Глава 1

Тёплое нежное влажное, урчаще повизгивая, продолжало обрабатывать нос, губы и щёки. Защищаться не было сил. Оставалось, зажмурившись, лишь уворачиваться. Получалось плохо.

– И…-и-а-а-а… у-и…-и…-а-а…-у-у-й!..

Мой сухой склеенный рот, жёсткий как наждачка, через силу, капля за каплей, наполнялся кислой вязкой слюной. Наконец, язык смочился и хотя бы теоретически вернул способность к членораздельному звукоизвлечению.

– Поднимите ему веки! – злобно рыкнул из Марианской впадины черепной коробки, откуда-то между мозолистым телом и мозжечком, Джинн. Парализованные тяжёлым хмельным забытьём глазные заслонки дрогнули, заскрипели, поехали вверх-вниз по направляющим и, наконец, нехотя размежились.

– Кв-в-и-и-и-нта, Квин-та, уй-ди нахуй!

Когда-то – до начала всемирной истории – белая, а теперь банально грязная нестриженая болонка неуклюже, жопой вперёд, спикировала с моей груди на сомнительной чистоты кухонный пол, оставляя на коже когтями немедленно вздувающиеся саднящие багровые полосы. На грудь больше никто не давил. Но это не помогло.

Я был – как вязанка трухлявого хвороста – свален на коротющий уголковый диванчик, вдавившись вспотевшим от клеёнки затёкшим затылком в самый его угол, помещаясь на обитой потёртым кожзамом лавке лишь верхней половиной скрюченного неестественно вывернутого туловища. Правая голень опрокинутой кеглей валялась по полу. Левая нога, согнутая в колене, упёртая саднящей предпролежневой пяткой в боковину скамейки, при попытке пошевелить ей немедля отозвалась покалыванием тысяч раскалённых кнопок, иголок, заноз и булавок.

– And still they begin, needles and pins! Because of all my pride, the tears I gotta hide!1 – всё там же, недалеко от мозжечка, хриплым голосом Криса Норманна проявлял вокальный талант мой глумливый Джинн.

– Джинни, и тебя тоже – на хуй! – всё, на что меня хватило, было только огрызнуться.

– Ах, так! – обидевшись, чудовище немедля пнуло мне костлявой ногой прямо в мозжечок. Кухня закружилась и поехала каруселью во всех трёх взаимоисключающих измерениях.

Преодолевая дурноту, я уцепился левой рукой за спинку диванчика, упёрся правой пяткой в пол и, сделав над собой нечеловеческое усилие, сел, покачиваясь от устроенной Джинном свистопляски в моей юной, гулкой и пустой голове. После наведения периферического отдела зрительного анализатора на резкость, в сознание супротив моей воли стали пролезать непонятные буквы с этикеток пяти или шести пустых пузырей, в беспорядке валявшихся на столе и почему-то строгим квадратом выстроившихся под столом. Р-р-р. Эр. Р…у…о…у… – руоу… дэ-йе. Де. «Руоу де»? Ч-чё за н-на?!

– Вьетнамская, рисовая, не лимонная, не анисовая… Сорок пять оборотиков, хороша… для невротиков, ой, горы-ы-ыть, не потухнеть, с неё репа не пухнеть!.. И чиста, как слеза, заливай… – тут паршивец с голосом Водяного из «Летучего корабля» явно замешкался с рифмованием, – …в тормоза!

– Бля-я-а… – только и смог выдавить я.

– Ты там поправься-подлечись, мне отказать не торопись! Тут осталося немножко, будет ладною дорожка… – Джинни стал неожиданно великодушен; видно, не обижался больше на непутёвого подопечного. Я промолчал, обречённо борясь с подступающей тошнотой.

Коридорчик между кухней и пятачком прихожей, оклеенный замасленными обоями в клеточку – слева сральник с писающим мальчиком на двери, дальше ванная, вкусно пахнущая польским мылом, справа же глухая стена – коридор почти не качался и не двоился. Уже неплохо.

– Фил-л-лософ! Сенека! – заржал Джинн. Мне захотелось сказать пару ласковых, но сдержался. И не зря.

– Под ноги смотри! – крикнул Джинни. Я замер как вкопанный, переводя взгляд с писающего мальчика на рябой линолеумный пол. Точно, лужа. Прямо по курсу. Сейчас бы растянулся – с размаху. Спасибо, Джинни. Спасибо, ангел. Пойду за тряпкой.

– Нажрутся же, малолетки, хуже свиней… Да, хуже! А бедное животное со вчера не гуляно! Вот и не удержалась старушка, – тихо проворчал Джинн.

Юрастый – щуплый, субтильный, в аккуратно отглаженных брючках и маечке-алкашке, – сложился штангенциркулем на неразобранном диване большой комнаты. Кожаные домашние тапочки аккуратно стояли рядом с изголовьем.

– Юр, а ты-то откуда тут? – хрипло прокашлял я.

Юрастый с видимым усилием приоткрыл левый, ближний к плоской бархатной подушке, глаз:

– Михал-лч, ты чё, балдой съехал?

– Не, Юр. Я серьёзно.

– Не понял?..

