По завершении последнего сеанса Вилли Сейерман спустился в фойе и рассматривал выходящих зрителей. Он любил пообщаться с кем-нибудь из них, если тот не возражал, любил расспросить, что они думают о только что увиденной картине, получили ли они удовольствие от ее просмотра, а если нет, то почему? Понравилась картина, сэр? Рад слышать это. Весьма рад. Одобрение зрителей — музыка для моих ушей. Надеюсь иметь удовольствие вскоре видеть вас здесь вновь. Это ваш сынок? Прелестный ребенок. Как тебя зовут, мальчик? Понравилась картина? Ах ты умница! Прелестный ребенок. Сам я тоже человек женатый, но все еще Бог не благословил ребенком, однако мы с женой не теряем надежды. Рад буду снова видеть вас, сэр, мадам…
С недовольным зрителем он тоже находил способ полюбезничать:
— Я вижу, сэр, вам картина не понравилась. Это огорчает меня, потому что зритель должен уходить довольным, и если я вижу, что он недоволен зрелищем, я сделаю все, чтобы в следующий раз этого здесь с ним не случилось. Да, уверяю вас, я все сделаю, и вы будете вполне удовлетворены моей работой. Вот вам моя карточка, она подписана мною лично, по ней вас пропустят в следующий раз, когда вы придете к нам, три билета по цене двух. Вы согласны? Приходите еще, не пожалеете.
Пройдя туда, где на выставочном подиуме стояла огромная чаша с цветами, Вилли извлекал оттуда слегка поникший длинноствольный тюльпан и возвращался с ним к недовольному клиенту.
— Вы позволите? — спрашивал он преувеличенно учтиво, с легким поклоном, перед тем как преподнести цветок сопровождавшей зрителя даме. — Позволите преподнести эту милую малость вашей супруге? Примите с моим восхищением!
Когда уходил последний зритель, Сейерман заходил в зал и наблюдал, как девушки, светя себе фонариками, ходят между рядами кресел, глядя, нет ли там какого мусора. После этого он доставал из жилетного кармана сигару, снимал с нее целлофановую обертку, откусывал кончик и сплевывал его так сильно, что он планировал до противоположной стены, оставляя там еще одно пятно на краске, и без того уже давно потерявшей свежесть. Перекидывая сигару из одного угла рта к другому, он медленно окутывал себя облаком приятного аромата.
— Все хорошо, девушки, — говорил он, когда они заканчивали уборку. — Все хорошо, можете идти домой.
Он причесывался и затем поднимался по каменной лестнице на первый этаж офиса, где Александр проверял дневную выручку, принесенную кассирами четырех Сейермановых кинотеатров в черных жестяных коробках.
— Не так уж густо, не так уж густо, — сказал Сейерман, прикидывая выручку на глаз. — Но бизнес повсюду плох, здесь ни у кого нет денег. Однако, даст Бог, на все Его воля, война закончится в этом году и дела опять пойдут в гору. У меня масса идей. Трудность в том, что повсюду крутят военные фильмы, а публика не хочет их. Люди потеряли на войне близких, сыновей и мужей, они хотят смотреть такие картины, чтобы забывать, а не вспоминать. Комедии они будут смотреть с удовольствием. "Ружье" — прелестная картина, глядя ее, люди вновь обретают способность улыбаться. "Рождение нации"[11] — это великолепно, ведь если это и о войне, то о прежней, на которой у публики никто не погибал, вот это — развлечение. Но "Берлинский зверь" это не то, что они хотят смотреть. Разве с них и без того недостаточно ужасов?
— Вы ничего не хотите сказать насчет письма из "Эссеней", мистер Сейерман? — спросил Александр. — Уже почти три недели прошло, а они говорят, что хотят получить чек…
— Деньги, деньги, деньги! — взорвался Сейерман. — Они только и могут думать, что о деньгах. Воображение, художество, картины, на которые публика идет с удовольствием, обо всем этом им некогда подумать в их бешеной гонке. Только деньги… Ладно, они не хотят иметь дело с Вилли Сейерманом, это их похороны. Я пойду к своим друзьям из "Вайтаграфа"[12], "Любина", "Патэ"[13], я пойду в "Байограф", пойду в Ай-Эм-Пи[14]. Там сколько угодно режиссеров, и они делают гораздо лучшие фильмы…
— Ай-Эм-Пи и "Патэ" тоже настаивают на предварительной оплате, перед тем как предоставить какой-нибудь фильм для проката.
— Да, это они умеют делать! — с негодованием бурлил Сейерман. — Они делают свои вшивые картины, не стоящие ни цента, и разгоняют зрителей по домам своими вшивыми картинами, а после этого они хотят иметь деньги вперед! Александр, ты знаешь, что мы с тобой сделаем? Мы напишем им письмо. Все как есть. Я скажу тебе, что писать, и ты напишешь гораздо лучше меня. Я нахожу, что пишу не очень-то грамотно, а ты к тому же можешь написать зажигательно! Ты меня понял? Ты напишешь им, что я собираюсь открыть еще с десяток больших кинозалов, так как капитал, который все растет у меня, вполне позволяет мне это сделать, и если они хотят потерять такого хорошего клиента с четырнадцатью кинотеатрами из-за того, что трясутся над несколькими жалкими долларами, добрый им путь, ну а я сделаю свой бизнес где угодно и с кем угодно. Если они предпочитают обходиться без Вилли Сейермана, крупного владельца кинотеатров, то это их могила, а не могила Сейермана. Я полон грандиозных планов, напиши им; если они не желают давать мне своих картин, я открою свою собственную прокатную контору, ты так и напиши им. Пусть они в своих вшивых ослиных норах тискают свои вшивые фильмы, добрый путь! А я, если захочу, могу и сам делать картины! Напиши им все, как я сказал, только грамотно.
Сейерман неистово затянулся своей сигарой и покинул комнату чуть не боком, потому что комната была невелика и так забита множеством предметов, что показать здесь хорошую походку было делом невозможным. Но через некоторое время Сейерман вернулся, пробравшись между рядами деревянных сидений, поставленных друг на друга кабинетных стульев, грудами коробок из-под фильмов и кипами газет и торговых журналов. Сейерман вернулся с выражением бурной целеустремленности на лице.
— А знаешь что?! — сказал он наконец, втиснувшись в кожаное вращающееся кресло. — Это не такая уж плохая идея.
— Какая, мистер Сейерман?
— Делать собственные картины. Почему нет?
Работа у Вилли Сейермана не была легкой. Александр писал деловые письма, сам их как мог печатал на машинке; он таскал коробки с фильмами от одного театра до другого; он помогал делать экспозицию афиш в их фойе; иногда ему приходилось сидеть в билетной кассе, а подчас, когда демонстратор ленты болел или переходил на другую работу, он заменял его в проекторской, и, таким образом, изучил процесс демонстрации фильмов. Иногда лента рвалась, и Александр научился склеивать ее, сделав, тем самым, открытие, что склейка фильма технологически дело не сложное, и однажды он даже рискнул тайно поэкспериментировать, переклеив части фильма в другом порядке, существенно изменив ритмы и построение сюжета. Он открыл, что если публика до этого просто терпела фильм, едва досиживая до конца, то теперь, в новом варианте, она смотрела его с удовольствием до конца. С комедиями это было вполне возможно. Чтобы выжать как можно больше смеха из какой-нибудь ситуации, достаточно было подчас просто ввести в нее фрагмент из другой части; иногда успех зависел даже от величины вводимого фрагмента или даже от того, что он снят в ином темпе. Можно было играть в это на слух, на ощупь, методом проб и ошибок, можно было монтировать и перемонтировать до тех пор, пока не получалось максимально смешно. Александр разнообразил свои эксперименты, он, например, перемещал фрагмент с информаций, которую режиссер фильма считал нужным поставить в начало ленты, в конец. Такое перемещение не всегда оправдывало себя, но чаще замена была правильной; поступал он и наоборот: то, что режиссер не спешил обнаружить, он перемещал в начало, и это тоже нередко давало хороший результат.
Однажды Александр пришел в офис и обнаружил своего хозяина сидящим за столом, его большая тяжелая голова покоилась на ладонях, он плакал, не стыдясь своих слез.
— Что с вами, мистер Сейерман?
Тот поднял на Александра глаза, но ничего не делал, чтобы осушить на своих щеках слезы.
— Десять недель я ожидал, я ждал, и я ждал и ждал, и еще ждал, и еще… Ты знаешь, я терпеливый человек. Я обещал им десять сотен долларов за место на Рейбурн-стрит, я обещал, ибо я, конечно, еще не имел этих денег. И я ждал столько, сколько они находили нужным…
Сейерман встал, засунул руки в карманы брюк, а голова его еще глубже погрузилась в воротник рубашки.
— Александр, — сказал он в своей трагифилософической манере, — ты знаешь разницу между никем и кем-то? Я скажу тебе. Когда ты никто, ты должен ждать; когда ты кто-то, ты заставляешь ждать других. Десять недель я ждал, а они все заставляли и заставляли меня ждать. Я ненавижу эти грабительские ухватки, но что я мог им сказать? Теперь-то я сказал бы им что угодно, но тогда у меня такой возможности не было. Я ждал, и улыбался, и говорил: спасибо, сэр; и еще говорил: я предугадываю ваше дальнейшее решение, сэр; и еще говорил: я надеюсь, мы сумеем довести наши переговоры до быстрого и положительного решения. Вот все, что я мог им говорить: спасибо, сэр, вы совершенно правы, сэр. А тем временем, ты знаешь, как я нашел деньги? Ох! Мои мучители, они не ждали меня: хотите покупать покупайте, только решайте в сорок восемь часов, сорок восемь часов мы подождем, у нас есть и другие покупатели, и все в таком роде. Они знают, как загнать тебя в угол, они даже знают, что ты чувствуешь, когда они лягают тебя копытом в кишки…
Текущие дела и заботы сделали из Сейермана своеобразного рефлектанта, размышляющего ветвисто и замысловато. Александр все никак не мог понять, к чему он клонит, но из следующей тирады смысл вышесказанного разъяснился.
— Александр, — продолжал Сейерман после минутного молчания, — в браке я несчастный человек, я женат на женщине, нисколько для меня не привлекательной. Я женился на некрасивой девушке, и что еще хуже, я женился на тощей девушке. И вот я тащу все это на себе, Александр, это наказание за то, что я женился не по любви. Я женился из-за ее приданого, из-за вшивых нескольких сотен баксов, которые дал за ней отец. Я думал тогда начинать свой бизнес, вот почему я и женился. Никогда не делай таких вещей, Александр, ты жестоко поплатишься за это. Теперь я за это плачусь. У всякого человека бывает трудный момент в его деле, но он, по крайней мере, приходит домой, к женщине, которую он любит, которая дает ему некоторое наслаждение, некоторое удовлетворение — это уже немало. Но вот я — я прихожу домой, как в могилу. Пойми меня, Сара неплохая женщина, она добрая мать, добрая, светлая натура, но она тощая, тощая — ты понимаешь? Тощая на взгляд, на ощупь и тощая в своем сердце, — он для убедительности прижал руку к своему сердцу. — Как ей удается быть такой тощей? Я не понимаю. Дочь человека, который держит деликатесную лавку. И эта лавка набита такими вещами — пальчики оближешь. Холодное мясо и фаршированная рыба, и бублики, и связки сосисок и сарделек, и свежеиспеченные булочки с тмином, и заливной карп, и рулеты, и копчушки, и штрудели. Но она — тощая! Никогда не женись на тощей девушке, Александр. Они раздвигают для тебя свои ноги всегда с таким выражением, будто приносят себя в жертву.
В то время, как он говорил, вошла мисс Тоулби, кассирша, она принесла черную металлическую коробку с выручкой. Сейерман молча следил за ее движениями и проводил ее взглядом, когда она, положив коробку и приветливо сказав: "Доброй ночи!", направилась к двери.
— Вот что я называю женщиной, — заявил Сейерман с пылким энтузиазмом, когда дверь за ней закрылась. Александр, соглашаясь, кивнул. — Но она и не смотрит на меня. Я ведь вижу. А почему? Скажи! Я, конечно, не виню ее. Я тут как-то шлепнул ее разок по заду — невинный легкий шлепок, совсем не больно — но она повернулась ко мне и серьезно так говорит: пожалуйста, мистер Сейерман, не делайте больше этого, или я, мистер Сейерман, подам вам заявление об уходе… Вот как они мне говорят. Но в один прекрасный день все переменится, Александр. Они еще будут благодарить меня, если я шлепну их… Я знаю, у меня смешная наружность. Знаю. Но я говорю тебе, Александр, в один прекрасный день они перестанут говорить мне свое: пожалуйста-не-делайте-так-мистер-Сейерман…
— Мне не кажется, что у вас такая уж смешная наружность, мистер Сейерман.
— Ах, тебе не кажется… Ты, Александр, добрый малый. Мне хотелось бы иметь такого сына, как ты.
Сейерман подошел к окну и смотрел, как мисс Тоулби спускается по лестнице; каждое ее движение нравилось ему, и он вспомнил, как всегда вспоминал в грустные минуты, свою молодость, время, когда он работал закройщиком в фирме "Германн Глэнц и сыновья". Вспомнил, как в шесть тридцать вечера девушки выпархивали из здания, бросая вызов множеству алчных глаз; не было там более алчных и голодных взоров, чем у Вилли, уже даже тогда. Ах, как менялись эти девушки! Днем, на работе, такие бесцветные и невыразительные. Но в шесть тридцать!.. В сумерках они казались такими горячими и сияющими от жара, разгорающегося в их крови. Они светились совсем как светлячки!
— Ты ничего не ешь, — сказала Леушка.
— У меня совсем нет аппетита, — ответил Александр.
— Возьми, поешь еще немного. Человек должен есть.
— Я не голоден.
— Съешь, по крайней мере, кусочек мяса, это легкая пища, даже инвалид может это есть.
— Оставь, мама, съем потом, не хлопочи из-за меня.
— Я не знаю, чем тебя кормить, ты ничего не ешь.
— Мне нужно кое-что обдумать, я совсем не голоден. Не сменить ли нам тему?
— О чем же нам говорить? Ты ведь считаешь, что я не могу дать тебе ничего, кроме еды.
— Ради Бога, прошу, перестань так говорить.
— Мать есть мать, и она выполняет свой долг.
— Ты все время раздражаешь меня, мама.
— Разве не о твоем благе я забочусь?
— Я знаю, знаю, ты желаешь мне добра, но ты раздражаешь меня, впихивая в меня пищу, когда я совсем не голоден. Позволь мне самому определять, когда я хочу есть, а когда — нет.
— Я сделала тебе пюре, совсем немного картофеля с молоком.
— Нет, мама. Я вообще не хочу есть. Ничего не хочу, — с этими словами он сильно оттолкнул от себя тарелку.
— Впервые слышу о таких вещах.
— Хорошо, ты услышала о них теперь.
— Ты не заболел, Алекс?
— Нет, я здоров. И я миллион раз просил тебя не называть меня ни Алексом, ни Элекси. Меня зовут Александр.
— Это так важно?
— Раз я говорю тебе об этом, значит, это для меня важно, — сказал он с возрастающей яростью. — Ты и сама прекрасно знаешь, что для меня это важно. Человека можно довести до безумия этой привычкой постоянно его опекать…
— Хорошо же ты говоришь с матерью. Я могу довести его до безумия! Как такие слова могли сорваться с твоих уст?
— Да неужели ты не видишь, что большинство твоих слов постоянно выводит меня из себя? Оставь же меня в покое, прошу тебя.
— Это от того, что ты все время сидишь дома, — сказала она с проницательным видом. — Сколько раз я говорила твоему отцу, что это нехорошо для ребенка, все время сидеть дома. Никогда ничего не видеть. Что это за жизнь? Ты слишком много думаешь, вот почему тебе так трудно справиться со своими нервами. Ты робок с девушками, а ведь этого не должно быть, ты такой изящный мальчик…
— Ради Бога, мама! — крикнул он, вскакивая из-за стола и бросив кож, который до того вертел в руках на стол. — Прошу тебя, замолчи! Оставь все эти свои замечания при себе. Мне надоело все это слышать, уйди, уйди! Я не вынесу больше, не выводи меня из терпения. Все время, все время! Это как гвозди, которые забивают тебе в голову!
Ее лицо стало трагичным и мрачным, оно исказилось тем выражением, которое, как он знал, было предвестьем слез.
— Как ты разговариваешь с матерью, — сказала она. — Неужели я этого заслуживаю? В муках родила его на свет — в муках! И вот что я получаю! И это вся моя награда!
— О, перестань, перестань!
Он чувствовал, как гнев неудержимо поднимается в нем, он почувствовал негодование; скоро он может сорваться на тот самый отвратительно высокий крик, каким кричат, ругаясь, соседи. В такие минуты все заботливо привитые ему американские манеры сходят на нет, невозможность сдержаться, казалось, опустошает его, и он превращается в одного из тех типов, которых так ненавидит и презирает. Размахивающих руками, говорящих запальчиво и громогласно… Это было похоже на то, что из него выламывается наружу некая другая персона.
— Не плачь! — угрожающе закричал он, дико и хрипло от напряжения. — Не плачь! Не используй против меня это оружие!
Его мать плакала; на лице выражение мученичества, рука ее прижата к сердцу, словно его пронзила острая боль. Им овладело нечто вроде бешенства. Она использует слезы, чтобы заставить его замолчать, чтобы он подошел к ней — как он привык делать, — чтобы она могла обнять и поцеловать его и сказать ему, как она его любит, и что живет только для него, и что желает ему только самого лучшего. Но он не мог заставить себя подойти к ней. Он не мог сейчас даже подумать о том, чтобы поцеловать ее. Между ними возник огромный разлом, которого этого он не мог преодолеть, по крайней мере сейчас. Он знал, что позже, когда это состояние пройдет, он почувствует страшные угрызения совести, но сейчас он ничего не мог. Он сделает этот шаг навстречу ей в другой раз, он выразит ей свою любовь, хотя бы косвенно, но потом, потом. Разгневанный, он выскочил из кухни, хлопнув дверью, и бросился на большую кровать. Эти сцены были так отвратительны! Позже, когда он немного успокоился, он возвратился на кухню. Он извинился перед ней, зная, что иначе будет терзаться весь вечер.
— Мама, — сказал он спокойно, холодно, наполовину овладев собой. — Я не люблю этих ссор с тобой, но постарайся ты понять. Все, что другие люди считают правильным, меня не интересует. Я не выношу этого. Я не похож на других людей. — И затем, ссылаясь на слова, так часто повторяемые его отцом, слегка застенчиво улыбнувшись, он прибавил: — В конце концов, Сондорпф я или нет?
В 1919 году Вилли Сейерман имел восемь залов для просмотра кинофильмов, дающих хорошую выручку, в рабочих кварталах. Вдобавок к имеющимся кинотеатрам он занялся прокатным бизнесом. Существование контор, распределяющих картины, которые сами этих картин не делали, а были только посредниками между кинопроизводчиками и теми, кто демонстрирует фильмы, всегда раздражало Сейермана, так что в конце концов он сам решил заняться этим делом. Прибыль здесь можно было получить без особых затрат, и Сейерман не видел, почему бы ему не заняться этим. Его контора "Прокат Превосходных Картин" была сравнительно небольшим предприятием; но она была связана с солидными студиями, снимающими наиболее ходовые фильмы. Дело он имел в основном с иностранными фильмами и сомнительными комедиями, а также с фильмами о путешествиях — словом, со всем тем, что наиболее крупные прокатчики-демонстраторы не хотели брать. Он рассматривал прокат как побочное занятие; главной его заботой были кинотеатры, ежедневно собирающие реальные деньги. По этой причине он поручил вести дела в "Прокате Превосходных Картин" Александру. В целом это были хорошо отлаженные операции. Распределитель записывал договорную сумму за право давать в прокат определенные картины или серию картин — на своей территории. Первоначальные издержки от пересылки денег производителям составляли от 35 до 50 % от возможной выручки. Создатели картин имели право проверять книги учета, чтобы удостовериться, что их не надувают, но держатель таких книг был, как правило — особенно при небольших партиях продукции — не всегда надежен. Для Сейермана, погруженного в работу со своими кинотеатрами, это вообще являлось делом незначительным, — он считал это нормальной практикой бизнеса и не относился как к чему-то нечестному к факту существенного занижения суммы выручки на бумаге, тем самым сводя сумму назначенную создателям фильма, к абсолютному минимуму. Зная, что невыгодность больших обменов служит как бы оправданием и что прокатчики, так или иначе, все равно получат выручку от ленты в гораздо большем размере, чем первоначально затратили на ее получение, к нему приходили в основном низкосортные производители-поставщики, да и то лишь до тех пор, пока не были сметены более солидными компаниями. В таких обстоятельствах было весьма сомнительно, что "Прокат Превосходных Картин" вырастет когда-нибудь во что-нибудь крупное. Предложение Александра просматривать некоторые картины до того, как "Прокат Превосходных Картин" согласится взять их для дальнейшего распространения, не вызвали у Сейермана особого энтузиазма. Он думал, что это пустая трата времени. Картины о путешествиях по Африке были картинами о путешествиях по Африке, и короткометражки Стенли Лупино были короткометражками Стенли Лупино. Зачем тратить время на просмотр дешевых лент? Главное здесь определить масштабы платежей, и если удается заплатить меньше цен, существующих на рынке, Сейерману этого вполне достаточно. Но если Александр желает тратить свое время, — он подчеркивал: свое собственное свободное время — Сейерман не станет возражать против его занятий просмотрами. Александру же эти просмотры нравились, потому что на них он знакомился с некоторыми создателями картин и в разговорах с ними узнавал о стоимости картин, и на какую выручку может рассчитывать постановщик, когда деньги начинают поступать с разных рынков. Скоро — хотя в школе у него были сложные отношения с арифметикой — он научился производить вычисления в уме в то самое время, как небрежно разговаривал с кем-нибудь на совершенно не относящуюся к финансам тему. В деловых отношениях он не робел перед постановщиками и не стеснялся их; как представитель покупателя, он обращался с ними вежливо и уважительно, но не более того. Его мнением дорожили. Если лента ему нравилась, постановщики были, естественно, довольны. Если же он разочаровывался в ленте, то они были разочарованы тем, что он разочарован лентой. Действительно, он был в деловых отношениях с людьми нижнего эшелона бизнеса, но никто из этих людей не льстил ему, не искал его расположения, отношения были вполне естественными.
На этих просмотрах он несколько раз встречал молодого человека по имени Льюис Шолт, служившего по торгово-финансовой части в компании, производящей картины о путешествиях, предназначенные для показа Америки американцам. Эта компания имела частые деловые контакты с отдаленными общинами страны и была одним из поставщиков Сейермана. Александр не видел Льюиса Шолта на просмотрах вот уже несколько месяцев, потому что — как тот позже объяснил — фирма, в которой он работал, разорилась; но в один прекрасный день он объявился в офисе театра "Бизу". Кажется, он работал теперь в нескольких местах, и пришел к Александру с предложением. Он обратился именно к Александру потому, что имел высокое мнение о его проницательности, и хотел что-нибудь дать ему на пробу. Александр, напротив, почти не вспоминал о Льюисе Шолте, когда он отсутствовал, и вообще думал о нем, как об изворотливом, вспыльчивом и, в общем-то, ненадежном человеке; он не доверял ему и даже испытывал к нему нечто вроде подозрительности. Но он научился сдерживать свои чувства там, где это касалось дела, и, увидев его, выказал некоторый интерес, осведомившись с изрядной долей небрежности о том, где он пропадал. Объяснив причину отсутствия, Льюис Шолт сказал ему:
— Я получил для вас картину Вальтера Стаупитца.
Он знал, что ему не надо объяснять Александру, кто такой Вальтер Стаупитц: для Александра Стаупитц был бог, стоящий в одном ряду с Гриффитсом[15], Строухеймом, Чаплиным[16] и де Миллем[17] как одна из величайших фигур американской киноиндустрии.
— Ну и что вы предлагаете мне делать с картиной Стаупитца? Он же выпускается через Ай-Эм-Пи. Они финансируют его.
— Я знаю. Но у него сложились с ними такие отношения… При определенных обстоятельствах он может забрать свою картину и отдать кому-нибудь другому.
— Любая крупная компания будет счастлива взять картину Стаупитца, — сказал Александр. — С какой стати они отдадут ее нам?
— Ну, тут кое-что есть… — сказал Льюис Шолт конфиденциально. — Там какие-то хитрые штуки в картине, думаю, что небольшое предприятие, вроде того, что принадлежит Сейерману, проглотит эти штуки лучше кого бы то ни было. В конце концов, я заведую у Стаупитца торговой частью, и я предлагаю вам это, если вы захотите, конечно, взять.
— А что за хитрые штуки?
— Ну, как сказать… В принципе это вас интересует?
— Я должен поговорить с мистером Сейерманом, но в принципе — в принципе это меня интересует.
— Думаю, неплохо бы вам сначала посмотреть самому, а потом уж говорить с Сейерманом о сорте покупки. Если сделка состоится, вы тоже можете кое-что получить.
— Это не обязательно. Но все же скажите мне, почему вы хотите продать Сейерману картину Стаупитца? Две его последние ленты сорвали неплохой куш. Вообще, о какой картине идет речь? Вы имеете в виду "Арлезию"?
— Ух, верно! Откуда вы знаете? Название, конечно, вшивое, но его можно заменить. А что конкретно вы знаете об этой картине?
— Знаю, что он делал ее четыре месяца, я прочитал об этом в "Варьете". Они писали, что сюжет засекречен.
— Все верно. Именно об этой картине я и говорил, — сказал Льюис Шолт.
— Нельзя ли о деле поконкретней?
Льюис Шолт подбирал слова осторожно, но понемногу становился искреннее и наконец сказал:
— Буду честен с вами, Александр, с этой картиной есть проблемы. Именно поэтому у меня и появилась возможность предложить вам это выгодное дело. Надо заплатить пятьдесят тысяч долларов, и только двадцать процентов от дохода — создателю.
— Но какие же там проблемы?
— Думаю, вам лучше посмотреть картину самому, боюсь, что не смогу объяснить, в чем дело, я не специалист по художественной части. Это их проблемы. Все эти штуки-трюки. Это великая картина, возможно, даже величайшая, но трюки…
— Хорошо, — сказал Александр, — когда я смогу посмотреть ее?
— Завтра. Во второй половине дня. Годится? Я оставил ее в одном кинотеатре.
— Ладно. А где?
— Увидимся завтра после обеда и пойдем. Но вы смотрите, не назначайте на этот вечер свиданий, картина идет четыре часа двадцать минут.
На следующий день в маленьком просмотровом зальчике при одном из кинотеатров Бродвея Александр увидел "Арлезию". Льюис Шолт следил за его реакцией, но Александр старался не выказывать своих чувств, что было не так просто. Он просмотрел самый замечательный фильм из всего, что он видел. Все ленты, виденные им до того, показались ему примитивными и неуклюжими в сравнении с "Арлезией", на которой лежал отпечаток экстраординарной личности его создателя, Вальтера Стаупитца. Рядом с существующей стандартной продукцией фабричного производства эта картина выглядела неповторимой, как отпечатки пальцев. Но Льюис Шолт оценивал картину невысоко из-за, как он говорил, хитрых штук. На самом деле это была история двух привлекательных сестер, уничтоживших человека, путавшегося с ними обеими по очереди. Но было нечто, придающее едкий саркастический оттенок стереотипной, в общем-то, ситуации, — весьма модному тогда сюжету о двух сестрах, соперничающих из-за некоего господина. В "Арлезии" все обстояло чуть иначе. Обычный сюжет начинал здесь потихоньку разворачиваться во что-то такое, что имело двойное дно; оказывалось, что господин в этой истории только пешка, с помощью которой обнаруживалась неестественность отношений между сестрами. Первая сцена, вызывающая шок, показывала Арлезию в тот момент, когда она подглядывает за сестрой, Лоттой, занимающейся любовью с офицером австрийской кавалерии, чью роль сыграл сам Стаупитц. Сначала кажется, что слежка вызвана ревностью Арлезии, поскольку кавалерийский офицер ее любовник; но когда она входит, прерывая тем самым то, чем они заняты, становится ясно, что это вызвано ее любовью к сестре. Герой, типичное создание Стаупитца, сам стал жертвой чувственности: бездушный соблазнитель, невольно разбудивший чувства, которые в конце концов погубят его самого. Этих двух женщин он счел за прекрасную добычу, за двух благовоспитанных дурочек. Отдельные темы, многие интимные сцены публика могла счесть непристойными, в лучшем случае — нелепо-странными, но в основном и тем и другим. Запомнилась сцена, где Арлезия перебирает шелковое нижнее белье сестры, рассматривая каждую вещь отдельно и от этого возбуждаясь. В той сцене, где Арлезия своим появлением прерывает любовный акт между сестрой и офицером, последний намекает, что он с радостью может сделать одолжение обеим сестрам одновременно. Были и еще сцены того же сорта. Первое, что подумал Александр, что этот фильм никогда не будет показан.
По дороге домой он размышлял об этом фильме и у него появилась идея, которую, как он считал, стоило попытаться внушить Сейерману. Он обсудил с ним это на следующий же день. Причем, едва услышав название, Сейерман сказал, что он все об этой "Арлезии" знает. От этой ленты отказались уже все прокатчики страны. Компания, финансировавшая создание этого фильма, уже решила списать его. И было бы просто безумием брать такой фильм хотя бы за цент, если по всей стране невозможно найти кинозала, согласного его показывать. Даже если кто и решился бы прокатать эту ленту, им просто не дали бы этого сделать: моментально поднимутся все общественные моралисты, группами и поодиночке, и уж они постараются подключить сюда полицию и добиться закрытия зала, который имеет наглость показывать такие фильмы. Александр выслушал все это и ответил:
— Но я вот что придумал. Картина идет четыре часа двадцать минут, вы можете вырезать из нее кое-какие фрагменты так, чтобы это выглядело простой историей двух сестер, любящих одного человека; на такой сюжет с удовольствием пойдет публика, это модный сюжет. Вы просто вырежете все сексуальные и сомнительные сцены, а на поверхности останется вполне приличная история. Пусть это и будет немного дерзко, но дерзко в допустимых пределах. Я могу так вам изрезать этот фильм, что никто против него и не пикнет. А вы завоюете публику, поскольку фильм, кроме всего прочего, будет еще иметь репутацию полемической ленты. В таком виде у фильма может быть большой успех. На этом даже можно сделать рекламу: картина, которую никто не хотел показывать. И вообще, они предлагают весьма выгодное дело, я имею в виду финансовую выгоду.
Финансовый аспект дела имел для Сейермана, конечно, решающее значение. До этого он никогда не записывал столь крупную сумму — пятьдесят тысяч долларов; к тому же создателям фильма нужно было отчислить только 20 % дохода, в то время как обычно отчислялось от 30 % до 50 %. Компания, очевидно, не надеялась получить что-нибудь существенное, кроме этих пятидесяти тысяч долларов. Конечно, это большая сумма, тем более что картину почти нельзя показывать. Но вот если сделать так, чтобы прокатывать этот фильм в обычном порядке, он принесет уйму денег. Сейерман отважно силился представить себе эту уйму. Но у него была довольно своеобразная фантазия, фантазия, которая вечно дает себе окорот. Вот и здесь что-то мешало… Очевидно, имелся какой-то неучтенный пункт, который не позволит ему сделать здесь уйму денег. И, сосредоточившись на этом, он быстро понял в чем дело: компания, финансировавшая Стаупитца, могла и сама все это проделать с фильмом.
— Здесь может быть заминка, — сказал Сейерман.
— Я скажу вам, что за заминка, — ответил Александр. — Стаупитц, когда подписывал контракт со своими финансистами, указал в нем, что его картины не могут быть купированы без его разрешения, а он заранее оговаривает запрет на вырезку хоть одного фута пленки.
— Так как же мы будем резать?
Александр засмеялся:
— Разве Стаупитц с нами подписывал контракт? И потом, мы ему просто не скажем.
— Ты думаешь, что он ничего не заметит? — ехидно спросил Сейерман.
— Нет, он заметит, но будет поздно. Мы сделаем сотню копий и пустим ленту одновременно в сотне мест. Он имеет право наложить запрет на демонстрацию картины, но я знаю, что делать, я сохраню все вырезки из его фильма. Допустим, он обратится в суд. Кого он переиграет? Он и сам не пойдет в суд, ибо он знает, что ему нечем оправдать те сцены, которые мы купируем. Как он объяснится перед присяжными, этими моралистами? Его угрозы действенны только в споре с Ай-Пи-Эм, поскольку те могут выпустить картину только в ее первозданном виде. Но в первозданном виде они ее выпустить не могут; и даже если они опередят нас, разорвут с ним контракт, искромсают картину и начнут ее прокатывать, он все равно не станет с ними судиться. Но они, конечно, и сами на это не пойдут. Так что, мистер Сейерман, я уверен в успехе нашего предприятия и готов лично вложить пятьсот долларов в картину.
Сейерман засмеялся:
— Итак, он вложит пятьсот долларов, а мне останется только выложить остальные сорок девять тысяч пятьсот.
В те вечера, когда он не был занят в конторе, Александр совершал прогулки вдоль Пятой авеню до угла Сорок второй улицы; он шел спокойным размеренным шагом мимо тех великолепных львов, что охраняют вход в мраморное великолепие Публичной библиотеки. В главном читальном зале с его итало-ренессансным потолком, с его бесплатной выдачей бумаги и карандашей, с его постоянно сменяющимся населением — студентами, научными работниками, священниками, писателями, биологами, химиками и другими искателями знаний самой разнообразной наружности, от изящно одетых матрон до слегка неряшливых юнцов, — Александр проводил немало свободного времени. Он предпочитал Нью-Йоркскую Публичную библиотеку всем другим, меньшим библиотекам города главным образом потому, что здесь царил дух космополитизма, здесь запросто можно было сказать новоприбывшему иностранцу, что его кожаные каблуки чиркают по мраморному полу, оставляя черные отметины, и добавить, что натуральные американцы и даже натурализированные иммигранты, отправляясь в библиотеку, обуваются обычно в туфли на резиновой подошве. Он наслаждался роскошеством убранства, и всегда, входя в свойственную этой библиотеке благоговейную тишину, он ощущал присутствие знаний; путь благочестивого верующего есть постоянное ощущение присутствия Божия. Здесь, в непосредственной близости двух или более миллионов книг он чувствовал, что именно здесь может найти некий ключ, которым откроет для себя мир, ключ, который сокровища мира сделает его сокровищами. Этот магический ключ, этот "Сезам, отворись!" несомненно находится здесь, в бесконечных отвесных утесах книг, надо только правильно выбрать фолиант и открыть его на нужной странице, и тогда он узнает нечто — он не мог себе даже представить, что именно, — что объяснит ему мир исчерпывающе и всесторонне. Он должен отыскать это интуитивно, и он даже думал, что найдет здесь то неведомое, что придает лицу вечного его преследователя из детских кошмаров тот странный, знающий взгляд. Сначала он читал беспорядочно, выбирая книги из-за названия, обещающего некое открытие; позже его интерес привлекли определенные темы — философские дискуссии, научные феномены, некоторые аспекты природы и разума; смотрел он и другие книги, отыскивая неуловимые ответы в джунглях ненужностей. И чем больше он читал, тем больше, казалось, усложнялись вещи, явления и связи между вещами и явлениями, идеи, найденные в одной книге, давали временное удовлетворение, позволив проникнуть в некий предмет, но часто другая книга ставила под сомнение ценность предыдущей, оспаривала ее. Он научился читать очень быстро, пролистывая страницы в поисках самого существенного, что находится в данной книге, причем нередко он, читая все быстрее и быстрее, чувствовал, как им овладевает волнение, почти азарт, нарастающий с каждой страницей, и чем ближе к концу, тем больше надежда, что вот-вот несомненно он найдет то, что нужно. Но книга кончалась, он как бы вылетал из нее, а смысл так и не был найден, вновь удаляясь от него в мировое пространство; тот кульминационный миг открытия, которого он ждал, тоже неуловимо отдалялся, и тем быстрее, чем быстрее он за ним гнался. Всякий раз отчаяние овладевало им: он никогда не будет способен уловить этот некий великий смысл всего.
В конце концов, чувствуя головокружение и даже стыд от своей неспособности разобраться во всей этой противоречивой информации, он принял практическое решение: отныне он будет читать только энциклопедии, начнет с буквы "А" и, перескакивая через то, что ему неинтересно, дойдет до буквы "Z". Потом, по крайней мере, он будет знать все, что надо знать людям в разумных пределах.
Он составил план действий на десять месяцев, и уже дошел до статьи "Аристотель", так что начал даже думать, что, хоть и приходится отвлекаться, но все же он реально может выполнить задуманное, как бы оно ни казалось невозможным. А отвлекаться приходилось, поскольку часто рядом могла сесть девушка, и тогда его сосредоточенности приходил конец; вместо того, чтобы прочесть тридцать тысяч слов, он настраивал себя на возможность проведения вечера с этой девушкой; он мог бесконечно перечитывать некую сентенцию, пока его мозг прокручивал разные варианты предполагаемого знакомства: как он обратится к ней, что скажет, одним словом, он переключался на ту область, которая была не меньшей частью самоусовершенствования, — область возвышенную и благородную. Воображаемые им события, исполненные таинственности, более способствовали озарению, нежели все эти энциклопедические знания; вот что стояло между ним и его тягой к просвещению. Он слишком часто уносился вдаль, подхваченный мощным потоком грез, и у него не было сил для противодействия. Вот и сейчас неподалеку расположилась пухленькая притягательная блондинка, листающая книгу с эскизами моделей одежды, в то время как глаза ее блуждали по залу, будто призывая кого-то прийти и прервать ее неопределенное состояние, тоже далеко не похожее на поглощенность поисками познаний. Александр был не единственным, кто приметил ее и принял сигналы ее взоров. Через стол сидел молодой человек, которого он и раньше встречал в библиотеке; у него были довольно длинные, соломенного цвета волосы, широкие ноздри и постоянно улыбающиеся серо-голубые глаза. Александр не мог точно определить, из какой именно страны он прибыл, но было в незнакомце что-то славянское. Он взглянул на девушку холодноватым, оценивающим взглядом, вроде бы искательным, но без малейшей тени неуверенности. Весь его облик был окрашен непринужденностью и какой-то — отнюдь не вызывающей — самоуверенностью, которой Александр так завидовал. Их глаза встретились, красноречиво говоря о том, что интересы их пересеклись, и молодой человек славянского типа поднял брови в любезно-состязательной вопросительности. Это была скорее уступка, похожая на то, как уступают в трамвае единственное свободное место. Александр отклонил предложение небольшим покачиванием головы, после чего молодой человек встал и подошел к девушке.
— Не слишком ли долго вы читаете эту книгу? — спросил он.
— Дело в том, что… Да, собственно, нет. Можете взять ее. Я только заглянула, но это совсем не то, что мне нужно.
Он взял книгу и посмотрел название. "История костюма".
— На какой предмет вы ее читаете?
— Просто интересуюсь. А вам она зачем?
— Мне она не нужна.
— Но вы же спросили…
— Нет, я не так спросил. Я хотел сказать этим, что вы устали. Я хотел спросить, куда вы пойдете, дочитав эту книгу?
— О, я поняла, — сказала она с внезапной холодностью.
— Хорошо, но какой еще повод мог я найти, чтобы подойти к вам и заговорить? Ну, что вы на это скажете?
Она пожала плечами, как бы говоря, что это ей совершенно безразлично.
— Послушайте, — сказал он, понижая голос почти до шепота. Вот вы читаете "Историю костюма", и вам она надоела. Уверяю вас, что мне почти так же, как вам ваша "История костюма", надоели "Schonsten Heiligenlegenden in Wort und Bild"[18].
— Ваши… что?
— Это книга немецкого священника XIX века, изданная неким Шмидтом. Я читал ее в надежде услышать призыв Божий. Но, потратив на это двадцать минут и усиленно прислушиваясь, так ничего и не услышал, поэтому я решил освободить себя от этого занятия и подумать о том, как лучше и интереснее провести этот вечер. Вы, полагаю, тоже думали о вечере?
— Да, я должна была встретиться тут кое с кем.
— Вот это да! Как же он посмел заставить вас ждать его понапрасну? Вы ведь уже полчаса ждете, не меньше. И вы что, намерены ждать его до закрытия библиотеки? Как вас зовут?
— Джоанна Прингль.
— Вы спорщица, Джоанна Прингль… А я вам сразу должен сказать, что я ненавижу спорщиц. Я очень редко обращаюсь к женщинам, если в них нет полного послушания и полного согласия. Кроме того, я весьма не жаден. Иногда я дохожу даже до того, что позволяю себе угостить даму ужином, если, конечно, это не разорит меня вконец.
Его насмешливо-агрессивная манера смягчалась галантной улыбкой, все время играющей на губах, и обезоруживающим мальчишеским смехом в глазах.
— Ну а теперь хватит вам цепляться за "Историю костюма", как за соломинку, натягивайте-ка ваши перчатки, отбросьте тяжкие размышления — это губительно для цвета лица — и марш вперед. Все наиболее удачные решения принимаются быстро, под влиянием минуты. Ну а если вы отклоните мое предложение, вы будете раскаиваться всю оставшуюся жизнь, ибо никогда уже не узнаете, от чего именно отказались. Ваше неудовлетворенное любопытство будет терзать вас вечно. С другой стороны, если вы примете мое приглашение, вы доживете до глубоких седин с надежным знанием того, что вы могли отклонить, но не отклонили. Вы следите за логикой моей мысли, не так ли? Ну хорошо, Джоанна Прингль, дайте мне вашу руку… Дайте же мне вашу руку.
Вопросительно, с озадаченностью в глазах она покорно подала ему руку. Он взял ее, рассмотрел, сильно сжал в своей и за ручку, как взрослый ведет ребенка, повел ее через зал к выходу и увел из библиотеки. Перед тем как скрыться за дверью, он обернулся и через плечо подмигнул Александру.
Александр наблюдал за ходом всей операции с восхищением. Он видел, как знакомятся с девушками американские парни, и они всегда казались ему бестактными, непристойными или смущенно банальными, их методы знакомства были примитивны. Притом они сохраняли страшное самодовольство. Но манера этого человека знакомиться с девушкой была так спокойна, лишена напряжения, так остроумна и естественна, а главное, легка и без малейшей тени непристойности или угодничества. Александру всегда казалось, что ухаживание за девушкой требует чуть ли не раболепства, но этот молодой человек продемонстрировал ему, что можно обойтись и без всего этого. Он просто брал на себя руководство действиями. И он даже не был особенно хорош собой, просто остроумен и властен.
Через несколько дней он, вновь появился в библиотеке и, увидев Александра, подошел к нему с разговором. О той девушке он не упомянул.
— Боже, — сказал он, садясь рядом с Александром, — вы так усердны в работе. Ваше усердие просто бросается в глаза. Я не первый раз вас вижу. Если я прервал ваши занятия в важный момент, просто скажите, и я исчезну. — Но он не стал дожидаться ответа и продолжал говорить: — Люди, прерывающие ваши труды, когда вы пытаетесь усердно работать, просто адские отродья. Не так ли? Я и сюда-то прихожу только потому, что ищу тишины и покоя, здесь хорошо думается. Там, где я живу, всегда полно людей. Трудность еще в том, что людей-то я люблю, люблю, когда они толкутся вокруг меня, но как освободиться от них, когда тебе надо побыть одному? Я вижу, у вас нет таких проблем, вы умеете погружаться в работу, железная дисциплина. Боже, как я завидую вам. Вы фантастичны. Вы студент?
— Нет, просто читатель.
— Меня зовут Пауль Крейснор, — сказал он, пытаясь рассмотреть, что Александр читает.
— А я Александр Сондорпф.
— Немец?
— Нет. Родом из Австрии.
— Простите мое любопытство, но почему вы читаете об Аристотеле в энциклопедии?
— Я не читаю об Аристотеле. То есть читаю, но не специально об Аристотеле. Просто я начал с буквы "А".
— Вы хотите сказать, что вы читатель энциклопедий?
— Да.
Пауль Крейснор разразился сочным, необузданным, раскатистым смехом, так что на него стали оборачиваться другие читатели.
— Я знал, конечно, — заговорил он, понизив голос, — что американцы, черт возьми, обожают самоусовершенствование и все такое, но читать энциклопедию от "А" до "Z"! Просто фантастика! Это настолько абсурдно, что почти героично! Фактически это скорее трогательно, такая Прометеева борьба с культурой.
Александр сильно покраснел.
— Я не понимаю, что так рассмешило вас, — сказал он оборонительно, стараясь отвернуться, чтобы скрыть жар своей плоти, выдаваемый зардевшимися щеками.
— Виноват, — сказал Пауль Крейснор. — Приношу свои извинения. Я всегда забываю, что невозможно не обидеть человека, если не знаешь его достаточно хорошо. Каждый раз, как я видел вас здесь, вы всегда так усердны, так сконцентрированы на своих занятиях, что это не могло не привлечь моего внимания. Я люблю наблюдать за людьми, что и как они делают, я писатель, и простое наблюдение дает мне очень много. Ну вот, я наблюдал за вами и пришел к выводу, что вы еврей — верно? — рожденный в Америке, но в семье выходцев из Германии, Румынии или Австрии. И я размышлял и спрашивал себя, если этот молодой человек готовится к экзаменам, то для поступления на какой факультет — правовой? Исторический? Я, конечно, могу ошибаться, но что-то именно в этом роде, именно гуманитарное. Я просто не подумал, что человек, делающий такие усилия, делает это просто так, без конкретной цели… Но цель, оказывается, у вас есть, и достаточно конкретная: вы — читатель энциклопедий.
— Я просто хочу быть хорошо начитанным человеком, — сказал Александр, чувствуя, что сказал глупость; лицо его еще больше покраснело.
Пауль Крейснор смотрел на него как-то неопределенно, очевидно сдерживая новые приступы импульсивного смеха и пытаясь прикрыть насмешку выражением важным и внимательным.
— Сколько вам лет?
— Семнадцать.
— Только семнадцать? Выглядите вы старше.
— Я знаю.
— Вы работаете?
— Да. В кинобизнесе.
— В кинобизнесе? Вы хотите сказать, что снимаете картины?
— Нет. Показываю их и всякое другое. Я работаю у человека по имени Вилли Сейерман, владельца кинотеатров.
— Что вы делаете у него?
— Ну, я покупаю картины, сначала просматриваю их на специальных просмотрах, и если они мне нравятся, я покупаю их. Теперь я покупаю картину Вальтера Стаупитца, которую никто не хочет прокатывать.
— Вы покупаете "Арлезию"?
— Да. Вы знаете эту ленту?
— Так вы хотите показывать "Арлезию"? Я не ослышался?
— Это шедевр, — сказал Александр.
— Все мои теории о людях, создаваемые на основе простого наблюдения за ними, сегодня рушатся, — сказал Пауль. — Ну, допустим, я-то знаю, что это шедевр. Но вы! Вы как узнали? Как может персона, до такой степени наивная, что взялась читать энциклопедию с буквы "А", персона, наспех заглатывающая куски культуры, иметь способность к восприятию и пониманию таких вещей, как шедевральный фильм, на пятнадцать лет опередивший свое время и превзошедший любое американское произведение: фильм, создавший особую сексуальную трагедию?.. Стриндберг[19] делал подобное и другие европейцы, понимающие в этом толк, но американцы — нет. Американские писатели — а есть очень хорошие: Марк Твен[20], Мелвилл[21], Крейн[22], даже Генри Джеймс[23], — они в основном совершенно несексуальны. Они не достигают даже самого поверхностного, лишенного простоты реализма Шницлера[24]. В американских произведениях секс это то, что люди делают до него и в промежутках между ним, ставя акцент на том, что главные проблемы человеческих судеб связаны с деланием денег, становлением кем-то, доказыванием героизма и все такое прочес. Здесь, в Америке, секс вторичен по отношению к главным проблемам, вот почему Стаупитц — этот гигант — так одинок здесь. Они возненавидят "Арлезию". Они просто не смогут отнестись к этому фильму иначе. Каждый образ этой картины вдребезги разбивает их уютные самодовольные отношения, привнося страдание в проблему секса, тогда как они привыкли думать, что секс — это подслащенный, приятно журчащий ручеек. Смотрите, я виноват, я прервал вас на середине Аристотеля… Я застиг вас в самом начале этого долгого пути к букве "Z". Но если вы чувствуете, как этот день зовет нас на улицу, и если вы хотите продолжить нашу беседу, почему бы нам не пойти ко мне и не выпить по чашечке кофе? Я должен разузнать о вас побольше. Тот, кто способен оценить "Арлезию" и, более того, действительно может организовать ее просмотр, тому нельзя позволить себе тратить время на чтение энциклопедий.
