм, на котором стоит. Но так лучше. Фурвьер вполне гармонирует с равниной, которая тянется у его башен, – с Лионской равниной, вечно покрытой туманом и как бы придавленной слишком низкими облаками. Задумчивому и сумрачному городу подходит грузный храм, подходят четыре башни, которые служат шпилями и вздымаются к плотному и бесцветному небу, подобно молитвам крестьян, прикрепленных к земле.

Когда барышня Дакс взошла на паперть, луч солнца проскользнул между двумя облаками. Но этот луч не нашел на туманно-серой церкви ни одного белого пятнышка, где он мог бы отразиться. Только высоко над крышами пылала позолоченная статуя архангела Михаила, повергающего рогатого дьявола.

Барышня Дакс поморщилась:

– Нечего сказать!.. Хорош этот противный город, насквозь серый!

II

В ризнице церковный сторож узнал барышню Дакс.

– Вы, верно, к господину первому викарию? Он здесь, я сейчас предупрежу его. Угодно будет вам обождать в его исповедальне?

– Нет, я постучусь к нему.

Барышня Дакс постучала в белую деревянную дверь в конце коридора с беленными известкой стенами.


– 38. Посему выдающий замуж свою девицу поступает хорошо, а не выдающий поступает лучше.

39. Жена связана законом, доколе жив муж ее; если же муж ее умрет, свободна выйти за кого хочет, только в Господе.

40. Но она блаженнее, если останется так, по моему совету; а думаю, и я имею Духа Божия.


– Войдите!..

Аббат Бюир, духовник барышни Дакс, отложил книгу.

Аббат Бюир был превосходнейшим священником, верил в Бога и любил свою паству. Он был уже старый, совсем седой, и такой худой, что его легко было принять за душу, уже расставшуюся с телом; прекрасную душу, чистую и свежую, хотя и старенькую; но душу, совсем чуждую миру людей; душу благочестивую и мечтательную, которую и тридцать лет духовничества не научили тому, что такое реальная жизнь. Аббат Бюир, чистейший священнослужитель, ненавидел наш век, следовательно, не понимал его. Так что он вовсе не был светским пастырем, что, конечно, было лучше и для него, и для его исповедников.

Алиса Дакс с самого начала принадлежала к ним. Аббат Бюир принял ее первую исповедь, когда она была еще маленькой девочкой. Он последовательно боролся сначала с ее любовью к сластям, потом с леностью, вспышками гнева, детским тщеславием; теперь он боролся с беспокойным пробуждением ее чувств. Но борьба была не слишком ожесточенной. Не то чтоб священник был склонен к преступной снисходительности, но девушка обладала пламенным благочестием, и аббат Бюир считал ее избранной овцой среди погибшего стада нынешних христианок.

– …Господь да пребудет с вами, дочь моя, и в нынешний вечер, и вечно. Вы пришли исповедаться? Но разве уже настало время?

– Нет, отец мой, я должна бы прийти только через неделю, но так как мы в среду уезжаем на лето…

Господин Дакс, нетерпимый кальвинист, по необъяснимому безумию женился на католичке, и одним из условий брака было, что дочери, которые родятся у них, должны быть воспитаны в вере своей матери. Господин Дакс пошел на это; но теперь это составляло для него предмет постоянных угрызений совести. И эти угрызения совести выливались в тысячу мелких препятствий для соблюдения обрядов барышней Дакс. Господин Дакс, например, разрешал одну исповедь в месяц, но только одну.

– Куда вы едете на лето в этом году?

– В Швейцарию, отец мой. Мама откопала захолустную Дыру – Сен-Серг. Говорят, что нельзя придумать ничего более полезного для здоровья Бернара.

Бернар был младшим братом Алисы, и здоровье Бернара, который, кстати сказать, чувствовал себя как нельзя лучше, всегда занимало первое место среди отцовских и материнских забот. Господин и госпожа Дакс, в высшей степени несходные во всем остальном, сходились на том, что оба любили сына больше, чем дочь, и ни тот, ни другая не скрывали этого.

– Он не болен, Бернар? – неосторожно спросил аббат Бюир.

Барышня Дакс, вызванная этим на откровенность, впала в грех зависти.

– Болен? Не больше моего! Он выдумал какие-то мигрени, в надежде, что его пошлют в Трувиль или в Дьеп. И это превосходно удалось. Но врач предписал горы вместо моря; и Бернар посбавил спеси теперь, оттого что он рассчитывал на казино и оперетку! Так ему и надо. Я сколько угодно могла бы страдать мигренями; я знаю, что бы из этого вышло.

Барышня Дакс сказала это скорее грустно, чем злобно. Аббат Бюир не разделял ее чувств и сердито поднялся:

– Алиса, Алиса! Спаситель сказал святому Петру: «Если брат твой согрешит против тебя, прости ему, я не говорю семь раз, но семьдесят семь раз!»

Алиса смирилась немедленно:

– Простите, отец мой, я всегда была нехорошая. Но виной всему мой язык, вы знаете! В душе я очень люблю Бернара… хотя, по правде сказать, его слишком балуют, а меня нисколько!

– Увы! – сказал священник. – И в тысячу раз более сильное баловство не возместит этому ребенку того зла, которое причинили ему, сделав его протестантом, в то время как вы католичка.

Барышня Дакс опустила голову. Никто не мог больше ее жалеть своих брата и отца за то, что они молились не ее Богу, единственному истинному Богу.

Воцарилось тоскливое молчание. Потом аббат Бюир вспомнил об обычной вежливости.

– А ваша матушка здорова?.. Но сядьте же, дитя мое; вы стоите, как тополь, который хочет еще подрасти! Ну же! Ну! Чего вы ищете там, когда вот два незанятых стула.

Барышня Дакс вытащила из своего угла соломенную скамеечку и по-детски уселась на нее, так что ее колени почти уперлись в подбородок.

– Позвольте мне оставаться так, отец мой! Вы знаете, я только с вами решаюсь дурно вести себя. Мне нравится сидеть так… Вы помните то время, когда мне было семь лет?

Аббат Бюир помнил это очень смутно. Но ребячество этой взрослой барышни, которой по годам полагалось бы иметь грехи, было для него поучительно. Разве не отверсты врата царства небесного для тех, которые подобны малым детям?

– А что нового у вас, Алиса?

– Ничего особенного!

Она по порядку рассказала все, что случилось с ней за месяц, все события своей однообразной жизни: уроки музыки, которые прекратились после большого годичного испытания; играли на фортепьяно одну пьесу в двадцать четыре руки; уроки рисования акварелью; госпожа Северен заболела, и ее заменила новая преподавательница, которая увезла всех учениц в деревню на этюды; наконец, диспансер. Оттого что барышня Дакс была заражена современной манией, делающей из француженок двадцатого века последовательниц Диафуаруса, а не Триссотена.[3]

– Ну а дома?

– Дома все то же, отец мой…

И барышня Дакс, тяжело вздохнув, внезапно замолчала.

Увы! Дома все окрашивалось, пожалуй, скорее в черный, чем в розовый цвет; барышня Дакс, очень нежная и очень чувствительная, под родительской кровлей никогда не находила ничего такого, что утолило бы ее жажду любить и быть любимой.