– Ты вчера сказал, идёшь гулять. И ушёл: в тапочках, майке, без рубашки и без портфеля. Я за тобой сам закрывал.

– И?..

– Так я тебе потом не открывал.

– Слышь, не пизди, Демосфен.

– Ты без ключей был!

– Ну?..

– Ты как обратно попал? Восьмой этаж же! – я рывком распахнул дверь в маленькую комнату. – Лёх, это ты Юрастому открыл?

– Никому я не открывал, – Лёха нежно, медленно, аккуратно, по стеночке поднимал свои сто пять кило мышц со скрипучего супружеского дивана, – бл-л-лин, а головка-то бо-бо…

– Денежки тю-тю! – скабрезно проорал из гостиной Юрастый. «Во рту – кака», мысленно закончил я.

Притихший Джинн лишь тяжело вздохнул.


* * *

А ведь вчера ничего не предвещало. По крайней мере, для меня.

С утра – понедельник. Отъезд в четверг. Это три дня. В понедельник у Дашутки, во вторник на кафедре, в среду дома – ну, собраться там, с родителями попрощаться на полтора месяца. Всё как у людей, без бега, без спешки, без подпрыгиваний. Всем сёстрам по серьгам.

Но в семь позвонила Светка. Она староста – это раз, и она на восьмом месяце – два. Так и так, выручай, за стипой идти не могу, чуть ли ни госпитализируют – ты в бухгалтерии по списку дублером, так что тебе на Пироговку и ехать, только паспорт не забудь, а то…

У меня что – были другие варианты? Отказаться? Тогда вся группа без стипухи. А на этот раз не только стипендия сразу за два месяца, так ещё и деньги за практику. Значит, все без «большой» стипы и без подъёмных. И что тогда будет? А вот что: Светка – больная и беременная, она ни при чём, а я – козёл. Так что ли?! Нет уж, не дождётесь.

Собрался, бутер с сыром в топку, руки в ноги, ноги в руки, и на Пироговку. Очередь в кассу аж на улицу. Жарко, сил нет. Конец июня, а уже пекло. В Москве такое редко, но тут, видать, повезло. Я занял, следом Ерошкин с «Б»-потока подходит, я ему – будешь стоять? Он – буду. Я тогда говорю: постой без меня пятнадцать минут, оно и так далеко не уйдёт, а я пока квасу схожу тяпну, пересохло всё. Ну и пошёл – за квасом: на Абрикосовском на углу с Погодинкой летом всегда бочку ставят. Иду мимо кирпичного корпуса ВНЦХ – опа, Лёхус выкатывается. Ну, здорово-здорово, ты откуда? – с дежурства в ГБО2, только сдался. Я говорю, молоток, сеструн, он – конечно, осталось пол сменить, и вообще ништяк… Я – зачем? Он: да ебали всю ночь, даже не присел ни разу. Я спрашиваю: квас будешь? Он – ну, пошли.

Минут где-то через двадцать, наквашенные прям до отрыжки, подходим к очереди в бухгалтерию – ни фига себе, продвинулось как! Ну мы, по стеночке, по стеночке, по лесенке, в зал на второй этаж. Я иду, башкой кручу, таращусь – Ерошкин, он же мелкий, его в толпе хрен с два разглядишь. Вдруг Лёха меня за рукав – аллё, гараж, это не Ерошкин там?! Точняк, Ерошкин! Которые сзади орать начали, типа «вас здесь не стояло», но тут Ерошкин – он такой солидный, отглаженный, при галстуке: девушки, не шумите, Дёмин занимал, всё правильно. А Сюртуков – девки, вам бы лишь бы поорать, а мы тут с устатку, после дежурства, пожалейте работяг!

Короче, нагрузили меня в кассе деньгами под завязку, ведомость дали. Деньги раздать, подписи собрать, ведомость в окошко вернуть. Наши уже подтягиваются. Смотрим – Юрастый чешет, как всегда, с «дипломатом». Мы ему говорим: Юр, а давай, как самый старший, сгоняй за пивом в угловой, там точно должно быть, да и ты при «дипломате», четыре бутылки точно влезет, а что не влезет – вот, на тебе авоську.

Я на лавочку сел, деньги раздавать, Юрка отвалил, Лёха стоит, курит. Ну, стипендию раздавать – это не комсомольские взносы собирать, тут всё быстро. Однако смотрю: Бабочкина не приехала, зараза. И как мне теперь ведомость отдавать? Я Таньке Лисенко говорю: Тань, распишись за Бабочку, один хрен у неё закорючка непонятная, а не подпись, и деньги за неё возьми, в четверг всё равно вместе ехать, отдашь ей. Танька согласилась: Лисёнок – она безотказная, тихая, добрая, за все четыре года от неё ни разу подлянки не видел. Я тогда сразу бегом на второй этаж ведомость отдавать: возврат-то без очереди.