Александр обрадовался полученному приглашению, и он принял это приглашение. Пауль Крейснор жил в одной из квартир старого, изрядно обветшавшего большого особняка на Восточной Одиннадцатой улице, на западном конце Гринвич-Виллидж, неподалеку от реки Гудзон. Подобно многим некогда изящным особнякам Одиннадцатой Восточной, перестроенным под квартиры, этот дом был в таком состоянии, что вполне мог быть удостоен звания трущобы. Пауль Крейснор жил в помещении, именуемом студией, на верхнем этаже. Студией оно называлось потому, что состояло из одной обширной комнаты (стены имели сногсшибательный вид, что являлось следствием затеянной некогда реконструкции, так и не доведенной до конца); помещение имело доступ дневного света, но большинство оконных стекол было разбито и эти места заколочены фанерками. Первое впечатление у входящего создавалось такое, что он попал на склад, набитый разнородными предметами. Уж чего-чего, а чопорного порядка, в каком обычно расставляется мебель, здесь не наблюдалось. Прямо в центре комнаты возвышалась кровать с балдахином, задрапированная тяжелой тканью. В отдалении, с правой стороны, куда дневной свет еще кое-как достигал, помещался длинный стол из грубых неотесанных досок, на котором угадывалась пишущая машинка, почти полностью погребенная под грудами и кипами бумаги, журналов, книг и разных предметов, окружавших ее, как могильная ограда. Дальше, за столом, стояло видавшее виды парикмахерское кресло. Пол из голых обшарпанных половиц, кое-где прикрытых тряпичными половиками, частично был завален книгами, которые, видимо, по мере накопления складывались одна на одну, постепенно наращивая высоту груд. Эти нагромождения книг, а также корзины, забитые книгами, заполняли пространство таким образом, что для прохода оставались как бы подобия тропинок, протоптанных путниками в узких теснинах. У стены, противоположной той, возле которой стоял стол, возвышался громадный гардероб с затейливой резьбой по дереву, возле которого ютился мраморный рукомойник, а с другой стороны стояла весьма изящная, но, увы, пожилая французская софа. Комната освещалась газовыми рожками, стены и потолки почернели от сажи; одна часть стены была промыта (что делало ее окружение еще более мрачным), и кто-то начал было создавать громадную фреску с обнаженным телом в натуральную величину, но по каким-то причинам художник забросил работу еще до того, как успел наметить в овале женского лица его черты; а кто-то другой (если не сам художник) на месте лица, задуманного как главное украшение женской фигуры, создал месиво мазков — красных, зеленых, коричневых и желто-кровавых. Попытка украсить другую часть стены (а заодно и прикрыть ее грязь) привела к созданию огромного коллажа — нечто вроде книги посетителей на выставке экспрессионистов, где каждому разрешалось оставить свою подпись или любой другой знак в той манере, которая была ему свойственна. Некто оставил пару оправ от лорнетов, давно лишившихся стекол, повесив их на крюк от висевшей здесь некогда картины; другой прибил к стене пару невыразимых брюк; а третий украсил эти брюки серебристой мишурой, какой дети опутывают рождественское дерево, деревянное штурвальное колесо висело, напоминая что-то водное; газетные шапки, пыльные суперобложки, рукописные страницы, нотные записи, рулоны туалетной бумаги, распущенные как вымпелы, великое болото телеграфных лент и масса прочих ингредиентов, в общем и целом составляющих коллаж. Произведение казалось незавершенным и было склонно разрастаться и далее, покрыв уже треть стены. Остальные предметы размещались в комнате более или менее наобум; можно было видеть фонограф с огромной трубой, пару кушеток, превращенных в кровати, с простынями, не менявшимися, судя по цвету, месяцами, большую круглую печь с трубой, идущей прямо к потолку и исчезающей в нем бесследно.
— Вот здесь я и живу, — сказал Пауль Крейснор с видимым удовольствием. — Это адское место. Зимой не натопишься, мы все сидим вокруг печки в пальто, меховых шапках и рукавицах, совсем как русские беженцы. Туалет и умывальня — этажом ниже. Газовые рожки. Паутины. Нет возможности уединиться — люди вокруг, внутри и снаружи все время, живешь, как на перекрестке между Большим Центральным вокзалом и борделем "Новый Орлеан", чем тебе не кабинет доктора Калигари[25]? Но мне нравится. И плата только четыре доллара в неделю. Но надо нам узнать, есть ли кто дома. Эй! Дома кто есть? — крикнул он, оглядываясь вокруг, будто ожидая, что люди, крадучись, появятся из-за книжных завалов или попрыгают на пол с коллажа.
Когда он повторил свой вопрос трижды, заспанный девичий голос, исходящий, как кажется, из-за тяжелых драпировок, спускающихся с балдахина кровати, ответил:
— Книги, между прочим, можно взять почитать, но поскольку я воровала их для себя, я настаиваю на их возвращении мне. На что это похоже? Я хожу, волнуюсь, с риском ворую книги из библиотек и книжных лавок, а все для чего? Чтобы теперь мои друзья-приятели начали воровать их у меня? Эй, кто там? Кто бы ты ни был, если тебе нужна книга, пойди и укради ее, но только не у меня.
Пауль Крейснор снова крикнул:
— Лейла?.. Лейла!
Немного погодя, взъерошенная и сонная девичья голова высунулась в щель между драпировками и спросила:
— Сколько времени?
— Почти десять.
— Ох, — сказала она и добавила: — Кофе есть?
— Сейчас заварю.
— Думаю, пора вставать, — сказала она, позевывая. — А где все?
— Уехали, должно быть, — сказал Пауль. — Не знаю, меня не было.
— Ох, — опять сказала девушка.
И вот она повисла на драпировках, подтянулась и выдернула себя из кровати, изобразив сцену, чем-то напоминающую ленивое пробуждение полуобнаженной нимфы. Она безразлично глянула на Александра и спросила у Пауля:
— Ну, чем займемся?
— Не знаю, как ты, — сказал Пауль, — а я сегодня завалюсь спать. Завтра много работы.
— Ну что ж, раз вы предпочитаете это… — проворчала нимфа и вновь скрылась за драпировками.
Пауль улыбнулся Александру:
— Лейла, — сказал он, — это фантастика. — Он не счел нужным дополнить свое высказывание хоть какими-то объяснениями и комментариями. — Проходите, я обещал вам кофе. И совет. Можете пользоваться всем, что здесь найдете, кроме этой странной женщины, естественно. Вы интересуетесь женщинами? Хотя, что я спрашиваю?.. Наверняка. Женщины подобны книгам, они могут быть заимствованы, но их нельзя красть. Вы какой кофе предпочитаете? Черный?
Пока он готовил кофе, предварительно перемолов зерна в кофемолке, он произносил долгий автобиографический монолог.
Он прибыл в Нью-Йорк в 1909 году в возрасте семнадцати лет для того, чтобы писать. Его родители — выходцы из среднего класса, занятые в занудном пуговичном бизнесе в Праге. У них была небольшая фабричка, вполне процветающая, и типичная ненависть буржуа к художнику и нонконформисту. Перспектива продолжать пуговичный бизнес так угнетала его, что он серьезно подумывал покончить с собой, считая это одним из нескольких возможных вариантов выхода. Но в конце концов он решил уехать в Америку. Хотя бы потому, что это дальше Парижа, а, кроме того, он бегло говорил по-английски, поскольку воспитывался в двуязычной среде: семья часть бизнеса держала в Англии; и вот он так все спланировал, что в один прекрасный день добился, чтобы ему поручили ведение дел в лондонском филиале. Кроме того, читая Конрада[26], он великой любовью воспылал к английскому языку. Это был единственный язык, на котором он хотел писать. К несчастью, когда он прибыл в Америку, то обнаружилось, что американцы не говорят по-английски, что они стараются навсегда сохранить язык и культуру, данные им Буффало Биллом и Джесси Джеймсом[27]. И вот в результате он теперь испытывает ностальгию по Европе и, как только поднакопит деньжат на билет, сразу же уедет в Париж. Теперь же он писал роман, под который надеялся взять приличный аванс, достаточный, чтобы хватило на отъезд в Европу, тем более что доллар сейчас высоко котируется на бирже. Ну а в Париже всегда можно сделать немного денег, стоит только отложить на время роман и написать одну-две эротические книжки, не особенно развратные, а приятные и легкомысленные. Чтобы писать такие книжки, нужно быть не столько честным, сколько легким и занимательным, а потом сбросить этот хлам в многотиражные американские журналы. Ну а пока он старается писать роман, хотя это чертовски трудно, ведь запросы плоти это то, что реально существует, и женщины это то, что реально существует.
Александр был просто покорен Паулем Крейснором; никогда раньше он не слышал подобных разговоров, таких свободных и открытых. Этот человек, в возрасте Александра сменивший страну, жил, как он хотел жить, как он сам выбрал, не проклиная все то, что обычно проклинают не имеющие денег люди. Нет, Пауль не особенно огорчался тем, что к своим двадцати семи годам не достиг никакой солидности, он не испытывал тех горестных чувств, какие другой человек испытывает, считая свою жизнь прожитой впустую. Отношение Пауля к жизни было чуть небрежное, ироническое. Но больше всего на Александра производила впечатление громадная уверенность Пауля в себе, такая уверенность, которая может родиться только внутри человека, ибо во внешнем мире не было ничего существенного, кроме, пожалуй, его успехов у женщин, что могло бы вселить в человека такую уверенность. Все это так, и Александр знал теперь, что время от времени Пауль продавал свои статьи и рассказы не очень известным журналам и периодическим изданиям, платившим весьма скромно, а иногда и вообще ничего не платившим. Но у Пауля не было другого источника доходов, кроме писательства, а когда приходилось особенно трудно, он брал заказы на проведение экскурсий по Гринвич-Виллиджу: посмотрите, господа путешественники, как работают и отдыхают художники, где ютится богема…
Александр взял за привычку регулярно наведываться в студию Пауля Крейснора. Правда, когда там были другие люди, он особенно не задерживался, ибо стеснялся незнакомых и нервничал, если приходилось выражать свои мысли на публике. Но с Паулем ему было легко и просто. Он, не задумываясь, мог говорить ему что угодно, даже глупые вещи, он не боялся при нем не так выразиться, не боялся показаться необразованным. И это было самое ценное в их отношениях, то, что он не боялся обнаружить перед Паулем, до какой степени простирается его невежество. А так как Пауль был всегда абсолютно прям и не колебался, когда надо было указать Александру на ошибочность, поверхностность, банальность, видимое правдоподобие, бестолковость, бестактность, филистерскую узость, буржуазную ограниченность, нелепость или что бы то ни было другое, что подчас содержали в себе мнения Александра, его рассуждения, взгляды и намерения, то эта крайняя честность Пауля позволяла Александру поверить Паулю и тогда, когда он говорил нечто обратное. Похвала Пауля была для него драгоценна. Однажды, например, Пауль сказал ему:
— Знаешь, когда ты говоришь что-нибудь, ты это не выдергиваешь у кого-то, из какой-нибудь низкосортной книжонки или вспомнив что-то, сказанное твоим отцом, нет, но ты обычно бываешь прав. Даже если раньше ничего не знал об этом предмете. У тебя способность понимать определенные вещи в мгновение ока. Ты отсекаешь все извилистые, промежуточные процессы, основанные на необходимости выяснить причинность, просчитанность, взвешенность, оценочность, и прибываешь к решению, минуя все предварительные стадии, через которые другие люди вынуждены последовательно проходить. Твой разум, кажется, имеет сноровку делать много быстрых связей. Это весьма забавно. Ты, по-моему, обладаешь способностью пробовать предложение на звук. Они звучат в тебе или они в тебе не звучат, не так ли? И когда ты полагаешься на это звучание, ты обычно делаешь правильный вывод. Но вот когда ты принимаешься рассуждать о вещах обычным, общепринятым способом, ты почти всегда делаешь неверное заключение, потому что для правильной, интеллектуальной разработки этих вещей у тебя маловато знаний. Это великий дар, Александр. Конечно, это весьма раздражает людей вроде меня, поскольку ты идешь непредсказуемо, игнорируя многие элементарные вещи, и в озарении видишь нечто, что мы получаем после того, как упорно корпим месяцами, читая, дискутируя и анализируя. Мы стараемся ехать на велосипеде правильно, держа руль по инструкции, под определенным, точно вымеренным углом, поскольку мы хотим предотвратить падение. А ты просто садишься, черт возьми, на седло и едешь себе.
Друзья Пауля не разделяли его веры в то, что Александр представляет из себя нечто замечательное, поскольку с ними он не отваживался вести себя так раскованно, как с Паулем. Он не мог еще правильно оценить достоинство своих идей, не мог самостоятельно выбрать между теми, что были весьма наивны или глупы, и теми, что действительно были оригинальны; кроме того, он еще потому опасался выставлять себя перед малознакомыми, что они могли сыронизировать на его счет, а это было непереносимо для его самолюбия. При Пауле никто не стеснял себя правилами хорошего тона. Потому Александр держался незаметно, стараясь не вступать в долгие и часто крайне эмоциональные споры о психоанализе Фрейда[28], например, о марксизме, русской революции, экспрессионизме, дьяволизме, капитализме в Америке, правах женщин, Чаплине, Вальтере Стаупитце, Д.В. Гриффитсе, негритянских предрассудках, Гертруде Стайн[29], Ницше[30], Джи Пи Моргане, Стефане Рейли и других известных и неизвестных субъектах. Пока бушевали эти споры, часто находящиеся на грани взрыва, Александр внимательно слушал, но ничего не говорил. В его отсутствие о нем всегда отзывались с легким пренебрежением, ибо в этом кругу такая необщительность считалась просто неприличной и даже вызывала недоумение. Никто не относил это за счет его застенчивости, которая естественна и потому простительна. Нет, все они считали, что если это и застенчивость, то именно та, что является крайним проявлением высокомерия.
Кроме студии Пауля было и еще одно место, посещаемое этой компанией — салун, прозванный "Крысиной норой". Там они могли взять кружку пива или пятицентовую порцию виски, да еще бесплатную закуску вдобавок (в тс времена в салунах еще можно было получить закуску в виде приложения к выпивке), "Крысиная нора" получила свое прозвище из-за сырости подвала, озаренного газовыми рожками, где любили собираться художники, оставляя верх ирландцам, бывшим боксерам, игрокам в покер и разным прочим типам. Подвал с запахом сырости, пролитого пива и опилок функционировал на принципе самообслуживания, еда подавалась вниз кухонным лифтом, служившим еще и переговорной трубой для приема заказов. Тарелки с бесплатной закуской стояли в верхнем зале салуна, на зеркальных полках витрины, висящей на одной из стен. Александр обнаружил, что люди неделями могут жить буквально без денег. Пауль и другие, такие же, как он, люди, всегда могли положиться на случай, который предоставит им ночлег, а в "Крысиной норе" они в любую минуту могут рассчитывать на бесплатный ланч, даже не покупая порции выпивки, — свои закуски им охотно отдавали заядлые выпивохи. Не составляло также труда завернуть лишний ланч в бумагу и унести домой, на вечер.
Было нечто, что говорило о приеме Александра в компанию Пауля: примерно через месяц после его первого появления, ему дозволено было прочитать рукопись неоконченного романа Пауля "Невинный и виновный". И когда он прочитал это, он удивился серьезности Пауля, как писателя. Но, увидев теперь несомненность его таланта, он устыдился того, что раньше сомневался в способностях своего нового друга.
Поздней осенью Оскар как-то явился домой неожиданно, прервав свое очередное отсутствие слишком скоро. Александр был дома один — Леушка ушла за покупками. Кашель отца на ступеньках лестницы звучал необычно: конвульсивно-лающий, такой, что, казалось, голосовые связки издают призвук, потом спазм продолжался, все усиливаясь, но уже без звука, будто вся энергия голосовых связок исчерпалась. Александр бросился открывать дверь.
— Папа! Что с тобой?
Оскар остановился в дверях, почти вдвое согнувшись от приступа кашля, на лице страшно напряженное выражение, будто он пытался ухватить в легкие хоть немного воздуха. Его прошиб холодный пот, черты лица исказились, пришли в беспорядок, как предметы на обеденном столе терпящего бедствие корабля.
— Я неважно себя чувствую, — смог, наконец, выговорить он. — Где твоя мама?
— Она вышла за покупками.
— Ладно. Думаю, мне лучше лечь.
Александр проводил отца до кровати.
— Тебе помочь раздеться, папа?
— Нет, Александр, — он коснулся холодной влажной рукой лица сына и любовно погладил его, почти так, как это делают незрячие. — Я хочу, чтобы моя Леушка поскорее пришла, — сказал он, и глаза его увлажнились.
— Папа, тебе плохо? Может, вызвать врача?
— Нет, — сказал Оскар, — никакой необходимости. Я просто устал как собака, что верно, то верно. Устал даже говорить, а это уже не смешно. Я немного посплю, с полчасика, мне нужно отдохнуть. Ты иди, Александр.
Александр вышел из комнаты, страшно боясь за его сердце и легкие. Он не знал, что делать. Может, сходить за доктором Фрайерхофом? Но тогда придется оставить отца одного. Может, попросить кого-нибудь из соседей сходить за врачом? Он никогда не разговаривал с соседями, и теперь это препятствовало ему обратиться в столь сложных обстоятельствах к ним за помощью. Может, просто дождаться прихода матери, тогда и пойти за врачом? Это лучше всего. Он довольно сильно прикусил палец, пытаясь загасить нарастающую панику. "Пожалуйста, Боже, не допусти, чтобы с папой случилось плохое, — взмолился он. — Господи! Пожалуйста, прошу Тебя. Он не видел в жизни ничего хорошего. Я так хочу, чтобы ему было хорошо. В последнее время он выглядит таким разочарованным, когда смотрит на меня, таким печальным и разочарованным. Пожалуйста, Боже, дай мне возможность изгнать эту разочарованность из его глаз!" На глаза Александра навернулись слезы, а во рту появился мерзкий привкус страха. Он вышел из кухни и стоял возле закрытой двери в спальню; он прислушивался. Ничего. Ни звука. Он продолжал вслушиваться, чувствуя, что страх улетучивается: отец спокойно спал, он понял это, как только расслышал дыхание. Просто он ослабел от того, что его прошиб холодный пот; с его склонностью к бронхитам, это истощило его; он нуждается в отпуске, в некотором времени для восстановления сил, в отдыхе без обычных забот. В этот момент Александр понял, что с радостью ограбил бы банк, если бы это было необходимо для того, чтобы дать отцу возможность полноценно отдохнуть.
— Он имеет право, — сказал он почти беззвучно, с рыданием в голосе. — Бог мой, он ведь имеет право!
А потом он услышал это. Это был долгий шипящий звук, похожий на звук проколотой шины. Однако, хотя он понял, сразу почуял странно оледеневшим сердцем и скребущей болью в кишках, что именно означает этот звук, все же его первой реакцией было оглянуться вокруг, безнадежно ища каких-то других источников этого звука. Он открыл дверь и вошел.
— О Господи! — Беззвучно шевеля губами, произносил он. — О Господи! О Боже! О Боже! О Боже, О Боже! О Боже!
Он не знал, что делать. Тело отца и ноги его были на кровати, но голова и руки свесились через край. Лицо — страшного, лиловато-розового цвета, воздух выходил со свистом, короткими отрывистыми выдохами, какими-то сдвоенными мычаниями. Александр подбежал к нему и попытался положить на постель, но он был довольно неловок, да и тело лежало слишком близко к краю, так что в результате его усилий отец соскользнул с кровати на пол. Зубы его стучали, в глотке что-то клокотало.
— Папа! — крикнул Александр в отчаянии. — Папа!
Оскар был в сознании, он взглянул на сына сквозь необъятное пространство, его глаза, казалось, что-то говорили, но в этом характерном еврейском взгляде было извечное стремление уклониться.
— Ну вот, ты видишь, Александр, и это — жизнь.
Он еще пошевелил губами, но слова больше не шли с них.
— Папа, папа, послушай меня, я выйду только на секунду. Попрошу соседей позвать доктора.
Лицо отца выражало одно только неодобрение; он повернул голову и сделал неимоверное усилие, чтобы процедить сквозь сжатые зубы:
— Не… нет… оставь. — Потом, собрав остатки сил, прохрипел: — Твоя мама… скажи ей осторожно…
Его лицо, казалось, изменяется, становится отталкивающе лиловым, и Александр вдруг увидел все крошечные тонкие сосудики, только сейчас открывшиеся взгляду, будто кожа стала прозрачной. Губы обесцветились, рот отвисло открылся; грудь его тяжело, несколько раз, с долгими интервалами поднялась и опала с хрипящим, исходившим из глотки звуком, который все затихал. Александр хотел нащупать пульс, но не нашел его; он приложил ухо к отцовской груди, но ничего не услышал. Тогда он выбежал из квартиры и постучал в дверь напротив. Никто не ответил, там, очевидно, никого не было. Он поднялся этажом выше, постучал. Открыла женщина в домашнем халате.
— Моему отцу очень плохо, — задыхаясь, сказал он. — Пожалуйста, позовите врача. Пожалуйста. Быстрее.
Она смотрела на белое лицо мальчика и на его панически мечущиеся глаза.
— Я схожу за врачом, — сказала она и повернулась к мужу, стоявшему за ней: — Элмер, дай мальчику чего-нибудь хлебнуть. И спустись с ним в квартиру, не отпускай его одного.
Она сразу же ушла, а ее муж полез в буфет и достал полбутылки шерри-бренди. Он налил спиртное в тонкий ликерный стакан, и Александр залпом проглотил выпивку; сладкий, тягучий, обжигающий ликер проскользнул по его стиснутой страхом глотке.
— Еще глотни, — сказал человек, протягивая ему бутылку.
Александр поднес бутылку ко рту и жадно глотнул; он почувствовал пресыщение, но выпивка только усилила его ужас и страх.
— Пойдем вниз, — сказал человек озабоченно. — А бутылку прихватим с собой.
Сосед пошел с Александром в его квартиру, и на полу он увидел Оскара, пощупал ему пульс и послушал сердце, а затем, взяв мальчика за руку, увел его на кухню. Появилось несколько соседей, стоящих снаружи, на улице, и выходящих из дверей дома, открытых нараспашку, и все они стояли там, внизу, или свешивались через перила лестницы, окликая ранее вышедших и спрашивая, что случилось.
Когда пришел доктор — это был молодой человек, неизвестный Александру — он послушал сердце Оскара стетоскопом, пощупал его пульс, оттянул и рассмотрел глазные веки и даже простукал грудь. Он делал все это, явно оттягивая время; так, например, он очень долго держал свои пальцы на пульсе. Некоторые из соседей зашли в комнату, безмолвно ожидая, их головы скорбно покачивались. Наконец доктор снял свои пальцы с пульса, который уже не прослушивался, и бережно опустил руку Оскара на пол. Затем повернулся к Александру:
— Это ваш отец? Бедный человек, боюсь, он уже покинул вас.
При этих словах, послуживших неким сигналом, женщины издали сочувственные возгласы — хотя ни одна из них никогда не слышала от Оскара ничего, кроме слов "Добрый день". Доктор внимательно посмотрел на Александра.
— Помогите мне положить его на кровать, — сказал он сухо.
Он взял тело за ноги, а Александр — под руки, и они положили тело его отца на большую кровать и накрыли его лицо полотенцем, единственной вещью, которую смог в таком состоянии найти Александр. Когда доктор мыл на кухне руки, он спросил:
— Вашей матери нет? Значит, она ничего не знает?
Подумав о том, что ему предстоит сказать обо всем матери, Александр начал непроизвольно всхлипывать. Доктор закончил вытирать руки и, сочувственно глядя на всхлипывающего мальчика, сказал:
— Что делать… Вы должны успокоиться до того, как она вернется. Вам придется присмотреть за ней. Я оставлю для вашей матушки кое-что, успокоительное и снотворное. Но это для нее, а не для вас. Не думаю, что вы в этом нуждаетесь. Ну вот, я вижу, теперь вы успокоились.
Затем он присел, написал что-то на листке бумаги и отдал Александру:
— Здесь то, что необходимо для соблюдения формальностей, но этим, думаю, можно заняться завтра.
— Как я скажу ей? — задохнулся Александр.
— Вы хотите, чтобы ей сказал я? — спросил доктор. — Хорошо. Но только это вряд ли будет правильно, это лишь усугубит ее страдание. Вы, именно вы должны взять это на себя, вы близкий ей человек. Конечно, это тяжкое испытание, но, если я скажу ей, вам потом будет только хуже, вы будете укорять себя, что не были с ней в тяжелую для вас обоих минуту. Смотрите, если вам трудно, я скажу ей.
— Нет, — немного подумав, ответил Александр. — Нет, я сам скажу. Спасибо вам, доктор.
Доктор ушел, но соседи все еще толпились на этажах и на улице; и та женщина, в чью дверь он стучал, и ее муж оставались с Александром на кухне. Снаружи уже темнело, в окнах дома напротив там и сям зажигался свет. Александр смотрел в окно и видел все, что там происходит, все до мелочей. На рынке несколько владельцев прилавков, складывая товары, добродушно перекликались между собой; лошади меланхолично пережевывали корм; женщина в белой косыночке на шее снимала свежевыстиранное высохшее белье с веревки, привязанной к пожарной лестнице; две другие женщины, высунувшись из окон, обменивались новостями, причем, довольно громко, — а там, у него за спиной, в спальне лежал его отец с лицом, накрытым полотенцем.
Почти час прошел после ухода доктора, когда Александр увидел свою мать, идущую по улице; она шла неторопливо, в каждой руке неся по сумке, набитой покупками; ее глаза поднялись к окну, потому что она знала, Александр часто смотрит в окно, чтобы увидеть, как она возвращается. Он, зная, что она сейчас взглянет на него, отшатнулся от окна; не доходя ярдов десяти до подъезда, она что-то почуяла, увидав группу соседей, молчаливо наблюдавших за ее приближением, и ужас, вошедший в нее с их взглядами, отразился на ее лице. Она пошла быстрее, почти побежала; Александр видел, как она вбежала в подъезд, и тотчас послышались ее шаги на лестнице. Когда она подходила к дому и уже видела лица соседей, она не стала задавать им вопросов, стараясь лишь скорее укрыться от их трагических взглядов, не видеть их скрученных рук, покачивающихся голов. Войдя в квартиру и сразу увидев Александра, на какой-то момент она почувствовала облегчение: с ребенком все в порядке. Затем, увидев его страшную бледность, страдающие глаза, она вновь вспомнила, как покачивали соседи головами, и лицо ее исказилось от волны неслыханной боли, захлестнувшей ее.
— Оскарче! — вскрикнула она.
Александр повел ее в кухню и усадил на стул: она все еще держала в руках сумки с покупками. Она смотрела в лицо Александра и в лица посторонних, которые здесь были.
Она настояла на том, чтобы ее пустили взглянуть на мужа; полотенце было откинуто, и она долго, очень долго стояла у изножья кровати, беззвучно крича, все время издавая глубокие вздохи; и этот, рвущийся из нее беззвучный крик переменил, казалось, все ее черты, строение ее лица до неузнаваемости. Ноги плохо держали ее, она покачнулась раз, еще раз; Александр попытался дать ей успокоительные таблетки, оставленные доктором, но она отказалась их принимать.
— Для чего? — спросила она. — Чтобы ничего не чувствовать? Такую боль, как эта, надо пережить.
Потребовалось немало усилий, уговоров и убеждений, чтобы увести ее от большой кровати, вывести из спальни на кухню; и только там, на кухне, поток боли вырвался из нее таким криком, который был слышен на всех этажах дома и даже долетел до соседних зданий; и в дюжине разных квартир люди поднимали головы, вопросительно и тревожно смотрели друг на друга и подходили к окнам; а помешанная из дома напротив высунулась из окна и все смеялась, смеялась.
Той ночью Александр и его мать спали — когда им удавалось забыться на несколько минут — в кухне, на складной кровати, не снимая одежды и теснясь друг к другу.
Александр как приклеенный держался возле матери, пока не прошли похороны. Он все время находился на краю чего-то, он чувствовал это. В ночных кошмарах он переживал смерть отца в разнообразных вариантах. Он ощущал такое сильное напряжение, что, казалось, малейшее прикосновение разрушит его, он чувствовал истечение из него всей энергии, резервуар был пуст, и не было уверенности, что он когда-нибудь вновь наполнится.
Сильное сердцебиение началось дней через десять после смерти отца. Сердце билось так сильно, что он все время ждал, что оно разорвется, он не мог унять этого неистового буханья; он лежал на постели, дыша с хрипом и присвистом, пока его мать держала лед, завернутый в полотенце, на его сердце и делала маленькие уксусные компрессики из носовых платков. Он слышал свой пульс, но биения были такие частые, что по отдельности он их не различал, страшное стеснение в груди и тупое давление на сердце всего, что его окружает, было похоже на медленное сжимание сердца в тисках. Мать пригласила врача, и явился тот же молодой человек, что приходил, когда умер отец.
— Ну, что теперь случилось? — спросил он, нащупывая у Александра пульс.
— Я не могу дышать, — прошептал Александр, — и сердце колотится…
Доктор прослушал его груде стетоскопом, посадил его в кровати и прощупал пальцами в нескольких местах, потом он попросил его встать и снова прощупал, после этого он велел ему бежать на месте, пока есть силы; по завершении каждой процедуры он прослушивал сердце.
— В детстве, — спросил он у Леушки, — у него не было ревматической лихорадки?
Она отрицательно покачала головой.
— Корь. И немного хлопот с его гландами и аденоидами. Но их удалили.
— Хорошо, — сказал он. — Но в его сердце я ничего плохого не нахожу.
— Тогда что же с ним, доктор? У него такие сильные страшные приступы.
— Нервы.
— Он всегда страдал из-за нервов. Так это и теперь всего лишь нервы?
— Вы позволите, я хотел бы поговорить с ним с глазу на глаз…
Когда Леушка вышла, доктор, чье имя было Диррер, задумчиво сказал:
— Смерть вашего батюшки потрясла вас. Конечно, это большое несчастье, тем более что вам пришлось видеть его конец…
— Мне сейчас очень плохо, — сказал Александр. — Я чувствую себя так, будто я при смерти.
— Ну, до этого далеко, — твердо сказал доктор. — У вас нет никаких органических нарушений. Я убежден. Хотя, если желаете, мы можем обследовать вас в госпитале более тщательно.
— Чтобы узнать, что со мной? Я чувствую себя таким больным. Едва ли я могу ходить. У меня совсем нет сил. И все время эти дикие боли вот здесь, вокруг сердца.
— Это нервы, — сказал доктор Диррер. — То, что мы называем неврастенией; один из симптомов заключается именно в том, что пациент считает себя физически больным. Поверьте мне, у вас нет абсолютно никаких органических нарушений. Ваше сердце здорово.
— Но что мне делать, если я так ужасно себя чувствую?
— Как у вас обстоит с сексуальной жизнью? — деловито спросил доктор.
— О, все в порядке.
— Вы практикуете прерывание коитуса?
— Я не понял.
— Ну, досрочное изъятие… Как противозачаточное средство?
— Нет.
— Хорошо. И не делайте так, если не хотите себе навредить. — Доктор убрал стетоскоп в сумку. — Стимуляция без нормальной реализации разрушает нервную систему, поэтому я рад, что вы не практикуете прерывание коитуса. Намного лучше пользоваться презервативами; во Франции об этом знает любой простолюдин. Ну хорошо, я уверен, что с вами все будет в порядке. Неврастения в значительной степени есть нечто, что поддастся лечению. Если почувствуете себя хуже, приходите, и мы поговорим с вами у меня в приемной. Что бы не озаботило вас, — приходите. Пусть даже это обыкновенное сердцебиение. Но особенно о своем сердце не беспокойтесь; даже если оно бьется слишком быстро, никакого вреда это вам не причинит. Подумайте, как быстро бьется сердце спортсмена.
Какое-то время после посещения доктором Диррером Александр чувствовал себя лучше; в течение нескольких дней ему казалось, что тяжкий груз, давивший на сердце, исчез, и он снова способен дышать и ощущать сладость воздуха. Но затем он снова заболел. Поднимаясь по лестнице в квартиру, он упал в обморок, соседи подняли его и понесли наверх; но когда они внесли его в квартиру и хотели положить на большую кровать, в нем поднялась страшная паника.
— Нет, — закричал он, — только не сюда!
После этого он не отваживался уходить далеко от дома; он мог лишь выйти на улицу и пройти дюжину ярдов, да и то чаще всего чувствовал внезапное головокружение, когда все вокруг вертелось, вертелось, дыхание затруднялось, и он торопился скорее вернуться домой и лечь на свою складную кровать. Страх находился внутри него, как некий мертвый предмет.
Его осмотрели несколько докторов, и все они говорили более или менее то, что и доктор Диррер, что нет никаких органических нарушений, что он страдает из-за нервов, что отчасти роковую роль в его теперешнем состоянии сыграла смерть отца, отчасти же — обычные юношеские эмоциональные перегрузки. Но Александр не верил докторам с их похлопываниями, постукиваниями, успокоительными фразами и бойкими маленькими ярлычками, которые они навешивали на ту боль, которую он реально испытывал. Он верил своим ощущениям: все увеличивалось его опасение, что едва ли когда-нибудь теперь оставят его эти напасти — тяжесть в конечностях, недостаток крови в сердце, ночные кошмары и ужасы. Он не ходил на работу. Он боялся, что приступ в любую минуту может настичь его, и от одной мысли, что это случится вдали от дома, среди незнакомых, чужих людей, его охватывал ужас. Он чувствовал себя инвалидом. Любое усилие истощало его. Он проводил в постели почти все время, а если и двигался, то не дальше окна, да и то старался скорее возвратиться от окна в постель, поскольку уставал и от этого короткого перехода и нуждался после него в отдыхе. Он решил, что вообще не может выходить, что подъем по лестнице так труден для него, что способен его убить. Ел он очень мало и все больше худел, его лицо стало казаться сильно вытянутым, под глазами появились большие темные круги. Глядя на себя в зеркало — а он глядел в него постоянно, — он уверился, что умирает: он выглядел как умирающий, как человек при смерти. Доктора лгали ему; они не могли сказать ему правду, состоящую в том, что он неизлечим: вот почему ему не назначили лечения. Может ли быть другое объяснение тому, что они ничего не делают, когда ему так плохо все время? Это же очевидно, что они просто бессильны. Несколько раз он думал, что последний момент настал, он чувствовал, что засыпает навеки; но когда приходил доктор, это всегда приносило небольшое облегчение; и действительно, он начинал думать, что, возможно, он не умрет. Но какая в том польза? В том, что он не умрет сейчас? Ведь он все время страдает, и рано или поздно ему станет еще хуже… Так не лучше ли умереть сразу? Теперь? Перед ним растягивалась бесконечная вереница болей и припадков.
По истечении четырех недель его отсутствия на работе мистер Сейерман прислал ему письмо следующего содержания:
"Мой дорогой Александр, меня сильно огорчает то, что я слышал о Вашей печальной потере, и я приношу вам мои соболезнования. Потеря отца в столь юные годы ужасное событие, случающееся, увы, со многими, и мое сердце переполнено скорбью о Вас. Однако, прошло более четырех недель с того печального дня, как Ваш батюшка почил, и я все это время считал ваше отсутствие на работе вполне объяснимым и имеющим весьма уважительную причину; я считал, что, конечно, можно и еще день подождать, и еще день, но вот прошло уже более четырех недель, и я не могу не напомнить Вам об этом, как бы я ни уважал Ваше горе, потерю отца, с точки зрения изложенного я должен сказать Вам, Александр, что поскольку, как письменно сообщила мне Ваша матушка, вы еще далеко не так здоровы, чтобы вернуться на работу, я, к несчастью, должен был взять на Ваше место другого человека. Я уверен, что вы сможете меня понять: бизнес есть бизнес, и я не могу позволить себе, чтобы сентиментальные переживания моего персонала были помехой делу. Между прочим, я возвращаю Вам Ваши пятьсот долларов, вложенных Вами в "Арлезию", поскольку я теперь услышал от моих партнеров по этому рискованному мероприятию, что они не считают правильным принять вложение бывшего служащего, не являющегося постоянным инвестором и ничего не вложившего ни в какие другие предприятия, имеющие долю в этой картине. Вам скоро, надеюсь, станет совсем хорошо. С наилучшими пожеланьями здоровья и успехов, а также с соболезнованиями по поводу Вашей утраты — Уильям Сейерман, президент "Проката Превосходных Картин".
Чек на пятьсот долларов был вложен в конверт. Но оплата была произведена до того момента, как Александр перестал ходить на работу. Все это, однако, он воспринял как знак неизбежного падения, которое уже началось. Он уволен. У него нет работы. А при таком ненадежном состоянии здоровья разве он может начать другую работу? Да что там начать, даже найти ее… И все это влечет за собой необходимость отстаивания своих прав… Все вдруг обрушилось на него, а он даже и не думал о том, что может произойти и эта катастрофа. А если его мать заболеет? Может оказаться, что у него не будет средств даже на ее лечение. Он погружался все глубже и глубже в подобные настроения, в темные объятия страха и тупой инерции: он сидел часами, странно глядя перед собой, но даже не в окно, а в пустоту стены, и Леушка, глядя на него, начинала даже подумывать — с ужасом гоня эти мысли, — что он, возможно, лишился рассудка.
Пять недель прошло со смерти его отца; однажды Леушка вошла в его спальню — теперь он проводил все время в большой кровати — и сказала, что какой-то человек пришел повидать его. Был полдень, но в комнате стоял мрак, Александр настоял, чтобы тяжелые занавеси, которые его мать все время поднимала, были опущены, так как от дневного света у него болят глаза. Окна не открывались уже недели две, и в комнате был тяжелый, сырой и спертый воздух. Пауль Крейснор стоял в дверном проеме, всматриваясь в этот мрак, его глаза пытались найти Александра среди всех этих теней, а ноздри его подергивались от отвращения.
— Александр! Черт, где вы? Это Пауль Крейснор. Вы не возражаете, если я открою шторы? Я тут ни черта не вижу.
— Нет, пожалуйста, прошу вас, Пауль, не делайте этого. — Пауза. — Дневной свет причиняет боль моим глазам.
Пауль на ощупь пробирался через комнату, двигаясь на звук слабого голоса, ударяясь коленями и локтями о предметы; в конце концов он вынул из кармана спички и одну зажег. В ее тусклом свете он увидел Александра, очень бледного и со взглядом некоего медленно чахнущего существа, сидящего в постели среди трех огромных полушек, с лицом, ничего не выражающим.
— Я зажгу свечку, — запоздало предложил Александр.
Пауль уселся рядом с кроватью и бросил на Александра резкий, оценивающий взгляд: он увидел пустоту глаз, мертвенную бледность и полное отсутствие хоть какой-то реакции на его приход.
— Я слышал, вы были больны? — спросил Пауль.
— Я и сейчас болен, как видите.
— Что с вами?
— Врачи, кажется, не знают. Или не хотят говорить…
— Вы ведь заболели вскоре после смерти вашего отца?
— Да.
Наступило молчание. Затем Пауль задал вопрос, показавшийся Александру весьма странным в данных обстоятельствах. Он спросил:
— Какого сорта человек он был?
— Как?
— Ваш отец. Какого сорта человек он был? Вы уживались с ним?
— Я был для него великим разочарованием. Он хотел видеть меня студентом и человеком, получившим профессию. Вы знаете, я видел его смерть. Он только слегка всхлипнул. И все.
— Да, — сказал Пауль задумчиво. — Да… Ну ладно, есть одна идея. Знаете, что мы решили сделать для вас? Для начала мы все хотим вытащить вас отсюда. Если вы будете продолжать дышать этим смрадом, вы и вправду разболеетесь не на шутку.
— Вы, как и другие, — огорченно сказал Александр. — Думаете, что я неврастеник… Скажите, разве я умираю для того, чтобы всем доказать, что я болен?
— Позвольте мне сделать одну вещь. Позволите? Разрешите мне отдернуть шторы и открыть окна.
При свете свечи Пауль увидел, как оцепенело от ужаса лицо Александра, услышавшего это предложение. Однако, он еле слышно прошептал:
— Если хотите, откройте…
Двигаясь быстро и целенаправленно, Пауль поднял шторы и распахнул обе створки окна. Солнечный свет ранней зимы хлынул в комнату так бурно, что зашевелилась от движения воздуха пыль; секунду спустя резкий, свежий и вкусный воздух так быстро заполнил комнату, будто здесь был вакуум. Александр закрыл глаза, пытаясь хоть так защититься от внезапно явившегося света.
— Где ваша одежда? — спросил Пауль. — Ах вот, она здесь, вот брюки, рубашка… а где все остальное?
— Д… для чего? За… зачем это? — испугался Александр.
— Думаю, мы прекрасно можем прогуляться. Такой великолепный сегодня день!
— Вы, кажется, не понимаете, что я болен. Я слишком слаб, чтобы прогуливаться по улицам. И потом у меня совсем нет сил, чтобы подняться потом по лестнице.
— Все будет хорошо, — сказал Пауль спокойно и уверенно. — Мы можем нанять кэб, чтобы он сопровождал нас во время прогулки, и если вы не сможете идти, мы сразу посадим вас в кэб. А если случится приступ… Хорошо, но с кэбом под боком мы скорее доставим вас туда, где вам окажут медицинскую помощь, даже скорее, чем из этой комнаты. И с лестницей. Если вам так тяжело подниматься, я — то ведь рядом, я охотно помогу вам. Я смотрю, вы так отощали, что не велик труд донести вас на руках. Ну как? Какие еще имеются причины, чтобы отказаться от прогулки?
В следующие восемь дней Пауль аккуратно приходил, чтобы вывести Александра на улицу; длина прогулочного маршрута увеличивалась каждый день, и уже на седьмой день Александр рискнул прогуляться без сопровождения кэбом.
Он, однако, носил с собой походную фляжку с бренди и потягивал из нее глоток-другой, когда чувствовал подступающую слабость; но теперь он начал нормально есть, и слабость потихоньку отступила.
— Видите, вам становится лучше. Вы согласны? — спрашивал Пауль.
— У меня еще эти ужасные ночные страхи, — пожаловался Александр, — и потому я не могу спать, боюсь, что приступ случится во сне, и мне все время мерещится лицо отца, лиловое и отталкивающее. Думаю, то, что отталкивает в нем, это смерть, это ужасает меня больше всего.
Пауль улыбнулся:
— Хорошо еще, что вы себя не видите мертвецом.
— Разве вы не боитесь смерти, Пауль?
— Нет. Ничуть. На самом деле, я думаю, что и вы не боитесь ее. Вы не смерти боитесь, а небытия, которое есть нечто более всеобъемлющее, чем просто смерть. Но если вы все еще думаете, что вы умираете, у меня для вас предложение. Сначала вы должны убедить себя, что вы не умираете — успокойте ваш рассудок. Затем, добившись этого, начните серьезно погружаться в проблему в целом — рассмотрите смерть с точки зрения философии, искусства, в свете метафизических представлений. Полагаю, однажды вы сможете принять идею собственной смерти и не содрогнуться при этом от ужаса — все это перестанет вас тревожить. Сначала, тем не менее, надо убедить себя в том, что вы действительно не умирающий, не смертельно больной человек. Как это сделать? Предлагаю вам предпринять род интеллектуального исследования, которое не может вам не помочь. Ваша тревога основана на том, что вы не верите врачам, которые обследовали вас и сказали, что ничего серьезного не находит. Даже когда вы им начинали верить, стоило возобновиться паническим приступам, как вы тотчас возвращались к мысли, что они вам солгали и что вы все-таки безнадежно больны. Я точно все изложил? Да? Хорошо. Дальше я предлагаю вам простои способ проверки, лгут ли вам врачи или говорят правду. Скажите, много ли у вас денег?
— Около четырехсот долларов.
— Превосходно. Так вот пойдите в страховую компанию и застрахуйте свою жизнь на все эти четыреста долларов. А теперь слушайте внимательно. Прежде чем застраховать вас, они обязательно проконсультируются с врачами, которые вас обследовали. И если после этого они все-таки застрахуют вашу жизнь — а как ни говори, сумма получается приличная, примерно тысяч десять долларов, — значит, вы можете быть уверены, что с вами все в порядке. Врач может утаить правду от смертельно больного человека, но он никогда не утаит ее от компании, решающей, застраховать вас или нет. Смертельно больного человека они не будут страховать на столь большую сумму. Таким образом вы получите вполне надежный, рациональный аргумент, который поддержит вас в случае очередного панического приступа. Обязательно сделайте это. Поверьте, это не может не убедить вас в том, что вы не являетесь смертельно больным.
Александр поступил по совету Пауля. Он пошел к врачу страховой компании и обследовался; он получил у него письменное подтверждение того, что он здоров; далее он был застрахован компанией как абсолютно здоровый человек; и теперь начал чувствовать себя все лучше и лучше.
Ему снилось, что он находится неподалеку от океана, в каком-то туннелеобразном пространстве, вмещающем множество других людей; некоторые из этих людей спали, валяясь беспорядочной кучей, как беженцы, прямо на земле, среди своего разбросанного повсюду убогого скарба. Другие танцевали, их движения были странно замедлены, музыка напоминала шарманку. Он дошел до того места, где с потолка свисал шнур с пустым патроном, и ввернул в него электрическую лампочку. Но когда он повернул выключатель, вместо света из лампы начала сочиться вода, вся лампа оказалась в дырочках, напоминая дождевальную установку. Александр сказал: "О Боже мой! О Боже мой!" Вода прыскала вниз, вымачивая танцующих и спящих; танцующие продолжали свой неестественно медленный танец, а те, что спали, теперь в панике вскочили на ноги, хватая свое барахло и своих детей и глядя в глубину туннеля; потом они побежали все вместе, сбиваясь в кучу, к той точке света в конце туннеля, где находилась мать Александра. Она была впереди всей этой обезумевшей толпы беглецов и искала взглядом Александра, но никак не могла его увидеть. Вода доходила им до колен и прибывала все быстрее: теперь она доходила им до бедер, до пояса, до груди, до шеи. И вот уже видны только головы между поверхностью воды и потолком туннеля; Александр был снаружи, на открытой, огибающей гору дороге, издалека, откуда-то снизу до него доносились стоны и крики тонущих. Там люди шли долгой дорогой в долину смерти. Он был жив, он знал, что выживет теперь, и начал подниматься выше и выше, и неожиданно перед ним открылся весь мир, который оказался огромной равниной, с возвышающимися кое-где — как верхушки айсбергов — горными пиками. Он стоял на одном из пиков и был жив. Потом он увидел то, что увидел; он увидел — это: вдали, очень далеко, небо потемнело, и это затемнение двигалось медленно, но неумолимо, и оно приближалось к нему; чем ближе оно подходило, тем все больше ускорялось его движение, и он увидел, что это огромная волна — будто прорвалась тысячефутовая плотина, и вся вода, которую она удерживала, теперь хлынула на него. Эта волна была высотой до неба, она сама была небом, и нигде на земле не было такой вершины, на которой можно было бы спастись. Когда эта гора подошла ближе, он оглянулся и увидел, что рядом стоит человек и медленно поворачивается к нему лицом. Это был его отец, он узнал его по тому странному знающему взгляду, какой был и у вечного преследователя из его детских кошмаров. Однако, приблизясь, отец стал более походить на Моисея, которому только что вручены Заповеди. Он печально качал головой — и делал это как-то намеренно, — и они вместе ожидали приближения огромной волны, и волна все приближалась и приближалась, и такое разочарование было в глазах отца, что Александр подумал: это моя вина! Зачем я включил свет? Спастись можно было только одним способом: проснувшись. И он проснулся.