Господин Дакс, кальвинист, родом из Севенн, даже гугенот немного, испытывал библейское отвращение ко всякому нежничанию и ласкам. Госпожа Дакс, южанка, шумливая, тщеславная, вспыльчивая, время от времени наделяла поцелуем, но гораздо чаще попреками. Бедная Алиса, поставленная между холодностью и грубыми выговорами, не имела даже любящей поддержки брата, маленького сухаря, который эгоистично исчерпывал для себя довольно тощий запас отцовской и материнской нежности и любил только себя самого. «Все то же…»

Три тяжелых слова повседневной печали, мелких обид, слез и мрачного уныния…

Барышня Дакс нечасто жаловалась на свою неласковую судьбу. Во-первых, кому жаловаться? Аббат Бюир, единственный, кому она могла бы сказать все, был слишком близок к Богу, чтобы от души сочувствовать земным несчастьям. Разве нет Христа, чтобы утешить нас во всем, в чем нет его? И кроме того, барышня Дакс в своей чистосердечной правдивости не вполне была уверена, не сама ли она виновница своего несчастья. Никем не любима… Быть может, недостойна любви?

Однако на этот раз она стала жаловаться:

– Я знаю, что во мне нечему нравиться! Я не красива, не умна, не занятна. И у меня скверный характер: мне нельзя ничего сказать, я сейчас же заплачу! И все же они жестоки ко мне…

– Алиса!

Аббат Бюир ненавидел некоторые слова, в особенности глаголы «нравиться», «быть приятным», если только за ними не следовало слово «Бог».

– Алиса! Грешно и недостойно доброй христианки думать о том, нравишься ты или нет. Не к чему вам думать о том, красивы ли вы, привлекательны ли. Будьте добры, только добры, и вы будете по сердцу Господу…

Он наставлял, но не слишком строго: оттого что Алиса – чистая, прямодушная, нежная – казалась ему почти по сердцу Господу.

И он внезапно остановился:

– Они жестоки к вам? Кто же?

– Все, – тихо прошептала барышня Дакс, – папа, мама, Бернар…

Аббат Бюир изумился:

– Жестоки?

Он очень внимательно посмотрел на нее. У нее были красивые полные щеки, темного цвета кожа, здоровый вид цветущей девушки; кроме того, на ней было надето очень изящное летнее платье. Короче сказать, она не походила на мученицу. Аббат нахмурил брови:

– Я не вполне понимаю вас, дитя мое… По-моему, вы достойны скорее зависти, чем сожаления.

Барышня Дакс печально покачала головой:

– Завидовать мне? О! Отец мой! Нужно быть бессердечной, чтобы мне завидовать!

– Бессердечной?

– Ну да! Разве весело, по-вашему, не быть любимой никем?

Аббат Бюир слушал внимательно. Но при последних словах он облегченно вздохнул и пожал плечами.

– А! – сказал он. – На вас опять напала блажь… Вас не любят! Никто не любит!

И он снисходительно усмехнулся. Потом заговорил более строго:

– Дитя мое, подумали ли вы, что своими беспричинными и несправедливыми жалобами на ту превосходную участь, которая дарована вам провидением, вы оскорбляете Господа?

Барышня Дакс опустила голову.

– Оттого что, воистину говорю вам, – сурово продолжал священник, – Господь осыпал вас своими милостями. Во-первых – вы католичка. Ваш отец, будучи протестантом, без сомнения, хотел бы видеть вас приверженной его лживой и отвратительной ереси. Но ваша мать, раньше чем вы родились, уже боролась за ваше вечное спасение; ваша мать, которую вы обвиняете в том, что она вас совсем не любит! Вы католичка!.. Какое земное блаженство сравнится с этим сверхчеловеческим счастьем, залогом блаженства вечного? Но вам не отказано и в мирских радостях. Вы пользуетесь хорошим здоровьем, которое ценнее богатства. У вас есть и богатство: я не слишком искушен в мирских делах этого города; но имя господина Дакса дошло даже до меня, до такой степени прославляют повсюду его трудолюбие, его упорство в работе и удачу, которая их венчает. Дитя мое, когда ваш отец, немолодой уже и богатый, проводит жизнь в конторе, чтоб еще больше увеличить состояние, плодами которого он не пользуется и которое когда-нибудь достанется вам, кому жертвует он своим покоем, своим отдыхом? О! Вы неблагодарны, дитя мое! И вы грешите против заповеди: «Чти отца твоего и матерь твою!» Дочь моя, нежность к вам ваши родители выражают действиями, а не словами, что гораздо лучше. Теперь я спрошу вас: какое точное, прямое, реальное обвинение смогли бы вы предъявить вашим родителям, если даже предположить, что ребенок может, не совершая преступления, обвинять в чем-нибудь тех, кто дал ему жизнь и крещение? Да – какое обвинение?

– Никакого, – совсем тихо прошептала барышня Дакс.

И действительно, господин и госпожа Дакс были вполне безупречными родителями и заботились о своей дочери как должно. Но…

Но барышня Дакс, без сомнения, слишком требовательная, искала другой нежности, менее наглядной, менее очевидной, более сладостной.

И, примостившись на своей скамеечке, она смотрела на духовника. У нее были очень большие и очень черные глаза. Неподвижная и задумчивая, она казалась маленьким сфинксом, который старается разгадать собственную свою загадку.

– Не забывайте, – продолжал аббат Бюир, – не забывайте последнего доказательства любви, которое дали вам ваши родители: вы невеста, и невеста по выбору вашего сердца. Чтоб обеспечить ваше супружеское счастье, ваши родители даже не ждали, чтоб вам исполнилось двадцать лет. Дальновидные и бдительные, они не спеша избрали для вас превосходного мужа. Я помню, как ваша мать говорила мне, что она согласится выдать вас только за самого почтенного человека в Лионе. Такого человека нашли. И несмотря на то, что усомниться в нем было невозможно, у вас спросили согласия, предоставили вам свободу выбора. Вас ни к чему не принуждали. Вы согласились. И что же?

Аббат Бюир остановился. Было жарко. Оттого что окно было полуоткрыто, в келье не было прохладнее. Аббат распахнул настежь обе половинки его. И, возвращаясь к своей кающейся:

– И что же? – повторил он.

Барышня Дакс улыбнулась:

– Это верно, – сказала она. – Я согласилась. Мне кажется, что я буду вполне счастлива с господином Баррье. И я уже теперь очень люблю его.

Она в нерешительности остановилась на мгновение:

– Но только…

– Только что?..

– Но только… Я боюсь, что он не любит меня. Недостаточно любит меня… Не так, как бы я того хотела.

На этот раз священник рассердился:

– Не так, как вы бы того хотели? Какой же любви хотите вы, Алиса?