Тут, пока я бегал, Юрастый подгрёб, довольный. В портфеле четыре и в сетке ещё две. Решили, для начала, по одной, и в «стекляшку» на Аллее Жизни, пельменей поесть. Позволить-то можем себе теперь – пельменей, а не в тошниловку студенческую переться; при деньгах ведь. А тем временем, долго ли бутылку «жигулей» уговаривать, да ещё по жаре? Пара-тройка глотков – и нет её. В пельмешке взяли три двойных, по стакану сметаны, яиц вкрутую. Горчица хорошая, ядрёная, видать, только что развели из порошка. Едва пиво достали – буфетчица в ор: «немедленно уберите, такие-сякие, милицию вызову!». Мы бутылки попрятали, доели по-быстрому. Вышли из стекляшки, стоим, курим.

Я спрашиваю – кто куда? Юрастый говорит, я быстро в «шестьсоткойку» забегу, и домой, в Апрелевку. И мне: Дёма, а ты? А я даже и не знаю. Хэ-зэ, отвечаю, дорогой товарищ. Сам думаю: дома делать нечего, эти опять меж собой посрались, что же мне, как всегда, весь вечер напролёт гнилую бодягу слушать? Да и к Дашутке что-то расхотелось. Вот не лежит душа, и всё тут. Стою, кольца дымовые пускаю – недавно только научился, потому не для выебона, а для тренировки. Тут ещё Джинни сопит тихонько: ты ж ей обещал. А я кольца пускаю, вид делаю, что не слышу. Он опять: ну хоть пойди, позвони человеку, чтобы не ждала. Я снова в несознанку. Погундел-погундел Джинн, да и замолк.

Тогда Лёшка туза на стол: у меня все с утра на даче на Пахре, а собака дома одна. Я спрашиваю: а чего не взяли с собой? Так, отвечает, они всего-то на полтора дня уехали, что-то им там надо; я всё равно остаюсь, да и зачем животное по электричкам туда-сюда таскать, старая она, больная, неровён час, подцепит что-нибудь, или просквозит её. Так что – если хотите – поехали, у меня до завтра всё равно свободно. Только в холодильнике, наверно, шаром покати, затариться бы не мешало.

Вышли на «Новогирееве», в универсам рядом с «Кишлаком»3 было тыркнулись, да лишь дверь и поцеловали – «закрыто по причинческим технинам». Ну, давай по району шарить, где чего. Картошки в овощном набрали, грязная, с комками земли, но вроде не особо гнилая. Колбасы нет нигде, зато в одном месте тушёнку выбросили и селёдку из бочки тоже взяли; а что? – нормально вполне, особенно когда жратушки охота. Пельмени уже в топку провалились, надо бы повторить чем-нибудь. В винном толпа, в наличии только перцовка да портвейн «три семёрки» – ну, раз уж зашли да отстояли, так что скромничать. Достойно взяли, достойно.

Пришли, Лёшка сразу с собакой на улицу – шасть, и нет его. Кинули на пальцах, кто картошку, а кто селёдку чистит. Юрка с картошкой быстро разобрался, сидит с портвешком, меня подзуживает. Мне, как всегда, повезло выше крыши – стою весь в селёдочной требухе, разделываю. Палец порезал. Неглубоко, а противно. Лёшка вернулся, себе и мне налил. А мне что толку – я в рыбьем говне, руки липкие, жирные, того и гляди стакан выскользнет. Он тогда – Дёма, давай я тебе стакан-то подержу. Держит, я присосался, сразу жизнь веселее. Вот настоящий друг, не то что Юрастый с тупыми подъёбками.

Тут в дверь – дзынь! – Семёнов, Лёшкин бывший одноклассник. Здоровенный лоб, регбист. Пить, говорит, с вами не буду, играем завтра, но я не с пустыми руками – и достает из пакета «Белый альбом», битловский. Ну надо же, я ведь его никогда живьём и не видел! Спрашиваю: купил, послушать дали? Он – купил! Я – «фирма»? Он – «не, балкантоновский».

Как-то оно всё подозрительно хорошо пошло, но спустя время оказалось – мало. Перцовка вообще всегда быстро кончается, «три семёрки» с напругой идут, но на безрыбье сам раком встанешь; глядь, вот и семёркам трындец настал. Как там Лёшка всегда ржёт? – «книжки почитали, обложки сдали, ещё книжек взяли, снова почитали». Засунули пустую тару в авоську, побрели к «Кишлаку». Я помню, меня кидает, да, есть такое дело, но вроде не особо сильно. Ещё помню, универсам возле «Кишлака» открыт уже оказался. Потом помню, но смутно, я с продавщицей базарил – мол, меняй наши пустые на полные. Что?! Какие, на хер, деньги?! Так меняй!

А потом – не помню. Ни как Семён отвалил, ни как вьетнамскую уже голяком без закуси жрали, ни куда Юрастый делся. Нашёлся – и ладно.

Нельзя так пить. А тогда – как можно?! Если тебе двадцать, ты окончил четвёртый курс лечфака, из сессии в сессию – круглый отличник, но у тебя нет денег, дома тебя не ждут, а жизнь кругом – дерьмо?!


* * *

Похожий на Элвиса Лёшка, отсвечивающий мокрыми после душа волосами, напевая под нос «лав ми тендер» варил на кухне макароны. Юрастый, судя по звукам, окучивал толчок.