Александр не работал уже пять месяцев. Большую часть времени он проводил в студии Пауля. Когда его мать поднимала вопрос о поисках работы, он говорил, что достаточно хорошей работы пока не нашел. Его отец когда-то застраховал свою жизнь, и согласно его воле по истечении некоторого срока Александр получил тысячу долларов, остальные четыре тысячи получила Леушка. При жизни Оскара у них никогда не было так много денег. Кроме того, провизию Леушка покупала теперь только на двоих, и не было нужды постоянно "одалживать" деньги Оскару для его рискованных финансовых предприятий, к тому же се заработков от шитья на заказ и за починочные работы для галантерейщиков было достаточно для поддержания скромного уровня их жизни. Она, конечно, тревожилась о том, что у Александра нет работы, но вовсе не по финансовым соображениям; просто она думала, что работа поможет ему встать на ноги; а с другой стороны, она не была уверена в том, что он выздоровел окончательно, и раз у него нет уверенности в себе, достаточной, чтобы приступить к карьере, то, возможно, это хорошо, что он пока ничего не предпринимает. Она страшно боялась, что то ужасное время, которое он провел минувшей зимой, может вернуться, и была счастлива уж тем, что он гораздо лучше теперь выглядит и силы его восстанавливаются. Ее рассудок сосредоточился, однако, на том, что, хотя он стал лучше выглядеть и нормально питаться, все же он застыл в некой неподвижности, ни от чего не получая удовольствия, а удовлетворяясь ничегонеделанием в кругу своих приятелей, среди этой богемы. Она признавала, что Пауль сделал для Александра очень много, выведя его из той страшной прострации, в которую он впал зимой, и что он помог Александру там, где не могли помочь никакие врачи, но одобрить новых друзей Александра она действительно не могла. Ей не могли нравиться люди, месяцами живущие неизвестно на что, не имеющие ни работы, ни каких-либо других регулярных доходов. Но и позволить себе вмешательство она тоже не могла; многие в возрасте Александра женятся, обзаводятся семейством, затевают какой-нибудь неплохой бизнес, но Александр не такой, как многие, он более чувствителен, нервозен — вероятно, имея единственного ребенка, да еще такого, как Александр, надо быть терпеливой, и, как знать, не помогут ли эти его качества найти в дальнейшем свой путь.
Статья в "Варьете" лежала перед ним. Он прочитал ее:
"Прокатчик Уильям (Вилли) Сейерман, который, как истинный хирург, спас экранную жизнь "Арлезии", вырезав из нее все грязное, говорит, что он сам собирается заняться производством фильмов. Очищенная "Арлезия" срывает успех везде и повсюду как нечто единственное и неповторимое в своем роде. Наибольшую часть прибыли она приносит Сейерману. По непроверенным сведениям можно предположить, что на этой ленте он сделал уже миллион долларов, а она все еще не сошла с экранов и о ней не перестали писать. Есть нечто, предсказывающее стремительный будущий взлет владельца кинотеатров и прокатной конторы: на этой неделе мы уже упоминали, что главное управление его "Проката Превосходных Картин" похвалялось новым помещением созданного на крыше кинозала с названием "Бродвейский Купол", рассчитанного на три с половиной тысячи зрительских мест".
Александр перечитал эту статью несколько раз, прежде, чем показать ее Паулю.
— Да, — сказал Пауль, — я видел новую "Арлезию". Он ее разделал по-мясницки. Вырезано полтора часа, и они превратили эту талантливую картину в чопорную благопристойную историю двух сестер, влюбленных в одного человека. Конечно, это все равно в десять раз лучше любого другого сюжета на подобную тему, но это бессмысленно. Это не тот фильм.
— А ведь это я убедил его взять "Арлезию", — сказал Александр, — и научил, что с ней делать, чтобы можно было ее прокатывать, а теперь они пишут, что он сделал на ней миллион долларов.
— Ну что ж, эти люди делают деньги, — сказал Пауль. — Надо быть таким филистером, как он, таким толстокожим и невежественным, чтобы позволить себе по-мясницки разделывать ленту мастера. Но мы не имеем всех его качеств, мы в такой ситуации вытащим неискромсанный фильм, потерпим, скорее всего, банкротство, если не того хуже, то есть если не приземлимся в тюрьме, отбывая наказание за публично продемонстрированную непристойность. А эти Сейерманы возьмут верх повсюду — в кинопроизводстве, в издании журналов и газет, в театре. И теперь они начинают захватывать радио. Они контролируют все. А мы — и такие как мы — не хотим пачкать ручки, впутываясь в коммерцию. Мы сидим по своим углам и теоретизируем, но мы ничего не делаем. А эти Сейерманы, они берутся за все и на всем делают бизнес. У них собачий нюх: они пришли из стада и работают для стада, — они знают, чего желает стадо и что надо стаду дать, чтобы сорвать хороший куш. Они всегда будут победителями, потому что мы бессильны, мы слишком щепетильны и нас тошнит от процесса накачивания силы. Да и всегда было то же: самое большее, на что мог рассчитывать художник, это стать придворным фаворитом, патентованным шутом, объектом покровительства. Вот, например, ты гений, ты Вальтер Стаупитц, ты сидишь и думаешь, что никто не осмелится вторгнуться в твое произведение, но приходит некто безграмотный, ничего не имеющий за душой, кроме звериного чутья на все, что припахивает деньгами, и он не только делает миллион на разрушении картины гения, но по ходу дела ставит себя в положение человека, который гения может взять или не взять на службу; ты вдумайся: держать на службе Стаупитца и таких, как Стаупитц! И эти Сейерманы еще будут решать, какого сорта работу давать Стаупитцам, то есть что они должны делать, а чего — не должны. Ты читал статью Стефана Рейли в "Нью-Републик"? — Пауль достал газету и качал из нее читать: — "Здесь нет живого художника, который мог бы (при всех преимуществах и достоинствах художнической неповторимости) иметь доступ в разрастающийся комплекс каналов коммуникации, и он попадает в зависимость от этого комплекса, позволяющего ему продолжать создание произведений искусства или литературы. Но ирония ситуации в том, что бизнесмен, контролирующий эти каналы, даже более зависим от художника, чем художник от него. Ибо художник — и не пользуясь услугами бизнесмена — может донести плоды своего творчества до публики, пусть даже это будет небольшое количество публики. Но бизнесмен этого типа без художника вообще никто и ничто, ему нечем будет торговать. Решение проблемы состоит, возможно, в том, что художник должен преодолеть свое естественное нерасположение к необходимости быть вовлеченным в коммерцию, и постараться получить контроль над коммуникационными каналами, от которых он зависит". — Пауль сложил газету и сказал: — Это то, в чем Рейли большой дока, потому что он работает в газетах и прекрасно разбирается в машинерии коммерции. Его книги раскупаются, он делает большие деньги; механизм коммерции — это его конек, он может говорить и писать об этом, не скрывая своих самых горестных обвинений. Я восхищаюсь им едва ли не больше, чем кем-нибудь еще в сегодняшней Америке. Он мужественный человек и никогда не напишет ни одного лживого слова. Полагаю, что его "Манипуляторы" — лучший американский роман нашего времени и самая честная и бескомпромиссная вещь, и, думаю, никто, как он, из пишущих сегодня в такой пуританской стране, как Америка, не понимает так хорошо неосуществимость здесь сексуальных направлений, завоеваний и триумфов в искусстве и литературе, он и об этом пишет прямо — как о некоей постоянной подмене — секс заменен деланьем денег и стремлением к накопительству и самоутверждению.
— Я рад, Пауль, что вам нравится Рейли, — сказал Александр. — Я преклоняюсь перед ним с детства. Помню, отец однажды показал мне его в ресторане. Рейли тогда написал статью о коррупции в… кажется, в «Нью-Джерси», или что-то в этом роде. Помнится, это сразу показалось мне благородным: он выступал против могущественных концернов, мэра, деловых кругов, полицейских сил; он действовал против них только словами — и одолел. После этого я читал все его статьи, и с тех пор отношусь к слову с громадным уважением, поскольку слово имеет мощную силу и власть.
Несколько раз Александр приближался к подъезду "Бродвейского Купола", всматриваясь — с надеждой на случайность — в роскошный интерьер холла, где, кажется, была постоянная охрана, состоящая из дюжины билетеров, напоминающих, скорее, швейцаров; их бежевые ливреи сияли золотыми эполетами, золотой тесьмой и алыми узорами. Был там еще некто, более позлащенный, чем все другие, и носящий в руке короткую офицерскую трость с перламутровым набалдашником; выглядел он особенно грозно, расхаживая повсюду и тщательно, с генеральским видом исследуя входящую публику; было ощущение, что он только и ждет случая, чтобы дать какому-нибудь нарушителю чинного порядка сокрушительный отпор. Каждый раз, как Александр приближался к подъезду, он незаметно рассматривал замеченные им в стороне белые мраморные ступеньки; вообще, глядя на все эти тяжелые хрустальные к, более позлащенный, чем все другие, и носящий в руке короткую офицерскую трость с перламутровым набалдашником; выглядел он особенно грозно, расхаживая повсюду и тщательно, с генеральским видом исследуя входящую публику; было ощущение, что он только и ждет случая, чтобы дать какому-нибудь нарушителю чинного порядка сокрушительный отпор. Каждый раз, как Александр приближался к подъезду, он незаметно рассматривал замеченные им в стороне белые мраморные ступеньки; вообще, глядя на все эти тяжелые хрустальные кенными процентами прибыли. Но ему все время казалось, что у него недостанет мужества, чтобы даже просто пройти мимо разодетого привратника, который может, несомненно, остановить его и спросить, что ему угодно; разговор с Сейерманом не казался ему чем-то более страшным, чем такая встреча с привратником, с Сейерманом он мог говорить спокойно, он, как и раньше, способен возражать ему и, если понадобится, он сможет убедить его в своей правоте. Он сердился на собственное тело, мешающее ему осуществить свой план, превращая его исполнение в столь трудное мероприятие, фактически почти невозможное… Как сделать, чтобы он, его ум принял решение двинуться и решительно войти? Когда он в очередной раз приблизился к подъезду — теперь он почувствовал, что замечен всей этой раззолоченной обслугой, — его сердце забилось так сильно, что даже перехватило дыхание, будто он пробежал милю[31]. Что, черт возьми, он думает? Если я сейчас грохнусь тут в обморок, они схватят меня и отправят домой в карете скорой помощи. Вот черт! Я не могу справиться с собственной плотью? Он решительно вошел, расстояние до мраморной лестницы показалось ему огромным. Толстое ковровое покрытие напоминало болотную трясину, прогибаясь под ногами, он шел, глядя прямо перед собой, гипнотизируемый громадной монограммой "Б.К.", выполненной в центре ковра в виде изображения куска киноленты, свернувшейся в необходимые буквы. Он продолжал шествовать прямо вперед. Один из билетеров-швейцаров подошел к нему и спросил:
— Сэр? Чем я могу вам помочь?
— Спасибо, все хорошо. Я знаю, куда идти.
Его нервность делала голос более резким, чем обычно. Он держался прямо и уверенно, поднялся по мраморным ступеням, пересек площадку, глаза его искали дверь лифта, о котором, помимо других странностей и новшеств офиса мистера Сейермана, было много толков. И вот он увидел эту дверь, поблескивающую бронзовой отделкой. Он решительно нажал на ручку: никакого движения — лифт был заперт. Что же теперь делать? Александр обернулся, увидел, что швейцар-билетер продолжает смотреть на него, подозвал его и сказал:
— Милейший, будьте добры открыть мне лифт.
— Это личный лифт мистера Сейермана, сэр, — сказал ливрейный человек. — Главный вход во все офисы находится со стороны Пятьдесят первой улицы.
— Я знаю, знаю, — раздраженно ответил Александр. — Теперь прошу вас сделать то, что я сказал. Откройте мне лифт.
— Мистер Сейерман ожидает вас, сэр?
— Послушайте, как ваше имя? Вы, очевидно, новенький? — спросил Александр небрежно, вполне барственным тоном, происходящим более от недостатка дыхания, чем от уверенности в себе. — Мне что-то не знакомо ваше лицо.
— Виноват, сэр, — сказал ливрейный, смешавшись, и отпер дверь лифта.
Когда он вошел в лифт и, нажав кнопку, стал подниматься, то постарался привести в порядок свое дыхание. На седьмом этаже вышел из лифта и оказался в огромном пустом холле. Проходя по нему, он не обращался с вопросами к секретарям других офисов, а подошел к третьей, сводчатой двери и постучал: ответа не было. Он прислушался, ему показалось, что за дверью кто-то говорит. Он еще раз постучал и, одновременно повернув ручку, вошел и попытался придать своему лицу невинно-незнающее, удивленное выражение.
— О-о! Мистер Сейерман! Виноват, очевидно, я ошибся дверью.
Сейерман повернулся на стуле в сторону неожиданного визитера. Он вынужден был прервать свою диктовку секретарше.
— Александр! — воскликнул Сейерман в каком-то мгновенном испуге, тотчас сменившемся рассерженностью. — Вы что, поднялись в моем личном лифте?
— Боюсь, что так, — сказал Александр, застенчиво улыбаясь. Теперь, когда он был в офисе, нервозность его пошла на убыль. — Я не знал, что это ваш личный лифт, мистер Сейерман.
— Но как же так? Как же так? — кипятился Сейерман. — За что же я плачу всем этим людям, если любой Том, Дик или Гарри — виноват, Александр, лично к вам это не относится — может взять и зайти в мой офис? Для чего мне тогда секретарь и все мои прочие служащие? Хорошо, хорошо! Не ваша вина, — прибавил он примирительно. — Виноваты все эти мои укротители львов, которыми забит нижний холл. У них столько времени уходит на полировку пуговиц, что работать им просто некогда. Ну, Александр, как вы себя чувствуете? Теперь получше?
— Гораздо лучше, спасибо, мистер Сейерман, но раз уж я здесь, надо бы нам с вами кое-что обсудить.
— Конечно, конечно, друг мой. Но только не теперь. Может быть, вы заглянете чуть позже? Сейчас я очень занят.
— Как? Вы не можете уделить мне несколько минут?
Сейерман с устало-мученическим видом взглянул на секретаршу.
— О, конечно, Александр, для вас я всегда могу найти несколько минут. Мисс Трой, оставьте нас на несколько минут.
Когда она вышла, Сейерман встал и, поведя рукой вокруг огромного офиса, сказал:
— Немножко больше места, чем в "Бизу", а-а?
Александр быстро окинул взглядом офис: дубовые панели, черные кожаные кресла и кушетки, окно во всю стену с венецианскими шторами, опущенными на треть, оставляя открытым вид на противоположные здания.
— Впечатляет, — сказал он. — Весьма впечатляет.
— Садитесь, Александр. Скажите мне, как ваше здоровье? Лучше теперь? Я был немало огорчен, когда вы заболели. Много думал о вас, Александр. Вы ведь знаете, я всегда испытывал к вам большую симпатию, но не больше, чем предприниматель может позволить себе испытывать по отношению к своему служащему. Вы были еще ребенком, помните, когда мы познакомились; а теперь вы совсем взрослый и стали таким видным молодым человеком. Так о чем же, Александр, вы хотели со мной поговорить?
— Что ж, я скажу напрямик. — Александр набрал в легкие побольше воздуха. — У меня такое ощущение, что вы должны мне кое-какие деньги. Собственно, это даже не ощущение, а уверенность.
— Я недоплатил вам жалованье? — невинно спросил Сейерман. — Если так, будьте уверены, я немедленно это исправлю.
— Нет, речь идет не о жалованье. Я имею в виду свое вложение в "Арлезию". Вы помните, я ведь внес тогда пятьсот долларов.
— Да, что-то смутно припоминаю. Но разве я не вернул вам этих денег? Насколько я помню, я их возвратил вам вместе с разъяснением, по какой причине я не смог зачислить ваше вложение на счет тех…
— Это не дело, мистер Сейерман.
— Может, вы не получили этих пятисот долларов назад? Тогда, конечно, я все проверю, и вам их выплатят.
— Мистер Сейерман, дело в том, что мое вложение, эти пятьсот долларов, как я понимаю, дают мне право на один процент от всей дальнейшей прибыли — вашей прибыли от "Арлезии". Я читал в "Варьете", что вы сделали на ней миллион долларов. Так что часть, причитающаяся мне, составляет десять тысяч долларов.
Ошеломленный, с болезненным выражением, проступившим на лице, Сейерман сказал:
— Боюсь, что я вас не понял, Александр. Вы действительно вносили пятьсот долларов, и действительно я принял ваш взнос. Но, как вы должны помнить, после консультации с другими инвесторами, я вынужден был вернуть вам деньги, то есть ваше вложение.
— Мистер Сейерман, вы вернули мне деньги после, обратите внимание на это слово — после того, как картина была показана, после того, как ее уже можно было видеть на экранах, после того, как она дала вам большую прибыль. Я не думаю, что существует закон, который будет в этом случае на вашей стороне, ни один закон не подтвердит, что юридически принятое вложение может быть просто возвращено при таких обстоятельствах. Мои деньги уже работали, и вы вернули их мне после того, как они участвовали в создании вашего миллиона. Ни один юрист вас не поймет. Вы должны согласиться с тем, что я имею право на часть прибыли.
— Александр, вы думаете, что я хитрю с вами? Или что? Хорошо ли это, говорить подобное мне, мне, который всегда так по-родственному к вам относился, скорее как к сыну, а не как к служащему?.. Я и теперь… Я позволил тебе зайти в мой кабинет как близкому другу, я позволил тебе подняться на моем личном лифте, — кто-нибудь другой на моем месте просто дал бы тебе по шее… Ну а ты теперь? Что ты себе позволяешь? Хорошего же ты мнения об мне!
— Я вовсе не думаю, что вы пытаетесь меня обмануть, мистер Сейерман. Я просто сказал, что имею право на десять тысяч долларов и до сих пор их не получил.
— Он имеет право, имеет право! — взорвался Сейерман. — Все так могут заявить, любой Том, Дик или Гарри, что они имеют право. Дай-ка я объясню тебе кое-что о бизнесе, Александр. Когда ты пришел ко мне и попросил разрешения вложить пятьсот…
— Попросил разрешения?! Мистер Сейерман, разве вы не помните, что вы в тот момент безнадежно рыскали повсюду в поисках денег? Вы даже спрашивали меня, не знаю ли я кого-нибудь еще, кто сделает вклад в покупку "Арлезии".
— Думаю, все эти твои воспоминания — только игра воображения, но мы, Александр, не будем спорить об этом. Итак, я сказал, что когда ты попросил принять твои пятьсот долларов, я позволил своим личным чувствам к тебе, которые, как ты знаешь, всегда были теплыми, взять над собой верх. Дело было не в твоих деньгах, просто мне доставило бы радость видеть, что ты сделал себе немножко денег; но что бы я ни испытывал по отношению к тебе, есть еще деловой аспект. В бизнесе, Александр, как в жизни, существует своя этика. А что это будет за этика, если я позволю теперь войти тебе в нечто такое, что некоторое время имело несомненный успех? Что я скажу другим своим вкладчикам, которые вносили деньги, когда был успех и когда не было успеха, Тем, которые находили со мной, но которые со мной и теряли? В такой ситуации, как эта, мои личные чувства нельзя считать чем-то существенным. Чувства в бизнесе ничего не значат и ничего не стоят. Я писал тебе после того, как посоветовался с другими инвесторами, я должен был согласиться с их мнением; они тогда совершенно справедливо указали мне, что по отношению к ним было бы несправедливо принять от тебя деньги; я сказал, что они правы, и вернул тебе деньги самым прямым, честным и законным способом.
— Вы забыли, мистер Сейерман, что это вообще была моя идея, что вы купили "Арлезию", вы помните, потому что я объяснил вам, как надо поступить, чтобы ленту можно было прокатывать? Ведь фактически я устроил вам все это дело.
— Но и ты, Александр, кое-что забыл. Ты забыл, например, что в то время работал у меня и я платил тебе хорошее жалованье и что бы ты ни предлагал мне тогда, что бы ты мне тогда ни советовал, это было частью твоей работы, за которую ты получал жалованье. Помнишь? Я! Я все это организовал, я устанавливал кредит, я искал инвесторов и находил их, и все эти мои усилия сделали возможной покупку "Арлезии". Когда Льюис Шолт пришел к тебе с предложением, это ведь он не к тебе лично пришел, а к служащему предприятия Сейермана. Вы что думаете, мистер Сондорпф, он решился бы сунуться ко мне со своими вшивыми пятью сотнями баксов, накопленными в сберегательной кассе? — Сейерман начинал все более эмоционально разогреваться. — Это причиняет мне боль: после всего, Александр, что я для вас сделал, вы приходите сюда с такими обвинениями. Мне следовало бы вышвырнуть тебя отсюда к чертовой матери! Обвинитель! Вот мне и поделом! Вот благодарность за то, что стараешься быть добрым к людям.
— Мистер Сейерман, — сказал Александр, сильно покраснев, — я не обвиняю вас.
— Нет, ты обвиняешь! Ты практически обвинил меня в мошенничестве, — горячился Сейерман. — Ты практически назвал меня жуликом. А я не желаю выслушивать подобное от кого бы то ни было, тем более, от какого-то сопляка, которого я выдернул с улицы и научил тонкостям проката картин. Я трезвомыслящий человек и я человек уравновешенный, меня не так-то просто вывести из терпения, но некоторых вещей я не могу допустить. Ты хочешь прибавить мне хлопот? Ну так я тоже прибавлю тебе хлопот, раз ты идешь против Вилли Сейермана, я сильно огорчу тебя, закатив пощечину… Посмотрите только на этого красавчика, приперся прямо ко мне в офис — как вор — в моем личном лифте, которым никому, кроме меня, не позволено пользоваться, во всяком случае, без моего разрешения…
И в этот момент, когда Сейерман взвинтил себя уже до трагического крика, зазвонил телефон, и он, замолчав, взял трубку:
— Да? — сказал он и, внезапно просветлев, заговорил в своей обычной манере: — Сара, дорогая моя, у меня сейчас деловое совещание. Да? У меня, говорю, сейчас так много работы… не могу сказать, когда приду. Возможно, придется даже остаться здесь ночевать, да, в офисе. Конечно, мне здесь удобно. Скорее всего, придется работать до поздней ночи, так что лучше мне не беспокоить тебя и детей… Не волнуйся, я взял себе кое-какой еды здесь, за углом. Да, да, конечно. Поцелуй за меня детей.
Он чмокнул трубку и положил ее на место, причем даже стукнул трубкой, чтобы немедленно возмутиться тем возмущением, которое было прервано телефонным звонком.
— Ты понял, что я тебе сказал? — спросил он Александра. — Я не желаю терпеть никаких подозрений и обвинений.
— Мистер Сейерман, я не подозреваю вас ни в чем. Полагаю, что все это дело мы можем обсудить спокойно.
— Тогда почему ты пришел и обвиняешь меня?
— Мне кажется, я имею право на некоторую сумму от прибыли. Пусть не один процент, я не знаю… но какую-то сумму вы мне должны заплатить. В конце концов, должны же вы признать за мной моральное право на некоторую часть прибыли.
— Моральное право, — заговорил Сейерман, чрезвычайно отчетливо выговаривая слова. — Вы уверены, что у вас есть моральное право? Хороший пинок под зад, вот на что вы имеете моральное право. — Он полез в ящик стола, достал оттуда и бросил на стол несколько папок. — Вот здесь, — сказал он, открывая одну из них, — здесь хранится копия письма. Вот она. Я прочту: "Дорогой Александр, я подтверждаю получение от вас пятисот долларов, которые вы пожелали внести на приобретение прав на часть дохода от проката фильма "Арлезия"…" Пожелали, пожелали, — повторил Сейерман, — которые вы пожелали внести… Где контракт? Где тут сказано хоть слово о процентах? Если вы думаете, что этот клочок бумаги дает вам право на один процент от прибыли, то вы сильно ошибаетесь, молодой человек. — Он, казалось, делает огромное усилие, чтобы сохранить спокойствие и быть убедительным. — Вот вы, Александр, взяли газету и прочитали там, что я сделал миллион долларов. Так я вам скажу: все это чушь, что они пирлезия"…" Пожелали, пожелали, — повторил Сейерман, — которые вы пожелали внести… Где контракт? Где тут сказано хоть слово о процентах? Если вы думаете, что этот клочок бумаги дает вам право на один процент от прибыли, то вы сильно ошибаетесь, молодой человек. — Он, казалось, делает огромное усилие, чтобы сохранить спокойствие и быть убедительным. — Вот вы, Александр, взяли газету и прочитали там, что я сделал миллион долларов. Так я вам скажу: все это чушь, что они пикаждый тянется к моему карману. Ото всех от них только одно слово и услышишь: надо, надо, надо. И всем возьми и дай. Вот двое моих братьев… Ты думаешь, я когда-нибудь слышу от них хоть слово о чем-нибудь, кроме того, что им нужно немного денег? И через две секунды, не успеешь застегнуть кошелек, они уже снова здесь: это настоящая стая волков, которых невозможно накормить досыта, они всегда голодные. И потом, у меня появилась масса родственников, которых я даже не знаю, я вдруг обнаруживаю, что у меня повсюду кузины. Куда бы я ни шел, ко мне подходят какие-то женщины и говорят: "А вы знаете, мистер Сейерман? Вы будете очень смеяться, вы даже не поверите, что это правда…", а я говорю: "Да, да! Знаю! Вы — моя кузина!" — и они говорят: "О, Вилли, дорогой! Как ты догадался? Наверное, ты заметил фамильное сходство в лице?.." Так много кузин! Так много! И все внезапно объявились. Можно подумать, что мои дядья, не злом будь помянуты, засевали их, как дикий овес, по всем местам, отсюда до Китая…
Вся искусственно возбужденная уверенность в себе оставила теперь Александра. Он чувствовал себя неловко и скованно, понимая всю абсурдность своего появления здесь с требованием десяти тысяч долларов, на которые, как выяснилось, он не имеет ни морального, ни юридического права.
— Виноват, мистер Сейерман, — сказал он. — Приношу свои извинения за то, что побеспокоил вас. Очевидно, я ошибся…
Доброе, прощающее выражение расплылось по лицу Сейермана, что повлекло за собой возникновение ласковой, ласковой улыбки. Ярость бесследно исчезла.
— Александр, я знаю, что вы болели, понимаю, как вам пришлось страдать из-за ваших нервов, и я не держу на вас зла. Я не такой человек, который повсюду собирает сплетни о ком бы то ни было. Все это простительно. На самом деле я пойду еще дальше, я скажу вам, что я по отношению к вам чувствую и какие имею намерения. Вот послушайте, Александр! Если вы снова захотите у меня работать, вы в любой момент получите эту работу. Мой брат Лео заведует обменным фильмофондом нашего предприятия. Если вы захотите, можете быть его ассистентом. У нас хороший год, поэтому я могу себе позволить повысить жалованье на десять процентов. Ну как, вы согласны? Подумайте о моем предложении и дайте мне знать в ближайшие три дня, потому что потом я вынужден буду уехать на Западное побережье по делам своей новой студии. Возможно, вы читали, что я затеваю собственное производство? Решил сам делать фильмы. Мне кажется, наблюдая и размышляя, я достаточно хорошо понял, за какие зрелища люди хотят платить свои деньги, так что почему же мне не создавать картины, которые принесут успех? Я позволил себе размечтаться, Александр, я мечтаю делать превосходнейшие картины — картины, нужные людям. Картины, которые сделают их жизнь чуточку лучше, дав им немного красоты и счастья. А если что проскользнет некрасивое, грубое, так вы подскажете, поправите, у вас ведь хороший вкус, Александр. Взять хоть этого Вальтера Стаупитца, — разве мы неправильно поступили с его "Арлезией"? И я вам больше скажу, я бы такого Вальтера Стаупитца, если бы он пришел ко мне, не взял бы к себе на работу. Он извращенец. Больной ум, полный блудливости и грязи, — вот что такое этот Вальтер Стаупитц. Я случайно нашел прекрасного, глубоко порядочного человека, Гарри Роланда, он мастерски вычищает все грязное и непристойное. Они вот говорят, Стаупитц — гений. И пускай себе. Но мы в таких гениях не нуждаемся. Пусть себе будут гениями на скотном дворе, которому они по праву принадлежат, пусть валяются в грязи вместе со свиньями. В своих картинах, Александр, я покажу людей, живущих прекрасной жизнью, я покажу их нежность и любовь. Потому что в их сердцах есть все то, чего они хотят.
Всю дорогу домой на губах Александра был кисловатый привкус поражения, он чувствовал тупую опустошенность, нахлынувшую в результате всех тех усилий, которые он совершил. Пока он шел, его рассудок жил поражением, анализируя которое, он проходил разные стадии разговора, пытаясь понять, где и что он сказал неправильно, и что именно позволило Сейерману одержать над ним верх. Чем больше он думал, тем ему становилось очевиднее, как нелеп он был и как неумело вел все дело. Надо было четче выразить уверенность в своей правоте, тогда бы он получил с Сейермана эти деньги. Но он позволил себе быть неуверенным и — проиграл. Теперь он наверняка впадет в депрессию на несколько дней, а то и недель. Ах, как он не гибок, совершенно не способен быстро найти выход из затруднительного положения. Несколько мизерных пустяков, реальных или воображаемых, могли вывести его из равновесия на многие дни, а главное, обратить в бегство, разбить наголову, заставить страдать, как он страдал, потерпев такое позорное, унизительное поражение; сердце его билось неровно, случайные пропуски ударов каждый раз пугали его. Как и почему все это происходит? Почему со мной не случается ничего хорошего, с отчаянием спрашивал он себя. Каждое поражение раз от разу все жестче и жестче. Сколько усилий мне надо, чтобы преодолеть боль и снова встать на ноги, и сразу же что-то другое сбрасывает меня вниз. Сколько еще ударов могу я выдержать? Сколько еще раз смогу встать на ноги? Все время вытаскивать себя за шнурки башмаков… могу ли я это? И есть ли у меня выбор? Остаться внизу? Умереть? Карабкаться всю жизнь, как мой отец, проживая в пустом ожидании день за днем, без профессии, без настоящего дела, расталкивая локтями таких же, как ты? Отец думал, что я ни на что не годен. Ну что же, возможно, он прав. Депрессия может сокрушить меня в очередной раз. Так не лучше ли, не честнее ли просто покончить с собой? Разве в этой жизни мало у меня было такого, что гораздо страшнее смерти? Забавно, но эта мысль неожиданно успокоила его. Если есть вещи действительно настолько отвратительные, что рядом с ними и мысль о самоубийстве не кажется такой уж страшной, то тем более смешно огорчаться из-за сегодняшнего поражения, из-за этого маленького болтуна Сейермана. Ведь и без него все плохо.
Пауль вынул затычки из ушей и возник из-за ширмы, за которой пытался работать.
— Ну, дети, — сказал он Лейле и Александру, — сегодня моя Муза молчит. Где моя расческа? Неплохо бы смотаться отсюда к чертовой бабушке.
— Полезно! — воскликнула Лейла, лежавшая на кровати и слушавшая звуки музыки, исторгаемые трубой граммофона.
Александр расположился на полу, на дне ущелья, образованного отвесными стенами книжных отложений, и читал.
— В конце концов, — сказал Пауль, — не каждый день накатывает вдохновение писать рассказы для "Сатеди Ивнинг Пост".
В это утро он получил чек на восемьсот долларов за рассказ, настуканный за одну ночь и отправленный некоторое время назад в "Сатеди Ивнинг Пост". Он цинично заявил при этом, что, поскольку рассказ хуже всего им написанного, его обязательно напечатают. Впоследствии он даже колебался, брать ли ему положительную рецензию и чек, но, перечитав рассказ, пришел к заключению, что, возможно, рассказ не так уж плох, как ему показалось сначала. Получить восемьсот долларов за одну ночь работы было удачей, эта сумма превышала все, что он ранее получал за писательский труд в течение одного года.
— Надо бы это отметить, — заявил он. — Ну а завтра — мешок со льдом, и черный кофе, и работа, работа, работа. А поскольку вы, — сказал он, указывая пальцем на Лейлу, — никак не хотите понимать, что такое особая писательская атмосфера, где не место граммофонам и декламации Бодлера[32] в то время, как писатель пытается творить, вы будете наказаны. Мы оставим вас дома, а сами устроим настоящий холостяцкий загул. Вы как, Александр? Сегодня вечером меланхолия, мизантропия и все такое прочее изгоняются и предаются забвению. Мы идем беспутно провести время, и я решительно вам заявляю, что мы весело проведем его. А вы уж, будьте любезны, настройте себя на хорошее. Я знаю, куда нам идти. Мы начнем с Джека.
У Джека был "Устричный домик" возле пересечения Шестой авеню и Сорок третьей улицы; там собирались писатели и журналисты, и там, как заявил Пауль, они могут рассчитывать на лучшую кухню в Нью-Йорке, специализирующуюся на кушаньях из даров моря. Они вполне вероятно к тому же могут встретить там Стефана Рейли, поскольку он любит это местечко. Драйзер[33] и О'Нил[34] тоже частенько заходят туда. Но в ту ночь единственным человеком из писательско-журналистской братии, известным Паулю, оказалась девушка-репортер из "Нью-Йорк Дейли Ньюз", и она пожаловалась, что Нью-Йорк будто вымер, абсолютно нигде ничего не происходит. После того как они насладились дарами моря, они сидели кружком, попивая кофе, а так как они не заметили здесь ни Драйзера, ни Стефана Рейли, ни даже О'Нила, ни вообще кого бы то ни было, кого можно было бы счесть за знаменитого писателя, девушка — ее звали Мерфи Хилл — сказала, что она знает прекрасное местечко, где они смогут выпить, и называется оно "Вторая половина ночи". Это в Гринвич-Виллидж, а Пауль сказал, что знает это место, но оно только для туристов. Девушка, однако, настаивала на том, что она была там несколько дней назад и там просто восхитительно. Пауль сказал:
— Ладно, это надо проверить.
Они взяли кэб. У дверей девушка предъявила карточку, на которой было написано: "Дружище, это мои друзья. Джек". Владелец заведения, итальянец, подозрительно посмотрел на карточку, еще более подозрительно — на них и не очень охотно, но все же пустил их в маленький бар перед пустым рестораном с клетчатыми скатертями, и он даже принес им имбирное пиво, и это действительно было имбирное пиво, а не что-нибудь еще.
— Вы что, не помните меня? — жалобно спросила девушка. — Я же была здесь совсем недавно.
Владелец пожал плечами и удалился.
— Но это же не то место! — сказала она. — Совсем не то!
— Ну, хорошо, — сказал Пауль, — пусть это выглядит иначе, но мы ведь уже здесь.
Через несколько минут хозяин, однако, вернулся к их столику, угрюмый, как и раньше, и сказал:
— Идемте со мной.
Они послушно встали — девушка-репортер триумфально улыбалась — и последовали за ним в дверь, за которым тянулся длинный коридор, упиравшийся в другую, гораздо более массивную дверь, возле которой хозяин остановился и достал прямо-таки исполинский ключ. Теперь они находились в небольшом холле, почти не освещенном, и вот, наконец, дверь перед ними была отперта, и почти на ощупь они спустились на несколько ступенек вниз, где наткнулись еще на одну дверь, в которую хозяин постучал; сначала там мелькнул приоткрывшийся смотровой глазок, а в нем чье-то быстрое око, и вот, наконец, они были впущены. Они увидели, что находятся в сравнительно небольшом помещении, стены которого расписаны фресками с изображением нимф и сатиров, развлекающихся и танцующих в позах затейливой непринужденности, а за всеми ними из-за деревьев подглядывает рогатый джентльмен с длинным раздвоенным хвостом. Деревянные скамьи, с разбросанными по ним там и сям подушечками обегали вокруг всего зала, а возле них во множестве стояли миниатюрные столики. Новые гости были замечены одним из официантов в блестящем смокинге. Он подошел и спросил:
— Виски или красное вино?
В центре зала пар примерно двадцать танцевало под звуки музыки, издаваемой маленьким оркестриком, расположившимся на помосте. Среди танцующих было несколько негритянок, танцующих с белыми мужчинами, и один негр с лоснящимся лицом, который танцевал с белой женщиной. Девушка-репортер уставилась на негра, будто хотела перехватить его взор.
— Он баснословный танцор, — заметила она своим спутникам. — Это то самое место, где я была. В ту ночь, когда я была здесь, некая светская дама пришла сюда, танцевала с этим негритянским парнем, и это так захватило ее воображение, что на следующий день, сев в лифт в своем доме на Парк-авеню, она вдруг вообразила себя катающейся в стоге сена с мальчиком-лифтером. Ну разве это не уморительно?
— А вы? — спросил Пауль в своей слегка ироничной манере. — Вы когда-нибудь катались в стогу сена с одним из них?
— Кто задает такие вопросы? — спросила она не без кокетства. — Но знаете, что я вам скажу, я вполне могу себе это вообразить. Когда дело доходит до… до этого, так они дадут белой расе сто очков вперед.
— Я не знаю, как обстояло дело у тех представителей белой расы, с которыми вы лично водили компанию, — Пауль явно хотел ее подзадорить, — но, полагаю, вы просто не успели прожить так долго, чтобы оценить в этом смысле всю расу поголовно.
— Вы хотите мне доказать, что я не права?
— Я не хвастлив, — сказал Пауль с ухмылкой.
— И потом, в конце концов, вы ведь не американец. Американские парни просто мертвецы.
Когда музыка кончилась, негр вежливо поклонился своей партнерше и покинул ее. Когда он проходил мимо ее столика, девушка-репортер обратилась к нему:
— Привет!
— Привет, — ответил он автоматически, но, когда обернулся и узнал ее, черное его лицо расплылось в огромной улыбке. — О, да это никак вы? Привет, привет!
— Не хотите ли пригласить меня на танец?
— Если ваши друзья не возражают, буду рад.
— Смелее вперед! — сказал Пауль.
Когда оба они вышли на середину и девушка обвилась вокруг большого негра, Пауль сказал:
— Уверяю вас, эта девица — девственница. Ни о чем другом просто думать не может, но никак не соберется попробовать это на самом деле. Будет делать все, кроме нормального полового акта. Ее сильно волнуют все эти разговоры, притворяется, дразнится, немного играет на публику, на скамейке, в парке, в кафе, в припаркованном авто — везде, где можно многое, но только не нормальный половой акт.
Девушка танцевала, совершенно влипнув в негра, и на лице ее блуждало блаженное выражение. Музыка звучала слишком громко. В помещении было довольно темно, светился только прожектор для подсветки, монотонно поворачивающийся туда и обратно и выхватывая своим лучом то чье-то лицо, то качающиеся в танце ягодицы. Они перестали смотреть на девушку с негром. Когда музыка кончилась, она вернулась к столику. Выглядела весьма победительно, выражение ее лица напоминало то, какое можно увидеть на лицах женщин, пришедших на боксерский матч в тот момент, когда кровь их начинает закипать.
— Куда провалился ваш приятель? — спросил Пауль.
— Куда бы он ни провалился, там ему и место, — бойко ответила она.
— Мне показалось, вы останетесь с ним, ведь вам так хорошо с ним, разве нет?
— Неплохо, конечно. Да он для меня не новинка, я ведь уже бывала здесь. Почему бы вам не повести меня куда-нибудь, где я еще не бывала?
— К несчастью, — сказал Пауль, — туда, куда мы собрались, мы вас взять не можем.
— О! Почему?
— Женщин, детка, туда не пускают.
— Но это нелепо, — пробормотала она чуть уже пьяновато. — А я настаиваю.
— Нет, туда не пускают даже настаивающих женщин, — сказал Пауль, смеясь.
— Впервые слышу, что существуют такие места.
— Мы пойдем в один дом…
— Дом?
— В бордель.
— О! — воскликнула она и сразу превратилась в маленького взволнованного ребенка. — Возьмите меня с собой, я никогда еще не была в настоящем борделе.
— Ну, нет. Нет. Они там играют не в такие игры, в какие играете вы.
— Пожалуйста, возьмите меня. Это, должно быть, ужасно возбуждает.
— Да что вы там будете делать?
На минуту она задумалась, озабоченно хмурясь.
— Я буду наблюдать, — сказала она, смышлено и вопросительно глядя на Пауля. — Я люблю приходить куда-нибудь и наблюдать.
Александр почувствовал нечто вроде опаски перед возбуждением, прокрадывающимся в него; девушка-репортер взяла его под руку и прижалась.
— Вы ведь хотите, чтобы я пошла с вами, не так ли? Уговорите своего друга взять меня с собой.
— Вы хотите, чтобы мы взяли ее? — спросил Пауль.
— Я не знаю, что за место, куда мы идем. — Александр старался говорить как можно более естественно. — To есть я хочу сказать, я еще сам не знаю, хочется ли мне идти туда сегодня.
— Почему нет? — отозвался Пауль. — Я поведу вас в прелестное местечко, его владелица — женщина просто фантастическая, гречанка, мадам Менокулис. Для нас она устроит нечто специальное — коронный номер. Продемонстрирует, возможно, девочек. Как знать, а вдруг это зрелище вам понравится.
Александр пожал плечами; рот его пересох, и он не осмелился довериться своему голосу, над которым, казалось, потерял контроль.
— Так вы берете меня? — спросила девушка.
— Конечно, нет, — иронично сказал Пауль. — И вообще, я не стал бы советовать ничего подобного примерной девочке. Ну что вы настаиваете? Что вы там сможете увидеть?
— Я люблю приходить… — проговорила она куда менее уверенно, чем раньше, бравада ее как-то слиняла.
— Приходить и наблюдать?
— Да.
— Не принимая участия?
Она чуть испуганно кивнула; Пауль смотрел на нее твердо, с тем истинно мужским упорством, которое Александр замечал у него в разговорах с женщинами.
— Виноват, — сказал Пауль, — а если вам пойти с нами и раздвинуть эти свои молочно-белые бедра, открыв все, что они скрывают?
— Как проститутка? — спросила она с дрожью.
Пауль положил деньги за выпивку на стол и начал подниматься; она подняла руку и позволила концам своих пальцев коснуться места, где находились у него отличительные половые признаки, и в момент прикосновения закрыла глаза.
— Так вы не возьмете меня? — спросила она еще раз.
— Нет, — ответил Пауль, — там не место для маленьких девочек.
Заведение, куда Пауль повел Александра, находилось на Западной Сорок третьей улице, имело дверь с непрозрачными стеклами "а-ля мороз", окантованную кованым железом и освещенную изнутри. Подойдя к подъезду, Пауль нажал на кнопку возле морозного стекла, после чего дверь незамедлительно открылась, и учтивый великан проворковал замечательно вежливым голосом:
— Добрый вечер, джентльмены. — И, принимая их шляпы и пальто, медоточиво продолжал: — Пожалуйста, входите, джентльмены. Мадам сейчас подойдет.
Он раздвинул несколько тяжеловатые бархатные портьеры, закрывающие пару двойных дверей, открыл двери и указал им плавным движением руки путь в длинное тихое помещение, очень деликатно освещенное, со стенами, декорированными красным сатином, и с потолком, тоже обтянутым какой-то светлой тканью. В центре, в небольшом углублении для танцев, около полудюжины пар интимно двигалось под музыку, исполняемую на пианино лысым, среднего возраста человеком, приветливо улыбнувшимся Паулю и Александру, как только они вошли. Он со своим роялем находился в одном из альковов, напоминающих личные ложи в театре и образующих нечто вроде галереи вокруг всего помещения, немного возвышаясь над танцевальной площадкой. Пауль дружелюбно кивнул пианисту. Несколько альковов, мимо которых они прошли, были закрыты шторами; в других девушки сидели в глубине, разговаривая с мужчинами, составляющими им компанию, с выражением увлеченности долгими и серьезными дискуссиями, от которых они будто только на минутку отвлеклись, чтобы мельком бросить нежный, завлекающий взгляд на вновь прибывших мужчин, проходящих вдоль галереи, показывая им этим выразительным взглядом, что они вполне могут расстаться со своими собеседниками и что здесь они еще доступны для выбора. В других альковах группки девушек сидели без мужской компании, их слегка скучающее выражение исчезало, тотчас сменяясь призывом, но эти взгляды казались немного грубоватыми; вот и сейчас, когда двое молодых мужчин приблизились и один из них подверг девушек внимательнейшему осмотру, сопровождаемому сильной улыбкой, две девушки улыбнулись Паулю как бы специально для него выстроенными улыбками, означающими приятность узнавания, он же отвечал небольшим учтивым поклоном, а иногда посылал воздушный поцелуй. Когда они обошли всю галерею, Пауль указал Александру на один из свободных альковов, где они и уселись. На столике стояла бутылка шампанского в ведерке со льдом, стояли и другие бутылки с этикетками, на которых значилось: "Высшее качество — сухой джин. 1740. Оригинальный сухой джин". Или "Предназначено только для медицинских целей". Официанту, который будто вырос из-под земли, Пауль сказал:
— Карло, забери-ка все это отсюда. А нам принеси из запасов мадам бутылочку "Гранд-Марниера". Хорошая штучка, а-а?
— Конечно, сэр. Сейчас принесу, заодно скажу мадам, какие у нас гости.
— Тащи! Да, Карло, скажи-ка, у вас появились новые таланты?
— О да, сэр.
Он склонился над ухом Пауля и что-то зашептал, показывая на группу девушек в алькове напротив. Он был крайне важен при этом, и оба они с Паулем переговаривались еще несколько минут весьма серьезно, сблизившись головами и по очереди подставляя друг другу ухо для очередной тайны, чем весьма напоминали биржевых маклеров на фондовой бирже.
Когда официант ушел, Александр сказал:
— Все это, должно быть, чертовски дорого.
— Не беспокойтесь об этом, — с легкостью ответил Пауль. — Эта мадам — высший сорт — делает скидку для художников. Я когда-то написал коротенький рассказ об этом месте, и она пришла от него в восторг. Это феерическая женщина. Вот почему я не хотел брать сюда эту дрянную девчонку-репортершу. Мадам весьма щепетильна по отношению к своим клиентам. Уж если кого невзлюбит, тому лучше сюда не показываться, хоть и карман у него будет набит деньгами, не поможет… Но вы не беспокойтесь, вас она будет просто обожать. Она будет присматривать за вами, как еврейская мать.
Александр, к собственному удивлению, почувствовал необычайное расслабление; он выпил уже достаточно, чтобы достичь своего естественного состояния, да и атмосфера этого места была так приятна, так элегантно распутна и так полна сдерживаемой возбужденности, что он получил истинное удовольствие от новизны всего, что он нашел в этом первоклассном борделе. Он ощутил остроту и позволил себе смелее смотреть на девушек, чьи глаза сияли навстречу ему с такой готовностью, так возбуждающе. Все они к тому же выглядели примерными девушками, что не вполне соответствовало его представлению о проститутках, которых он воображал грубыми, вызывающе размалеванными, полными презрения к своим клиентам и с постоянными ухмылками на лицах. Здесь он с удивлением и удовольствием обнаружил, что это не так, и потому с величайшим удовольствием глядел на очаровательных обитательниц этого заведения. Мысль, что любая из них может быть с ним близка, порождала дрожь и легкое жжение внизу живота.
Когда мадам Менокулис появилась, неся с собой "Гранд-Марниер", Пауль встал и весьма корректно поцеловал ей руку, она с некоторой деловитостью приобняла его и звонко чмокнула в щеку.
— Пауль Крейснор! — сказала она. — Очень, очень рада вашему приходу. Месяцами ко мне не заглядываете…
— Мадам, дорогая моя, — сказал Пауль. — Я бедный художник. Меня останавливают ваши цены.
— Вот это да! — воскликнула она. — А просто зайти ко мне, прихватив бутылочку коньяка, вы что — не можете? Ну нет, как же, — и она адресовалась к Александру, — он приходит только когда захочет девочек, противный малый. Нет чтобы просто заглянуть ко мне.
— Ах, — с величайшей галантностью ответил Пауль. — Если б я знал, что моя компания вам интересна, мадам, я бы вообще все время торчал здесь, не выходя за дверь.
Пауль представил Александра, и они обменялись рукопожатием, она смотрела на него ласково, но зорко. Это была низкорослая, очень полная женщина лет примерно пятидесяти, с глубокими темными жалостливыми глазами под тяжелыми веками, с полными большими губами и мягкими манерами человека, живущего, несомненно, в богатстве. Это было лицо, полное энергии и доброго юмора, матриархальной силы и некоторой меланхоличности. Сначала на лице ее сияло выражение величайшей веселости, но через несколько минут оно сменилось на нечто вроде доблестного призыва повеселиться, и это возникало из большого, печального и подробного знания человеческих дел. Легко было вообразить эту женщину плачущей горячими слезами от печальной истории или грустной, хорошо исполненной песенки, но тот, кто принял бы эти слезы за признак женской мягкости, легкой уязвимости и слабости, тот жестоко ошибся бы. Она принадлежала к тому типу женщин, которые могли плакать, не теряя при этом своей властности и способности давать непререкаемые приказания, но все же властность ее не была резкой, она была скорее сдержанной и учтивой.
— Мадам, — сказал Пауль, — мой друг еще не имел чести быть в вашем прекрасном заведении, ну а я как раз сегодня получил гонорар за рассказ…
— Мои поздравления! — прервала она его восклицанием неподдельной радости и всплеснула руками. — Я всегда говорила, что вы — талант. Очень, очень за вас рада. И благодарна за то, что вы пришли отметить свой успех в мое заведение…
— Рассказ написан для "Сатеди Ивнинг Пост", — сказал Пауль небрежно-смущенно, будто стыдясь этого.