Она покраснела. Сквозь матовую кожу брюнетки румянец просвечивал, как темный пурпур. Она пролепетала:

– Не знаю…

Потом, собравшись с духом:

– Я не знаю наверно. Но мне хотелось бы, чтоб со мной говорили нежно, чтоб меня не бранили, чтоб мне не говорили постоянно неприятных вещей. Мне хотелось бы, чтоб меня немного побаловали, приласкали. О, отец мой! Когда мне было десять лет, как раз перед моим первым причастием, меня отдали в пансион на полгода, вы помните? И там мои подруги и мои учительницы любили меня такой сладостной любовью, такой нежной. Со мной играли, меня целовали… Вот так, вот так хотела бы я, чтоб меня любили.

Священник холодно посмотрел на нее:

– Остерегайтесь! – сказал он. – Вас искушает дьявол! Та любовь, которую он заставляет мерещиться вашим глазам, не есть христианская любовь. Алиса, Алиса! Ваши глаза устремлены на химеру чувствительности, химеру греховную и языческую. Вы уже не девочка. Вам двадцать лет, вы уже женщина. Не следует женщине быть любимой иначе, как в Господе. Он взял со стола оставшуюся раскрытой книгу:

– Слушайте, что сказано в Писании. Там написано: «Жена связана законом. Она свободна выйти за кого хочет, только в Господе».

Барышня Дакс, огорченная до глубины души, закрыла лицо руками.

Воцарилось долгое молчание.

На одной из четырех башен зазвонил колокол, отбивавший часы.

– Половина четвертого, – сказал аббат Бюир. – Угодно будет вам приступить к исповеди сейчас же, дитя мое? Вы едва успеете возвратиться в город; ведь вы обычно встречаете Бернара, когда он возвращается из школы.

Барышня Дакс опустилась на колени. И сразу же тяжелые мысли, теснившиеся в ее уме, успокоились. В нее вошла монашеская суровость, смирение монахини на молитве, и они умиротворили ее, как только приблизилось мгновение таинства. Она заговорила тихо, как говорят перед алтарем:

– Благословите меня, отец мой, оттого что я согрешила…

III

– До свиданья, отец мой. До сентября месяца!

– Да охранит вас Господь, маленькая моя Алиса! И барышня Дакс вышла.

Аббат Бюир закрыл апостол и отыскал молитвенник.

– В исповедальне нет никого? – спросил он, проходя через ризницу.

– Никого, господин аббат.

Так как до вечерней прохлады было еще далеко, аббат Бюир вышел из церкви, чтоб подышать воздухом. Позади абсиды[4] Фурвьерского собора находился величественный балкон, с которого открывался вид на всю Лионскую равнину, – вроде кормовой галереи исполинского каменного корабля, который строители посадили на мель на холме. С этого балкона один раз в год первый архиепископ Галлии с большой пышностью благословляет свою столицу. Тогда весь Лион, лежащий под благословляющей рукой прелата, может видеть митру, крест и обрядный жест его.

Даже в тихие и душные летние дни слабый ветерок овевает балкон архиепископа. Аббат Бюир отправился туда читать свой часослов. Балкон возвышается над благоухающими садами, круто спускающимися к Соне. Опершись на балюстраду, аббат увидел вдали, на извилистой тропинке, светлое платье удаляющейся барышни Дакс.

«Добрая девушка! – подумал он. – Вот она очищена таинством, и когда я увижу ее снова через два месяца, вряд ли душа ее будет менее чиста, чем даже в этот миг».

Аббат Бюир следил глазами за светлым платьем, пока оно не скрылось в чаще деревьев. Светлое платье шло по направлению к Лиону. Огромный Лион глухо гудел заводами, трамваями, вокзалами, рынками, казармами, портом, полным пароходов; и этот глухой гул доносился до епископского балкона, как некий натиск современности, разбивающийся у подножия базилики.

«В этом испорченном мире, – думал аббат, – эта девушка чудесным образом сберегла свою чистоту. И, однако, она видела гнусность мира и коснулась ее. Она знает зло. Дьявол дал ей познать грех помысла и грех плоти. Но милосердие Создателя сохранило ее от искушения».

Зазвонил колокол в Фурвьере. На некоторое время священные звуки заглушили мирской шум, доносившийся из города. Но когда звон окончился, колебания меди быстро утихли, а гул людей оттуда, снизу, воцарился снова, мощный и упорный.

«У Алисы Дакс, – продолжал священник, погруженный в свои мысли, – есть вера. Вера охранит ее. Она девственница по воле божьей. Скоро она будет супругой во Христе; и она свято прольет на мужа и на детей избыток своего сердца, столь жаждущего нежности!..»

Аббат Бюир открыл свой молитвенник. В листве липы, шагов на сто ниже балкона архиепископа, внезапно и звонко заворковала влюбленная горлинка.

IV

– Дакс! Дакс! У тебя стибрили фотографии актрис!

Дакс (Бернар), ученик четвертого класса Лионского лицея, злобно пожал плечами и не удостоил ответом. Отвечать было совершенно ни к чему, фотографии все равно стибрили, – это было очевидно. Обнаружив воровство, он обливался холодным потом при мысли, что, быть может, какой-нибудь воспитатель рылся у него в парте. К черту тогда сразу его так ревниво оберегаемая им репутация ученика, «безупречного во всех отношениях»…

Но нет, это была только проделка товарищей. Скверная шутка. Он здорово злился, Бернар Дакс, сохраняя вид светского человека, над которым подшутили уличные мальчишки.

Ученики расходились из лицея. Стремительным потоком вырывались приходящие ученики из старой черной тюрьмы, и среди толстых щек, надвинутых на уши фуражек и рваных курток Бернар Дакс, одетый с иголочки и прилизанный, выделялся элегантным пятном. Вообще говоря, он был красивый мальчик, и знал это. Он был скороспелкой, уже заглядывался на женщин и хотел нравиться им. Скрытный, несмотря на свои четырнадцать лет, он был бы приятен, если б не его позерство и снобизм. За это товарищи единодушно не переваривали его.

– Дакс, – крикнул один малыш, – вон твоя нянька ждет тебя на тротуаре.

Насмешливый хохот прокатился по улице, кишащей лицеистами. Действительно, сопровождаемая горничной-савояркой барышня Дакс ждала слишком близко от входа. До глубины души почувствовав унижение, Бернар притворился слепым и быстро прошел мимо них, выпрямившись, как палка. Барышня Дакс дала ему пройти вперед и нагнала, только далеко отойдя от насмешников.

– Дура! – вдруг окрысился он в бешенстве. – Я научу тебя делать из меня посмешище в глазах всего лицея! Идиотка! Разве ты не могла дождаться меня на набережной под деревьями? Ведь ты нарочно сделала это?

Барышня Дакс часто теряла терпение. От отца, сурового и упрямого, и от вспыльчивой матери ей досталась по наследству кипучая кровь. Но недавняя исповедь располагала ее прощать оскорбления. Она промолчала, немного опечалившись.

Они шли по набережной. Бернар, шагавший впереди, свернул в первую же улицу.

– Куда ты пошел? – спросила старшая сестра. Бернар дерзко не отвечал.

– Ты хочешь пройти по улице Республики? Это будет крюк…

Кроме того, эта дорога была не из приятных: на улице Республики всегда толпа, и толпа элегантная: слишком многие разглядывают тебя, задевают, улыбаются. Барышня Дакс, возвращавшаяся из Фурвьера такой строгой и такой сосредоточенной, предпочла бы уединение набережных.

