День кончился внезапно. Вот он еще только что весь был впереди. И вот — раз, и все. Прямо как любимая Женькина конфета «Белочка», которая либо есть, либо ее уже нет. Третьего ей не дано.
Женька оторвал глаза от книги только потому, что стал плохо разбирать буквы. Оказалось, что на улице уже темно, и читает он при свете голубоватого фонаря, который качается прямо перед окном. Качается от порывов холодного ветра, гоняющего мокрый, предавший зиму снег.
Он потер кулаком глаза, будто засыпанные песком. Вспомнил, что где-то в глубине ящика, между прочим, запрятаны очки, которые он из принципа так никогда и не надевал. Подумал, что, может быть, стоит их оттуда извлечь и читать в них, пока никто не видит. Но тут же от этой мысли отказался. Боялся, что если даст своим глазам поблажку, то потом и вовсе отвыкнет читать без очков. А какой из очкарика мужчина? Женька сознательно пытался вырастить из себя нечто героическое. Вакантную должность своего отца он пытался замещать сам.
Вчера мама кротко попросила не читать ночью, и он, подавляя страдальческий вздох, ей уступил. В семнадцать лет прятаться под одеялом с фонариком казалось ему унизительным.
Ведь, в сущности, отложить удовольствие на время — значит, лишь продлить его. С этой умиротворяющей мыслью он вчера и заснул.
А когда среди ночи вдруг очнулся, ему показалось, что он вынырнул из громадной глубины. Проснулся он вместе с жадным судорожным вдохом. С трудом вспомнил, как его зовут, кто он и что кому в этой жизни должен.
При этом, по возвращении памяти, ужасно удивился, что ему всего лишь семнадцать. В первый момент пробуждения ему явно было раза в два больше…
Сегодня в три часа дня, после шестого, как обычно удушливого, урока, он спешил домой так, как будто в его маленькой каморке к батарее была привязана за ногу немая и тугая на ощупь невольница с покорными глазами. Но бежал он не к невольнице. Хотя это было бы весьма кстати, принимая во внимание его резкое и мучительное возмужание. Спешил Женька к той самой книге, которая была вчера вечером оставлена им на столе. К философским трудам Бердяева.
Он шел нелепыми большими шагами, так, чтобы каждый третий шаг начинался на уровне следующего подвала. Еще осенью он так не мог.
А сейчас получалось. Вырос. Правда, за новые достижения пришлось платить тем, что школьные брюки стали заметно короче. И красивый синий пиджак введенной только с этого года новой формы уже ощутимо жал под мышками. А жаль… Но не покупать же новые, когда до окончания школы осталось всего… Он мысленно загибал пальцы — март, апрель, май и пол-июня.
Три с половиной месяца до наступления полной свободы!
И он тихонько присвистнул. На лице его промелькнула фирменная улыбка — улыбка шахматиста, который старается скрыть торжество, глядя, как соперник только что лопухнулся и еще не видит, что обречен. За эту вечно повторяющуюся полуулыбку тоже приходилось платить, и недешево — отсутствием друзей.
Впрочем, отсутствие друзей Женьку не тяготило. Собеседники у него и так были: Сократ да Платон, Шекспир да Гете, и множество прочих достойнейших, которые толкались в нескончаемой очереди к Женьке, как больные в районной поликлинике к дежурному терапевту. Времени на всех катастрофически не хватало. Он читал даже на переменках, забравшись на подоконник на лестничной площадке четвертого этажа. Здесь его никто не трогал и не заставлял ходить кругами по рекреации. Как свинью, чтоб не разжирела.
Он был всегда занят. И поэтому наверняка провалил бы тест на знание своих одноклассников, если бы таковой существовал. Во всяком случае, когда кто-нибудь из ребят неожиданно обращался к нему, то встречался с таким нездешним взглядом, что начинал сомневаться в том, что Женя Невский вообще помнит, как кого зовут. На самом деле с мальчишками он еще как-то не путался. Некоторые из них в последнее время даже вызывали у него интерес. Вот, Кирюха, например, который, кстати, и книгу эту пожелтевшую принес. А вот девчонок… Смирнова Ира? Или Аня? Какая разница, если она точно такая же, как ее соседка по парте Алексеева. Аня? Или Ира?
Было среди них только одно исключение из правил. Было. И он уже не боялся себе в этом признаться. Но обнаружилось оно совсем недавно, как артефакт на фотографиях в семейном альбоме. Откуда? Ведь ничего же не было, сто раз смотрели…
Миловидное это исключение вызывало в нем какие-то совершенно неожиданные ассоциации.
Он как будто бы приземлился. И посадка оказалось мягкой и приятной. А приземлившись, обнаружил, что на земле живут люди. Не расплывающиеся книжные образы, которые населяли его мир чуть ли не с шести лет, а незыблемые и автономные личности, не менее интересные, чем книги.
Мысль эта поначалу казалась ему кощунственной. Ведь книги в системе его ценностей всегда лидировали. Когда он думал о том, что бы взял с собой на необитаемый остров, то однозначно выбирал книги — с ними не поссоришься, их можно понять, если еще раз внимательно перечитаешь. В экстремальных условиях может оказаться, что окружающие тебя люди очень мало знают. Одна энциклопедия в такой ситуации может быть полезней трех друзей, собравшихся вместе. Но выбор в пользу книг делал он чисто теоретически, потому что книги он знал и любил, а вот трех друзей собрать вместе, увы, было не в его силах…
Сейчас ему казалось, что всю свою жизнь он смотрел на своих одноклассников и учителей, не наводя резкость.
Женька давно заметил, что, когда сильно задумаешься, то глаза перестают видеть. В детстве у него было подозрение, что они просто сходятся у переносицы и поэтому перед тобой полный расфокус. Экспериментировать с расфокусом он любил в туалете их перенаселенной коммунальной квартиры. То ли задумывался он там особенно крепко, то ли стена напротив была покрашена слишком медитативным зеленым цветом. Но лабораторию для этих экспериментов вскоре пришлось искать другую. Очень уж соседи нервничали, что он там так долго сидит.
Но понял он, что смотрит на жизнь, не наводя резкость, только в тот день, когда в его поле зрения вплыло размытое пятно, которое что-то так искренне у него просило, что волей неволей пришлось подкрутить окуляр.
Пятно это оказалось Альбиной Вихоревой, которую он увидел будто бы впервые. Изображение было цветным и вполне контрастным.
А главное, отпечатывалось на дне глаз, как солнце, когда бесстрашно смотришь на него в ясный полдень. И потом, куда ни переведешь взгляд, всюду видишь его фантом…
Без двадцати девять. За стенкой зашевелились соседи. Что-то глухо ударило, как будто матрас ухнули на кровать. Женька страдальчески свел брови и посмотрел в стену так, как будто бы соседи могли его видеть. «Только не это!» — мысленно попросил он. Но «это», судя по всему, взглядом сквозь стену было уже не остановить.
«А так норррмально? А так норрмально?» — с нарастающей угрозой методично повторял незнакомый мужской голос. Именно на «этот» случай в столе у Евгения, в глубине самого дальнего ящика, были припасены сигареты «Друг» в красной пачке. Выбор он осуществил чисто интуитивно — морда овчарки была ему симпатична и символизировала друга, которого у Женьки пока что не имелось.
«Началось…» — подумал он, закурил и, кинув обгоревшую спичку в пустой, коробок, машинально заметил время. Терпеть придется не меньше получаса. В это время он не мог даже читать, не говоря уже об уроках. Законное время для перекура.
Он курил прямо за столом, хладнокровно глядя перед собой на качающийся в разнобой с соседями фонарь. Он старался собственной волей погасить пожар в пылающих ушах и не допустить его распространения на остальные части тела. Он учился владеть своими эмоциями и пытался извлечь пользу из обстоятельств, которые был не в силах изменить. Об этом он читал у Конфуция.
Но читать — это одно. А практиковать — совсем другое. Не было рядом с ним сэнсэя, который бы объяснил ему, что делает он совершенно недопустимые вещи. Да, он действительно научился сохранять внешнее спокойствие во многих обстоятельствах и даже иногда был похож на равнодушный мировой океан. Но в душе у него все клокотало, как в недрах Земли под этим самым океаном. А такие перепады температур чреваты вулканическими процессами.
Хорошо, что мамы не было дома. Обычно, почуяв за стенкой недоброе, она тут же суетливо включала на полную катушку радио и одновременно начинала громко рассказывать Женьке о том, какую интересную вещь сегодня узнала от Милиты, у которой муж плавает. Плавающий муж тут же представлялся Женьке чем-то таким, что никогда не тонет. Поэтому одно упоминание о нем сразу отбивало аппетит. Странное дело, в маминых рассказах о сослуживицах всегда фигурировали такие имена, как будто бы у всех у них была одна общая экзальтированная мамаша — Милиты, Марианны, Норы, Руфины и Эсфири жили в этом мире бок о бок друг с другом. И произрастали все эти нежные цветки в пыльной оранжерее под названием Публичная библиотека.
Если бы мама была дома, она давно бы уже позвала его за стол. Когда же он оставался один, он абсолютно забывал о том, что можно питаться чем-то еще, кроме книг.
— Вот поэтому-то ты такой худющий! Ужас просто какой-то… Ничего не жрешь без меня. А если я возьму, да помру — ты что, вслед за мной помрешь с голоду? — сокрушалась мама.
Таких откровенных спекуляций Женька не любил. То, что предпенсионная Флора Алексеевна может «помереть», шуткой не являлось. Потому что была она сердечницей, с ярко выраженным концлагерным обаянием — бледностью, дистрофичной худобой и маленькой головкой, подстриженной ежиком. Стрижка была настолько короткой, что Флоре Алексеевне ошибочно приписывали диссидентские настроения. Тем более, что на узеньком лице ее подозрительно сверкали живые мышиные глазки. Но дело было всего на всего в том, что такие жиденькие волоски отпускать длинными было просто неприлично. А вкус у Флоры Алексеевны был — интеллигентский, узнаваемый вкус филологов, экскурсоводов и библиотекарей: черный трикотажный свитерок из галантереи, творчески домысленный ажурным жилетиком и плетеным кулоном-макраме на минусовой груди. А на худых длинных пальцах с «философскими» суставами она носила серебряные кольца. И одно замысловатое, с черным гранатом. Женька с детства помнил это странное слово — «кабошон», как будто у кольца было собственное вздорное имя.
Периодически Флоре Алексеевне не хватало воздуха, она задыхалась, открывала повсюду форточки и непременно простужалась. Когда Флора Алексеевна вслух прогнозировала свою смерть, она и не подозревала, какие бури эмоций вызывает в своем сыне. Сначала он как будто падал с большой высоты. И в носу щипало. Маму было ужасно жаль. Но потом, через секунду, сердце заходилось от непозволительного восторга, который он тут же с ужасом гасил, категорически запрещая себе задумываться о его причинах. Правда, иногда все-таки удавалось осознать, что к чему. Когда он на секунду представлял, что остался один, на него тут же веяло морским воздухом. И от этого кружилась голова. Он был свободен от ответственности. Он мог хоть завтра отправиться куда глаза глядят и не смотреть назад — как там мама и нравится ли ей то, что он делает.
Вообще-то, то, что он делает, маме нравилось. Она была им довольна. Хороший мальчик, с широчайшим кругозором, начитанный.
Только чересчур уж скрытный и замкнутый.
Правда, беспокоить ее это стало лишь недавно.
С его замкнутостью ей было даже спокойнее.
Принадлежал он целиком только ей. Дурные компании его не привлекали. Что еще надо одинокой матери? Но сейчас, когда подходил к концу выпускной класс, ему надо было как-то планировать свою дальнейшую жизнь. Она мечтала, чтобы он поступил на русское отделение филфака. С его-то начитанностью!
Но мальчик оказался невероятно упрям. Он говорил ей какие-то несусветные глупости! Несусветные! Он собирался идти в армию! А до армии никуда поступать не желал. А чего желал, так об этом и говорить смешно… Было у него несколько вариантов — либо отработать годик грузчиком. Это ее-то худосочному Женечке! Либо устроиться матросом на судно и отправиться в дальние моря. Ну, не матросом, так тем же грузчиком или младшим подметайлом. И что он себе такое удумал?
По поводу Женькиного пристрастия к книгам мама всплескивала руками чисто формально, потому что сама сделала его зависимым от пищи для ума. Всю жизнь она проработала библиотекарем. И вместо обеденного перерыва закрывалась в подвале с каким-нибудь редким изданием. И маленького голубоглазого Женьку притаскивала с собой на работу, и он рос среди книжной пыли. Оставить его было не с кем. Бабушка умерла, когда ему было два года, и он ее помнил смутно. Откуда он вообще взялся у Флоры, не знал никто. Некоторые доброжелатели утверждали, что не знает этого и сама Флора…
Если бы мама была дома, она, конечно, поинтересовалась бы тем, сделал ли он уроки. Хоть он и не любил, когда она его об этом спрашивала.
В последние несколько лет он все время старался оградить свою жизнь от чужого вмешательства невидимыми барьерами. И достиг в этом деле ощутимых успехов. А на ком еще тренироваться быть независимым, как не на единственном близком человеке, который всегда под рукой?
Но она, наверно, все равно подошла бы и заглянула к нему через плечо, чтобы ненавязчиво узнать, над чем сейчас чахнет ее сынок. Чтобы быть ему ближе. Потому что она прекрасно чувствовала, что с каждым днем теряет над ним контроль, что он, не останавливаясь ни на минуту, шагает и шагает вперед, и что ей уже его никогда не догнать. А казаться ему безмозглой курицей ей ужасно не хотелось. Хотелось быть мудрой матерью «не мальчика, но мужа», способной дать ценный совет. И, что греха таить, очень хотелось всегда быть для него важнее, чем любая другая женщина. И хоть никакой другой женщины она пока не наблюдала, но что-то чувствовала, а потому заранее его ревновала. И мысленно, вся в белом, с королевским превосходством хохотала той, другой женщине, в лицо.
Потенциальная свекровь в ней давно налилась восковой спелостью.
Но мама сегодня работала до десяти, до самого закрытия читальных залов Публички.
А значит, домой, на Ковенский переулок, придет не раньше половины одиннадцатого. Он любил эти вечера, когда ему никто не мешал. Вот только сегодня он немного переборщил со своей внутренней свободой.
Как же так… Ведь обещал себе только пролистать пожелтевшую от времени книгу с твердыми знаками по сотне на страницу. Только пролистать, чтобы потом накинуться с яростью на уроки и поставить в дневнике маленькие плюсики напротив каждого из предметов в завтрашнем расписании. Пусть плюсики обычно ставились им преждевременно, зато он хотя бы знал, о чем в учебнике идет речь. Позориться на уроках он не любил. Но и тщеславием не страдал. Поэтому учился весьма посредственно. Маскировался. Во всяком случае, сам считал, что причина его твердых трояков по всем предметам именно в маскировке. Что бисер перед свиньями метать? Тщеславием-то Женька, и вправду, не страдал, а вот гордыню грехом не считал исключительно по молодости лет.
Он последний раз глубоко затянулся сигаретой и стал тыкать окурок, как нагадившего котенка, мордой в пепельницу. Это была четвертая сигарета, выкуренная им за полчаса. Голова кружилась. А слепое, но щедро озвученное соседями кино только что подошло к финалу.
Женька встал на онемевшие то ли от сигарет, то ли от долгого сидения ноги. Потянулся и хрустнул длинным позвоночником. Открыл настежь форточку, в которую тут же ворвался холодный промозглый ветер, взял со стола пепельницу и вышел из комнаты. Коридор встретил его абсолютной темнотой и резким запахом тушеной капусты. Он наощупь добрался до выключателя, по дороге споткнувшись о высунувшую нос паркетину и чуть не рассыпав по полу все окурки. Интеллигентно чертыхнулся.
И пошел большими шагами по освещенному тусклой лампочкой коридору к центральному помойному ведру. Локальный мусор они с мамой собирали в большую жестяную банку прямо в комнате. С каждой мелочью на кухню не бегали. Но вот окурки — это не мелочь, если учесть, какой неприятный разговор они могли спровоцировать. Их следовало уничтожить бесследно. О его пагубной привычке мама пока что не догадывалась. Привычкой, правда, это еще не стало. Но зато, как у собаки Павлова, сигарета напрочь связалась в его сознании с переживаниями чувственного порядка.
Коридор на кухню был длинный, чтобы по дороге туда было время подумать, а действительно ли ты так уж хотел есть. И очень часто на этот вопрос Женька сам себе отвечал отрицательно, стоило только представить, что надо доползти до плиты. А о том, что хотелось попить чайку, как-то забывалось.
Вел коридор на кухню гигантской буквой Г.
Женька саркастически усмехнулся. На такую кухню только такой буквой и ходить.
Шесть плит стояли вдоль стены до самого окна. У одной из них, самой маленькой, всего на две конфорки, возилась со своей капустой объемная Анна Васильевна. Всегда в платочке и всегда в тускло-розовом халате с лиловыми застиранными цветами. Расцветку Анны Васильевны Женька знал с детства. Она никогда не менялась.
Он решил сделать вид, что не замечает ее.
Здоровались уже сегодня. Если поздороваться опять, ее тут же закоротит. А уходить, когда кто-то с ним разговаривает. Женя еще не умел.
Хотя считал, что пора научиться. Мужчина, которым он собирался стать в ближайшем будущем, должен был уметь ставить в разговоре точку по собственному усмотрению: честь имею!
Анна Васильевна громко и протяжно вздохнула. Забросила невод:
— Такие наши дела, милый мой…
Женя скрылся за дверью на черный ход. Здесь между дверями стояло ведро. Разделавшись с уликами, он на секунду подошел к окну. Была у него такая привычка…
— А ты все учишься, учишься. Молодец-то какой… А вот у меня Борька тоже такой был.
Горя с ним не знала. Я, бывало, подойду к нему и говорю: «Старайся, старайся». И по головке поглажу. А он мне: «Ад, мамулечка». Вот так и говорил. «Да, мамулечка».
Анна Васильевна смотрела на сковородку. Говорила вполголоса. Как будто репетировала роль.
Все повторяла с едва заметным различием в интонациях. Пробовала то так, то эдак. Про то, что сын ее Борька был хорошим мальчиком.
Только как-то верилось с трудом. Когда Борька приходил к ней, всех с кухни сдувало, такой матерой уголовщиной веяло от него за три версты. Он улыбался щербатым ртом, но улыбка говорила лишь о том, что нервы у него не в порядке и вся система может дать сбой в одну секунду. Улыбка сменялась какой-то истерией, рыданиями и битьем себя в грудь. Не так давно он вернулся после пятилетнего срока. К счастью, постоянно в квартире он не жил. Была у него какая-то женщина.
Когда же его посадили, Анна Васильевна как будто немного сдвинулась. Все время рассказывала соседям, каким Боренька был ласковым и как хорошо учился. Но что-то никто такого припомнить не мог. И Женька сделал над собой усилие и, решив компенсировать неучастие в беседе, вздохнул. Это был первый шаг к будущему решительному мужчине.
Кухня была длинная и темная. Окно выходило во двор и весьма неудачно — прямо на противоположную стену из красного кирпича. Но во всей громадной коммуналке место у окна на кухне было Женькиным самым любимым. Когда он был маленьким, он ужасно не любил один оставаться в комнате, когда мама уходила на кухню готовить обед. Он чувствовал, что она уходит очень далеко. И боялся, что если он хоть на минутку повернется к двери спиной, в нее тут же кто-нибудь бесшумно войдет. А главное это будет не мама… И поэтому всегда играл рядом с ней на кухонном подоконнике. Тут было нестрашно, и покойная тетя Дина угощала его горячими оладьями и называла его «ягодкой». Он притаскивал с собой из комнаты зеленых пластмассовых солдатиков и самозабвенно озвучивал их бои. Пока однажды не загляделся на стену перед окном, которая загораживала собой мир. Все оказалось наоборот. Через эту стену он увидел то, что полностью восполнило недостаток перспективы.
Ниже уровня их этажа в стене напротив имелось громадное готическое окно, верхнюю половину которого занимал цветной витраж. Через это окно он увидел глубину слабо освещенного зала и священника в черной мантии. Тот был в очках и в черной шапочке, из-под которой видны были аккуратно подстриженные седые виски. Переминаясь с ноги на ногу перед кафедрой, он читал вслух раскрытую перед ним книгу и периодически поднимал правую руку, чтобы совершить ею в воздухе какое-то неуловимое движение.
Кухня глядела прямо в боковое окно единственного в городе польского католического собора на Ковенском.
Однажды, когда Женька был маленький, он никак не мог заснуть, потому что всю ночь в переулке громко переговаривались какие-то люди в ватниках, гремели лопаты, которыми они насыпали камни и асфальт, и шумели моторами катки. Ковенский переулок заасфальтировали всего за одну ночь перед официальным визитом Шарля де Голля, который, как истинный католик, в обязательном порядке наметил посещение костела. Тогда же, перед его приездом, возле входа поставили две клумбы с цветами, в которых, под скорбным взглядом Богоматери, стали отмечаться все прогуливающиеся по переулку собаки.
Сто раз маленький белобрысый Женя ходил с мамой за ручку мимо печальной женской фигуры, стоящей в нише за узорной решеткой.
И места этого всегда побаивался. Мама спокойно шла вперед, тянула его за руку, а он боялся повернуться к этой статуе спиной. Ему казалось, что если он не выполнит свой ритуал, с мамой и с ним что-то случится.
И уже потом, когда он стал ходить в школу сам, он всегда проходил мимо входа в костел, как солдат, равняясь на главнокомандующего, и сворачивал себе шею. Внутрь заходить он не решался. Просто не был уверен, что ему туда можно. С красным-то галстуком… Когда же галстук сменился комсомольским значком, он уже был достаточно взрослым и любопытным, чтобы переступить четыре ступеньки, ведущие в параллельный мир.
Вот и сейчас он по привычке подошел к окну, приблизил лицо к самому стеклу и глянул вниз.
В костеле едва виден был свет. Вечерняя служба уже закончилась. Но свет горел. И этот свет наполнил Женьку каким-то умиротворением.
После прочтения трудов Бердяева он находил глубокое философское значение в том, что темный и длинный коридор каждый раз приводил его к окну, за которым горел свет. Может, это и был свет в конце тоннеля?
Заведующий отделением кардиологии Военно-медицинской Академии полковник Марлен Андреевич Вихорев с утра опять поссорился с женой. Он унизительно любил ее двадцать лет.
А она его за это презирала. Она все искала в нем ту силу, которую когда-то разглядела, поступив к нему на отделение лаборанткой. Он казался ей живым гением, генералом, заражающим всех предчувствием скорого прорыва во вверенном ему участке медицины. Когда он однажды думал о вечном, глядя в пустоту, Ванда в него и влюбилась. Когда ему было некогда, Ванда желала получить его в свое безраздельное пользование. Когда он посвящал свое время ей — Ванда начинала раздражаться. Если он провожал ее с работы, то всегда спрашивал, куда она хочет пойти. А она мечтала, чтобы он не спрашивал, а вел туда, куда надо. Он мог накричать на нее на службе и даже не подозревал, что в эти мгновения она прощала ему все промахи в их мучительном романе. Когда же он брел за ней после этого, как побитая собака, она не могла найти в себе силы хотя бы улыбнуться. Ей казалось, что он ее обманул.
И все-таки она вышла за него замуж, потому что видела в нем влекущую ауру тирана. В других она этого не находила. Беда была лишь в том, что от ее прикосновения деспот лопался, как мыльный пузырь. И Ванда мстила ему за это всю жизнь. А он, не ведая причин, все время наступал на одни и те же грабли. Обращался с ней мягко и подобострастно. Она старательно выводила его из себя. И когда, наконец, ей это удавалось, он обрушивался на нее, как ниагарский водопад, с ужасом понимая, что теперь развод неминуем. Но все заканчивалось как раз наоборот — идиллическим затишьем.
Странность заключалась в том, что научный склад ума так и не позволил Марлену Андреевичу сделать логические умозаключения о природе их вечного конфликта.
И на этот раз он опять не понимал, как это у них получилось. Когда дочь Альбина ушла в школу, он еще только собирался на службу. Он точно помнил, как, глядя в ванной в глаза своему недобритому отражению, он повторял: «Спокойно, терпение, мой друг». Кряжистый, как медведь, Марлен Андреевич каждое утро давал себе подобное обещание. И все опять понеслось в тартарары. Сначала слишком долгие паузы в разговоре, потом слишком громко опустилась чашка на блюдце, потом она слишком резко встала, и грохнула упавшая табуретка.
«Раунд», — подытожил Марлен Андреевич. «Развестись?» — мрачно подумал он. Хотел закурить, не глядя пошарил ладонью по подоконнику, но вспомнил, что вроде как бросил. А еще, что разведенные живут на десять лет меньше, чем женатые. Взглянул на часы и начал собираться на отделение.
Когда он уже был в прихожей и, сидя на стуле, резкими гневными движениями шнуровал ботинки, из комнаты медленно вышла Ванда. Она молча стояла рядом и «провожала» его.
Ей на работу нужно было на полчаса позже.
Когда он, не поднимая на нее глаз, с желчным выражением на лице путался в петлях своего тяжелого зимнего пальто, она вдруг взяла его за пальцы, развела руки и припала к мягкому пыжиковому воротнику. Он стоял и боялся шевельнуться. Он всегда ждал ее ласки, как школьник ждет наступления каникул. Казалось, после этого будет что-то невероятное. Может, у школьников оно и наступало. А вот Марлен Андреевич, или Map, как его называла жена, раз за разом испытывал жестокое разочарование. Поэтому сейчас он боялся пошевелиться и спугнуть зыбкую супружескую гармонию. Он научился извлекать свою гомеопатическую дозу семейного счастья из ничего. Ему приходилось собирать его по одной бусинке и терпеливо нанизывать на четки своих глубоко личных воспоминаний.
— Map, не уходи. Поедем вместе. Я сейчас.
Ванда, изящная, с блестящими черными волосами, убранными в валик, торопливо надела перед зеркалом синюю вязаную шапочку, обмотала шею длинным, синим же шарфом и, по очереди грациозно ставя ноги на тумбочку, натянула новенькие сапоги-чулки. Map уже держал наготове пальто. Она обернулась и одарила его виноватым взглядом накрашенных махровой тушью карих глаз. Получать удовольствие одновременно у них получалось только в течение пятнадцати минут после ссоры. В остальное время их представления о счастье не пересекались.
— Мама, мы ушли! — громко прокричала она куда-то в глубину квартиры.
У парадного стояла светло-серая «Волга» с серебряным оленем на капоте. Марлен Андреевич открыл дверцу перед супругой. А сам сел за руль.
Через пару минут после того, как хлопнула входная дверь, в прихожей появилась аккуратная подтянутая седовласая дама. Она легко нагнулась, собрала разбросанные по прихожей тапки и пробормотала:
— Черти, ничего на место положить не могут. Взглянула на часы и стала собираться.
Трамвай тащился медленно. Только голубые загробные фонари проплывали за мутными окнами. Двери с грохотом открывались и закрывались. А когда на светофорах трамвай останавливался, противно гудело электричество. Альбина сидела у окна, прислонившись головой к стеклу.
Белая шапочка была надвинута до самых бровей.
А шарф закрывал лицо почти до носа. Она смотрела в окно, а большие карие глаза сверкали от наводнивших их слез. Ехать ей нужно было долго. С Елагина острова почти до Суворовского.
Но хотелось больше никогда по этому маршруту не ездить. А фигурное катание бросить…
Сейчас ее пробирал мороз, хотя всего полчаса назад щеки еще горели огнем. Но стоило Альбине остановиться, как февральский ветер пробирался под два толстых свитера и холодил взмокшую спину. Уже давно стемнело, и они тренировались в свете четырех прожекторов, ярко освещавших каток с разных сторон. Было в середине катка такое место, куда со всех сторон крест-накрест ложились одинаковые тени. Вот уже пятнадцатый раз прокатывая свою программу, именно в этом месте Альбина сосредоточенно взглядывала под ноги и делала перекидной прыжок. Получалось плохо. А честнее было бы сказать, не получалось вовсе. При приземлении конек каждый раз впивался в лед шипами и она, как корова на льду, спотыкалась. Пятнадцатый раз она внутренне собиралась, но опять ничего не могла с собой поделать. Она просто боялась приземляться так, чтобы после прыжка некоторое время ехать назад на опорной ноге.
Еще перед Новым годом она это делала. А сейчас, после травмы, место это казалось ей просто заколдованным.
— Ну, что за дела? Альбина! Соберись! — Галина Григорьевна в лохматой шапке тоже нервничала. — Лена! Геворская! Прыгни с Вихоревой в паре. Она потеряла движение…
К Альбине подкатила Ленка. С нескрываемым превосходством на нее посмотрела, кружась вокруг небрежно расслабленной задней перебежкой.
Потом раз, играючи, сделала перекидной, красиво приземлившись ласточкой.
— Ну, давай, чего стоишь? Подстраивайся.
Что я, так полчаса вокруг тебя крутить должна?
Альбина тихо и с раздражением прошипела:
«С-с-с-с-пади…» Поймала Ленкин ритм и синхронно с ней пошла на прыжок. Прыгнуть решила лучше Ленки. Чиркнула коньком и больно упала на колени.
— Ну, елки-палки! — с чувством отметила падение Галина Григорьевна. — Что-то скользкий лед сегодня…
Обидно было до слез, особенно когда она исподлобья смотрела на легко разъезжающую по катку Геворскую, которая оглянулась с гадкой улыбочкой и пожала плечами.