– Позвоню? – спросил я Лёху.

– Звони.

– Ты не понял, мне… мне… ну, в общем, конфиденциально.

– От же ж ты мудила, Дёма! Из коридора телефон – берёшь, вытыкаешь. В дальнюю – несёшь, там за моим диваном розетка, диван отодвигаешь, втыкаешь.

– Я знаю.

– А если знаешь, хули спрашивать?!

Я закрыл за собой дверь. Из-за задёрнутых красных штор сквозь открытые настежь окна в комнату лупил безумный утренний июнь. Сел на пол, закурил, стал – зачем-то карандашом – набирать номер. Не группа, а зоопарк какой-то: Лисенко, Бабочкина, Ласточкина.


* * *

…да, Ласточкина. Тогда, в конце восемьдесят первого. Странная история. Три года в одной группе, на соседних партах. Привет – пока. А тут, утром, пришёл в институт, и с какого-то перепугу – увидел её, вполоборота, в гардеробе, с дублёнкой в руке. Впервые – разглядел. Волосы растрёпаны, капельки пота на высоком лбу. Блондинка из «Тегерана-43». Только – не в кино.

Увидел – и всё. Без слов, без сил, без чувств, без памяти. Через неделю – её день рождения. Пригласила. Не понимала ведь ничего. Пью – а не берёт. Никого не вижу. И её – не вижу. Смотреть больно.

Потом – нужно реферат писать. По философии. Как всегда – подходит, смеётся. Поехали, говорит, ко мне, ты же знаешь, что я в философии ни бум-бум. Приезжаем. Дома пусто. Кофточка кружевная, тёплая. Парфюм какой-то крышесносный, от родителей из загранки. Стол маленький. Локоть к локтю. Четыре часа пытки. Зачем ты так мне улыбаешься? Руки дрожат, куртка не застёгивается, спиной в дверь, бегом вниз по лестнице с седьмого этажа.

Ещё неделя тихого беспамятства. Вечер. Холодно. Морозно. Роза в руке, кровь на ладони запеклась, уже не капает. Тёмная, всеми ветрами продуваемая улица. И шаги по дорожке – вперёд-назад: час, второй, четвёртый. «Икарусы» дверями – пш-ш-ш…

– Ой, Дёмин!… Мишка, ты что здесь делаешь?

Правда, что я здесь делаю – в Чертаново, у последней черты, в декабрьскую полночь? Дома уже с ума сходят – не позвонил, не предупредил. И, цветком отгородившись, словно щитом – в проём самолётного люка, в неизвестность, в холодный свет фонарей, в блаженство:

– Маринка, я люблю тебя!

Двадцать минут горячей бессвязности. Блики её очков в полутьме.

– Миш, давай зайдем ко мне. Позвони домой, чтобы родители не волновались.

– Маринка!..

– Дёмин, милый, хороший… я не люблю тебя.

Не понял. С первого раза не дошло. На каникулах попёрся к ней в зимний лагерь, хрен знает куда, четыре часа на перекладных в один конец. Зачем?! Никогда ни перед кем не стелился, а тут… Съехав крышей, поздно рассуждать о причинно-следственных связях.

Чего ждал? «Привет – привет». Если через час отсюда не убраться, ночевать мне в лесополосе с волками, последний автобус и единственная электричка уйдут без меня. «Пока – пока». Повернулся и побрёл. Печорин, бля.


* * *

– Сигарету хочешь?

– Давай.

– Я – Даша.

«Даша – радость наша».

– Откуда ты, гимназистка? Сколько тебе? Судя по виду, за тебя больше лет дадут, чем тебе есть.

– Ты смешной.

– Ну да. Я охуенно смешной.

– Смешной. Даже когда ругаешься.

– Прости. Вырвалось.

– Ладно. Не за что. Я тоже ругаюсь. Иногда…


* * *

Ошибся в последней цифре. Карандаш соскользнул. На хера мне карандаш?!

– Аллё.

– Это я.

– Ты где?

– Недалеко.

– А вчера где был?

– Тоже… недалеко.

– Недалёкий ты, – так и слышу, как её лицо расцветает улыбкой. Точно, стоит, плечом к косяку, в правой – телефонная трубка, левой косу теребит. Она её всегда теребит, когда по телефону разговаривает.

– Недалёкий. Ты права.

– Приходи.

– Уже иду.

– Пирожки вчера испекла, остыли давно. Сейчас в духовку разогревать поставлю.

И никаких упрёков.

«И-ди-о-от!» – Лёликом из «Бриллиантовой руки» громыхнул Джинн. Со всем мне предъявленным безоговорочно согласен, мрачно кивнул я.


* * *

Когда она расплетает косу, я теряюсь. В ней, в себе, в жизни. Со мной раньше никогда так не было. Не было, потому что и быть не могло. Никак не могло: мою первую женщину зовут Даша. Ей восемнадцать, она на втором.

Время пошло. Двое свежеслепленных из вечной глины, с едва-едва вдохнутыми душами, в одном континууме – это не про позы и технические подробности. Это про гремучую смесь. Это про критическую массу. Это – про сотворение мира.

– Какой день сегодня?

– Наш… А что?..