Однако же она последовала за лицеистом, который коротко бросил:

– На берегу реки можно встретить только всякую шваль.

На улице Республики Бернар подобрел. Он любил толпу, женские туалеты и витрины магазинов, праздный шум гуляющих. Повеселев, он даже осчастливил сестру, пошел с ней рядом; что ни говори, она была красивой девушкой, хотя ему больше нравились накрашенные женщины. Сдвинув на затылок соломенную шляпу, подбоченившись и небрежно сунув под мышку портфель, он разыгрывал из себя молодого человека, студента. Встречные, быть может, принимали их за любовников. Несмотря на свои четырнадцать лет, он был одного роста с ней. Он выпрямился и, внезапно сделавшись любезным, стал предлагать понести ее зонтик.

– Знаешь, – сказала Алиса, – мне надо будет пройти к папе: у меня поручение к нему от мамы.

Бернар сейчас же стал иронически жалеть ее:

– Бедная девочка! Тебе вечно не везет на всякие поручения!

– Но ты пойдешь со мной?

– Ты сама этого не захочешь, моя дорогая. Я должен приняться за заданные на лето уроки.

Учебный год почти кончился, но Бернар был образцовым учеником – оттого что он как нельзя лучше понимал, как будут оценены дома награды и хорошие отметки, оттого что господин Дакс, трудолюбивый безмерно, гордился своим сыном.

Алиса вздохнула. Если Бернар возвратится домой один и раньше нее, сцена упреков обеспечена; правда, если бы Бернар возвратился с опозданием и стал бы жаловаться, ее ожидала бы другая сцена, худшая… Они были на углу улицы Сухих Деревьев. Внезапно Бернар поклонился проезжавшей коляске. Барышня Дакс кинула быстрый взгляд.

Это был собственный экипаж, чрезвычайно элегантная виктория. Кони играли на бегу, а на кучере была парадная ливрея. На голубых кожаных подушках довольно красивая женщина выставляла напоказ слишком рыжие волосы, слишком продолговатые глаза, слишком накрашенные губы и платье, достойное королевы.

Дама улыбнулась Бернару и проехала. Барышня Дакс, изумленная и шокированная, схватила брата за руку:

– Бернар! Ты с ума сошел? С чего ты вздумал раскланиваться с этой… с этой кокоткой?

Бернар, рассерженный, огрызнулся:

– Отчего ты не скажешь прямо «девкой»! Кокотка? Это страшно шикарная женщина. Ее зовут Диана д'Арк…

Барышня Дакс пожала плечами: буржуазная кровь всех ее почтенных бабушек возмутилась в ней, наполнила ее отвращением и презрением.

– Мама была бы очень довольна, если б слыхала тебя! Где ты познакомился с этой тварью?

– Если тебя станут спрашивать, ты скажешь, что ничего не знаешь об этом.

Барышня Дакс сдержала резкое слово и повернулась спиной к рыжей Диане д'Арк, как поворачиваются спиной к куче грязи.

V

«Дакс и K°, торговля шелком»; социальное положение ясно из медной дощечки на двери, которая выходит на улицу Террай. Улица Террай, сумрачная и тусклая, стиснута между огромными уродливыми домами, липкими от сырости. За шершавыми, потемневшими от селитры и копоти стенами шелк отдыхает от путешествий. Его привозят издалека. Он родится в Сирии или Бруссе, на турецких полях, утыканных белыми минаретами и черными кипарисами, или в Персии, опоясанной заостренными утесами, или в кочевом Туркестане, или в китайском Кантоне,[5] насквозь пропахшем дикой мятой, или на плоском берегу Голубой реки, которая кишит джонками, или среди японских долин, гармонично изрезанных ручьями и озерами. Жительницы Кантона, усыпанные украшениями из нефрита, женщины Срединного царства с крохотными ножками, жеманные мусмэ окружали его материнскими заботами, кормили листьями шелковицы, отогревали в особых плотно закрытых питомниках для шелковичных червей. Потом в шумных шелкопрядильнях его распутывали под небольшими проворными щетками в кипящей и проточной воде. И шелковая пряжа цвета кокона – золотисто-желтая, водянисто-зеленая или белоснежная, – заплетенная мотками, веером, овалами, сложенная в пакеты с тысячью разных названий и тысячью разных форм, начинала свое медленное путешествие. Она плыла на сампанах[6] по большим рекам, ее перегружали на шаланды в морских портах. Пузатые торговые суда и длинные пакетботы складывали ее в своих трюмах; локомотивы перевозили ее в бесчисленных вагонах. Она отдыхала в доках и складах; тряские грузовые автомобили укрывали ее под своим брезентом, – и вот наконец она спит в складе на улице Террай в ожидании новых будущих томлений – сучения, окраски, тканья, выделки.

«Дакс и K°». Очень высокая дверь со сбитым каменным порогом; темный предательский коридор; четыре изломанные ступеньки вниз; унылый двор: острые булыжники, грязные стены, окна за решетками, похожие на тюремные отдушины. Вид у всего самый нищенский; и однако там, внутри, полно шелка, полно золота; тюки, заботливо обернутые холстом или соломой, сложены за решетчатыми окнами, громоздятся от пола до потолка в мрачных темницах. Сначала разместили шелк, потом людей; людям не надобно много места: им незачем двигаться – они должны только работать, не сходя с места, работать целый день, каждый день.

Контора – единственная комната – похожа на класс в школе: четыре беленые стены, покрытый пылью деревянный пол. На стене большая карта Кореи, утыканная японскими и русскими флажками: тамошние победы и поражения обозначают для здешних шелковников миллионные потери или прибыли; и другая карта, вся измазанная красной краской, карта северной Италии: Дакс и K° владеют в Пьемонте восемью прядильными заводами, не говоря о фабриках шелковичных коконов, не говоря о миланском отделении фирмы… Дакс и K° – одно из самых больших предприятий в Лионе.

На полу стоят шесть столов, заваленных бумагами, и шесть стульев для пяти служащих и для патрона. Стол господина Дакса, главы и собственника, ничем не отличается от остальных. Шесть перьев одинаково поскрипывают в тишине, деятельной тишине, которую каждые четверть часа прерывают только односложные технические выражения, которыми обмениваются сидящие за столами, да еще ежеминутные телефонные звонки.

Господин Дакс, костлявый, угловатый, с седыми волосами, серыми глазами, седой бородой, вдруг спросил:

– Мюллер! Вы продали органди?[7]

– Да, господин Дакс; по сорок пять.

– Сорок пять! Вчера при мне продавали по сорок шесть.

– Цены падают, господин Дакс.

– Цена всегда падает, когда вам приходится продавать!

Он говорил грубо, тоном презрительным и оскорбительным. Он был исключительно неприятным хозяином, но отличным дельцом, и служащие, ненавидевшие его, восхищались им.

Входная дверь открылась:

– Здравствуйте, Дакс.

Крикливый и добродушный толстяк фамильярно протягивал ему руку. Господин Дакс поднялся, выпрямив длинное сухопарое тело, и подал два пальца:

– Вы пришли относительно кантонского шелка? Это был фабрикант, покупатель, и сделка была крупная.