Прыгать Альбина не любила. Поэтому всерьез подумывала о том, чтобы уйти в парное катание. Все-таки там есть за кого уцепиться.
Единственная загвоздка заключалась в том, что прежде нужно было сдать все базовые элементы. И перекидной прыжок был в их числе.
А еще одна сложность таилась в подборе пары.
С мальчиками у них был дефицит. А те, которые имелись в наличии — Шкавранко и Май, категорически отбрыкивались от навязываемой им пары. Им-то как раз налегке было гораздо удобнее. Цепляющейся за них партнерши им сто лет не надо было. Поддержка — вещь обременительная. А Альбина — девушка увесистая.
Она подъехала к бортику, где переминалась с ноги на ногу подмерзшая Галина.
— А знаешь, почему не получается? — она с напором глядела Альбине в глаза. — Потому что ты растолстела, пока дома с ногой сидела. Тебе просто в воздухе свой вес не развернуть как надо. Ты посмотри, какие ножищи нагуляла.
Чтобы через неделю этого не было, Альбина.
Худей как хочешь.
Она говорила громко и базарно. Альбина уже давно заметила, что у тренеров существует какой-то общий тембр голоса — крикливый и беспардонный. И она невольно покосилась на тех, кто тренировался здесь же. Очень не хотелось, чтобы слова эти кто-нибудь слышал. Так не хотелось! Особенно Геворская… А она как раз проезжала близко и пялилась в их сторону.
Альбина ехала с тренировки домой и серьезно хотела все бросить. Ноги у нее, и вправду, были полноваты. Но у фигуристок это сплошь и рядом. От больших нагрузок наращиваются мышцы. Геворская худая, как палка, и на ней ничего не нарастает. А Альбина — настоящая девушка.
И талия есть, и бедра. Но лишнего жира у нее как раз нет. Ущипнуть не за что. И она уже в десятый раз яростно убеждала себя в этом неоспоримом факте. А сложением она в отца. Просто кость широкая. А сверху, так и вовсе ничего лишнего. Под ключицами даже видны ребра.
В раздевалке, когда все уже ушли, ее попыталась подбодрить подружка Катя.
— Алька, да не носи ты просто эту юбку на тренировку. Приходи в рейтузах. Юбка эта тебя полнит. И не обращай ни на кого внимания.
Но настроение от этого еще больше испортилось. Как же быть, если фигуристку полнит мини-юбочка? Как, скажите пожалуйста, тогда выступать на соревнованиях? И она придирчиво посмотрела на Катины ляжки.
— У тебя, Катюха, тоже, между прочим, о-го-го. Так, — сказала она уязвленно, — между нами девочками.
— Спорт такой, — ничуть не расстроилась Катюха. — А у пловчих, например, плечи. И я бы с ними ни за что не поменялась. Так и знайте! И она показала всем своим воображаемым оппонентам язык.
— Да как я похудею-то ей за одну неделю? Альбина продолжала негодовать.
— Лук репчатый берешь, — Катя засунула в рот карамельку и речь ее стала не совсем членораздельной, — режешь, и ложку меда кладешь.
Все в банку, и на ночь за окошко. А утром натощак ешь по столовой ложке перед завтраком. Ну, и перед обедом, и ужином. Гадость такая, что потом вообще ничего не хочется, только умереть. Зато помогает. — И добавила после паузы:
— Говорят.
— Вввя, — сморщилась Альбина. — Лук с медом? Вввяя…
Теперь она ехала домой и думала о том, что и без фигурного катания прекрасно обойдется.
Пора завязывать. Скоро в школе выпускные экзамены. Потом готовиться в институт. Мастером спорта ей, наверно, уже не бывать. Да и зачем это нужно? Уже давно ей стало понятно, что никакого большого спортивного будущего у нее нет, хоть и занималась она с пяти лет.
Среди тех, с кем она делала на льду свои первые шаги, уже есть члены сборной юниоров. Тех, кто подавал надежды, давно забрали в большой спорт. Давно. Десять лет назад. А она каталась для себя. Зато чувствовала себя настоящей королевой на катке в Таврическом саду. На разряды сдавала. Может похвастаться своим первым юношеским. Хотелось бы взрослый. Но так…
Для потомков. И без этого ведь комсомолка, спортсменка, отличница. И, конечно, красавица. «Хотела бы я встретиться с Геворской в какой-нибудь компании. Вот мы бы и посмотрели, кто чего стоит».
От этой мысли Альбине стало веселей. Она уже мечтала о том, как придет домой и накинется на макароны по-флотски, которые так здорово готовила ее бабушка Лизавета Степанна.
Или Эльжбета Стефановна, как предпочитала называть ее Альбина, которой очень нравилось то, что в ней течет польская кровь.
Как ей казалось, польские пани отличались от русских женщин в выгодную сторону. «Ище польска не сгинела», — повторяла она за сухощавой, аристократически стройной бабушкой.
А полька, по ее смутным представлениям, обязательно должна была быть гордячкой и воображалой. И Альбина эти черты в себе культивировала, как доказательство своей очаровательной национальной принадлежности.
Мечтая о макаронах, мед с луком решила не готовить. Зачем портить себе аппетит?
Спускаясь с подножки трамвая, она почувствовала, что колено, которым она столько раз ударялась сегодня об лед, больно сгибать. И еще раз утвердилась в мысли, что все, пора бросать, сколько свободного времени тогда у нее появится! А ведь в младших классах она еще умудрялась учиться в музыкальной школе. Но в четвертом, с помощью вполне профессиональной истерики, убедила родителей ее оттуда забрать.
И больше к пианино она не подходила ни разу.
А крышку его использовала как журнальный столик.
Времени ей никогда не хватало. Вернее, хватало, но только на уроки и спорт. А вот на то, чтобы ничего не делать, — не хватало. А ей иногда так хотелось просто поваляться на тахте, а потом эдак часик повертеться перед зеркалом. Посмотреть на себя со спины, приспособив маленькое зеркальце. Или просто повыпендриваться с прической и собственным выражением лица. Лица, которому Альбина активно симпатизировала.
Она не видела у себя недостатков. И любовалась собой, поворачиваясь то так, то эдак. Темные, чуть вьющиеся волосы, из которых она делала два низких хвоста прямо под ушами.
Светлая кожа, большие карие глаза в густых ресницах, от природы будто бы подведенные. Такие же, как она считала без ложной скромности, она видела в бабушкином альбоме со старинными фотографиями звезд немого кино. Пикантный вздернутый носик, темные брови, каждая волосинка которых блестела, как мех норки, и маленький рот сердечком. Просто Вера Холодная. Моя руки в ванной, она всегда себе улыбалась и научилась наполнять улыбку подтекстом. Правда, она точно не знала, каким. Но это даже хорошо. Если ты сама не знаешь, как раскрывается твоя тайна, то другие ее точно не разгадают.
Если бы ей нужно было сравнить себя с цветком, она не задумываясь выбрала бы пион. Она и вправду больше была похожа на бордовый пион, а вовсе не на розу, как ей пытался позавчера дать понять студент Миша, когда их компания собралась у Маркова.
Впрочем, это как посмотреть. Потому что ее враг Акентьев как-то выразился в том смысле, что взгляд у нее коровий. И она ему этого так и не простила.
В комнате у Альбины зеркала не было. Мама не разрешала. Но Альбина не расстраивалась.
Она прекрасно обходилась рассматриванием своего отражения в черной полировке мертвого пианино.
Альбина шла по темной улице, отворачивая лицо от порывов холодного ветра. За углом, в Калужском переулке, ремонтировали дом. Он был обнесен деревянным забором. Мостовую разобрали, чтобы добраться до каких-то там труб.
Машины здесь уже полгода не ездили. Альбина не стала сворачивать за угол, пошла мимо в обход.
Сейчас, когда прошло уже несколько месяцев, ей все еще неприятно было вспоминать о той истории, которая произошла с ней осенью.
Стоило только представить, что кто-то идет за ней в темноте, как тогда, и тут же начинало подрагивать место прикрепления рудиментарного хвоста, а сквозняк вдоль позвоночника будто бы подымал дыбом шерсть. Это странное ощущение казалось ей почти реальным. Так, наверно, чувствует себя взвинченная кошка. Она сочла это осложнением после пережитого стресса.
Оглянувшись по сторонам, Альбина зашла в подъезд и первым делом подошла к почтовому ящику. Этот невзрачный деревянный ящик в настоящее время заключал в себе один из главных интересов в ее жизни.
Только одно из трех круглых окошечек на ящике было черным. И Альбину охватило радостное предвкушение триумфа, которое регулярно испытывает рыбак, у которого клюет, и девушка, у которой в руках адресованное ей, но еще не открытое, письмо. Пальчики у Альбины были тонкие, и для нее не составило труда без всякого ключа вытолкнуть письмецо наружу.
На конверте не было обратного адреса. На нем вообще не было никакого адреса. Зато размашистым почерком, с чуть смазавшимися над высоким хвостиком буквы "б" чернилами, было написано «Альбине».
Значит, он опять принес и опустил его в ящик сам.
Она победно улыбнулась. Даже, можно сказать, просияла. Но позволила себе это только потому, что никто ее в этот момент не видел.
Сначала она хотела прочитать письмо дома.
И даже начала подниматься по лестнице, что ей давалось нелегко. Ноги после тренировки не хотели нагрузки. Может быть, поэтому, а может быть, потому, что любопытство в конце концов одержало победу над высокомерием, она остановилась и в свете тусклой лестничной лампы вскрыла конверт и пробежала глазами то, что было написано, без всяких приветствий, посередине листка из школьной тетрадки в клеточку.
И единственное, что поняла — что никаких слов, однокоренных со словом «любовь», тут нет. С его письмами она делала так всегда. Но даже себе в этом не признавалась. Она всегда сначала шарила по письму глазами, как слепой руками, в поисках выпуклого слова «любовь». И только потом, с облегчением вздохнув, читала по-настоящему.
И она прочитала.
"Среди серой толпы,
что плывет неизвестно куда,
вдруг проглянет улыбка Альбины,
сердца озаряя.
И она для меня,
как открытая мною звезда,
бесконечно далекая
и бесконечно живая".
Ничего не видящими глазами посмотрела вниз, в лестничный пролет. Ей казалось, что она только что узнала что-то такое важное, такое…
Что-то, к чему она неосознанно все это время стремилась. Она прочла еще раз, медленнее, осмысливая каждое слово. И ей очень хотелось верить, что каждое из них было выбрано неслучайно и потому единственно правильно выражало то, что хотели ей сказать.
«Это мне, — подумала она, пытаясь отстранение увидеть этот момент своей жизни и запомнить, как фотографию. — Это мне. Я — звезда среди серой толпы. Я всегда это чувствовала, и вот я узнала, как это можно сказать словами».
И она прочла еще раз. Третий.
Потом спрятала письмо в карман и взлетела на последний этаж, даже не заметив усталости.
И уже открывая дверь, подумала, что, наверное, от человека, который написал ей такое, большего ждать неразумно. Это и есть апогей. За которым последует неминуемый спад. Ей было немного жаль.
Но такова жизнь.
Ей казалось, что сегодня она получила, наконец, ту жемчужину, которая была сокрыта в их отношениях. Ведь отношения между людьми возникают ради чего-то важного. А когда это важное происходит, разве есть смысл эти отношения сохранять на память? Ведь не сохраняют створки ракушки в память о найденной в них жемчужине.
В квартире было тихо. Только из комнаты Эльжбеты Стефановны сквозь матовые клеточки застекленной двери проникал в прихожую свет. Она надела тапочки и пошла здороваться с бабушкой.
— А где мама? — спросила она, поцеловав надменную Эльжбету в пахнущую розовым маслом щечку.
— Пошла к Рае примерять сапоги, — явно не одобряя этого, произнесла бабушка, не отвлекаясь от разложенного перед ней пасьянса.
— А что, папа еще не пришел?
— Марлен Андреич не считает нужным докладывать мне о времени своего возвращения домой, — отрезала бабушка, сосредоточенно перекладывая карты.
— Бабуля! — позвала Альбина и помахала перед бабушкиным лицом рукой. — Ау, я здесь!
— Биня, не мешай! — бабушка недовольно отстранилась. — ужин вполне можешь разогреть сама.
Но потом она все-таки посмотрела на Альбину.
— А что это ты так сияешь, девочка моя? Прыгнула двойной аксель?
Альбина покачала головой и вынула из-за спины сложенный вчетверо листок.
— Да что там аксель… Я тебе сейчас такое покажу! — и она загадочно улыбнулась, закинув голову назад. Бабушка вынула из бархатного футляра очки и, держа листок на вытянутой руке и чуть откинувшись назад, пробежала его глазами. Потом строго посмотрела на Альбину.
— Если хочешь вертеть мужчинами, Биня, — твердо сказала ей бабушка, — никогда не влюбляйся!
— Ну тебе что, не понравилось? — Альбина присела на подлокотник кресла, обняла бабушку за шею и прижалась к ней головой.
— Во всем это мне не нравишься только ты!
Не будь наивной дурочкой. Ты что, в это веришь? — она тряхнула письмом. — Не верь! Это уже прошло. Он написал это вчера.
— Ну и что, что вчера? — Альбина возмущенно отстранилась.
— Это просто свет далекой звезды. Он думал так вчера. А что он думает сегодня, никому знать не дано. Это типичное девичье заблуждение. Хлопать глазами и мямлить: «Ты же говорил! Разве ты не помнишь?» Я не хочу, чтобы ты выросла такой же. Прочитай и забудь. Относись к этому, как к шахматной партии. — Бабушка обернулась и, властно потрепав Альбину по щеке, сказала весело и игриво, как говорят маленькому ребенку:
— А для этого почаще играй со мной в шахматы, доця! А не в бирюльки!
— Да я уже давно не играю ни в какие бирюльки, бабуля! А в шахматы — скучно. Ну зачем мне учиться ставить мат королю, если клеток в жизни все равно не видно? Ну скажи мне, какой толк от твоих фигурок? Что, я подойду к какой-нибудь противной девице и объявлю ей «Гарде королеве!» или поставлю кому-нибудь шах?
— Ну, мат ты еще повстречаешь без всяких шахмат. А вот шах королю я тебя, пожалуй, делать научу… — снисходительно пообещала Эльжбета Стефановна, опять погружаясь в пасьянс."
— Все только обещаешь… А у меня, между прочим, партия в самом разгаре, — сказала Альбина значительно, выходя из бабушкиной комнаты и на секунду задержавшись в обнимку с дверью.
— Надеюсь, рокировку ты уже провела, — утвердительно произнесла бабушка и требовательно посмотрела на Альбину, застыв с картой в руке.
— Бабуля, дорогая! Я была пешкой. А сегодня я чувствую себя королевой. Вот это я тебе могу точно сказать. — И небрежно добавила уже удаляясь:
— Маме не рассказывай.
Закрывая за Альбиной дверь, бабушка каждый день кричала ей вслед до тех пор, пока она не скрывалась из виду:
— Биня, детка! По Калужскому не ходи! Обойди по Тверской! Слышишь!?
— Ага!.. — кричала она в ответ, выглядывая двумя этажами ниже.
И все равно шла по Калужскому, а потом еще и через проходной двор. Так было ближе.
Но однажды она поняла, что так ближе ко всему. И к несчастью тоже.
Осенью, пока льда еще не было, они занимались в зале общей физической подготовкой. А в конце тренировки делали упражнения в коньках, надев на них зеленые пластмассовые чехлы.
Залов было несколько, поэтому занимались сразу после школы. Осенью она приезжала домой гораздо раньше. А вот когда тренировки перенеслись на лед, сразу возникла очередь. Малыши занимались пораньше. Потом школьники.
А самые старшие, то есть Альбинина группа, выходили на лед только в семь.
Это было в ноябре, когда каток только залили, и она стала возвращаться после тренировок к девяти вечера. Обычно в это время давки в трамвае уже не было. И это был плюс поздних возвращений.
В тот день в парке было какое-то гуляние.
Детей с родителями набилось в трамвай до упора. Сесть Альбине не удалось. Она с раздражением смотрела на противных детишек и их суетливых мамаш. Ноги после тренировки гудели.
Сесть хотелось ужасно. Она даже подумала, что можно было бы акцентированно похромать в первую дверь и с чистым сердцем бухнуться на места для инвалидов. Но придумала она это поздновато. Сейчас, в толпе, хромай не хромай уже никто не оценит.
Потом, когда они проезжали по городу, народу набралось еще больше. Она стояла на одной ноге, с трудом выдергивая из толпы свои тяжелый мешок с коньками.
Но когда народ стал постепенно убывать, она вдруг поняла, что так почему-то и стоит прижатая к стеклу чьим-то тяжелым телом. Она попробовала передвинуться. Но самые неприятные подозрения подтвердились. Некто, стесняющий ее сзади, как в дурном сне передвинулся вместе с ней.
Язык онемел. Она испугалась. Кричать «Помогите!» было стыдно. Ее спросят, что случилось. А ответить ничего вразумительного она не сумеет. Она еще никогда не видела, чтобы в толпе кто-то кричал: «Помогите! Ко мне прижались!» Это просто нелепо. Сказать — «Отойдите от меня!»? А вдруг ей показалось? Это неудобно. Она решила дотерпеть до своей остановки.
Ведь ждать оставалось совсем недолго.
Прежде чем сделать решительную попытку к освобождению, она оглянулась и вложила в свой взгляд все накопленное за время дороги негодование. За ней стоял высокий и плотный мужчина в черной вязаной шапочке с узорами. Его блестящий крупный нос весь был усеян мелкими черными точками, как муравейник. Он стоял и смотрел перед собой, совершенно не замечая Альбининого взгляда.
— Разрешите, гражданин! — сказала она громко и слегка оттолкнула его с трудом поддавшееся тело. Он отодвинулся на десять сантиметров и продолжал тупо смотреть перед собой, как будто ничего не видел.
Альбина с колотящимся сердцем подошла к дверям и спустилась на одну ступеньку.
И увидела, как тут же отразилась в стекле темная фигура. И рука в черной перчатке взялась за поручень прямо рядом с ее рукой. Под коленками противно вякнул страх. Теперь она подумала, что лучше было бы остаться в трамвае. Пусть себе выходит, только без нее.
Но обратно повернуть было уже нельзя.
И она решила успокоиться, взять свою спортивную волю в кулак и не дергаться раньше времени. Ну зачем ему за ней выходить? Может быть, это просто его остановка. Сейчас все и выяснится, подумала она.
На остановке она выскочила из трамвая и быстро пошла вперед, удерживая себя, чтобы сразу не оглянуться и не припустить галопом. Почему-то, как назло, все люди разошлись в разные стороны и пристроиться рядышком к кому-нибудь внушающему доверие возможности не было. Прямо перед собой она видела собственную тень, ползущую под ногами. Она не выдержала и быстро обернулась назад, якобы для того, чтобы посмотреть, нет ли машин, и перейти улицу.
Он шел за ней на некотором расстоянии. Он действительно шел за ней. И в ту секунду, когда осознание этого факта произошло, в кончики ее пальцев ударил адреналин.
Идти ей предстояло еще целый квартал. Улица впереди была абсолютно пустынна. Только один прохожий бодро вышагивал далеко впереди. На противоположной стороне горели витрины дежурной булочной. И она решительно двинулась туда. Куда угодно, только чтобы рядом были люди.
Грязная швабра разгоняла по белым мраморным плитам коричневую жижу. Она переступила через лужу и подошла к прилавку. Одинокая старушка негнущимися пальцами запихивала половинку хлеба в матерчатый мешок. Альбина, оказавшись среди других людей, обрела некоторую уверенность и резко оглянулась, готовая к выяснению ситуации прямо здесь. Но за ней никого не было. Она облегченно вздохнула, попыталась успокоиться и убедить себя в том, что все это ей просто почудилось.
Она осторожно повернулась боком к окну.
Посмотрела.
Никого.
Ну конечно, он прошел вперед. И ему не было до нее никакого дела.
— Девочка, берешь что-нибудь? Мы закрываемся, — нетерпеливо спросила ее дородная продавщица в ватнике поверх бывшего когда-то белым халата.
— Нет. Ничего, — сказала Альбина и поняла, что даже если сама не захочет отсюда выходить, ее попросят.
Она вышла на улицу. Оглянулась по сторонам. Никого не увидела и быстро направилась в сторону своего дома. Как же это ужасно быть девушкой. Почему-то надо бояться. Обходить стороной пьяных, как учили папа с мамой с раннего детства. Не заходить в подъезд с незнакомыми мужчинами. А ей иногда очень даже хотелось зайти в подъезд с незнакомым мужчиной, галантным, ослепительно улыбающимся и протягивающим ей билетик в кино. Но родители толком ничего не объясняли. Почему надо бояться? Почему, выражаясь их языком, «девочек могут обидеть»? Она никогда с этим не сталкивалась. И вот сейчас, почуяв какой-то утробный ужас, она уже точно знала, что с такой темной фигурой в черных перчатках она не то, что в подъезде, но даже на площади не хотела бы оказаться на расстоянии меньше километра.
Хорошо мальчишкам. Никому не нужны.
Уже перед самым поворотом она по привычке, которую ей привила бабушка, оглянулась.
И чуть не вскрикнула. Темная фигура следовала за ней. Их разделяло два дома.
Увидев это, она успела зацепиться сознанием за то, что он явно торопится, оскальзываясь на обледеневшем тротуаре. И задохнулась от ужаса. Завернув за угол, она побежала со всех ног.
И впервые поняла, что значит не чувствовать под собой ног. Ей было так легко бежать, как будто она катилась по льду. Она побежала мимо стройки, потом по двору. Оглядываться не было нужды, потому что когда она забежала во двор-колодец, то слишком хорошо услышала, как разносится по нему звук чужих торопливых шагов. Горящие спокойным оранжевым светом окна во дворе замелькали в ее глазах.
Ей оставалось только выбежать из арки двора и мгновенно завернуть налево, в свой подъезд.
А вот правильно это было или нет, она не знала. Было бы здорово где-нибудь спрятаться, а он чтобы пробежал мимо. Но прятаться было негде. Потому что он ее видел. Мусорные баки она заметила уже тогда, когда услышала его шаги на другом конце двора.
Она ворвалась в подъезд, попытавшись добавить скорости. Но он сделал то же самое.
На лестнице он ее почти нагнал. Она бежала наверх через две ступеньки. Он преследовал ее пролетом ниже.
Все ощущения обострились, как будто звук включили на максимальную громкость. Ее оглушало грохочущее шарканье догоняющих ее ботинок и органный гул грубо задетых перил.
На сон это было совсем не похоже. Как бы ни было страшно во сне, там чуешь только образ страха. Ведь во сне нет ни вкуса, ни боли, ни каменной упругости пола под ногами. В жизни же к этому образу прирастают шестьдесят килограммов животного страха со всей гаммой ощущений — от сердца, стучащего, как швейная машинка с ножным приводом, до медвежьего ужаса в животе.
Нервы у нее сдали. Она подумала, что пока она добежит до своего последнего этажа, расстояние между ними неизбежно сократится. И она воткнула палец в синюю кнопку звонка ближайшей двери. Она давила на нее и не отпускала. И слышала, как дребезжащий звонок разносится на всю квартиру. А преследователь ее стал замедлять шаги и, в конце концов, тяжело дыша, замер в трех метрах от нее посреди лестницы.
— Девушка, я хотел с вами познакомиться, проговорил он, задыхаясь.
— Не надо со мной знакомиться! — злобно процедила сквозь зубы Альбина. И в тусклом освещении лестничной площадки у нее в руке неожиданно блеснуло острое лезвие.
— Ну зачем же так… Дура гребаная, — пробормотал он, сплюнул и, повернувшись, стремительно сбежал вниз.
Когда глуховатый сосед Петр Ильич открыл, наконец, дверь, перед ним стояла взмыленная и запыхавшаяся девочка с верхнего этажа.
В руке она сжимала конек.
Родителям она, конечно, ничего не стала рассказывать. Сама не понимала, что ей помешало.
Какой-то стыдный подтекст. Разве же он хотел с ней познакомиться? Разве так себя ведут, когда хотят познакомиться?
Зато на следующий день в школе, помнится, вдоволь нашепталась с окружившими ее девчонками. Все округляли глаза и говорили: «Кошмар». Но самое интересное заключалось в том, что почти каждой было что добавить к этой черной серии из своего личного опыта. Сплоченные общими трудностями, они еще некоторое время дружили все вместе против виновников всех бед — мальчишек. Но к концу дня коалиция распалась.
Пока Альбина была в школе, все казалось не таким уж серьезным. Но когда после уроков она вышла на улицу, противный страх опять дал о себе знать. Она шла и мнительно оглядывалась. И когда вдруг ей показалось, что она снова видит в толпе возле Чернышевской отвратительную вязаную шапочку, она спасовала.
Поняла, что не сможет заставить себя в одиночку зайти в свой подъезд.
— Невский! Послушай, Невский! Подожди! она заметила одноклассника, когда тот уже переходил на другую сторону. Он растерянно оглянулся. Она замахала рукой. «Вот и отлично, подумала она, — если этот придурок действительно где-то здесь меня поджидает, он увидит, что я не одна, и уберется».
Она не могла сказать точно, что да, она видела вчерашнего преследователя. Если бы ей нужно было клясться здоровьем мамы, она бы, пожалуй, воздержалась. Но даже тень вчерашнего ужаса казалась ей сейчас непереносимой… А Проспект — это даже хорошо. Вот уж он никому не расскажет, потому что ни с кем не говорит.
Еще несколько минут назад, когда Женька Невский ступил на мостовую, тут же зажегся красный. Он вернулся обратно на тротуар и, как всегда, нашел философский смысл в происходящем. "Как странно, — думал он, — светофоры взяли на себя функцию проводника судьбы.
Люди, шагающие по улицам в собственном ритме, на переходах каждый раз подравниваются, как колода карт. И опять стартуют, одновременно и по порциям. Что это может значить?
Что судьба дает всем равные шансы, а вырвавшихся вперед ставит на место? Или же таким образом она корректирует в пространстве тех, кто иначе не попадет под заготовленный ему кирпич?.. А ведь без светофоров судьбы людей пошли бы совсем по иному сценарию".
Именно в этот момент он услышал, как кто-то его зовет.
И длинный Женька Невский, без шапки, с недовольной физиономией, большими шагами возвращался теперь обратно на угол, к красной курточке в белой шапке, зачем-то сломавшей естественный ход событий и призывно машущей ему рукой.
— Невский, слушай. — Она хотела назвать его по имени, чтобы получилось повежливей, но язык не послушался. Она вообще никогда не обращалась к нему, а уж по имени и подавно.
Но отступать она не привыкла и продолжала настойчивей:
— Мне помощь твоя нужна. Хорошо, что я хоть кого-то нашла…
Просьба получилась не очень. Хамская какая-то. «Хоть кого-то…» Здорово придумала. Она испугалась, что он сейчас скажет, что ему некогда и, вообще, не до нее.
Но он смотрел на нее сосредоточенно и ждал, когда в ее словах появится какой-то смысл. Ему казалось, что пока смысл отсутствовал напрочь.
Или это у них всегда так, у девчонок?
— Чего случилось-то, Вихорева? Можешь сказать нормально? — У него были вполне вменяемые интонации. И даже легкое раздражение в его голосе ее почему-то успокоило. Ей-то всегда казалось, что он немного того, с приветом.
— В общем, — она тщательно подбирала дозу правды, — можешь меня проводить? Тут такая история… У меня дома никого нет. Ну, а я…
Просто, в подъезде нашем вчера на человека напали. — И добавила для убедительности:
— Мне одной страшно идти. Честно.
Он секунду смотрел на нее, осознавая полученную информацию. Она занервничала: сейчас он скажет, что ему надо спешить. Но он равнодушно пожал плечами. Поднял воротник своего коричневого пальтишка и сказал:
— Ну ладно. Пошли… — И после небольшой паузы спросил. — Далеко живешь-то?
Она не любила, когда с ней говорят так индифферентно, как будто бы это не она, единственная и неповторимая Альбина Вихорева, а какая-то дворняжка. И поэтому она не ответила на его вопрос, а спросила ехидно:
— А ты сам-то не испугаешься, если что?
— Если что — конечно, испугаюсь, — заверил он серьезно.
Она захлопала ресницами.
Он переспросил:
— Так куда идем?
— Да здесь недалеко. За Тавриком в двух шагах. Пошли.
Он шел обычным своим широким шагом.
Она старалась не отставать и вообще выбросить из головы всякие мысли о неудобстве и о том, что раз она его попросила, то, значит, должна заполнять паузу каким-то разговором. О чем с ним вообще можно говорить?
Но так и не преуспев в поиске возможных общих тем, она успокоилась. Пани не должна терзаться сомнениями, учила ее бабушка, когда рядом с ней молодой человек. Это пусть он ими терзается. И она перестала переживать на эту тему.
Для переживаний у нее была причина позначительней — мелькнувшая в толпе вязаная шапочка.
Она думала об этой мерзкой шапочке, шла и помахивала своим пухлым вишневым портфелем.
Только иногда оглядывалась.
— За тобой что, следят? — неожиданно спросил Невский, хотя Альбина уже решила, что он совершенно забыл о том, что она идет с ним рядом.
— Нет, это я за ними слежу, — проговорила она таинственно, все еще глядя назад.
— Да? — Невский как-то по-взрослому усмехнулся. — Кто ж так следит? Задом наперед. Так любой дурак догадается…
— Да. Вот ты, например, — Альбина ляпнула по привычке первое, что в голову пришло. Но тут ей показалось, что он замедлил шаг, и она схватила несчастного Невского за рукав и быстро сказала, пока он не передумал ее провожать: Ладно, не обижайся. Так что ты там говоришь, как следить-то надо?