Ты права. День теперь всегда один: первый.

Силуэт в рамке оконной рамы. Четыре утра. Не вижу тебя – зачем?! – и так без ошибки угадаю каждую твою ложбинку. За запотевшими стёклами ноет сверлящей невралгией больной стылый апрель, но ты всё равно: распахиваешь окно настежь – «дышать!»

– Тебе не зябко?

– Ну что ты… тепло!..

– Молока, молока возьми, не забудь! И опять ты без шарфа.

Когда у вас обоих исчезают имена, следом – прозвища, и остается лишь «ты» —


на

два

голоса —


а «я» оказывается вне закона – наверное, это серьёзно. Только как знать? – ведь всё в первый раз. Это же сотворение мира.


* * *

Небо над Курским бессильно прохудилось, но мне было наплевать. Из вестибюля метро я выбрался сразу в подвокзальный переход – там бликовали под тусклыми лампами некогда дневного света свежие лужи, – и вскоре взбежал по мокрой грязной лестнице на крытую платформу. Меж тощих лопаток по спине лупил холщовый рюкзак: туда мать засунула четыре банки с консервами, две пачки макаронных «рожек», бутылку подсолнечного масла, а ещё непонятно зачем – смену постельного белья и какую-то чушь по мелочам. Руку оттягивал потёртый польский тряпичный складной чемоданчик с рубашками, свитером, бельём и коробочкой. В коробочке – на ней был оттиснут логотип «Филипса» с волнами и звёздами, – покоился предмет моей гордости, блестящая металлическими боками электробритва. Бритву подарил полгода назад мамин институтский одногруппник дядя Петя Ягубянц, только-только вернувшийся из очередной загранкомандировки. Для меня она стала больше чем просто бритва: это была единственная «фирменная» вещь в моем обиходе. Дядя Петя, человек разумный, приложил к бритве толстую пачку сменных ножевых сеток. В наших магазинах таких не купить – а без сетки бритва превращается в бессмысленную жужжалку.

– Ага, в жужжалку для жопы, не жужжит и в жопу не лезет! – вывел меня из минутной задумчивости Джинни.

– Граждане пассажиры, электропоезд до станции «Петушки» отправляется от восьмого пути четвёртой платформы через пять минут…

Я стоял на раскисшем от заливающегося мимо крыши косого дождя перроне. Его номером я, конечно, не поинтересовался. Без разницы на чём ехать: выйти предстояло на пятой по счету остановке, её ни одна электричка с Курского вокзала никогда не пропускала. Можно садиться в любой состав – не промахнёшься.

– Н..ш электроп…зд пр..следует до ст…нции «Павл…ский П…сад» со вс…ми остановк…ми. Двери закр…в…ютс…, сл…дующ… платф…рм… «С…рп и молот»!.. – не приходя в сознание, бесцветным уставшим голосом прошипел скороговорку машинист – дежурный ангел железных дорог. Метеорической перистальтикой зашипел пневмопривод дверей.





– прочёл я на дверях справа. Отвернулся. Не тут-то было.





– симметрично красовалось слева.

– Ещё варианты знаешь? – оживился было Джинни.

– Не прислонять! – рявкнул я, решительно пресекая продолжение беседы.


* * *

«Ожидание длилось, а проводы были недолги»4. Выглядела уставшей. Даже не так. Не уставшей – поникшей.

– Сессия тяжелая.

Слёзы едва заметны. Но припухлость вкруг глаз не спрятать.

– Ты чего? Плакала?

– Нет. Простыла. Наверное… – и секунду спустя: – А если да – тогда что?!

Джинни, что мне ответить?! Молчишь? Подлец.

– Ну… ты… я… я вернусь…

Господи, какой же идиот! Когда дыхания наши сбиваются, а под моими пылающими потрескавшимися губами с грохотом пульсирует её сонная артерия, – как мне быть умным?! Как?

– Дракула! – без жалости всадил иголку под ноготь Джинн.

– Я тебе… вот… – и протянула мешочек.

– Что там?

– Приедешь, открой.

«К…сково, следу…щ… Н…вогиреево»! – от «дымка» во рту – траурная горечь. И глаза щиплет. Отчего-то.


* * *

Лёшка куковал на платформе один. Рюкзак, чемоданчик и футляр. В футляре – я знал – заслуженный «гибсон», присланный тётей из венгерского Дьёря.

– Что, никого ещё?

– Как видишь. Мне пешком ближе всех. Дай петушка! – протянул руку. – Чего смурной?

– Да так. Пройдёт.

– Ну, раз пройдёт, значит, пройдёт.

Залез во внутренний карман потёртой облепленной нашивками и значками стройотрядовской куртки, протянул початую плоскую флягу дагестанского «три звёздочки»:

– Будешь?

– Буду.

Лёшка больше, чем друг. Он брат. Точнее, я бы хотел, чтобы он был братом. Чтобы меня родили не там, где родили, а вместе с ним, в его семье. И был бы я ему тогда младшим братом. Лёшка старше на два года, хоть и учимся в одной группе. У него мама, бабушка, жена-однокурсница на сносях и собака – все друг у друга на головах в малогабаритной двушке в Новогиреево с непрестанно грохочущими под окнами трамваями. У него и от него всегда надёжно и тепло. У меня – мать, отец и я в трёх комнатах в тихом – слышно, как муха пролетает, – подбрюшье за Белорусским вокзалом. У нас всегда скорбно и холодно.