— И что? Разве это плохо, что для "Сатеди Ивнинг Пост"? Я слышала, что они очень хорошо платят. В этом мире, мой дорогой, вы нигде не получите именно и точно то, чего вам хочется. Рассказ-то хороший?
— Строго говоря, не очень.
— Вы напишете лучше. Сделайте сначала немного денег, ну а там сможете позволить себе писать не для журналов, а для чего-то более серьезного. Ну а сначала надо сделать имя. Я знакома с писателями, знаю об их проблемах. Первая проблема всегда деньги. Они только и говорят о своих финансовых затруднениях. Любой из них, уверяю вас, был бы счастлив опубликовать свой рассказ в "Сатеди Ивнинг Пост". Вы должны гордиться. И вообще, это большая удача, она поможет вам выделиться, заявить о себе. Вы согласны?
— Послушать вас, — сказал Пауль, — все действительно выглядит очень привлекательно, мадам.
— Ну, хорошо, не буду вас долго задерживать. Вы пришли, взяли выпивку, а я покажу вам девочек. Можете не торопясь осмотреть их и выбрать. Вы и ваш друг. Поднимайтесь пока наверх, официант принесет вам туда вашу выпивку. Ну а я пойду приготовлю девочек. Вы, может быть, хотите чего-то не совсем обычного? Оригинальные одежды? Что-нибудь чуть-чуть особенное?
— У вас, говорят, есть новенькие?
— Да, да, конечно. И потом, если хотите, у меня есть захватывающая кинолента…
— Нет, мадам, не надо, эти специальные ленты, как правило, очень плохо сняты.
— Да, вы правы, сделаны они неважно, в расчете больше на простую публику.
— Так что посмотрим просто девочек. Надеюсь, они окажутся большими энтузиастками.
— Конечно.
— Хотя, мадам, должен вам сознаться, когда их несколько, выбрать бывает совсем не просто.
— Ну, тут уж вы положитесь на меня, я знаю, что делаю.
— Мадам, — сказал Пауль, — я всегда знал и говорил, что в своем деле вы — художник.
— От человека, опубликовавшего свой рассказ в "Сатеди Ивнинг Пост" я с удовольствием принимаю этот прекрасный комплимент. Ну а теперь я вас покину, мне-то ведь нет нужды демонстрировать вам себя. Так что поднимайтесь наверх, куда идти — вы знаете. И пожалуйста, заходите повидаться со мной просто так, у нас всегда найдется, о чем поговорить из области литературы. Придете? Я с удовольствием читала некоторые ваши вещи, мне доставило это истинное удовольствие.
— Непременно зайду, мадам. Не сомневайтесь.
Когда мадам удалилась, Пауль налил вина и отнес его пианисту; они с Александром выпили и сами и вслед за тем поднялись по винтовой лестнице в гостиную бельэтажа. Пауль объяснил, что это собственная гостиная мадам, которую она, кроме всего прочего, использует и для демонстрации девушек, выстроенных в шеренгу, на что в наше время могут рассчитывать лишь избранные клиенты. Основная часть посетителей заведения мадам Менокулис вынуждена была выбирать из того, что было внизу, без льготы предварительного осмотра девушек без одежды. Мадам осуществляла это действо не очень охотно, так как оно не вполне соответствовало ее представлению о том, как надо содержать приличное заведение. Но теперь было так много желающих посмотреть стриптиз, что приходилось идти на уступки, правда, только для избранных клиентов. Иногда она устраивала эти далеко не бесплатные представления для довольно большого числа клиентов, но это отнимало много времени и не так уж хорошо окупалось финансово. Но для клиентов, которых мадам знала лично и которым симпатизировала, просмотр устраивался, и при этом совсем не обязательно было брать после этого кого-то из девушек в номер, если никто из них не понравился клиентам. На своих любимчиков мадам не обижалась, поскольку мадам была не того сорта мадам, чтобы пытаться сбыть вам товар против вашего желания.
Все это Пауль объяснил Александру, пока они ожидали появления девушек, потягивая свой "Гранд-Марниер" с видом благопристойных визитеров прекрасного заведения. Они находились в большом зале, но оформленном так, что он казался уютным и интимным. В одном углу располагалась огромная оттоманка со множеством разноцветных подушечек, а около нее — напольная лампа из кованого железа с зеленым шелковым абажуром, украшенным кисточками. Занимая большую часть одной из стен, висела огромная картина, изображающая стайку алебастрово-белых обнаженных нимф, — все они прыгали, скакали или плавали в голубом прозрачном ручье; их позы были романтичны и изысканны, а за ними следила группа темных мужских фигур с копытцами. Возле окна стояла черная лакированная конторка с крышкой на роликах, отделанная накладками из бронзовых узоров, а рядом — большое дубовое кресло, чью спинку и сиденье украшали цветочные узоры обивки. На черных обоях посвечивало золотом изображение греческих ваз. Пальмы в кадках и вазы с папоротниками стояли в разных местах помещения. Пауль и Александр сидели в центре гостиной, на полукруглой, обтянутой бархатом кушетке, такой же, как стояли в альковах нижней галереи. Когда девушки вышли и построились в шеренгу, это скорее напоминало стайку школьниц на перекличке; девушки заняли свои позиции напротив высокого зеркала в позолоченной раме с херувимами, трубящими в свои трубы на самой верхотуре. Всего вышло двенадцать девушек, и в этом богато убранном помещении они выглядели немного неуместно: хоть опрятно и модно одетые, но державшиеся как-то угловато, иные даже слегка сутулясь. Мадам появилась сзади, мысленно пересчитывая свое стадо и глядя, все ли на месте; потом подошла и уселась между Паулем и Александром. Александр заметил, что у нее некрасивые руки, очень толстые вены, кожа вся в крапинках, и видно было, что она с отвращением пыталась как-то скрыть эти возрастные орнаменты: на левой руке у нее был золотой браслет в виде змеи Клеопатры, обвивавший руку чуть не до локтя, а со стороны кисти от запястья змея наползала на руку, касаясь головкой среднего пальца.
— Восхитительно, — сказал Пауль, одобряя девушек.
Мадам казалась довольной. Пока они просто рассматривали их, девушки стояли неодушевленно, сутуля плечи, будто каждая ожидала, чтобы ее выбрали, и тогда она оживет. Глаза приятелей блуждали по шеренге девушек туда и обратно, и снова туда и обратно, а затем останавливаясь на каждой в отдельности.
— Вот эта, справа, — сказал Пауль, — четвертая от края.
— Да, — глубокомысленно произнесла мадам Менокулис. — Да, Петси.
При звуке своего имени девушка подала некоторые признаки жизни: ее с трудом открывшиеся глаза устремились на них, наполняясь призывом. Она была смугла и изящна, волосы острижены и уложены завитками, идущими от ушей к щекам. Одежда ее состояла из единственного куска светлой ткани, в который она была задрапирована, причем ткань едва прикрывала колени, а с шеи спадал каскад черных бус, опускающихся чуть ниже талии.
— Очарование, — политично промурлыкал Пауль, глядя на нее с улыбкой.
Его глаза, однако, двинулись дальше, почти не задержавшись на двух следующих девушках, потому что взор его привлекла высокая блондинка, слегка худощавая и угловатая, с льдисто-голубыми глазами и лентой вокруг головы; была в ее неуклюжести определенная надменность. Пауль поднял брови и спросил мадам Менокулис:
— Новенькая?
— Да, вы интересуетесь?
— Определенно.
На девушке была блуза, перехваченная по диагонали, через грудь широкой лентой, бантом завязанной у талии. Юбка длинная и футлярообразная, сильно сужающаяся ниже колен.
— Соланж, детка, покажись джентльменам без юбочки, — деловито сказала мадам.
Девушка завела руку назад, что-то там расстегнула, и юбка скользнула вниз. Она была в туфлях на высоких каблуках, с острыми мысками и в чулках с замысловатыми подвязками.
— И штанишки, дорогая, — добавила мадам.
Несколько девушек равнодушно наблюдали, как она сняла эластичный пояс и то, что было ее последним прикрытием. Обнажились ее мальчишеские бедра, плоский живот, а под ним треугольник нежных завитков. Она стояла, демонстрируя себя, одно колено расслабив и чуть повернув внутрь, что придавало всей ее позе специфическую соблазнительность. Она избегала встречаться с молодыми людьми взглядом, а смотрела в какую-то точку пола примерно в середине разделяющей их дистанции.
— Немного высокомерна, — сказал Пауль, усмехнувшись.
— Дело вкуса, — ответила мадам Менокулис.
— А вы как думаете, — спросил Пауль, перегнувшись через мадам к Александру.
— Она очень хорошенькая, — ответил Александр.
Но глаза его вернулись к смуглой девушке, встретившей его пристальный взгляд теплым, нежным взглядом, придающим ее телу прелестную напряженность. Она будто тянулась к нему глазами и, переводя взгляд на мадам, будто спрашивала дозволения раздеться и, получив его, расстегнула сзади крючки и через голову сняла юбку. В отличие от блондинки она раздевалась будто специально для Александра и открыто наблюдала за его реакцией. Под платьем у нее была розовая комбинация, отделанная кружевом по лифу и подолу, одной рукой приподняв ее, она продемонстрировала гладкость кожи, которую складки смятой ее рукой ткани подчеркивали еще сильнее. Девушка не ждала дальнейших указаний; не спеша она подняла комбинацию с бедер, будто давая ему почувствовать, как он сам может провести по ее бедрам руками, и подняла подол до талии, показывая нижнюю часть своего тела — никакой другой одежды под комбинацией не было. Она, как и блондинка, ритуально выставила колено, чуть направив его внутрь, но в отличие от блондинки все ее движения были весьма эротичны. Живот слегка выпуклый, а бедра приятно круглились нежной плотью. Она ждала, пока ее осматривали, а затем опустила комбинацию и снова приняла позу более или менее застывшую, как у других девушек.
— Думаю, Александр сделал свой выбор, — смеясь, сказал Пауль. — И мне кажется, что его выбор неплох.
— Петси прелестная девочка, — заметила мадам Менокулис. — Типичная американочка, в ней нет, конечно, экзотики, но очень шикарная, очень современная, просто модерн. Но посмотрите на Тойлу — мне кажется, она весьма неординарна.
Тойла была светло-коричневой ямайской девушкой в черных бриджах в обтяжку, чуть ниже колен. У нее были полные губы, но очертания фигурки, отчасти из-за смуглости — весьма западные.
— Разденься, детка, — скомандовала мадам, — и не забудь показать джентльменам свою славную маленькую попочку.
Когда Тойла исполнила команду, Пауль забормотал:
— Восхитительно… просто восхитительно. Вы разрешите, мадам, — сказал он, вставая.
Мадам одобрительно, с грандиозным воодушевлением помахала своей узорно-пятнистой рукой, как бы говоря, что разрешает ему производить осмотр, как он хочет. Пауль приблизился к девушке, вдохнул ее терпкий запах и слегка ощупал ее ягодицы, пока он делал все это, она повернула голову и улыбалась ему через плечо весьма поощрительно. Приблизив голову вплотную к ее шее, он еще раз глубоко вдохнул и, очевидно удовлетворенный, дышал ее ароматом, поглаживая в то же время рукой, заведенной вперед.
— Пусть будет Тойла, — объявил он, когда она натягивала свои бриджи. — Ну а вы, Александр? Берете блондинку или Петси? А может, еще кого?
Глаза Александра снова скользнули вдоль шеренги: здесь была еще девушка с тяжелым взглядом, в белом платье с блестками. Другая, более взрослая женщина — в платье без рукавов с V-образным вырезом, открывавшим белую кожу; глаза ее были сердиты, он видел, что они выражают неизлечимую скуку. Другие тоже не показались ему интересными, и взгляд снова вернулся к блондинке с льдисто-голубыми глазами, высокомерие которой определенно имело какую-то изюминку; но нет, он остановил свой взор на смуглой Петси, так нетерпеливо ожидающей, что ее выберут.
— Вот эта, — сказал он, указав на нее.
Она подмигнула ему, но так, что это даже не казалось подмигиванием в полном смысле этого слова. Мадам похлопала в ладоши, и остальные девушки, как стайка школьниц после окончания уроков, спешащих из класса в предвкушении ленча, внезапно оставили свое позирование и, переговариваясь между собой, вышли из помещения. Пауль отпил из своего бокала и теперь проводил финансовые расчеты с мадам. Обе девушки, улыбаясь, пассивно ждали.
— Она отведет вас в одну из комнат, — сказал Пауль Александру. — Дадите ей на чай. Сначала три доллара и потом — три. Можете дать больше, если вам с ней очень понравится. И сразу скажите ей, что чаевые она получит только в том случае, если будет с вами хороша, но авансом много не давайте. Она кажется миленькой, но вы не упрекайте их за то, что они стараются побольше содрать с клиента. Скажите, что вы бедный художник, если она окажется слишком требовательной. Ну а если она пустится рассказывать вам душещипательные истории, скажите ей, что они почти так же трагичны, как ваши, и сразу начинайте рассказывать ей свои. Это сбивает их с колеи. Ох, да! Чуть не забыл. Купите шампанское, это у них тоже источник дохода, но это входит в стоимость всего. Не заказывайте больше полбутылки. Они выпивают очень быстро, так что если заказать бутылку вначале, они тут же хотят еще. Пара полубутылок, особенно если у вас будут с ней трудности или вы захотите остаться на ночь. Во всяком случае, вот, возьмите, здесь пятнадцать долларов, — нет, нет, берите, я же сказал, что сегодня за все плачу я, это мой вечер. Деньги можно далеко не прятать, из карманов здесь не воруют, дорожат местом. Если какая попадется на воровстве, мадам просто выгонит ее на улицу и ей трудно будет найти работу. Ну, идите, порадуйте себя: она миленькая девочка.
— Да, конечно. Как и ваша.
— Точно! Тойла — это нечто удивительное, не правда ли?
Петси вывела Александра из гостиной мадам, они поднялись на несколько ступенек, миновали длинный коридор — им встретилась голая девушка, идущая в ванную — и вошли в маленькую, занавешенную тяжелыми портьерами спальню, почти полностью занятую огромной высокой кроватью. Александр весьма удивился и даже обрадовался, почувствовав, что он совершенно не боится. Сейчас, находясь в этой комнате, с этой девушкой, он чувствовал, что все достижимо и просто. Он, правда, не знал, где заказывают шампанское — по объяснениям Пауля это было целое дело, — но решил ни о чем не беспокоиться, все как-нибудь само устроится; это состояние напоминало ему пробуждение ночью, после кошмара, когда зажигаешь свет и видишь: все просто, ясно и отчетливо, предметы реальны и знакомы, нигде нет жуткой неопределенности, монстров и чудовищ, которые только что так страшно двигались в темноте. Он был окрылен этим открытием, окрылен и странно легок. Трудно было бы сказать, какое из наслаждений слаще: волшебное отсутствие страха или этот медленно стягивающийся в нем узел чувственности. Девушка стояла возле двери и улыбалась. На минуту его заняла пикантная мысль, что спешить не надо, лучше как можно дольше оттягивать реальный контакт, поскольку предвкушение экстаза сладостнее самого экстаза. Девушка так и была в розовой комбинации — платья в гостиной она не надела — и память о ее теле, находящемся под шелковой материей, возымела свое действие. Она глянула вниз, потом на его лицо, и улыбка ее стала шире. Он подошел и положил руки на ее плечи, пальцами касаясь затылка, расстояние между ними медленно уменьшалось, пока она не сделала одно легкое движение и не прильнула к нему. "М-м-м!.." — издала она оценивающий и как бы удивленный звук, почувствовав его мужскую силу и напряженность, и затем, смеясь, восхищенно прибавила:
— Вот это я понимаю!
Он тоже засмеялся и позволил своим ладоням соскользнуть вниз, сначала по ее рукам, потом по талии, по бедрам. Она едва заметно покачивалась, чувственно прижавшись к нему, так нежно, как если бы они танцевали. Было такое ощущение, что их большое неподвижное объятие свободно существовало в пространстве и вот его начало сносить, постепенно сносить течением, каждая минута несла их все ближе к некоей желанной точке, и он почувствовал сильный, задорный порыв этого течения. Он двигался немного быстрее ее, чем неуловимо разрушал странное равновесие большого объятия; все в нем возрастало, он хотел целовать ее, ему казалось, что губы самое интимное, самое сокровенное, что у нее есть, но он откуда-то знал, что с подобными девушками не целуются… Ее руки подобрались к его брюкам, и она умело расстегнула их, он слегка сдерживал ее, хотел раздеться сам, но она покачала головой, как бы прося у него дозволения раздеть его; прикосновение се прохладных пальцев, шоковое ощущение от прикосновения нежных женских рук к самому его интимному месту сделало так, что у него перехватило дыхание. Она трогала его бесстыдно и со знанием дела, все время следя за его лицом и его реакцией, затем она чуть раздвинула свои нога, медленно полуприсев на край высокой кровати, а его поставила перед собой, продолжая ласкать и ритмично двигать бедрами: ее округлые бедра сжимали его, прикасаясь чувствительно, легко и влажно. Несколько раз он ощущал приближение кульминации, но нет… когда она читала это по его лицу, она уменьшала контакт, отвлекала его и удерживала на самом острие. После одного такого момента она прервала контакт совершенно и, одернув комбинацию, уселась на кровать глубже, тотчас погрузившись в мягкую постель так глубоко, что Александр чуть не потерял ее из виду. Когда он приблизился к ней, он увидел, что она дергает ленточку колокольчика.
— Как насчет шампанского? — спросила она. — Выпьете немного?
— Не могу себе этого позволить, — улыбаясь, сказал Александр, — я художник, я беден.
— Ну, для такого случая уж позвольте себе.
— Ладно. Сдаюсь. Но только полбутылки.
— Идет! А как насчет маленького презента для меня?
Он достал из кармана три доллара и отдал ей.
— Вот, возьмите это, это все, что у меня есть.
— А на шампанское?
— Ну уж, наскребу по карманам несколько долларов мелочью.
Она пожала плечами:
— Особенно щедрым вас не назовешь, но зато вы симпатичный. Идите ко мне и поиграйте со мной, я обожаю играть.
Он лег с ней рядом, и она широко раскинулась, вся открывшись его любопытным, игривым пальцам. Через несколько минут дверь приоткрылась и юная особа вошла в номер, неся шампанское в ведерке со льдом. "О-ох!" — произнесла она с большим неудовольствием; казалось, она недовольна тем, что помешала им в интимный момент, но Петси совсем не смутилась и Александр, к своему удивлению, обнаружил, что он тоже совершенно не обеспокоен этим вторжением извне. Напротив, что-то подсказывало ему, что юная особа, одетая совсем не так, как одеваются проститутки, составляет как бы часть их игры. В ведерке со льдом стояла полная бутылка, но Александр сел в кровати, высвобождаясь из объятий Петси, и сказал:
— Детка, заберите это и принесите полбутылки.
— Полбутылки, сэр? — переспросила она с видом неподдельного удивления, глядя на него сверху вниз и медля.
— Да, полбутылки. А если нам понадобится еще, я вас вызову.
Когда она вернулась с полбутылкой шампанского, он сам открыл ей; мимоходом заметив свое отражение в зеркале, он обрадовался тому, как уверенно и жизнерадостно выглядит. Находясь здесь, в такой ситуации, с этой девушкой, он оставался светски сдержанным. "Бог мой, — думал он, — значит все возможно". Это развеселило его. Он выпил вместе с Петси шампанского. Она сказала:
— Вы мне нравитесь.
— Приятно слышать.
— Но какой вы тощий, однако. Ваша мамочка что, не кормит вас?
— Отощал от забот.
— Что-то вы не похожи на человека, который сильно чем-нибудь озабочен.
— Неужели?
— Да уж. Скорее, вы человек хладнокровный, ни от кого не зависимый. Вы будто всем посторонний, но, может, это и неплохо. Может, хорошо, когда человек слегка окружен тайной.
— Вы милая, — сказал он уклончиво, ставя свой стакан и прикоснувшись к ее груди.
— Ну так идите ко мне, — ответила она после небольшой паузы.
Она приняла его и руководила им; он чувствовал огромное желание и великое ощущение мужской силы, он обладал ею. "Да, так! — шептала она. — Так! — И затем жадно: — Еще, еще!.." Он двигался естественно и легко, и пробуя и ощущая; отчасти его наслаждение увеличивалось от того, что он видел, какое удовольствие доставляет ей, — он переживал изначальную мужскую гордость производителя, несущего семя. Было ощущение, что это делается не просто для чувственного наслаждения, а для чего-то большего, хотя это делалось именно для чувственного наслаждения.
Потом, после того, как они немного отдохнули, она помыла его и смотрела, как он одевается. Затем она расчесала ему волосы. Он должен был еще дождаться Пауля. Перед тем как им уйти, оба расплатились с мадам Менокулис и выразили свое безмерное восхищение ее заведением.
Выйдя, они молчаливо брели сквозь холодную темноту, зыблющуюся на грани наступления утра, и отдаленные огни Бродвея, рассеянные высокими зданиями, конкурировали с наступающим рассветом. Александр шел невесомо, совсем не чувствуя усталости. «Боже мой, — Думал он, — значит, все возможно. Все возможно!»
Вернувшись в студию Пауля — домой ему было возвращаться слишком поздно — он сел писать письмо.
"Дорогой мистер Зукор! Вполне вероятно, что мое имя Вам ничего не скажет, однако я пишу Вам, веря, что Вы могли бы использовать меня в качестве Вашего личного ассистента. Причина моей уверенности кроется в том, что я несколько лет работал личным ассистентом мистера Вилли Сейермана и был инициатором подготовки к демонстрации фильма "Арлезия", купирование которой сделало ее пригодной к прокату. Как Вы знаете, эта лента принесла прокатчику Сейерману миллион долларов, чем он в немалой степени обязан выгодным условиям, которых я добился в результате переговоров с представителем создателей картины. Я сообщаю Вам все это с тем, чтобы Вы имели представление о роде моей деятельности. Утвержденное мною в этом письме может быть подтверждено мистером Льюисом Шолтом, который проводил переговоры от лица первоначальных владельцев "Арлезии". Далее сообщаю Вам, что у меня есть некоторые идеи, основанные на многолетней практике и опыте работы в кинобизнесе, и эти идеи я могу использовать в Ваших интересах, ибо всегда рассматривал Вас, как видную фигуру в области кинопроката. Я могу быть весьма полезен Вам в случае нашего сотрудничества. Было бы хорошо нам увидеться, чтобы я мог представиться Вам лично и обсудить с Вами некоторые из моих идей. Если вы сочтете возможным назначить время встречи, и узнаю об этом, позвонив вашему секретарю в следующие два дня.
С уважением, Александр Сондорф".
Выбросив из своей фамилии букву "п", он будто отбросил назад какую-то часть своей юности, из которой исходила его неуверенность в себе. По окончании этого письма Александр написал еще несколько идентичных по содержанию, адресовав их к влиятельным в мире кинопроизводства и кинопроката фигурам. Когда он опускал письма в почтовый ящик, небо стало уже совсем светлым.
В восемь часов пополудни девушки начали прибывать; молча, поодиночке и парами, в спешке пробираясь сквозь толпу мужчин, ожидающих перед входом в "Палм-рум" открытия платного танцзала. Небрежно приветствуя привратника, девушки проходили внутрь, а угрюмые мужские глаза смотрели на них сверху вниз, пока они протискивались мимо, поднимались по ступенькам, шли мимо билетного киоска и терялись из виду в глубине тусклого коридора, в потемках которого они, чуть оживившись, копались в сумочках; мужчина в рубашке с засученными рукавами, стоявший у прохода в стене, выдавал им куски измятого, потрепанного картона с номерами, нацарапанными карандашом. Девушки устроили здесь небольшую сутолоку, топчась в этом омуте женственности, подолгу поправляя прически, стараясь рассмотреть себя в маленькие карманные зеркальца, тщательно доводя до совершенства макияж, оправляя складки и оборки платьев; вдевались в мочки ушей незатейливые сережки, срочно принимались меры по закреплению лопнувшей не ко времени бретельки бюстгальтера и устранению других мелких неполадок в костюме. Потом их улыбки начинали все более светиться, будто электрическая иллюминация разгоралась в сумерках, — они входили в зал "Палм-рум".
Каждый раз, как очередная девушка появлялась в дверном проеме, Джим Кэй видел в рамке своей фотокамеры их перевернутые изображения. Он, надеясь на чудо, пытался схватить тот миг, когда в проеме возникнет необыкновенная девушка, сияя возбужденной соблазнительной улыбкой на фоне сутолоки, созданной другими девушками, только еще собирающимися войти, еще оправляющими платья, подмазывающими глаза, еще не включившими своих улыбок. Он надеялся сделать такой снимок, который наиболее полно выразит этот момент — вход десятицентовой платной танцорки, и он представлял это так: огни, вспыхнувшие над танцевальной площадкой, мгновенно заливают ее сиянием, делая костюм ее драгоценным, бусы и зрачки глаз — сверкающими, в движениях или выражении лица она явно подражает Норме Толмейдж, или Глории Свенсон, или Кларе Боу. И те, за ее спиной, контрастом, еще без улыбок, в суете последних приготовлений, еще не готовые явиться на свет. Этот снимок он сделал позже. А пока же… Трудность была в том, что большинство этих девушек не были красавицами, да и одеты они в основном в дешевое готовое платье или во что-то собственноручно пошитое; к тому же, войдя и обнаружив, что огромный "Палм-рум" еще почти пуст, они тут же теряли всю свою приготовленную веселость и завлекательность и на лицах их застывало прежнее угрюмое выражение.
Музыканты оркестра, в смокингах, потея в своей плотной одежде, настраивали инструменты, и все эти гудки, скрежеты, хрюканья, сопенья, стоны и хныки убивали в душах девушек последние остатки романтической приподнятости, которую они так долго в себе взвинчивали, готовясь выйти. Хотя было уже пять минут девятого, а объявление гласило: "Свободные танцы. Вход с 8 часов вечера до 8.30", в зале было не больше десятка мужчин, уныло ожидающих начала. Они сидели на длинных, обитых потрепанной кожей скамейках, расставленных по всему периметру танцплощадки; двое-трое в опрятных, но вышедших из моды костюмах, другие — в брюках и рубашках с расстегнутым воротом; все они, казалось, совсем не интересуются девушками, уже выстраивающимися в ряд для демонстрации себя, чтобы клиентам было удобнее рассмотреть их и выбрать ту, что понравится. Мужчины и девушки будто составляли две отдельные партии, не имеющие друг к другу никакого отношения и лишь случайно оказавшиеся в одном месте в одно время. Бумажные фонарики и номера свисали с потолка, а над залом висела пара-тройка гирлянд с флажками и несколько транспарантов с ободряющими пожеланиями, типа: "Выигравший номер получает десять свободных танцев", и "Джаз! Джаз! Джаз!", и "Сегодня вечером — Хойджи Браустер и его ритмичные парни". Сквозь окна, расположенные вдоль одной стены, виднелись вспышки неоновых букв, ползущих по световому табло: "Глория Свенсон и Джеймс Нелсон в "Отдельных постелях""; "Паулина Фредерик — Королева Страстей в "Трофеях"", ""Ведь было хорошо" — история Пламенной Юности"; "Назимова[35] в "Саломее".
Когда оркестр заиграл первую танцевальную мелодию и мужчины молчаливо заняли свои позиции напротив шеренги девушек, в дверном проеме, прерывисто дыша, появилась опоздавшая, и Джим Кэй, увидев ее перевернутое изображение в рамке своей камеры, тотчас ее сфотографировал. Она вошла так поспешно, приняла такую нарочитую позу, что во всем ее виде было что-то от провинившейся школьницы, напроказившей и делающей вид, что это не она. Девушка, казалось, вплыла в голубом тумане, окутавшем ее, как облако окутывает вершину горы. Джим Кэй щелкнул затвором, его вспышка сверкнула еще до того, как она заметила камеру. Он удивился странной и краткой оптической иллюзии, схваченной им на пленку, и невольно усмехнулся, поняв, в чем дело, — это была пыль, облаком поднявшаяся с пола; попав в голубой луч софита, пыль мгновенно преобразилась в этот магический туман, И теперь, развеявшись, голубое облако исчезло. Но он уже знал, что сделал этот снимок, снимок, который можно выгодно продать, ибо на нем запечатлена хорошенькая девушка, очень хорошенькая, застигнутая мгновенной иллюзией волшебства, — а разве не это является сутью подобного заведения? Временами он останавливал свое внимание на других объектах "Палм-рум"; вот девушки, сжимающие в руках длинные, сложенные петлями ленты танц-билетов, определяющих размер их ночного заработка; вот пухленькая брюнетка, присев возле маленького круглого столика, ест булочку; неподалеку дородный мужчина с засученными рукавами рубашки, с лицом водителя грузовика на большие расстояния, вспотев, но восторженно танцевал чарльстон со смуглой, густо накрашенной девицей, сверкающей преувеличенно жаркими взорами. Свет в зале был трюковой: цветные лучи прожектора отражались в гранях вращающегося хрустального шара, свисающего с центра потолка. Случайные световые зайчики пробегали по лицам танцующих, от чего эти лица казались нежнее и тоньше; отраженные от хрустальных граней лучи создавали эффект блуждающих линий и пятен, придавая всему действу мягкость и таинственность. Девушка, которую он сфотографировал входящей, была блондинкой, лицо ее казалось неподвижным, будто ее миловидность это всего лишь маска, хотя взгляды ее, как и взгляды других девушек, казались возвышенными и чем-то наполненными, но бесспорно одно — не имеет значения, как и отчего возникла в нем эта притягательность — от эффекта ли тайно и непредсказуемо блуждающих всполохов или от умелого макияжа — эффект ее появления был ошеломляющим не только для Джима Кэя; мужчины засуетились вокруг нее, наперебой предлагая длинные ленты билетов. Джим Кэй продолжал наблюдать за ней, и он видел, что в выборе партнеров она была беспристрастна, не выискивая кого поинтересней, никому не отдавая предпочтения, не отвергая некрасивого, и в этом было что-то от полного равнодушия ко всей здешней публике, вместе взятой. Она танцевала со всеми с одинаковой долей энтузиазма, и движения ее были для всех одинаково сексуальны в рамках допустимого, был ли это маленький робкий, коротконогий клерк или гладколицый, с черными волосами итальянский тип в какой-то разбойничьей полосатой рубашке и комбинированных двуцветных туфлях. Она не делала различия между ними, была одинаково приветлива и одновременно одинаково равнодушна с любым из выбравших ее партнеров; Джим Кэй ощутил острую боль, точное местонахождение которой он даже не мог определить. Казалось, ее трогательность и осязаемость так близки, но она так безразлична ко всему, что это заставляло его страдать. Что-то было в ней, какое-то неуместное сияние пробивалось сквозь маску миловидности, и это была именно та неуместность, которая сделала фотографию, обещающую принести успех. Его чувство композиции позволило ему мгновенно угадать ее в маленьком окошке рамки, что-то сразу подсказало ему: здесь может получиться нечто свежее, и это, конечно, была интуиция, благодаря которой он считался удачливым фотографом. Можно, фотографируя девушек, сделать пару более-менее удачных снимков, но при этом истощив все свои силы; а с опоздавшей девушкой все не так: что бы она не делала, как бы не двигалась, она все время готова для портрета. Видимо, этот портрет уже у него в руках, и каждый раз, как он думал об этом, он чувствовал ответный удар сердца, потому что ему ли не знать, как много работы, как много ухищрений понадобилось бы ему, снимая в студии, чтобы получился такой удачный снимок; эта девушка все делала безупречно, что так важно при фотографировании. Он с опаской думал: может, я ошибаюсь, может, сегодня ночью моя уверенность исчезнет, но пока, черт возьми, я уверен, что снимок удачен, и другие — тоже. Скоро я проявлю их и узнаю, действительно ли это удача или все это мне приснилось.
Он фотографировал ее весь вечер, наудачу выбирая и щелкая и других девушек, какие попадутся, и снова возвращаясь к той, что так оригинальна и неповторима. Около десяти зал начал помаленьку заполняться, запахи пота, плоти и дешевой парфюмерии становились почти нестерпимыми; примерно в это время девушки, после долгих перешептываний с партнерами по танцам, начинали исчезать. Очевидно, здесь было правило, что каждая девушка должна "отработать" определенное количество танцев ежевечерне и только тогда имела право уйти. Но если кому-то из мужчин не терпелось скорее увести девушку, согласившуюся с ним пойти, он прикупал ей билеты, недостающие до нормы. Практически это означало, что большинство мужчин, желающих увести понравившуюся девушку, вынуждено было скупать почти все билеты, нуждающиеся в реализации. Тут были свои хитрости и тонкости, свое коварство и масса уловок со стороны девушек, которым всем, конечно, хотелось побыстрей улизнуть, но не каждая жаждала продолжить общение с поклонником, выкупившим ее свободу. Тут не обходилось без притворства, мелкого жульничества, интриг и обманов, но хуже всего было тем девушкам, что пользовались наименьшим спросом, им приходилось трудиться в поте лица, танцуя и танцуя и не очень рассчитывая на билетные ленты, презентованные поклонниками. Однако позже им могло и повезти, поскольку наиболее хорошенькие, те, что исчезали первыми, нередко оставляли потратившихся парней с большими носами.
Когда более или менее сносно выглядящие девушки исчезали, зал, частично опустев, снова впадал в уныние и казался сонным. Время от времени стимулирующее световое волшебство возобновлялось, тела и мечты слипались в душном полумраке, но теперь, когда и девушками мужчинам одинаково надоело ожидание и уговоры, все это принимало совсем уж унылый вид. Камера Джима Кэя запечатлела и эту часть танцевального вечера. Ближе к полуночи оставалось с полдюжины девушек; оркестранты, начинающие поглядывать на часы, да несколько мужчин, сидевших на кожаных сиденьях скамеек, и мужчины эти, видно, сами не могли взять в толк, почему они до сих пор не ушли. Одна только оригинальная девушка, приглянувшаяся Джиму Кэю, казалась такой же свежей, как в начале, и, очевидно, она даже не замечала, как все вокруг помрачнело, поскучнело и обезлюдело, так энергично она танцевала. Ему необходимо было разузнать о ней кое-что — имя, откуда она, что надеется тут найти. Он купил в кассе на три доллара билетов, предыдущий танец кончился, и он подошел к ней.
— О, — сказала она, — вы что, хотите протанцевать здесь до утра? — Она улыбнулась, кивнув на ленты билетов.
— Это для вас.
— Через десять минут тут все закроют, вы лучше оставьте эти билеты на следующий вечер.
— Благодарю за заботу. Да держите, держите же!..
— Вы настаиваете?
— Настаиваю.
— Весьма великодушно, — сказала она, беря билеты.
— Я фотографировал вас, — заметил он, когда они начали танцевать.
— Да уж, я заметила. — Она засмеялась, и манера смеяться была у нее весьма заразительная, она смеялась как-то самозабвенно.
— Вы фотогеничны.
— Да? — она обронила это совсем незаинтересованно, скорее просто из вежливости.
— Вы когда-нибудь позировали?
— И снималась в кино.
— Вы?
Она опять засмеялась.
— Давно уже. Мне было восемь лет. Я играла маленькую девочку, которую крадут в фильме "Страдания матери". Вы смотрели?
— Нет.
— У меня там была одна сцена. Скажите, вы так много сегодня фотографировали… Вы что, помешаны на фотографиях?
— Я профессиональный фотограф.
— А, значит, вы снимаете свадьбы и все в таком роде?
— Нет. Я снимаю портреты. Для журналов.
— Так вы, значит, можете отдать мой портрет в журнал?
— Надеюсь, что так. Зависит от того, получился ли он. Но мне кажется, что снимки будут превосходными. Вот потому-то я и подошел к вам, мне хотелось бы кое-что о вас разузнать.
— О, как же иначе!.. — в ее голосе послышалась слегка колючая, если не сказать ехидная нотка.
Он усмехнулся.
— Не верите? Возможно, вы и сами видели мои работы в журналах. Меня зовут Джим Кэй. А как ваше имя?
— Джанет. — Она задумалась, потом сказала: — Джим Кэй? Джим Кэй — забавное имя.
— Вот потому-то я и выбрал его. Короткое, и легко запомнить.
— Нет, кажется, ваше имя мне нигде не попадалось.
— Джанет? Джанет… А дальше как?
— Джанет Деррингер.
— Дер-рин-гер?
— Да, совершенно верно.
— Джанет Деррингер!..
— А в каких журналах? О кино или что-нибудь в этом роде?
— Что-нибудь в этом роде.
— А вы снимали портреты кинозвезд?
— Приходилось.
— И Джеймса Нелсона?
— Вообще-то кинозвезд я снимаю редко, не люблю их снимать.
— А я обожаю Джеймса Нелсона. Вы смотрели фильмы с ним?
— Нет. Но я делал портрет Джекки Гилберта.
Он почувствовал некоторую неловкость, не в его правилах было использовать имена знаменитостей, чтобы произвести впечатление на девушку.
— Да? — на ее лице появилось едва заметное недоверие и даже хмурость. — Что-то мне не верится. Если вы сделали портрет Джона Гилберта, почему же вы тогда не хотите сделать мой портрет как полагается, а щелкаете на ходу? — На лице ее возникло всезнающее бесстрастное выражение. — Наверное, это непросто было сделать портрет Джона Гилберта?
— Как сказать… Мне предлагают большие деньги за портреты такого сорта. Но, как я говорил, мне не очень нравится их снимать.
"Почему, черт возьми, я так хочу заинтересовать ее? — думал он. — Надо просто взять ее данные, имя, возраст, откуда она родом, где работает, ее интересы, замужем она или одинока, а я тут черт знает что накручиваю ей про знаменитостей… Разве фотография девушки нуждается в большем, чем подпись под ней в несколько строк?"
— Что вы будете делать, когда выйдете отсюда? — спросил он.
Она пожала плечами. Это был обычный вопрос с подходом, и так она его и поняла.
— Домой пойду.
— Скажите мне вот что… Мне надо разузнать о вас побольше. Вы хотите есть?
— Да, хочу, — ответила она, но неуверенно.
— Тогда это займет немного времени. У меня тут машина, я довезу вас до вашего дома, а по пути мы заглянем в одно местечко и съедим по гамбургеру.
— Нет, извините, этот вариант не годится.
— Почему же?
— Я не хожу с клиентами, — ответила она прямо, но вежливо. — Если хотите, можете забрать ваши билеты, вы ведь использовали только четыре. Остальные вам пригодятся для кого-нибудь еще.
Он нетерпеливо вздохнул.
— Разве я выгляжу искателем приключений? Хотите, я покажу вам мою журналистскую карточку? Ну хорошо, я покажу вам кое-что еще… Он перестал танцевать, обдумывая свою идею, сравнительно дешевую идею, но ничего другого не приходило в голову. — Давайте присядем на минутку.
Он посадил ее на один из маленьких столиков, сам сел на соседний, чуть придвинув его, и вытащил бумажник.
— Гляди-ка! — смеясь, сказала она. — Вижу, что вам нечем заняться и вы в самом деле ищете приключений. Но я ведь сказала вам, что не хожу с клиентами.
— Да постойте! Я достал бумажник не для того, чтобы предлагать вам деньги. Я хочу показать вам один документ, чтобы вы поверили, что я, как обо мне иногда пишут, серьезный, достойный уважения фотограф. Вы слышали о журнале "Ярмарка тщеславия"?
Джим Кэй достал из бумажника листок, свернутый несколько раз и протянул ей.
— Смотрите.
Она взяла листок, развернула его и прочитала, но выражение се лица мало изменилось, даже, пожалуй, стало более недоверчивым. В руках у нее был чек компании на восемьсот пятьдесят долларов от журнала "Ярмарка тщеславия", выписанный на имя Джима Кэя за фотоработы.
— Восемьсот пятьдесят долларов! Ничего себе! Только за то, что вы сделали фотографию? В таком случае, думаю, можно и вправду не возвращать вам ваших билетов.
— Ну а я думаю, что могу себе позволить раскошелиться и купить нам по гамбургеру, поскольку не испытываю финансовых затруднений, — сказал он, смеясь.
— Ладно, серьезный и достойный уважения фотограф, так и быть, позвольте себе это.
Ночь стояла тяжелая. Весь день небо предвещало бурю, но она все еще не собралась разразиться, — в этой части света бури часто только приходят к назначенному времени, но, постояв над вами, так ни на что и не решаются и проходят мимо. Звезд видно не было, а на месте луны мерцало только тощее серебрящееся пятнышко. Огни нижней части Лос-Анжелеса пробивались в мозг через раздраженные зрительные нервы разными сообщениями: слово "Шевролет" вспыхивало побуквенно, с косым сиянием и триумфальной серией коротких вспышек, образующих слова Лучшие шины"; в другом месте вам сообщалось о чем-то, что "Не имеет медицинских противопоказаний"; бесконечно более честолюбивый шедевр царствовал еще выше, прямо в небе, изображая женщину, попавшую под дождь: ее зонт мгновенно раскрывался, обнаруживая этикетку; еще выше были только размашисто начертанные красным неоном слова: "Иисус нас спасет, Иисус нас спасет". А над тем местом, где в темноте расположился Голливуд, пара прожекторов обшаривала глубины небес в тщетных поисках неизвестно чего. Джим Кэй и девушка подошли к пересечению Весенней и Восьмой, где он припарковал свой взятый напрокат "паккард".
— Куда бы вам хотелось пойти? — спросил он, заранее радуясь приятной возможности повести девушку в такое место, где она, возможно, никогда не была. — Может, в ночной клуб?
— Нет, что вы! В этой одежде?..
— Вы прекрасно выглядите.
— Нет, нет, нечего и думать… давайте просто съедим по гамбургеру, как вы и предлагали.
— Прекрасно. Где?
— Где-нибудь около океана.
— О'кэй. Там есть пара мест возле пристани Санта-Моники. Кафе-поплавок? Или "Нэт Гудвин"?
— Это ведь все места, куда ходят кинозвезды. Я читала в газетах… Нет, что-то меня туда не тянет.
— Хорошо, поедем куда-нибудь. По дороге множество разных мест. Вы можете выбрать, какое хотите. Своим посещением мы сделаем это место знаменитым. Ну как?
— Вы смешной, — сказала она, садясь в автомобиль, дверцу которого он придерживал.
— Почему?
— Не знаю. Просто… Смешной, и все тут.
Он не понимал ее. Она будто удивлена тем, что он знаменитый фотограф; она поверила в это, но его изменившийся в ее глазах статус не изменил ее отношения к нему. Она осталась все так же недоверчива, и это слегка задевало его, поскольку многие девушки везде и повсюду узнавал его и оборачивались, когда он проходил. Свернув с Гранд-авеню, он не поехал, как хотел сначала, по дороге к Санта-Монике, а выбрал маршрут, пролегающий по бульвару Сансет. Девушка спокойно и как-то уютно сидела рядом, не чувствуя, очевидно, себя обязанной поддерживать беседу. И хотя она была серьезна по отношению к нему, когда она смотрела на него, то едва ли не так же, как на тех, других мужчин, с которыми танцевала, которые тесно прижимали ее тело, получая, видимо, от этого какое-никакое удовольствие. А вообще она смотрела больше в окно автомобиля.
— Я люблю ездить, — сказала она через некоторое время. — Люблю само это ощущение: едешь куда-то…
— Вам много приходилось ездить?
— Не очень. Но больше всего мне нравится ездить одной.
— Вы водите машину?
— Да.
Он немного удивился, но расспрашивать ни о чем не стал.
Возле Голливуда, у Виноградной, где они увидели статистов, уже с вечера сидящих здесь на каменной скамье под перечными деревьями, чтобы оказаться первыми у дверей киностудий, когда их откроют, — нежная печаль осенила лицо девушки и осталась на нем. Это придавало странную причудливую остроту ее взгляду, так что взгляд начинал казаться принадлежащим другому лицу, к ее лицу он как-то не подходил. Чтобы носить такой взгляд, лицо должно быть более основательным, с прочным костяком, а здесь — лишь нежный овал с плавными покровами юной кожи, глядя на которые как-то не думаешь, что под ними находятся кости.
Голливудский бульвар был почти безлюден; Джим Кэй думал, как удручающе провинциально выглядит иногда местность, как некий закоулок, затерянный вдали от главной магистрали, не слышащий ее гула. Несколько юнцов околачивалось у фасада Египетского павильона, разглядывая портреты Ниты Нэлди и Рода ла Рокки, возле отеля "Голливуд" останавливались такси и лимузины, выпуская стайки людей в вечерних туалетах, чей смех и прощальные возгласы перелетали через утреннюю свежесть зеленых газонов, разрушая унылую тишину, и постепенно затихали в колоннаде здания, укрытого деревьями. Он поехал быстрее в сторону Санта-Моники. Океан был тих и темен. Девушка сказала, что она не голодна, и предложила пройтись и просто подышать воздухом. По дороге у взморья, идущей вдоль пляжей, он поехал медленнее, чтобы она могла увидеть дома кинозвезд. Когда они проехали немного, он остановил машину, они вышли и побрели через песок, потом шли вдоль океанского берега, по ту сторону прибоя. Так они добрели до высоких ворот, укрытых пальмовыми деревьями, раскидистыми и высокими, и живой изгородью кустарника, ворота днем и ночью охранялись патрулем "Пасифик-Палисада", в глубине которого стояли дома кинозвезд, казавшиеся Джанет Деррингер бастионами непроницаемого мира. Случайно взглянув в просветы затейливой кованой решетки массивных ворот, можно было мельком увидеть каких-то мифических людей, пересекающих неогороженную часть автомобильной дороги или появляющихся на лоджиях верхних этажей, чтобы осмотреть свой личный вид с лоджии, свою личную часть небосклона. Еще дальше, слегка размытая расстоянием, звезда?.. Очевидно, звезда — белые лисьи меха, окутывающие изнеженно-млечные плечи, султан белых перьев над тесно прижатой маленькой черной шапочкой; она садится на заднее сиденье черного "роллса" с откинутым верхом. Ее шофер в черной кожаной куртке и черных кожаных крагах открывает тяжелые подъездные ворота ее дома.
Легкий бриз, посылаемый океаном, будто большое опахало, овевал эти большие дома, как девочка-рабыня. Природа здесь казалась прирученной, она не безобразничала, не нарушала наведенный людьми порядок. Беспокойные конвульсии земли создали некогда эту подковообразную горную цепь, предгорьем обращенную к океану, — благодатное пространство, и безветренная, не знающая морозов зона. В летнюю пору океанский бриз поднимал излишки тепла над защищенными холмами и уносил в окрестности пустыни. Зимой холодный ветер с севера со скоростью сорок миль в час пролетал над головой, никогда не попадая в это привилегированное пространство. Дожди являлись сюда как по расписанию, но едва ли когда перевыполняли раз и навсегда назначенную норму — шестнадцать дюймов[36] в год, выпадающих обычно в период между ноябрем и мартом, предварительно заявив о себе двухдневной облачностью, — дождевые излишки задерживались в предгорье и проливались там весьма обильно на радость полевым цветам. Специально для тех, кто любит смотреть на горы, отсюда виднелись горные вершины; не было здесь только одного — не было никакого беспокойства жителям этой местности от дикой природы. Это климатическое совершенство Голливуда всякий раз, как он приезжал сюда, делало Джима Кэя странно беспокойным и одновременно утишало волнения плоти, оздоровляло и влекло к уединению. Бесконечный, предсказанный и выполняемый солнечный свет, теплые февральские голубые небеса, мягкие серебристые пляжи — обласкивание тебя с головы до ног природой, твое слияние с естественной прелестью окрестностей — все это будоражило и успокаивало. В этих местах покончено с пневмонией, ибо здесь даже кровь человеческая течет по жилам лениво. Он посмотрел на девушку. Он подумал, что она родилась здесь, где-нибудь в Южной Калифорнии; казалось, она вскормлена этим воздухом идеальной мягкости. Два прожекторных луча все еще блуждали в небе над Голливудом. Иллюминации этого сорта заказывались знаменитыми обитателями здешних домов для гостей или просто так и продолжались всю ночь независимо от того, есть ли вокруг хоть кто-нибудь, чтобы видеть это, или все давно спят. Лучи обшаривали небо до тех пор, пока не истекал заказанный период.
— Я всегда думал, что эти прожектора — изрядная глупость.
— О нет, нет! Мне они нравятся. Я люблю видеть нечто поднимающееся ввысь и знать, что кто-то не спит. Это успокаивает.
— Успокаивает?
— Я люблю чувствовать, что рядом есть люди, бодрствующие всю ночь.
Она повернулась к нему с широко открытыми глазами. Он подумал о ее танцах с теми мужчинами; о том, как они все прижимали ее к себе, а она оставалась забавно неприкасаемой, будто кто-то другой, будто не ее тело возбуждало их.