— В общем, — сдержанно продолжил Женька, который, похоже, не обратил никакого внимания на то, что она, фактически, назвала его дураком, — если назад надо смотреть, просто берешь маленькое зеркальце. Сначала трудно понять, куда смотришь. А потом привыкаешь.
Ничего… Полезная штука. Особенно, если за кем-то следишь. Вот как ты сейчас…
— Да я не слежу… Так, показалось… — пробормотала она, глядя себе под ноги. — Просто, вчера вечером на девчонку из нашего парадного какой-то идиот напал. Откуда я знаю, может, он там теперь на всех будет нападать.
— Напал и что? — спросил Невский, впервые за время их прогулки глядя на нее.
— Ничего… — мрачно ответила Альбина, как будто обидевшись.
— Что «ничего»?
— Ну отстань, а?.. Ничего, и все. Напал, а она убежала.
Он не стал приставать к ней с расспросами.
Выражая свое недоумение, только приподнял и опустил брови.
Она продолжала хранить на лице надменное выражение, хотя чем ближе они подходили к дому, тем тревожнее ей становилось. Когда они прошли мимо стройки, неуютно стало и Невскому. Он тоже стал оглядываться, потому что очень уж тонко чувствовал состояние другого человека. Он давно знал это про себя. И поэтому старался не очень отягощать себя активным соприкосновением с другими людьми. Это было для него делом хлопотным.
Он хотел еще раз спросить ее, что же на самом-то деле произошло у них в подъезде, но потом подумал, что мужчина, которым он скоро собирается стать, не должен быть по-бабски любопытным. Скажут — отлично. Не скажут, переживем. Он уже и так, вопреки правилам, придуманным им для личного пользования, задал слишком много вопросов.
Когда они уже подходили к дому, с противоположной стороны улицы поперек дороги шмыгнула кошка. Альбина с завидной реакцией рванула вперед. Кошка заметалась, но Альбина успела все-таки ее опередить, так что дорогу она перебежала только Женьке. Он собирался идти дальше, но Альбина с каким-то средневековым ужасом вдруг зашептала:
— Ты что?! Не ходи! Плюнь через плечо и пять шагов назад пройди!
— Да ну… Ерунда какая… — Женька даже смутился от ее бурной реакции. Ведь сам он никогда не придавал значения таким вещам. — Да кошка-то не черная! Я понимаю, если бы еще черная была…
— Нет! Ну пожалуйста, что тебе, трудно что ли? Мы же вместе туда пойдем! — Она смотрела на него широко распахнутыми карими глазами и показывала рукой на дверь. И он вдруг подумал, что страх удивительно ей идет. Она становится настоящей. Как будто в этот момент с нее снимают резиновую маску, имитирующую ее собственное лицо. Как странно…
— Так как ты говоришь? Плюнуть?.. — И он улыбнулся. Улыбнулся так, что Альбине в этот момент показалось, будто он прекрасно знает все наперед. И от его улыбочки ей стало еще страшней. И в эту секунду она еще больше понравилась Женьке. Он любил в людях подлинные чувства.
До него вновь докатилась волна ее беспокойства. Однако плюнуть через левое плечо было так же неловко, как перекреститься перед комсоргом. Он просто повернул голову налево и ничего не сделал. А потом быстро развернулся, пробежал трусцой неотчетливую петлю в обратном направлении. Смешно. Но он не смог отказать в такой мелочи искренне ужасающемуся человеку.
Да ладно уж… Что ему стоит притвориться еще разок плюс ко всем тем неисчислимым «разкам», когда он отвечал уроки у доски, голосовал на комсомольском собрании и делал при маме вид, что никогда не брал в руки сигарету…
— Ну все, теперь пошли. — Она кивнула на подъезд. Но входить первая не стала. — Вот сюда.
Я на последнем этаже живу. Только ты со мной поднимись. Хорошо?
— Ну сказал уже ведь. — Он заставил себя решительно направиться к двери первым. — Пошли.
Дверь с грохотом за ними захлопнулась.
И этот жутковатый звук эхом разнесся по всем этажам широкой лестницы.
Здесь было даже красиво. Пол выложен мозаикой. На потолке сохранилась лепнина. Сбоку стояла старинная будка привратника. Теперь в ней хранился какой-то хлам. Лестница была совсем не такая, как в Женькином доме. У него она была заплеванная и обшарпанная. Шла зигзагом. А в Альбинином — посередине был громадный квадратный пролет. И каждый шаг отдавался эхом. «Здесь, наверно, петь хорошо. Как в костеле», — подумал Женька.
На каждом этаже располагалось по три квартиры. Но боковые двери скрывались в неглубоких нишах. Сейчас, днем, когда свет на лестнице не горел, ниши были полны мрака. Альбина поднималась за Невским, и каждый раз, когда они поворачивались спиной к этим темным закуткам, она шла по ступенькам боком, напряженно озираясь по сторонам.
Когда впереди с лязгом отворилась дверь, ноги у нее чуть не подкосились.
Она облегченно перевела дух, лишь когда увидела выходящего на лестницу с мусорным ведром туговатого на ухо Петра Ильича в черном затасканном пальто, шляпе и домашних тапочках на босых голубоватых ногах.
— Здрасьте! — сказала она и отметила свое приветствие кивком головы.
Но как раз в этот момент Петр Ильич повернулся к ней спиной и закрыл свою дверь на ключ. А потому ее «здрасьте» не услышал. А когда стал спускаться, подслеповато прищурился и вдруг, распознав в ней вчерашнюю свою визитершу, радостно и громко проговорил:
— А-а-а… Фигуристочка… Ну что, больше никого пока не зарезала? А то смотри у меня… Он погрозил ей пальцем и, тряся головой, мелко, по-старчески засмеялся и стал быстро спускаться мимо них.
Альбина повернулась к Невскому и встретилась с его оторопелым взглядом. И тут она закрыла себе рот рукой и согнулась пополам от разобравшего ее хохота.
Он смотрел, ничего не понимая. Потом сам неуверенно улыбнулся.
— Так это ты, что ли, да? Ты, что ли, на людей нападаешь, Вихорева?
Она еще продолжала смеяться и сквозь смех ответила:
— Ну ты даешь. Проспект. Неужели ты поверил?
И потом, уже успокоившись, совершенно серьезно сказала:
— Нет. Просто это на меня вчера напали.
Он возвращался домой в каком-то странном состоянии. Он ощутил вдруг вкус жизни. Прямо здесь, не уезжая за тридевять земель, не отправляясь на поиски приключений в море и тайгу. Оказывается, все это бывает в двух шагах от собственного дома. Тайны и приключения.
И здесь бывают настоящие люди, живущие настоящими чувствами. Раньше он этого не замечал.
Когда он прошел через стройку на улицу, навстречу ему, пошатываясь, шел человек ханыжного вида, в запачканном грязью пальтеце и классической ушанке с торчащими в разные стороны ушами.
— Эй, парень, время сколько не знаешь? спросил он осипшим голосом.
— Нет часов, — скупо отозвался Невский, который, во-первых, не любил когда говорят «сколько время», а во-вторых, вообще не любил, когда ему задавали на улице такие вопросы. В них ему чудилось закодированное приглашение к драке.
— Правильно… — поощрительно заговорил сам с собой мужичок. — Зачем часы, когда времени все равно нет…
Женька даже оглянулся. Мысль эта показалась ему любопытной.
— Леокадия Константиновна жаловалась, что у дочери мигрень и пропадает билет в Дом офицеров на танцы. Отдала мне.
Просто так. Может, сходишь, Флорочка?
И мама, тяжело отдуваясь, поставила мешок с картошкой на пол. Все как-то поворачивалась к Флоре обширной спиной в темно-синем платье. Все собирала с пола рассыпавшиеся картофелины. И в глаза дочери смотреть не собиралась. Плохая она была актриса.
Флора только что пять раз подряд прочла, как «синие глаза его стали холоднее стали». Она любила читать некоторые абзацы много раз и даже шепотом их проговаривать, до того они ей нравились. Она видела всю эту картину и даже чувствовала качку на корабле. И тут мама со своими прозрачными намеками. На вечер танцев. Флоре? Зачем? Что ей там делать?
Когда Флора сидела дома, ела яблоко и читала, она не помнила о том, что некрасива.
— Я не хочу, мама, спасибо. — Флора боялась туда идти. Боялась, потому что знала наперед, что весь вечер простоит у стенки.
— Ну Флора, деточка, ну сколько же можно быть одной? Вот у нас Клара ходила на танцы и нашла себе жениха. Приличного человека. И все у нее теперь как у людей.
— А я, может быть, не хочу, чтобы как у людей. И потом, как у людей, это как у кого? Как у них? — Она ткнула пальцем в стену позади себя. — Или как у них? — она указала в противоположную сторону. — Уж лучше быть одной, чем вместе с кем попало.
— Боже мой! Как ты себя переоцениваешь! Мама всплеснула руками и прижала их к щекам, как будто у нее ныли зубы. — Ты пойми, что это они могут не захотеть связывать свою жизнь с тобой. А не ты! Пойми… Ты еще тот суповой набор!
Флора встала, молча расстегнула халатик, закрылась дверцей шкафа и переоделась в свое единственное крепдешиновое платье, белое, в коричневый горошек. Оно ей даже шло. Во всяком случае, горошки на нем были точно такого же цвета и размера, как ее глаза.
Она собиралась молча, как солдат. Она знала мама не отстанет, потому что купила этот билет сама. И никто ей его не отдавал. Надо просто встать и уйти из дома в нарядном платье. Накинуть плащик, прогуляться часок-другой и спокойно вернуться.
Ах, если бы она жила в Париже, ей наверняка дали бы понять, что она может считать себя интересной женщиной. Худоба сошла бы за изысканное изящество. Странная ломаная манера жестикулировать проканала бы под экстравагантность. А карие, маленькие, но лукавые глазки без сомнения наградили бы эпитетом «шарман».
И Флора расправила бы крылья, вернее, лепестки, уверовала бы в это самое «шарман» и, опираясь на него, впрыгнула бы в свое счастливое будущее. Она могла бы быть ничем не хуже Эдит Пьяф, еще той красавицы… В этом она была уверена.
Но на Флору никто никогда не смотрел с обожанием. Никто не вдохнул в нее веру в себя. Даже родная мама, вместо того, чтобы вдыхать веру, лишь шумно вздыхала и качала головой, глядя на руки дочери и видя вместо них куриные лапки.
— Вся в покойника-отца.
Каждый раз от этого Флоре становилось на мгновение жутко. Она смотрела на себя в зеркало и искала сходство с покойником. И, разумеется, находила. Кто ищет, тот всегда найдет…
Цвет лица — бледный. Шея — как букет из жилок. Страх, да и только.
Про нее говорили не «шарман», а «серая мышь». Не «о-ля-ля!», а просто «тля». Да, так и говорили. Еще в детстве, до войны, девчонка Жозя во дворе:
— Да ты просто тля. Не флора, а фауна.
Она тогда обиделась. И, присев на скамейку, долго грызла ногти на одной руке, а на другую наматывала тощую косичку. Она придумывала, как бы обсмеять Жозю, чье полное имя было Жозефина. Мысли все бегали вокруг Наполеона. Тем более, что мама на каждые именины готовила ей такой торт. Сначала она думала влепить им в лицо девочке Жозе, намекая на историческую связь. Но для этого пришлось бы слишком долго ждать.
Так ничего путного она и не придумала, пошла домой и долго смотрела в большое зеркало на свои ножки-спичечки в белых носочках.
И не нашла ничего лучшего, как признать — да, тля. Моль. Потом подумала и решила, что в Париже это было бы даже ничего, очень аристократично. Флора де ля Моль.
Она была молодчина. Не придавала значения такой мелочи, как окружающая ее реальность.
Читала свои книжки с тайным желанием испытать за героев все прелести любви. Это уже случилось с ней однажды. И мир подернулся дымкой.
Первым среди мужчин, поселивших в ее душе смятение, стал Атос. Дальше везло не так. Рыцари Вальтера Скотта, вопреки ожиданиям, страшно раздражали. Персонажи Жюля Верна прошли по касательной. Но иногда она встречала и своих героев. И чувства переполняли ее. Граф де ля Фер сменился капитаном Бладом. Капитан Блад Оводом. Овод Андреем Болконским.
Андрею она изменила с Гамлетом.
Но, чуть повзрослев, научилась смотреть в корень. И однажды влюбилась не на шутку. Все, что с ней было раньше, показалось ей детским садом.
Она как раз вернулась в Ленинград из эвакуации. Ей было восемнадцать. Она шла по родному городу и была счастлива от встречи с ним.
И вдруг ее взору предстал Исаакий. Конечно, она видела его до войны. Но сейчас он просто сразил ее своей монументальной красотой.
И она полюбила. Конечно, не Исаакиевский собор. А его создателя, Огюста Монферрана.
Именно ему и досталась весна ее чувств.
Флора жила абсолютно полноценной жизнью.
И даже ходила на свидания. По пятницам, в четыре, она стояла у подножия собора и обнимала его толстые колонны, наслаждаясь мощью замысла. В субботу, в двенадцать, она приходила в читальный зал театральной библиотеки и методично перерисовывала портрет Огюста через кальку.
У нее были приятельницы. Подругами она их не считала только потому, что, по ее представлениям, подругам надо было рассказывать о себе какие-то тайны. А тайны у Флоры были весьма своеобразные. Она отдавала себе в этом отчет. И это свидетельствовало о том, что она пребывает в трезвом уме и в ясном сознании.
Вернувшись из эвакуации в Ленинград, она легко поступила в педагогический институт на учителя русского и литературы. Другого пути она и не искала. Мама всю жизнь проработала учителем географии в школе. Правда, школы тогда были раздельные. И мама несла вечное в женском царстве. Но Флоре казалось, что если Она любит читать, то любовь эту уж как-нибудь сможет передать подрастающему поколению.
Но педагогическая практика сурово показала, что учителя литературы Флоры Алексеевны в будущем не запланировано. Оказалось, что дети это враги. Или даже хищные звери, что еще хуже, потому что в плен они не берут. Их цель загнать и съесть. Когда она поворачивалась к классу спиной, ей становилось страшно, как в дремучих ночных джунглях. Когда она поворачивалась к нему лицом, ей казалось, что она голая, иначе чего это они так на нее смотрят и смеются в кулак.
Она навсегда запомнила небесные глаза ученика по фамилии Кучерук, который сидел на первой парте и, подперев щеку рукой, с невинным взглядом ждал, когда же она отодвинет стул, привязанный за ниточку к зажатой между партами хлопушке. Когда Флоре показалось, что ей оторвало ноги, Кучерук даже не сморгнул.
С горем пополам сдав зачет по педагогике, она уже понимала, что придется подыскать себе какую-нибудь мирную альтернативу. А вот с этим проблем не было никаких. Возвращаясь из института, она, подавленная школьниками, зашла посидеть в Катькин садик. Потом прошла мимо Публички, и взгляд ее упал на написанное от руки объявление «Требуется библиотекарь». В ту же секунду она поняла, что нашла себе тихую гавань до самой пенсии. И не ошиблась. Правда, так и осталась с незаконченным высшим.
Но теперь она понимала, что это чистая формальность. Она вольна была получать свое личное высшее образование. Ведь перед ней открылись закрома Публичной библиотеки, куда далеко не каждый человек даже при желании мог попасть. И ей ужасно приятно было осознавать, что случайных читателей здесь нет. Есть только те, кто в ближайшее время собирается что-то открыть, написать, преподать или защитить. Просто храм… А она — жрица. И тут ее фантазиям не было предела. В них все сходилось. Даже то, что жрица должна быть неприкасаемой.
Весталка публичного дома — так, в порывах самоиронии, она именовала свою должность.
В закрытых хранилищах она натыкалась на такие книги, о существовании которых послевоенные советские интеллигенты даже не подозревали. Листала расшифровки пророчеств Нострадамуса, наткнулась на пожелтевшую, ветхую рукопись с откровениями Распутина и, расширив от изумления глаза, читала то с начала, то с конца Даниила Андреева. Здесь она частенько задерживалась на пару часов после официального окончания рабочего дня. Отсутствие мужчины в своей жизни она считала теперь мистическим жертвоприношением храму науки. Это была ее плата за секретное знание.
Впрочем, никто и никогда не пытался посягнуть на ее пресловутую «честь», которой сама она к этому возрасту особенно не дорожила.
Заумные взгляды читателей не останавливались на ней дольше, чем на секунду, необходимую для того, чтобы понять, что она говорит: «Распишитесь» или «Спецхран».
Когда она выходила из читального зала, спускалась по лестнице и доходила до курилки, она видела их всех, сконцентрировавшихся в одном месте и говорящих каждый о своем. Лысины и седые бороды, очки и клетчатые пиджаки. Мужчины. Умные, светлые головы, двигающие куда-то советскую науку и искусство. Интеллигенты.
Состоявшиеся. Выбирай любого.
И она выбирала. Достаточно регулярно. Привыкла уже подмечать среди них кого-нибудь, кого бы взяла к себе домой, упади он посреди улицы с переломом ноги. Или еще лучше, найди она его под забором в абсолютном беспамятстве.
Но в Ленинском читальном, зале они почему-то ног не ломали и в беспамятство не впадали. А как было бы хорошо, думала она иногда. Как было бы хорошо…
На тех, кто в беспамятстве валялся в подворотне ее собственного дома, привыкла внимания не обращать. Не тот контингент. А ведь кто знает, может быть, и зря…
В книгах, которые она любила в юности, женщины яростно оберегали свою честь. До двадцати пяти Флора им искренне сопереживала.
Ближе к тридцати неожиданно для себя стала болеть за противоположную команду.
Она так горячо любила книжных героев, что в жизни всегда была на стороне мужчин. Когда они вместе с Марианной с утра развозили тележку с книгами по фондам. Флора всегда молча страдала. Марианна говорила, что все мужики сволочи. А Флора чувствовала, что это не так. Вот только не знала, как об этом сообщить соратнице.
— Он мне говорит: «Почему ты не погуляла с собакой?», а я говорю: «Не успела, понимаешь».
А он как заорет: «А что ты делала, интересно!?».
Интересно, так приходил бы пораньше… Все.
Я устала от этого занудства. Ну, Флорик? Разве я не права?
— Я не знаю, Марианночка. — Флора смущалась, когда надо было говорить людям в лицо совсем не то, что они ожидали. Смущалась и выкручивала пальцы в мучительной жестикуляции. — Ну, может быть, можно было сначала сделать все то, из-за чего он так расстраивается, а потом уже заниматься своими делами. Просто представьте, что он тоже будет отмахиваться от ваших просьб. Ведь вам это не понравится.
— Флора! — закатив глаза к небу, Марианна стояла прекрасная, как кающаяся Магдалина. Флора, дорогая! Как повезет мужчине, которого вы осчастливите! Вы — просто мечта домостроевца! — А потом, уже серьезно и нормальным голосом, добавила:
— Я никогда не буду подстраиваться под другого. Я взрослая сложившаяся личность. Пусть любят меня такой, какая я есть. Или пусть идут откуда пришли. флора живо представила себя на месте Марианниного мужа. Наверно, мужчины не могут не принимать всерьез ее богатое тело со всеми его капризами. Влажно поблескивающие глаза, вавилонские губы. Грешница, да и только. Флора даже почувствовала в себе назревающие предпосылки к чему-то неприличному и зверскому, чего никогда по отношению к сотруднице не испытывала. Некий военный азарт. Будь она большим и сильным мужчиной, она бы прижала сейчас испуганную Марианну к шкафу, из которого с другой стороны посыпались бы на пол редкие издания, заломила бы ей руки за голову и криво улыбнулась бы, глядя на нее «синими глазами», которые, ясное дело, в этот эффектный момент сделались бы «холодными, как сталь». Да. Вот ведь въелось.., уж она бы нашла способ заставить Марианну вовремя выходить с собакой. Она была бы хитрее и орать на нее не стала бы.
И в этот момент Флора поняла, что единственное, чего она действительно в этой жизни знает — каким мужчиной надо быть. А вот какой надо быть женщиной — не имеет ни малейшего понятия. И даже найденный в журнальном фонде французский женский журнал «Мари-Клер» был тут бессилен.
Как жаль, что она не родилась мальчиком.
Вот это была бы удача…
Впрочем, как показала жизнь, «Мари-Клер» все-таки пригодился.
Там она присмотрела себе короткую мальчишескую стрижку. И теперь, в тридцать лет, ее облик приобрел некий стиль. А главное, были выброшены папильотки, вот уже пятнадцать лет лишающие ее права на здоровый сон.
После работы она надевала свое болотное пальто букле с двумя рядами черных лакированных пуговиц, надвигала на одно ухо берет и шла домой по опустевшему Невскому. Переходила через Фонтанку. А потом заворачивала на Маяковского. Маршрут был приятен ей в любую погоду.
В день зарплаты она заходила в Елисеевский и покупала им с мамой что-нибудь вкусненькое. Ветчины или орешков в шоколаде. Но только чуть-чуть. Грамм двести, не больше. Брать больше ей казалось просто неприличным. Да и радости от жизни она тоже привыкла брать примерно в том же объеме.
Флора была убеждена, что у каждого человека на земле есть свое призвание, свой талант.
Но поди разберись, что тебе было назначено, если с детства на виду только две профессии врач и учитель. А талант ведь может вовсе и не вписываться в профессиональные рамки.
Иногда Флоре казалось, что у нее талант узника.
Если бы ее посадили на всю жизнь в темницу, она и там нашла бы для себя что-нибудь интересное. Авангардный ритм лапок бегающей по ее ноге крысы. Или план побега, нарисованный на стене суетливой мухой.
Вот и в своей монотонной работе она находила захватывающий интерес исследователя. Несколько раз в неделю она работала в фонде.
Выполняя заявки, она раскладывала книги по стопкам на фамилию заказчика. Это она очень любила. И никогда особенно не торопилась. Ей было ужасно интересно понять, для чего в одни руки попадают на первый взгляд совершенно не связанные между собой фолианты. Над чем человек работает? Что хочет выяснить?
Конечно, когда речь шла о точных науках, ей и задумываться особенно было не над чем. Тут все было понятно. Но вот Мариенгоф, «Мартин Иден» и «Анна Каренина» наталкивали на определенные мысли только вкупе с томом психиатрии и учебником судебной медицины.
Больше всего она любила задачи сложные, неразрешимые. А самым волшебным моментом в конце этой головоломки был визит заказчика-читателя. Результат всегда казался ей неожиданным. Или просто она была плохим психологом…
В последний раз ее заинтриговало требование в одни руки Еврипида, Макаренко, Фрейда и «Кузнечного дела в Омской губернии».
Ближе к девяти вечера читателей в зале почти не осталось. Только студенты засиживались допоздна. Был конец декабря. За окнами медленно и нарядно падали крупные хлопья снега. Она сидела и листала «Кузнечное дело». Ей все-таки ужасно хотелось понять, что связывает это грубое дело с трудами Фрейда, которого ей уже неоднократно случалось выдавать в более понятных комплектах. И надо же такому случиться. Именно в это время ей протянул свой читательский билет тот, кто этот заказ сделал.
Она несколько стушевалась. Во-первых, потому что книги, предназначавшиеся для него, лежали прямо перед ней в бесстыдно раскрытом виде.
И он это прекрасно видел. А во-вторых, потому что он улыбался. Он был молод, хорош собой.
И улыбался ей. Этот факт ее просто потряс.
— Интересно? — спросил он, как будто они давно были знакомы.
— Честно говоря… — она сделала замысловатый жест рукой вместо не пришедших ей в голову в этот момент нужных слов.
На секунду глаза его задержались на ее черном перстне.
— А я все-таки посмотрю, — прервал он ее мучения. — Разрешите? — И попытался вынуть из ее сведенных судорогой пальцев «Кузнечное дело».
Улыбнулся, уже несколько напряженно. И ушел в самый дальний угол зала.
Никогда еще ни единым словом не обнаруживала она перед читателем собственной осведомленности о роде его интересов. Ей казалось, что это неэтично. Когда она выдавала Фрейда, ей вообще неловко было смотреть людям в глаза. А на этот раз глаза оказались еще и совершенно гибельного для нее синего цвета.
В тот вечер они не сказали друг другу больше ни слова. Когда читателей стали выгонять звоном колокольчика, он быстро сдал книги и стремительно ушел.
Но в течение следующей, предновогодней, недели приходил раз пять. Видимо, готовился к зимней сессии. Флора сидела за столом в зале с зелеными абажурами и, прикрыв ладонью глаза, якобы сосредоточивалась на работе. На самом же деле сквозь пальцы смотрела в дальний угол, туда, куда каждый раз забивался ее читатель.
У него было совершенно не комсомольское лицо.
Хищное. А глаза… Серьгу в ухо, револьвер за пояс — и готовый флибустьер с сомнительной репутацией. Хотя для пирата был он, пожалуй, слишком субтильного телосложения. Хлипковат.
Может быть, просто еще не окреп… Флора была старше его как минимум лет на десять. И, возможно, поэтому ей, наконец, хватило ума воспользоваться своим положением.
Теперь она специально выискивала его заказы. И не просто просматривала, а чуть ли не конспектировала. Он нажимал на драматургию, среди которой нет-нет, да и проскальзывало нечто экстравагантное и прямого отношения к теме не имеющее. Все предназначавшиеся ему книги она внимательно пролистывала. Сначала подумала, что, может быть, рискнет и вложит в какую-нибудь из них записку. Но от одной этой мысли сделалось невыносимо муторно и беспокойно. И потом, что она может написать? Зачем портить себе жизнь, такую размеренную и вполне удовлетворительную? Хотя, как чуть позже пронеслось у нее в голове, удовлетворительно — это значит на троечку. Ладно еще иметь тройку по ненужной ей в жизни физике или математике. Но тройку за саму жизнь.
Новый 1958 год она встречала в веселой компании очаровательной старушки Клавдии Петровны из комнаты по соседству, мамы и громкой маминой подруги Леокадии Константиновны. В полночь, подняв бокал с шампанским, Флора застеснялась себя самой, потому что загадала что-то уж совершенно неприличное.
Но!Hey — ho!
Но! Hey — ho!
В полумраке комнаты ритмично топали ноги. Альбина с Иркой хлопали ладошами то справа от лица, то слева. Двигались они синхронно, как будто отражались в зеркале. Это они придумали уже давно. Вот только Ирка Губко была пониже, и клеши ей шли не так, как спортивной Альбине. Альбина танцевала красиво, гибко и очень любила танцевать в компании. Знала, что притягивает взгляды.
Девчонки смотрят и завидуют, потому что мальчишкам она нравится. Вот только Акентьев, сволочь, делает вид, что на нее не смотрит.
Притворяется, гад. А вот она не могла удержаться и не посмотреть, как он выплясывает рядом с Пахомовой. Они были рядом, но не вместе. Как бы Пахомовой ни хотелось, а это было видно сразу.
Мальчишки вообще не умеют танцевать. Или стоят, переминаясь с ноги на ногу, как медведи-шатуны, или кривляются от отчаяния. А этот умеет… Но Альбина если и смотрела, то только тогда, когда он не видел. Слишком много чести.
Альбина, все еще двигаясь под музыку, незаметно стала перемещаться к выходу в коридор и, нащупав в темноте сразу три выключателя, попыталась опытным путем определить, который из них зажигает свет в ванной.
Квартирка у Маркова была что надо. Жаль только, далеко от центра. Сюда они приезжали уже несколько раз в выходные, когда родители Кирилла уходили на весь вечер в гости. Альбина их так ни разу и не видела.
Она забралась в ванну, чтобы посмотреть на себя в зеркале, расчесать распущенные волосы и напудрить нос. Пудру ей на шестнадцатилетие подарила бабушка. Мама была недовольна. Но ничего не сказала. А Альбина хоть и пудрилась чисто символически, делала это с удовольствием. Во-первых, назло маме. А во-вторых, у нее была пудреница, а у других не было. Значит, можно сказать, что назло всем.
Красоту она наводила, в общем-то, только для того, чтобы самой себе нравиться. Ведь в комнате свет был давно выключен. Только горел сумасшедшей красоты светильник, весь из тончайших светящихся трубочек. Альбине казалось, что если бы у нее был такой, то она бы всю ночь на него смотрела вместо того, чтобы спать. Ей нравились особенные вещи.
Сегодня была суббота. В пять они с ребятами приехали к Кириллу. В школе весь день ходили таинственные и недоступные.
Первым делом Марков стал хвастаться новой, нераспечатанной еще, пластинкой:
— «Кинг Кримзон», «Ред». Новье!
Девчонки посмотрели, привстав на цыпочки из-за склонившихся над ней ребят, и пожали плечами.
— Кирюха, ты странный какой-то, честное слово. Дал бы послушать, что ли… А то, как конфета в обертке. Угощайтесь, только не разворачивайте! — сказала Губко возмущенно.
— Да ты ничего не понимаешь, Ириша. Это же на-сто-я-щ-ая! Я ее на Краснопутиловской полгода выхаживал. Она ж полтинник стоит. Знаешь, как я его аккумулировал, этот полтинник?!
Мне теперь ее еще окупить нужно. Поэтому и вскрывать нельзя. Можно только на глазах у того, кому я первому переписывать буду. Первая копия за чирик. А остальные — за два рубля.
— Ты хоть знаешь, что это за музыка, Кирюха? — спросил Акентьев, иронично глядя на Маркова. — Ты ее три раза перепишешь кому-нибудь и с балкона кинешься.
— Это почему? Я «Кримзона» люблю.
— Знаешь, что о ней в «Тайм Ауте» написали?