– Да, мне хотелось бы еще раз взглянуть на шелк… Но если вы возьмете тридцать шесть франков, как обычно, дело сделано.

– Нет.

У господина Дакса был принцип: в делах и во всем остальном никогда не говорить двух слов, когда достаточно одного.

Тем не менее он сделал знак чернорабочему, и тот прошел впереди него в склад, держа в руке электрический фонарь.

Тюки шелка были разложены в полном порядке, геометрически правильно один на другом. Ровные проходы между ними открывали к ним полный доступ. Это был как бы город, распланированный по линейке, – шелковый город с очень узкими улицами. В конце одной из этих улиц господин Дакс остановился перед раскрытым тюком, из которого выглядывали золотистого цвета мотки, похожие на пышные косы белокурой женщины, свитые и заплетенные.

Господин Дакс взял наудачу моток и смял в руке скрипучий шелк.

– Вот, – сказал он, – вы узнаете? Два куска, двадцать два – двадцать четыре. Тридцать шесть франков двадцать.

– Черт возьми! – вскричал фабрикант. – Ваш шелк кусается!.. Послушайте, Дакс, давайте говорить серьезно, знаете вы, что цены падают, а? И еще упадут, голубчик мой. Русских колотят все время, но до мира еще далеко.

– Знаю, – сказал Дакс. – Тридцать шесть двадцать.

– Тридцать шесть двадцать! Да вы больны! Как мне втолковать вам, что через неделю ваш кантонский шелк не будет стоить и тридцати пяти. Продайте же, черт вас возьми! Ну что, тридцать шесть, идет? Вы сами знаете, на рынке полно шелка!

– Знаю, – повторил господин Дакс, – тридцать шесть двадцать.

Он не отступал ни на йоту, упрямый, как мул, хладнокровный, как каменная глыба.

– Господь с вами, затвердили все одно и то же. Как, из-за несчастных шестнадцати тюков вы готовы потерять клиента?!

У него захватило дух, и он остановился, чтоб передохнуть. Как раз этим злополучным мгновением воспользовался робкий голос, чтобы прошептать за спиной господина Дакса:

– Добрый вечер, папа!

Господин Дакс, флегматичный с клиентом, оказался куда менее флегматичен по отношению к дочери и встретил ее без всякой нежности.

– Ты? Чего тебе надобно здесь?

И не дожидаясь ответа:

– Уходи. Ступай в контору. Я занят. Униженно и покорно барышня Дакс отошла к двери и молча стала ждать.

Сколько бы ни проповедовал аббат Бюир, тяжело было переносить такое обращение в присутствии стольких чужих. Ей двадцать лет, она уже не девочка.

Какая унылая эта контора. Такая темная, что даже днем нельзя обойтись без лампы. Резкий свет из-под абажуров зеленого картона бросал на потолок круглые тени.

Тем временем там, на складе, покупатель шумно и пространно отстаивал свои интересы; и отрывистый голос господина Дакса отвечал на все его разглагольствования:

– Тридцать шесть двадцать.

Барышня Дакс с волнением услышала звучную брань. Толстый фабрикант в бешенстве устремился к двери.

– Ни за что! Провалитесь вы на месте!

Он толкнул девушку и, внезапно застыдившись, стал извиняться:

– Виноват, барышня!.. Я не думал, что вы здесь. Прошу прощения…

Он лепетал оттого, что весь его гнев как рукой сняло от улыбки на этом свежем, юном лице.

И так как господин Дакс, в свою очередь, выходил из склада…

– Послушайте, старина, не будем ссориться. И разница-то всего в сто сорок четыре франка. Я беру шестнадцать тюков по вашей цене! Решено. Эта красивая высокая девушка – ваша дочь?

Одно мгновение у барышни Дакс было смутное и нелепое сознание, что она, такая незаметная, непонятным образом способствовала удачной продаже шестнадцати тюков шелка. Но едва покупатель ушел, как господин Дакс не замедлил показать ей, как глупа была эта мысль.

– Теперь ты. Зачем ты пришла мешать мне?

Барышня Дакс заговорила совсем тихо. Ей казалось, что все пятеро служащих, склоняясь над своей работой, поглядывают на нее, посмеиваясь.

– Мама прислала меня…

– Опять! Можно подумать, что дома нет телефона!

– Сказать тебе, что господин Баррье сегодня обедает у нас.

– Ну?

– И маме очень бы хотелось, чтобы обед был ровно в половине восьмого.

Господин Дакс, увлекаясь делами, обычно возвращался домой с большим опозданием; и госпожа Дакс, помешанная на аккуратности, никогда не теряла случая устраивать ему из-за этого сцены. Бедная Алиса часто служила буфером между их вечно враждебными наклонностями. На этот раз случилось то же самое; господин Дакс, взбешенный, пожал плечами:

– Я здесь не для своего удовольствия, не так ли? Если твоя мать не знает этого, можешь ей так и сказать.

И барышне Дакс пришлось убраться.

VI

Стоя перед своим зеркальным шкафом – в ложном стиле Людовика XVI, чрезвычайно богато отделанным, – барышня Дакс сняла шляпу.

В зеркале отражалась красивая девушка, статная, гибкая, не худая, с ласковыми черными глазами, с густыми черными волосами. Но барышня Дакс не понимала своей здоровой красоты и огорчалась, что она не белокура и не бледна. Ее идеал красоты был деликатен до последней степени; она обрела его однажды, увидев на шоколадной обертке изображение, называвшееся Меланхолия – изображение прозрачной девы с романтической прической.

Барышня Дакс бросила шляпу на кровать из того же комплекта, что и зеркальный шкаф, посмотрела на алебастровые часы, которые красовались на камине между двумя канделябрами – тоже из комплекта, – подобно священнику в одеянии, стоящему рядом с двумя детьми из церковного хора. Хорошо, что ей удалось незамеченной пройти в дверь, подняться по лестнице, скрыться у себя в комнате, и «мама» не выскочила из засады на лестнице или в коридоре, и не разразилась без всякого повода одна из тех сцен, которые происходили в доме с утра до ночи! Часы утешили ее: до обеда оставался добрый час. Барышня Дакс, довольная, заходила мелкими шагами по комнате, думая, как бы занять время. С письменного стола ее манила книга госпожи Крован. Барышня Дакс колебалась: эта книга, такая увлекательная, была, пожалуй, слишком мирской, ее, быть может, опасно читать в вечер после исповеди. Лучше взяться за работу.

Вышивка ожидала ее в рабочем ящике: овечки, приятно размещенные в овале, для восхитительной спинки кресла. Да, работать или размышлять…

Барышня Дакс оперлась на подоконник. Дом – небольшой особняк, новый и комфортабельный, – выходил на Парковую улицу, которая, собственно говоря, является одной из набережных Роны. Комната барышни Дакс выходила на эту набережную. Но два ряда густых платанов закрывали вид, и барышня Дакс могла видеть у самых своих ног только треугольник панели и параллелограмм мостовой, обрамленные зеленой листвой. И ничего больше. Ничего, что могло бы отвлечь душу от размышлений.