— Поэтому мне нравится жить в больших отелях, — сказала она. — Там всегда бодрствуют ночные швейцары, кто-нибудь на коммутаторе, всегда кто-то есть в бюро обслуживания — даже в четыре часа ночи можно заказать чашку кофе или пачку сигарет. Это успокаивает. Думаю, все ужасные вещи, какие только могут случиться в глухой промежуток между полночью и семью часами утра, случаются тогда, когда вокруг все засыпают, когда нет ни одного бодрствующего и весь город будто вымер. Вот почему мне нравятся огни, — знаешь, что, если выйдешь, обязательно кого-нибудь встретишь. Ты, конечно, не выйдешь, но знать это приятно. Мне нравится жизнь в отеле; не просто останавливаться в отеле, а жить там. Так я себе представляю подлинную роскошь. Я хотела бы жить в "Амбассадоре", там такое прекрасное обслуживание. Они говорят, вы можете жить здесь сколько хотите, можете жить здесь, вообще не покидая отеля, тут все есть — ночной клуб, медобслуживание, банк, игорный зал, почта и кинотеатр и все магазины, какие вам могут понадобиться.
— Я знаю, я там останавливался.
— Да? — это, казалось, заинтересовало ее больше всего того, что он говорил раньше. — А я никогда не останавливалась в большом отеле, я просто знаю обо всем этом из журналов, и папа рассказывал… Мой отец работает в кино с самого начала, понимаете?
— Действительно? А что он там делает?
— Он играет эпизодические роли. Он играл роль человека, сидящего в первом ряду партера и аплодирующего мисс Джеральдине Феррар, когда она играла оперную певицу в фильме "Женская роль", и он играл доктора, разговаривающего с Полой Негри[37] после того, как она попала в автокатастрофу в фильме "Цена любви", он еще говорил ей, что с ней будет все в порядке. Он играл в сотнях картин. Он выглядит знаменитостью. У него внешность кинозвезды. Знаете, такие серебристые волосы… Многие говорили, что он мог бы стать звездой, но у него никогда не было таких притязаний.
— А вы? Вы хотели бы стать звездой?
Она отнеслась к вопросу серьезно:
— Отец говорил, что здесь тысячи девушек вроде меня, и здесь, в Голливуде, ты только тогда станешь кинозвездой, когда пойдешь к режиссерам, к постановщикам, ко всем, от кого хоть что-то зависит, и, ну… вы понимаете, надо с ними переспать.
— Думаю, что если это и правда, то не вся. Сколько вам лет?
— Почти восемнадцать.
— Выглядите вы старше.
— Да? — она была явно довольна. — Я делаю все, чтобы казаться старше. Я всегда думала, что восемнадцатилетние девушки выглядят глуповато, они еще ничего не постигли, ничего не умеют.
— Но это как раз то, что многих мужчин привлекает, — улыбаясь, сказал Джим Кэй.
Она понимающе засмеялась. В ней была эта двойственность, она казалась невероятно невинной, а то вдруг посмотрит, а во взгляде такое… будто вся злоба мира известна ей, но она понимает ее и прощает се.
— Уж чего-чего, а опыт-то вы еще наживете, — сказал Джим Кэй, — тем более при такой работе, как ваша.
— В "Палм-рум"? О, конечно! Эти люди, ох, как они любят прижиматься. Иной раз танцуют с тобой и такие вещи говорят! Такое, что можно услышать только на дне общества. Какого цвета у вас штанишки? И все в таком роде, вы понимаете? Но они, как правило, не заходят слишком далеко. Я прекрасно научилась их осаживать, и они вынуждены сдерживаться.
— Почему вы делаете это?
— Вы хотите спросить, почему я там работаю? Я люблю ночную работу. Но мне кажется, что долго я там не протяну. Не знаю, скоро ли, но однажды я это брошу. За каждый десятицентовый танец я получаю пять центов. Если даже люди ведут себя вполне прилично, ну вот вроде вас, меня все равно выбивает из колеи… А впрочем, хотя у меня сейчас трудности с деньгами, я эту работу бросила.
— Бросили? Когда?
— Сейчас.
— Сейчас? Когда вы это решили? — Он засмеялся.
— Только что.
— Вы всегда принимаете такие скорые решения?
— Нет, только сейчас. Пока я говорила вам о своей работе, мне вдруг стало так противно, что я поняла, что больше туда не пойду. Итак, я бросила работу.
— А что вы будете делать?
— Не знаю. Что-нибудь подвернется.
— У вас хоть какие-то деньги есть?
Она засмеялась:
— Ни гроша.
Оказалось, что у нее уже три недели не плачено за жилье, — хозяйка сказала, что, если она не получит денег, она вынуждена будет распроститься с жилицей. Девушка, между тем, знала один только способ заработать быстро: надо пойти с одним из клиентов, и если она это сделает один раз, то почему не сделать так и второй раз? Это быстро превратится в привычное дело, и она, таким образом, разделается со всеми долгами. Джим Кэй предложил ей денег в долг и сказал, что она может не торопиться, а вернуть деньги тогда, когда в ее жизни все наладится, но она сказала — нет, она сказала — нет, она не хочет идти назад, к этим вшивым плешивым танцорам с их потными ладошками. Он спросил, где она будет ночевать, и она сказала, что ночевать ей негде: у отца нельзя, потому что он живет в крохотной однокомнатной квартире, где нет даже второй кровати. А где ее мать, она не знает, она не видела ее четырнадцать лет и даже не помнит, как она выглядит.
Когда Джанет проснулась, в начале третьего пополудни, в ее обычное время, Джим Кэй на кухне готовил ланч. Первое, что поразило ее, была тишина; по сравнению с комнатами, где она обычно просыпалась, здесь была странная тишина и — чистое постельное белье. Несколько минут она потягивалась и нежилась в роскошной похрустывающей гладкости свежевыстиранного полотна. Солнечный свет, смягченный нежными занавесями, входил в комнаты янтарным жарким лучом. Она почувствовала себя счастливой. Наслаждаясь, она подпрыгнула на кровати, потом еще раз, и начала прыгать вверх и вниз, вверх и вниз на упругих пружинах, как расшалившийся ребенок. Когда она прыгала так, она заметила свое отражение в зеркале гардероба, и ее взволновала красота ее тела, она тронула грудь — какая законченная форма, и вообще, как все пропорционально, складно. Плавные линии и очертания, стройная талия, округлые бедра — она была рада, что все в ней так правильно устроено! О, это было замечательно. Она встала с постели и подошла к окну. Воздух был чист и свеж, и она увидела длинную дорогу: на переднем плане магазин и здания, занятые офисами, а дальше склоны зеленых холмов, усеянные белыми и розовыми виллами. Она слышала, как Джим Кэй возится в кухне. Она решила осмотреть квартиру. Коридор. Несколько стоящих в ряд кожаных чемоданов, усеянных разными наклейками. Рыболовные снасти. Пара лыж. Ванная, а в ней массивный газовый аппарат для нагрева воды. Другая дверь — в спальню Джима Кэя, очень просто обставленную, очень светлую, чистую и просторную. Кровать застелена. Студия размещалась в большой комнате, содержащей несколько низких кресел и низких столиков, некоторое количество фотографических ламп на штативах, пару кабинетных картотек, несколько камер и треног, пишущую машинку и поднос с линзами и фильтрами. Три стены просто выкрашены белой краской. Четвертая — от пола до потолка увешана фотографиями работы Джима Кэя: здесь были военные сюжеты; альпинисты, восходящие на вершину горы; мертвый юноша, лежащий на сплетении колючей проволоки, будто на похоронных дрогах; снимки, сделанные в Африке, Китае, Индии, портреты Томаса Харди[38], Шаляпина[39], Хэвлока Эллиса, Буфа Тэркингтона, Марии Склодовской-Кюри[40], Айседоры Дункан[41], Джорджа Жана Нафана. Здесь висели также портреты кинозвезд — Лона Чени, Назимовой, Джона Гилберта, Нормы Ширер, Лилиан Гиш, Джона Бэрримора. Она услышала шаги в коридоре и быстро схватила то, что подвернулось под руку — это была спортивная куртка Джима Кэя, — и едва успела набросить на себя.
— Только я собрался разбудить вас, а вы, я вижу, уже встали. В ванной — купальный халат, если хотите, можете его надеть. Я там приготовил поесть, так что поторапливайтесь, лады?
Когда они поели, он ушел в свою домашнюю фотолабораторию и через какое-то время вернулся, неся фотографии, проявленные им под утро. Он показал их ей, ничего не сказав. Она рассматривала их с удивлением. Она никогда не видела себя со стороны. Он выявил ее чрезмерно наложенную на ресницы тушь, усилил тени под глазами, придав ей тем самым сходство с актрисой, загримированной для съемки; но настоящее проступало сквозь этот кричащий макияж, будто под ним, как под маской, укрывался кто-то совсем другой, она подумала, а ее ли это фотография? Ее даже бросило в дрожь, будто она встретила на улице своего двойника, кого-то, кто выглядел совсем как она, но не был ею.
— Это вы, — сказал Джим Кэй.
— Неужели я действительно так выгляжу?
— Вы не узнаете себя?
— Ну, я кажусь тут такой печальной…
— Что ж делать, такая вы и есть.
— А я всегда думала, что я существо веселое.
Позже ей понравились эти фотографии, особенно та, где она плавала в голубом тумане, что придавало ее облику налет живости и оптимизма. Но другие фотографии, сделанные в течение вечера, показывали, как она становилась все печальнее и печальнее, хотя, что было заметно, чем ближе к концу, тем настойчивее пыталась она быть оживленной и сексуальной, — это, однако, был образ отчаявшейся сексуальности, совершенно не сексуальной именно из-за отчаяния.
— Слишком вы много видите этой своей камерой, — сказала она.
— Просто вы очень выразительный объект. Ваше лицо — это открытие, даже когда вы не думаете о нем.
Он сказал, что она должна быть осторожнее со своим макияжем, пусть все будет чуть легче, что она вообще, в конце концов, не нуждается в нем, что без него она выглядит гораздо лучше, гораздо лучше — разве что немного неяркой помады на губы, вот и все, что нужно. Но ни теней для век, ни туши для бровей, ни накладных ресниц — ничего этого не нужно. Несколько дней спустя Джим Кэй пришел домой поздно ночью и обнаружил ее плачущей.
— Несколько дней, — сказала она, — несколько дней прошло, а я ничего не чувствую, ничего не происходит. Это похоже на дорогу, на долгую, долгую дорогу в бесконечной пустоте без пейзажей.
— Все может случиться с вами. Всегда все случается с хорошенькими девушками.
— Но я не чувствую ничего. Мне кажется, я уже никогда не смогу отделаться от этого состояния.
Она оставалась в его квартире уже больше недели, а он не сделал ни одного движения в ее сторону, и это ее озадачивало, ибо все люди, которые были добры к ней, рано или поздно такое движение делали. Это было нечто, что, казалось ей, обязательно должно последовать, и когда ничего не последовало, она забеспокоилась. Все это порождало некоторую неопределенность ее положения, лишающую ее внутреннего комфорта; гораздо лучше было бы, если бы то, что должно случиться, уже случилось бы; не то чтобы она испытывала какие-то чувства к Джиму Кэю, но, в определенной мере, решившись прийти к нему в дом, она тем самым решилась и на близость с ним, и если бы это произошло, ей было бы гораздо спокойнее. Но она не могла понять, нуждается ли в этом Джим Кэй; то, что он хорошо к ней относится, бесспорно; непонятно другое: что за этим кроется? Это и тревожило, поскольку, исходя из своего небольшого жизненного опыта, она уже знала, что нельзя полагаться на человека, который хорошо к тебе относится и помогает тебе в твоих трудностях без причины или по какой-то своей причина, которая до тебя не касается, — потому что такой человек ненадежен, он вряд ли будет к тебе добр достаточно долго, все это скоро кончится, бескорыстие быстро исчерпает себя, а те причины, о которых ты не ведаешь, могут и исчезнуть тоже без твоего ведома; вот она и тревожилась и ничего не могла с этим поделать, ибо для игры ей не хватало какой-то одной карты. И вскоре он почувствовал ее напряженность, понял неловкость, которую она испытывала, и однажды заговорил с ней об этом:
— Вы знаете, Джанет, вы принадлежите к той разновидности девушек, которые ожесточаются от того, что некто не делает попыток овладеть ими. Вы ожидаете этого так очевидно.
Она признательно улыбнулась ему, удивившись тому, что он так тонко разгадал то, что ее мучило.
— Но я скажу вам, — продолжал он, — причина, по которой я не предпринимаю никаких попыток в этом плане именно в том, что вы ожидаете этого и, скорее всего, оттого, что полагаете это единственным способом отплатить мне за все, что я для вас сделал. Должен сказать, что я не люблю видеть в девушке своего должника; и вообще, вам надо привыкнуть к себе, как к человеку, принимающему все одолжения как нечто естественное. Я понимаю, что вам это не просто, потому что вы не очень-то в себя верите и думаете только о том, что мужчины хотят от вас лишь одного — переспать с вами. Это тревожит вас, я уверен; но попытайтесь все же представить себе, что жизнь каждого человека более сложна, а потому и вас, как и любого другого, он воспринимает многограннее; к тому же вы не учитываете, что у него могут быть другие интересы, о которых вы просто не догадываетесь. Вот почему я хочу, чтобы вы знали нечто обо мне в связи с этим. Мне от вас ничего для себя не нужно, ничего вроде того, чтобы переспать с вами, — поверьте мне и положитесь на меня, доверьтесь мне, не ища никаких причин. Я делаю это просто так, потому что мне нравится так делать. И это относится не только к вам, а вообще ко всему, что происходит в моей жизни со мной и другими. Я говорил вам вначале: я никаких пут не признаю и ни к чему не хочу быть привязан.
Она лежала на кушетке в студии, читая киножурналы. Здесь были, не только последние выпуски, но и старые подборки журналов, и во многих из них были фотографии, сделанные Джимом Кэем в студии. Она не понимала, почему он называет этот вид работы развратом. Ей они казались прелестными, и тот факт, что снимал их хорошо знакомый ей человек, заставлял ее трепетать, чувствуя близость к великим кинозвездам. Номера журналов "Страна Экрания", "Новости экрана", "Мир кино", "Киножурнал", "Киноклассика", "Голливудский журнал", "Киноеженедельник" и "История кино" устилали кушетку. В одном из журналов она увидела портрет Рудольфа Валентино[42] в подпоясанном спортивном жакете с накладными карманами, застегивающимися на пуговицы, он сидел за рулем четырехместного автомобиля "войсин". Для контраста здесь же был расположен портрет Мэри Пикфорд[43], ее рука лежала на ручке дверцы "форда" модели "Т", с надписью: "Мэри отправляется в путь". На другой странице портрет Глории Свенсон с павлином, распустившим хвост, и надпись: "Счастливый павлин! Кто бы не распустил хвоста перед божественной Глорией Свенсон?!" В другом журнале сообщалось, как Гаролд Ллойд[44] делает свои дьявольски рискованные и остроумные репортажи с парапетов мостов и высоких зданий. Здесь можно было увидеть портреты Тома Макса с лошадью; Валентино, танцующего с Полой Негри в кокосовой роще; де Милля на поселении в пустыне во время съемок фильма "Десять заповедей", одетого в брюки для верховой езды и пилотский шлем, а из его руки, держащей мегафон, свисает еще и кнут. А вот портрет Дороти Делтон в модном магазине: тут же описание того, во что она одета: "Спортивного покроя модное трико (от Роченера), манишка-гофф (от Бартольди) полотняная, что в сочетании с парчовым жилетом передает всю грацию и отвагу, характерные для ее творчества". Статья Тома Микса "Мой тип девушки"; дальше Констанс Телмейдж отвечает на вопрос, задаваемый разным звездам каждую неделю: "К какому типу девушек вы себя относите?"; статья Джеймса Нельсона "Как женщина ожидает своего мужчину". В другом журнале она прочитала о том, почему расстроился королевский брак, а еще о каком-то человеке по имени Крейк Беддли, который, будучи наследником миллионера, в ожидании наследства работает на студии "Парамаунт"; работа его тяжела, а в день он получает семь с половиной долларов! Рядом статья о шансах королев красоты вроде Мэри Астор — стать звездой; еще она читала о предстоящем открытии студии Сейермана и о том, что Марион Девайс возводит себе неподалеку от студии "Метро" бунгало стоимостью в двадцать пять тысяч долларов; о том, что из девяти тысяч девятисот семидесяти пяти служащих Голливуда, числящихся в платежных ведомостях, одна тысяча восемьсот — девушки экстра-класса, получающие в день восемь долларов шестьдесят четыре цента, а что "звезды" получают в год двадцать семь миллионов писем и что ответы на них обходятся Голливуду в два миллиона долларов в год.
Она перевернулась на живот и подумала о Джеймсе Нельсоне. О том, что ей было бы хорошо с кем-то вроде него. Его длинные и изящные руки. Она думала о его длинных, изящных руках, трогающих ее грудь. Это возбудило ее, и она слегка задрожала и стала ритмично двигаться по кушетке, глаза ее закрылись: о, почему нет? Она услышит, если Джим Кэй вернется. Острый трепет заставил ее забыть обо всем. Она представляла себя с Джеймсом Нельсоном — Джеймс Нельсон раздевает ее; будет ли он страшно возбужден или спокоен и жизнерадостен, как в своих фильмах? Она представила его возбужденным — этот спокойный, чуть отрешенный взгляд исчез совершенно. Что, если бы он увидел ее в эту минуту? Те люди из "Палм-рум", они дали бы что угодно, чтобы увидеть ее такой. Она закусила губу и замерла, стараясь оттянуть, насколько возможно, завершение. Существовало великое множество прекрасных вещей, о которых можно было подумать. Она думала о тех мальчиках, с которыми сближалась, думала о том, что они ее всегда разочаровывали; они тоже были неопытны, возможно. Гораздо больше возбуждают мысли о ком-то вроде Джеймса Нельсона. Пожилой мужчина знает, как доставить девушке наслаждение. С юнцами все почти всегда проходит в спешке, все быстро кончается. Кто-то вроде Джеймса Нельсона будет знающим… Она услышала ключ в двери. Она могла успеть накинуть платье и сесть, но она не двинулась с места, продолжала лежать; она притворилась, что не слышала, как открылась дверь, потом почувствовала, что он смотрит на нее, от чего дрожь в ней стала почти невыносимой. Он вошел, и она притворилась смущенной и испуганной, она отвернулась. Он сел возле нее на кушетку и, улыбаясь, сказал:
— Не обращайте на меня внимания.
Она посмотрела на него, улыбнулась детской заговорщицкой улыбкой и возобновила колебательные движения, глаза ее все время были устремлены на него, как бы говоря, что все очень хорошо. Он слегка коснулся ее.
— Это плохая привычка, я знаю, — сказала она с виноватой улыбкой провинившегося ребенка, — но я никак не могу убедить себя в этом.
— Как будто черт толкает, ага? — сказал он вежливо, продолжая улыбаться.
— Это приободряет меня. Когда я впадаю в уныние, только это и приободряет меня.
Он чувствовал под ладонью колеблющиеся движения ее ягодиц.
— А с мужчинами?
— Тоже ничего, — сказала она неопределенно, — но все мальчики, с которыми я была, ничего не делали, чтобы доставить мне наслаждение.
Это было за две недели до того, как Джим Кэй сказал, что ему надо съездить в Нью-Йорк; пока его не будет, она может оставаться в квартире; когда он вернется, он точно не знал. Первые несколько дней после его отъезда она делала определенные усилия, чтобы встать, поправить постель, сходить за покупками — он оставил ей сто долларов до тех пор, пока она не найдет работу, — и просматривала в газетах объявления о найме. Она отметила несколько мест, но особенно заинтересовалась одним объявлением — о работе продавщицей; однако мысль об ограничении ее личной свободы, о правилах и распорядке, которыми она должна будет руководствоваться даже при выборе одежды и в подборе слов, так подавила ее, что она не стала никуда звонить и ничего узнавать, как собиралась сначала. Уж лучше снова идти в платные танцорки, чем работать продавщицей. Она запросила несколько местных агентств, сообщавших о "хорошо оплачиваемой работе в кино для привлекательных особ женского пола от 16 до 29 лет", но ни один ответ ее не удовлетворил: работы эти оплачивались по разному, от пятнадцати до ста долларов — в зависимости от наличия "специального обучения", и потом, нужно было регистрироваться и ждать. Она присмотрела работу официантки после того, как прочитала статью о девушке, которая обслуживала прилавок с ланчами в голливудской аптеке и была обнаружена там агентом по розыску талантов. Но когда Джанет добралась до этой аптеки, то увидела там очередь уже ожидающих девушек. Поговорив с ними, она узнала, что они месяцами ищут здесь работу, но вакансии бывают весьма редко.
После недели с лишним поисков работы она стала оставаться в постели до полудня, а иногда не вылезала из нее и весь день. Она просто не видела, для чего ей вставать. Ничего хорошего не может с ней случиться, даже если она встанет, так что лучше просто лежать и нежиться в постели, пока не надоест. Она выпивала несчетное количество чашек кофе и курила одну сигарету за другой, радио не выключалось целый лень, и иногда она принималась танцевать перед зеркалом гардероба и легко возбуждалась от созерцания своего тела, после этого она приступала к тому занятию, которое было ее единственным средством от приступов депрессии. Временно это отгоняло темные образы, которых она не понимала. Но почему ей так плохо иногда? А иной раз так высоко, безумно высоко?.. Когда приходили плохие мысли, она старалась избавиться от них, думая о чем-то хорошем, вспоминая что-нибудь приятное из того, что когда-то случалось с ней, о чем-то еще более прекрасном, что может случиться с ней в будущем, но это не всегда помогало.
Джим Кэй нанял "паккард", оплатив его до конца месяца, и он сказал ей, что до конца месяца она может им пользоваться. Она предпринимала долгие прогулки. Один раз после полудня, проезжая вдоль холмов Голливуда, она увидела лесной пожар. Стоял жаркий июльский день, и на расстоянии дым пожара выглядел фантастическим, прекрасной формы облаком. Оно поднималось огромным многоцветным плюмажем. Ее потянуло туда. В закрытом авто было очень жарко, но когда она приблизилась к пожару, случилось нечто странное: ей внезапно стало холодно, она почувствовала легкий озноб; она въехала в огромную, длиною в милю тень над дорогой и прилегающими холмами. Когда она приблизилась к центру пожара, где дым был плотнее, ей стало еще холодней: солнечный свет, что проникал сквозь завесу, был искажен, будто он проходил сквозь призму, где все цвета радуги, составляющие его, разделились, делая все вокруг странным и нереальным, как в тех неестественных, раскрашенных фильмах. Она еще не видела самого пламени, но когда она сделала несколько крутых поворотов, у подножия лесистого склона она увидела пламя и остановилось. Примерно в полумиле от дороги сердитые, красные, ревущие языки пламени, взвихриваясь выше самых высоких деревьев, прорывались все дальше. Несколько машин тоже остановилось, и люди зачарованно смотрели на это зрелище. Джанет решила выйти из машины. Когда она выходила, то заметила, что машины одна за другой уезжают; языки пламени приближались к дороге, так что стало не до того, чтобы любоваться огнем.
— На вашем месте я бы не стал здесь торчать так долго, — окликнул ее один из водителей, перед тем как уехать.
Игнорируя этот совет, она медленно двинулась к краю дороги. Ее била дрожь, отчасти из-за резкого понижения температуры, отчасти от глубокого чувства страха. Холодные языки пламени — она не чувствовала исходящего от них жара — прыгали в ее сторону, а она стояла, пристально всматриваясь в них, как под гипнозом, как ребенок, заигравшийся с огнем. Она знала, что надо вернуться в машину и уехать отсюда поскорей. Почему она этого не делала? Она же может попасть в ловушку этих языков пламени, стремящихся к дороге в нескольких местах. Ока представила, как пытается убежать от огня, становящегося все выше и огромной стеной надвигающегося на нее. Наконец она почувствовала на своем лице жар, исходивший от пламени, и увидела, что небольшие заросли кустарника в нескольких ярдах от нее начали тлеть от искр и горящих углей, рассеиваемых пламенем при порывах ветра. Она услышала полицейскую сирену, и это вывело ее из гипнотического состояния; полицейский спрыгнул с мотоцикла, подбежал и, грубо схватив ее, затолкал в машину.
— Следуйте за мной, — крикнул он, стараясь перекричать рев пламени.
Сирена стонала, и когда они тронулись с места, огонь в двух местах достиг дороги; страх теперь оставил ее, на его место явилась огромная, непонятная радость. Мотоцикл копа сопровождал ее до самого города, и сирена его вопила, пока они ехали, не переставая; она чувствовала себя замечательно, будто праздновала прибытие, получив ключи от города.
В этот вечер она пошла смотреть звездную картину Ричарда Бартелмесса, ее любимого — после Джеймса Нельсона — актера. Она не любила Валентино, он ей страшно не нравился, хотя умом она понимала, что он великий актер, владеющий адским динамизмом; но она предпочитала более мягкий, созерцательный тип мужчины. Ей нравились мужчины стойкие и мускулистые, но не грубые. Грубость, решительные приемы и подходы не трогали ее вовсе. Но мужчину вроде Нельсона, с этой грустной задумчивостью, насмешливым выражением глаз, бархатистым голосом и полной уверенностью в себе, она находила весьма привлекательным.
Выйдя после фильма, какое-то время она стояла среди шумной, возбужденной толпы, ожидающей выхода знаменитостей с премьеры, проходившей в соседнем кинотеатре. Когда "звезды" начали выходить, копы сильными руками и движениями локтей прокладывали им путь сквозь толпу; Джанет оттиснули назад, огромный мужчина перед ней давил на нее, она давила на того, кто стоял сзади, и с того места, куда ее вдавили, она ничего не видела, кроме верхушек мужских шляп и султанчиков из перьев, покачивающихся над маленькими дамскими шапочками.
Уже несколько месяцев она чувствовала, что хорошо бы повидаться с отцом. Долгое время между ними существовала некоторая неловкость, дающая себя знать всякий раз, как они встречались; она не хотела видеть его, пока работала в "Палм-рум", потому что не умела лгать, а если бы сказала ему, где она работает, то заранее знала, что будет; этот его взгляд — почти удовлетворенный — говорил бы, что она оправдала его наихудшие предчувствия. Взгляд говорил бы, что она встала на тот путь, на котором ее ждет окончательное падение; у нее не было ни желания, ни сил доказывать ему обратное. Нет, не отцовской ярости она боялась, это бы еще ничего, если бы он кричал и разыгрывал роль жестокого отца, требующего, чтобы дочь изменила образ жизни. Но она знала, ничего подобного быть не может, это совсем не в его характере; он будет просто смотреть на нее понимающе этими своими разглядывающими серыми глазами, пропуская сквозь пальцы пряди серебристых волос и стоически принимая все как неизбежность. Эта манера смотреть, когда она говорила о себе, вгоняла ее в тупик, заставляя поверить, что все Действительно предрешено, что никто ничего не может изменить, — все и должно так быть и будет так на долгие времена. Он не говорил ничего конкретного, но она легко читала на его лице все, что он думает. И все же, все же она хотела повидаться с ним. Она хранила счастливые воспоминания, связанные с ним, воспоминания о тех временах, когда все между ними было прекрасно, — и самое прекрасное в те дни было то, что она ничего не предпринимала, не посоветовавшись с ним и не получив его дозволения на каждый шаг и поступок. Как ни странно, она еще лелеяла надежду, что такое может повториться опять. Каждый раз, как она шла повидаться с отцом, она надеялась, что его отношение к ней переменится, что ее злодеяния — каковы бы они ни были — за давностью лет будут преданы забвению.
Она припарковала "паккард" за углом дома, в котором жил отец (она не хотела лишних расспросов о том, что это за автомобиль), и поднялась на второй этаж, к его холостяцкой квартире. Она знала, сегодня он должен быть дома, поскольку сегодня вечер понедельника, а этот день он всегда посвящал приведению в порядок своего гардероба. Вторники и четверги отводились для занятий в голливудском атлетическом клубе, а среды и пятницы — для посещения голливудского мужского клуба. По субботам он ходит смотреть фильмы, а в воскресенье — после посещения церкви — наносит визит своей сестре, живущей в Пасадене. Джанет позвонила в дверь и услышала голос отца:
— Кто там?
— Это я, Джаи.
— Дверь открыта, детка. Входи.
Он гладил в это время брюки, отпаривая их через смоченную водой ткань; она вошла в комнату; он посмотрел на нее и улыбнулся своей всепонимающей улыбкой. Ее сердце вздрогнуло, когда она, в какой уже раз увидела, как он красив с этой своей осанистой фигурой, благородными бровями, тонко очерченным ртом.
— Виноват, бэби, — сказал он, — не погладь я свои штаны, так кто мне их выгладит? Одну секунду.
Он закончил глажку, поднял брюки и придирчиво осмотрел результат своей работы, губы его поджались, выражая удовлетворение, потом он отставил тяжелый утюг и подошел к дочери. Она подумала: будто два дня прошло, как мы не виделись, будто мы видимся чуть, не каждый день. Он обнял ее скорее по привычке, чем от каких-либо чувств, и она опять отметила про себя, как мелочно он уклоняется от того, чтобы притянуть ее поближе, сделать объятие сердечнее; их тела почти не соприкоснулись, и губы его почти неосязаемо скользнули по ее щеке.
— Как ты тут, па?
— О, прекрасно, прекрасно.
— Выглядишь ты хорошо.
— Да, и восхитительно себя чувствую. А как ты? Как поживает моя бэби?
— О, все хорошо, па.
— Ну и чудесно, чудесно.
Он одарил ее властной улыбкой, совсем такой же, какую он уделял Поле Негри, когда играл врача в фильме "Цена любви" и уверял ее после автомобильной катастрофы, что с ней все будет прекрасно, прекрасно.
— Приводишь в порядок свой гардероб?
— Да. Одежда все время дорожает. Поневоле будешь присматривать за ней. Она ведь орудие моего ремесла.
Комната совсем не изменилась; скрупулезная опрятность и монастырская скудость: узкая кровать с распятием, висящим над изголовьем; два больших гардероба у одной стены; умывальник, два кресла без ручек, простой белый комод для белья — у другой; клюшки для гольфа стояли в подставке для зонтиков, теннисные ракетки лежали на верху одного из гардеробов.
— Ты следишь за собой, па?
— О да, вполне. Я в отличной форме.
— Как с работой?
— Жаловаться не стану. Работу получаю регулярно. Этот год для меня совсем не плох. Не то что двадцать первый, когда было так туго… Но после всего, я чувствую, дела начинают поправляться. Конечно, они на студии постоянно твердят об экономии, у них прямо-таки припадки бережливости, но главное, я думаю, не терять оптимизма. Ты знаешь, бывают моменты, когда лучше зайти в другой день, время не так уж поджимает, не берет за горло… А вспомнить двадцать первый год, чего только не приходилось делать, приходилось брать любую Роль, какую ни предложат. До сих пор с содроганием вспоминаю то время. Подчас не было денег на билет, чтобы выезжать с труппой на место съемки. Один раз Дорогу мне оплатили, но за это я должен был ехать назад в качестве сопровождающего труп… — Он усмехался. — Ладно, чего вспоминать… Кстати, это трудное возвращение в обществе трупа положило начало целому ряду удач, и дела пошли лучше.
— Они дают тебе приличные роли?
— Ну, ты ведь знаешь, как оно бывает. Они все достаточно одинаковы, эти эпизодические роли. Но я еще никогда не доходил до того, чтобы сниматься в массовках, — все-таки это хоть маленькие, но роли. У меня был хороший эпизод с Вилмой Бенки пару недель назад. Нужно было вставить в глаз монокль, — ты не думай, что это так просто, нет, это сложная вещь, тут надо иметь определенные навыки, тем более что тебя показывают крупным планом в ресторанной сцене. Режиссер был весьма доволен и любезно мне сказал, что я внес в эту сцену массу выразительности. Понимаешь, ведь подобную сцену легко испортить, придав ей оттенок вульгарности.
Теперь, как всегда случалось после его ответов на ее вопросы, в их беседе произошла пауза, взаимное молчание, заставляющее ее испытывать неловкость и смущение, и всякий раз она безнадежно надеялась, что он первым прервет молчание и расспросит ее поподробнее о том, как живет она. Но он, видимо, не находил это необходимым, погружаясь в бесконечное молчание; на лице его было такое выражение, будто он терпеливо ожидает, когда камеру наведут на него. Молчание длилось и длилось. "Если я помолчу еще немного, он обязательно заговорит или как-то иначе положит конец молчанию", — думала она. Это становилось похоже на детскую игру — кто кого перемолчит. И она больше не вытерпела, она почувствовала, как слезы наворачиваются на глаза, и сказала:
— Па! Я так несчастна!
— Ну, ну, бэби, это неправда.
— Нет, это правда, — сказала она с горечью. — Это правда, поверь мне. И я была несчастна множество раз.
Слезы пролились из ее глаз. И тогда он придвинул свое кресло поближе к ней и утешительно-нежно похлопал ее по плечу.
— Сколько слез! Ну что ты, что ты, все ведь хорошо.
— Нет, все плохо, — сказала она, сердито всхлипывая. — Все плохо.
Он походил сейчас даже не на врача, а на карикатуру, сделанную на врача, одобрительно похлопывающего Полу Негри по руке и заверяющего ее, что все будет прекрасно, в фильме "Цена любви". Но разве она Пола Негри? Или карикатура на Полу Негри?
— Ну хорошо, детка, что ты хочешь, чтобы я сделал?
— Я не знаю, не знаю.
— У нас у всех есть проблемы. Ну ладно, давай повернемся лицом к твоим проблемам, говори.
— Я работала в заведении, именуемом "Палм-рум", — она почти выкрикнула это. — Я была платной девушкой для танцев.
И вот она увидела этот взгляд, выражающий почти удовлетворенность, нечто вроде того, что "ну, так я и знал!", будто всякий, принося плохие новости, радует его ими, поскольку они подтверждают его проницательность и его правоту.
— Ты должна знать, как тебе распоряжаться своей жизнью.
— Па, что мне делать? Скажи мне. Пожалуйста, па, скажи мне! Мне так нужен совет. Я хочу, чтобы ты сказал, что мне делать?
— Ну ладно… — заговорил он как бы в раздумье.
Его лоб наморщился от озабоченности, придав лицу такое выражение, будто он вот-вот скажет ей нечто, что развеет все трудности ее жизни, он скажет ей нечто извлеченное из огромного опыта своей жизни, он скажет ей…
— Ладно, я скажу тебе, что я думаю. Я полагаю, что все люди делают только то, что они находят нужным делать. Еще никому не удалось прожить чужую жизнь, все проживают свою. Разве я не прав? Итак, ты сама видишь, детка, тебе действительно придется делать свою жизнь самой…
— Но что, что я должна делать, па? Я так неугомонна. Обычная работа просто сводит меня с ума своей размеренностью.
— Да уж, — сказал он. — Неугомонных людей здесь всегда хватало. Твоя мать была неугомонной женщиной, все время ожидающей… Ну я даже не знаю, чего. Ожидание. Ты можешь ведь выйти замуж. Вы, женщины, всегда можете воспользоваться этим преимуществом, тем более с такой привлекательной внешностью, как у тебя; Да, девушки просто выходят замуж и этим решают все свои проблемы. Только не забудь пригласить меня на свадьбу, договорились? И чем скорее, тем лучше. Ну, а сейчас у меня еще масса дел. Три рубашки погладить… Завтра и в среду я должен быть в порядке. Понимаешь, завтра я должен быть в клубе, будет заседание комитета, нам необходимо решить множество важнейших вопросов; будущее клуба зависит от того, сможем ли мы активизировать чисто атлетические функции или отдадим предпочтение культурному типу деятельности. У меня есть некоторые заявления для комитета… На следующей неделе я буду гораздо свободнее, может, мы тогда и встретимся, и поговорим, не ограничивая себя во времени? Идет?
Еще не веря, с чувством леденящего, болезненного ужаса она начала догадываться, что ее изгоняют. Она встала.
— Ну, что ж, бэби…
Она посмотрела на него, не скрывая тех чувств, которые испытывала, взгляды их встретились, и они смотрели друг на друга какое-то время, но его взгляд не принимал ее обвинений и ее отчаяния: так от резины отскакивает любой удар.
— Смотри за собой, па!
— Ты тоже, детка.
Он чмокнул ее в щеку и улыбнулся своей умиротворенно-любезно улыбкой, этой своей профессиональной шаблонно-привычной улыбкой, за которой ничего нет. Она ухитрилась сдержать слезы, но едва вышла на лестницу и услышала звук закрывшейся за ней двери, рыдания ее прорвались наружу, и она бросилась бежать, прерывисто всхлипывая, к автомобилю.
Она ехала без единой мысли, она не думала о том, куда едет. Что случилось? Почему отец так холоден с ней? Так холоден… Не хочет даже поговорить. Она совсем не думала о дороге, ехала как автомат, все ее мысли были в прошлом. Когда она была маленькой, отец обожал ее, все время говорил, какая она хорошенькая и как будет прекрасна, когда вырастет, когда станет взрослой, все мальчики сойдут от нее с ума. У них были тогда замечательные времена. Такой красивый мужчина с серебряными волосами — его волосы были серебряными всегда — и такой премиленький ребенок: люди останавливались и смотрели на них, ведь они представляли из себя такую прекрасную пару. Все любили ее отца. У него ведь такие превосходные манеры и такая теплая — для каждого своя — улыбка. Это заставляло людей на улице при виде их умиляться.
— Мистер Деррингер со своей малышкой — это такое прекрасное зрелище. Разве не прелесть это дитя со светлыми волосиками и голубыми глазками? Такой милый, красивый ребенок! И, гляньте, вы видите, как она боготворит своего папочку!
Голливуд тогда еще не стал местом киносъемок, хотя здесь уже и было несколько действующих компаний с офисами в Лос-Анджелесе — Коул Силайг владел двумя помещениями и крышей в двухэтажном деловом квартале на Мейн-стрит, студия "Байограф компани" размещалась тогда на Двенадцатой улице; Нью-Йоркская кинокомпания, компании "Калем" и Ай-Эм-Пи, "Рекс", "Повер" и "Байсон" — все были в процессе становления и строительства в разных частях Лос-Анджелеса. Но сам Голливуд был еще мирной сельской местностью. Можно было стоять на том месте, где сейчас юго-западный угол Мейн-стрит соприкасается с Голливудским бульваром, и не видеть ничего, кроме деревьев. В те дни люди здесь вели себя как обыкновенные деревенские люди: завидев маленькую девочку, гуляющую со своим отцом, они могли выйти за калитку, поговорить с ними — он был тогда, как и многие здесь, служащим местной фирмы по торговле недвижимостью и знал каждого, — и часто они угощали их плодами своих садов — грушами, ананасами, нежными яблоками и томатами. Они могли нарвать для них цветов. Джанет до сих пор помнит запах большой охапки садовой герани, которую она несла однажды домой; о, как она была тогда счастлива и горда, шествуя рядом со своим папочкой. Люди пользовались случаем сказать им что-нибудь приятное, например, они полушутя-полусерьезно говорили, что, несомненно, такой красивый человек, как он, может скоро вполне стать кинозвездой. Такой предприимчивый парень вряд ли задержится в конторе по торговле недвижимостью. Не с его внешностью и манерами торчать в этой пыльной конторе. Почему бы, говорили люди, ему не сделать карьеру в кинобизнесе? И многие из тех, что говорили все это Герберту Деррингеру, сами тем временем скупали земельные участки по цене семьсот долларов за акр, а через три-четыре года этот акр здесь стоил уже десять тысяч долларов и больше. Но он не покупал землю. Для человека с его взглядами, как всякий понимал, были более импозантные перспективы, чем покупка земли, которая, может, вздорожает, а может, и нет. "О! — говорили они вполне искренне. — Этот молодой человек еще себя покажет".
Проезжая по Сансет-бульвару, Джанет думала о том времени, когда она была счастлива с отцом. Как много было прекрасных, удивительных дней. Она вспомнила тот праздник, ежегодный праздник Майского Дня с рыцарским турниром и парадом цветов. Ей было семь или восемь лет. Она, одна из девочек свиты Майской Королевы цветов, одетая в белое муслиновое платьице, с цветочным венком на голове, участвует в прекрасном шествии, одним из главных украшений которого была колесница, влекомая стайкой бабочек и пышно разубранная испанским ракитником и цветами душистого горошка. Когда они медленно шествовали по улице, на них смотрели тысячи людей, заполнивших специально воздвигнутые к этому дню трибуны; Джанет все время искала взглядом отца. И так обрадовалась, когда увидела его на одной из трибун: он стоял и махал ей рукой, а она посылала ему воздушные поцелуи! Ее сердце переполнялось счастьем, а позже он ей сказал, что она была самой красивой девочкой из всех участниц парада. После коронования Королевы Мая начинался турнир, и приходило время ей стать зрителем, и она с таким интересом смотрела, как ее отец демонстрировал искусство верховой езды и как он выиграл на турнире и ему вручали серебряный кубок — подарок губернатора штата Небраска; вот тогда-то он и получил свою первую эпизодическую роль в кино.
Она искала в своих воспоминаниях о тех удивительных годах причину его внезапной перемены к ней. В следующем году все было хорошо, и в следующем… А когда ей было около двенадцати, началось это похолодание; все эти игры, объятия, нежничанье и забавы были грубо оборваны. Все это, говорил отец, слишком детское, и оно все должно прекратиться, ибо теперь она быстро начала взрослеть. А вскоре пришел тот ужасный день, когда он застал ее врасплох, когда она занималась этим приятным и немного жутковатым делом, и она никогда — ни раньше, ни потом — не видела его таким сердитым, он находил для нее самые страшные слова:
— Ты маленькая проститутка! Ты готовишься идти этой дорогой, ты ничуть не лучше своей матери…
Она не знала точно, что такое проститутка, но чувствовала, что это что-то ужасное и что это имеет какую-то связь с тем занятием, за которым он ее застал. Когда он поймал ее на этой глупости, он сказал, что она занимается страшно плохим делом, и сказал это с очень взрослым презрением, будто с этого момента она раз и навсегда лишается всех привилегий детства.
Дни проходили тускло и бесцветно, мало чем отличаясь друг от друга. По утрам с монотонной неизбежностью вставало солнце. Иногда она вообще не отдергивала штор, и когда выходила в бакалею за покупками, ее глаза, привыкшие к постоянному сумраку квартиры, страдали от яркого света так сильно, что она чувствовала головокружение и боль. Она стала выходить в очках с темными стеклами и спешила скорее вернуться домой, скорее укрыться там от дневного света. Иногда, по вечерам, она ходила в кино, но ни с кем не разговаривала. Она не могла избавиться от депрессии. У нее наступал самый настоящий паралич воли, — это напоминало то состояние, когда она стояла и смотрела, как к ней все ближе подбираются языки пламени, там, в холмах Голливуда, а она не могла сдвинуться с места, пока этот коп не схватил ее и не затолкал в автомобиль. Ела она мало и без аппетита. И так жила день за днем, пока однажды до ее слуха не донесся скребущий звук ключа, поворачивающегося в замочной скважине. Минутой позже в комнату вошел Джим Кэй. Она подбежала к нему, обняла его и, не замечая струящихся по щекам слез, покрыла его лицо поцелуями.
— Я так рада, что вы вернулись, — всхлипывая, говорила она, — я так рада, так рада… О, как мне плохо было все это время, мне было так плохо, очень, очень плохо…
Он похлопывал и поглаживал ее, снисходительно улыбаясь, совсем так, как похлопывают и поглаживают маленькую собачку, которая ластится и прыгает вокруг хозяина, радуясь его возвращению.
— Что случилось? — спрашивал он несколько раз.
— Я так счастлива, что вы вернулись, — только и твердила она.
До того как он появился и вошел в комнату, она не связывала свою меланхолию с его отсутствием. Но облегчение, которое принесло ей его возвращение, было столь огромным, что она вдруг решила, что любит его, и это показалось ей бесспорным. Это все объясняло, а Других объяснений она просто не стала искать.
— Господи! — кричала она. — Квартира в таком беспорядке! Пожалуйста, не ругайте меня, у меня было ужасное время, но теперь все хорошо. Сейчас я все здесь приберу… Ну да! Надо ведь приготовить вам что-то поесть. Я сбегаю, куплю чего-нибудь… Что вы больше любите? О, дорогой! Но надо хоть немного прибраться…
Она бегала по квартире, хватая вещи и перекладывая их с места на место, стирая пыль там и тут, и все в безумной спешке, а он стоял и с улыбкой наблюдал эту суматоху. Невозможно было не растрогаться при виде ее неистового желания доставить ему удовольствие.
— Никуда не надо бежать и ничего не надо делать, — сказал он. — Я приглашаю вас пообедать. Отправляйтесь-ка в ванную, наденьте первое, что подвернется под руку, и я поведу вас в одно занятное местечко.
— Знаете, — сказала она робко, — я вот только сейчас поняла, что хочу любить вас…
— Ну? Теперь-то? — ответил он, смеясь. — Кто же занимается любовью на пустой желудок?
Позже, когда они вернулись, после того, как любили друг друга, он нежно, но твердо сказал, что не любит ее и что она не обязана любить его. Он сказал, что она может полностью положиться на его дружбу, и для нее это гораздо важнее и полезнее, чем любые громогласные заверения в любви.
Возле ворот студии вооруженный полицейский тщательно рассмотрел пропуск на ветровом стекле "паккарда" Джима Кэя, потом оценивающе взглянул на Джанет, одобрительно улыбнулся, отсалютовал им и, махнув рукой, пропустил. Специально установленные знаки и стрелки показывали нужное направление; они присоединились к медленной процессии автомобилей, двигающихся по извилистой подъездной аллее мимо застекленных павильонов, на одном из которых горела электрическая надпись: "Не входить — стрельбище!", мимо фабрикообразных корпусов, небольших площадок, освещенных лампами и огороженных деревянными панелями, мимо подмостков и выгородок, кусков и частей разных сооружений, вещей и строений — дорической колонны, оштукатуренной и полой внутри; огромной декорации с живописным изображением фасада парламентского здания в Лондоне; а вот бутафорский экипаж, изрешеченный пулями, все еще торчащими из него; плетеные корзины; набитые золотыми слитками из дерева, выкрашенного бронзовой краской; кусок мраморного пола, на котором несколько рабочих, сидящих на корточках, играли в карточную игру, что-то вроде крапса; большая винтовая лестница, резко обрывающаяся в пространстве… Вереница машин продвигалась неспешно, следуя указателям, объезжая по периферии все, что было здесь нагромождено. Джанет мельком успевала замечать все диковинки этого места — реконструированные постоянные декорации: фрагмент Мейн-стрит с видом на западную часть города — салуны, контора шерифа, отель, банк, центральный магазин. Все это были только фасады, за которыми стояла пустота. Немного дальше они миновали крепостные стены средневекового замка с подъемным мостом и рвом, стоящим сейчас без воды. Еще дальше, на огромном мелком искусственном озере, находился испанский галеон, пробитый орудийным огнем, с покосившимися или упавшими мачтами, — все это было довольно живописно разрушено, этакая законсервированная руина. Хотя ее отец работал в кино, Джанет никогда не видела настоящей студии. Будучи ребенком, она, правда, снималась в сцене из картины "Страдания матери", но съемка происходила в обыкновенной комнате обыкновенного делового здания в нижней части Лос-Анджелеса.
Припарковав машину на зеленой лужайке, к которой вывели их указатели, они вышли из машины и, следуя советам все тех же направляющих надписей, направились, вместе с неспешным движением других гостей, туда, где происходил прием. Перед низким белым зданием в колониальном стиле был натянут огромный тент, укрывавший зеленый газон. В здании размещались административные офисы студий. Гости, прибывшие ранее, появлялись под навесом, держа тарелки с холодными закусками и бокалы с шампанским, другие стояли небольшими группами, разговаривая друг с другом, или шли через газон туда, где перед помостом, украшенным красными, белыми и голубыми флагами, были расставлены ряды стульев и скамеек. Помост состоял из трех ярусов, наверху пустовали позолоченные парадные стулья и стол, задрапированный американским флагом; на столе — графин с водой и два стакана, а также микрофон, соединенный с усилителями и репродукторами, развешанными в разных местах, где только могли быть собравшиеся для церемонии, включая тех, кто стоял на газоне. Неподалеку, на другом, более низком помосте морской военный оркестр играл музыку, приличествующую моменту, а среди гостей, толпившихся на газоне, можно было заметить одного адмирала, трех генералов и несколько других морских военных офицерских чинов. Большинство гостей, хотя это было и необязательно, оделись на прием вполне официально. Знаки отличия и почета, украшавшие их одежду, поблескивали здесь и там.