А мне показывали перепечатку. Цитирую близко к тексту — чрезвычайно некрасивая музыка, с признаками ночных кошмаров. Прекрасный альбом для тех, кто хочет нарушить душевное равновесие и нанести себе необратимое нервное потрясение.
— Давай тогда откроем! — вставила Губко. И узнаем, что там.
— Не, ребята… Через неделю соберемся и узнаете.
— Ты ее лучше мне отдай. У меня балкона нет.
— Нет, Саш. Извини. Не тот случай.
— Дурацкая пластинка. Поверь, старик. Картинка только красивая.
— А тебе-то зачем? Ты меня так уговариваешь.
А самому-то зачем, если говоришь, что ничего хорошего?
— А это тебя не касается, Кирюха. Мне надо.
Ну, хочешь на «Блэк Саббат» махнемся?
В дверь позвонили.
В прошлый раз, когда они собирались у Маркова, к ним зашел сосед по имени Миша в нейлоновой оранжевой рубашке. Был он уже студентом, а потому казался всем девчонкам взрослым и интересным. И даже неромантический свой институт железнодорожного транспорта сумел подать в выгодном свете.
— Все нормальные люди, ребята, идут теперь в наш институт. У нас летом практика знаете где? На БАМе! Вот где настоящая житуха!
Девчонки смотрели ему в рот. Пока Акентьев подчеркнуто вежливо не спросил с любезной улыбкой:
— Михаил, позвольте узнать, а оранжевую рубашку вам в институте выдали?
— Почему в институте? — с удивлением отозвался добродушный Миша.
— Как предвестник оранжевого жилета, — уже без всякой улыбки, холодно процедил Акентьев. У железнодорожников, если не ошибаюсь, такая униформа?
Все почувствовали, что у них компания, а Миша в ней чужой. И кто главный, тоже почувствовали. Только Миша ничего подобного не ощутил. Правда, задержался не надолго. Куда-то, вроде, спешил.
На этот раз не прошло и десяти минут после их прихода, как в дверь Марковской квартиры позвонили. И опять пришел настырный сосед Миша, с гитарой, только рубашка на нем была самая обычная, клетчатая.
А потом они пили какое-то сладкое и крепенькое вино. И он оказался рядом с Альбиной. Все галдели, а он говорил только с ней.
Она была холодна и называла его на вы. И он вдруг сказал:
— Альбина, давайте на брудершафт. — И подлил ей в бокал еще вина.
— Давайте, — как можно равнодушнее ответила Альбина и на мгновение посмотрела ему в глаза глубоким взглядом.
Он тоже на секунду замер и, не сводя с нее глаз и улыбаясь в гусарские усы, переплелся с ней руками. Брудершафт был выпит. Но только ритуал Альбина, оказывается, знала не в точности.
— А теперь надо поцеловаться, — сказал Миша и, схватив ее лицо ладонями, поцеловал ее прямо в губы. Она дернулась. Поскольку такого исхода совершенно не ожидала.
— Что — непривычно? — спросил он, утирая усы.
— Почему же непривычно… — ответила Альбина независимо, хотя в губы она целовалась первый раз. Вот уж никогда не думала, что это будет так… Ей ужасно хотелось вытереть рукавом губы. Но было все-таки как-то не совсем удобно это сделать тут же при нем.
А потом Миша пел и играл на гитаре. Она на него смотрела, и он ей не нравился. Подумаешь, студент. И песни такие она не любила.
Походные. Эта романтика была ей абсолютно чужда.
И она для себя решила, что первым поцелуем считать это не будет. Фальстарт. Вернемся на исходные позиции. Брудершафт, он и есть брудершафт. И стала смотреть на Мишу еще более равнодушным взглядом, как будто бы не было никакого Миши.
То ли дело, когда гитару взял Марков. Тот пел песни «Битлз» просто один к одному с оригиналом. Когда приходили девчонки, он пел, что попроще. «Michelle, ma belle».
И смотреть на него в то время, как он пел"
Альбине было приятно. На лице у него появлялась печать страдания. И от этого он сразу становился интересней. Вот только когда гитару из рук выпускал, делался каким-то другим. Аморфным. И Альбина никак не могла понять — что же он при этом в своем обаянии теряет. Не понимала она еще, что ей просто по душе, когда кто-то страдает. А еще было бы лучше, чтоб из-за нее. Но на Маркова ее чары не распространялись. Видимо, хорошо работал инстинкт самосохранения.
Альбина давно заметила за собой способность притягивать взгляды. И пока еще с этим свойством как следует не наигралась. Чувствовала, что все впереди. Когда они появлялись вдвоем с Губко, на Ирку не смотрел никто.
Ирка была совсем маленького роста, похожая, как две капли воды, на портрет инфанты Веласкеса — белые от природы волнистые волосы, белые ресницы и белые же брови. Правда, голосок у нее был как колокольчик и характер чудесный. И мальчишкам она нравилась. Может быть, потому что представляла собой как бы маленькую копию женщины, во всяком случае, рядом с прочими гусынями из класса.
Но рядом с Альбиной терялась и на нее за это обижалась. У них это называлось: «Альбина, прижми уши». Но Альбина смеялась, а «уши не прижимала». "Ну что я виновата, что ли?
Ирка… Что я могу сделать?". Но она лукавила.
Она могла бы. Но не хотела. Жизнь — это не игра в поддавки.
Когда она вернулась в комнату, свет уже включили, чтобы видно было, куда наливать. Альбина взяла со столика свой бокал и плюхнулась на диван, предусмотрительно собрав брюки в складочку на коленке, чтобы не вытягивались. Рядом тут же приземлился Миша с гитарой. Альбина закатила глаза к потолку и вздохнула со стоном.
— Хочешь, песенку спою? — спросил он, красиво перебрав гитарные струны. И добавил, понизив голос до бархатистого баритона:
— Для тебя…
— Нет уж, спасибо. — ледяным голосом ответила Альбина, не глядя на него. — Не люблю самодеятельность.
Встала и подошла к девчонкам, которые нашли на секретере ручку. Если ее наклонить, то внутри, в какой-то вязкой жидкости, медленно съезжал сверху вниз паровозик.
— ух ты! Дайте посмотреть, девчонки! Отцу моему такую подарили один раз, только там… И оглянувшись на Мишу, она прикрыла ладошкой рот и, не разжимая зубов, тихо сказала…женщина голой делалась.
Девчонки хихикнули. А Альбина, повертев ручку, сказала таинственным шепотом:
— Девки, а хотите одну вещь покажу?
— Ну, давай!
Пахомова и Губко инстинктивно подались вперед.
Альбина вытащила из кармана брюк сложенный вчетверо листок. Развернула, и девчонки прилепились к ней с обеих сторон и стали жадно бегать глазами по стихотворным строчкам.
— Здорово, Алька! А кто это? — спросила с восторгом Пахомова.
— Не знаю, — загадочно ответила Альбина. В почтовый ящик бросают.
— Это что — не первое?
— Второе, — зачем-то соврала Альбина. Впрочем, соврала она не только в этом. Она прекрасно знала, кто написал ей стихи.
Мальчишки, в накинутых на плечи пальто, стояли на балконе. Акентьев курил, а Марков с Перельманом просто толкались рядом, за компанию. Холодно было на балконе. На улице все было насыщенного синего цвета. Такого простора в центре просто не увидишь. А здесь, в Купчино, даже горизонт был виден. С балкона теплый желтый свет комнаты казался еще уютнее.
— Чего-то твой сосед Вихоревой житья не дает.
Как ни посмотрю — все рядом сшивается, сказал Серега Перельман. — Она уже, по-моему, не знает, как от него отделаться.
— Ты за Вихореву не волнуйся, Серый. Она разберется. — Акентьев плюнул вниз с балкона. А чего он, вообще, приперся в своем оранжевом жилете? Ты его звал, Кирюха?
— Да он ко мне часто заходит. — Кирилл пожал плечами. — Свой человек. Что мне его, выгонять, что ли?
— А сам он что, не чувствует, что ему пора?
— Ну чего вы в самом деле… Может она ему понравилась.
— И что теперь? Мы будем стоять и смотреть на это? — Акентьев кинул окурок вниз. — А спорим, я Вихореву склею? Она за мной как собачка бегать будет.
— Глухой номер, — прокомментировал Перельман.
— Альбинка? — Марков хмыкнул, посмотрел через стеклянную дверь в комнату и с недоверием глянул на Акентьева. — Ну ты даешь…
И потом, откуда я знаю, как ты ее заставишь бегать? Может, пальто спрячешь. И потом, собачка тоже ведь иногда бегает, чтобы укусить.
— Ты ж хотел, Серый, чтоб мы ее выручили, несчастненькую? Ну что, спорим? На колесо твое нераспечатанное?
— Тебе что, она нравится? — спросил Кирилл, глуповато улыбаясь.
— Нет, мне пластинка твоя нравится, идиот.
Ты еще не понял? Разбей нас. Серый.
Серега разбил их рукопожатие.
— Заметано.
Они вернулись с балкона замерзшие. Акентьев врубил кассетник на всю катушку, Перельман хлопнул по выключателю, и даже немного растерянный Марков присоединился к всеобщему безумию. Акентьев поманил пальцем доверчиво откликнувшегося Мишу. Больше девчонки с ним в этой квартирке не встречались. Но исчезновения его так никто и не заметил.
Акентьев крутил в каких-то замысловатых поворотах Пахомову, она визжала, но старалась изо всех сил. Но вскоре начала путаться, не понимая, чего он от нее хочет и каким еще узлом она может завязаться.
— Ты чего-то не соображаешь. Поучись в сторонке, — сказал он ей, оттолкнул легонько и встал перед Альбиной.
Он взял ее за руки. Но она выдернула их.
— Я не хочу. Отстань. — Она продолжала танцевать.
— Ну да. Куда тебе. — Он пытался перекричать музыку, приблизившись к ее уху. — Ты ж только на коньках крутиться умеешь. Да, Вихорева?
— У меня имя есть, — ответила она, и холодные взгляды их лязгнули друг о Друга, как клинки.
Когда закончилась кассета, пошли допивать.
Тонкостенные стаканчики поставили на столе в ряд. Всем досталось совсем по чуть-чуть. Подняли. Чокнулись.
— Видели когда-нибудь, как стекло жрут? вдруг спросил Акентьев, пристально глядя на стакан. — Смотрите!
— С ума, что ли, сошел? А если это смертельно?
— Если это смертельно, то только для меня.
— Что за детский сад! Саня! Толченое стекло, между прочим, подмешивали в пищу королям.
И они, извини, конечно, Саня, не к столу будь сказано, но они подыхали. Правда…
— А мне нравится участь королей! Смотрите, пока я жив! Посвящается… — Он обвел глазами остолбеневших присутствующих, останавливаясь на каждом девичьем лице. — Посвящается… Он дольше, чем на других, смотрел на Альбину.
Она уже почувствовала, как разливается по телу волшебная волна торжества. Но она ошиблась. Кирюхе! Любезно нас приютившему!
И он с хрустом откусил аккуратный полукруг от стакана. Девчонки ахнули и одинаково закрыли лица руками. И только Альбина презрительно скривила губы.
— Как будущий врач во втором поколении, вынуждена тебя предупредить, Акентьев. Смерть не будет мгновенной. Мучиться будешь долго.
— Лет эдак пятьдесят, — сказал Акентьев, саркастически улыбнувшись, и отчетливо, чтобы все слышали, с отвратительным скрежетом стал пережевывать зубами стекло. — Если не драматизировать, то очень похоже на обыкновенный сухарь, господа.
Он проглотил и запил из того же надкушенного стакана. Девчонки все еще стояли, затаив дыхание. Ждали чего-то ужасного. Марков заметно нервничал.
— Ну? Ты жив?
— А что, я не похож на живого?
Никакого восторга на его лице не было.
И смотрел он на всех теперь с совершенно убийственным выражением. Так, как будто с трудом вспоминал, что это за дети тут собрались.
— Кто-нибудь еще хочет? — вдруг спросил он, обводя всех взглядом и протягивая надкушенный стакан. — Рекомендую…
Все действительно были под впечатлением. Не каждый день такое случается у тебя на глазах.
Альбина не понимала, что с ней происходит. Ее прямо трясло от какого-то перевозбуждения.
И хотелось всем нагрубить и уехать, хлопнув дверью. Они все идиоты и не понимают, что могло бы случиться. Как в зоопарке. А она была среди них и тоже смотрела. Нет, Акентьева жалко ей не было. Если бы что случилось — так ему и надо. Но она была среди них и дала ему возможность всю эту сцену отыграть. А надо было действовать решительно. Подойти и вырвать у него это злосчастный стакан. Почему она стояла и смотрела? Ведь она не знала, что такой трюк существует давным-давно. А Акентьев сыночек известного режиссера. У них в актерской среде такие шуточки в почете. Не стал бы он этого делать, если бы не знал, что это не опасно. Подлец. И она представила себе даже с некоторым наслаждением, что было бы, если бы он забился в судорогах и изо рта у него потекла бы струйка крови. Как бы потом она оправдывалась перед отцом и объясняла, что они стояли, как овцы.
«Они — это они. А ты — это ты», — сказал бы ей отец. И был бы прав. Он с детства внушал ей, что стадное чувство губительно. Благодаря его наставлениям, со стадом она себя никогда не ассоциировала. Чувствовала свою исключительность. Но вот сегодня — прокололась. Раззевалась. На душе было мерзко. А все вокруг до сих пор пребывали в телячьем восторге.
Она не выдержала, подошла к нему и сказала со всем презрением, на которое только была способна:
— Ну ты и кретин! И выходки у тебя кретинские! Большего имбецила я в своей жизни не видела!
Она стояла перед ним в какой-то охотничьей стойке, глядя исподлобья.
А он равнодушно скользнул по ней глазами, повернулся и стал рассматривать сокровище Маркова. Она не ожидала, что он промолчит, и вместо того, чтобы повернуться и уйти, как следовало бы, так и стояла зачем-то в своей стойке.
И достоялась.
Он обернулся к ней и сказал:
— Ладно. Я — имбецил. Но это не так заметно, как то, что у тебя задница толстая. Но я же не кричу тебе об этом в лицо?
Ей хотелось провалиться на месте или убежать. Но она взяла себя в руки. Бросила высокомерно и с улыбкой:
— Сопляк. — И, медленно повернувшись к нему спиной, сказала совершенно обычным голосом:
— Мне домой пора. Девчонки, поехали?
— Да мы вас проводим, — испытывая противоречивые чувства, засуетился Перельман.
— А вот провожать нас не надо! — медленно и отчетливо произнесла Альбина. — Спасибо, Кирюша! Все было прекрасно! Не переживай.
Когда за девчонками закрылась дверь, Марков сказал:
— С тебя «Блэк Саббат».
— А мы о сроках не договаривались, — самодовольно ответил Акентьев.
— Ты что, думаешь, после сегодняшнего тебе еще что-то светит?
— Именно после сегодняшнего и засветило.
Столько работы проделано. И неприятной, прошу заметить.
— Ладно, пойдем. У меня там бутылочка портвешка заныкана.
И уже потом, подперев голову руками, Кирилл с Серегой слушали лекцию об укрощении строптивых.
— У Стругацких прочел, что, мол, женщины самые загадочные существа на земле и, кажется, знают что-то, чего не знаем мы, люди. Даже Стругачи считают, что девки — не люди. А загадочны они не более, чем жующие козы. Если ты хороший пастух с хорошей хворостиной, то никаких сложностей содержание целого стада не представляет.
— Ну, а любовь? Ладно там, жены в халатах, я понимаю, меня самого раздражают. Но музы-то в конце концов, нужны. Если музу хворостиной — она уйдет, и весь твой творческий заряд упрет с собой.
— Муза — это особая порода коз, — со знанием дела сказал Акентьев. — С нее шерсть надо чесать. Только и всего. Ну, особый паек. А все остальное то же. И хворостина, и колокольчик на шее.
— А Альбина? — спросил Серега Перельман, заедая портвейн докторской колбасой, которую по-хозяйски напилил Марков.
— И Альбина, — коротко ответил Акентьев, а потом добавил:
— Коза, которая возомнила себя пастушкой, а всех кругом — козлами.
— И что ты будешь делать?
— А вот это моя маленькая профессиональная тайна. Тебя интересует результат.
— Но колесо ты все-таки проиграл. Я свое завтра распечатываю.
А Альбина в это время, злая, как черт, возвращалась по темному переулку домой. Но чем ближе она подходила к дому, тем на душе у нее становилось легче. И когда она уже вошла в подъезд, ее охватило острейшее ожидание счастья. Она кинулась к почтовому ящику и вытащила оттуда конверт. И даже прижала его к груди, зажмурив от радости глаза. И все неприятности, которые она сегодня переживала, показались не такими уж страшными. Какому-то идиоту Акентьеву что-то в ней не нравится… А другие зато пишут ей такое:
"В твоих умных глазах
мне смеется сама красота,
Потому что от мертвого
эти глаза отличили живое.
Я желаю тебе,
чтобы ты оставалась чиста,
Ведь тогда и расставшись с тобой,
Я останусь с тобою".
В первую неделю после Нового 1958 года в библиотеку ходили только студенты. И это Флору очень радовало. Однажды, изучив и примерно определив для себя область интересов «своего» читателя, она выудила из спецхрана редкое издание древнегреческих трагедий.
Там были уникальные комментарии дореволюционной профессуры. В общем каталоге этой книги просто не было.
И когда объект, как всегда, пришел за своими книгами, Флоpa набралась смелости и положила на стол перед ним свой трофей.
— Думаю, вам это может быть интересно. Она посмотрела на него с таинственным видом, и шепотом добавила, оглянувшись по сторонам:
— Спецхран. Перед вами сдал один привилегированный человек.
Глаза его немного округлились, когда он взглянул на книгу. Он поднял брови. И мелко закивал головой.
— Да, да, большое спасибо. — И поспешил скорее с книгами уединиться.
Она волновалась. Он сидел часов шесть. Ее смена давно закончилась. Но что-то не давало ей спокойно уйти. Даже простая его улыбка без слов компенсировала бы все ее душевные затраты.
Но ей повезло несказанно больше. Он начал с ней говорить. А она достойно отвечала, потому что была к этому экзамену подготовлена.
Он удивился тому, как хорошо она знает то, что сейчас занимало его.
И в этот вечер впервые в жизни она уходила из библиотеки не одна. С Володей. В его раскованной речи творческого человека имя ее обрело новое звучание. Каждую свою фразу он начинал ласкающим ее слух обращением «дражайшая Флоренция».
Он говорил, не умолкая. О вечных сюжетах древних греков. О том, что их хватило на всю последующую историю человечества. О том, что он, будущий режиссер, будет ставить в театре только греков и, может быть, даже оденет древних героев в современные костюмы.
Она старалась время от времени вставлять в его монолог хотя бы по одной фразе, в которой очевидна была бы ее компетентность в вопросе. И старалась не зря. Несколько раз он лестно отзывался об ее удивительной начитанности. Искренне восхищался тому, какая она «редкая отдушина в этом мире». И она пила эту сладкую лесть с закрытыми от наслаждения глазами, как пьют ледяной лимонад «Буратино» при температуре плюс тридцать. Она пошла за ним, как крыса за дудкой, совершенно не в ту сторону. Ей давно нужно было идти направо.
А она, ни слова ему не возражая, покорно пошла налево.
— Ну, вот и мой троллейбус! — вдруг совершенно неожиданно для нее сказал он. — Приятно было познакомиться, дражайшая Флоренция.
Завтра, возможно, увидимся…
Он торопливо поцеловал ей руку и успел запрыгнуть на подножку. Она осталась стоять и обалдело смотрела вслед уходящему троллейбусу. Было уже почти одиннадцать часов вечера.
Когда она, шарахаясь от пьяных во дворе, пришла наконец домой, в комнате пахло сердечными каплями. Мама накинулась на нее с расспросами. Флора обняла ее и попросила прощения. Сказала, что просто решила прогуляться. Очень болела голова. Ни о чем рассказывать ей она не стала.
Потом она не спала всю ночь. В ее жизни случилось неслыханное событие. Она гуляла с мужчиной! Она с ним говорила! И какая разница, что он студент, а ей тридцать лет. Пусть так.
Но за всю жизнь никто и никогда не говорил ей больше приятных вещей, чем он за какой-то час. Никто и никогда.
А через несколько дней Володя так уболтал ее, что она с легким сердцем вынесла для него из Публички книгу, которую он не успел прочитать в последний перед экзаменом день. Назавтра, когда она уже начала нервничать, он позвонил ей в отдел. Мужчины еще никогда не звонили ей по телефону. Он был так занят, что принести книгу не мог. А потому попросил, чтобы она сама зашла в театральное общежитие на Васильевском. И она согласилась. Во-первых, потому что боялась, что если будет ждать лишний день, то пропажа обнаружится. А во-вторых, потому что… Потому что… Она и сама бы не смогла точно объяснить почему. Да и не пыталась.
Он заглянул через ее плечо в книгу, которую она листала. Его щека оказалась в какой-то недопустимой близости от ее уха. Она почуяла незнакомый доселе запах мужчины. Руку он положил ей на плечо. Она с удивлением посмотрела на него. Он делал вид, что увлечен чтением. Но она вдруг деловым голосом спросила:
— Вы меня соблазнять, что ли, собираетесь? — И посмотрела на него абсолютно спокойным, но вполне согласным на все взглядом. Он так и не понял, почему именно так.
— Ну что вы. Вам показалось, — сказал он, скрывая улыбку. — Я просто за вами ухаживаю.
— Спасибо. Я не больна, — сказала она, выжидающе глядя на него. Она вовсе не ставила его на место. Она давала ему шанс сообразить.
— Хорошо. Вас, как я понял, больше интересует первое? — На всякий случай он приподнял одну бровь, чтобы в случае чего превратить все в шутку.
— Давайте-ка все сначала. — Она заговорила голосом человека, которого посетила муза. В этот момент он с уважением разглядел в ней коллегу-постановщика. И ему стало любопытно.
— Давайте. Только поясните, что вы считаете началом.
Она увлеченно распорядилась:
— Отойдите от меня и встаньте у двери.
Я встану вот здесь. А вы подходите сзади. — Она требовательно взглянула на него. — Медленней…
Нет. Еще раз!.. Не так… Ну вот. Примерно так…
— Теперь, когда услышу что-нибудь про Флоренцию, — сказал он иронично, — обязательно вспомню, что я в ней был. — И добавил, качая головой, с чуть преувеличенным восхищением: Флоренция, вы — гениальный полководец. Ни одна женщина не была со мной так откровенна. — И повторил еще раз с немного странной, как ей показалось, артикуляцией:
— Вы гениальный палковводец.
Она не придала этому значения. Она лежала и думала, что недаром тетя Циля всегда говорила, что ее любимая еда — та, которую готовила не она. Когда солишь по вкусу, перчишь и жаришь до готовности, вкус оценить невозможно.
А главное — абсолютно не хочется есть. Все равно, что самой себе посылать поздравительные открытки.
В общем, все это оставило ее равнодушной.
Не то, чтобы это было отвратительно. Нет. Просто вся мировая литература в этот момент показалась ей несколько надуманной. С чего вообще весь этот сыр-бор? В мечтах она экстазировала гораздо эффективнее. А потому приняла решение — больше к пройденному не возвращаться. Не ее это фасон.
Через два дня с удивлением для себя она обнаружила, что хотела бы продолжения. Была уверена, что должно быть какое-то развитие. Он станет уговаривать. Она с достоинством откажет.
Он будет ждать ее на улице после работы. К чему это приведет, еще неизвестно. Но его все не было.
Каждое утро она проверяла в каталоге читателей его формуляр. Среди прошедших за вчерашний день его фамилия не фигурировала. А карточка его мирно стояла на своем месте в первом ящике под буквой "А". И чем дольше его не было, тем отчетливей случившееся с ней приобретало романтический оттенок. И не так уж ей все это не понравилось. Сейчас, когда она не видела его уже две недели, ей казалось, что она бы, наверно, не отказалась встретиться с ним опять.
Но он не появлялся.
Однажды утром, как всегда, она проверяла карточки вчерашних читателей и неожиданно наткнулась на его фамилию. За прошедшие недели она так часто смотрела на этот листок, что знала на нем каждую закорючку. Ее как будто бы стеганули крапивой под коленками. Она села и еще полчаса смотрела куда-то вдаль.
Она поменяла все свои утренние смены на вечерние, чтобы оказаться на месте в нужный момент.
— Меня никто не спрашивал? — каждый раз начинала она вместо приветствия. Сотрудницы с любопытством на нее поглядывали.
— Да нет… Вроде бы никто…
Чем дольше они не встречались, тем ужаснее ей казалось его исчезновение. Прошел месяц. ее замешательством, повернулся и быстро пошел по длинному коридору. И, не оборачиваясь, пробормотал, поддержав свои слова картинным жестом руки:
— А вы подумайте…
Она так и осталась стоять. И досмотрела до конца его мучительный уход, закончившийся резким поворотом за угол.
И почему-то не к месту подумала, что так никогда и не узнает, что же все-таки связывает «Основу психоанализа» с «Кузнечным делом в Омской губернии»…
Дура — дура. Единственным ярким чувством был стыд за то, как она выглядела в его глазах.
Дура — дура. Нелепая дура. Все не так поняла.
Так нелепо разыгралась. Так глупо себя вела.
И этот взгляд. Он просто убил ее своим взглядом. Она — воздушный шарик, который лопнул. Вещь одноразового использования. Она уже не вспоминала о том, что сама хотела все закончить. Если бы сама — это одно. А такого острого унижения она еще никогда не испытывала.
Сказать маме? Пожилой и постоянно оглядывающейся на других. Мама скорее переживет ее смерть, чем позор. У нее, у учителя, тридцатилетняя дочь принесла в подоле… Она этого не выдержит. Пойти к врачу? К врачу она однажды ходила. Знает. Почему-то женская консультация ассоциировалась у нее с застенками гестапо. А она знала, что даже раненые оставляли одну пулю для себя, только чтобы туда не попасть. Она ждала два с половиной месяца, пока что-нибудь образуется. Но стало только хуже.
Два с половиной месяца она видела мир сквозь маленькое тюремное окошко своей страшной тайны и абсолютно беспросветного ужаса. Чувствовала она себя ужасно. А что дальше?
И как только она представляла себе эту картинку — мамины глаза, рыдания и последующую беспросветную и несмываемую свою вину, ей не хотелось жить. Смотреть это кино было невмоготу. Заснуть и не проснуться. Выйти из игры. Единственно правильное решение.
Утром она осталась, наконец, одна. Перед глазами расплывались пятна. Сердце билось, как кремлевские куранты. Она стала лихорадочно шарить взглядом по комнате. Забежала за шкаф, где у них была с мамой кладовка, стала рыться в ящиках. Где-то она ее видела. Прямо перед глазами стоит. Толстая, крученая, защитного такого цвета и мохнатая, как мочалка. Ах да, вспомнила. В туалете. Там стоит громадная деревянная стремянка, а ноги ее связаны между собой веревкой.
Она кинулась в коридор и вытащила из туалета лестницу. Она была такая тяжеленная, что Флора чуть не упала. Оглядываясь, чтобы никто не увидел, и пыхтя, затащила ее в комнату. Стала быстро, обламывая ногти, развязывать замысловатый узел.
Лестница и сама пригодилась как нельзя кстати. Потолки были высокими. Три метра. Она забралась на самую высокую рейку и встала на нее дрожащими ногами. Она боялась высоты.
Петлю, конечно, надо было готовить внизу. Это она поняла только тогда, когда спускаться вниз было уже просто глупо. Так, стоя и ловя туловищем равновесие, она стала сочинять петлю. Это тоже, оказывается, надо было уметь. Бантиком тут не обойдешься. И еще она вспомнила, что читала о том, что веревку надо намылить. Намылить в воде или посуху?
На секунду она отвлеклась. За окном шла женщина с коляской. Она шла бодро и улыбалась.
И все у нее, видимо, было хорошо. Любовь, мужчина, ребенок. Все, как тысячи и тысячи лет подряд случается с нормальными женщинами. Иначе и быть не может. Дети должны рождаться от любви. Только любовь, как спичка, должна чиркнуть и зажечь новую жизнь. А без любви дети рождаться не могут. Это какая-то ошибка. Без любви — не спичка, а веточка. Скреби ею о коробок, не скреби — все едино. Огня не добудешь.
Это ошибка… Чудо не должно случаться просто так, без магии. Ошибка. И ее надо исправить.
Непременно исправить. Потому что она-то, Флора, как раз все понимает. И не воспользуется тем, что продавец обсчитался и дал ей сдачу больше чем она дала денег. В таких ситуациях она всегда вела себя честно. Отдавала обратно. И должна была сделать это сейчас.
Она сосредоточенно взглянула на веревку и соорудила все-таки некое подобие петли. Встала на цыпочки и накинула один конец на люстру.
Другой надела на шею. Постояла немного, чтобы вспомнить что-то важное. Только что? Сердце колотилось, как у кролика, которого она однажды держала в руках на даче у тети Цили.
Она так и не вспомнила ничего такого, что заставило бы ее переменить решение. Ничего такого в ее жизни не было. Она посмотрела вниз, чтобы примериться и спрыгнуть обеими ногами сразу. Как-то не хватало решимости. Страшно было прыгать с такой высоты. Она бы и без петли на шее отсюда не спрыгнула. Она замерла и стала считать: «Раз, два, три!» Но опять осталась стоять, часто моргая и презирая себя за малодушие. Потом представила, что снимает петлю, аккуратно слезает вниз. И что? Опять тем же непосильным грузом навалилось несчастье, которое с ней приключилось. Нет, обратно слезать никак не получится.