– Давно сидишь?

– Минут десять.

– Чего довольный такой?

– Нежданный расслабон…

– Ну?..

– Война заезжала за Наташкиными конспектами.

– Наташка сама отдать не могла?

– Не знаю, утром сказала – Война приедет, передай ей.

Галка Войнович училась вместе с Лёшкиной женой.

– И чего?..

– Да ничего, нормально всё… – расплылась сытая кошачья Лёшкина физиономия. – Знаешь, что самое прикольное?

– Не…

– Хей, Джонни, ты сел5, – пропел Лёшка. – Её муж привез!

– Да ну!

– Ага. Внизу в машине ждал.

– Долго?

– Что – «долго»? – масляно прищурилась хитрая котовья морда.

– Ждать долго пришлось?

– Я добрый. Оставил ему времени на пару сигарет… Быстро курить вредно, фактор риска по язве желудка.

К противоположной платформе причалила встречная электричка. Постояла, хрумкая компрессорами, застегнула двери и отвалила, открыв взору Таньку Лисенко. Справа и слева от неё красовалось по чемодану.

– Тань, а, Тань! – заорал я, – у тебя чего там в чемоданах?

– Учебники по политэкономии социализма! – отбила пас красавица Танька. И тут же, чуть тише: – Помог бы, Дёмин, балбес.

Поглядев налево-направо, я спрыгнул на пути и несколькими секундами спустя был уже рядом с Танькой.

– Здоров, Танёк! Ну, правда, зачем тебе два чемодана?

– Родители еды нагрузили.

– Запасливая ты…

– А то!

Пока мы с Лисёнком и увесистыми чемоданами плелись в противоположный конец платформы, поднимались на эстакаду, спускались с неё и снова возвращались в начало перрона, к нашей платформе пришвартовалась свежая электричка. Из неё вывалило человек семь, так же как и мы нагруженных чемоданами, авоськами и рюкзаками. Лёшка помахал. «Мешочники», ухватив поклажу, нестройно потянулись по платформе к нему. Я рассмеялся.

– Чего ржёшь? – поинтересовалась Танька.

– Да посмотри на него! Вылитый Колосс Родосский!

– Похоже, все в сборе. Табор уходит в небо! – Юрастый пожал протянутую мной руку. – Наша электричка когда?

– Лёшка знает, – произнёс я, многозначительно вздымая палец к небу. – Он тут местный.

– Через… – Лёхус близоруко вскинул к лицу запястье с новыми «полётовскими» часами – через двенадцать минут, если не врут.

– А ехать сколько? – спросила хрупкая Бабочкина.

– Час двадцать до пересадки. Потом ещё где-то полтора. И автобусом полчаса.

– Херасе… – пробурчал под нос Юрастый.

– Это ж когда мы приедем? – заволновалась Бабочкина. – Ещё поселиться надо. А вдруг все уйдут…

– Лен, не паникуй раньше времени! – Маша Сапожникова достала из сумки тетрадку и что-то в ней внимательно изучала. – Вот, у меня все телефоны: и общий больничный, и главного врача, и общажный. Вчера же сказали в деканате: все предупреждены, будут ждать, на улице не окажемся.

– Ну ладно, Машунь… – Ленка с благодарностью взглянула на подругу. – Ты меня всегда успокаиваешь.

– И ты меня, – Маша взяла Бабочкину под руку.

– Короче! – прорезался командный голос Лёшки. – Сейчас подойдет наш дилижанс. Вещей до и больше, стоянка с гулькин хрен. Применяем разделение труда: Дёмин и я на подаче, Юрастый держит двери, если вдруг что. Азат и Мамед – на приёме чемоданов. Понятно?

– А мы? – в унисон спросили Грязнова с Лисенко.

– А девчонки быстро самыми первыми заходят в вагон и забивают самые лучшие места, пока мы тут грузимся! Лэдиз фёст!6 – рассмеялся я. Лёшка солидно кивнул.


* * *

Из Машкиного магнитофона тихонько пиликала «Маргерита»7. Я прислушался, не понял и с немым вопросом взглянул на Машу, сидевшую через проход.

– Чего, Миш? – спросила она.

– Машунь, а кто это?

– «Массара».

– Что, и они тоже? Думал, только Бони-Эм8

– Так всё наоборот! Это же массаровская песня, а «Бони» её только перепели.

– Спасибо, Машунь, не знал…

Юрка с Лёшкой играли в очко. Я поначалу примкнул к ним на две партии. Оба раза сдул – картёжник из меня ещё тот, – а теперь просто сидел как мебель, глядя попеременно то на «дипломат» на Юркиных коленях, где разворачивалась очередная баталия, то сквозь запылённое, с неотмываемыми ржавыми пятнами, оконное стекло. Было жарко. Не так давно оборвавшийся дождь, нет чтоб высохнуть, завис над полями белёсым кисельным маревом – от одного его вида между лопатками заструился пот.