Сначала Джанет различала только пятна незнакомых лиц и чувствовала лишь испуг и собственную неумелость, но потом она начала помаленьку осваиваться и даже заметила, что некоторые — как бы случайно — поглядывали на нее, продолжая рассматривать тех, кто находился на газоне, но нет-нет, да опять стреляя в нее глазами. Было непривычно и льстило ей, что люди действительно замечают ее и поглядывают на нее, делая вид, что восхищаются архитектурой делового корпуса или розами на цветочных клумбах или удивляются обширности студийных территорий. Начав замечать все это и обмениваясь усмешками с Джимом Кэем, тем более приметившим это, она приободрилась и почувствовала радость какой-то внутренней, сдержанной звездности. Среди находящихся на газоне Джанет узнала Монта Блю, Норму Толмейдж, Виллиса Рейда, Анну К. Нилссон, Бастера Кейтона[45], Долорес Костелло. Джим Кэй показал ей некоторых ведущих руководителей: Маршалла Нейлана, Джеймса Краузе, Фреда Найблоу, Рауля Велша, Френка Бордзейджа[46], Виктора Систома, Кинга Вайдора[47]. И еще здесь был Джеймс Нельсон, уделявший — что страшно расстроило Джанет — много внимания Лойелле Парсонс. Это было вежливое кружение, комплекс ритуально предписанных действий и жестов, где ничего не происходит просто так и ничто не случайно. Джим Кэй объяснял Джанет подоплеку: этот прием был как раз из тех, где голливудский протокол точно соблюдается. Со стороны может показаться, что здесь легко и приятно проводят время, но если она приглядится повнимательнее, то заметит, что звезды, получающие семь тысяч долларов в неделю, могут позволить себе узнавать только звезд, получающих семь тысяч долларов в неделю. А чем крупнее звезды, тем они, естественно, менее общительны, просто потому, что их меньше в природе. Великая звезда останавливается в определенном месте и ожидает, что появится кто-то равный ей, но время проходит, а равных среди прибывающих все нет. Это может быть страшным ударом. Когда он начинает нервничать и замечать сочувственные взгляды других людей, он понимает, что совершил ошибку, — прибыл в общество, которым пренебрегли звезды, равные ему. Портретист Джим Кэй всегда охотно посещал такие сборища, они интересовали его в чисто психологическом плане. Теперь он объяснял ей, как подобные приемы образуют внутри себя серию кругов с разным диаметром — такие круги появляются вокруг какой-нибудь кинозвезды или финансиста с именем, или режиссера, или еще кого-то значительного, стоящего в центре. Тот, кто в данный момент особенно популярен, собирает вокруг себя большой круг, а те, чьи кружки намного меньше, кипели от ненависти и зависти под своим загаром, ибо им с таким трудом удалось собрать вокруг себя даже маленький кружок. Формирование этих почти геометрически правильных кругов было тончайшим показателем текущей иерархии в мире кино. И потом, наблюдая внимательно, можно было заметить немало честолюбцев и прилипал. Эти всегда шкурой чуяли момент, когда надо оторваться от унылого периферийного кружка и переметнуться в более крупный круг. Весьма занятны были и те маневры, которые, в порядке предварительного прощупывания и выжидания, выполнялись двумя персонами, каждая из которых считала себя немного более значительной, чем другая. Это были такие ритуалы и комплексы действий, которые напоминали обхаживание петухом курицы. Оба наверняка видели друг друга, но делали вид, что друг друга не видят — ни один из них не хотел узнавать другого первым. И это могло продолжаться довольно Долго. Потом, во внезапной вспышке взаимно разыгранного узнавания — хотя до этого они стояли друг против Друга без выражения каких-либо чувств, — они, наконец, признавали факт существования друг друга, но обязательно — одновременно. И дело даже не всегда венчалось Успехом, ибо здесь происходило великое противоборство сил и испытание выдержки. Кто же первый сделает Движение в сторону другого? Подчас один сделал попытку сблизиться, ибо ему показалось, что второй тоже начал ее делать, но и эта попытка будет настолько двусмысленным движением, что если она не повлечет за собой немедленного ответного действия, то движение, поначалу означавшее приближение одной персоны к другой, на ходу преобразуется в нечто иное, в начало определенного удаления, и встреча так и не происходит. И все эти долгие и кропотливые усилия кончаются ничем.
— Здесь происходят кровавые сражения и смерти в дни, как этот, — говорил Джим Кэй. — Бывает, что девушка не успеет подойти к газону, как внезапно ее окружает двадцать человек, и девушка, даже не являясь знатоком голливудского протокола, знает, что она преуспела, звезда ее поднялась. А бывает, знаменитый человек подходит к этому газону, и лишь три-четыре человека подойдут поговорить с ним, тут-то он и понимает — и возможно, это первый знак сурово надвигающейся правды, — что его звезда закатывается. А ты стоишь поодаль и видишь, как крысы убегают прочь, хватать тарелки с закусками, бокалы с шампанским или мороженое. Ты видишь, как мгновенно они реагируют на падение престижа этого лица: "Не узнаете меня, бэби? Что вы делаете с вашими волосами? Они просто светятся. Вы великолепно выглядите. Ну, пойду возьму выпивку кое для кого, меня просили… Рад был повидаться с вами". Следует липкое рукопожатие. Мне кажется, что все это существует только в мире кино, такие быстрые инерционные процессы: уменьшающийся круг уменьшается все быстрее под воздействием самого факта, что он уменьшается, так же как растущий круг растет все быстрее под действием самого факта, что он растет. Одно движение, сделанное в заданном направлении, влечет за собою второе движение в том же направлении — это заразительно, как игра в снежки, вдруг включаются все.
Слушая Джима Кэя, Джанет могла тут же получить наглядное представление о том, как это все происходит. И от подобных наблюдений по ее спине пробегала дрожь возбуждения и понимания.
— Конечно, — продолжал Джим Кэй, — истинно голливудская фигура делает все это автоматически, инстинктивно и наверняка возмутится, если ему рассказать, как все это выглядит со стороны и какой смысл имеют все его передвижения и действия. Тут, если ты действительно удачлив, ты даже мысли не должен допускать о том, как ты этого достигал. Ну хорошо, а теперь, когда вы имеете представление о том, кто есть кто и что есть что, я брошу вас в этот глубокий омут, предоставив вам самой о себе побеспокоиться. Мне нужно кое-куда зайти тут, забрать несколько фотографий. Ждите, однако. Сюда наверняка прибегут какие-нибудь суетливые крысы, сосредоточенно прогрызающие свой путь с глубокой периферии поближе к середке. Вон, одна уже бежит.
Человека, приближающегося к ним, звали Льюис Шолт; это был небольшого роста, смугловатый человек с волосами, причесанными совершенно в стиле Валентино; лицо его светилось искренним добродушием.
— О, Джим Кэй! — воскликнул он. — Джим Кэй, старая перечница! Как дела, дружище? Как там ваша фотографическая шарашка? — Он посматривал на Джима Кэя с выражением сердечной заинтересованности. — Вы прекрасно выглядите, надеюсь, и дела у вас хороши. Слышали вы историю насчет…
Но Джиму Кэю пришлось перебить его:
— Знакомьтесь, это Джанет Деррингер, а это Льюис Шолт.
— Весьма рад знакомству, — очень официально произнес Льюис Шолт, всем своим видом показывая, что он действительно только что заметил девушку; продолжал он с преувеличенной страстностью: — Очень, очень рад с вами познакомиться. Те фотографии имели такой успех! — Он подмигнул Джанет. — Я даже не понимаю, как это ему удалось сделать, такой и разэтакой шкуре? Что у него есть? Да ничего у него нет, кроме денег, мозгов, камеры и собственного взгляда на мир. Мисс Деррингер, полагаю, мне нет нужды говорить вам — тем более, что он и сам, думаю, говорил вам об этом, хитрый лис Джим Кэй, — что, когда вы с ним, вы в компании с одним из великих. Да, он один из подлинно великих фотографов Голливуда. Многие девушки готовы отдать свою невинность за то, чтобы их сфотографировал сам Джим Кэй. Я имею в виду, многие из тех, которые эту вещь еще имеют. Я кажусь вам чересчур нескромным? Что делать, таков уж я есть. Это мой недостаток. Вы заняты в каком-нибудь бизнесе?
— Ну, вы тут пока пообщайтесь, пусть она расскажет вам о себе, — сказал Джим Кэй, — а я кое-куда отлучусь, мне надо забрать снимки.
— Давайте, тащите сюда свои великолепные творения, а девушку предоставьте мне. Я просто сокрушен ею.
— Я уже говорил мисс Деррингер, — сказал Джим Кэй, — что, если она хочет добиться чего-нибудь, ей прядется начинать с самых низов. Итак, ненадолго оставляю ее в вашем распоряжении, Льюис.
Льюис изобразил оценивающую улыбку.
— Джим большой ребенок, — заявил он. — А какое чувство юмора! Мощный парень. И сделал великолепный выбор, я имею в виду вас. Не допускает в подобных делах ошибок. Конечно, мне бы проклясть его, что он перехватил вас у меня, но, с другой стороны, вы тоже, скорее всего, имеете безошибочное чутье.
Когда Джим Кэй оставил их, Льюис Шолт позволил себе долгим, неспешным, оценивающим взглядом рассмотреть Джанет.
— Н-н-нда… Итак, вы желаете стать кинозвездой? — проворковал он.
— Я этого не говорила.
— Вы не желаете стать кинозвездой?
— И этого я не говорила.
— О'кей. Вы желаете стать звездой. Для девушки с вашей внешностью это естественно. Вот вам моя визитная карточка. На тот случай, если я потеряю вас из виду. Так уж случилось, что я в кинобизнесе состою при талантах. Я агент по их поискам. Позвоните мне. Через какое-то время. Я догадываюсь, что вы многого можете достичь с помощью Джима Кэя… Но… Я высматриваю таланты, и самое важное для меня — первое впечатление. В присутствии таланта я ощущаю некий трепет, — вы знаете, это будто какая-то высокочувствительная антенна, реагирующая на приближение таланта. Я должен сказать вам, бэби, вы создаете неповторимое впечатление при первом же знакомстве. Итак, если вы заинтересуетесь, просто позвоните мне, и я посмотрю, что можно придумать. Я не даю никаких несбыточных обещаний, вроде некоторых слишком шустрых агентов, понимаете? Я ничего не обещаю. Я добиваюсь результатов.
Среднего возраста, невысокий, болезненного вида человек в очках с толстыми линзами, проходя мимо, неожиданно остановился, пытаясь различить, кто скрывается в этих нечетких очертаниях, возникших на его пути.
— Дэви, бэби, — окликнул его Льюис Шолт, кладя руку ему на плечо и зажав его в тисках общительности, — Дэви, вы чудесно выглядите. Вы были в "Палм-спрингс"? Тут у меня кое-кто, с кем я хочу вас познакомить, Деви. Это Джанет Деррингер, которую я представляю. Джанет, детка, ты ведь знаешь Дэвида Олтрема? Его фильм "Флипперс"[48] стал одним из крупнейших событий прошлого года. Пользуюсь случаем поздравить. Я слышал, это даже лучше, чем "Утро после вечера".
— Я восхищен, — пробурчал Дэвид Олтрем с сильным среднеевропейским акцентом, целуя Джанет руку и всматриваясь в нее сквозь толстые линзы. — Мистер Шалто, поздравляю с новой находкой. Восхищен знакомством с вами, мисс Деррингер.
И он отошел от них, вернувшись к своим прежним собеседникам.
— Великий режиссер, — сказал Льюис Шолт, — и такой значительный человек не отказался познакомиться с вами. Вы производите неотразимое впечатление, я же вижу, что это так. Судя по тому, что он поцеловал вам руку, вы определенно ему понравились.
Взяв ее за руку, он перешел с нею в более заполненную людьми часть газона; по мере продвижения, как только представлялась хоть малейшая возможность зацепить кого-нибудь из попадавшихся навстречу индивидов, Льюис Шолт обнимал его или ее, говоря ему или ей, как прекрасно они выглядят, и какая для него радость видеть их, и в процессе говорения он нежно проталкивал пойманного или пойманную к Джанет и знакомил их. Таким образом, все время лавируя между знаменитостями и нежно проталкивая их в нужном направлении, усыпляя их страстными заверениями в том, как они восхитительно, восхитительно выглядят, Льюис Шолт, ведя на буксире Джанет, прошел через все круги газона, каждую минуту представляя Джанет еще кому-то, еще кому-то, не давая никому особенно задержать себя, увиливая от тех, с кем говорить не хотел, и настойчиво вновь и вновь устремляясь к тем, с кем он хотел говорить, но которые, в большинстве случаев, не хотели говорить с ним. Он помнил все имена, помнил, кого надо поздравить с днем рождения, если у кого-то сегодня был день рождения; помнил дни рождения их детей, если у них были дети; был в курсе их бракоразводных процессов, если они у них в данное время происходили; знал об успехе их предприятий, если у них был успех, ну а если успеха не было, Льюис Шолт и тут находил нужные слова утешения и поддержки, не забывая и о своем интересе. Например, он говорил: эта малышка обещает стать крупной звездой, она принесет удачу тому, кто захочет вложить в нее деньги. Это прямо миллион долларов! Или он говорил: через двадцать лет ваша картина будет считаться классической и все еще будет приносить деньги.
Джанет, вовлеченная в столь быстрый водоворот, где персона шла за персоной, начинала чувствовать головокружение. Но тут она была спасена от всех дальнейших знакомств тем, что военный оркестр заиграл, подавая сигнал и призывая всех к началу торжественной церемонии. Когда шум передвижений, разговоров, усаживаний перед помостом стал понемногу затихать, звезды и ключевые фигуры новой студии "Сейерман интернешнл", поднявшись на помост, рассаживались на парадных стульях. Последним появился сам Вилли Сейерман. Он взошел на ступени, короткий, приземистый, круглый, похожий на мячик, человек, немедленно сфокусировавший на себе все взгляды. Он поднялся на помост и стремительно пересек его, пройдя прямо к столу, накрытому американским флагом, и, казалось, что он переполнен энергией — энергия излучалась из него, создавая вокруг него нечто вроде ауры. Его странные, неуклюжие, но быстрые движения, его тяжелое тело, с какой-то своеобразной грацией балансировавшее на маленьких аккуратных ножках, придавали ему выражение величайшей решимости, будто он не просто вышел, а выбросил себя вперед. Казалось, будто он выбрасывает себя в некий воображаемый бой. Подойдя к столу, без паузы для того, чтобы набрать дыхания, он жестом попросил тишины и сразу заговорил:
— Начну с главного, — сказал он, водружая на нос пенсне, — я хочу вам прочитать телеграмму, полученную мною от президента Соединенных Штатов Америки. — Эта фраза помогла ему завладеть вниманием всей аудитории. — Вот текст телеграммы: "В этот незабываемый для истории киноиндустрии день… — торжественно читал Сейерман, — …я посылаю вам добрые пожелания".
Сейерман осторожно сложил телеграмму и кивнул дирижеру оркестра, давая ему сигнал; дирижер взмахнул руками, оркестранты встали и заиграли "Звездно-полосатый флаг", а Сейерман неожиданно для всех запел голосом, в котором отсутствие приятности тона искупалось пылом и страстью, а также тем, что ему удавалось отставать от оркестра не на такое уж большое количество тактов. Гости были ошеломлены, не сразу могли собраться с мыслями и неожиданно тоже присоединились к пению, и пение их было не менее пылким. Когда же все было допето и оркестр умолк, Сейерман, обращаясь к президенту так, будто президент сидел здесь же, заговорил:
— Спасибо вам, мистер президент. Я горжусь той честью, которую вы мне оказали!
Кое-кто из присутствующих недоуменно переглядывался, сбитый с толку и не вполне уверенный, что в телеграмме упоминалась честь Сейермана, но многие приняли сказанное как должное, подавленные уже самим фактом подачи президентом телеграммы Сейерману.
— Я заверяю вас… — декларировал Сейерман как-то так, что было даже непонятно, кого он заверяет, президента или присутствующих здесь людей. — Я заверяю вас, что, пока я руковожу этой студией, мы будем делать прекраснейшие картины, такие картины, которыми американский народ сможет гордиться. Если вы спросите меня, какова моя политика в "Сейерман интернешнл", я отвечу вам одним словом: наилучшее. Вот моя политика, и так будет всегда. Нести американской публике наилучшее из всего, что существует в деле развлечения. Видит Бог, я достигну цели. Ибо, как я убежден, это величайшая страна в мире, и это именно то, что я хочу показать на экране. Кое-кто забывает, что люди, отдающие свои деньги за то, чтобы посмотреть фильм, это простые люди, скромные труженики, составляющие ядро нации. Кое-кто забывает, что эти прекрасные обыкновенные люди хотят видеть красивое. Да, красивое. И я не стыжусь, как некоторые, этого слова. Природа может быть красива, музыка может быть красива, любовь ребенка к матери может быть красива и любовь юноши к девушке тоже может быть красива, даже, возможно, красивее всего другого; даже секс может быть красивым, если, конечно, показывать его с чувством меры, такта и вкуса. Да, вкуса! Безобразное, вульгарное — это то, чего я не потерплю в нашей продукции. Мы будем делать здесь простые картины для простых тружеников, и мы — мы вовсе не ханжи, — мы будем показывать в них даже и секс, но простой секс. Потому что вряд ли найдется что-нибудь более прекрасное на свете, чем прекрасная девушка. А на нашей студии больше прекрасных девушек, чем на какой-нибудь другой. И вот еще что, мы пригласили самых лучших в мире киноактеров, звезд и режиссеров, некоторых из них вы видите здесь, рядом со мной. Ну а теперь я хочу представить вам моих главных помощников. Мой брат, Фред Сейерман, являющийся вице-президентом и директором студии. Другой мой брат, Лео, вице-президент, ответственный за кинотеатры компании. — Сейерман выдержал паузу. — Теперь кое-кто из вас, могу себе вообразить, подумает, что, мол, этот малый, Сейерман, имеет, наверное, еще целую кучу родственников. — Реплика вызвала смех в зале. — Ладно, я скажу вам, что если это именно то, о чем вы подумали, то вы совершенно правы. — Смех увеличился. — Так уж случилось, что я человек, который привык гордиться своим семейством, и я готов представить вам и остальных. Сначала мою жену Сару. Сара, дорогая моя, прошу тебя, встань, чтобы все эти замечательные люди могли тебя увидеть. — Публике он заговорщицки как бы шепнул: — Она не привыкла к такому большому вниманию, немного застенчива. — Здесь последовала овация Саре, сидевшей на помосте недалеко от Сейермана, а сейчас вставшей со смущенной улыбкой и снова поторопившейся сесть. — Теперь моя старшая дочурка, Сандра. Сандра, детка, встань, солнышко мое… Ей пять лет, — прокомментировал он. Сандра, сидевшая рядом с матерью, встала и потупилась. — А вот и моя младшенькая, Эстер. — Он схватил девочку на руки, потормошил ее, сделал ей козу из двух пальцев и поднял повыше, чтобы все ее видели. — Вчера нашей Эстер исполнилось четыре года. — Послышалась приветственная овация. Сейерман продолжал: — К несчастью, остальные члены моего семейства не имели сегодня возможности быть с нами…
Здесь, от какого-то места из центра собрания гостей донесся ироничный выкрик: "Позор!", и кое-где послышалось хихиканье.
— Да, это позор! — ни в малой степени не смутившись, подхватил словцо Сейерман. — Позор, ибо я такой человек, который свято верит в семью, так же, я думаю, как большинство простых американцев, и я такой человек, который любит, чтобы его успехи разделяли с ним те, кто ему ближе и дороже всего.
Несколько восклицаний "браво!" говорили о том, что присутствующие оценили способность Сейермана выходить из непредвиденно возникающих щекотливых положений.
— А теперь, — сказал Сейерман, — продолжим церемонию.
Тут оркестр взорвался бравурной музыкой, а из-за пределов собрания появились два человека, волокущие, держа с двух сторон, огромный золотой ключ. Они втащили его по ступенькам на помост и, озаряемые вспышками фотографов, вручили его Сейерману, чинно принявшему ключ на обе руки и затем вознесшему его высоко над головой, как спортивную штангу. И он стоял так некоторое время, высоко держа золотой ключ, пока аудитория аплодировала, а фотографы, торопясь, снимали этот знаменательный момент, и пот бежал по напряженному лицу Сейермана.
Торжественная церемония на этом завершилась; кинозвезды и известные режиссеры, сидевшие на помосте, поднялись и после полагающихся рукопожатий, которыми они обменивались с Сейерманом, и объятий с Сейерманом или после того и другого сразу стали покидать помост. Собрание повставало с мест, разбирая бокалы с шампанским, которым обносили гостей официанты.
— Исторический момент! — сказал Льюис Шолт, обернувшись к Джанет. — И мы его не упустим.
И Джанет опять обнаружила себя посреди исхоженной вдоль и поперек лужайки, а Льюис Шолт сжимал ее запястье так крепко, что ей казалось, будто он приковал се к себе наручниками. Глаза его напоминали глаза рыболова, который все выжидает, выжидает… Сейерман и особы, заключившие контракты с его студией, рассеялись теперь по газону, прощаясь с отбывающими, принимая поздравления и вовсю игнорируя репортеров. Сейермана же, куда бы он ни шел, сопровождала группа, состоящая из двух его братьев, рекламных агентов, личных ассистентов и девушки-секретаря, а за этой группой тащились фотографы, репортеры, хроникеры и всякая другая разная публика, где каждый пытался перехватить взгляд Сейермана. Когда Сейерман желал говорить с кем-либо из находящихся на газоне, его младшие служащие, вроде Реда Си, по первому его знаку обеспечивали удостоенному внимания лицу возможность приблизиться к Сейерману; когда же Сейерман не хотел говорить с кем-либо, его обслуга поступала наоборот, оттесняя нежелательное лицо за пределы досягаемости хозяина. Льюис Шолт терпеливо и настойчиво выжидал подходящей минуты; и вот он увидел, что Сейерман помахал рукой Уоллесу Рейду, увидел, что Уоллес Рейд ответил на приветствие и повернулся, чтобы идти на сближение с Сейерманом, чему содействовала обслуга и группа близкого окружения, расступившаяся перед актером, чтобы пропустить его в самый центр, к Сейерману… Здесь-то и был момент, которого упорно поджидал Льюис Шолт, и он не упустил его, как тот рыболов, который выжидал, выжидал, а потом — цоп! Он прорвался к Уоллесу Рейду, одной рукой обнимая его за плечи, а другой выволакивая Джанет вперед; одновременно он что-то поздравительно-приятное шептал на ухо Рейда, и, таким образом, когда круг открылся, Льюис Шолт внедрился в него вместе с Джанет и оказался прямо под носом Сейермана даже раньше Уоллеса Рейда.
— Вилли?! — воскликнул Шолт удивленно, будто совершенно случайно наткнулся на него в этой толкучке. — Мои поздравления! Все прошло просто блистательно, Вилли! Вы были великолепны! И кстати, мои поздравления с днем рождения малютки Эстер, она просто очаровательна.
— Спасибо, Льюис, спасибо вам.
И Сейерман, похлопал его по плечу столь по-мужски сильно и дружественно, что это, как показалось Льюису, было даже больно, и он смекнул, что это приятельское похлопывание не столько приветствие, сколько отстранение и изгнание из сферы непосредственно Сейермана в сферу его обслуги, которая должна была выполнить дальнейшие действия по еще большему оттеснению и удалению Шолта вон; но когда Сейерман начал всем корпусом разворачиваться, чтобы навсегда потерять Шолта из виду, последний задержал его, повернув к себе по-мужски сильно и дружественно при помощи довольно чувствительного цепкого захвата и сжатия его плеча, и в процессе этого вежливого и настойчивого насилия он все разворачивал и разворачивал Сейермана, пока тот не оказался лицом к лицу с Джанет.
— Хочу, Вилли, вас кое с кем познакомить. Это Джанет Деррингер.
— Весьма приятно познакомиться с вами, мисс Деррингер, — сказал Сейерман, высвободив, наконец, свое плечо из ослабевшей хватки Шолта. — Ваш выбор, Льюис, как всегда, удачен. Прекрасная девушка.
И, как бы подчеркивая, что время их истекло уже дважды, Сейерман прорвался наконец к Уоллесу Рейду.
— Ну, ну, не буду отвлекать вашего внимания, Вилли, от других гостей, — сказал Шолт с непостижимой в данных обстоятельствах непринужденностью.
Он казался весьма довольным собой, когда выволакивал Джанет из Сейермановой толкучки.
— Как я рад, что представился случай познакомить вас с Вилли, — говорил он. — Вилли мой старый приятель, большой шоумэн; развлекательный бизнес — это его конек; и силач к тому же. А я всегда вхож к нему. Он доверяет моим суждениям. Когда-то я был единственным, кто сделал из Вилли то, что он есть сегодня. Я продал ему "Арлезию", а до того он был весьма заурядным владельцем пары потрепанных кинозальчиков в нижней части Ист-Сайда. Всем, что он сегодня имеет, он обязан мне, а Вилли не того сорта парень, чтобы забыть, чем он мне обязан. Итак, как видите, я весьма доволен, что представил вас ему, потому что если вы ему понравитесь, вы можете взлететь так высоко, что даже трудно представить.
— Да, но он видел меня всего секунду, — возразила Джанет, — и среди сотен людей. Да он и не вспомнит обо мне.
— Он вспомнит о вас, бэби, — сказал Льюис Шолт, — потому что я напомню ему. А иначе чего стоят мои способности агента по розыску талантов?
Через два дня он позвонил ей домой.
— Слушайте, бэби, думаю, удача вас наконец настигла.
На какую-то долю минуты она растерялась:
— С кем я говорю?
— С Льюисом Шолтом. Вы там спите или что? Я говорю вам, что удача вас догнала. Я имею в виду Вилли. Я только что говорил с ним. Он готов с вами встретиться.
— Встретиться со мной! Прекрасно!
— Вы свободны сегодня вечером?
— Вечером? Но уже четыре часа, а я…
— Он, может, еще и не освободится сегодня, кто знает; а может, выкроит время… Но вы на всякий случай соберитесь и будьте готовы. Он страшно занятой человек, но, может, какой-то момент и вырвет, так что принарядитесь, наведите, как говорится, марафет, и сидите ждите. Может, он и совсем поздно освободится. У вас, надеюсь, есть какой-нибудь такой наряд… что-нибудь сногсшибательное? Возможно, он пригласит вас в ресторан. Да, вот еще что! Слушайте, бэби, не ешьте ничего, потому что, если он пригласит вас пообедать, а у вас не будет аппетита, ему это вряд ли понравится, да и вряд ли будет вежливо по отношению к нему. С другой стороны, не будьте уж до такой степени голодной, чтобы не ощущать своей звездности и не помнить о своей красоте; другого времени, чтобы хорошенько вас посмотреть, у него может и не оказаться. Я сразу вам позвоню, как только Вилли даст мне знать, что он освободился.
Джанет приняла ванну и достала свое лучшее платье — без рукавов, длиною лишь до колен, оно свободными легкими складками спадало от плеч, напоминая покроем монашескую рясу. Пояс — длинная полоска черного бархата — скреплялся розеткой из искусственных цветов. Под платьем у нее были красивые кружевные панталоны и шелковая комбинация. Одевшись, она стала ждать телефонного звонка, постепенно становясь все голоднее и голоднее и уже начиная отщипывать кусочки хлеба и сыра, но не позволяя себе нормально поесть в предвидении того случая, если она будет приглашена пообедать. Но время шло, а телефон все молчал и ее пустой желудок напоминал о себе все чувствительнее; она начала нервничать. Приготовила себе порцию выпивки, чтобы взбодриться для будущей встречи, но когда Льюис, наконец, позвонил, оказалось, что Вилли, к сожалению, занят и сегодня встретиться с ней не может, чем она была весьма раздосадована. В течение следующих четырех вечеров она приводила себя в полную боевую готовность, но история опять повторялась, и лишь на пятый вечер Шолт заявился в квартиру лично.
— Вы готовы, бэби? Вилли вас ждет. Надеюсь, вы тут не объедались?
— Я уже пятый вечер сижу голодная.
— Хорошо. Вилли по природе большой едок, потому он и не любит, когда девушка сидит и лениво ковыряется вилкой в заказанной им еде. Он гурман. Поэтому, когда вы будете есть что-то из того, что он выбрал и заказал сам, вы должны не просто есть это, вы должны восхищаться этим и всячески показывать ему, какое огромное удовольствие он вам доставил своим выбором. Между прочим, не помню, говорил ли я вам, когда вошел, что вы потрясающе выглядите?
— Правда?
— Едва тянете на миллион, никак не больше…
— Спасибо.
— Благодарите не меня, а Бога.
Ресторан, где они должны были встретиться с Сейерманом, назывался "У Антона"; Джанет раньше о таком не слышала. Она ожидала увидеть некое грандиозное, роскошное заведение, и была удивлена, когда кэб остановился напротив обыкновенных дверей с небольшим скромным навесом. Это и был вход в ресторан, именуемый "У Антона". Внутри было совсем темно. Три-четыре человека сидели в небольшом зальчике под высоким напольным канделябром, почти не дающим света; они разговаривали, но их не было слышно, так как все звуки заглушались мягкими коврами, обилием роскошной мебели и плотными тканями, драпирующими стены. Льюис Шолт сказал, кем они приглашены, и метрдотель повел их за собой по какому-то коридору, устланному коврами, потом по ступеням, тоже с ковровым покрытием, и они вошли в помещение бельэтажа. Зальчик был еще меньше того, что находился в нижнем этаже. Здесь помещалось шесть столов, три из которых были составлены вместе, и там сидел Сейерман и еще трое мужчин. Когда Джанет и Льюис Шолт приблизились, один из троих встал и представился, сказав, что он и есть Антон. Сейерман прервал ранее происходивший разговор и смотрел на Джанет. Потом он тоже встал, и двое других последовали его примеру.
— Это мисс Деррингер, — сказал Сейерман и, повернувшись, представил своих собеседников: — Мистер Троп, мистер Гарри Кренц. Ну, Льюиса Шолта представлять не надо, вы его знаете.
Сейерман указал, где им сесть, и Антон, придержав стул Джанет, пока она садилась, возвратился на свое место возле Сейермана. Он щелкнул пальцами, к столу приблизился официант, подал ему два экземпляра меню, а он передал их Джанет и Шолту.
— Джентльмены свой заказ уже сделали, — сообщил он.
Четыре официанта стояли в ряд напротив стены; Антон, полусидя-полупаря на краешке стула, щелкал время от времени пальцами, подзывая официанта, чтобы шепнуть ему в ухо очередное распоряжение; он сидел ближе к двери; следующим был Гарри Кренц, костлявый молодой человек с жестким взглядом и отсутствующим видом; рядом с ним — Перси Троп, среднего возраста человек с лоснящейся кожей и постоянной улыбкой на лице; чуть дальше — Сейерман.
Следующие четверть часа Сейерман продолжал разговор, прерванный появлением новых гостей; он сидел в профиль к Джанет. То, о чем он говорил, не касалось ее. Она нервничала, и до ее сознания доходили лишь обрывки этого разговора:
— …решили мы вроде бы эту компанию внести в списки… еще раз потратиться для миллиона держателей акций… только начали выпускать… первые полмиллиона… акционеры группы "А" не имеют голосов, получается, что вкладчики группы "В" осуществляют контроль над голосованием…
Пару раз в течение разговора, вернее монолога Сейермана, требующего от остальных лишь согласных кивков и понимающих улыбок, Джанет брала сигарету, предложенную даже не обернувшимся Сейерманом, и подносила к губам, далее он просто зажигал спичку, и Джанет приходилось привставать и наклоняться над столом, чтобы дотянуться до огня кончиком сигареты. Поскольку она, видимо, исключалась из беседы, которую Сейерман не переставал вести, она несколько раз пыталась заговорить с Льюисом Шолтом, но тот немедленно обрывал ее. Человек с масляной лоснящейся кожей, который, казалось, так внимательно слушает Сейермана, то и дело случайно поднимал глаза, как бы для того, чтобы обвести взглядом комнату, и, когда в поле его зрения попадала Джанет, вежливо ей улыбался; улыбку его она находила настолько натянутой, что даже не сочла нужным на нее отвечать. Другой человек, Гарри Кренц, держал себя твердо, по сторонам не смотрел, а лишь слегка, в процессе слушания, пошевеливал бровями. Льюис Шолт, тот не упускал и секундной паузы в речи Сейермана, чтобы не ввинтить туда изъявления восторга, типа: "Фантастика!", или "Прекрасно, какая проницательность!", или "О, великолепно, просто великолепно!". Официанты все стояли, ожидая знака Сейермановых глаз, Антон покачиванием пальца и вытягиванием губ давал официантам понять, чтоб они продолжали терпеливо ждать и не вздумали прерывать беседу знатного клиента. Ни Джанет, ни Шолт не сделали еще заказа, тоже не решаясь прервать монолог Сейермана в неподходящую минуту. Но в конце концов, чтобы хоть как-то унять свою нервозность, возрастающую от минуты к минуте, она все же решила обратиться к официанту, стоящему за ее спиной:
— Могу я сделать заказ? Я еще ничего не ела…
Льюис Шолт взглянул на нее укоризненно-подавляющим взглядом. Но Сейерман немедленно прервал свое словоизвержение.
— Леди еще не сделала заказа? — с удивлением спросил он официанта и устремил на Антона взор, полный огорчения и упрека.
— Заказ немедленно будет принят, — сказал Антон.
Он щелкнул пальцами, и официант наклонился к Джанет, готовый ее выслушать. Она несколько озадаченно смотрела на перечень названий блюд, вложенный в твердую обложку меню. Сейерман слегка откинулся назад и следил за ней, те двое, освобожденные наконец от необходимости внимательно слушать и кивать, тоже несколько расслабились и смотрели на девушку. Антон воспользовался, наконец, случаем встать со стула и размять ноги. Оказавшись внезапно в центре всеобщего внимания, Джанет почувствовала, что краснеет.
— Думаю, я возьму бифштекс, — нерешительно сказала она.
— А сначала, мадам?
— Немного черепахового супа, — ответил за нее Сейерман.
— Пожалуй, — согласилась она.
— С чем вам подать бифштекс, мадам?
Джанет вновь растерялась.
— Подайте ей добрый филей, слегка недожаренный, — вмешался Сейерман, — и немного спаржи. — Он взглянул на нее вопросительно, она кивнула. — А после этого — бекаса, фаршированного раковыми шейками. — И он, взглянув на нее, добавил: — Мы и себе заказали это блюдо.
— Прекрасно! Я никогда этого не пробовала.
— Если не хотите, можете его не брать, — сказал Сейерман, — но, думаю, стоит вам на него взглянуть, как сразу же захочется и покушать. — А как вы, Льюис?
— Я возьму все то же самое, — быстро проговорил Шолт.
— Великолепно, — заявил Сейерман.
Он откинулся на спинку стула и с бесстыдной начальственностью несколько минут рассматривал ее. Джанет не знала, что ей делать с глазами; отвести ли их в сторону, ответить ли на его взгляд или, скромно потупясь, рассматривать свои ногти.
— Итак, вы хотели бы сниматься в кино, мисс Деррингер? — наконец заговорил он.
Все мужчины заулыбались, будто он сказал нечто весьма остроумное.
— Кто же не хочет.
— Хм… У вас что, талант к этому делу?
Послышались сдержанные смешки присутствующих. Льюис Шолт быстро проговорил:
— Признайтесь, Вилли, она замечательно красивая девушка.
— Встаньте, мисс Деррингер, — сказал Сейерман.
Джанет слегка нахмурилась, рот ее изобразил полуулыбку вежливого непонимания.
— Встаньте, бэби, раз Вилли просит, — мягко обратился к ней Шолт.
Она пожала плечами и встала, слегка отодвинув стул. Взгляд Сейермана пополз от ее лица вниз; когда он дошел до талии, он перегнулся через угол стола, чтобы осмотреть ее ноги; стол ему все же мешал, хотя он и придерживал рукой складки скатерти, поэтому он подал ей знак немного отступить от стола. Она сделала шаг назад, и он продолжал внимательно разглядывать ее.
— Хм, — пробормотал он, — я вижу, Льюис, что, когда вы расхваливали ее, это не было преувеличением.
— Могу я теперь сесть? — спросила Джанет, пытаясь придать хоть немного ироничности своему голосу.
Официант взялся за спинку стула, собравшись подставить его, когда девушка будет садиться, но Сейерман сказал:
— Не только красива, но изрядно горда. Почему вы не хотите показаться нам стоя? Ведь если вы сядете, мы же ничего не увидим. А ведь нам надо хорошенько вас рассмотреть, чтобы решить, имеет ли смысл дать вам возможность сняться в кино. Хотите, я покажу вам свою ногу? Буду рад. Смотрите, я не стесняюсь.
Не дожидаясь помощи официанта, он сам отодвинул стул, поставил ногу на бархатное сиденье и в несколько приемов закатал брючину, обнажив волосатую голень. Мужчины одобрительно засмеялись.
— Великолепно! — заявила Джанет.
— Вы знаете, мне эта девушка нравится, — сказал Сейерман, поворачиваясь к своим приятелям, — у нее определенно есть чувство юмора, и ее нелегко испугать. Это девушка с душой. Такая девушка вполне может стать кинозвездой.
Мужчины улыбались, но как-то уклончиво, не разобравшись, шутит ли Сейерман или говорит серьезно.
— Вот и я то же самое говорю, — тотчас откликнулся Льюис Шолт. — Она определенно сделана из того материала, из которого делают звезд.
— Помнится, — произнес Сейерман, — что у вас, Льюис, была настоятельная необходимость покинуть нас из-за какого-то свидания, назначенного на вечер, или что-то в этом роде… Кажется, вы собирались нанести визит вашей матушке?..
На какую-то долю секунды Льюис Шолт оторопело замер, но, быстро взяв себя в руки, ответил:
— Ах, да! Действительно! Попозже мне надо будет кое-кому позвонить.
— Хорошо, тогда почему же вы, Льюис, не идете звонить? Может, ваша матушка заболела и ждет вашего звонка. Молодые люди теперь так бесчувственны. Его мать при смерти, а он сидит себе где-нибудь, набивая брюхо едой, и лазает рукой под скатерть, пытаясь прощупать, что там у девушки между ног. Почему вы не поторопитесь, Льюис, к вашей умирающей матушке, как подобает всякому хорошему сыну? А проверять на ощупь, что там между ног у мисс Деррингер предоставьте мне самому.
— Вилли, вы большой ребенок, просто большой ребенок, — сказал Шолт, обрамляя свои слова в раскаты сугубо мужского понимающего хохотка.
— Что здесь детского? — сказал Сейерман. — Даже если у вас на руках нет умирающей матушки, то, может, хоть сообразительность есть, чтобы понять, что вам вежливо намекают на нежелательность вашего присутствия?
— Дело в том, — серьезно ответил Льюис Шолт, — что, как я вам уже говорил, Вилли, у меня намечается визит к приятелю, который…
Сейерман его оборвал:
— Слушайте, ваши личные дела не имеют никакого отношения ни ко мне, ни к делам моей фирмы. Если вы решили позволить вашей матушке умереть в одиночестве, пока вы тут ввинчиваетесь в некую маленькую штучку…
— Это… Этого я не делал, — залепетал Шолт. — Это…
— Мальчик! — воскликнул Сейерман в притворном ужасе. — Разве я сказал, что вы это делаете именно сейчас? Я просто хотел сказать, что это именно то, что вы любите делать… Идите звонить!
— Хорошо, Вилли, — сказал Шолт, вставая.
— А еще лучше, даже не звонить, а просто берите кэб, да, да, хватайте кэб и летите к вашей маленькой подружке, поджидающей вас с бьющимся сердцем.
Ухмылка на лице Шолта выглядела изрядно замороженной.
— Возможно, бэби, — проворковал он все еще стоящей Джанет, — я отлучусь, у меня назначено свидание. Но я уверен, что Вилли проследит, чтобы вы нормально добрались до дома.
— Добраться до дома? — воскликнул Сейерман. — Мисс Деррингер планирует сегодня добраться до дома? Девушка приняла приглашение пообедать с тремя импозантными мужчинами и, даже не успев присесть, уже думает о том, как ей добраться до дома? Разве это вежливо? Мисс Деррингер, вы действительно спешите домой?
Все это крайне веселило импозантных мужчин, и слова Сейермана сопровождались смешками и ухмылками.
— У меня тоже назначено свидание, — холодно сказала побледневшая Джанет. — Думаю, мне лучше уйти с мистером Шолтом.
— Ладно, — заявил Сейерман. — Пускай себе его матушка помирает в одиночестве. Пусть его подружка тоскует одна. Садитесь, Льюис, кушайте ваш обед. Мисс Деррингер чувствует, кажется, себя в большей безопасности, когда вы рядом. Мисс Деррингер, почему вы не хотите присесть? Садитесь, прошу вас.
Официанты приступили к подаче супа; Льюис Шолт сел. Села и Джанет. В наступившей тишине все приступили к поглощению черепахового супа и так сконцентрировались на этом, что в течение некоторого времени никто не проронил ни звука. Льюис Шолт заговорил первым:
— Я уверен, Вилли, Джанет не хотела вас обидеть. Надеюсь, Вилли, вы не обиделись?
— Обиделся! Почему я должен обижаться? Вы спросили меня, не смогу ли я посмотреть вашу клиентку. Я человек простой, я сказал: хорошо, приводите ее к обеду. Вы намеревались продемонстрировать ее таланты, прекрасно, так демонстрируйте! Я жду, я весь внимание. Но что я слышу вместо этого? Я слышу, что ваша матушка при смерти, что ваша подружка с нетерпением вас ожидает, а вашей клиентке хочется поскорее домой.
— Ну, Вилли, получается вроде того… — пробормотал Шолт. — Но вы не станете отрицать, что она изумительный экземпляр.
— Я ничего не отрицаю. Я кушаю свой суп.
— Но я чувствую, что на этот раз я не ошибся, — продолжал Шолт. — Это будет моим успехом. Очень похоже, что она создана из звездного материала. Пусть у нее нет опыта, но она, по моему мнению, на редкость естественна.
— Все может быть, все может быть, — проронил Сейерман. — Вы действительно так думаете?
— Стоит только выбрать ее и заключить с ней контракт, и вы увидите. Я не ушел только потому, что хочу довести дело до конца, и потому что она, это главное, нуждается в возможности показать, что она может делать.
— Что именно, Льюис?
— Что, Вилли?
— Что она может делать?
— Что бы вы хотели видеть?
— Ну, для начала, говорить она может? Она не так уж много сказала сегодня.
— У меня просто не было до сих пор возможности нормально поговорить, — пылко сказала Джанет, чувствуя поднимающуюся в ней злость.
— Ну так возьмите, бэби, и поговорите, это же просто, — сказал Шолт.
— Господи! Она может говорить! — воскликнул Сейерман. — Ну, допустим, хорошо, говорить она может. Что еще она может делать?
— Буду с вами, Вилли, откровенен, я не гарантирую, что она сразу сможет сыграть роль, потому что она еще…
— Итак, она не может сыграть роль, она едва ли может говорить… Ну а покрутиться она может? Подвигаться? Хоть что-то, в конце концов, она способна делать? Из того, на что способны все женщины?
Присутствующие издали сдержанный мужской смешок.
— Ну, — начал Шолт, тоже понимающе ухмыльнувшись, — об этом лично я не расспрашивал…
— Ах, да! Я и забыл, ведь вас интересуют только мальчики.
— О, Вилли, эти ваши шуточки… Бросьте дурачиться. Дайте мне перевести дыхание. Я пытаюсь помочь этой малышке, потому что я верю в ее потенциал…
— Вы правы, — сказал Сейерман, — вы абсолютно и совершенно правы. Дайте сообразить, что у нас есть… Маленькая роль в картине Рауля Велша, может, попробовать ее там? Она будто специально создана для этой роли. И очень может быть хороша в этом эпизоде.
— Да, Вилли, это может получиться просто грандиозно.
— Есть еще несколько эпизодов. Не таких значительных, как вы понимаете. Но для начинающей есть возможность показать себя. И хватит мне твердить о ее достоинствах, я и сам не слепой. Вот что я вам, Льюис, скажу: я, пожалуй, лично распоряжусь об этом. Ну, вы довольны? Мисс Деррингер, я спрашиваю, вы довольны?
— Вы имеете в виду, что мне дадут эпизодические роли?
— Ну, если вы прямо-таки созданы для них, то почему нет? Почему нет? Наш бизнес нуждается в новых талантах. Мы постоянно ищем новые таланты. И Льюис Шолт не дурак, — вы согласны, Льюис? — и когда он приходит ко мне и говорит: я нашел способную девушку, это наверняка стоит того, чтобы попробовать.
— Спасибо, Вилли, — сказал Шолт с благодарностью.
— Скажите, для начала ей хватит сотни в неделю?
— Думаю, это вполне приемлемо, Вилли.
— Ну, так я поручу Фреду Найблоу посмотреть ее.
— Весьма удачное решение, Вилли.
— Скажите мне, мисс Деррингер, это больше того, что вы получали прежде? — спросил Сейерман. — Сколько вы получали в своем танцевальном притоне?
— Немного. Девушки получали половину того, что клиенты платили за каждый танец. Пять центов.
— Но она давно уже там не работает, — вступился Льюис Шолт. — Она давно от этого отказалась.
— Итак, за пять центов вы позволяли им себя тискать и щупать? Эта цена не кажется чрезмерной. — Он повернулся к другим мужчинам. — Кто скажет, что это чрезмерно? Вполне доступная цена. — Он полез в карман и что-то достал оттуда. — Скажите мне вот что… Вот у меня есть доллар. Что я могу получить за один доллар?
Он грубо задрал край скатерти, запустил руку под стол и начал искать там ее колено. Под столом было не так уж просторно, чтобы можно было легко избежать его ищущей руки.
— Очевидно, — сказал Сейерман, все еще шаря под столом рукой, — вы не так уж много позволяете на один доллар. А если я вам дам десять долларов? Нет? А пятнадцать? Сто? Послушайте, неужели за последнее время так подскочили цены?
Мужчины заржали.
— Не сомневаюсь, мистер Сейерман, что вы всему знаете цену, — сказала Джанет, — но я, мистер Сейерман, этих цен не знаю. Я намерена покинуть вас. Боже мой, я-то думала, что эти люди действительно хоть и плоско, но шутят…
— Нет, бэби, — сказал Льюис Шолт, — вы не должны обижаться. Вилли не хотел вас обидеть, и он правда шутит, просто валяет дурака…
— Ну так я не люблю, когда со мной валяют дурака, — сказала Джанет, — и я не желаю, чтобы он своими потными ручонками ощупывал мои ноги. Итак, господа, приятно оставаться.
Она встала и направилась к выходу. Сейерман, увидев, что она действительно уходит, казался растерянным, даже как будто ужас промелькнул по его лицу. Шолт вскочил со стула и затараторил:
— Это я виноват, Вилли. Надеюсь, вы не рассердитесь на меня. Я сейчас же перехвачу эту бестолковую клушку. Я верну ее.
— Не беспокойтесь, — обронил Сейерман.
Джанет была уже на лестнице, и лишь на минуту замешкалась там, думая, ждать ли ей Льюиса Шолта. Но видя, что его все нет, покинула ресторан.
— Слушайте, Вилли, — доверительно начал Шолт, — если она вам нравится, я все это улажу как-нибудь. Уверяю вас. Я поговорю с ней. Она просто неподготовленная, бестолковая девчонка; восемнадцать лет, что вы хотите? Она еще просто не понимает что к чему. А я, как видно, плохо ее подготовил. Но неужели из-за этого наши с вами отношения разладятся? Мне бы этого не хотелось. Скажите мне только, где вы будете позже, я верну ее и предоставлю вам. Ну, а если не ее, так у меня еще кое-что найдется.
— Никто бы не смог так долго смотреть на вашу физиономию, как я на нее смотрю…
— О, Вилли, зачем так? Что вы хотите, чтобы я сделал? Открыл вены? В чем моя вина? Скажите мне, где вы будете, когда уйдете отсюда, и я приведу ее вам, чего бы это мне не стоило. Послушайте, Вилли, у меня целый полк девушек, одна лучше другой, и они далеко не такие дурочки, как эта Джанет. Глядите, через двадцать минут я буду у себя, дайте мне немного времени, я сделаю несколько звонков. В течение часа я позвоню вам сюда. Да и часа не пройдет, будьте уверены. И если я не устрою вам что-нибудь симпатичное, можете смешать меня с грязью, я буду считать, что вполне заслужил это.