— Раз, два, — она облизала пересохшие губы и замерла на полусогнутых ногах, прицеливаясь прыгнуть.
В дверь постучали.
Она, со сведенными в одну линию бровями, повернулась к двери и замерла, совершенно не понимая, что надо делать. Быстро слезать или быстро вешаться?
— Можно? — спросил незнакомый мужской голос за дверью. И потому, что он был незнакомым, она почему-то решила, что ничего страшного в том, что кто-то зайдет, нет. Слава Богу не мама и не соседи.
— Войдите, — сказала она поспешно. Быстрее зайдет — быстрее уйдет.
— Вам помочь? — спросил вошедший, глядя на нее снизу вверх. Свет из окна, на фоне которого она стояла, ослепил его. Некоторые щекотливые детали представшей перед ним картины он уловил не сразу, а только тогда, когда глаза немного привыкли к свету.
— Вам помочь? — спросил он теперь совершенно другим голосом. — Я сейчас. Стойте-стойте, вот так. Вот так, — повторил он, гипнотизируя ее взглядом и медленно, чтобы не спугнуть, стал подбираться к ней по ступенькам. — Вы не могли бы это, — он нарисовал в воздухе петлю на своей шее, — это.., украшение снять. Я вас ненадолго отвлеку.
Она испугалась, что они сейчас упадут, потому что лестница начала ходить ходуном в ответ на каждый его шаг. Она вздрогнула, крутанула руками в воздухе и потеряла равновесие…
Через пятнадцать минут она сидела на стуле, прикладывая ледяные от страха пальцы к шее, которую при падении больно обожгло веревкой. Петля была сделана мастерски. С таким умением только в цирке и работать. От тяжести свободный кончик веревки так и не затянулся в узел, а преспокойненько размотался, предоставив Флоре полную свободу падения. Чем она и воспользовалась, загремев с лестницы и увлекая за собой незнакомого дяденьку, который очень удачно самортизировал.
— Вообще-то, знаешь, способ ты выбрала так себе, не очень… Прямо скажем, — сказал он, морщась и растирая ушибленную спину. — Своих бы, что ли, пожалела. Молодец, нечего сказать.
А то, как бы они смотрели на твой вывалившийся язык, глаза на ниточках и, прости, полные штаны неожиданностей — это, конечно, не в счет. Нет человека — нет проблемы. В окно бы вот хоть выпрыгнула, что ли… Четвертый этаж все-таки. Вариант… Правда, знаешь, от мужчины, который вываливается из окна, остается пятно радиусом шесть метров. Да-да. А от женщины черт-те что — целых восемь. Брюки, знаешь ли, немного препятствуют процессу растекания по мостовой…
Он все говорил и говорил, сворачивая веревку, подавая Флоре стакан с водой, о край которого сейчас стучали ее зубы, и складывая лестницу. Говорил он спокойно и как-то даже лениво, как будто каждый раз, случайно заходя в гости, то вынимал человека из петли, то снимал с подоконника.
— Можно, конечно, еще порезать вены. Но процедура эта имеет смысл только в горячей ванне. Тут надо долго готовиться. Сама представь: пока воду нагреешь на кухне, пока ведра в ванну натаскаешь у всех соседей на виду. Нет, для коммунальной квартиры — абсолютная роскошь. Не годится. Это для графьев. А таблеток наесться — так это для начала надо знать каких.
А ежели даже тех, что надо — это только кажется, что выпил и уснул. Ничего подобного. Судороги начинаются. Да такие, что, говорят, люди шеи себе сами ломают. В общем, выход один жить. Потом вспомнишь — еще смеяться будешь, какой ты аттракцион тут соорудила.
Она вдруг закрыла глаза и стала мелко трястись. Он озабоченно на нее посмотрел. А потом понял, что она смеется. Она смеялась и смеялась. До слез. А когда слезы потекли, ее смех перешел в рыдания. Он оставил лестницу лежать посреди комнаты. Сел рядом с этой некрасивой и худенькой, как мальчик, женщиной и обнял ее за острые неаппетитные плечи. Даже головой тряхнул, так безнадежна она ему показалась. Ему не нужно было спрашивать, что за причина подтолкнула ее к такому чудовищному поступку. Он понял это сразу. И успокоить-то нечем. Если бы на ее месте была другая, он, может быть, сказал бы: «Да посмотри ты на себя в зеркало! Красавица! Это пусть они из-за тебя вешаются!» Но тут пришлось прикусить язык и молчать.
Он украдкой посмотрел на часы. Надо было бежать. Он зашел только на минутку, чтобы отдать перед отъездом ключ от почтового ящика своей дальней родственнице Клавдии Петровне.
Ее не оказалось дома. Вот и хотел оставить соседям, чтоб передали. А теперь надо было бежать собираться. Поезд уходил рано утром.
Но, взглянув на птичий профиль с потухшим, как у цыпленка за рубль двадцать, взглядом, он понял, что если сейчас уйдет, она начнет все сначала. И как с такой мыслью прикажете коротать ночи в безлюдной тайге?
«Срочно сходить в парикмахерскую! Безобразно выглядит!» такое замечание накатала ему ни с того ни с сего классная руководительница Медведева. Обычно он переносил ее всплески стоически. В буквальном смысле слова. Постоит, постоит и уйдет. Но на этот раз, открыв дневник, который ему вернула Медведева, и прочитав, что она думает о нем, Женька почему-то расстроился. Не сильно. Еще не хватало из-за такой ерунды.
Но все же кольнуло. Безобразно?
Новую свою синюю форму, которую, как назло, ввели только в этом, последнем его школьном, году, они с мамой по очереди отпаривали через мокрую тряпочку каждую неделю. Рубашки ему мама стирала регулярно. И даже волосы он расчесывал перед тем, как идти в школу.
И это называется — безобразно?
Медведеву же ужасно злила эпидемия длинных волос у старшеклассников. Раньше никто не смел появляться в английской спецшколе с волосами длиннее ушей. Она сама лично тысячи раз дежурила у входа и беспощадно отправляла обратно домой тех наглецов, которым накануне было предписано подстричься.
А сейчас челки в глаза лезут, ушей не видно, и еще говорят, что недавно стриглись!
Невскому от нее попало, в общем-то, зря.
Никакой двойной морали в его падающей на глаза челке не было. Не был он ни подпольным рокером, ни славянофилом. Просто маме его так нравилось. А самому Невскому было просто наплевать.
— Почему мама на родительские собрания не является? — грозно напирала Медведева. — Сыну школу заканчивать, а ей все некогда?
— Она сейчас вечерами работает.
— Передай, чтоб утром тогда ко мне подошла. Экзамены скоро. А я ее с сентября не видела.
— Хорошо. Передам.
Выйдя из школы, Женька завернул за угол и остановился в условленном месте. Высунулся из-за телефонной будки. Отсюда прекрасно просматривался выход из школы. Дверь хлопала каждую секунду. Потом реже, и вот замолчала совсем.
Ждать пришлось долго.
Он уже хотел уходить, когда она неожиданно выскочила из-за угла.
— Я думал, ты забыла, — сказал он.
— Так я сегодня дежурная. Ну что? Пошли.
— Альбина, у меня к тебе вопрос. — Он сказал это так серьезно, что она подумала: «Сейчас начнет про любовь».
Он загородил ей дорогу, остановился прямо перед ней и руки зачем-то повернул ладонями вверх.
— Скажи мне только честно, я выгляжу безобразно?
— Что это с тобой? — Она засмеялась. Но потом все-таки окинула его критическим взглядом и сказала:
— Нормально ты выглядишь. Честно.
На Леннона похож.
— На Ленина? — непонимающе спросил он.
— Ты что, Леннона не знаешь? — сказала она недоверчиво.
— Нет. А это плохо?
— Что? Не знать?
— Нет. Быть на него похожим?
— Это хорошо, — успокоила она. — Он хоть и некрасивый, но гений. Так что ты у нас теперь Леннонский Проспект.
Вот уже больше месяца они возвращались домой вместе. То есть, он-то шел совсем не домой. Да и она теперь тратила на дорогу гораздо больше времени, потому что шли они медленно, да еще и у подъезда стояли по полчаса. После того, как однажды она попросила ее проводить, Женька зачем-то решил проводить ее и на следующий день. А она не отказалась. Просто рассудил про себя — раз ей было страшно вчера, то не исключено, что будет и сегодня. И не захотел себе признаваться, что ему просто нравится ее испуганный взгляд, такой, как в тот раз, когда им нужно было зайти вместе в подъезд.
Альбина никак не могла понять, что же такое происходит. Они разговаривали, как будто он был ее вторым Я. Ведь когда говоришь с собой, никогда не выпендриваешься и не строишь из себя бог весть что. Ей и в голову не приходило ему себя подавать. Какая есть. И он совершенно не был похож на всех ее знакомых мальчишек. , Говорил, что думал. А думал, видно, много.
Когда они были вдвоем, ей было комфортно и просто.
Но стоило ей подумать, что об этом узнают в школе, как она сразу же начинала комплексовать и высокомерно отдаляться. Странная связь с Невским была в ее глазах порочащей связью.
Она была уверена, что над ней будут смеяться.
А у нее не хватало великодушия взять на себя смелость и быть ему другом до конца. В школе она всегда делала вид, что вообще с ним не знакома.
— Я не хочу, чтоб к тебе из-за меня приставали. Поэтому никогда не подходи ко мне ни в классе, ни на переменках.
— А я не боюсь, — с удивительным для него самого вызовом отвечал он.
— Ну, просто я прошу. Я знаю то, чего не знаешь ты. — Так, окутывая тайной свои слова, она и выкручивалась.
Женька жил теперь странной жизнью. То он стоял, как корабль на мели, а теперь его как будто подхватило мощное течение, и морской ветер надувал паруса. Ему хотелось свернуть горы.
Таких сильных эмоций он не переживал еще никогда. И теперь, вспоминая свои чувства, которые рождались в нем при чтении героических книг, он сравнивал их с ворочающимися на мелководье китами. Настолько сильнее было то, что происходило с ним сейчас наяву. Иногда, склонный к рефлексии, он сам себя спрашивал:
«Да что такого стряслось? Может быть, я что-то себе придумал?» Но потом понимал, что просто появился в его жизни друг. И это было очень ценное приобретение.
Марков, которого он иногда, еще до появления Альбины, считал чем-то вроде товарища, теперь казался ему «другом из морозилки», потенциальной котлетой, прежде чем съесть которую надо сильно с ней повозиться.
Альбина нравилась ему гораздо больше Маркова. С Альбиной была связь — вчера, сегодня, завтра. И это согревало. А Марков все так же оставался «потенциальной котлетой». А о том, что Альбина, может быть, приятнее ему, чем Марков, просто потому, что она еще и красивая девушка, Женька думать не хотел. Он не думал. Но он чувствовал, каким-то интуитивно бессловесным способом.
Ему не хотелось с ней расставаться. И он научился внедряться в ее планы. Спрашивать то, чего никогда не умел.
— Что ты сегодня делаешь?
— К семи на тренировку. А что?
— Хочешь, я с тобой съезжу? Мне все равно никуда не надо.
— Поехали. Только тебе там час на улице торчать придется.
— Ничего. Поторчу.
Она соглашалась абсолютно естественно. Немного равнодушно. Но так, как будто ничего в этом такого не было. И ничего это особенного не значило. И он тут же проникался этим безопасным чувством, впитывал его, как губка.
И ровно в шесть стоял на остановке, чтобы просто поговорить обо всем на свете в трамвае, который тянется на Кировские острова почти час туда, и столько же обратно. Входили они всегда в последнюю дверь и становились у заднего окна. Стояли рядом, смотрели на уходящие назад рельсы и болтали.
— А чего ты собираешься делать после школы? Поступать куда-нибудь будешь?
— Нет. Не хочу.
— Ты же так много знаешь. И что — просто так, что ли?
— Почему — не просто так. Мне теперь надо другим заняться. Я в армию пойду. Только мне надо подготовиться.
— Ты? В армию? Может, ты еще генералом стать хочешь? Не смеши меня. Ты на турнике-то подтянуться можешь?
— Человек может все.
— Какой человек?
— Любой.
— И любой может стать генералом?
— Да я генералом не хочу просто. Мне генералом не надо. Я не люблю командовать людьми.
— А что ты еще не любишь?
— Не люблю, чтобы заранее все было просчитано. Школа, институт, работа, семья. Почему мне кто-то заранее должен писать план на пятилетку вперед?
— Ну ты даешь. Так же лучше — видишь впереди цель и к ней идешь. Как же можно идти к тому, чего даже не видно?
— А у тебя уже план разработан на пятилетку вперед?
— Ну, в общем, да. Я в медицинский поступаю, учиться буду.
— А я хочу все попробовать. Грузчиком пойду работать. А потом матросом. Моря, разные страны.
— Время только потратишь… Куда тебя потом с бородой до колена возьмут? Все пропустишь.
— Да что я пропущу? Я свою жизнь зато не пропущу.
— Не знаю… Это женщина может вот так — то сюда, то сюда. Всегда есть шанс выйти замуж и подняться высоко. А мужчине… Надо понимать, к чему ты стремишься. Мне, например, нравится, когда человек идет к своей цели и добивается ее. А грузчик с матросом, солдатик… Мелко.
— Ну, это для начала. Чтобы жизнь узнать.
— Жизнь узнаешь, когда проживешь.
На тренировках Альбина о нем забывала.
И рукой ему никогда не махала, хотя проезжала совсем рядом мимо того места, где он стоял.
Каток был обнесен высокой и густой сеткой для хоккеистов. И Невский стоял в дальнем углу.
Прожекторы светили на каток. И его просто не было видно. Никто и не замечал его едва приметную тень.
Правда, был все-таки для Альбины один положительный момент в том, что где-то, невидимый, стоял Женька. Она вспоминала о нем тогда, когда надо было прыгать. И ей это помогало. Падать перед ним ей не хотелось.
Галина Геннадьевна кивала самодовольно, считая это результатом своей тренерской работы.
Ей даже казалось, что Альбина послушалась и похудела. Она видела результат. Хотя на самом деле все обстояло скорее наоборот. Просто Альбина каталась теперь в черных рейтузах. А связанную бабушкой юбку-абажур тайком выбросила в мусорный бак.
— Ну, вот видишь! — Галина Геннадьевна выставляла пухлую ручку с золотыми кольцами, как будто показывала Альбине сидящую на ладони божью коровку, и азартно выкрикивала:
— Вот!
Видишь! Вот! Можешь ведь!
Геворская бросала косые взгляды. А Альбина уходить из спорта уже не хотела. Решила до весны докататься, раз уж за сеткой так незаметно прятался секрет ее спортивного прорыва.
После тренировки он ждал ее вдалеке, на боковой аллейке, притопывая от холода ногами и подняв воротник. Видел, как она выходила с девчонками. Поворачивалась к нему спиной и что-то им говорила. Он не слышал.
Катя, с любопытством заглядывая ей за спину и видя замерзшую фигуру, спрашивала:
— Тебя ждут? — И опять смотрела не на Альбину, а мимо нее, туда, где кто-то топал ногами.
Ей ужасно хотелось подойти поближе. Но Альбина не давала.
— Да… — махнув равнодушно рукой, говорила тихо и пренебрежительно. — Из класса моего парень. Увязался…
— Познакомь? — Кате ужасно хотелось увидеть того, кто так фанатично за Альбиной ходит.
В лицо хоть таких увидать разок!
— Не с чем там знакомиться. Он стесняется.
Молчать будет. Потом.
Прощалась и с каким-то непонятным чувством вины заворачивала к нему. Ведь ей с ним было интересно. Зачем она так за глаза? Но потом думала: «Ну, а чего она привязалась? Познакомь, познакомь. Может, я не хочу его ни с кем знакомить».
— Ты молодец, — встречал он ее приветливо. Здорово катаешься. Лучше всех. Я так не умею.
— Еще бы ты так умел. Я с шести лет занимаюсь.
А потом они ехали в теплом трамвае обратно, глядя, как обычно, на убегающую от них дорогу, а не друг на друга.
— Ты как-то странно мыслишь. Придумал себе какой-то бред, извини меня. С твоей-то головой. Вот стал бы врачом, поехал бы на север.
Спасал бы кого-нибудь. Что, это не жизнь разве? И опыта бы набрался. Я не права, что ли?
— Не знаю. Я не думал об этом. Врачом…
Кишки всякие, кровь. Кости переломанные.
И ты что, хочешь этим сама заниматься?
— Я — могу. Я, знаешь, таких разговоров за столом наслушалась, что меня это все уже давно не смущает. Мама-то с папой над котлетой с картошкой все про гнойную хирургию и ожоговое отделение любили поговорить. Так что, знаешь…
— Но это же сердца не хватит всех жалеть!
— А жалеть никого не надо. Надо просто работать. Жалеть — такое слово дурацкое. Особенно для врача. Представь — ты приходишь к врачу, тебя резать надо. А врачу тебя жалко. Ладно, говорит, идите, больной. Не буду я вас мучить.
Ты уходишь и загибаешься. Нет, Жень, жалеть больных нельзя. Это точно. Они от этого дольше болеют. Им нравиться начинает…
— Ну хорошо, согласен. Жалость — не то слово. Ну, значит, сострадать.
— Это что же будет, если вы все вместе будете страдать? У него болит — и у тебя болит? Он страдает, и ты страдаешь? Здорово придумал.
Тогда бы вместо больниц морги надо было открывать. Нет, сострадать тоже вредно.
— А зачем ты тогда хочешь врачом быть? Ты сама. Если тебе никого не жалко?
— А, может, я сама не хочу. Я просто рядом хочу быть. Мне они нравятся. Я бы и замуж за врача вышла… Но это я так… Врач не может быть злым, раз он выбрал такую профессию.
И не может быть тютей мягкотелым, потому что надо быть жестким в мелочах ради спасения целого. Отрезать ногу, а человека спасти.
Такие решения на себя брать. Мне нравится.
Ни одна профессия мужчине так не идет, как врач. Тут всегда есть место подвигу.
— Ты это серьезно? Ну, а космонавт там какой-нибудь? Летчик?
— Ну что летчик? Может, он хам трамвайный или еще какая-нибудь зараза. Летает себе в облаках. Есть летчик, нету летчика — мне все едино.
За что мне его любить?
— Знаешь, как это называется? Это называется — эффект переноса. Женщины всегда во врачей влюбляются. Просто врач по долгу профессии должен выслушивать твои жалобы, заглядывать тебе в глаза, спрашивать о самочувствии.
И все это очень похоже на модель поведения влюбленного в тебя человека. Эффект переноса профессии на личность. Мне вообще не нравится, когда говорят: люблю врачей, люблю пожарников, люблю французов. Сволочи повсюду есть.
Ты же вроде не глупая. Понимать должна.
— А мне все равно врачи нравятся. Не пожарники, прошу заметить. А врачи! Знаешь, почему? Сказать? Он тебя любит и делает тебе больно. Разве не здорово?
— Ты знаешь, а я об этом тоже читал. Только в другом месте… У Фрейда.
— А кто это?
— Ад так… Тоже, между прочим, врач. Только он бы тебе вряд ли понравился.
Он провожал ее до двери. И вечером перед домом всегда стояла серая «Волга» с серебряным оленем. И перед ним ей почему-то не хотелось хвастаться, что это ее машина.
— Марлен Андреевич изволили вернуться, сказала она со странной интонацией.
— А кто это? Марлен Андреевич?
— Отец мой. Два дня ночевал в больнице.
Шишка какая-то там у них в реанимации лежит. Ну ладно, я пошла.
— Давай.
И она уходила. Расставания давались им на удивление легко.
Мама приходила поздно, и на Женькины долгие прогулки внимания не обращала. Чаще всего не знала о них. А бывало, она звонила домой напомнить ему, чтобы пообедал, и не заставала.
Соседка стучала к нему в дверь, а потом отвечала Флоре, что Женечки вроде бы нет. Он потом говорил ей, что просто гулял. И ее это нисколько не удивляло. Он действительно любил ходить по городу один. И ходил лет с одиннадцати. Сначала они шагали с ним за ручку, и она приучила его к самым красивым маршрутам.
А потом, когда он подрос, она стала чувствовать, что иногда он просто хочет побыть один и о чем-то подумать.
Вечерние смены в Публичке она любила гораздо больше, чем утренние. А ведь столько лет приходилось работать только в утро, пока Женька ходил в детский садик и в младшие классы школы. Последние года два, когда сын стал вполне самостоятельным человеком, она оставалась в библиотеке до десяти.
Ужинать они садились в одиннадцать. Режим был не правильный, и Флору мучила совесть.
— Не надо было меня ждать. Поел бы без меня. И спать уже давно лег.
— Зачем мне так рано ложиться? Спать, вообще, можно по четыре часа в сутки. Или по пятнадцать минут каждый час.
Но в этот вечер он вдруг у нее спросил:
— Мама, ты не против, если я стану врачом?
— Женечка, — она даже растерялась. — Но для этого надо хорошо знать химию и физику. Медведева мне сказала, что у тебя тройки. Надо бы подтянуться.
— Это ничего, мама. Я выучу.
— Попробуй, конечно. Я тут тебе ничего посоветовать не могу. Потому что, знаешь, сынок, я врачей не люблю. Мне с ними не везло ужасно.
— Значит, я буду врачом и буду тебя лечить.
— Было бы хорошо, — с умилением глядя на Женьку, сказала растроганная Флора. — Только своих, говорят, лечить нельзя.
Настроение у него теперь преимущественно было прекрасным. Он вдруг ясно увидел перед собой конкретную цель. И оказалось, что это действительно здорово. Именно так, как говорила ему Альбина. «Где цель найти, достойную стараний?» — вспомнил он Ибсена. И сейчас ему казалось, что он нашел.
Вечером он решительно подошел к телефону, набрал Альбинин номер и попробовал говорить максимально низким голосом.
К телефону подошла Альбина.
— Марлена Андреевича, будьте добры, — сказал Женька как можно серьезнее.
— Одну минуту, — вежливо ответила она, не узнав его.
Разговор был недолгим. Марлен Андреевич был человеком очень конкретным.
— По работе я говорю на работе. Ад, младший медицинский персонал всегда в дефиците.
Зайдите ко мне в четыре на отделение.
Альбине он ничего рассказывать не стал. Сунул только ей в пальто записку, что сегодня его за углом не будет. Срочные дела.
Поехал на Выборгскую сторону сразу после шестого урока. В школьной форме и с портфелем. Паспорт свой он положил во внутренний карман еще вечером.
На отделение его не пустили. Хорошенькая медсестричка в белом крахмальном колпаке, надвинутом на ярчайшие голубые глаза, вежливо попросила его подождать за дверями на лестнице.
Через некоторое время она же вернулась за ним. Велела накинуть на плечи белый помятый халат и повела за собой. Резко запахло лекарствами. И этот запах перебил все остальное, что Женька боялся почувствовать. Коридор был торжественный и длинный. И Невский подумал, что для многих, кого провозят здесь на каталке, он становится последним в жизни путешествием. Что же видят тяжело больные в последний раз? И он закинул голову и посмотрел наверх. Сводчатые потолки и круглые, как чужие планеты, больничные лампы. Женька, как всегда, увлекся своими фантазиями. И поэтому неожиданно для себя оказался перед уже открытой дверью зав, отделением кардиологии Вихорева М. А.
Альбинин отец, монументальный мужчина с волевыми чертами не очень красивого лица, сидел за столом и очень быстро что-то писал.
— Здравствуйте, Марлен Андреевич! Это я звонил вам вчера домой. Я по поводу работы.
— Проходите. Садитесь, — не глядя, сказал Вихорев и продолжал заниматься своими делами.
Женька сел и почувствовал ужасное волнение, как будто пришел на прием к врачу и будет сейчас симулировать болезнь.
— Слушаю, — сказал Марлен Андреевич, не отрываясь от дела.
— Я по поводу работы, — повторил он.
— Я понял. А кто дал вам мой телефон? — неожиданно он внимательно уставился на Женьку.
— Я учусь в одном классе с вашей дочерью. Он почему-то подумал, что Альбину могут за это ругать, а потому вдруг стал ее оправдывать: Но она не знала, что я вам буду звонить. Просто я понял, что хочу быть врачом. А начать хотел бы с азов.
— Как вас зовут? — довольно дружелюбно спросил Марлен.
— Женя Невский.
— Что-то я, по-моему, никогда о вас не слышал, — нахмурил брови Марлен Андреевич. Вам что. Женя Невский, нравится моя дочь?
— Нет! Что вы! — возмутился Женька. Я просто хочу быть врачом.
— Это хорошо. — В глазах у него промелькнула профессиональная ирония. — Но врачом-то я вас взять не могу. Вы же понимаете… А вот судна выносить — с превеликим удовольствием.
Годится?
Потом Марлен Андреевич с чувством пожал ему руку, и Женька подумал, что отец у Альбины очень даже ничего. А потом его отправили по инстанциям. По КЗОТу работать ему можно было не более двух часов в день, как учащемуся. Но больше ему и не нужно было. В отделе кадров на него завели новенькую трудовую книжку. Кастелянша выдала бесформенный белый халат, завязывающийся сзади веревочками, и ужасный санитарский колпак.
К выполнению должностных обязанностей ему предложили приступить/немедленно. Старшая сестра отделения кардиологии Лариса сообщила, что является его непосредственным начальником.
— Понедельник, среда, пятница. Приходить в шесть, уходить — в восемь. Перестилка в реанимационной. — Она окинула его строгим взглядом. — Там мужская сила нужна. Помывка полов в палатах. Дезинфекция. Помощь больным.
Кому что надо — принести, унести. Пойдем, познакомлю тебя с участком твоей работы. Сегодня у нас санитарит Валя. Будешь смотреть и учиться. Что попросит — поможешь. Научишься через пару дней — спрашивать буду с тебя…
Могучий энтузиазм не дал ему сломаться. Пожилая сердобольная Валя работала ловко. Он был согласен на всякую, совершенно неприемлемую еще позавчера работу. Его просто заклинило — он хотел проверить себя на твердость характера. И не дрогнул ни разу. Даже нос не затыкал. Такой, казалось бы, естественный жест дилетанта казался ему оскорбительным по отношению к будущей профессии.
— А ты ничего, Женечка, — сказала, вытирая вспотевший лоб, тетя Валя. — Видать, дело у тебя пойдет.
Отжимая, наконец, половую тряпку и развешивая ее на батарее в подсобке, он чувствовал себя настоящим мужчиной, героем, живущим правильной и увлекательной жизнью. В морду-то бить любой может.
Домой он пошел пешком. Небо над Невой было ветреным и клочкастым. По реке шел с Ладоги лед.
На следующий день, в школе, он ужасно мучился оттого, что не может к ней подойти. И что вокруг нее постоянно так много народа. Ее компания. Раньше его это не волновало. Она говорила, что они довольно часто собираются у кого-то из них. И уверяла его, что он бы там просто умер с тоски. Любопытно, но нечто подобное говорил ему в прошлом году и Марков.
Ему не было до их сборищ никакого дела.
Но сегодня все изменилось.
Сегодня ему казалось, что вся его прошлая жизнь уплыла на льдине, отколовшейся от берега. А он успел перепрыгнуть на твердую почву и чувствует себя как никогда уверенно.
Альбину вызвали на физике. Он сидел и не отрываясь смотрел на ее стройную спину в трогательном коричневом платьице с затянутым на талии черным фартуком. Он ловил ее взгляд.
Но она была тверда, как кремень. В школе — это была другая Альбина. Высокомерная и презрительная. Она прекрасно играла свою роль и никогда не забывалась. Ни одного взгляда в его сторону. Ни одного слова.
Но когда она возвращалась по проходу мимо его парты, на секунду ему показалось, что она смотрит на него как-то иначе. Не как на пустое место. Или он выдавал желаемое за действительное?
Он едва дождался окончания этого длинного школьного дня.
А когда с нетерпением рванул за угол, то увидел, что она его ждет сама. Это было так радостно, что он опять побоялся в это поверить. Они тут же по привычке зашагали по улице вперед.
— Ну ты даешь! — сказала она ему с уважением. — Папа мне все рассказал.
— Что все? — спросил он как можно спокойнее. — Рассказывать пока нечего.
— Да ладно тебе, нечего. Ты что — каждый день теперь на работу ходить будешь? — и он услышал в ее голосе восхитительное сожаление.
— Нет. Не каждый.
— А у меня тренировки закончились. Лед растаял. И ездить на трамвае больше некуда.
— Ну, можно же просто так ездить. От кольца до кольца… А пойдем в костел? — вдруг предложил он. — Ты когда-нибудь там была?
— Нет. — Она остановилась. — У меня бабушка туда часто ходит. Она полька. Католичка. А меня не берет. Комсомольцам, говорит, нельзя.
— Можно. Я там был.
Перед входом в собор она немного затормозила. Но он взял ее за руку и потянул за собой.
И ничего страшного не произошло. Ну, взял.
Ну, за руку. И стоило столько времени думать о том, как же это сделать… Даже в детском саду детей строят парами и велят взяться за руки.
Почему же к семнадцати годам начинаешь бояться этого прикосновения, как огня? А на самом деле совсем не страшно.
И потомственная Альбинина Божья матерь Женьке в этом деле явно поспособствовала. Потому что помнила его с детства.
А потом он сказал ей, что живет в доме по соседству.
— А это удобно? — спрашивала она его в третий раз, когда он открывал ключом дверь в квартиру.
— Я ж тебе говорю, у меня нет никого. Мама до десяти в библиотеке. Раз уж мы рядом оказались… А мне сегодня в больницу не надо.