В дверь постучали.

– «Общественное Благо», барышня.

«Общественное Благо» – большая вечерняя лионская газета; формат, тип и стиль «Debats».[8] Барышне Дакс было официально разрешено читать ежедневно эту благонамеренную газету, за исключением романов-фельетонов, которых барышням читать не следует.

Барышня Дакс развернула «Общественное Благо».

Передовая… Политика… Финансовый бюллетень… Барышня Дакс перескочила их и стала искать, в первую очередь, происшествия, потом русско-японскую войну. Она прочла по порядку с большим сочувствием о несчастьях, постигших госпожу Дюпон (улица Бад'Аржан, 47) и укротителя Иррауди, – первую переехала телега, у второго отгрыз руку по локоть тигр Эксельсиор. Дальше «Общественное Благо» сообщало о победах генерала Куроки над генералом Куропаткиным при Кяо-Тунг и Сио-Яне. Барышня Дакс добросовестно стала искать в географическом атласе Сио-Янь и Кяо-Тунг, но не нашла ничего похожего. Затем она, как добрая француженка, вознегодовала на японцев, пожалела русских и свалила все на предательство.

Теперь она дошла до Литературного обзора. Вся хроника была посвящена одной книге, новому роману, который, по-видимому, очень нашумел. Барышня Дакс, как полагается, не читала романов. Но ее удивило заглавие этого романа и еще больше удивило ее имя автора: «Не зная почему» Кармен де Ретц. Кармен де Ретц? Дама?.. Кто бы могла быть эта женщина, которая написала произведение под таким странным заглавием?.. Барышня Дакс просмотрела заметку. Но она ничего не нашла в ней про госпожу или барышню де Ретц. Вопреки обычаю, критик писал о романе, а не о романисте. Во всяком случае, барышня Дакс узнала, что «Не зная почему» не было заурядным произведением. Напротив.


У этого произведения больше достоинств, – писал журналист, – чем нужно для действительно ценной книги; у него есть также и недостатки; но недостатки почтенные. Один из недостатков – это то, что в одной и той же книге ярко выраженный скептицизм соединяется с безграничной страстностью. Но этот недостаток ставит ее бесконечно далеко от книг, сочиненных слишком ловким литературным ремесленником. Роман Кармен де Ретц разрушает много застывших форм, бьет по многим привычкам, опрокидывает много предрассудков.

Предрассудков, увы, слишком много! Есть предрассудки, которые укрепляют веру и нравственность; и эти два старые пережитка, как бы ни бранили их, все-таки содержат много хорошего; я не знаю, чем заменили бы их те, кто старается стереть их с лица земли. Кармен де Ретц принадлежит к этой воинствующей плеяде. Это вдвойне досадно, оттого что прекрасный талант защищает далеко не прекрасное дело. Юные девушки не станут читать «Не зная почему»; даже молодые женщины и те поступят правильно, воздержавшись от этого чтения. Нужно иметь закаленное воображение, чтоб не закружилась голова от стольких блестящих парадоксов, стольких прекрасных, обольстительных и лживых речей, под которыми таится одно лишь ужасающее отрицание, всеразрушающее отрицание добра и зла.

Да, автор «Не зная почему» отрицает добро и отрицает зло, но это ужасное отрицание не содержит в себе ни горечи, ни пессимизма, наоборот даже, оно бесконечно непринужденно! И это непринужденное, это легкое принятие всяческого ужаса и всяческой анархии способно внушить некоторый страх.

Но нынешняя публика не отступает, увы, ни перед какими страхами. Поэтому мы без особого удивления констатируем блестящий успех романа Кармен де Ретц. Успех, безусловно, вполне заслуженный, но с точки зрения морали достойный сожаления.


«Значит, – подумала барышня Дакс, чувствуя себя сильно задетой, – это неприличная книга, и написала ее дама?»

Но дама-автор все же существо, безусловно достойное уважения! Например, госпожа Огюстюс Краван – строгая, нежная и внушающая нравственность, в черном платье, с седыми, гладко причесанными волосами. Барышня Дакс подумала, что Кармен де Ретц, без сомнения, вовсе не похожа на госпожу Огюстюс Краван. Бог мой! Подобно своему роману, эта романистка, быть может, дама «не вполне приличная». Барышне Дакс она внезапно представилась похожей на Диану д'Арк, которую она недавно видела, так же развалившуюся в такой же бирюзового цвета коляске и такую же накрашенную вплоть до волос. Но нет! Писательница! Она должна носить очки или хотя бы пенсне.

И какой странной жизнью должна она жить – ненормальной, необычной! У нее, наверное, нет домашнего уюта, нет хозяйства, нет детей; библиотека, рабочий кабинет, как у мужчин, и пальцы, выпачканные в чернилах. Любит ли она, любят ли их, этих женщин?..

Властный голос прозвучал из двери, которую, казалось, скорее выломали, чем открыли, – голос энергичной дамы, которая обеими руками трясла дверные створки, – голос госпожи Дакс, толстой и приземистой, с желтым лицом и черными волосами.

– Алиса! Алиса! Господи, Боже мой, ты еще не переоделась! Уже восьмой час! Ты издеваешься, что ли, над своей матерью?

VII

Господин Габриэль Баррье, жених барышни Дакс, пришел к обеду только в без пяти минут восемь. И так как господин Дакс возвратился домой на четверть часа раньше, госпожа Дакс была лишена удовольствия осыпать оскорблениями своего мужа, который оказался более аккуратным, чем ее будущий зять. Это испортило ей настроение на весь вечер.

Ждали в гостиной – смешанной гостиной с мебелью смешанных стилей, стиля модерн и стиля Людовика XVI, желтой и красной. Господин Габриэль Баррье вошел, церемонно раскланялся с госпожой Дакс, потом долго пожимал руку господину Даксу.

– Страшно запоздал, не правда ли? Тысяча извинений: я был у полицейского комиссара.

– Надеюсь, ничего неприятного?

– Пустяки: небольшой скандал в амбулатории. Разодрались две женщины.

Господин Баррье отпустил наконец руку своего будущего тестя и подошел к своей невесте. Стоя перед девушкой, он сперва окончил фразу:

– …Разодрались две женщины, и надо было препроводить их в участок.

Потом – в виде приветствия:

– Сегодня было ужасно жарко, не правда ли? Сейчас же вслед за этим отправились в столовую.

– А приятель Бернар? – спросил господин Габриэль Баррье.

Приятель Бернар соскучился ждать в гостиной и сел за стол.

– Я видел список наград в школе, – объявил господин Дакс. – Он получит пять первых наград и две вторых.

– Молодец! – восхитился господин Баррье.

Он расцеловал в обе щеки молодца, который так ловко разыгрывал скромника, что можно было ошибиться.

И все уселись за стол.