На следующий день огромный букет роз был доставлен Джанет на дом. При букете находилась записка следующего содержания: "У меня достаточно мужества, чтобы признать свои ошибки", и подпись: "Вилли Сейерман". Позже, ближе к полудню, его секретарша позвонила со студии, не примет ли мисс Деррингер приглашение мистера Сейермана пообедать с ним, если, конечно, она свободна. Она сказала, что извиняется, но принять приглашение не может. Следующие четыре дня аккуратно продолжали поступать букеты от Сейермана, и каждый день звонила секретарша, повторяя его приглашение пообедать и спрашивая, свободна ли она сегодня, чтобы это приглашение принять. Во всех случаях Джанет отвечала одно, что она занята. На пятый день секретарша опять позвонила и сказала:
— Мисс Деррингер, прошу вас, не кладите трубку, с вами хочет поговорить мистер Сейерман.
Джанет ждала десять минут и, поскольку Сейерман все не подходил к телефону, положила трубку. Через две минуты раздался телефонный звонок. Она не сняла трубку. Телефонные вызовы продолжались с интервалами в четыре минуты, тогда она оделась и вышла из дома, проведя остаток дня в кинотеатре и просмотрев три фильма подряд.
В этот вечер к ней в квартиру заявился Льюис Шолт собственной персоной.
— Вы решили окончательно загубить все дело с Сейерманом? — довольно резко спросил он.
— Мне все равно.
— Послушайте, бэби, я просто не понимаю вас. Ну на что это похоже? Вы были просто бедным ребенком, танцующим за пять центов со всяким сбродом, и вас что — никогда не щупали? Вилли влиятельный малый, а вы противитесь ему. Разве вы не могли бы быть с ним хоть немного повежливей?
— Он мне не нравится.
— Конечно, вам, наверное, больше по душе те парни, с которыми вы танцевали в "Палм-рум"?
— Там были свои трудности, но они никогда не унижали меня, эти парни. И я никогда не ходила с ними после танцев. Потом, я ведь бросила эту работу.
— Разве кто-нибудь говорит вам: идите и спите с Сейерманом? Но осуждать его за то, что он тронул вашу коленку… Да он этим как бы сделал вам комплимент, как бы признал вашу красоту.
— Его поведение и манеры имеют совсем не комплиментарный смысл.
— Да нет, поверьте мне, таков уж он есть, детка. Ну а манеры, где же ему было усвоить их? У него нет никакого образования, а о воспитании и говорить нечего. Кто его воспитывал? Согласен, он примитивен. Но в мире есть гораздо худшие вещи. Послушайте, бэби, надо же смотреть на вещи трезво. Эти парни не берут девушку в картину, если она не привлекательна для них. Когда они делают движения в вашу сторону, это, по крайней мере, значит, что вы им интересны. Ведь на вас же обращают внимание, когда вы просто прогуливаетесь в парке? И потом, если вы изящны, нарядны, естественно же, что на вас обращают внимание. Здесь ведь не банковский бизнес, где от девушки ничего не требуется, кроме того, чтобы она хорошо считала и писала. Что, в конце концов, думает каждый режиссер и оператор? Эти парни думают: если мне так сильно нравится эта крошка, значит, скорее всего, она понравится и двум миллионам зрителей тоже. Такова специфика этой работы. Я не говорю вам, чтобы вы спали с ними, но вы их должны понимать. Если они смотрят на девушку и при этом не хотят с ней спать, вряд ли она когда-нибудь станет звездой, и вообще непонятно, какого черта она крутится вокруг киностудий. Здесь столько этих прехорошеньких цыпочек, и все они только и ждут, чтобы кто-нибудь из нужных и влиятельных людей захотел их, только и ждут от них хоть какого-то знака, чтобы пойти с ними. Что они, в конце концов, жизнью, что ли, жертвуют? За все в этой жизни надо платить. Вы что, не понимаете этого? Ну, скажите мне. Ведь это рынок. Вы что выставляете на продажу? Лицо? Мозги? Актерское умение? Тело? Что? То, что вы продаете, этот парень рассматривает при вас и говорит мне: "Мальчик! Это как раз то, что мне нужно". Конечно, выглядит цинично и грубо, но что поделать, такова природа кинобизнеса. Вы же продаете не готовое произведение искусства. Вы продаете полуфабрикат. А раз кто-то вроде Вилли кладет на вас глаз, это надо рассматривать как добрый знак. Вы должны приободрить его. Если же вы не желаете пройти через все это — ваше дело. Я же не предлагаю вам раздвигать ножки для всех тех парней, что крутятся здесь повсюду, это было бы слишком дешево. Но речь идет о человеке, который действительно способен сделать вашу карьеру. Вы ведь никогда ничего не добьетесь, прослыв жесткой и неуживчивой девушкой. Поиграйте с ним, — вы же не девственница, мне не надо объяснять, как это делается. Вилли заигрывает с вами, так к чему такой резкий отпор? Все время вы противостояли ему, и все мои труды шли насмарку. И он на мне отыгрывался, вы же видели. Разве я это заслужил? Я просто весь выпотрошен попытками хоть что-то для вас сделать, пытаясь дать вам возможность начать, а вы все разрушаете. Кто вы сейчас? Ну, кто вы, кто? Вот когда вы сделаете себе имя, тогда можете позволить себе раздавать пощечины направо и налево, тогда вы можете давать отпор всякому, кто на вас не так посмотрит. Но сейчас вы со всяким, от кого зависит ваш будущий успех, должны быть веселой и игривой. Послушайте, детка, вы думаете, я стал бы тратить на вас свое время и сидеть тут, уговаривая вас, если бы я не поверил в вашу звезду? Я верю в нее, вашу звезду. Верю в ваши потенциальные возможности. Я уж даже не говорю о тех зернышках, которыми кормят таких цыпочек, как вы. Вы знаете сколько получает Мей Муррей? Семь тысяч баксов в неделю. Вот когда вы будете получать столько, когда вы станете истинной леди, тогда вы сможете позволить себе плюнуть им всем в глаза, потому что тогда не вы будете нуждаться в них, они будут нуждаться в вас. А пока делайте игру и терпите, утешаясь мыслью, что ваши ставки высоки. В один прекрасный день они прибегут к вам с пальмовой ветвью в зубах и будут всячески стараться заполучить вашу подпись в контракт. Они будут писать кипятком, восторгаясь такой актрисой, как вы. Вот тогда вы и плюнете им в глаза. Тому же Сейерману. Но теперь — бросьте это, будьте с ним поласковей. Не ради меня, так хоть ради самой себя. Ну как, убедил я вас?
— Льюис, у меня совсем нет уверенности, что я скроена для этого вашего кинобизнеса.
— Почему? С чего вы взяли? Вы естественны, а это уже редкий талант. Вы вполне можете стать великой актрисой.
Когда Сейерман позвонил ей в следующий раз, она согласилась пообедать с ним. Заехав за ней на своей машине, он, после того, как они отъехали, задернул шторкой стекло, отделяющее шоферское место от салона.
— О, нет, — сказала она. — Пожалуйста, мистер Сейерман, прошу вас не делать этого.
Он предложил ей триста долларов за то, что она проведет с ним ночь; когда она отказалась, он решил действовать силой. Ей было не просто отбиться от него, он был мощен и настырен. Его руки тискали ей грудь, лезли под платье, а губы ползали по шее, лицу. Он все никак не мог поверить, что она ему отказывает. Он был нетерпелив и раздражен, как ребенок, которому не дают приглянувшуюся чужую игрушку. В следующий раз она опять пошла с ним, это было несколько дней спустя, — предлагаемая им сумма возросла до пятисот долларов. Когда она снова отказалась, он сказал, что ему ничего не стоит внести ее имя в черный список, а это значит, что она не только никогда не получит работы ни в одной его картине, но что она вообще не получит ее ни в одной картине кого-нибудь еще. Кто бы он ни был. Когда он позвонил ей на следующий день, щедро расточая извинения, он сказал, что, конечно, говоря о черном списке, он совсем не имел в виду выполнить эту угрозу и снова пригласил ее пообедать сегодня; она сказала, что занята, и что будет занята всю неделю, и что все следующие недели она тоже будет занята. После этого он какое-то время не звонил. Льюис Шолт тоже не звонил ей, и она позвонила ему сама, спросив, не поможет ли он ей подыскать какую-нибудь работу; он сказал, что попытается что-нибудь в этом смысле разузнать, но пусть она не думает, что это так просто, здесь мало работы, которую предлагали бы, здесь на любую открывающуюся вакансию двадцать девушек. Но он что-нибудь попытается для нее сделать, и если что подвернется, сразу даст ей знать.
Джим Кэй отсутствовал несколько недель, делая фотографии для картины, снимаемой в Долине Смерти. Когда он вернулся, они провели вместе несколько замечательных дней. И хотя она уверяла его, что прекрасно понимает, что у их отношений нет будущего и что все хорошо, только пока оно есть, все же она не думала, что их отношениям конец придет так скоро. Она была совершенно не готова к тому, что он сказал ей позже, в октябре. Он сказал, что уезжает в Европу, что он уезжает буквально на следующее утро и что не знает, когда сможет вернуться. Необходимости освобождать квартиру не было, он продлил срок аренды. Когда-то он оставил ее у себя в квартире, так что до некоторой степени она стала зависима от него. Опять, как тогда, после его первого отъезда, у нее были долгие периоды депрессии. Время от времени она находила работу, — позировала для снимков в женских журналах. Человек, делавший эти фотографии, часто приглашал ее куда-нибудь, и когда она не могла оставаться одна в квартире, она соглашалась. Большинство этих вечеров кончалось утомительной борьбой в кэбе по дороге домой. Но она разработала разные технические приемы для того, чтобы с честью выходить из таких ситуаций: наиболее эффективно было вести себя во время поездки так, будто ты согласна, а затем, когда парень расплачивался с шофером, быстро взбежать по лестнице.
Ноябрь был плохим месяцем. Работы поубавилось, а депрессия усиливалась. В таких случаях она пыталась вообразить что-нибудь светлое, что контрастировало бы с ее мрачным настроением; постепенно она обнаружила, Что только те образы эффективны в этом плане, которые она извлекала из истории с Вилли Сейерманом, особенно из эпизодов борьбы в автомобиле. Она не понимала, почему это так, ибо он оставался для нее таким же отвратительным, как и раньше, и она была уверена, что, если он ей позвонит снова, она не переменит своего отношения к нему; но, однако, когда она думала о нем, это ее ободряло — этот ужасный важный человек, желавший ее так грубо…
Она очень удивилась, когда, открыв на звонок, увидела Льюиса Шолта. Несколько недель прошло с тех пор, как она говорила по телефону с ним и его секретаршей.
— Вот, решил заглянуть, посмотреть, как вы тут, бэби.
Когда он вошел в квартиру, в глаза ему бросился беспорядок, груда немытой посуды в кухне.
— Вы восхитительно выглядите, бэби.
— Если б я себя и чувствовала восхитительно. Мне чертовски плохо.
— Слегка приуныли, а-а? — сказал он понимающе. — Вам нужно побольше выходить. Такой изумительной девушке, как вы, следовало бы побольше уделять себе внимания. Скажите, а вы не хотели бы пойти со мной в одно занятное общество?
— Спасибо, Льюис, но мне не до вечеринок. Совсем нет настроения.
— О нет, речь идет не о вечеринке, а о настоящем большом голливудском приеме. Я вижу, вам просто необходимо развеяться. Отдохнуть от самой себя, вот что вам нужно. Этот прием устраивает Джеймс Нельсон. Кстати, вы когда-нибудь видели его дом? Его часто фотографировали для журналов. Ну, скажу я вам, это дом!
— Что, правда прием? У Джеймса Нельсона?
— Да уж. И я приглашен. Если хотите, я возьму вас с собой. Вы там встретите столько людей, вы прекрасно проведете время.
— Вы что? Вы действительно хотите сказать, что берете меня с собой на прием к Джеймсу Нельсону?
— Ну да, да, конечно. Я именно это и говорю.
Она засмеялась.
— Джеймс Нельсон — мой идол. Я его обожаю с детских лет.
— Да уж, все дамы от него без ума. Так вы хотите пойти?
— Я соображаю, достаточно ли хорошо выгляжу для такого визита.
— Да вы просто великолепны, бэби. Встряхнитесь немножко да приоденьтесь, и вы будете неотразимы.
В один миг ее охватили радость, волнение и ужас.
— Конечно же я пойду! — воскликнула она возбужденно.
Когда Джанет ушла приводить себя в порядок, он набрал телефонный номер:
— О, алло! Простите, могу я попросить мистера Нельсона? Если он есть. Да-да?.. Ну, это срочно. Льюис Шолт. Да уж, он должен… Шолт! Шо-олт… — После этого он с нетерпением ждал минут пять. Затем: — Алло? Алло? Алло, Льюис! Льюис Шолт. Алло, мистер Нельсон? Нет… не кладите трубку, вы должны меня помнить, мистер Нельсон. Льюис Шолт, агент. Уверен, вы меня помните, мистер Нельсон… У нас с вами был долгий разговор, помните? У Кокосовой рощи? Вы еще сказали, чтобы я позвонил через какое-то время… Что я хочу? Вы помните, мы с вами обсуждали… Ах, не помните?.. Ну хорошо, я буду краток… — он понизил свой голос, поглядывая на дверь, закрытую Джанет неплотно. — Знаете, Джейми, здесь у меня одна цыпочка, я от нее и звоню, и я сказал ей, что знаю вас и… да, и что вы даете прием сегодня вечером, вот я и подумал, не привести ли ее туда… в память о нашей беседе возле Кокосовой рощи… Да, потрясающе выглядит… Блондинка… Восемнадцать… — Льюис Шолт издал слегка конфузливый смешок. — Ну, Джейми, как я тут могу гарантировать, это уж от вас зависит… Хотя я не думаю, что у вас будут трудности. Ну, я не стал бы отнимать у вас время, если бы не был достаточно уверен… О, определенно… Да, да. О, мы будем где-то в районе часа… В два? Прекрасно. Великолепно. До встречи, Джейми. О, и кстати хорошенько поговорим с вами опять. Пока, Джейми.
С удовлетворенным, но слегка озабоченным видом Льюис Шолт вышел в коридор и подошел к двери в ванную:
— Ну, детка, все улажено. Я только что говорил с Джейми, и он заверил меня, что будет рад моему приходу с прелестной девушкой.
Перед самым выходом он сказал:
— Только одно, бэби. Позвольте мне быть откровенным. Я должен это сказать. Прием приемом, там может всякое случиться: если парень позволит себе немного дерзости… Так вы уж не бегите с дикими криками к дверям, вопя: мамочка, мамочка! Ну, что молчите? Потому что если вы опять собираетесь вести себя так, то лучше уж сразу оставайтесь дома; мне, по крайней мере, не придется за вас краснеть и выслушивать всякие гадости.
— Может, я чего-то не поняла?.. Какого сорта этот прием?
— Ну, бэби, я не знаю. Откуда мне знать?
Она пожала плечами.
— Не беспокойтесь, Льюис. Тогда все так вышло потому, что мне не нравится Вилли Сейерман, но это не значит, что я вообще против мужчин. Лучше скажите мне, как я выгляжу?
— Просто сказочно!
Она улыбнулась, кокетливо и очень женственно повела плечами, в последний раз оглядываясь на зеркало.
— Ну, так идемте! Там я встречусь с Джеймсом Нельсоном! Даже не верится.
Подъездная дорога казалась очень длинной и темной; выглянув, она увидела странные высокие очертания, темнеющие на фоне неба: купола и шпили. Дворецкий впустил их в слегка мрачноватый холл и просил обождать. Но ни звука, говорившего бы о том, что в доме большой прием, сюда не доносилось. Тишина ничем не нарушалась, так что они даже заговорили шепотом, будто они в музее. Джанет вспомнила виденную на журнальных фотографиях главную ванную Джеймса Нельсона. Сама ванна была огромна и с четырех сторон поддерживалась дельфинами, но главное, что ей понравилось из вычитанного в журналах, что вода подавалась в ванную прямо из океана, чистейшая морская вода. Еще, помнится, она читала, что у него был вольер для редких птиц и крикетное поле, где члены английской колонии играли в крикет каждую субботу. Или это было у Роналда Колмэна? Она встала, посмотрела на себя в затемненное зеркало и решила, что выглядит вполне сногсшибательно. В розовом вечернем платье, расшитом узорами из серебристого бисера, с кружевной отделкой на спине, углом обрамлявшей пространство открытого тела, сужаясь к талии и слегка расширяясь к плечам, — она казалась воздушной. "Я прекрасно выгляжу", — думала она, и это успокаивало взвинченные нервы. На левом плече приколота большая роза, лежащая на листке. Несколько ниток темных бус свисало от шеи ниже талии.
— Ну как? Я в порядке? — шепотом спросила она Шолта.
— Великолепно, бэби. Вы смотритесь просто великолепно.
Прошло минут двадцать прежде чем появился Джеймс Нельсон. Он оказался гораздо меньше ростом, чем она себе представляла, он был меньше шести футов. И вообще, мало походил на самого себя в этом вечернем костюме, — она всегда видела его в костюмах киногероев.
— Страшно виноват, но я ожидал вас раньше…
Услышав голос своего кумира, Джанет не поверила ушам. Она в замешательстве посмотрела на Льюиса Шолта.
— Боюсь, что мы уже отобедали…
— Я думала, это прием, — сказала она.
— Да, — улыбнулся хозяин дома. — Званый обед. Но боюсь, что вы уже никого не застали…
Голос! Она была просто потрясена; это совсем не его голос, не тот голос, которым он говорил в кинофильмах; этот голос даже не подходил к его внешности, не связывался с его мужественным обликом. Голос совершенно не совпадал с этой многогранной экранной личностью. Он был тонкий, высокий, какой-то петушиный и с ужасным английским произношением… Сильнейший акцент. Да! Ведь где-то она читала, что родом он действительно чуть ли не из Литвы.
— Весьма огорчен, вероятно, произошла путаница, — сказал он. — Возможно, мистер… мистер… Льюис?.. Льюис, вы приведете эту очаровательную юную леди в другой вечер?..
От мысли, что он просто хочет отделаться от них, Джанет покраснела.
— Если… если вы, — продолжал Нельсон, — не возражаете, можете присоединиться к нашей небольшой компании, мы тут решили немного поиграть в покер. Но только, если вы сами пожелаете… Вы играете в покер?
— Ну, у вас тут слишком большие ставки, Джейми, — сказал Шолт, — я бы не рискнул с вами играть…
— Виноват, что ж делать?..
— Ну, в другой раз, может, Джейми? Мы заглянем в другой раз.
— Да, в самом деле. Я приглашаю вас обоих. И весьма, весьма рад был познакомиться с…
— Джанет Деррингер, — подсказал Льюис Шолт.
— Да. Если вы захотите остаться ненадолго, то добро пожаловать.
Джанет чувствовала глубокое разочарование; это было так унизительно — собираться, волноваться, все эти приготовления, одеваться, ехать, и все затем, чтобы получить от ворот поворот. Теперь, когда она уже здесь и ей так хочется хорошенько выпить…
— Я бы не раздумывая осталась, — сказала она.
— В таком случае, бэби, — сказал Шолт, — вы оставайтесь. Ну а мне опасно играть в покер. Если я сяду играть, то рискую остаться в одной рубашке. Но вы оставайтесь, бэби. Джейми присмотрит, чтобы вы благополучно добрались, до дому.
— Да, Конечно, мой шофер доставит вас домой, как только вы захотите, — сказал Джеймс Нельсон. — Итак, вы остаетесь?
Она была сконфужена; когда она заявила, что хочет остаться, она, естественно, думала, что Шолт останется тоже, и вот теперь она не знала, как ей поделикатней отказаться от своих слов; ей не хотелось показаться грубой, да и остаться, честно говоря, ей хотелось. Она же так давно мечтала познакомиться с Джеймсом Нельсоном!
— Ну, хорошо, — решилась она, — я остаюсь.
— До встречи, Джейми, — раскланялся Шолт и повернулся к Джанет: — Пока, бэби, всего хорошего.
Джеймс Нельсон взял ее за руку и повел в "игорный притон", как он это назвал, где пятеро мужчин сидели вокруг карточного стола, причем двое из них — без пиджаков, а рядом с каждым стоял стакан с выпивкой; сигарный смог заставил ее закашляться. Когда все мужчины при ее появлении встали, она увидела, что один из них — Вилли Сейерман. Хозяину, представлявшему ее своим гостям, когда очередь дошла до него, Сейерман сказал:
— Да мы уж знакомы.
— Ах вы, хитрая лисица! — усмехнулся Джеймс Нельсон.
Он придвинул девушке стул и дал знак камердинеру, чтобы девушке принесли выпивку. В течение следующего часа никто не заговорил с ней. Находиться здесь ей было очень трудно. Камердинер периодически пополнял стаканы игроков и ее стакан тоже; другой ливрейный обносил всех сигарами взамен только что выкуренных; Деньги — огромные количества денег — переходили из рук в руки. Каждый из игроков был полностью погружен в игру, которой она не понимала и правил которой никто не спешил ей объяснить. Она приходила во все большее смущение, ибо видела, что они не собираются заканчивать игру, не намечается даже и перерыва, а наоборот, они все более увлекаются игрой, совсем не чувствуют себя обязанными уделять хоть какое-то внимание ее персоне. Единственное, что ей оставалось в подобной ситуации делать, это изображать, что она весьма заинтересована ходом игры, а потому не нуждается в том, чтобы ее развлекали. Прошел час, потом еще полчаса а к ней так никто и не обратился, и она поняла, что может, таким образом, проторчать тут всю ночь. Сигарный дым разъедал глаза. Она закашлялась и, наконец, сказала:
— Ну, мне пора домой. Спасибо, было очень интересно.
— О, я так огорчен, что вы уже покидаете нас, — сказал Джеймс Нельсон. — Я распоряжусь, чтобы Хенк вас отвез.
В это время Сейерман встал, потянулся, взял свою погасшую сигару и сказал:
— Джейми, у меня сегодня еще один визит. А завтра утром рано вставать.
У него были свои причины остаться здесь еще, но он заявил, что сильно устал.
— Ну хорошо, Вилли, — сказал Джеймс Нельсон, — раз вы едете, так, может, довезете мисс Деррингер до дома?
— Буду рад. С большим удовольствием.
В машине он сидел спокойно, говорил очень мало не делал никаких предложений или попыток обнять ее окно с его стороны было полуоткрыто, и он с видимым удовольствием дышал свежим ночным воздухом. Когда машина остановилась у ее дома, он сказал:
— У меня дико болит живот. Не найдется ли у вас случайно немного соды? Или сельтерской?
— Кажется, есть.
— Буду вам весьма обязан. Если, конечно, это не затруднит вас.
Он велел шоферу подождать несколько минут.
Квартира была неубранной, а студия выглядела голой, потому что Джим Кэй забрал все свои фотографии, украшавшие стену, и увез всю аппаратуру. Сейерман сел в кресло, пальто его поднялось на плечах горбом, и выпил сельтерской, которую она принесла. Возвращая ей стакан, он сказал:
— Вы прекрасно выглядите. Простите меня, я устал как собака.
Он встал, потрепал ее по щечке в манере доброго дядюшки и ушел. Она подошла к окну и видела, как отъехал его лимузин. Она посмотрела на себя в зеркало, сделала лицо… Нет, нет, вся она так страшно опустошена… она чувствовала себя униженной и глубоко несчастной.
На фирменном бланке, увенчанном крупным фирменным знаком "Гектор О. Хесслен продакшн", находился совсем небольшой текст; один короткий параграф, гласящий:
«Дорогая мисс Деррингер! Я видел ваши портреты, выполненные Джимом Кэем. Не могли бы вы прийти и повидаться со мной здесь, в студии, в понедельник, 15-го числа, в 4.15?»
Подпись была немного витиеватой, но разборчивой, а перед нею стояли слова: личный ассистент мистера Хесслена. Ниже она прочитала подпись: Александр Сондорф.
Джанет пришла на эту встречу, опоздав на полчаса. Секретарша в приемной с сомнением взглянула на свои часики и заметила, что встреча назначена на 4.15, но она узнает, возможно, мистер Сондорф и примет ее. Вернувшись, она неулыбчиво сказала:
— Входите, мисс Деррингер.
Она показала на дверь с матовыми стеклами, имитирующими морозные узоры, находившуюся рядом с другой дверью, обвитой панелями из красного дерева. Кабинет, небольшой и малообставленный — стол, несколько стульев, пара кабинетных картотек — был пуст. Она остановилась в нерешительности; но вскоре дверь из смежного кабинета — очевидно, того, что находился за дверью красного дерева, — открылась и вошел незначительный молодой служащий, несущий груду папок. Он улыбнулся ей.
— Я… У меня назначена встреча с мистером Сондорфом…
— Все правильно, я и есть мистер Сондорф. Александр Сондорф.
— О!..
Она ожидала увидеть кого-то постарше и посолиднее. Этот юноша с густыми черными волосами и гладкой нежной кожей напоминал скорее свежеиспеченного выпускника колледжа.
— Садитесь.
Он положил папки в ящик стола и улыбнулся ей еще раз. Он был очень красив, глубокие темные глаза и определенная застенчивость в улыбке.
— Мне понравились ваши фотографии, сделанные Джимом Кэем. Это очень хороший фотограф.
— Да, я с вами согласна.
— У вас есть агент?
— Меня представляет Льюис Шолт.
— Ну да. Хорошо… Я просто хотел посмотреть на вас…
— О, я вижу!
В этот момент она решила уйти; единственное, что удержало ее, это ее застенчивость, порожденная незнанием того, как вести себя в данной ситуации и в данном месте. Но она недоумевала, должна ли она вообще разговаривать с этим человеком? Скорее всего, никакой пользы от этого разговора не будет. Он не казался ей принадлежащим к тому сорту людей, которые могут сделать для нее что-то реальное. А она-то связывала с этой встречей такие большие надежды, обрадовалась той деловитой заинтересованности, которую проявил к ней представитель киностудии; но, очевидно, произошла банальная история: этот мальчишка увидел на чьем-нибудь столе ее фотографии и вообразил, что с ней можно легко познакомиться… Они все рады воспользоваться любым случаем, даже эти конторские мальчики.
— Я хотел бы посмотреть на вас… — повторил он.
— Неужели?
— …чтобы удостовериться, что ваша выразительность — не случайность, схваченная в какой-то момент объективом Джима Кэя, я хотел убедиться, что не только на фотографии, но и в жизни вы именно такая.
Он улыбнулся ей в третий раз, что совсем уж никуда не годилось; она подумала, что люди, собравшиеся что-то сделать для вас, не станут вам улыбаться так часто.
— Как у вас завтра со временем?
— Завтра?..
Неужели он пытается так примитивно назначить ей свидание?
— Хорошо бы, чтобы вы подошли сюда в два тридцать. Вы сумеете? Как у вас со временем? — Он говорил все это достаточно жестко, но не убирая с лица улыбки.
— А зачем, собственно, мне приходить сюда и завтра?
— Для кинопроб.
— О, ну как же! Я вас поняла, — сказала она слабо.
— Ну так вы сможете прийти в это время? — В его голосе немного прибавилось резкости.
— Вы хотите сказать, что я могу получить у вас роль?
Она, однако, не сомневалась, что он просто ловит ее на крючок. Кинопробы были именно тем крючком, тем соблазном, той мучительно-желанной приманкой, на которую ловят девушек студийные донжуаны, не имеющие к кинопробам никакого отношения.
— Пока я ни в чем не уверен, — сказал он. — Мы пробуем множество девушек. Но я не могу тратить деньги компании и свое время, пока не удостоверюсь, что нашел именно то, что нужно. Я должен сначала сделать пробы, а уж потом можно будет поговорить о ролях. Когда вы завтра придете, пожалуйста, прошу вас, как можно меньше макияжа, и принесите два-три платья и купальный костюм. И еще, не старайтесь походить на кого-то из тех, кого вы видели на экране, оставайтесь самой собой. И одежду принесите обычную, не надо ничего экстравагантного. Договорились?
Он открыл дверь и повернулся к Джанет, показывая этим, что аудиенция закончена. Она не могла придумать, что ему сказать, кроме:
— Большое спасибо. Значит, завтра, в два тридцать?
— Правильно, — ответил он добродушно. — И не вздумайте всю ночь бессонно размышлять об этом. Я хочу, чтобы завтра вы выглядели как можно лучше. Не дело, если вы будете нервничать. Так что постарайтесь перед этой работой хорошенько отдохнуть. Всего доброго, мисс Деррингер.
На следующий день, когда она пришла в студию, ее направили к павильону "Джи", где она нашла Александра Сондорфа, кинооператора с камерой и девушку-гримера, уже поджидавшую ее. После того, как ее загримировали, а оператор установил свет, Сондорф вежливо сказал:
— Понимаете, обычно на пробах все очень нервничают, не повторяйте их ошибок. Забудьте о камере и обо всем, что происходит вокруг.
Он ободряюще улыбнулся ей.
В павильоне размещалось несколько постоянных, изрядно потертых сооружений: возвышение с яблоневым деревом в полном цвету; часть большой лестницы со ступенями, разделанными под мрамор; две стены, создающие интерьер изящной гостиной; здесь же воспроизведен кусочек парижской улицы, вымощенной булыжником. Сондорф попросил ее присесть на холм, под яблоню.
— Должен сказать, что я не буду диктовать вам, как двигаться и какие принимать позы. Просто будьте самой собой.
Она энергично кивнула; сильный свет слепил ей глаза, что очень мешало расслабить лицо и придать ему естественное выражение.
— Поговорите, Джанет. Расскажите о себе. Сколько вам лет?
— Восемнадцать, — сказала она с усилием, направляя ослепленный взгляд в то место, откуда исходил его голос.
— Откуда вы?
— Отсюда…
— Из Голливуда?
— Из Лос-Анджелеса.
— Так, значит, вы местная девушка?
— Да.
— Почему вы хотите сниматься в кино, Джанет?
— Я… Я полагаю, что это… Ну, я догадываюсь, что хочу этого потому, что кроме… — ее голос сорвался. — Извините, мистер Сондорф, я совсем запуталась во всем этом… И лампы меня ослепили… О, черт! Камера уже включена?! О, извините… Я совсем запуталась…
— Почему вы так решили? Не смотрите на лампы, смотрите выше… Вот, сейчас правильно. Так почему вы так решили?
— Что? Извините, прошу прощения. Я не совсем поняла…
— Я спросил, почему вы думаете, что запутались в этом?
— Ну… — она глубоко вздохнула. — Я, кажется, совсем не способна сейчас говорить, потому что думаю о том, как мне сказать поумнее…
— Большинство девушек в подобной ситуации больше заботятся о том, как они выглядят, достаточно ли хорошо смотрятся.
— Ну, с этим-то, полагаю, у меня все в порядке, — сказала Джанет, слегка улыбнувшись.
— Вы так уверены в себе в этом смысле?
— А разве я ошибаюсь?
— Нет, нет. Но, вообще…
— Скажите, мистер Сондорф, зачем я сижу под этим деревом? Я чувствую себя так глупо, сидя здесь. Вы согласны со мной?
— Конечно, это сидение под деревом — порядочная глупость. Это ни в чем не убеждает, ни о чем не говорит. Рядом какие-то стулья, а вы сидите не на стуле, а под искусственным деревом. Но с другой стороны, вы ведь можете вообразить, что сидите под настоящим яблоневым деревом, в саду, над вами небеса и нет никаких стульев?
— О, я об этом не подумала.
— Джанет, пока мы разговариваем, подвигайте немного головой, так, чтобы мы видели вас и в фас и в профиль. Можете это сделать? Но вернемся к моему вопросу. Попытайтесь объяснить, Джанет, что в кинематографе вам кажется восхитительным, а что ужасает?
— Скорее, я сказала бы, что кино действует на меня возбуждающе. Я люблю, когда вокруг происходит множество событий, я люблю, когда со мной что-то все время происходит. Мне не нравится, когда вокруг все тихо и спокойно. Покой просто ужасает. Не люблю тихо сидеть, пусть даже и под яблоневым деревом. — Она даже хихикнула. — Надеюсь, вы меня понимаете?
— Если хотите, можете походить, только не заходите за эту меловую черту, иначе вы уйдете из кадра.
Она встала и пренебрежительно оглянулась на яблоню, критически осматривая ее аляповатое цветение.
— Не очень-то натурально выглядит.
— На пленке получается натурально, говорят даже, что эта яблоня в фильме выглядела натуральнее живого дерева, — это и есть кино. Что же вы о нем думаете?
— Ну, — сказала она, — вы хотите знать, что мне нравится в кино?
— Да.
— Хорошо, в кино, я думаю, мне нравится то, что там… там можно всегда быть разными персонами. Я имею в виду, что если ты все время одна и та же, то можно собой и пресытиться. Иногда я страшно надоедаю самой себе, ну, то есть надоедает быть собой. А вам? Вам не надоедает?. Ой, простите, я не то хотела сказать. Быть одной персоной сегодня и совсем другой на следующий день. Это возбуждает. В моем представлении, это никогда не надоест. Это то, что вы хотели, чтобы я объяснила?
— Что бы вы ни говорили, вы постоянно думаете, что и как вам сказать, как построить фразу. Вы не должны пытаться играть. Забудьте о камере.
— Вот это-то как раз и не просто.
— Ну, хорошо. Я буду говорить, что вам делать. Отойдите от этого холма — хоть вы и встали с него, вы не сделались более естественной. Идите к парижской улице.
Когда она подошла туда, он продолжал:
— Вот что я хочу, чтобы вы сделали: прогуливайтесь вдоль улицы. Это все. Хорошо? Начинайте идти. Теперь, внимание, посмотрите на одно из тех окон, из него за вами наблюдает мальчик. Он просто смотрит на вас, и больше ничего. Но вы уже раньше заметили его, и от того, что он за вами наблюдает, вы чувствуете себя хорошенькой, привлекательной. Как только мальчик вас замечает, у вас сразу улучшается настроение. Затем вы подходите к фонарному столбу и смотрите наверх, вы улыбаетесь ему, но не соблазнительной улыбкой, а доброй, теплой, благодарной, потому что вы почувствовали себя счастливой, потому что вам нравится, когда вами восхищаются. Только одна быстрая улыбка, и затем вы уходите.
Когда она все это выполнила, он сказал:
— Я изменю ситуацию. Стойте там, где стоите, у фонарного столба. Вы — проститутка. По улице, по направлению к вам идет мужчина, вам надо его подцепить. Он видит вас, смотрит на вас. Посмотрите на него так, чтобы он остановился. Сделать это вам нелегко, это ваш первый выход на улицу, вы боитесь… Это должен быть бесстыдный, призывный взгляд, но с примесью страха. Вы боитесь неизвестности.
Она выполнила и это, и тогда он сказал:
— Так, так… Ну, хорошо.
Он вышел из-за софитов, чтобы она могла видеть его. Он стоял и смотрел на нее, будто подыскивая слова.
— Виноват, — наконец заговорил он, — но, полагаю, лучше сказать напрямик. Мой совет вам, найдите хорошую работу с регулярным заработком и регулярными часами работы. Я не думаю, что у вас есть какие-нибудь способности, чтобы сниматься в кино. Виноват, мисс Деррингер, но, увы, ничего другого сказать не могу.
Разочарование, отуманившее ее лицо, было душераздирающим. Слезы полились из глаз, несмотря на все усилия их удержать. Он стоял, наблюдая за ней, не делая никаких попыток утешить. Затем улыбнулся и сказал:
— Вот сейчас все было прекрасно. Видите, когда вы чувствуете что-то, вы можете это показать. Но если вы ничего не чувствуете, вы даже не знаете, с чего начинать, вы делаете разные ужасные гримасы, чтобы выразить нечто совсем простое. Прошу прощения за такой жестокий прием, но я сделал это для вашей пользы, мне надо было вас оживить, добиться от вас непосредственной реакции, которую мне надо было видеть. Камера работала. Вы были весьма убедительны.
— Да?
Ее лицо внезапно озарилось радостью. Сейчас оно было очень выразительно, сияя счастьем.
— Здесь вы есть, — продолжал он, — а теперь вы дадите мне сцену с мальчиком, смотрящим из окна. Вот, что я хотел бы видеть: взгляд, выражающий радость осуществленного желания. Это все, что я попрошу вас сделать.
Когда с этим было покончено, он сказал:
— Они еще захотят иметь несколько обязательных материалов: обворожительные позы в купальном костюме, но это для вас не составит никакой трудности.
— Значит, у меня есть шанс?
— Да. Я думаю, вы сумеете. Я сообщу вам о результатах, как только пробы будут отпечатаны и просмотрены. До встречи, Джанет.
Студию она покидала окрыленной, она уже знала, что съемки в купальном костюме, все эти обворожительные позы получились хорошо; когда они закончили с парижской улицей, она была продемонстрирована нескольким специалистам, среди которых находился и мистер Сондорф, и все эти обворожительные позы были ими в сдержанной манере одобрены. Но главное, она ему понравилась, она чувствовала, что это именно так. Но те специалисты, которые смотрели ее в купальнике… Это было ужасно. И все же ее воображение в тот момент было до такой степени подхлестнуто, что она просто представила себя великой звездой и с легкостью выполнила все эти программные позы. Да и теперь она шла и думала: я, Джанет Деррингер собственной персоной — кинозвезда. Из студии она отправилась прямо в офис Льюиса Шолта и сразу выложила ему все свои хорошие новости. Он спокойно выслушал ее, а потом сказал:
— Ну, бэби, это все хорошо, конечно. Это просто прекрасно. Но только одно, детка, не возлагаете ли вы на это слишком больших ожиданий, а-а? Вы знаете, ведь Александр Сондорф не слишком большая фигура в этом деле. Я знаю его еще с тех пор, как его имя писалось и произносилось Сондорпф, и люди плевали ему в глаза, пытаясь выговорить это. Я, видите ли, ничего против этого парня не имею. Он неплохой парень. Но он никто. Он личный ассистент Гектора Обедайи Хесслена, это значит, что он главный мальчик на побегушках. Он добрый малый, но я догадываюсь, что кто-то из его приятелей допускает его до проведения проб и тестирования девушек, да и то время от времени, — и вы у него там можете встретить потрясающих цыпочек. Я не виню его. Почему нет? Но решает-то не он. Мне не хотелось бы видеть, что вы возлагаете на него все свои надежды, ожидая, что именно он даст вам тот самый баснословный один шанс из тысячи, что сделает ваш успех. Я знаю этот бизнес, поверьте мне, и я знаю, кто уровне, а кто нет. Может, конечно, вам и повезет, может, кто-то из администрации увидит случайно эти пробы и они ему понравятся… Может быть. Но особенно, бэби, на это не надейтесь. Во всех случаях, разве вам нужен Александр Сондорф? Я представил вас Вилли Сейерману, боссу большой студии, который действительно может вознести вас до небес, а вы возлагаете свои упования на то, что канцелярский мальчик Обедайи Хесслена — ибо он именно канцелярский мальчик — сказал вам несколько приятных слов…
— Думаю, он очень хороший, — проговорила Джанет, окончательно павшая духом.
— Конечно, он хороший! Действительно, хороший малый. Хорошее ничто.
В кабинете Александра Сондорфа была папка с распоряжениями: "От администрации студии ассистенту мистера Хесслена". Последнее распоряжение гласило: "Не получив ответа от м-ра Хесслена на мои напоминания от 20, 21, 22 и 23 января, я еще раз подчеркиваю, что нам необходимо безотлагательно узнать решение м-ра Хесслена по вопросам, изложенным в этих документах. Я призываю вас использовать все возможности, чтобы немедленно установить местонахождение м-ра Хесслена в Европе. Нужно отправить телеграммы во все пункты маршрута его путешествия, где он может остановиться, чтобы он мог получить хотя бы одно из этих сообщений. Пожалуйста, сделайте это в первую очередь". Подписано — Сол Джессеп.
Александр вызвал мисс Пирс, секретаршу из отдела внешних сношений, и продиктовал ей ответ.
"От А. Сондорфа администратору студии.
Все ваши сообщения переданы м-ру Хесслену по телеграфу сразу же, как только я их получил. К сожалению, трудно предугадать, где остановится м-р Хесслен во время свадебного путешествия. В его телеграмме из Афин от 19 января сказано, что в этот день он отправляется в Рим, и поэтому ваши сообщения посланы ему туда…"
В это время раздался телефонный звонок. Секретарша Сола Джессепа просила м-ра Сондорфа зайти, и Александр, взяв разбухшую от переписки папку, направился в кабинет администратора студии на первый этаж.
Коридор, ведущий в кабинет, был покрыт линолеумом. На стенах в рамках висели фотографии кое-кого из кинозвезд, с которыми работал Хесслен. Кабинет администратора был устлан бежевым ковром от стены до стены. Обитый темно-коричневой кожей диванчик, несколько того же цвета кресел и большой письменный стол составляли всю мебель кабинета. На стенах висели написанные маслом портреты знаменитых кинозвезд, снимавшихся в этой студии, и огромный цветной график, на нем изображалось изменение доходов от продукции студии за пять лет. Последние три года кривая неуклонно шла вниз.
При кабинете были душ и туалет.
— А, Сондорф! — сказал Джессеп, когда вошел Александр, — вы получили мои указания?
— Именно сейчас я готовил вам ответ.
Джессеп встал. Это был крупный полнокровный мужчина с брюшком, которое он агрессивно выпячивал, как таран, готовый смести все препятствия на своем пути. Джессеп вышел из-за письменного стола. Пиджак его темно-синего чесучового костюма был расстегнут. У Джессепа была нервная привычка сучить ногами, словно он подавлял желание пойти помочиться. Когда он прохаживался по комнате малюсенькими шажками, совсем не подходящими для такого крупного мужчины, его вид приводил в недоумение: он словно собирался заняться утренней гимнастикой, так резко сгибал колени. Но ни одной из этих своих привычек он не замечал.
— Слушайте, Сондорф, — гаркнул он, — как я могу, черт возьми, руководить этой студией, если не получаю ответов на свои телеграммы? Есть у вас хоть какое-нибудь представление, где находится сейчас м-р Хесслен?
— В последней телеграмме из Каира говорилось, что он отправляется в Рим. Но, по какому маршруту, не сообщил.
— Из Каира? Вы проверили все его возможные маршруты?
— Их довольно много, особенно если учитывать страсть миссис Хесслен к путешествиям.
— Вы хотите сказать, что такой человек, как Хесслен может внезапно исчезнуть на несколько дней так, что его никто не может найти? А что слышно из Нью-Йорка? Они вошли с ним в контакт?
— Нет. Они, как и мы, получили несколько телеграмм, но получил ли м-р Хесслен что-нибудь от них, одному богу известно. М-р Хесслен может предпочесть "не получить" кое-какие сообщения. Бывает, что он не хочет, чтобы к нему приставали по пустякам. Я работал на него, когда он в прошлый раз был в свадебном путешествии по Европе. Тогда было то же самое.
— По пустякам?! — взорвался Джессеп. — У меня здесь его телеграмма… — он схватил ее со стола и стал читать: — "…Стаупитц не должен истратить ни цента сверх бюджета". Интересно, как он рассчитывает, что я не дам Стаупитцу превысить бюджет? Стаупитц не хочет даже говорить со мной, он не пускает меня на съемочную площадку, он утверждает — в его контракте оговорено, — что все его дела ведет лично м-р Хесслен.
— Знаю, — сказал Александр с сочувствием.
— Прекрасно! А мне-то что делать? У меня есть четыре фильма, которые ждут его окончательного о'кей, чтобы начать монтаж в ближайшие три недели. Если мы не сделаем этого немедленно, у нас будут простаивать павильоны, расходы взлетят, жалованье выплатят, а показывать будет нечего. И что, по его мнению, я должен делать? Вы уверены, что он понимает неотложность и необходимость конкретных решений?
— О, да!
— Так почему же он ничего не сделал?
— Он сделал. Он довел до нашего сведения, что думает о многих делах. — Александр раскрыл папку и перелистал телеграммы. — Например, 5 декабря он дал телеграмму, чтобы выразить свое восхищение новым романом "Жизнь богача на широкую ногу". Его подлинные слова — "хватайте его, если его еще не купили".
— Знаю, знаю, — устало сказал Джессеп, они хотят за него пятнадцать тысяч долларов, а по указаниям м-ра Хесслена мы можем истратить не более десяти тысяч долларов на приобретение любой литературной собственности без особого разрешения.
— Я хочу сказать, что этой телеграммой он дает добро на то, чтобы заплатить большую цену, — сказал Александр.
— Это вы говорите, — тихо ярился Джессеп, — а не он сказал. У меня нет полномочий истратить пятнадцать тысяч долларов. Есть вице-президент со своим штатом экспертов из Нью-Йорка, которые стоят у меня над Душой, а я им в ответ "приветы" и "наилучшие пожелания" из телеграмм Хесслена. Что они скажут, если я истрачу на пять тысяч больше, чем положено на приобретение литературной собственности?
— Не думаю, что м-р Хесслен рассчитывает, что его указания будут выполнены точь-в-точь. Скорее всего, это подачка небольшой группе пайщиков.
— Но м-р Хесслен настаивал, чтобы ко всем их предложениям мы относились очень внимательно. Очень внимательно! — это его подлинные слова.
Александр улыбнулся.
— По-моему, он надеется, что вы рассмотрите их и отвергнете. М-р Доналдсон не его кандидат. Вероятно, он хочет умиротворить м-ра Доналдсона, но не собирается в благодарность за его идеи уделять ему слишком много внимания.
— Это ваша личная интерпретация, Сондорф. За последние четыре года здесь было пять администраторов, которые теперь экс-администраторы, потому что они неправильно интерпретировали пожелания м-ра Хесслена.
— Я могу вам сказать только то, что я думаю, — сказал Александр.
Левая нога Джессепа исполнила нервный пируэт. Он уставился отсутствующим взглядом на портрет Засу Питс и шумно вдохнул и выдохнул, словно делал дыхательную гимнастику.
— Скажите мне что-нибудь, Сондорф, — его голос прозвучал доверительно и вопрошающе. — Давно вы знакомы с м-ром Хессленом? Три-четыре года? У вас сложилось какое-нибудь мнение о его… его… э… отношении к… исполнителям его указаний?
— Я как-то не обращал на это внимания.
— Ну ладно, — сказал он, не вполне подавив раздражение. — Из Нью-Йорка едут люди с фантастическими титулами: вице-президент по руководству производством, контролер студии по финансам, глава инспекции производства. Каждый месяц приезжает новая партия с новыми и все более фантастическими должностями! И у каждого есть собственное мнение, как надо руководить студией. Что, это их м-р Хесслен назначил руководить студией?
— А что м-р Хесслен сказал вам?
Джессеп горько рассмеялся.
— Пожелания м-ра Хесслена бывают двусмысленными. Тем не менее, когда я затронул этот вопрос, он ответил, что я являюсь руководителем и он ждет от меня управления студией. Но, видите ли, мое положение никогда не было точно определено.
— Я полагаю, он хочет, чтобы вы управляли студией, — ответил Александр.
— Да, да, — сказал Джессеп. Он был смущен, что разоткровенничался и высказал свои сомнения этому мальчишке. Поэтому сделал вид человека солидного, сознающего свою ответственность. — Надеюсь, вы понимаете, я говорил с вами конфиденциально.
— Разумеется.
— Я попрошу свою секретаршу отправить м-ру Хесслену срочное сообщение в пяти экземплярах, а если нужно, то и больше. И послать их во все места, где он может находиться. Я вообще не понимаю, почему вся корреспонденция должна проходить через вас. Думаю, напрямую будет гораздо проще.
— Мне кажется, что м-р Хесслен считает, что проще послать один пакет с инструкциями, которые я могу потом передать в соответствующие отделы, чем все время повторяться.
— Вполне возможно. Это понятно. Но, пожалуйста, попытайтесь надавить на него, Сондорф, напишите, что нам необходимы точные указания.
— Попробую.
— Будем надеяться, что эта женитьба м-ра Хесслена окажется последней. Боюсь, что я не переживу еще один его медовый месяц, — несколько иронически сказал Джессеп.
Вечером Александр пошел прогуляться по холмам над Голливудом. Он был полон решимости. Завтра, сказал он себе. Он был совершенно спокоен. Конечно, все может случиться… Он немного побаивался себя. Он больше не мечтал, как прежде, во время прогулок. Тогда он мысленно представлял, как будет вести себя в той или иной ситуации, которые родились в его воображении. Теперь это было не нужно. Он шел навстречу случаю, и… никаких размышлений. У него не было четкого плана, кроме первого хода, после которого ему следовало действовать быстро и решительно. И он знал, что может положиться на внутренний голос, который подскажет ему, как вести игру дальше, минута за минутой. Не надо ничего мысленно репетировать. Александр был Доволен, что сердце его билось так ровно. Он рано вернулся в свой номер отеля "Голливуд" и уснул глубоким сном, без сновидений.