В комнате было чисто. Мама перед уходом всегда убирала. Все шкафы в комнате были заполнены книгами. Альбина с интересом огляделась. И с удивлением поняла, что зеркала нигде не видно. А она так любила на себя смотреть в чужие зеркала. В каждом она выглядела как-то иначе. По-новому. Но всегда была хороша.
Женька выдал ей мамины тапки, и в душе у него на мгновение возникло смятение. Не кощунство ли это? Он, вообще, почему-то занервничал. И стал озираться по сторонам, пытаясь представить, как выглядит его дом в ее глазах.
И ему понравилось. Он остался стоять, прислонившись спиной к стене, и наблюдал за ее продвижениями по комнате.
Она пошла медленно, как в музее, разглядывая корешки книг и рассматривая вереницу Флориных любимых слоников. И остановилась возле маленькой палехской шкатулки. Повертела в руках. Поднесла почти к самым глазам, разглядывая мелкий рисунок. Поставила на место.
— Чего у тебя интересненького есть? Показывай.
— А ты открой. Может, тебе интересно будет.
Там всякие старинные штучки. Мамины.
— А можно? — спросила она. И видно было, что ей это гораздо интересней, чем полки с книгами.
— Говорю же, — кивнул он головой.
— ух ты! — сказала она с придыханием, вынимая из шкатулки серебряный перстень с камнем. — Красота-то какая! А откуда это у твоей мамы. Фамильное?
— Нет, не совсем. Мама рассказывала: вроде бы бабкина подруга какая-то шкатулку эту здесь хранила. Меня еще не было. У нее соседи воровали. Она из комнаты выйдет куда-нибудь, а соседи сразу к ней лезли. А может быть, ей казалось. Она старенькая уже была. Так свои ценности бабке моей на хранение принесла. Они, кажется, в эвакуации познакомились. А она одинокая была. Умерла, а шкатулка ее здесь и осталась. Мои и узнали, что в ней лежит, только после того, как она умерла, та женщина.
— Камень какой красивый! Никогда такого не видела. А почему твоя мама не носит?
— Она раньше все время носила. Я ее с детства с этим кольцом помню. А потом оно тесновато стало. От возраста.
Альбина повертела кольцо, посмотрела камень на просвет, надела себе на палец и вытянула руку, чтобы посмотреть со стороны. Белоснежной руке ее гранатовый перстень очень шел.
— Красиво? — Она обернулась к Женьке. — Мне идет?
— Камень на твой глаз похож. Темный. — Он хотел сказать «твои глаза», но это показалось ему слишком высокопарным. Она повертела"" повертела рукой с кольцом, сняла его и аккуратно положила на место.
— А что еще в этой шкатулке было?
— Такого — ничего. Брошка какая-то. Я не помню — куда-то делась. Еще какая-то ерунда.
— Чаю давай попьем? — сказала она, перемещая зону исследования в район его письменного стола.
— Я сейчас. Тогда воду поставлю. — Невский толкнул спиной дверь и вышел.
Альбина оглядела широкий стол. На Женькиных тетрадках лежала раскрытая книга. «Особенности тактильной чувствительности». Медицинская литература. Она удивленно качнула головой. Сама она, готовясь в медицинский, таких книг не читала. А рядом, в подшитой перепечатке, лежали «Пророчества» Нострадамуса.
Он зашел в комнату бесшумно. И сказал ей:
— Смотри.
— Вот это да! — она восторженно смотрела на него в белом халате и санитарском колпаке.
— Врача вызывали?
— Вызывали, вызывали… — подыграла она. Садитесь.
— На что жалуетесь, больная? — он сел к столу.
— Сам ты больной… — засмеялась она. — А что тут у тебя за книжка такая медицинская?
— А-а-а, очень познавательная книжка. Хочешь, фокус покажу? — И он улыбнулся своей кривоватой улыбочкой и почему-то в этот момент остро напомнил ей Акентьева, собирающегося съесть стакан.
— Какой еще фокус? — недоверчиво спросила она.
— Закатай рукав до локтя и положи руку на стол. — И наткнувшись на ее упрямый взгляд, улыбнулся по-человечески. — Ты чего? Боишься?
Больно не будет. Обещаю.
— Кровь из вены, надеюсь, тебя брать не научили на мою голову? — мрачно пошутила она, однако белый кружевной манжет расстегнула и рукав своего коричневого платья закатала. — Точно не больно?
— Абсолютно. Только надо будет глаза закрыть. И не подглядывать. — И она, секунду поколебавшись, решила ему поверить. Людям в белых халатах она привыкла доверять с детства.
— Когда я дойду вот сюда, — он коснулся пальцем ямочки локтевого сгиба, — ты скажешь стоп.
— Ну, а смысл? — спросила она, не понимая.
— Узнаешь. Закрывай.
Ей было ужасно щекотно. А он продвигался по ее руке медленно, как муравей.
— Стоп, — сказала она и открыла глаза. Его рука не дошла до локтя сантиметров пять. Как это? — спросила она капризно. — Еще раз давай.
— Давай. — Глаза у него смеялись.
— Стоп. — И опять она поторопилась.
— Можешь не пытаться, — сказал он. — Это у всех так. Аномалия локтевого нерва.
— Как вы мне нравитесь, доктор, — сказала она с искренним восхищением, опуская рукав и застегивая манжет. Он, и вправду, ей в этот момент нравился.
— Чайник вскипел, наверное. Пойдем со мной.
Я тебе кое-что покажу.
На кухне он с каким-то непонятным ему самому трепетом подвел ее к своему любимому окну и сказал:
— А из нашего окна площадь Красная видна.
Она долго вглядывалась в таинственную глубину собора. А потом ответила ему шепотом:
— А из нашего окошка только улица немножко.
А когда она ушла, он взял, да и докурил разом все оставшиеся сигареты «Друг». А пустую пачку смял в руке. Зачем ему друг с собачьей мордой? у него теперь все было по-настоящему.
Он многое понял за эти полтора месяца. Многое узнал.
И даже со смертью познакомился. Он и представить себе не мог, что в больнице, куда побежал в порыве романтизма, так часто умирают. «Отделение такое», сказали ему покорные судьбе больные.
В первый раз по отношению к нему смерть была более, чем тактична. Он зашел в палату со своим ведром и почувствовал зависшее вокруг напряжение. Все сидели и молчали. А потом он увидел, что на кровати у окна аккуратненько скручены матрас и постель.
И только железная сетка кровати, пустая, как скелет, говорила о том, что здесь все кончено.
Больного того он не помнил. Но проникся всеобщим тягостным настроем.
Во второй раз смерть приблизилась еще на полшага. Он долго не мог себя заставить прикоснуться к чему-то длинному, в рост человека, закрытому простыней. Но от него все именно этого и ждали. Пришел санитар Гоша из соседнего отделения с вечной своей спичкой, зажатой в зубах вместо сигареты. Он учился на втором курсе медицинского и, видимо, пошел по призванию. Покойники его не волновали. Он расценивал их как побочную составляющую избранной им профессии. Гоша был импозантен даже в своем медицинском халате, который вместо того, чтобы превращать его в бабу, как подозревал про себя Невский, наоборот подчеркивал размах его крыльев. А крупный нос из-под надвинутого на лоб чепчика не казался безобразно крючковатым, а делал Гошу похожим на белого орла.
Вот вместе с этим орлом ему и выпало перекладывать на каталку умершего, прикрытого простыней. И он не мог забыть этого контраста в ощущениях после десятка переложенных на каталку живых, которые уже были на его счету.
Особенно Женьку поразило, что Гоша еле слышно напевал похоронный марш. И даже Женьке подмигнул. Не впервой, видать. Женька же боялся, что уронит. А потом боялся, что пока они везут тело по коридору, простыня откроется.
И еще он прозрел, что врачом быть не хочет.
А все потому, что патологическим образом чувствует состояние находящегося рядом человека. И проникается его страданием. А рядом с покойным его просто засасывало в какую-то бездну.
Права была Альбина, когда с таким удивившим его цинизмом рассуждала о том, что жалеть больных нельзя.
Потом, на лестнице, Гоша угостил его сигареткой и сказал озабоченно:
— На хирургии за каждого жмурика чистого спирта наливают. Пойдем к Лариске, может, нальет…
Но Лариса не только не налила, но еще и пристыдила.
Женька уговаривал себя поработать еще. Привыкнуть. И не сходить с такой чудесно наметившейся прямой дороги в счастливое будущее. Он понимал, что иначе разочарует Альбину. Как-то неожиданно жизнь повернулась к нему крепким тылом. Если он Альбину разочарует, то больше никогда не найдет в себе такого фонтана энергии, который бы не давал ему сбиться с выбранного курса. Это были самые настоящие вилы.
Марлена Андреевича он видел всего-то раза два, не больше. С шести до восьми, когда он приходил на работу, врачи оставались только дежурные. А Марлен, если и задерживался, то сидел в своем кабинете.
Один только раз Женька столкнулся с ним, когда тот в окружении своих солидных коллег выходил из реанимационной палаты. На Женьку он внимания не обратил.
Зато сам Невский долго смотрел им вслед и думал, что так оно, конечно, очень даже впечатляет — ходить с умным видом по вымытым Женькой коридорам. Врач — прекрасная профессия для мужчины. Может быть. Только к нему это не имеет никакого отношения. Он — санитар.
А это, как говорится, две большие разницы.
Настроение у Женьки периодически менялось с точностью до наоборот. После черных дней, которые шли после встречи со смертью, опять начинались белые. Он чувствовал, что нужен людям. И это было настолько неизвестное ему раньше ощущение, что он собой даже гордился. Он, Женька Невский, не нужный никому, кроме своей мамы, здесь был нарасхват.
Сестрички называли его не иначе, как Женечка, потому что незаконно сваливали на него часть своей нудной работы. А Лариса Алексеевна излучала один сплошной позитив.
К тому же в конце апреля Женька получил свою первую зарплату. И хоть были эти деньги мизерными, но они были им заработаны.
Он купил маме букетик подснежников на рынке у Боткинской. Хотел купить два. Но потом подумал — не засовывать же цветы в почтовый ящик.
— Все больные, как больные. А этот Тимофей Пригарин — такой приставучий. Все канючит, канючит. Бред какой-то несет. До чего душный!
Женечка, сходи к нему сам. Вот, лекарства в их палату занеси заодно. Здесь фамилии написаны.
Сестричка Наташа Муранец сияла своими голубенькими, как незабудки, глазками, щедро сдобренными не менее голубыми тенями. Почему, подумал Невский, все сестры на отделении так Друг на друга похожи? Их что, в медучилище за голубые глазки принимают?
Муранец была приезжей. Откуда-то с Украины, что ли. Он сразу услышал своим чутким ленинградским ухом ее мягкий говорок. Она была старше Женьки лет на десять. Невысокая, знойная, цвета крем-брюле. Белый халатик на ее полной груди натянут был так, как тетива лука в руках Одиссея. Того и гляди, пуговицы отскочат прямо в глаз. Каблучки ее стучали по коридору, беспокоя тяжелых больных и вселяя надежду, что достучатся они когда-нибудь и до них.
Его почему-то каждый раз напрягало, когда их рабочие дни совпадали. Взгляд у нее был какой-то липкий, как облизанный до блеска петушок на палочке.
Однако таблетки в палату Женька понес.
Тимофей Пригарин лежал здесь уже неделю.
Состояние его оставалось тяжелым. Третий инфаркт и постоянная капельница. Однажды ее уже уносили. Но вскоре у него случился аналиптический шок. Давление упало. Сердце засуетилось. И он уже готов был помереть, но прибежали врачи.
Стоило войти в палату, и он начинал говорить. Начало рассказывал одному, конец другому. Сестрички привычно кивали головой. Не слушали, поскольку все равно нес Пригарин какую-то чушь. Ему бы, жаловались они, в психиатрии полежать не мешало бы…
— Послушай, братишка, ты вроде парень смышленый. Ты меня послушай. Девчонки глупые здесь работают, поговорить не с кем. Со-и сед-то вон спит все время. Храпит. А я лежу, да в потолок смотрю. Тяжело так, понимаешь. Не почитать, рука вот привязана к этой бандуре. Он с ненавистью посмотрел на подвешенную рядом с кроватью капельницу. Обреченно вздохнул. — Вот ведь, не дай Бог никому дожить до такого. Надо было в шторм в море утопнуть.
Знал бы, что так будет… Эх…
— Выпишетесь. Поедете домой. Читать сколько угодно будете. — Женька расставлял по тумбочкам коробочки с лекарствами.
— Да не хочу я домой, — злобно сказал синегубый Пригарин. — Устал. Надоело. Жить не хочется. Все вытягивают с того света, вытягивают.
А ведь даже не спросят, хочется мне к ним обратно или не хочется.
— Но читать-то хочется? Мертвые, по-моему, не читают, — сказал Невский и вспомнил, как вез под простыней покойника.
— Да и читать-то нечего. Не про то все пишут! Не про то. Вот у меня друг Пашка был, такое рассказывал! Вот ему бы книжки писать не оторвешься. Так про это не пишут — нельзя!
— А что рассказывал-то?
Невский уже собирался уходить, но в дверях обернулся. Пригарин заволновался. Даже заерзал в кровати. Видно было — хотел сказать сразу так, чтобы долгожданный слушатель уже не ушел.
— Знаешь почему блокада была? — спросил и хитро прищурился.
— Ну как — вокруг города фашисты сомкнули кольцо, — пожал плечами Невский, потому что эту истину он знал наизусть.
— А почему же они не вошли и не разрушили все к чертовой матери? Зачем мучились тут три года? А? То-то и оно! Город-то заколдованный.
Брагу в него не войти. Это еще в пророчестве сказано… Я такие вещи про город наш рассказать могу…
И он скосил глаза на Женьку, чтобы убедиться, что наживка проглочена. И убедился. После пророчеств Нострадамуса, которые принесла ему перепечатанными мама от своей маргинальной подруги Анны Яковлевны, всякие намеки на тайное знание вызывали в Женьке приступы жгучего любопытства. Тут Тимофей Пригарин не просчитался. Слушателя себе он нашел благодарней некуда.
Женька посмотрел на часы. Его рабочий день подошел к концу. Было уже десять минут девятого. Надо было бы идти домой, учить историю. Но история, которую собирались ему рассказать здесь, казалась ему интересней.
Он подошел к кровати, но садиться не стал.
Оперся руками о железную спинку.
— Так что вы говорите — в город не войти?
Какое-то пророчество?
— Митрофания Воронежского… Но не с этого начинать-то надо. Город наш особенный, на костях построенный. А зачем его здесь на болотах ставить? Здесь же раньше было Литориновое море. Лет так эдак тысячи четыре назад оно поспешно отступило с нашей Приневской низменности. Она, разумеется, в ту пору Приневской не слыла. Нева-то еще и не родилась.
А море, говорят, ушло не добровольно, а по принуждению. И мечта о возвращении не покидала его долго, а скорее всего не покинула и до сих пор. А жили в море духи — цверги. Да не успели за откатом воды. А может, те, что жили по болотам, да низинам всяким, не захотели покидать насиженные места. Цвергу в душу не заглянешь по причине отсутствия таковой.
— Что за название такое странное. Цверги?
— Их в народе «звфками» звали. Может, поэтому… Ну, в общем, слушай. Цверги эти так морскими и остались. Море свое любили, а все, что ему на смену пришло — ненавидели. И сушу, и реку, а потом и превыше всего прочего, город. Родившаяся река, а говорят, что название ее Нева происходит от слова «новая», сильно все изменила в покинутой морем низменности.
А главное, что вместе с ней из Ладоги сюда явилось множество других духов — альдогов. Альдоги эти отправились вместе с водой на новое место обитания. Цвергам, разумеется, пришлось несладко. Конечно, за тысячи лет обитания по мшаникам они вполне приспособились к пресной воде, но к воде застойной. Мощное течение Невы пришлось им не по вкусу. Пришлось цвергам осваивать сушу. Попытки великого возвращения моря не удавались. Хотя река все время боролась с ударами моря. Да и сейчас все то же самое. Вон — наводнения-то у нас каждую осень. А вот невские альдоги искали способ, как ослабить натиск моря, которое было им, конечно, враждебно. Они-то пришли из Ладоги.
И такой способ нашелся. Следовало создать в дельте нечто вроде гигантской охранительной мандалы — город. Ну, а построить его могли только люди.
Тимофей с торжеством посмотрел на внимающего ему Женьку.
— Нет, Петербург был не первым. Еще в тысяча трехсот каком-то году шведы строили тут неподалеку, в устье Ох-ты, город Ландскрону.
Был и Ниеншанц. Но что-то не получалось. Судьбы у них были почти одинаковые. Оба были срыты до основания. Ну, а все остальное решили энергия и сила воли Петра Алексеевича.
— Ну и причем здесь, как их, альдоги? — немного разочарованно спросил Женя.
— А при том. Ты знаешь, что Петр вовсе не собирался строить на Неве никаких городов?
Но пробыл подольше на Ладоге и почему-то вдруг пришел к выводу о необходимости основания здесь города. А в письме к Меншикову называет Санкт-Питербурх своей «столицей». Чтобы альдоги смогли подчинить своей воле такого человека, как Петр — это выше всяких мыслимых возможностей. Скорее, они просто подсказали ему способ осуществления его собственных мечтаний. И вот ведь интересно — с самого начала город существует в союзе с рекой. Нева оберегала Петербург, а Петербург — Неву. Но кто-то постоянно навязывал жителям мысль, что Нева — враждебная сила. А ведь на наших землях не бывает паводков! И наводнения порождаются не рекой, а морем! Но это ученые узнали недавно, а большинству горожан все это до сих пор неизвестно. А вот тебе и святитель Митрофаний Воронежский! Сбылось ведь его предречение. А связано оно было с перенесением в Санкт-Петербург чудотворной Казанской иконы. Сбылось, что город будет заложен, город станет столицей, и что им, при соблюдении определенных условий, никогда не завладеет враг.
Строители Санкт-Петербурга даже не знали сами, что строят не только город. Они сооружали целлы для невских альдогов! Те обживали целлы и становились духами — хранителями города.
Первой целлой стала Петропавловка. И вся эта легенда об орле становится правдоподобной именно в силу не правдоподобия. Ведь, по легенде, место строительства указал Петру орел.
Почитать, так увидевши пресловутого орла никто и не удивился, словно орлы порхают над невской дельтой на манер чаек. Ну добро бы филин прилетел, или там коршун какой, а то ведь орел… Один из первых гениев Санкт-Петербурга пожелал воплотиться в орла, чего и добился. И ведь главный вход в его целлу Петровские ворота — украшает его же символ.
Петр заложил город, нарек его, вложил в него свою душу. Отлично понимал, что не вечен, а потому стремился обеспечить будущее любимому детищу. Форсировал строительство, истощал измотанную войной страну. Будущее он обеспечил, и блистательное, но в то же время ужасное, потому как многие будущие беды города это последствия проклятий десятков тысяч людей, которые не понимали, за что на них такая напасть. Не говоря уж об умерших во время строительства. И, паче того, о погребенных без обряда, которые так и остались в магическом пространстве города. Вся их ненависть добавилась к ненависти цвергов.
Но гибель людей объяснялась не только торопливостью царя Петра. Сначала подспудно, исподволь, а потом все более открыто Санкт-Петербург стал требовать человеческих жертвоприношений. И требовали их вовсе не альдоги.
И не цверги: погубить город — это одно, а губить отдельных людей, от которых ничего не зависело, для них не имело смысла. Крови жаждала одна из ипостасей самого Санкт-Петербурга. Колоссальный выброс энергии, который сопровождал рождение города, создал ему две равневеликие проекции — Небесную и Инфернальную. Каждая из проекций превосходит земной город насыщенностью магических энергий, однако все равно зависит от него. Потому как порождена фактом его существования и существует сама, лишь покуда жив сам город. Так что обе проекции заинтересованы в жизни земного града и стараются оберегать его, но каждая по своему. Поддержка со стороны Неба осуществляется через точки открытия — главным образом, маковки и колокольни храмов. Поддержка же, осуществляемая через каналы инферно, требует человеческой крови. Отсюда и видно, что некоторые казни Петровской эпохи являются лишь закамуфлированными жертвоприношениями. Самым ярким и жутким примером такого жертвоприношения является, разумеется, дело царевича Алексея. Теперь о целлах.
Петровский Летний сад — один из важнейших магических охранных комплексов города. Говорят, его особенность заключалась в том, что никто и никогда не знал, в какой именно из множества статуй воплощен гениус локи — гений места.
Число статуй к концу XVIII века, приближалось к двумстам, затем упало примерно до девяноста — но эта тайна так и осталась неразгаданной.
Видимо, враги города, цверги, поняли особую важность Летнего сада. И вызвали катастрофическое наводнение 1777 года. Ведь тогда сад в его первоначальном виде просто прекратил существовать и уже не был восстановлен. Практически, на его месте пришлось создавать другой.
Непрекращающийся натиск враждебных городу сил и особенно этот катастрофический удар вызвал к жизни дополнительную защитную систему — практически все металлические решетки Санкт-Петербурга — это магические ограждения с оберегающими символами. Иногда очень сложных начертаний, иногда же, весьма простых. Литейный мост помнишь? В ограждении его 546 раз повторяется герб Санкт-Петербурга. А прославленная решетка Летнего сада — образец такого рода совершенства. Она была задумана " еще до того ужасного наводнения, но установили ее лишь после потопа. И она продемонстрировала несомненную эффективность. Единственное, что плохо, что магическая защита решеток мгновенно нарушается с физическим повреждением. Нарушается целостность орнамента, и это приводит к превращению защитного ограждения в прямо противоположное. Такая вот трансформация случилась с решеткой Мельцера, оградой Зимнего дворца. Революционные большевики выломали из нее гербы и вензеля и мигом сделали это сооружение одним из самых опасных для города…
Пригарин замолчал. Язык, видать, пересох, столько говорить. Женька очнулся, как ото сна.
— Ты мне водички не подашь, братишка? Вот тут, на тумбочке, кружка моя. — А напившись воды, спросил:
— Ты слыхал этот анекдот-то, ну, про психиатра и его пациента? Нет? Ну слушай.
Приходит к психиатру мужик и говорит: «Доктор, по мне крокодильчики так и ползают. Так и ползают!» А тот ему: «Что ж вы их на меня-то бросаете!!?» Это мне Пашка, друг мой, рассказал. Ты, парень, прости, если что не так. Если я своих крокодильчиков на тебя перебросил. Поздно уже, заболтал я тебя. Ты же здесь в ночь не остаешься. Поди, страшно после таких рассказов по темным улицам возвращаться будет…
А мне уже ничего не страшно. И помирать не страшно. Вот только сам не могу. Помог бы кто…
— Да зачем же умирать? Вы столько интересного знаете. Записали бы.
— Да кому это надо? Ты вот первый послушал. А так все руками машут. Ну, в добрый путь. Иди. Да и я устал.
Он вышел из палаты без двадцати десять. Никогда раньше он не задерживался на отделении так поздно. Вечером все здесь выглядело немного иначе. Или после мистических откровений Пригарина Женя смотрел на мир под каким-то другим утлом?
В просторном коридоре большие лампы на потолке уже не горели. Маяком светила только настольная лампа сестринского поста. За столом сидела аккуратненькая Наташа, и что-то сосредоточенно писала. «Что они все время все пишут? — подумал Невский. — Так и меня скоро начнут заставлять. Сколько уток вынес. С какой скоростью вымыл пол… А вот к Пригарину-то сестричку не посадят, чтоб все за ним записывала. Она лучше про таблетки будет всю ночь писать».
— Я думала, ты уже ушел давно. Это ты на полтора часа из-за него задержался? Ну-у-у, Пригарин… — На лице ее появилось властное выражение. А прозрачные глаза ее вдруг показались Женьке похожими на большие голубые бусины с дырочкой для нитки посередине. — С ними пожестче надо быть. Все, дядечка, спать пора.
Надо было ему снотворного в обед побольше дать. Ты, Жень, мягкий слишком. На голову ведь сядут.
— Да нет, Наташа. Если б мне надо было, я бы ушел. Так что все нормально. — И он сдал ей ключ от подсобки.
— Ой, слушай, Женечка, не уходи еще, а! Она сложила брови домиком, как Пьеро, и сказала жалобно:
— Будь другом, достань мне в кладовой клеенки новой для процедурного. Пожаа-алуйста! Мне самой не достать. Пойдем, я покажу где.
Пришлось опять возвращаться. В подсобке, за белыми занавесочками на полках до самого потолка были целые залежи всякой больничной всячины. А грязно-оранжевые рулоны клеенки хоть лежали и не под самым потолком, но, пожалуй, невысокой Наташе и вправду удобнее было воспользоваться помощью кого-то подлиннее.
С левой стороны под выключателем стояла у стенки табуретка. Она резво взяла ее и, громыхая, переставила.
— Больных не разбудите? — спросил Невский, одарив ее осуждающим взглядом.
— Отсюда им ничего не слышно. — И добавила, чуть насмешливо, глядя ему в глаза:
— Женечка.
— Я и без табуретки достану, — сказал он, желая ускорить дело и уйти, наконец, домой.
А по дороге подумать обо всем, что поведал ему Пригарин. Он уже потянулся было, но она остановила.
— Ты не знаешь, которую. Лучше меня подержи! — И она мгновенно забралась на табуретку, а оттуда еще и на полку. Но прежде, чем оторвать вторую ногу от стула, скомандовала, глядя на него сверху вниз и снисходительно улыбаясь:
— Ну, держи! Я же упаду!
На вопрос, за какое же место ее держать, достойного ответа он так и не нашел. За что ни возьмись — все как-то двусмысленно. Но она покачнулась и ойкнула, и ему ничего не осталось, как мгновенно схватить ее за ноги выше колен, да еще и под халатом. Придя в ужас от содеянного, он чуть было ее вообще не отпустил. Но вовремя спохватился.
Наташа нарочито медленно перебирала все рулоны, которые только были. Потом наконец стащила с полки самый из них тяжелый. И жалостливо попросила:
— Сними меня отсюда, Женечка. У меня руки заняты. Схватиться нечем.
На этот раз ему захотелось предложить ей «схватиться» зубами. Но все-таки он сдержался.
Только шумно вдохнул и стащил ее под мышки вниз. Таким профессиональным «санитарским» движением, каким привык уже подсаживать лежачих больных, желающих получить судно. Собственно, и ассоциации у него возникли именно такие. А вовсе не те, на которые рассчитывала Наташа.
Она же решила, что почва вполне подготовлена.
Опустила рулон на пол. Повернулась к нему и, не обращая внимания на его изумленный взгляд, положила руки ему на плечи и жарко прошептала:
— Умеешь целоваться? Хочешь научу? — Она неотвратимо стала к нему приближаться. Но он вдруг сильно ее оттолкнул. Да так, что она чуть не упала, споткнувшись о лежащий на полу рулон.
— С сестрой, — неожиданно жестко сказал он, нельзя!
Решительно выходя из подсобки и ударившись плечом о косяк, он услышал ее крикливый, резко изменившийся тон:
— Ах так, да? Смотри, какой гордый. Что ж думаешь, я не вижу, как ты на меня смотришь?
Дай думаю, мальчику жизнь скрашу. А ему — не нравится. Пожалеешь… Гаденыш. Будешь меня век помнить.
— Да уж… Не забуду, — пробормотал он, уже выбегая на лестницу.
— Лариса Алексеевна, ну как можно работать рядом с таким человеком? У меня же жених есть. Что мне ему рассказывать? Что я в подсобку боюсь заходить, потому что санитаров таких набрали, что хоть увольняйся всем составом. Ну что ж это такое? Да гнать таких надо!
Могучая старшая сестра Лариса, с высокой прической из толстых крашенных хной волос, шла по коридору. А рядом приставными шажками, обняв руками чью-то историю болезни, передвигалась сестричка Наташа Муранец.
— Да какое там гнать? Наташа! — сокрушенно вздыхала Лариса Алексеевна. — А кто работать будет? Кому инфарктников перекладывать — тебе с Олей? Да не смеши ты меня! Скажу ему, так и быть. Но и ты веди себя поприличней.
Смотрите, Лариса Алексеевна, — стервозно поджав губы, напирала Наташа, — если вы его оставите, я заявление мигом напишу. Я просто не могу после всего приходить на работу и видеть, что он тут шныряет. У меня руки трясутся — в вену не попасть! Больным же хуже будет. А сестры в каждой больнице нужны.
У меня подружка в больнице Ленина. Им тоже народ нужен. И больница, между прочим, еще получше нашей.
— Наташа, ну чего ты наговариваешь на него, а? — Лариса даже приостановилась и всплеснула руками. — Ведь цела же, невредима!
— Вон синяк какой, смотрите. — Наташа задрала халатик и показала вполне созревший фиолетовый синяк.
— Лапочка моя, так и я тебе такой показать могу… О тумбочку позавчера ударилась.
— Знаете, Лариса Алексеевна, ищите потом сестричек!.. Таких не найдете.
— Да зачем ты ему нужна? Он, вон, пацан еще совсем. Работает как славно. Всем-то ты нужна. Даже с митральными клапанами вставными за тобой бегут и падают. Хоть к кроватям привязывай, ей Богу! А не показалось? Работала бы лучше, да не бегала за санитарами по подсобкам.