– Батя вчера «зáпор»9 девятьсот шестьдесят восьмой из магазина пригнал! – довольно вещал Юрастый.

– Поздравляю! – привстал я с места, протянув руку. – Цвет какой?

– А цвет там всегда один, – куркулём хитро прищурился Юрастый, – бери что дают, или нахуй иди, вот такой и цвет!

– А всё же?! – упорствовал я.

– Белый.

– Долго в очереди стояли? – спросил Лёшка.

– Два года без одного месяца.

– И почём? – поинтересовался я.

– Три семьсот пятьдесят сама машина. А ещё секретки на колёса, чехлы, линолеум на пол, канистру пустую надо, приёмник. Короче, почти три девятьсот.

– А гараж есть? – продолжал облизываться я. Авто было моей несбыточной мечтой. Права мне дали ещё в конце десятого класса – школа была с автоделом, – а водить нечего. И не предвидится.

– Е-е-сть… – протянул Юрка, – мы с отцом ещё два года назад поставили!

– Опробовали машину?

– Только на просёлке.

– Чего так?

– У меня права только мотоциклетные. Отец на нормальную дорогу выезжать не разрешает.

Лёшка сонно зевнул:

– Вот интересно подсчитать. Если мы втроём пить не будем вообще и все деньги вместе в одну кубышку станем складывать, сколько нам времени понадобится, чтобы машину купить…

Меня вопрос поставил в тупик. Вместо того чтобы поржать вместе с Лёшкой и Юрастым, я и взаправду занялся расчётами. Доход мой известен. Повышенная стипендия – пятьдесят рублей, полставки лаборанта на кафедре – сорок без вычетов, а если с вычетами – тридцать два пятьдесят. Итого имеем восемьдесят два рубля пятьдесят копеек в месяц. Делим хотя бы три девятьсот – это если вот брать уродский «за́пор», – на восемьдесят два пятьдесят… В уме я считал бойко, спасибо школе, научили. Получается… получается… сорок семь месяцев с хвостиком. Значит, если я не буду жрать, пить и вообще не буду жить, а стану мумией под стеклом в Пушкинском музее, мне понадобится четыре года, чтобы только купить этого урода! А «жигули», между прочим, вообще семь триста, а «волга» – страшно сказать! – девять пятьсот… И ни в какую очередь просто так на них не запишут, это вам не «за́пор» сраный. А на чёрном рынке, в автокомиссионках, бери и смело умножай все цены на два.

Конечно, через два года я окончу институт, стану настоящим врачом с настоящим дипломом, если не обосрусь, то даже с красным, и тогда мне положат зарплату – поначалу рублей сто или сто десять, плюс дежурства, да, может ещё какие-то коэффициенты добавятся, а потом…

– Потом суп с котом, – проснулся Джинни. – Будешь за ставки, переработки и подачки белкой в колесе прыгать и хуй наперегонки сосать. Хочешь жить? Жизнь иначе устроена… – Джинн помолчал, и следом добавил: – …автолюбитель.

Я повернул голову направо. Из Машкиной «соньки»10 играла Абба11. В комиссионке на Садово-Кудринской в соседнем доме с кафедрой биохимии такая модель неделю назад стоила восемь сотен рубликов.

– Вот и я говорю, – проворчал Джинн, – голову включай иногда.

Мне стало обидно за его слова. Хоть и понятно – не со зла он.


* * *

Даша жила с бабушкой. В скромной однушке, окнами на Перовский парк. Третий этаж без мусоропровода и лифта. Дашкину бабушку, Елизавету Петровну, я любил. Может, потому что своей бабушки у меня не было. Вернее, была, но недолго. А, может, потому что с того самого часа, когда я только-только переступил порог их дома, она относилась ко мне, словно к родному. Елизавета Петровна была мамой Дашкиного отца, погибшего совсем молодым на службе «при исполнении».

Мы с Дашуткой как-то поехали на Востряковское. С чёрного гранита на нас смотрело красивое молодое лицо с едва уловимо восточным разрезом миндалевидных глаз. Красавица Дашка получилась копией папы. Когда я приезжал, у Елизаветы Петровны внезапно находились срочные дела вне дома, и не на час-другой, а на день, а то – и два подряд.

– Ну, я поехала, а вы тут не скучайте! – смущённо улыбалась она, подслеповато щурясь, затаскивая на кухню раскладушку с комплектом постельного белья для меня.

Мы с Дашей чинно кивали. Я подавал Елизавете Петровне пальто, галантно целовал на прощание сухонькую пахнущую тонким парфюмом ручку. Лишь только за бабушкой затворялась входная дверь, Дашка с плотоядной ухмылкой распахивала дощатую дверь застекленной лоджии и с грохотом закидывала туда не пригодившуюся мне ни разу раскладушку.