Господин Габриэль Баррье, практикующий врач, – прием на улице Президента Карно, от двух до четырех ежедневно, – тридцати лет от роду, рост шесть футов два дюйма, и белокурая борода, спускавшаяся почти до пояса. При его олимпийской красоте, при его фигуре ярмарочного атлета, ему скорее подходили бы роли героев авантюрных повестей, нежели роли героев романов – Портос, а не Тиренс. В каждой из этих ролей можно понравиться девушкам. Но господин Баррье не хотел ни той, ни другой роли. Как врач, он плевал на все то рыцарское и героическое, что может представиться во врачебной практике, и беззастенчиво заявлял, что исцеление больного только средство, а цель всего – гонорар. Как жених, он считал самым выгодным больше ухаживать за отцом и матерью, чем за невестой. С другой стороны, барышня Дакс не была настолько дерзка, чтоб жаловаться на это, – будучи довольна уже тем, что доктор Габриэль Баррье захотел жениться на ней.

– Так, значит, – сказал господин Дакс, разворачивая салфетку, – две женщины подрались в амбулатории?

Господин Баррье широким жестом изобразил, что он умывает руки, подобно блаженной памяти Понтию Пилату.

– Ну да! Чего же вы хотите, они были пьяны. Алкоголизм, вечно алкоголизм!..

Господин Дакс скривил длинное, острое лицо и сказал:

– Правящим классам необходимо вооружиться строгостью, чтоб очистить простонародье от его пороков.

Госпожа Дакс незамедлительно вспылила:

– Оставьте нас в покое с вашим очищением! Если бы вы не отняли у народа его веры, он не был бы так испорчен, а теперь вы уже ничего не поделаете!

Она ненавидела фразы мужа, и в особенности ненавидела его гугенотское, исключительно внутреннее, благочестие. Из чувства протеста и вызова она с шумом отправлялась два раза в неделю к обедне, хотя, по правде сказать, была не слишком верующей. Господин Дакс сухо упрекнул ее в этом.

– Ваш народ был не более религиозен, чем вы сами! Суеверие – не вера.

– Черт возьми! – заявил доктор Баррье, который был тонким политиком. – Черт возьми! Вот это суп, так суп! Папаша Дакс, такой кухни, как у вас, нет ни у кого.

Барышня Дакс безразлично молчала по привычке. Господин Баррье внезапно обратился с вопросом к своему шурину:

– Ну а ты, старина Бернар! Ты, значит, увозишь от меня в Швейцарию мою невесту? По крайней мере, ты доволен?

– Очень доволен, – сказал Бернар прочувствованным тоном. – Школьный год выдался трудный, господин Баррье! Но вы ведь приедете к нам туда?

– Если смогу, голубчик! Ведь ты знаешь, врач – это то же, что торговец шелком. Спроси у папы, легко ли урвать даже два дня, чтоб поехать на дачу?

Господин Дакс поднял голову и с гордостью оглядел своего сына и жениха своей дочери – оба они были трудолюбивы.

– Большой прием сегодня, Баррье?

– Так себе! Как обычно. Но дела пойдут лучше, папаша Дакс, когда мы после свадьбы переедем в другой квартал.

Барышня Дакс робко улыбнулась и подняла глаза на жениха. Но жених, занятый проектами расширения клиентуры, был бесконечно далек от того, чтоб разводить сантименты.

– Понимаете, папаша, улица Президента Карно – это настоящая дыра. Заработать там можно, но заработок этот не будет ни обеспеченным, ни постоянным, ни верным. Чтоб иметь настоящий, крепкий успех, нужно быть дорогим врачом. А для этого нужно жить только в Беллькуре или на улице Ноай. Понимаете?

Господин Дакс прекрасно понимал. Он даже привел в качестве аргумента параллель из области торговли шелком. Разговор оживился. Барышня Дакс, которая старалась интересоваться им, не удивилась, уловив несколько выражений, слышанных уже на улице Террай в конторе, похожей на классную комнату, которыми обменивались занятые своим делом служащие.

Госпожа Дакс хмурилась и молчала.

Тем временем доктор Баррье не переставал занимать свою невесту:

– Как провели вы сегодняшний день, сударыня?

– Я была в Фурвьере.

И она с опаской ждала насмешек: господин Баррье кичился своим вольномыслием. Но он ограничился тем, что снисходительно посмеялся:

– Конечно, вы правы, если это вам нравится! Господин Дакс поглядел на свою дочь с некоторым презрением:

– Что делать, Баррье! Это у нее от матери.

– Оставим это! – быстро возразил жених. – Мне это безразлично. Я не так нетерпим, как вы, папаша. Пусть моя жена ходит к обедне, сколько ей заблагорассудится. Я старый либерал, я буду уважать все ее затеи.

Но господин Дакс сам претендовал на звание человека широких взглядов.

– Я больше, чем кто бы то ни было, уважаю, друг мой, то, что достойно уважения. Но вы увидите ее ханжество, которое послужит хорошим испытанием для вашего терпения. Я счел бы себя недобросовестным, не предупредив вас об этом…

Госпожа Дакс от злости даже положила вилку, чтоб более демонстративно пожать плечами. Доктор обеспокоился и постарался умилостивить ее:

– Ну, ну, госпожа Дакс, не сердитесь. Видите ли, когда все будут думать так, как я, вопросы веры не будут никого занимать!

Госпожа Дакс резко и ясно сформулировала:

– Друг мой, вы говорите, как по писаному. Но когда все будут рассуждать, как вы, тогда не будет больше глупцов, а это время еще не слишком близко. Вы человек достаточно развитой, чтоб обходиться без веры, а я – хоть и дура, и не образованная – тоже в душе обхожусь кое-как без нее. Но вы женитесь на девушке, которая еще слишком молода, чтоб здраво рассуждать; поверьте мне, позвольте ей ходить к исповеди: это избавит вас от целой кучи хлопот.

Барышня Дакс, опустив голову, молчала. Кроме того, никто не интересовался, что она могла бы об этом сказать.

– Каких бы лет ни была женщина, – отрезал господин Дакс, – она всегда почти настолько слаба рассудком, что нуждается в опекуне. Но у нее есть муж, который исполняет эту обязанность. Что же касается лживых ханжей, то они являются элементом вредным и, кроме того, унижают человеческое достоинство. Баррье, я не советовал бы такому серьезному человеку, как вы… – Господин Дакс принципиально не давал никому советов. – Но я на двадцать пять лет старше вас, и у меня есть тяжело доставшийся мне опыт супружеской жизни. Так вот! Будьте уверены, вы узнаете семейное счастье только в том случае, если воспитаете ум вашей жены и поднимете ее до себя. Она не хуже и не лучше всякой другой. Сотворите ее по образу и подобию своему. Будьте терпеливы и тверды.

Господин Габриэль Баррье согласился с ним, серьезно кивнув головой.

– Послушайте! – воскликнула госпожа Дакс. – Голубчик мой, женщина может быть такой и этакой, но изменить ее невозможно. Ваша жена такова, какова она есть: не слишком лукавая, довольно мягкая, но честная и хорошо воспитанная – воспитанная мною. Оставьте ее такой, какова она есть, и не мешайте ей жить спокойно. – Она бросила в сторону мужа презрительный взгляд. – Только те, кто сами потерпели неудачу, лезут учить других!

Когда госпожа Дакс волновалась, то у нее, несмотря на двадцать лет, которые она прожила вдали от родного юга, появлялись провансальские интонации, какие-то намеки на прежний ее южный акцент, и они сообщали лионской речи, протяжной и певучей, неожиданную остроту.