— Я не бегала, — со слезами в голосе оскорбление сказала Наташа. — Я его клеенку достать попросила. Сволочь! Не могу. — Она всхлипнула. — И вы его еще защищаете! Ларисочка Алексевна! Придется увольняться теперь из-за санитара какого-то полоумного…
Когда он сел за свою парту, вынул из портфеля учебник английского и тетрадку, ему совершенно отчетливо показалось, что все это уже было. Что точно так же, закрывая наискосок букву Е, уже лежала когда-то тетрадка. И точно так же упала у кого-то на пол линейка, и чья-то рука зашарила под партой. Дежа-вю случались с ним нечасто. Перенервничал. А может, устал.
Он очень хотел увидеть Альбину. Просто посмотреть на нее. Занавесить ее лицом навязчиво выплывающие из подсознания голубенькие глазки. Но ее еще не было. Он специально пришел немного пораньше. Чтобы успеть посмотреть.
Но она в этот день опаздывала.
С Альбиной он не виделся уже несколько дней.
То, что они каждый день встречались в школе, не считалось. С этой недели после уроков она стала ходить на дополнительные занятия по химии. Из двух десятых классов в медицинский собиралось поступать шесть человек. Двое — в педиатрический, четверо в Первый мед. По доброте душевной Татьяна Викторовна решила преподать им химию немного поглубже, чем в школьной программе. И теперь Альбина задерживалась на час.
Ждать ее Женька не мог.
Он сам ничего не успевал. В пять ему надо было уже бежать на работу. Приходил он домой в девять. Оставалось только четыре свободных дня. А вопросов к экзаменам было море. Иногда он впадал в панику, перечитывая их и понимая, что не то, что ответов не знает, но и не понимает, о чем идет речь в вопросах. Этот учебный год промелькнул для него незаметно. А вот так, после всего хорошего, что подарила ему судьба, взять и провалиться на выпускных экзаменах он позволить себе не мог.
Она вошла в класс со звонком. Женьке пришлось подавить в себе неожиданное мерзкое чувство отчаянного страха. Страха, что он может ее потерять. Что она покатится в свою новую институтскую жизнь и даже ждать ее за углом у него не будет никакой возможности, а может быть, и права. И как же тогда жить? Ради кого совершать поступки и преодолевать свои собственные слабости?
Прикрывшись от всех ладонью, он смотрел на нее. На ее точеный профиль и выбившуюся из хвоста волнистую прядь волос. Он вынул из тетрадки промокашку и попробовал зарисовать эту красоту на память. Но чернила сразу же начали расплываться. И уже в следующую секунду получившийся образ превратился в синего причудливого червяка.
После уроков он ждал ее напрасно. Из-за своей телефонной будки ему было прекрасно видно как она вышла. Он успел обрадоваться. И с блаженной улыбкой прислонился спиной к стене. Но она из-за угла так и не появилась. А когда он не выдержал и выглянул опять, то увидел, что идет она не к нему, а совершенно в противоположную сторону. А рядом с ней, что-то объясняя и нагло улыбаясь, тащится Акентьев.
Он отработал без всякого энтузиазма. Радовало только то, что Наташа сегодня была выходная. И все же в подсобку он заходил с неприятным чувством. И уже перед уходом опять заглянул к Пригарину.
— А-а-а, это ты, братишка. Ну что? Заболтал тебя старик тогда совсем? Случилось у тебя что? спросил Тимофей, глядя с прищуром в Женькино лицо.
— Да так… Ничего, — не стал разоряться перед незнакомым человеком Невский.
— А я все на привязи сижу. — Тимофей кивнул головой на ненавистную капельницу. — Вот ведь вынешь эту иголку из вены, и все. Как Кощей Бессмертный. Смерть на кончике иглы.
И что это за жизнь, скажи ты мне на милость?!
Устал я от этих больниц. И домой возвращаться незачем. Опять приступа ждать. Опять кто-то вызовет скорую, и меня опять повезут в больницу. А я иногда думаю — лучше бы скорая не успела. И знаешь почему? Потому что я устал от этих чудовищных болей в сердце и страха смерти. Мне суждено было умереть давно.
И надо было дать мне эту возможность.
— Ну, не со зла же ведь вас спасают, правда?..
— Знаешь, семи смертям не бывать, одной не миновать. А я уже столько раз одну ее миную. Да получается, что умираю каждый раз заново. А ты представь, у кого-то судьба — под машиной погибнуть. Он попадает под нее — а его вынимают. Переломы, травмы, боль. Выписали — а он опять под машину — раз! Ну, судьба у него такая. А его опять тянут спасать. И опять ему надо всю эту боль вытерпеть. А он-то понимает, что выйдет из больницы и опять под нее, под эту машину, попадет. И вот он не хочет больше. Ты меня понимаешь?
— Но ведь в жизни так не бывает. Что ж тогда, вообще никого не лечить? Все на судьбу валить?
— Нет. Но если человек про себя сам знает, что пора, надо отпустить. Разве гуманнее мучить?
— Не знаю. — Женька прекрасно все понимал.
И боялся, что Пригарин сейчас почувствует слабину и начнет у него просить о невозможном. А если это просто настроение такое? А завтра захочется жить? Что тогда?.. Вы обещали дорассказать про город! — напомнил он.
И замер, ожидая напряженно ответ — вдруг Пригарин все уже забыл!
Нет оказалось, не забыл. Женька вздохнул с облегчением. Во-первых, потому что Пригарин теперь уже определенно ни о чем криминальном не попросит. Инфарктник взбил подушку и устроился поудобнее, собираясь продолжить рассказ. И еще потому вздохнул, что боялся не услышать эти странные откровения, которые прочий медперсонал называл бредом. Бред, родственное слово — «бередить». Вередили душу Невскому рассказы Пригарина. Будто было в них что-то, что перекликалось с его собственной жизнью, только вот что именно —; он пока и сам не понимал.
— На чем я кончил-то тогда? — спросил Пригарин.
Жене показалось, что это было лишь проверкой. Помнит Пригарин все прекрасно — и чем начал и чем кончил.
— Насчет магической защиты… — сказал он.
— Да, — глаза больного вспыхнули, — город наш весь пронизан магическими символами.
Еще Петр задумал создать силовой канал между Адмиралтейством и Александро-Невским монастырем. То был первый этап плана, связанного с будущей трехлучевой композицией, но некие силы с самого начала препятствовали его осуществлению. Дороги, которые вели одновременно от монастыря и от верфи, не встретились, и на линии образовался излом. Еропкин пытался воплотить в жизнь и довести до совершенства трехлучевую композицию. Но за свое упорство поплатился жизнью. Невский так и остался с изломом.
Ну, а после смерти Петра его изображениям надлежало воплотить в себе целлы хранителей города — альдогов. Первая конная статуя Петра, спроектированная еще при его жизни, имела более чем сложную судьбу. Вокруг нее велась тайная борьба. Почему это, интересно, монумент Растрелли чуть ли не полвека проторчал по сараям? Это и сейчас непонятно. А сын скульптора мечтал установить статую на Дворцовой площади, но так и не добился в этом успеха. Не осуществился и другой его грандиозный замысел — сооружение 140-метровой колокольни Смольного собора. Да и сам собор стоял недостроенным примерно столько же времени, сколько прятался по сараям конный Петр. Настораживает схожесть судеб творений отца и сына.
Особенно, если учесть, что кончина Растрелли окутана тайной и даже место его погребения неизвестно.
Медный Всадник, вообще, замышлялся как главный охранительный знак города — но замысел не осуществился. О том легенд полно. Да и у Александра Сергеевича тож… Попранная копытом змея осталась недодавленной и при всякой попытке действия способна оплести ноги вздыбившегося коня. Что и делает, когда никто не видит. Кстати, с приходом к власти большевиков изо всей городской монументальной скульптуры более всего пострадали именно изображения Петра. Семь из девятнадцати! Эти цифры мало кто знает.
Существуют в городе воплощения духов, с которыми человек в состоянии вступить в контакт по собственной инициативе — иногда по совершении определенных ритуальных действий, иногда просто пребывая в пьяном отупении.
Как раз такое магическое воплощение — каменная голова на мызе Сергиевка, собака беспаловская во дворе ИЭМа и Кунсткамера. Есть в городе еще одно местечко. От Кронштадтской улицы к Финскому заливу тянется улица с не совсем обычным названием — Дорога на Турухтанные острова. Дорога в никуда это, а не улица. Следуя ей, всяк может попасть в совершенно фантасмагорическую местность, по сей день именуемую Турухтанными островами, хотя никаких островов там уже давным-давно нет ив помине. Неподалеку от устья Екатерингофки там корабельное кладбище. Отслужившие свой срок и пришедшие в негодность суда — речные и морские, разумеется не из самых крупных, мирно ржавеют на берегу или на мелководье.
И служат приютом бомжам. Но отнюдь не только бомжам. С этими Турухтанными островами связана еще одна загадка.
Из Екатерингофского парка неизвестно когда и неизвестно как исчез целый мост — первый висячий цепной мост в России. Говорят, мы имеем дело с фактом перемещения инженерного сооружения в иную реальность. В реальность, где мост продолжает существовать и выполняет роль связующего звена с земным градом. Пашка, друг мой, точно знал — есть такие условия, при которых можно найти этот мост и даже перейти его. И попадешь тогда в места совершенно неожиданные, туда, где Турухтанные острова и поныне остаются островами.
Однако и в нашей обыденной реальности место это является достаточно странным. Именно там, на окраине Петербурга, весьма мало похожей на Петербург, находится одно из главных обиталищ враждебных городу цвергов. А ведь цверги добились немалого успеха: сначала им удалось, с помощью мальчика из Симбирска, лишить город столичного статуса, а затем еще и имени. Бомжи, с тех пор, как там появилось корабельное кладбище, всегда знали о существовании цвергов, они привыкли к их соседству и не обращают внимания на всякого рода странности. А странности есть — блуждающие огни, тени неведомо от чего, непонятные звуки, локальные мини-смерчи и особенности климата погода на Турухтанных островах частенько отличается от таковой в городе.
Бомжей — а, говоря точнее, их тени — цверги используют, как средство передвижения по городу. Дело в том, что передвижение цверга по городу, особенно по его историческому центру, весьма и весьма затруднено. Исторический Петербург — вотчина альдогов, ставших его гениями-хранителями. Но, слившись с человеческой тенью, цверг становится для альдога невидимым.
Говорят, некоторым людям доводилось, непроизвольно обернувшись, увидеть в зеркале вместо своего отражения образ слившегося с его тенью духа, однако все сходятся на том, что подобного эффекта невозможно добиться намеренно: зная о вашем желании обернуться, дух никогда не покажется.
И еще говорят — если наш город встретит треехсотлетие под подлинным именем, ему суждено процветание, по меньшей мере, на следующие три столетия. А цверги продолжают бороться. Вот только в средствах войны они ограничены. Город защищен магией. Цверги даже эпидемию губительную для города вызвать не могут. Есть в городе оберегающий талисман Клодтовский памятник Николаю I. Там, на постаменте, среди изображений есть рельеф, который напоминает о прекращенном этим государем холерном бунте. И представь себе, монумент этот, изображающий, пожалуй, самого ненавистного для большевиков императора, не был уничтожен в ходе Ленинского плана монументальной пропаганды лишь по той единственной причине, что сведущие оккультисты из ЧК установили — демонтаж памятника неизбежно приведет к вспышке тифа, причем такого масштаба, что она будет представлять собой нешуточную угрозу для революции. И уж, во всяком случае, для драгоценного здоровья ее вождей…
Судя по всему, многое мог еще поведать Невскому Пригарин, если бы его не прервали.
В палату в этот момент заглянула старшая сестра Лариса. Было в ее взгляде что-то такое, что заставило Женьку забыть на время о вселенских проблемах.
Лариса Алексеевна поманила его пальцем. Он успел перебрать в голове все, что он мог сделать не так. Работая сегодня, думал совершенно о другом. Мог и схалтурить. Он шел, еле поспевая, за ее энергично удаляющейся фигурой. А когда он зашел за ней в сестринскую, она решительно обернулась и заговорила. И тогда только он понял, в чем дело. Понял, но не поверил, что такое бывает. Лариса говорила и говорила. С жаром говорила. И сама себе, похоже, не верила.
— Нехорошо получается. Я все понимаю, растешь, гормоны. Но ведь у всех так, родимый!
Что ж теперь, на всех кидаться? Да еще ведь где?
В Академии! Пришел. Нате вам, я тут без году неделю — хлебайте! Как же так, мальчик ты мой?
А ведь так и не скажешь. На вид-то ты — скромный. Стыд-то терять нельзя! А правда всегда" всплывает! Ну! Что ты молчишь?
— А что мне говорить? — неожиданно хладнокровно ответил ей Невский. — Вы ведь мне, конечно, не поверите.
— Я бы, может, тебе и поверила, — вроде бы смягчилась Лариса и стала смотреть куда-то вниз, мимо Женьки. — Да не могу. Сестер обижать не могу. Уволится одна — всему отделению наказание. Девочки хоть день между дежурствами должны поспать. А кем я ее заменю? А без сестры никак. Она санитарку заменит, а санитар за сестру не сможет. Вот и приходится выбирать.
Или ты. Или она.
Она тяжело вздохнула, повернулась к нему спиной и достала из ящика белый лист.
— Пиши, дружок, заявление по собственному желанию. Тебе так и так уходить придется экзамены в школе все равно в июне сдавать будешь. Я Марлену Андреевичу так и скажу.
Уволился, потому что в школе экзамены.
Он не вышел, он выскочил из дверей отделения кардиологии, как ошпаренный. И долго спешил неизвестно куда. По каким-то малюсеньким и не хоженным ранее улочкам Выборгской стороны. А потом долго стоял в маленьком скверике, прижавшись лбом к холодной железной качели.
Надо было уйти из школы в восьмом классе и давно уже ходить по морям-океанам. И горя никакого не знать.
Он подумал, что хочет одного. Прийти домой, позвонить ей по телефону и сказать одну только фразу:
— Мне плохо, Альбина.
Ведь для того и существуют друзья, чтобы помогать в трудную минуту. Не маму же бедную грузить своими проблемами.
Но потом он подумал еще чуть-чуть. И решил, что такие слова никому и никогда не скажет. Вот после этого-то он точно перестанет для нее существовать.
Солнце пригревало. Альбина была в белом беретике и вишневом весеннем пальто. Нарядная и красивая. Они стояли возле ограды нежно зазеленевшего Таврического сада. Но на душе было слякотно и противно. А горло ощутимо сжимали непонятно откуда взявшиеся тиски.
— Все-таки недаром говорят — первое впечатление о человеке самое верное, — сказала она сухо и оглядела его неприязненно с ног до головы. — И ведь все так и есть… А я, как тебя увидела в первом классе, так сразу и поняла, что ты ничтожество, хлюпик.
Она отвернулась от него, глядя на проходящих мимо людей. Говорила, как будто просто рассуждала вслух. Спокойно и скучно. И это ранило его больше всего. Если бы она требовала от него ответа, возмущалась и ненавидела, он, может быть, был бы даже польщен. Но она была равнодушна и презрительна. И этим его уничтожала.
— А я думала, ты особенный… — Сердце у него болезненно сжалось. Значит, все-таки думала. — Гореть умеешь… А тебе ничего в этой жизни не нужно, потому что ты, ничего не можешь.
Книжный червь. Слабак! На маменькину пенсию всю жизнь жить будешь и глазом не моргнешь. Корочку хлебную грызть будешь в уголочке за книжечкой. — И добавила полушепотом, теребя носком туфли одинокий одуванчик:
— Так перед отцом за тебя стыдно!
Правду о подсобке он не смог бы сказать ей даже под страхом пыток. Значит, оставался только один вариант. Что он позорно испугался трудностей. Спасовал. Но все это, во всяком случае, еще можно было обсуждать и не провалиться от стыда сквозь землю. Страдать молча.
— Ну все. Мне пора. Знаешь, не жди меня больше никогда. Я теперь другой дорогой к дому хожу.
И она повернулась и пошла. А он даже не стал оборачиваться ей вслед. Потому что ему сейчас хотелось одного — снять с горла озверевшие тиски. Только он не знал как. И чтобы как-то отвлечься, сосредоточенно затаптывал ботинком новенькую зелененькую травку.
А вечером, когда с работы вернулась Флора, он спросил ее без всяких предисловий:
— Скажи мне, ты сильно любила моего отца?
Эзотерически ориентированная Анна Яковлевна поселила в ее душе беспокойство. А ведь Флора ей так доверяла… Когда она узнала, что Флориного сына зовут так же, как и погибшего отца, она поджимала губы и долго собиралась, прежде чем откровенно высказаться по этому поводу.
— Видите ли. Флора Алексеевна, я не навязываю вам свою точку зрения, но… — она еще секунду колебалась, — считается, что называть детей в честь погибших родственников, по меньшей мере, неразумно. У них есть большой риск повторить несчастную судьбу того, чьим именем они названы.
— Но ведь тогда, наверно, у них есть шанс повторить и то хорошее, что в человеке было. Видно было, что Флора отвоевывает для сына счастливую судьбу. Как будто от решения какой-то Анны Яковлевны зависела его участь.
Увидев же, как Флора поникла, Анна Яковлевна попыталась ее утешить. Чем дольше она жила, тем яснее понимала, что почти ничего в жизни не бывает абсолютно фатальным. А для Флоры у нее был заготовлен козырный туз. Из задушевной беседы с ней она знала, что сын появился после единственной в жизни Флоры связи с мужчиной. Поэтому она поспешила ее заверить, что дитя, зачатое одновременно с потерей невинности — это дитя бога, которому уготована особая судьба.
Во всяком случае так считалось в древней Греции.
Флора об этом не знала. Хотя уж про древних греков в свое время наслушалась…
А насчет имени… Она действительно назвала его «в честь». И не только имя ему дала такое же: Женя. Но и фамилию: Невский. И у нее было на это право.
…Он таскал ее за собой целый день. На другом конце города, в какой-то конторе, они получали командировочные бумаги и билет на поезд. Он был геологом и уезжал на шесть месяцев в поле, на Таймыр, где от предстоящего лета ему должны были достаться только огрызки. Вместе они отстояли громадную очередь в гастрономе, где он покупал себе в дорогу еду.
И все это время он ни на секунду не выпускал ее руки. И от этого ей больно сдавливало пальцы кольцо. Потому что даже тогда, когда ему нужно было где-то поставить свою подпись, он просто перекладывал ее лапку в свою левую руку, как перекладывают сумку. Она семенила за ним, как ребенок. Потому что он шел так, как ходят только бывалые.
Она ни о чем не думала. Ее мысли занимало только одно — то, что она ужасно натерла ногу.
Пока они мчались по городу, он говорил мало, только сообщал ей, куда они идут и зачем. Но большего и не нужно было. Все происходило в таком ускоренном темпе, что на разговоры у нее не было никаких сил.
Она так растворилась в этих делах, как будто бы они имели к ней какое-то отношение. Впрочем, на это он и рассчитывал. Он хотел ее укатать. И даже растертая ею нога, казалось, входила в его планы. На другой вариант психотерапии времени у него просто не было.
Часа в четыре она попросилась посидеть на скамейке в ближайшем дворике. Был уже конец марта. Пахло весной. А оставшиеся во дворе островки пористого, как шоколад, грязного снега таяли и ярко сверкали на солнце. Она сняла свой новый, впервые надетый сегодня весенний ботинок. На пятке чулок противно приклеился к ноге.
— Больно? — спросил он.
— Больно, — ответила она, предвкушая, что сейчас он будет ее сладостно жалеть. Но он внимательно на нее посмотрел и подмигнул:
— Значит, ты жива, Хлорка. И это здорово…
Он не спрашивал ее ни о чем. Не хотел заставлять ее думать о вещах, которые еще утром казались ей настолько серьезными, что она пыталась ускользнуть от них таким высокохудожественным способом. Под пятку ей он положил свой сложенный вчетверо носовой платок.
И теперь она шла почти нормально.
К концу дня ей стало казаться, что все это происходит не с ней. Что это какая-то другая женщина живет своей счастливой жизнью и держится за руку какого-то былинного человека.
Ей казалось, что такое возможно только во сне.
А в жизни — непреодолимые барьеры интеллигентной стеснительности, такта, приличия и полной отчужденности.
Как только она сказала ему, как ее зовут, еще там, в комнате со страшной петлей, он тут же с радостью исковеркал ее имя и позже ни разу к оригиналу не возвращался. Хлорка, и все тут.
Именно поэтому ей и казалось сейчас, что все происходит не с ней. Флора сегодня умерла, повесившись на люстре. А беззаботная Хлорка носилась по городу и ощущала весну.
— Ты шить, Хлорка, умеешь? — спросил он ее весело.
— Да. Немного, — ответила она очень неуверенно, потому что никогда никому, кроме себя, не шила. — А что?
— Сейчас ко мне поедем. Зашьешь мне кое-что и собраться поможешь. — Он озабоченно взглянул на часы. — Бремя поджимает. Помчались.
Мчаться пришлось прилично. До остановки трамвая. Народу на ней было полно. Час пик в самом разгаре. Она не очень понимала, почему на ее долю выпал сегодня такой утомительный день. И почему она должна ехать куда-то и что-то шить. Но спрашивать об этом после всего, что было, казалось ей верхом идиотизма. Все равно, что задавать дурацкие вопросы во сне. И потом, во сне от этого всегда просыпаешься. А вот просыпаться ей сейчас совершенно не хотелось.
Округлый, желтый с красным, трамвай №17 пришлось брать силой. Не ее, конечно. Он затолкнул ее на подножку, на которой уже висели гроздья людей, а потом припечатал собой. Ей показалось, что кости у нее хрустнули, и она вдруг, с неведомой доселе заботой, обеспокоенно подумала о том, кто, доверчиво поджав лапки, прижился у нее внутри. Раньше ей такие мысли в голову не приходили. Раньше ей эгоистично казалось, что она неизлечимо больна.
Она ехала в этом трамвае, уткнувшись носом в прелое пальто какого-то затхлого гражданина, сдавленная, как цыпленок-табака, и впервые в жизни остро чувствовала, что счастлива.
Когда они наконец притащились к нему на Дегтярный, темп снизить он ей так и не позволил. Но радость пришла уже оттого, что она сняла наконец ботинки. Надев какие-то громадные тапки, прошаркала на кухню ставить чайник и варить картошку.
Квартирка была маленькая и очень чистая.
В коридоре и на кухне блестели на полу покрашенные в терракотовый цвет доски. Обворожительно пахло свежей краской, хоть ложись на пол и катайся, как мартовская кошка. Запах этот Флоре ужасно нравился.
Она впервые оказалась в квартире, где нет никаких соседей. После войны рухнувший дом отремонтировали, и по какому-то странному недочету на двух этажах оказались аппендиксы, которые так и оставили самостоятельными.
И когда он наконец усадил ее на деревянную табуретку и стал ставить на стол чашки, она позволила себе внимательно его рассмотреть. Нет, даже если бы он был хромой и кривой на один глаз, она бы смотрела на него с точно таким же чувством. Она одобрила бы любое его обличие.
Она уже не понимала, какой он, потому что привыкла, что он тащит ее за руку. Рядом с ним было уютно. Потому что веяло от него такой мощной теплотой, что какая-то там внешность не имела ровным счетом никакого значения.
Да и не было в нем ничего особенного. Был он крупный, мужикастый, русоволосый. Самый что ни на есть обычный. Вот только Флора таких в своей библиотеке никогда не видала.
— Ну, как настроение? — спросил он, делая ей бутерброд и на мгновение цепко впившись в ее зрачки. И улыбнулся. — Выглядишь прекрасно.
Для смертника. — И, заметив ее неловкость, с воодушевлением предложил:
— А поехали. Хлорка, со мной? Посмотришь на бескрайние просторы Родины. Пристроим тебя куда-нибудь.
Поварихой например. Я тебя с моей Таней познакомлю. Такая жизнь начнется! Нам люди всегда нужны.
Много раз потом она вспоминала этот день.
И думала передумывала, что могло бы из всего этого получиться, если бы она тогда согласилась. Если бы бросила свою библиотечную жизнь, авторитарную маму, если бы поехала на край земли, где живут и работают совершенно незнакомые ей хорошие люди.
Да нет, ничего бы у нее не получилось. Она сразу это поняла, когда услышала о «его Тане».
И хоть, как ей казалось, даже мысли такой не допускала, что может иметь к нему хоть какое-то отношение как женщина, а видно, все-таки сама себя обманула. Иначе почему стало ей так от этой Тани грустно?
А может, она просто себя уговаривала, что все равно ничего у нее бы не получилось, чтобы не сожалеть о прошлом. Ведь теперь, когда она получила так много тайных знаний вместе со всеми, кто собирался у Анны Яковлевны на квартире, она точно знала, что сожалеть о прошлом нельзя. Это разрушает будущее.
Но он все-таки сделал для нее то, о чем она не посмела бы даже помыслить. Узнав от нее, в конце концов, истинную причину всех ее бед, он думал недолго.
— Так, так, так. — Он сосредоточенно барабанил пальцами по столу. И разговаривал вроде бы сам с собой, глядя в пол:
— Значит, что ты собираешься делать, ты не знаешь… Так, так.
Ну, и что мы должны предпринять в сложившейся ситуации? — Он потер переносицу. Я предлагаю тебе одну вещь. Только не пойми меня не правильно…
Через десять минут, допив на ходу чай, они опять выбежали из дома. И он опять тащил ее на буксире. Флора со своей медлительной речью так и не успела ни возразить, ни членораздельно поблагодарить. Уже через полчаса они, под возмущенные крики уборщицы, перепрыгивали через тряпку, заметающую следы последних на сегодня счастливых женихов и невест.
Без пяти семь они вломились в маленькую конторку районного ЗАГСа, и он сунул ей под нос пустой бланк заявления и ручку.
У них над душой демонстративно стояла работница ЗАГСа в застегнутом на все пуговицы пальто. И не уставая, повторяла металлическим голосом:
— ЗАГС закрывается, товарищи. Имейте совесть! Брачуйтесь в рабочее время!
Флоре было ужасно неудобно под взглядом этой дамы спрашивать такие вещи, которые женщине, вступающей в брак, неплохо было бы выяснить значительно раньше. Она просто пихнула его легонько в бок, и они, как по команде, вписали свои данные, а заодно и познакомились.
Тут она и узнала дату его рождения, отчество и фамилию. А имя его к этому времени она знала уже целый день…
Заявление Флора потом забрала. И оно так и хранилось в правом ящике буфета вместе со всеми важными бумагами. Это было единственное свидетельство того, что у Женьки Невского был отец. Печать в паспорте ставили только через три месяца. Но вернуться для этого он просто не мог. А через шесть — его уже не было на свете. Флора узнала об этом случайно. От своей старенькой соседки Клавдии Петровны.
Тайга далеко не всегда бывает гостеприимной.
К телефону Альбину просили постоянно. Мама смотрела на нее косо. Иногда не выдерживала, заходила после очередного звонка к ней в комнату и раздраженно отчитывала:
— О чем ты думаешь? У тебя экзамены! Сколько можно болтать по телефону? Я тебя просто звать не буду, так и знай!
Альбина с независимым видом молчала и продолжала заниматься своими делами.
— Я с тобой разговариваю! кричала мама.
— Я слышу, — спокойным до омерзения голосом отвечала Альбина.
— Что ты слышишь?!
— Что ты разговариваешь. Только, по-моему, ты орешь.
— А как мне на тебя не орать, интересно?
Ветер в голове. В институт не поступишь, стыд какой будет!
— Да при чем, при чем здесь телефон и мои разговоры? — возмущалась Альбина. — Может, у меня задание узнают и ответы сверяют.
— Что-то я не слышу, чтобы ты ответы диктовала, — язвительно замечала мама.
— А ты что, подслушиваешь? — Альбина оскорбленно смотрела на мать.
Так обычно заканчивались все их разговоры.
Звонили Альбине, конечно, далеко не по поводу задачек и ответов. Ирка все время обсуждала с ней фасон выпускного платья и его цвет.
Рассказывала всякие истории, при прослушивании которых Альбина вполне ограничивалась замечаниями вроде «вот это да!».
А еще через каждые два часа ей звонил Акентьев. Он рассказывал ей ровно один анекдот и прощался. Сначала он ее удивлял. Потом она привыкла. А когда он звонить переставал, начинала чего-то ждать.
Как-то странно у них получилось. После ссоры у Маркова все сильно изменилось. Наглый Акентьев взял и извинился перед ней. Да не просто так, а при всей компании. А в качестве компенсации морального ущерба пригласил ее в БДТ, где работал его отец. Отказаться было совершенно невозможно. И потом Пахомова так на нее смотрела, что ради одного этого взгляда надо было идти. Ей ужасно приятно было обставлять девчонок и заставлять их ревновать, даже если, сам предмет этой ревности был ей даром не нужен. Просто был в этом восторг победителя.
А Альбина в душе желала быть только первой.
В театре он совершенно задурил ей голову тем, что повел ее за кулисы, где она внезапно почувствовала себя как дома. Запросто познакомил ее с известным актером, назвав его дядей Славой, и угостил ее дорогим коньяком.
Вида она не подавала, но на самом деле была польщена. Вспоминая уроки своей искусной бабушки, она старательно изображала легкую скуку.
Восхищенно на слова его не реагировала. Когда ей хотелось открыть рот и захлопать глазами, сдерживалась. В общем, контролировала себя железно.
Но праздновала в душе победу своей красоты над хамоватой распущенностью избалованного наглеца. Сама-то она его приметила давно.
Теперь она не боялась себе признаться в том, что невзлюбила его сразу же, как только он перешагнул дверь их класса, только потому, что почувствовала, что эта жертва ей не по зубам.
Проигрывать она не хотела. А потому сразу перешла к легкой неприязни. Хотя это никоим образом не помешало им оказаться в одной компании. А иначе и быть не могло. Акентьев резко выделялся среди парней. А Альбина среди всех старшеклассниц в школе.