Моя «гостевая» идиллия продолжалась долго. Но шила в мешке не утаишь, и мне пришлось многое узнать. Я узнал, что доцент кафедры психиатрии, в последнюю летнюю сессию буквально вырвавшая меня на экзамене у другого препода – не кто иная, как Дашкина мама; просто у них разные фамилии. Узнал, что чёрная «чайка», по утрам привозящая её на работу – служебная машина её мужа, Дашкиного отчима, занимающего высоченный пост в угрюмом здании на Старой площади. Узнал, что отчима Дашка люто ненавидит, а в сводной сестре Катьке души не чает, и когда Катька приезжает в Перово, они как котята засыпают на диване, клубочком, обнявшись, а Елизавета Петровна подтыкает им одеяло – чтоб не раскрылись и, не дай бог, не простыли. Узнал, что у Дашки есть своя комната в громадной родительской квартире в Доме на Набережной, и что за прошедший год Дашка ночевала там три раза. И ещё узнал, что её мама плачет по ночам.

Тогда я понял: моё незапланированное появление в их жизни (салют, Ласточкина!); та позорная «пятёрка» на экзамене, где я сам себе поставил бы не выше трёх с минусом; почти мгновенное, молниеносное превращение Дашки из взбалмошной совсем залюбленной и почти загубленной родителями девчонки в молодую роскошную с каждым днём расцветающую женщину; наше с ней «одно на двоих всё», – вовсе не упрощало, а лишь усложняло и без того безнадёжную ситуацию. И, как бы я ни старался, но был я бессилен сделать так, чтобы и мама, да и сама Даша – перестали плакать ночами.


* * *

На пересадочной станции предстояло торчать не меньше получаса.

– Курить хочешь? – спросил я Азата, протягивая початую пачку «явы явской».

– Давай покурим! – усмехнулся он, срывая целлофан с «Мальборо» в твёрдой коробке.

– Ого-о-о!.. – протянул я. – Откуда?

– В «берёзке» купил.

Азат и Мамед учились с нами только два семестра. Каждый год после третьего курса из ашхабадского меда в наш присылали «по обмену» депутацию лучших студентов на доучивание. Понятно, что «обмен» оказывался исключительно на словах – от нас в Ашхабад никто не ехал. Азат и Мамед были разные, как день и ночь. Азат – выше меня, здоровенный в плечах, сообразительный, улыбчивый, русский без акцента. Мамед – щуплый, смуглый, молчаливый, почти не говорящий по-русски; в его взгляде неприкрыто читалось «хорошо бы отрезать головы вам всем».

– Азат, откуда у тебя такой русский? – поинтересовался я. Раньше как-то не решался.

– Оттуда же, откуда и у тебя. У меня мама русская.

– А тогда ты кто – русский или туркмен?

– Отец – туркмен. И я – туркмен. А может, и нет. Миш, я не знаю.

– А ты на каком языке думаешь?

– На русском.

– Ну, вот видишь, какой же ты тогда туркмен?

– Настоящий. По имени и отчеству.

– А как твои имя и отчество?

– Азатберды Еламанович!

– Ну, тогда точно – туркмен. Слушай, а чего Мамед такой тихий?

– Говорит плохо.

– Почему?

– Из деревни потому что.

– А как же сюда попал, если плохо говорит? Он же не понимает ничего почти.

– Да хуй его знает, как попал. Я не спрашивал.

Мамед подошёл, через силу изобразил улыбку.

– Мамед, курить будешь? – Только покачал головой. Постоял немного, разглядывая носки ботинок, пошёл к девчонкам.

– Ему религия запрещает.

– Он что, верующий?

– Ну да.

– А как же комсомол?

– Да хуй знает как.

– А ты верующий?

– Нет, – рассмеялся Азат. – Атеист.

Подошёл поезд. Я бросил взгляд – и присвистнул.

– Чего? – не понял Юрастый.

– На крышу смотри.

– Смотрю. И чего?

– Пантографов нет. Дизель.

– Мы с приятелем вдвоём работали на дизеле. Он мудак, и я мудак. Да и дизель спиздили! – отрешённо гамлетовской строфой, продекламировал Лёхус. Случайно услышавшая Грязнова густо покраснела.

– В деревню, к тётке, в глушь, в Саратов! – голосом Кота Матроскина прошамкал Джинни.

Час с четвертью спустя трёхвагонный дизель, в котором кроме нас ехало всего-то человек двадцать, остановился у пустынной платформы.

– Гри-горь-евск, – нараспев прочитал платформенную табличку Лёшка. – Народ, слезай, приехали!

От жёсткой деревянной лавки у меня затекла и болела жопа.

На платформе возвышался сошедший из былин русоволосый богатырь. Увидев нас, суетливыми тараканами высыпавших на перрон, широко улыбнулся и сделал шаг навстречу.

– Студенты? Первый мед? На врачебную практику? Моя фамилия – Лосев. Я хирург-ординатор. Вот наш автобус, – и махнул рукой.

В отдалении, чадливо воняя горелым маслом, стрекотал коматозным мотором ржавый покосившийся «пазик».

– Что ж ты, милая, смотришь искоса-а-а, низко голову наклоня-а-а? Трудно высказать и не высказать, всё, что на сердце у ме-ня-я-я-а! – как резаный заверещал Джинн.

– Не, ну не сука ли ты, потусторонний! – рассвирепел я.

Загрузка...