– Будьте спокойны, госпожа Дакс, – поторопился сказать доктор Баррье, – мы с Алисой прекрасно уживемся, и я готов держать пари на ваше путешествие в Швейцарию, что она будет совершенно исключительной хозяйкой.

Он остановился, чтоб окинуть льстивым взглядом сначала госпожу Дакс, потом господина Дакса, и закончил:

– У нее есть от кого унаследовать. Умиротворенные и принимая эту фразу каждый на свой счет, муж и жена более или менее успокоились.

Съели мороженое с вишнями, персики и громадные груши дюшес, которые в это самое утро прибыли из Италии, – подарок миланского компаньона. Лионская буржуазия умеет хорошо поесть. И обед кончился.

Пить кофе отправились в гостиную. Госпожа Дакс шла впереди, опираясь на предупредительно предложенную ей руку будущего зятя; за ним шел господин Дакс, положив руку на плечо Бернара; позади всех шла барышня Дакс.

VIII

– Алиса, сыграй что-нибудь, – распорядилась госпожа Дакс.

Алиса послушно села за рояль.

– Сигару, папаша Дакс, – предложил доктор. – Мы покурим в соседней комнате, под звуки какой-нибудь песенки.

Госпожа Дакс не терпела табачного дыма в гостиной.

Таким образом они разбились на две группы; они разбивались на две группы всякий вечер: женщины со своим роялем или рукоделием – здесь; мужчины с сигарой и коньяком – там, – совсем по-турецки: гаремлик и селямлик.[9] Так коротали вечера – по-мусульмански, если можно так выразиться, – часов до одиннадцати и позже. И только незадолго до прощания обе группы соединялись, чтоб поболтать, а потом церемонно проститься.

– Мадемуазель Алиса, – крикнул жених, закрывая дверь, – я весь превратился в слух. Что-нибудь веселенькое, хорошо?

Барышня Дакс стала перебирать ноты на этажерке. Там было не слишком много веселых пьес. Больше всего было романсов, арий из опер, отдельных избранных отрывков, медленных вальсов, – сентиментальной музыки. Классической музыки не было вовсе: семейство Дакс не любило классической музыки, и сама барышня Дакс предпочитала удобопонятные мелодии, «арии».

…Что-нибудь веселое? Барышня Дакс колебалась между галопом из «Миньоны»[10] и вальсом, так называемым «valse brillante»,[11] чье заглавие терялось среди завитков и росчерков: «Некогда или вечно». Но внезапно она остановила свой выбор на фантазии из «Мушкетеров в монастыре»,[12] которую она как раз разучивала в течение последней недели. Раздались звуки рояля.

Она недурно играла, барышня Дакс: приятный удар, осмысленная игра. Нет еще чувства, но нечто такое, что может стать чем-то когда-нибудь.

И полились арпеджио…

Рояль замолк. Во внезапно наступившей тишине барышня Дакс услышала через дверь голос своего жениха, громко и убежденно оканчивавшего фразу:

– Поймите, папаша, врач может менять место своего приема в районе полутора километров. Таким образом можно потерять только мнимых больных, а у меня на улице Президента Карно их нет, вернее сказать, их недостаточно много.

Голос внезапно замолк. Господин Баррье заметил, что музыка прекратилась. Он захлопал в ладоши с некоторым опозданием.

– Браво! Браво! Пожалуйста еще! Что-нибудь!

Барышня Дакс неподвижно сидела в задумчивости перед «Мушкетерами в монастыре»; руки ее были вялы, пальцы лежали на клавишах последнего аккорда.

– Ну? – резко сказала госпожа Дакс. – Другую пьесу?

Барышня Дакс кашлянула два раза и прошептала:

– Было бы куда приятнее, если бы мы сидели вечером в гостиной все вместе.

– Ты нездорова! – прикрикнула госпожа Дакс и дернула плечами. – Ты хочешь помешать им курить?

В десять часов господа Дакс и Баррье вернулись в гостиную. Доктор взглянул на часы.

– Пора попрощаться, – сказал он. – Завтра у вас будет трудный денек со всеми сборами к отъезду. Кроме того, порядочным людям время спать.

– Да, – сказал господин Дакс.

Он каждое утро уходил из дому в контору еще до семи часов и не любил долго засиживаться.

– Послушать вас, – огрызнулась госпожа Дакс, – так мы должны были бы ложиться каждый день с курами!

– Сегодня, – примиряюще вступился господин Баррье, – не такой день, как всегда: послезавтра вы уезжаете в Сен-Сepr. Госпожа Дакс, подумайте о сундуках!

Госпожа Дакс посмотрела на свою дочь, которая молчала в присутствии жениха.

– И то, у меня ведь только эта мечтательница помощницей.

Доктор Баррье взял в левую руку цилиндр:

– Завтра, – сказал он, – я должен ехать на консилиум в Тарар и возвращусь только с последним поездом. Но послезавтра я буду на вокзале, чтобы проститься с вами.

– Зачем? – сказал господин Дакс. – Попрощайтесь с ними теперь же. К чему вам беспокоиться как раз во время приема!

– Это верно, я смогу вырваться только на минуту.

– Ни к чему. Не приезжайте на вокзал.

– Хорошо.

Барышня Дакс подумала, однако, что это было бы крайне поэтично: последний поцелуй на пороге вагона, который трогается, и рыдающий свисток, и белый платок, который лихорадочно бьется около занавески.

– Итак, – продолжал господин Баррье, – желаю вам счастливого пути, госпожа Дакс. Постарайтесь хорошенько воспользоваться летним отдыхом.

– О! Вы очень добры, друг мой, но какая мне выгода от этого отдыха? Я и так проживу. Прежде всего – здоровье Бернара.

– Ну конечно! Ты, Бернар, возвращайся со щеками не такими, как теперь!

Бернар, едва речь зашла о его здоровье, напустил на себя самый томный вид.

– И вам, мадемуазель Алиса, – сказал наконец доктор Баррье, – я тоже желаю счастливого пути.

Он поискал подходящую к обстоятельствам фразу, не нашел ее и повторил:

– Счастливого пути!

– Два месяца отсутствия, не о чем плакать, – заявил господин Дакс, сложив щеки в приличествующую случаю отеческую улыбку. – Мы назначим день свадьбы, когда Алиса возвратится из Швейцарии, а повенчавшись, вы успеете насмотреться друг на друга.

– О да! – подтвердила госпожа Дакс с кислым вздохом.

Барышня Дакс подала руку. Господин Баррье пожал ее, не попытавшись продлить теплого прикосновения. Потом, отвесив общий поклон:

– Счастливого пути, – сказал он в третий раз. Барышня Дакс стояла у окна своей комнаты. В тишине улицы ей хотелось расслышать удаляющиеся шаги жениха.

Но жених шел быстро: у него было свидание в Лондон-баре с хористочкой из Большого театра. Господин Баррье, человек положительный, не имел любовницы, но, будучи мужчиной, он иногда ходил к женщинам.

Барышня Дакс не услыхала ровно ничего и стала смотреть на звезды.

Загрузка...