Ей казалось, что теперь справедливость восторжествовала.
О Невском она вспоминала редко. Его вытеснил Акентьев. Только отношения с ним были абсолютно противоположны во всем, как бы вывернуты наизнанку. Верховодила теперь не она.
Хоть пыталась скрыть это всеми силами. Зато ей нравилось, когда в школе на них смотрели. Вот только для этого ей иногда приходилось самой искать повод для того, чтобы подойти. А иногда, на какие-то мгновения, ей казалось, что это он с ней скучает и просто терпит ее присутствие. И тогда что-то внутри подсказывало, что победу праздновать преждевременно. И она начинала скрупулезно обдумывать нюансы своей стратегии. В шахматы бабушка научила ее играть не зря.
Женька перебирал в уме тысячи вариантов примирения и частичной реабилитации в ее глазах. Но все было не то. Она уходила от него все дальше. И возвратить то прекрасное время, когда им было просто и легко вместе, не представлялось возможным. Иногда он тешил себя долгосрочными перспективами, яркими картинами своих подвигов во имя любви: он отслужит в армии, потом выучится и станет военным врачом, у него будет отпадно красивая форма и погоны со змеей над чашей. Он будет всесилен и могущественен. И она, конечно, поймет, как ошибалась.
И этот момент, когда она поймет, он просматривал в своем воображении по сотне раз.
В своих мечтах иногда он оставался глух к ее стенаниям. А иногда пригревал ее на своей украшенной орденами груди.
Спасала его в эти мучительные дни только необходимость работать, учить и вникать в предмет. Экзамены надвигались, как асфальтовый каток. И никто их для Женьки по состоянию безответной любви не отменял.
На последних неделях мая уроки просто слились в один тотальный опрос и письменные контрольные. Это помогало забывать о предмете сердечных страданий. Но очень ненадолго. Потому что стоило оторвать глаза от тетрадки, как они тут же натыкались на ее склоненную голову.
Он чувствовал, как в эти минуты стучит в голове счетчик, отсчитывая последние часы ее досягаемости. Сейчас все зависело от него самого.
Потому что Альбина — вот она. Только действуй!
Он остро помнил, с каким искренним восхищением смотрела она на него, когда узнала, что он пошел работать в больницу. И, как волшебное заклинание, он повторял себе — поступок!
Поступок!
Не имеет смысла объяснять, оправдываться.
Слова не имеют значения. Засчитываются только дела. Нужно совершить какой-то поступок.
Что может опять вызвать в ее глазах такой настоящий свет? Чего она в тайне от него ждет?
Ведь не может же такого быть, чтобы она о нем просто забыла, вычеркнула его из памяти. За что? Так не бывает. Просто она обиделась и ждет от него каких-то правильных, с ее точки зрения, действий. Как знать? Если бы он узнал, он сделал бы все, чтобы заслужить ее внимание.
Но мысли, которые приходили ему в голову, были одна нелепее другой. Все какие-то отчаянно-истеричные. Он сам себе не понравился и покачал головой. Он вообще в последнее время перестал себе нравиться. И не потому, что стал хуже или начал предъявлять к себе какие-то повышенные требования. Нет, просто он видел себя ее глазами, каким-то изначально недобрым взглядом. И чем больше погружался в самокопание, тем больше разочаровывался. Да, она права. Да почему она должна обо мне думать?
Я — ничтожество. Ей со стороны виднее.
— «Пушкин. Лирика». Кто пойдет отвечать?
Тамара Васильевна окинула класс жаждущим жертвы взглядом. Все опустили головы. Отвечать идти никому не хотелось. Так уж у них повелось — когда кто-то читал перед классом стихи, на задних партах непременно кто-нибудь начинал тихонько ржать. И говорить при этом:
«Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам Бог любимой быть другим», никто не желал. У них теперь каждый урок этой последней недели превратился в репетицию экзамена.
— Можно я?
Все удивленно посмотрели на Невского. Никто никогда не видел, чтобы он поднимал руку и рвался к доске.
— Ну, иди… — Тамара Васильевна была даже как-то приятно удивлена. Видимо, записала это на счет своего педагогического таланта. Расшевелила даже тех, кто всегда отсиживается.
Он вышел к доске. Длинный, так и не соизволивший подстричь свои падающие на глаза светлые волосы. Он сцепил руки за спиной, как плененный, и, повернув голову в сторону окна, глядя на дом напротив, стал довольно уверенно, но без всякого выражения проговаривать общую часть билета. Когда же дело дошло до самой лирики он сказал:
— В 1831 году Пушкин писал:
"В твоих умных глазах
мне смеется сама красота…"
И теперь он нашел глазами Альбину и читал стихи, которые она знала наизусть, только ей одной. И выражение в его голосе появилось, и лицо стало другим. Взрослым и страдающим.
А она оцепенело следила за его губами и больше всего боялась, что сейчас он дойдет в стихах до ее имени. И случится катастрофа глобального масштаба. Но дойдя до этого места, он чуть запнулся и произнес:
— ..Среди серой толпы,
что плывет неизвестно куда,
вдруг проглянет улыбка Джиаконды,
сердца озаряя….
И пока он заканчивал с последними строками про звезду, она уже ничего не слышала.
Потому что к ней со следующей парты, как по команде, с немым вопросом в глазах одновременно обернулись Пахомова и Губко. И в их лицах она прочла разочарование. И Альбина готова была провалиться сквозь землю, только бы не видеть этого недоумения в их глазах.
— А где ж ты такие стихи-то у Пушкина выкопал? — нахмурившись, осторожно спросила Тамара Васильевна. Она чувствовала, что абсолютно не владеет сложившейся ситуацией. Еще и потому, что до конца не была уверена, что стихи эти написал не Пушкин. А вдруг он? Тогда она сядет в большую лужу. А ведь она — учитель литературы. И как-то не удосужилась прочесть Пушкина от корки до корки. Единственное, что она точно знала — она такого в билете не писала.
— А это не Пушкина стихи, — ответил ей Невский громко. — Это мои.
И тут Альбина не выдержала. Она вдруг вскочила со своего места за последней партой и нервно крикнула:
— Не правда! Не твои! Ты просто бумажку мою с этими стихами нашел и присвоил их без спросу!
Все в классе повернули к ней головы.
— Они на разных бумажках были… — сказал он, как-то странно на нее глядя. И от этого печального, всепрощающего упрека в его взгляде ей стало так мерзко на душе, что она, не спросив разрешения, встала и решительно вышла из класса.
— Вихорева! Куда это ты? — крикнула вслед Тамара Васильевна, сделав маленький шажок в сторону двери, но, раздираемая противоречиями, все-таки осталась в гудящем, как улей, классе. А Невский пошел на свое место в колонке у стены, да только к парте не свернул, а вышел за дверь.
— И этот туда же! — всплеснула руками Тамара Васильевна, но никак не воспрепятствовала происходящему. Во-первых, потому что ничего не понимала. А во-вторых, потому что боялась, что на шум в классе зайдет завуч Иван Афанасьевич Бойков с дергающимся от контузии лицом. И ей опять будет неловко.
— Ты чего-нибудь понял? — спросил Марков у Акеньева.
— Я все понял. И довольно давно.
— И что?
— Что Альбина — дура. А Невский — придурок.
Он слышал ее шаги за поворотом в маленькую рекреацию. Он прибавил шагу, но увидеть ее не успел. Она скрылась в девчоночьем туалете. Двери в нем не было. Зеркала и рукомойники видны были прямо из коридора, чтобы учителям было удобнее отлавливать тех, кто опоздал и скрывается в туалете.
Но она спряталась за углом.
— Альбина! — позвал он. — Зачем ты так?
Она промолчала.
— Ведь я же даже имени твоего не назвал…
— А кто тебя, вообще, за язык тянул? Я же просила… Никогда. Идиот несчастный! Убирайся отсюда! И вообще, оставь меня в покое! Навсегда! Видеть тебя не хочу! — кричала она ему из глубин туалета.
Ее слова отражались от кафельных стен и гулко таяли в высоте четырехметрового потолка.
Он повернулся и ушел. А над его головой истерично зазвенел школьный звонок.
А когда он зашел в класс за портфелем, кто-то сзади взял его за плечо. Он обернулся и встретился с холодными глазами Акентьева:
— Смотри-ка, Проспект, как странно твои стихи действуют на девиц. Некоторых прям сразу несет в туалет.
Не опуская глаз. Невский снял его руку со своего плеча. Посмотрел еще мгновение и прошел мимо него к дверям.
А потом начались экзамены. И, по воле судьбы, на литературе ему попался именно тот билет с лирикой Пушкина. Тамара Васильевна даже вздрогнула.
— Ну ты уж давай. Невский, соберись. И без самодеятельности.
И о чем-то шепотом начала переговариваться с пожилой Евдокией Николаевной, русичкой параллельного класса, которая наверняка читала всего Пушкина. Невский нервно на них оглянулся. Он был абсолютно уверен, что говорят они сейчас о нем и его нелепом подвиге.
Он так и не понял, почему все обернулось Для него именно так. Ему казалось, что мысль, пришедшая ему в голову, была такой правильной и благородной. Но, видимо, он действительно чего-то не понимает. Что вызвало такую бурную реакцию с ее стороны? И это, до сих пор отдающее болью в сердце, обвинение, что стихи он украл. Не могла же она, в самом деле, не знать, что пишет ей эти стихи он. Знала прекрасно. И чувствовал это он очень хорошо. Тогда.
Когда все было так хорошо. А было ли это вообще? Или ему просто хотелось, чтобы так было?
Он не отчаялся окончательно. Он верил, что еще что-то может сделать. Что может ее завоевать. И приложит для этого все свои силы.
Но вот что ему следует сделать, он пока не решил. А когда уставал готовиться к экзаменам, все перебирал в памяти их поездки на трамвае, темный зимний город и то, как она приходила к нему в гости. Он вспоминал, как демонстрировал ей свой белый халат и даже кривовато улыбнулся разок.
А потом на секунду замер. Кольцо. Он вспомнил, как она примеряла мамино кольцо с гранатом, как крутила перед ним рукой и как ей оно нравилось. Конечно. Да все, что она захотела бы, он отдал бы ей с радостью. Он подарит ей это кольцо. Мама все равно его не носит. И тогда она сразу поймет. Ведь никто просто так кольцо не подарит. В этом есть смысл, подтекст и признание. Кольцо он подарит ей на выпускном. И она уже не будет ни от кого скрывать, потому что школу они в этот день закончат. Он пригласит ее на медленный танец. И никто не будет им мешать хотя бы эти пять минут. Он все ей скажет и, конечно, все будет хорошо.
И он лихорадочно оглянулся на шкатулку, которая стояла на полке. Подошел к ней. Открыл и взял кольцо в руки, засмотрелся на сферический камень, темный и зовущий куда-то внутрь своей таинственной глубины. И еще раз подумал, что камень этот очень похож на Альбинины глаза.
Вынуть бы его из кольца, да носить на шее…
К выпускному Альбина готовилась, как к конкурсу красоты, если бы таковой существовал.
Платье из удивительно шедшего ей к лицу нежно-сиреневого шелка они с мамой заказали в Доме Мод. Здесь же мастерица, посоветовавшись с Альбининой мамой, предложила ей сделать искусственный цветок из фиолетового бархата в качестве украшения. И так это было здорово, что она никак не могла дождаться, когда же, наконец, наступит этот выпускной бал. И папа привезет ее, как и обещал, к школе на серой «Волге».
Накануне вечером они собирались в школе, чтобы отрепетировать общее выступление.
Школьную форму уже никто не надевал. Все были новые, яркие, совсем взрослые. Мальчишки надолго обо всем забыли, сидя с гитарами и подбирая аккомпанемент. Оторвать их от этого занятия не представлялось возможным. Альбине казалось, что им просто нравится красоваться с гитарами наперевес, глубокомысленно склоняться и прислушиваться к аккордам, так, слегка наклонив голову набок и превратившись в слух. Гитара — все равно, что конь. Любому парню к лицу.
А девчонки сидели на партах и болтали ногами. И говорили, говорили, говорили. И чувствовали, что жаль, что так скоро придется расставаться.
С утра у Женьки было приподнятое настроение. Когда на что-то решишься, всегда становится легче. Не надо метаться и тратить душевные силы на внутреннюю борьбу. И можно подумать о другом.
Новый костюм к выпускному они с мамой покупать не стали. Зато на работе у сотрудницы купили костюмчик ее сына. Он его не носил. А выбрасывать было жалко. Он действительно выглядел почти как новенький. Серый.
А галстук покупать не стали, попросили напрокат у соседа.
Костюм мама отпарила. Рубашку постирала, и когда Женька все это надел, мама даже руками всплеснула.
— Совсем взрослый сынок стал.
— Ничего? — спросил с надеждой в глазах Женька.
— По-моему, даже очень, — ответила гордая мама.
Да и сама она решила пойти на выпуск в самом своем красивом костюме бордового цвета. И Женька испугался, что сейчас она подойдет к шкатулке и наденет кольцо. И даже мгновенно придумал изворотливую речь о том, что кольцо это ей совсем не идет и старит.
Но она и не думала его надевать. А когда она вышла из комнаты он хищно кинулся к шкатулке и засунул кольцо во внутренний карман пиджака. Напротив сердца. Кольцо никак не хотело улечься. Мешало и топорщилось на груди. Пришлось положить в карман брюк.
Он вышел из дома раньше мамы. Им нужно было еще репетировать общую песню, слов которой он так и не выучил, просто раскрывал рот. Он шел и при каждом шаге похлопывал себя по карману, потому что ужасно боялся, что потеряется его последняя надежда — кольцо.
Когда в актовом зале им пришлось выходить на сцену и получать аттестаты о среднем образовании, все были уже изрядно смелы. В мальчишеском туалете на третьем этаже по-быстрому разливали белое крепкое. Невский зашел туда, в общем-то, по делу — посмотреть на себя в зеркало и поправить безумно мешающий ему галстук.
Увидев ребят, сидящих на подоконнике, он по привычке сделал вид, что его ничего не касается. Но они были какие-то возбужденные, стали хлопать его по плечу. И Акентьев сделал широкий жест:
— Налейте ему.
И Невскому перепало тоже. Он как-то неожиданно для себя с удовольствием согласился и выпил жадно, не чувствуя вкуса. Минут через пять до него дошло, что с непривычки хватил он, похоже, лишку. Однако, противная тяжесть в груди и щенячье волнение оттого, что только что в коридоре он увидел Альбину, прекрасную, как фея сирени, удивительным образом отпустили. И од с интересом взглянул на бутылку, стоящую на подоконнике. Вот ведь какое лекарство. И как ему раньше в голову не приходило.
А потом все засобирались в зал. И он потянулся за всеми, все еще прислушиваясь к своим восхитительным ощущениям. А когда он оказался на сцене, то его голос легко влился во всеобщий хор. Даже слова он откуда-то вспомнил.
Вся происходящая вокруг суета для кого-то была настоящим событием в жизни, а для Невского только медленно тянущимся временем, которое отделяло его от действительно важного в его жизни события. Вокруг все смеялись. Нарядные родители дарили цветы учителям. Импозантный мужчина в белом пиджаке, похожий на повидавшего виды Акентьева, с улыбкой разговаривал с размягченной Медведевой.
В толпе он вдруг с холодком под сердцем заметил непривычно темного, без халата, Марлена Андреевича с красивой брюнеткой. Женьке захотелось убежать. Но он сдержался.
Где-то среди них всех он видел и бледную маму, выискивающую его пронзительным беспокойным взглядом.
«И зачем она так переживает? — подумал Женька. — Это же не конец света…» А может быть, вдруг испугался он, она хватилась кольца?
И ему захотелось скорее уйти и с мамой пока не встречаться.
Официальная часть закончилась, и все плавно перетекали в спортзал. Невский вышел и потерянно огляделся. Хорошо, что Альбина была в таком особенном платье. Среди светлой стайки расфуфыренных девчонок он находил ее сразу. Только ему-то нужно было, чтобы она, наконец, осталась одна. Несколько раз с ним кто-то заговаривал.
Подошел Кирюха Марков.
— В зал пошли. Мы музыку принесли. Ту, что я тебе говорил. Помнишь?
— Ага, помню. — Женька кивал, но в глаза Маркову не смотрел, все оглядывался, как будто уезжал на поезде и все ждал кого-то, кто должен был его проводить.
В зале громыхнули колонки.
Кто-то из девчонок схватил его за рукав. Алексеева и Смирнова наперебой затараторили с каким-то деланным восторгом:
— Как тебе. Невский, костюмчик идет! Ты прямо, как настоящий. Пойдем с нами танцевать.
Он так и не научился их различать. И даже не удосужился им ответить. Единственное, что его беспокоило — это то, что он потерял из виду свой сиреневый ориентир.
Родители толпились на лестнице. Собирались уже уходить и оставить детишек праздновать самостоятельно. Но все никак не могли разойтись, вспоминали какие-то истории из общей их классной жизни. Он слышал обрывки их речей. «А мой-то…», «А ваша-то…».
Он склонился над перилами и увидел, как мама спускается по лестнице. Он хотел догнать ее и хотя бы сказать: «Пока». Удивился слегка, что она уже уходит. Но передумал бежать за ней.
Решил, что если она его не заметит, то будет гораздо лучше. И в который уже раз нащупал в кармане обжигающее ему пальцы кольцо.
Он ходил и искал Альбину. К нему поворачивались совсем не те лица. А на первом этаже он вдруг, как в плохом кино, лицом к лицу столкнулся с Альбиниными родителями.
— А, Женя Невский, — неожиданно приветливо протянул ему руку Марлен Андреевич. Альбинина мама сдержанно улыбнулась. — Поздравляю с окончанием! Ну, что? Поступать-то в медицинский будешь?
— Нет, — смутился Женька. Он совершенно не ожидал такого к себе отношения после того, как уволился. — В этом году точно не буду. Мне в армию осенью…
— Ну, удачи!
Встреча эта Женьку окрылила. Значит, не все так плохо, как он предполагал. И не так уж Альбинин отец на него сердится. И чего тогда она говорила, что ей за него перед отцом стыдно. Теперь он помчался ее искать с непонятно откуда взявшейся уверенностью, что все у него получится. Он взлетел на третий этаж. В потемках коридора две тени, разлепив объятия, шарахнулись от него в разные стороны. Он подошел к дверям класса и услышал обрывок фразы: «Спорим на бутылку коньяка, что поедет?»
— А что спорить-то? Это уже и так понятно.
Спорить надо было, когда бабка надвое гадала.
А уж в таком-то споре точно — один подлец, другой глупец.
— Ну, как хочешь. Так уже даже и неинтересно…
Женька подумал и заходить не стал. Пошел на ухающие звуки музыки. Кто-то надрывно пел по-английски. Только слов разобрать он никак не мог. И тут он увидел ее. Она вынырнула из коридора вместе с Губко. Он позвал:
— Альбина, можно тебя на минутку?
Она чуть досадливо поморщилась, но задержалась. Подходить не стала. Он быстро приблизился к ней сам.
— Альбина, мне нужно поговорить с тобой.
— Ну, поговорим, конечно. — Она согласилась, как с само собой разумеющейся вещью.
И явно собралась уже идти. — Потом только, хорошо?..
— Когда потом? — настойчиво спросил он ей вслед.
— Ну что, времени, что ли, не найдется? крикнула она, уже стуча каблучками по лестнице. — Пошли! Чего ты там стоишь?
И он не веря себе от счастья, что она зовет его с собой, помчался следом. Но в толпе танцующих в зале он опять ее потерял. И захотел треснуть кулаком об стену, так ему мешало это всеобщее ликование. Начался медленный танец под чудесную музыку «Yesterday». Он огляделся и увидел, как сиреневое платье обнимают за талию чьи-то руки в светлом пиджаке. Он не смог на это спокойно смотреть. Он терял остатки самообладания.
Вышел из зала. Опять куда-то побрел. И тут в него вцепилась неприятная ему с детства Николаева, единственная девчонка, с которой он в своей жизни подрался. Так навсегда и остался у него неприятный осадок, а все потому, что била-то, в основном, она. Учебником по лицу. А то, чем он ей отвечал, похоже, так до цели и не доходило.
Но сейчас она тянула его за собой. Улыбалась загадочно и многообещающе. И говорила:
— Пойдем.
Не мог же он ей сопротивляться, как в детстве. И она притащила его обратно в зал, и сказала:
— Потанцуй со мной.
— Я не умею, — попробовал отбояриться он.
Но характер у Николаевой остался тем же, что в детстве. Спасибо, что по голове не била. Отпускать добычу она не желала.,.
И он покорился. Перетерпел ее руки у себя на плечах, хотя этот жест после увольнения из больницы казался ему самым отвратительным на свете. Руки его от безысходности легли на ее талию.
И ему казалось, что он переминается с ноги на ногу вокруг круглой и гладкой осины. Он танцевал с ней, с абсолютно не нужной не только ему, но и вообще, как ему казалось, никому, и смотрел на ту, рядом с которой было на самом деле его место. Смотрел и не понимал. Как-то уж очень интимно соединила Альбина руки на шее вконец обнаглевшего Акентьева.
Когда же, наконец, ему удалось освободиться, он решительно ушел наверх. В классе его встретили неожиданно радостно:
— О! Проспектус! Привет тебе, старикашка! Марков, Перельман и еще двое из параллельного класса сидели на столе и пили шампанское.
— Иди к нам! Давай! С нами!
Они быстренько налили ему шампанского и плеснули туда водочки. Он опять обрадовался тому, что удачно зашел. А через какое-то время его вообще перестало что-либо беспокоить. Подозрительно пошатывался мир вокруг. Отвратительно сладкими казались эклеры. А подошедшая к ним Ирка Губко стала показывать какие-то несусветные фокусы, заглатывая уже целиком. Он смотрел на это чудо, и его поташнивало. А потом они приоткрыли окошко и стали бросаться этими кошмарными приторными эклерами. И бросали они их почему-то вверх. Так им казалось, что эклеры улетают куда-то и на голову никому не падают.
Он плохо помнил, что было с ним дальше.
На него напала вдруг охота говорить. И он крутил пуговицу на коричневом пиджаке Кирюхи и спрашивал его, с трудом выговаривая слова:
— Тебя в детстве наказывали?
— Ну, бывало, конечно. Ругали там, — Марков старался отвечать на поставленный вопрос, — в кино с собой не брали.
— А били?
— Попробовали бы!
— И меня тоже нет. Я с матерью одной рос.
Мы хорошо жили. Не ссорились. Никогда она меня не трогала.
— Жалеешь, что ли?
— Теперь — да. Знаешь, почему я тогда в драку полез? Мне хотелось, чтобы это, наконец, уже произошло. Я устал бояться. Я иногда так себя ненавижу, что унижение мне легче перенести, чем боль. Я ужасно боялся боли. И избегал ее. А оказалось, что это не так и страшно. Унижаться страшнее. А я и не знал. Если бы мне в детстве дали понять, что такое боль, то я бы ее не боялся. Я бы знал, что это преодолимо.
— Если бы тебя в детстве били, это было бы тем же самым унижением.
— Не знаю. Если бы можно было все прожить сначала. Я бы изменил все. Ничего бы не оставил. Я все сделал не так. Знаешь, как бантик на шнурке, если не за тот конец дернешь, то уже все. Не развяжется. А будешь тянуть — затянешь вконец…
Кажется, ему налили еще, и наливал подошедший Акентьев. Но он увидел рядом Альбину. И пить больше не стал. Как только он ее с увидел так близко, нужда в этом сама собой отпала. Он опять хотел позвать ее поговорить.
Но она только смеялась. Она была весела, и Невский своими просьбами ее смешил. Ей даже нравилось, что всем от нее что-то да нужно.
Приятно ощущать себя королевой. И не обязательно при этом всем потакать.
Он надеялся остаться с ней вдвоем хотя бы в самом конце их вечера. Но конец был еще далеко. А когда они всей толпой пошли гулять на Неву, он тянулся вместе со всеми и ничего не чувствовал, кроме нарастающего отчаяния.
А потом, когда ему казалось, что вот-вот все, наконец, решится, потому что все понемногу стали друг с другом прощаться, он не веря своим глазам увидел, как Акентьев остановил такси и махнул кому-то рукой. И Перельман, Губко и Альбина кинулись к машине.
— На дачу. В Комарове, — донеслось до него.
Но это было уже неважно.
Флора Алексеевна вышла из школы, задыхаясь и обмахиваясь рукой. Сначала она волновалась за то, как Женька получит аттестат, потом за то, как он выглядит. Потом оттого, что услышала давно забытую фамилию. И увидела парня, который на нее отозвался и пошел получать свой диплом.
Потом, когда они пели на сцене, такие взрослые, она вспоминала, какими смешными они были малышами. И украдкой прослезилась, прикладывая платочек к глазам. Впрочем, почти как все прочие мамы.
Она пришла в зал раньше остальных и сидела во втором ряду. Родителей же, пришедших позже, она не видела, потому что рассаживались они уже в тех рядах, что были позади нее.
Всю официальную часть она тешила свое самолюбие. Вырастила сына. Он почти что мужчина. И ей казалось, что получился он у нее, некрасивой, просто на удивление симпатичным пареньком. Вот бы характер пообщительнее…
И она опять подумала о том, о чем думала на протяжении последних десяти лет.
А потом, когда все закончилось, она встала со своего места и повернулась лицом к залу.
И голова у нее закружилась. Сердце ударило в горло теннисной подачей. Ей стало нехорошо.
Потому что она вдруг увидела его. Всего в белом, рядом с какой-то полноватой дамочкой с властным лицом. Того, кого никогда в своей жизни видеть не собиралась. О котором давно забыла. Потому что ей было о ком думать вместо него. Она только испугалась, что он узнает ее и, не дай Бог, подойдет. И Женька заметит это и что-нибудь поймет.
Она никак не могла понять, как же такое возможно. И зачем он сюда пришел. Но потом поняла, вспомнив мальчика под этой фамилией. И еще вспомнила, что очень давно не была на родительских собраниях. Вместо этого сама заходила в школу к учителям.
Она постаралась уйти незамеченной. И сыну Даже не махнула на прощание рукой. Она прошла до перекрестка, и ей от внезапных переживаний стало плохо с сердцем. Она прислонилась к стене, закрыла глаза и стала сползать на землю.
— В скорую кто-нибудь позвоните! Женщине плохо, — еще услышала она прежде, чем погрузиться в обморок.
Когда она открыла глаза, перед ней быстро проплывали круглые, как чужие планеты, желтые лампы. Лязгал складными дверями скрипучий лифт. А когда ее, наконец, перестали беспокоить и положили на кровать, в ее поле зрения вплыла фигура в белом халатике. Лицо ее, меняющееся, как отражение в чайнике, приблизилось, и Флора увидела ничего не выражающие эмалевые голубые глазки.
— Где я? — едва шевеля губами, спросила она.
— В военно-медицинской, — ответили ей.
— Ад? У вас тут сынок мой недавно подрабатывал. Женечка. Может, знаете? — сказала Флора подобострастно, уж очень ей всегда не везло с медиками. Может, хоть это поможет?
Керамические глазки и вправду перестали быть равнодушными и наполнились каким-то ярким чувством. Остренько взглянули на прозрачную капельку на конце иглы и спросили елейно:
— А вы, значит, его мамочка? Помню я вашего сыночка. — И добавила:
— Еще бы не помнить…
Он, ссутулившись, сидел на скамейке в Летнем саду, приподняв воротник пиджака от утреннего холода. И держал в руках мамино кольцо. Все закончилось. И он ничего не смог доказать.
Но теперь он знал, как рассказать ей о самом главном.
Разве это не поступок? Как можно еще доказать ей свое чувство? Клясться здоровьем матери? Но зачем приплетать сюда здоровье ни в чем не повинных людей? Зачем прикрываться дорогим человеком? Отвечать надо своим здоровьем. Продолжения не будет. Теперь это ясно.
Да и не хочется. Все пропитано ядом. Чтобы он ни сделал — продолжения не будет. А значит, он должен напоследок сказать ей, что все было по-настоящему. А она не разглядела.
И это будет так красиво, так правильно. А главное… Главное, что ему уже будет абсолютно все равно, потому что его страдания закончатся. И это единственная правда. Кажется, нет спасения от этой сердечной боли и невозможности продохнуть от обиды. Но стоит принять решение, и боль закончится. Какой грандиозный соблазн!
И он вспомнил несчастного Тимофея Пригарина. А ведь он так и не зашел с ним попрощаться. И тот, наверное, до сих пор лежит и мучается, потому что никто не возьмет на себя смелость протянуть ему то, о чем он просит.
А его, Женькины, страдания сейчас закончатся.
Странно, подумал он. Почему лишь единицы понимают это и действуют в соотвестствии со своим пониманием? Наверное, остальные просто боятся. Как боялся он сам в свое время получить по морде, а потому терпел. И они тоже терпят, потому что боятся. А почему же еще?
Выйти из игры — это ведь так легко.
Это просто конец.
И он встал. Решительно подошел к ближайшей от него статуе и несколько грубовато нанизал ей на палец кольцо.
А потом побежал так быстро, как никогда в жизни не бегал. Шагнул с разбега ногой на ограду и, раскрыв руки, как крылья, полетел навстречу черной воде.
А после того, как ударился об воду, увидел перед собой яркую вспышку. И тут же зажмурил глаза, точно так же, как на последней в его жизни фотографии десятого "Б" класса на цветущем школьном дворе Но конца жизни, похоже, не существует…
Он читал об этом тысячи раз.
Но вот ведь, дурак, не верил.