Как всегда, Александр явился в студию в четверть десятого и мисс Пирс вручила ему почту и телеграммы от м-ра Хесслена. У себя в кабинете он выбрал из почты конверты "Вестерн Юнион" и, не распечатывая, запер их в ящике письменного стола. Уходя, он сказал мисс Пирс, что идет на съемочную площадку, но не сказал, на какую, и что его не будет все утро.
— А что, если вы потребуетесь м-ру Джессепу? — спросила она.
— Меня нет, — ответил он.
Александр неторопливо шел по коридору вдоль длинного ряда дверей, — латунные таблички сообщали имена управляющих и режиссеров. Затем прошел кабинет главного бухгалтера, миновал отдел рекламы и вышел из административного корпуса через боковую дверь с надписью "Запасный выход". Он пересек плотницкую, здороваясь на ходу с работниками, вышел к небольшой съемочной площадке и проследовал сетью узких проходов до павильона.
На высокой обитой двери висела дощечка с названием фильма: "Ночь во время праздника". Под ней записка: "Входить запрещается всем, включая работников студии, не участвующих непосредственно в съемках. Посетители без письменного разрешения лично м-ра Стаупитца не допускаются. Вальтер Стаупитц".
Александр нажал ручку и толкнул плечом тяжелую дверь. Он попал за декорацию Монте-Карло. Осторожно переступая через кабели, он очутился на ярко освещенной площадке перед казино и отелем "Де Пари". Несколько дюжин статистов, в костюмах, соответствующих модам 1905 года, стояли, ожидая указаний. Фасад и холл отеля "Де Пари" были точной копией оригинала. Перед входом в отель расположилась вереница экипажей, и несколько лошадей нетерпеливо били копытами, а кучера их успокаивали.
Александр увидел Джеймса Нельсона, одетого в белую форму капитана австрийских драгун, с лихо сдвинутой на левое ухо каской. Он совещался с Вальтером Стаупитцем — крупным мужчиной с грубым лицом пруссака, с прической офицера прусской армии: коротко остриженной макушкой и почти выбритыми висками. Стаупитц был в костюме для верховой езды — лосины, черные кожаные сапоги и рубашка с открытым воротом. В руках он держал прекрасного черного кота и нежно поглаживал его, пока давал указания Нельсону и ведущим членам съемочной группы.
— Ладно, поехали, — обратился он к ним, считая, что ясно высказал все свои требования.
— Внимание! Массовка, приготовьтесь, пожалуйста! — крикнул в мегафон ассистент режиссера. — На счет три начинайте прогуливаться. Кучера, займите места!
Стаупитц критически осмотрел съемочную площадку, чтобы удостовериться, все ли в порядке. Удовлетворенный, он кивнул ассистенту. Тот начал считать.
— Раз… два… три!
На счет "три" толпа начала двигаться. Они разговаривали, смеялись, обменивались взглядами, раскланивались…
Стаупитц скомандовал "Пошел!", первый кучер погнал своих лошадей вперед. Потом Джеймс Нельсон выбежал из вестибюля отеля и окликнул стоящий в ожидании фиакр. Как только он устремился к нему, ассистент режиссера, находившийся вне кадра, взял черного кота и подтолкнул его вперед. Кот послушно перебежал дорогу Нельсону и остановился довольно точно в обозначенном месте, между фиакром и Нельсоном. Камера, поставленная на железные рельсы, взяла крупным планом Нельсона, когда он с испуганным выражением лица наклонился, будто собирается ударить кота. В этот момент второй ассистент режиссера сдернул покрывало, которое было наброшено на клетку, где находилась свирепая на вид собака, Она тотчас угрожающе залаяла на кота. Но кот не обратил на нее, ни малейшего внимания. Через минуту Стаупитц устало сказал:
— Вырезать!
И статисты, подобно механическим солдатикам, у которых кончился завод, перестали прогуливаться, смеяться, разговаривать, обмениваться взглядами и раскланиваться. Они застыли в скучающих позах там, где они находились, как только камера перестала работать.
Это была двадцать третья попытка заставить кота ощетиниться и зашипеть, и это был шестой кот, которого пробовали снять. На репетиции у кота поднималась шерсть дыбом каждый раз, как только залает собака, но он упорно отказывался это делать во время съемки.
Другие коты либо делали это не вовремя, а выгибали спины и шипели сразу же, как только чуяли собаку, либо не останавливались в нужном месте, прятались под фиакром или удирали от камеры. Только этот кот останавливался там, где надо, но не ощетинивался! Из-за одного этого кадра съемки задерживались уже на два дня.
— Попробуем персидского кота! — воскликнул Стаупитц… и тут он увидел Александра… — Это еще что?! Я категорически запретил любому, кто не имеет отношения к моему фильму, появляться здесь! — обрушился он на Александра.
Голос Стаупитца всегда звучал так, будто он отдает команду через мегафон.
— Я не желаю терпеть у себя надутых жаб из администрации, равно как и лакеев, вынюхивающих, что я делаю! — продолжал он в ярости, ощетиниваясь, как кот, от которого он безуспешно этого требовал.
Александр продолжал спокойно приближаться к нему, но глаза его смотрели настороженно.
— Ну, что вы хотите узнать от меня?! Что вам надо?! — бушевал Стаупитц.
"Великий режиссер, — размышлял Александр, — а совершенно неспособен владеть собой. Возможно, упрямство кота взбесило его, он выходит из себя больше, чем обычно".
Александр подошел совсем близко, настолько, чтобы Стаупитц, наконец, его услышал, и, не повышая голоса, сказал:
— Я не сомневаюсь, что для таких запретов у вас есть причины, но я до сих пор не получил ответа на мои запросы.
— Я не отвечаю посыльным, — грубо оборвал его Стаупитц, — и у меня нет времени на болтовню с ними! Не угодно ли вам сейчас же покинуть студию, куда вы ворвались вопреки моим строгим приказам!
— На этот фильм вы истратили больше ста семидесяти тысяч долларов сверх бюджета, — мягко сказал Александр. — И, насколько мне известно, вы попросили костюмерную переделать четыреста шестьдесят униформ только из-за того, что гребни на касках были не совсем правильными.
— Это так.
— И что же, это было абсолютно необходимо? — сказал Александр неторопливо. — Несомненно, для крупного плана можно было переделать одну-две униформы, но в массовке, среди четырехсот шестидесяти человек, невозможно заметить какие-то незначительные неточности. Во всяком случае, среди публики вряд ли найдутся такие знатоки, которым известно точное строение гребней на касках образца 1905 года у австрийских драгун.
— Не в моих привычках давать объяснения, какими методами я работаю.
— Очень жаль, — прервал его Александр. Он говорил спокойно, конкретно, без эмоций. — Я хотел дать вам возможность самому сэкономить необходимую сумму, но так как вы не способны выполнять разумные просьбы, я отстраняю вас от этого фильма.
Стаупитц был так ошеломлен этим заявлением, что застыл с открытым ртом, он просто онемел, услышав такое. И вдруг покатился со смеху, сотрясаясь всем телом. Он хохотал громко и заразительно. Съемочная группа, которая сначала, как и Стаупитц, была ошеломлена, вслед за ним разразилась смехом. Вскоре смех заполонил все пространство. Эта внезапная оргия смеха сняла общее нервное напряжение. Хохотали актеры, статисты, осветители, студийные рабочие… Они переглядывались, словно спрашивая, — какова шутка?!
Когда бурное веселье поутихло, Александр взглянул на мостик осветителей и крикнул громко, твердым голосом:
— Экономьте электричество! Свет можно выключить!
Гримаса смеха застыла на лице Стаупитца.
— Убирайтесь вон с моей площадки, пока я не свернул вам шею! — заорал он на Александра. — Могу вас заверить, что сделаю это с большим удовольствием. Не испытывайте мое терпение, юноша!
Александр подозвал к себе ассистента режиссера.
— Боюсь, что у меня голос не такой сильный, как у мистера Стаупитца, так что будьте любезны, объявите, что я закрываю этот фильм временно. Пока распустите всех и скажите, что после полудня мы возобновим съемки. К этому времени я надеюсь найти нового режиссера.
Ассистент выдавил слабую улыбку, словно его разыгрывали, но чувство юмора покинуло его.
— Ладно, похоже, вы потеряли дар речи, — сказал Александр, — дайте мне мегафон.
Получив мегафон, Александр снова взглянул на мостик осветителей и повторил громко, строгим голосом:
— Я сказал, чтобы вы экономили электричество!
В следующее мгновение произошло одновременно несколько событий. Один из осветителей, исполняя приказ Александра, выключил дуговые лампы в своем секторе, и сразу показалось, что на съемочной площадке темно. В тот же момент Стаупитц, не в силах сдержать свой гнев, бросился на Александра, схватил его за горло, словно собираясь задушить, и начал дубасить тыльной стороной руки, подбираясь к лицу. Но как только Стаупитц бросился на Александра, один из рабочих студии прыгнул на Стаупитца, пытаясь разжать руки режиссера. Пока эти трое боролись, члены съемочной группы глазели, прикидывая, кого поддержать в этой ситуации. Но тут остальные осветители погрузили съемочную площадку в полутьму, и это произвело драматический и почти магический эффект. То, что осветители послушались приказа Александра, подняло его авторитет в глазах членов съемочной группы, и они признали право Александра командовать. А Стаупитц оказался в ложном положении из-за своего поступка. Теперь актеры и статисты дружно бросились оттаскивать Стаупитца. Трое мужчин повисли у него на спине, а Стаупитц орал на Александра:
— Я подам на вас в суд! Я уничтожу вас! А те, кто вам помогают, больше никогда не будут у меня работать!
Александр, проигнорировав его слова, обратился к мужчинам, удерживавшим Стаупитца:
— Я буду вам очень обязан, если вы проводите мистера Стаупитца из студии.
— Вы… вы!.. Кто дал вам на это право?! — ревел Стаупитц, вынужденный смириться с тем, что не может вырваться и разбить физиономию Александру. — По какому праву вы здесь распоряжаетесь?!
— По собственному праву, — сказал Александр, слегка улыбаясь.
— А кто вы такой?!
— Я человек, который отстраняет вас от этого фильма, — сказал Александр и показал визитную карточку. Он повернулся к ассистенту и дал ему указания. Ассистент взял у него мегафон и попросил тишины. На съемочной площадке воцарилось молчание, слышался только шум за павильоном, где работали плотники.
— Слушайте! Это касается всех, — провозгласил ассистент. — Съемки приостановлены только на время. Мистер Сондорф просит вас вновь собраться здесь в половине третьего. Есть надежда, что к этому времени можно будет возобновить работу. Мистер Стаупитц освобожден от своих обязанностей, и все дальнейшие распоряжения будут исходить от мистера Сондорфа.
Александр поблагодарил человека, бросившегося ему на помощь, и записал, что его зовут Фрэнки Брендано. Поблагодарил и остальных членов съемочной группы за внимание и сотрудничество. Когда он уходил со съемочной площадки, к нему подошел Джеймс Нельсон.
— Все правильно, это надо было сделать. Вы можете рассчитывать на меня, я поддержу вас, если, конечно, вы нуждаетесь в моей поддержке.
— Спасибо, м-р Нельсон, — сказал Александр, — я ее принимаю.
— Давайте как-нибудь пообедаем вместе, — предложил Джеймс Нельсон.
— С удовольствием.
— Эту прусскую сволочь надо было проучить!
— Я сожалею, что пришлось это сделать. Он великий режиссер.
— Двадцать три попытки заставить кота ощетиниться! Он спятил и всех нас довел до сумасшествия.
— А какой замечательный кадр, если бы ему удалось его сделать! — сказал Александр.
В коридоре перед своим кабинетом Александр увидел мисс Пирс, искавшую его.
— Ой, м-р Сондорф! — воскликнула она. — Вас спрашивал м-р Джессеп. Очень срочно. Он настоятельно просил вас немедленно к нему прийти.
— Сейчас я не могу увидеться с м-ром Джессепом, — ответил Александр, открывая дверь красного дерева, ведущую в кабинет м-ра Хесслена и входя внутрь.
В это время зазвонил телефон, и мисс Пирс схватила трубку.
— Это м-р Джессеп, — сказала она, — он хочет знать, вернулись ли вы.
— Хорошо, — пробормотал Александр, — соедините меня с ним.
Он подошел к большому письменному столу, обтянутому зеленой кожей, где стоял телефон образца 1905 года, латунный, с трубкой цвета слоновой кости, и снял трубку.
— Да?
— Сондорф? Черт возьми! Что там происходит? Мне только что сказали, что вы пришли на съемочную площадку и подрались со Стаупитцем…
— Джессеп, у меня сейчас нет времени разговаривать с вами. Я хотел бы, чтобы вы зашли в мой кабинет, то есть в кабинет м-ра Хесслена, сразу после ланча. Я созываю руководителей отделов на совещание в два тридцать…
На миг воцарилась напряженная тишина.
— Я полагаю, что вы получили полномочия от м-ра Хесслена на то, что вы вытворяете?..
— Когда м-р Хесслен говорит, что он хочет, чтобы что-то было сделано, — заявил Александр, — он надеется, что это когда-нибудь будет сделано.
— Послушайте, — жалобно произнес Джессеп, — я никогда не получал никаких точных указаний…
— Я многое сделал сегодня утром, — коротко и резко ответил Александр.
— Я… Я хотел бы точно знать, каково мое собственное положение, — потребовал Джессеп, плохо скрывая желание отстоять свои права. — Я имею право знать…
— М-р Хесслен, — сказал Александр, — относится с большим уважением к вашему опыту и знанию дел киностудии, и я тоже. Я хотел бы, чтобы вы остались, и, надеюсь, вы тоже этого хотите. Дайте мне знать, что вы решите.
Александр положил трубку. Он поднялся и медленно осмотрелся. В отличие от других кабинетов студии только этот был обставлен и отделан так, чтобы как можно меньше походить на офис. Первое, что бросалось в глаза, — гигантский камин с мраморной облицовкой, и хотя никто ни разу его не топил, в нем были уложены бревна, ожидающие огня. Одну стену полностью занимали книжные полки, где расположились полные собрания сочинений Диккенса, Шекспира, Бальзака, Гете, Золя и других классиков. Имена авторов и названия произведений, тисненные золотом на разноцветных кожаных корешках, выглядели эффектно. Однако при ближайшем с ними знакомстве обнаруживалось, что это были только обложки. Внутри не оказалось ни одной страницы, ни одного слова. Вся стена была фальшивой: нажатием кнопки за Дэвидом Копперфилдом стена распахивалась, превращаясь в бар с хорошим ассортиментом напитков. Другие стены были облицованы панелями красного дерева с нишами, в которых стояли бронзовые статуэтки полуобнаженных женщин, некоторые держали в руках светильники. На пьедестале в виде дорической колонны стоял бюст Гектора Обедайя Хесслена, а над каминной полкой с затейливой резьбой висел портрет м-ра Г.О. Хесслена.
На письменном столе не было бумаг, там стояла латунная чернильница, увенчанная фигуркой альбатроса, и лежал кожаный бювар с тисненными золотом инициалами Г.О.Х. В нем не было ничего, кроме меню ланча, данного по случаю 55-летия м-ра Хесслена. Остальная обстановка не представляла ничего особенного: длинный стол для совещаний, два кожаных диванчика с пуговками, прижимающими обивку, и несколько стремянок для несуществующей библиотеки. По всей вероятности, они использовались для того, чтобы доставать напитки с верхних полок.
Александр вызвал мисс Пирс и продиктовал ей несколько распоряжений. Покончив с делами, он сказал ей, чтобы его не беспокоили, что он не будет подходить к телефону и до ланча никого не хочет видеть. Как только она ушла, Александр лег на кожаный диванчик, закрыл глаза и сосредоточился на том, чтобы расслабить все тело. Теперь оставалось только ждать… ждать, пока эти новости станут всем известны. Гектор Хесслен и слышать не желал о том, что случилось за последние две недели. Александр был единственным человеком, который знал, что м-р и миссис Хесслен отправились в Центральную Африку принять участие в сафари с отстрелом крупного зверя.
В два двадцать восемь руководители отделов начали заполнять кабинет м-ра Хесслена, держа в руках папки, скоросшиватели и портфели, вопросительно переглядываясь и шепотом обмениваясь шуточками, напоминавшими юмор висельников. Все они были люди высокооплачиваемые, обремененные семьями, любовницами и закладными. Кто-то из них успешно пережил смену нескольких управляющих, другие получили повышение в результате прошедшей реорганизации студии — все они, услышав о последнем перевороте, осознавали, что их будущее висит на волоске. От того, как они разыграют свои карты, новейшие перемены могут принести им выгоду, или, наоборот, их шансы будут невелики. Те, кто заставлял себя соглашаться с Александром, исходя из принципа, что никогда нельзя знать заранее, как обернутся дела, поздравлял себя за предусмотрительность. Те же, кто был менее прозорлив, теперь лихорадочно вспоминали, как именно они относились к Александру, и надеялись, что если они чем-то его обидели, то он мог этого не заметить или забыть.
Совещание впервые за многие годы проводилось в кабинете м-ра Хесслена, и это заставляло их еще больше опасаться и случившегося, и человека, который взял все в свои руки. Когда вошел Сол Джессеп, они встретили его подчеркнуто дружелюбно, каждому хотелось доказать свою порядочность по отношению к человеку, который уже не обладает властью.
Когда Александр вошел, точно в два тридцать, кое-кто решил приветствовать его стоя, но Александр коротким взмахом руки остановил их и сам сел за письменный стол. Наступила тишина. Ее нарушил Александр, сразу перешедший к делу, безо всякого вступления.
— Первый вопрос — программа производства на следующие два месяца. Мы должны дать: "Время ночи", "О-ля-ля и все такое", "Яростные небеса", "Девушка, которая сказала нет Синей Бороде", "Большие обороты" "Тысяча и одна ночь", "Идеальный муж", "Паша" и "Достань мне луну".
"Время ночи" готов, остальные фильмы нуждаются в значительной доработке. В ближайшие два-три дня мы обсудим, в каком состоянии находится производство каждого из этих фильмов. Я надеюсь, что мы справимся с этими трудностями. Вот что еще я хотел сказать, собирая вас, что мы не можем выпустить: "Безумие девушки", "Сестры зла", "Безумный мужчина", "Черные подвязки", Прекрасная страсть", "Шелк и сатин"', "Маленькая Берта", "Грабители банка", "Мой сын" и даже "Ромео и Джульетту". Если у вас есть какие-нибудь замечания, — добавил Александр, — пожалуйста, сделайте их сейчас.
— У меня есть замечание. — Это произнес худой блондин с очень приятными, тонкими чертами лица.
— М-р Доналдсон, — сказал Александр, — я рад узнать вашу точку зрения.
М-р Доналдсон начал выступление в своей обычной манере завзятого оратора — длинно и запутанно.
— Как вам известно, я представляю значительную часть пайщиков в "Г.О. Хесслен Инк". К сожалению, у меня не было возможности обсудить эти новые планы с самим м-ром Хессленом, который проводит свой медовый месяц в Европе. Однако, полностью отдавая себе отчет во всех трудностях разработки программы, которая рассчитана на то, чтобы понравиться зрителю, я должен представлять интересы пайщиков и потому протестую против обилия предложенных фильмов. На них потребуются значительные средства, которые и так уже перерасходованы.
— Вы попали в точку, м-р Доналдсон, — сказал Александр, — но я думаю, вы согласитесь, что в конце концов лучше избавиться от слабых фильмов, чем выпустить продукцию, в которой я не уверен…
— Если мне позволено сказать, — вступил Джек О'Холлерон, заведующий отделом по контролю за продукцией, услышавший, что три его фильма должны пойти коту под хвост, — не следует закрывать глаза на то, что на этой студии мы выпускаем по два фильма в неделю и при такой нагрузке не можем позволить себе быть очень разборчивыми.
— Но мы хотим быть именно разборчивыми, — жестко сказал Александр, — и даже очень разборчивыми. Мы собираемся прекратить выпуск фильмов, которые могли бы иметь успех три года назад. Мы собираемся снять их с производства, потому что есть отснятые ленты, готовые для монтажа в ближайшие три недели. Это неизбежно. Значит, нам надо иметь свободные площадки в студии. И я хочу, чтобы вы все, кто здесь присутствует, перестали думать по привычке, что мы просто-напросто обязаны делать около ста пяти картин в год. Никто из вас не может дать гарантии, что фильмы, подобные тем, что выпущены за последние несколько лет, и сегодня будут иметь успех и что такого рода картины можно выпускать и дальше.
Теперь вместо фильмов, которые я положил на полку, мы собираемся приобрести другие сценарии. Я предлагаю всем контролерам, у которых возникли окна в расписании, ознакомиться с недавно купленными для экранизации литературными произведениями. Выскажите свои соображения об их возможной стоимости и кандидатурах режиссеров к завтрашнему утру. Вот произведения, которые мы приобрели в собственность: "Жизнь богача на широкую ногу", "Земля содрогается", "Одна девушка на миллион", "Мирелла", "Галилео" и "Некого выбрать".
Снова поднялся м-р Доналдсон.
— Я не хотел бы критиковать выбор произведений по художественным достоинствам, — провозгласил он, — я знаком с некоторыми из них и полагаю, что за два романа запрашивают цену, превышающую лимит в десять тысяч долларов, который был установлен на приобретение собственности на литературное произведение.
— Это правда, — сказал Александр, — но я предлагаю заплатить больше исходя из простого принципа, что лучше истратить пятнадцать тысяч долларов за то, что сделано качественно, чем десять тысяч за посредственность. Если рыночная цена сегодня на этот роман пятнадцать тысяч, то я склонен думать, она высока потому, что роман хорош. И мы не можем его упустить только потому, что произвольно сами назначили предельную цену в десять тысяч. Это постоянно будет ставить нас в невыгодное положение по сравнению с другими студиями.
Александр бросил взгляд на присутствующих.
— Есть еще вопросы?
— Да, — сказал человек, имени которого Александр не знал. — Что случилось с "Ночью во время праздника"?
Александр посмотрел на часы.
— Сейчас над ней работает режиссер Дак Штромер.
— У нас был один прекрасный фильм в производстве на этой студии, — сказал неизвестный мужчина, — а теперь и его не будет. При таких обстоятельствах у меня нет другого выхода, как подать в отставку.
Тут Александр сообразил, что этот человек, очевидно, директор фильма "Ночь во время праздника". Прекрасный человек, но настолько мягкий, что ему не под силу обуздать совершенно дикие выходки Стаупитца. Из-за его мягкости и скромности он всегда был в тени, поэтому каждый с трудом мог вспомнить даже его имя.
— Мне жаль, — ответил Александр, — что вы так решили, но "Ночь во время праздника" еще будет прекрасной картиной, а с режиссурой Штромера мы введем ее в рамки разумной стоимости. Вы уже допустили, чтобы картина превысила бюджет на сто семьдесят тысяч долларов. Я считаю это непростительным, и если бы вы сами не попросили об отставке, я был бы вынужден просить вас об этом. С данного момента контролеры будут отчитываться передо мной каждый день. И довожу до вашего сведения, что я не пожалею своего времени ни на фильм экстра-класса, ни на какой-либо тривиальный фильм. Все они будут в центре моего внимания. Сделаем мы пять картин в год или сто пять, не в этом суть, главное — они должны быть самыми лучшими, насколько это в наших силах.
— Сцена первая. Натура. Уединенный участок земли. Ирис крупным планом. Сэлли, маленькая семилетняя девочка. Ирис исчезает. Субтитр: "Маленькая Сэлли, немая от рождения"…
Александр поднял глаза.
— Это пример того, — сказал он, — почему мне не очень нравится этот текст.
Режиссер, Брэд Шинон, незадачливый ветеран кино, с опаленным, как в гончарне, лицом рабочего, непонимающе хрюкнул и бросил взгляд отчаяния на автора — унылую, непрерывно курившую мужеподобную женщину. За свою жизнь она написала несколько дюжин текстов такого рода.
— А по мне так прекрасно, Сондорф, — проворчал он. — Бэб знает, что делает.
Барбара Дун, с вечно прищуренными от табачного дыма глазами, спросила хриплым голосом:
— Что именно вы думаете об этом тексте?
— Ну, — сказал Александр, — это история о маленькой девочке, немой, которой довелось подслушать заговор об убийстве богатой, эксцентричной старой девы, жившей с братом в уединенном старинном доме. Девочка пытается сообщить о том, что она узнала. Ей это очень трудно. Старая леди слишком эксцентрична, замкнута и неприветлива, а маленькая девочка нема.
— Вы абсолютно все уловили, — сказал Брэд Шинон с ноткой сарказма.
— Мне кажется, — сказал Александр, — что это такой вид сюжета, который, если мы ограничим возможности слова, принесет нам успех.
— Я не уловил.
— В существующем варианте мы можем сказать публике не больше, чем маленькая девочка могла сказать старой леди. Что должны сделать автор и режиссер и что должна сделать девочка — так это показать опасность, не прибегая к словам. Вы все время используете субтитры, чтобы сообщить, во-первых, что девочка немая, а во-вторых, вы рассказываете зрителю, что девочка думает, как она пытается, но не может предупредить старую леди. Я полагаю, все это можно выбросить. Надо немножко помучить публику, заставить ее думать, чтобы она сама попыталась догадаться, о чем хочет сказать девочка, что с ней происходит, чтобы зритель волновался.
— Да?..
— Дайте увидеть опасность в глазах маленькой девочки без словесных объяснений и дайте публике хоть частично побывать в шкуре старой леди, думающей: "Что за ребенок растет на земле… Что она пытается мне сказать?" Таким образом мы можем передать отчаяние ребенка от безуспешных попыток предупредить об опасности, не прибегая к словам. Если мы будем пользоваться словами в виде субтитров, мы обманем публику.
— Я не вижу, как это можно сделать, не приведя в безнадежное замешательство публику, — сказала Барбара Дун.
— Я расскажу вам, — улыбнулся Александр, — давайте возьмем сцену, где девочка идет к дому и ей открывает дверь брат старой леди, в котором она узнает одного из участников заговора. Она в ужасе убегает. И тут вы даете разъясняющие субтитры: "Собственный брат мисс Дрейтон в заговоре! Как Сэлли может предупредить ее об опасности?" Вместо этого титра почему бы вам действительно не показать Сэлли, пытающуюся предупредить об опасности? Что она может сделать, если она не в состоянии говорить? У нее такие же трудности, как у нас. Так вот, никаких субтитров. Девочка в ужасе бежит прочь от дома…
— Но без субтитров публика не сможет узнать, почему она в ужасе, — вставил Брэд Шинон.
— Это хорошо, — сказал Александр. — Они подумают: она увидела что-то ужасное, и это заставило ее убежать, вместо того чтобы войти и сообщить о заговоре старой леди. Что же она увидела? В этом вы с публикой правы. Они будут ждать от вас ответа, и чем дольше вы затянете ответ, тем больше у публики будет возникать подозрений, правильно? Что делает девочка? Она убегает в парк. Она видит, что старая леди наблюдает за ней через окно на верхнем этаже. Но девочка не может ей крикнуть. Что она делает? Стоит на песчаной дорожке, потом берет сухую ветку и начинает писать огромными буквами: "Опасность — ваш брат". Старая леди наблюдает. Она близорука, не может разобрать слов, она идет за очками, медленно надевает их… Тем временем брат возвращается с прогулки, девочка видит его и убегает, брат начинает ногой стирать слова. Старая леди у окна надела очки — она разобрала только слово "Опасность". Но брат не может быть совершенно уверен, насколько ей удалось разглядеть все написанное.
Александр остановился и взглянул на обоих.
— Я не писатель, — сказал он, — я не говорю, что это лучший способ, но так можно избежать субтитров. Думаю, вам надо пройтись по тексту и изъять восемьдесят процентов титров, тогда картина сильнее взволнует зрителя.
— Могу признать, что этот способ нагляднее, — нехотя допустила Барбара.
— Он более кинематографичен, — сказал Александр с улыбкой. — Прежде чем вы начнете переписывать, попросите, чтобы вам разыскали "Последний смех". Немецкий фильм, где нет ни одного субтитра. Сегодня четверг. Мне хотелось бы увидеть переделанный вариант в понедельник.
Остаток дня Александр провел, изучая бюджет всех фильмов, которые будут готовы для монтажа через четыре недели. Контролеры, получив урезанные бюджеты на некоторые картины, удивлялись, когда Александр активно настаивал на увеличении расходов на другие фильмы.
— Вопрос не в урезании расходов, — объяснял он. — Мы будем тратить деньги на то, что придаст нам вес в мире кино.
В одном случае он говорил контролеру:
— Мы должны заплатить кучу денег, чтобы заполучить Вильму Банки на эту роль. Не следует экономить на ее гардеробе. Мы хотим, чтобы она выглядела великолепно, а платья, которые мы получили для нее, откровенно говоря, лохмотья.
Другому контролеру он говорил:
— Мик Дентон страдает комплексом Стаупитца. Он думает, что, если он не превысит бюджет, его будут меньше уважать как режиссера. Мы должны положить этому конец — самой идее, что существует тайный способ превысить бюджет. Отныне никому это не удастся. Говорить, что ему нужно построить целиком танцевальный зал, совершеннейшая чепуха. Говорить, что исполнители смогут почувствовать себя в танцевальном зале, только если они на самом деле в танцевальном зале, — это придурь. Им положено быть актерами. Достаточно двух стен и куска пола. Мы не должны брать напрокат настоящие люстры — они абсолютно не добавят достоверности. И нам не нужно сто пятьдесят статистов для той сцены — полдюжины одних и тех же, снующих туда и сюда перед камерой, вполне достаточно, чтобы создать впечатление большого бала. Если в центре кадра держать Рода ля Рока и Мэй Мюррей, когда они выясняют отношения, никто не будет вглядываться в лица окружающих их танцующих пар. В любом случае, хорошо использовав эти полдюжины, Дентон должен создать впечатление, что их сотня.
Пока Александр проводил эти совещания, Стаупитц в сопровождении своего адвоката пытался проникнуть на территорию студии. Коп[49], охранявший студию, получил от Александра строгий приказ не пускать Стаупитца и преградил путь режиссеру. Стаупитц пришел в бешенство. Он начал кричать и угрожать. Но увидев, что его угрозы не действуют, со всем жаром своего темперамента бросился на полицейского, решив прорваться. Завязалась драка. Рядом оказался фотограф агентства печати. Никто не знал, откуда он взялся: предупредил ли его кто, или сам пронюхал, но так или иначе, а в вечерних газетах появились снимки Вальтера Стаупитца, дерущегося с копом студии.
Александр немедленно среагировал. Он сделал через агентство рекламы краткое заявление, в котором было сказано:
"Вальтер Стаупитц — режиссер фильма "Ночь во время праздника" был заменен Даком Штромером. Причина — расхождение во взглядах между м-ром Стаупитцем и киностудией".
Однако история ссоры и драки Александра со Стаупитцем просочилась в газеты, которые не замедлили преподнести читателю свои версии случившегося, дав волю собственной фантазии. Многие газеты оценили хладнокровие, ответственность и молодость Александра и противопоставили эти качества агрессивности и тевтонскому высокомерию Стаупитца. Некоторые газеты поместили заметки, в которых спрашивали: "Кто же такой Александр Сондорф? Новая власть в студии Хесслена?" В других описывались фантастические истории о карьере Александра в прошлом и до настоящего времени. В своих архивах они нашли давние фотографии Александра, где он чаще всего был снят вместе с Гектором О. Хессленом или с кем-либо из кинозвезд, снимавшихся в студии. Эти фотографии были напечатаны на первых полосах лос-анджелесских газет, и большим форматом. Фотографии, сделанные два-три года назад, знакомили читателей с неправдоподобно молодым человеком. Александр выглядел на них почти мальчишкой, и это добавляло сенсационности всей истории. Подумать только, мальчишка, выставил грозного Вальтера Стаупитца из студии, а сам добился такого успеха!
Совещания начинались во время завтрака в маленьком номере отеля "Голливуд", в 9 утра, во время завтрака, продолжались в лимузине, который вез Александра в студию, и не прекращались до глубокой ночи. Даже среди ночи контролеры, сотрудники, режиссеры и писатели не могли рассчитывать, что их оставят в покое. Бывало, Александр звонил кому-либо из них в три-четыре утра и после нормального извинения: "Простите, надеюсь, я не разбудил вас?" — излагал только что пришедшую ему в голову идею. Александр был так увлечен работой, что не осознавал, кажется, как другие люди могут хотеть спать, заниматься любовью с собственной женой и вообще жить своей личной жизнью.
С первых же дней он потребовал, чтобы административный персонал и простые сотрудники всегда оставляли телефон, по которому их можно было найти в любое время дня и ночи. А если они уезжали куда-нибудь, то должны были звонить в студию и сообщать, где они находятся. Однажды контролер, который пренебрег этим требованием, приехав на следующий день в студию, обнаружил, что его заменили другим, кем-то, до которого Александр дозвонился, когда ему нужно было кое-что выяснить.
В поступках Александра не было никакой злонамеренности. Он доброжелательно объяснил смещенному контролеру:
— Для студии наступил такой период, когда мне легче сместить вас, чем разрываться в поисках нужного мне человека. Я не могу позволить себе тратить силы на поиски сотрудников. Но я вам доверяю во всем и был бы рад, если бы вы всегда были наготове. Есть один-два фильма, которые мы запускаем в производство. По-моему, вы были бы там на месте, и мне нужны будут, ваши советы.
Совещания за завтраком проводились обычно с писателями. Иногда у Александра были вполне определенные идеи, которые он излагал, выпивая одну чашку за другой крепкого черного кофе и едва прикасаясь к тосту с медом. Если у него не было собственных идей, он выслушивал писателей и решал, что из их предложений надо принять и развить, а что отвергнуть. Если у писателей не было идей, которые могли воспламенить его воображение, то для обсуждения интересующей его темы приглашались другие писатели. Порой бывало, что несколько писателей одновременно работали над одной и той же темой, не подозревая об этом.
Куда бы ни шел Александр, его всегда сопровождала одна из четырех стенографисток. Стенограммы гвоздя каждого совещания рассылались потом всем, кто принимал в нем участие. Через разные промежутки времени, за утро, Александр вызывал нужных ему работников студии. Иногда он сразу после обсуждения какого-либо вопроса выносил решение через две-три минуты:
— Прекрасно! Вперед!
А порой, сталкиваясь с большими трудностями, он проводил по утрам получасовые совещания.
В 12.45 Александр отправлялся в служебную столовую, садился за большой стол, где можно было разместить двенадцать человек, и принимался за ланч. Он брал фруктовый сок, бифштекс с салатом и черный кофе. Каждое утро на ланч к Александру приглашались от шести до десяти сотрудников студии. Он считал это лучшим способом получить кое-какие сведения из первых рук. Здесь бывали костюмеры и журналисты, ассистенты и операторы, художники-постановщики, монтажеры, юные писатели…
Происходивший при этом обмен мнениями с трудом можно было назвать беседой. Александр задавал вопросы и выслушивал ответы. Эти ланчи давали возможность людям, которые не могли получить к нему другого доступа, обсудить что-нибудь непосредственно с ним. Александр верил, что доступность — великое дело. А если они могли сказать нечто интересное и это воодушевляло Александра в первые же минуты, он всегда откликался на их идеи. Вообще, он готов был выслушивать кого угодно, лишь бы их предложения были хороши. Тогда он воплощал их на деле.
Сразу после ланча он проводил около часа в просмотровом зале, интересуясь всем, что было отснято за предыдущий день. Ему предлагали от двух до восьми черновых монтажей, если не больше. Александр выбирал один, смотрел его и снабжал деловыми комментариями. Если ему что-нибудь действительно не нравилось, он объяснял, что именно ему не нравится, и просил режиссера переснять эту сцену. Но если было возможно, он старался избежать пересъемки. Когда он подсчитывал количество ленты, истраченной за истекший день, то думал о влиянии своих замечаний на съемки — как реализовалось его положительное отношение к продукции и как изменилось то, что он считал ложной тенденцией. Он точно знал, насколько должно быть весомо каждое его высказывание, чтобы оно эффективно сработало.
— Мне нравится, как двигается эта девочка. Впрочем, когда вы показываете ее крупным планом, она сущая деревяшка. Я рад, что вы обошлись без нее в эмоциональных сценах. Тут она не тянет. Используйте ее прекрасные движения, найдите возможность показать, как она прелестно двигается. Движение — вот единственный способ для ее самовыражения. Будет великолепно, если вы что-нибудь придумаете и покажете ее в постоянном движении, вместо этих слезливых крупных планов, где она совершенно не смотрится. Почему бы ей не сыграть сценку, когда она даст подзатыльник бедному парню, фактически смешав его с грязью, ведь она срывает на нем зло. Мне кажется, это было бы хорошо. Я думаю, она — девушка такого сорта. Она не из тех, кто сидит у окна и тоскует. А в остальном этот материал чудесно выглядит на экране…
— Думаю, что вы недостаточно выжимаете из Колмана. Он способен на большее. И вы можете его раскрыть. А вы слишком зажимаете его. В данном случае его манерность уместна — это то, что публика хочет видеть. Зрителю нравится, как медленно и задумчиво он улыбается глазами. Вам кажется, это слишком медленно? Не беспокойтесь, это не слишком медленно. Колман медлительный актер, он не делает быстрых, Резких и внезапных движений. Из зрительного зала его не воспринимают как медлительного. Вы можете его оставить с такой улыбкой довольно долго, прежде, чем он сделает выпад. Дайте возможность зрителю почти убедиться, что он ничего не собирается сделать, а затем удивите публику. Дайте Колману возможность сохранить эту улыбку, проходящую через весь поединок на шпагах: он англичанин, джентльмен, учился в Итоне… и зрители ждут от него, что он посмеется над своим противником. Эта улыбка в течение всего поединка останется, как нежное воспоминание, которое они сохранят до старости. Это романтический фильм. Давайте не бояться быть романтиками…
— Есть такие сцены, — говорил Александр, — когда лучше не видеть лиц актеров, чем видеть их, — это производит больший эффект. Мы должны заставить наших операторов — кое-кого — избавиться от мысли, что их задача сделать ясно видимым каждый объект на съемочной площадке. Вот здесь у вас пара, сидящая при свече, а освещение такое, словно горят три-четыре люстры. В этой сцене единственное, что я хочу видеть четко, — это прикосновение рук мужчины и женщины. Публика, без сомнения, представит себе счастливый взгляд Тессы Бауден, и воображение зрителей сделает это лучше, чем сможет сделать даже сама Тесса Бауден.
Сразу после просмотра Александр отправлялся на ежедневное совещание по сценариям. Это было единственное собрание, которому разрешалось длиться два часа. Здесь, в жарких спорах формировался основной замысел фильма, определялась сюжетная линия, намечались ключевые сцены, а затем прикидывали, какова стоимость фильма.
Между шестью и девятью, по определенным дням, Александр снова шел в просмотровый зал глянуть на черновой монтаж готовой продукции и обсудить с режиссером, контролером и монтажером, нужны ли какие исправления. Александр указывал, где излишни титры и какие из них можно вырезать при окончательной редакции. Он был противником обилия титров.
Иногда он обедал в студии и потом уходил к себе в кабинет, где читал сценарии, аннотации и книги, которые предлагал приобрести литературный отдел. Читая, он наговаривал свои идеи и предложения на диктофон, или — а он предпочитал именно это — звонил режиссерам, писателям либо актерам — тому, кого он считал подходящим, чтобы проверить на нем свои идеи. Он редко возвращался в отель "Голливуд" раньше полуночи и потом еще часа два, лежа в постели, читал и названивал по телефону. Раза два-три в неделю он менял этот распорядок и проводил вечер на премьере нового фильма.
В эти первые недели Александр был неистощим на выдумки, но если его фантазия иссякала, он никогда не терял времени в ожидании, что идея свалится с неба.
— Мы чуточку застопорились, — говорил он внезапно, — давайте поедем к океану.
Все принимавшие участие в совещании погружались в автомобили и выезжали на один из самых уединенных пляжей. Он любил океан, и плавание было для него единственной возможностью поразмяться. Люди, работавшие в студии, приучились всегда иметь при себе купальные костюмы. Решение пойти плавать могло быть принято в любое время дня и ночи. Полчаса такой энергичной зарядки оживляло Александра, и на обратном пути из него снова начинали бить фонтаном идеи.
Иногда он спускался к берегу один, и созерцание огромного серо-голубого водного пространства давало ему чудесное ощущение покоя. Он чувствовал свою причастность к океану, как будто мог весь его вместить в себя. Он ощущал величайшее умиротворение, и в нем все замирало, как природа в безветренную ночь.
Через пять недель после того, как Александр взял на себя руководство студией, он получил телеграмму от Гектора О. Хесслена: "Прибываю вторник. Будьте добры приготовиться к отчету".
Позже, этим же утром, вошел Джессеп, выглядящий как провинившийся школьник, который при попытке стянуть спортивные трофеи был застигнут директором школы. Он сучил ногами больше, чем обычно.
— Сондорф! Я только что узнал… Оказывается, вам никто не поручал брать производство в свои руки! — Джессеп явно нервничал, у него подергивались губы. — Меня просили, чтобы вы были на месте, когда прибудет м-р Хесслен с помощником окружного прокурора.
— Не волнуйтесь, — сказал Александр, — я не собираюсь никуда уезжать во вторник.
Когда Гектор Хесслен проследовал в свой кабинет в сопровождении адвоката Джуда Дайсона и помощника окружного прокурора м-ра О'Дея, Александр дремал, лежа на черном кожаном диванчике, как он обычно делал в середине утра.
— Прошу прощенья! — саркастически сказал Хесслен, — может, мне следовало постучать?
— Все в полном порядке, — без тени смущения ответил Александр, поднимаясь с дивана. И добавил: — Садитесь, джентльмены.
— Ну, с вашей стороны это очень любезно, — с иронией ответил Хесслен.
Он был высокий, с великолепным загаром, сильный мужчина. Глаза у него были очень светлые, почти прозрачные. Хесслен и Александр одновременно двинулись к креслу за письменным столом. Но Александр успел первым, уселся и показал на стулья, куда могли сесть трое мужчин.
Джуд Дайсон, которого Александр часто встречал, когда работал на Хесслена в Нью-Йорке, был почти в пять футов ростом, совершенно лысый щеголь. Как всегда, в петлице его пиджака красовалась роскошная бутоньерка. Его костюм выдержал бы экзамен у принца Уэльского — шелковая кремовая рубашка, белые гетры и красновато-коричневые туфли. На коротких жирных пальцах, которые он разминал, как пианист перед концертом, сияли два кольца с крупными бриллиантами. Лицо — гладкое, как у младенца. От него разило лавандовой водой.
О'Дей, бледный костлявый мужчина около пятидесяти лет, с редеющими волосами и пальцами в пятнах от никотина, явно занимал не такое положение, как Джуд Дайсон.
Почти выдернув из-под О'Дея стул, Хесслен уселся у края письменного стола спиной к Александру.
— Джуд! — скомандовал он бесцеремонно.
— Александр, дайте нам объяснения, — строго сказал Дайсон.
— Какие именно объяснения вы хотите от меня?
— Не блефуйте, Александр, — торжественно произнес Джуд Дайсон, — у нас есть полный отчет о вашей деятельности…
— Вы чем-нибудь недовольны, м-р Хесслен? — спросил Александр.
— Черт возьми! — взорвался Хесслен. — Это самозванство! Это явный случай мошеннического самозванства! Разве не так, Джуд?
— Несомненно так. Возможно, это еще и заговор. Очень похоже.
— М-р помощник окружного прокурора, — гаркнул Хесслен, — я жду вашего иска!
— Вы его получите, получите, — послушно бормотал помощник прокурора, — сразу, как только будут установлены факты, мы не заставим ждать…
— Насколько я понимаю, — сказал Александр, — вас беспокоит, что я взял производство в свои руки…
— Не имея никаких полномочий! Путем нахального, бессовестного обмана! Дерзкого обмана! — грохотал Джуд Дайсон.
— Это вопрос интерпретации… — начал Александр, но ему не удалось договорить.
— Интерпретация? Пройдоха! — взвился Хесслен, кружа около Александра и указывая на него пальцем, как строгий обвинитель. Я доверял вам, Александр, я предоставлял вам возможности, несмотря на ваш юный возраст, и что же вы сделали за моей спиной? Когда у меня был м-е-д-о-в-ы-й месяц!
— Истинная правда, — согласился Александр, вмешиваясь в разговор, — я взял производство в свои руки без официального назначения…
— Ну, будь я проклят! — воскликнул Хесслен.
— Он признает уголовное преступление, он признает это! — воскликнул О'Дей, торжествуя победу.
Не обращая внимания, что его прервали, Александр продолжал:
— Более того, я считаю, что вы должны знать, насколько я распространил свою власть за прошедшие пять недель, конечно, как вы указали, не имея на это официальных полномочий. Во-первых, как вам известно, м-р Хесслен, я уволил Стаупитца. При той скорости, с какой Стаупитц снимал фильм "Ночь во время праздника", мы превысили бы бюджет на двести девяносто пять тысяч долларов. Из-за того, что я заменил Стаупитца, картина превысила бюджет только на сто семьдесят тысяч, то есть на ту сумму, которая была уже истрачена Стаупитцем сверх бюджета.
— Болван! Сосунок! Какое право вы имели сделать это?! Это… это… мальчишество!.. Уволить одного из великих режиссеров!
— Как я уже объяснил вам, м-р Хесслен, я не был уполномочен, я пользовался собственным благоразумием.
— Никто вас не назначал на должность, где вы имели бы право пользоваться в-а-ш-и-м благоразумием! Мы никогда не предлагали вам пользоваться вашим благоразумием! Ваша работа, как моего секретаря и личного помощника, заключалась в том, чтобы с-вя-зы-ва-ть меня с персоналом студии. Это все, что проистекало из моих инструкций!
— Я не отрицаю этого, — тихо сказал Александр, — но так как я пользовался своим благоразумием, я пришел к заключению, м-р Хесслен, что ваши инструкции не могли быть осуществлены, если бы я не осуществил их. Если вы потерпите, я точно скажу вам, что я сделал. "Ночь во время праздника" завершена и готова к выпуску. Сценарий по роману "Жизнь богача на широкую ногу", который опять же, пользуясь своим благоразумием, я купил за пятнадцать тысяч долларов, в конечной стадии редактуры, и я очень доволен тем, как это все обернулось. К тому же я купил еще восемь произведений, затратив в общем сто двадцать тысяч долларов, то есть меньше, чем я сэкономил на фильме Стаупитца. Три из купленных романов в работе: сценарии были сделаны, ленты уже отсняты и лежат, ожидая монтажа. Остальные пять почти готовы и вскоре могут монтироваться, в ближайшие два месяца. Из сценариев, которые уже включены в график студии, я одобрил девять. Два из них — "Время ночи" и "Паша" — сейчас в процессе съемки; таким образом, у нас сейчас снимается пять фильмов, давая полную загрузку производству. Я отправил на полку десять картин из графика студии, потому что они не внушают мне доверия.
Александр говорил спокойным деловым тоном, отмахиваясь от попыток Хесслена, Джуда Дайсона и помощника окружного прокурора прервать его, не обращая внимания на возмущенные фырканья Хесслена, недоверчивые вздохи Джуда и важный вид О'Дея. Когда Александр кончил свой отчет, все замолкли в изумлении. Затем помощник прокурора, исполненный значительности представителя своей конторы, торжественно провозгласил:
— Из того, что я услышал, для меня совершенно ясно, что это похоже на мошенничество.
— Можете вы мне привести убедительный довод, — потребовал Хесслен от Александра, — почему я трачу свое драгоценное время на болтовню с вами, вместо того чтобы передать все это дело помощнику окружного поверенного?
— Довод единственный, — сказал Александр. — На данный момент более двадцати фильмов, общей стоимостью около трех миллионов долларов, находятся на разных стадиях подготовки, производства и завершения. Я — единственный человек, точно знающий, как продвигается это производство, моих указаний ждут ежедневно писатели, режиссеры и контролеры. Я думаю, если вы все это устраните — то есть, устраните меня, — многие из них почувствуют, что их бросили барахтаться в море, потому что они пытались воплотить мою концепцию, а теперь им придется выполнять указания кого-то другого. Более того, у вас и нет этого "другого", кто мог бы руководить вашей студией.
Александр сделал паузу.
— Вы спрашиваете, какие у меня были полномочия, чтобы взять власть в студии? — спросил он. — Только те, что я могу руководить лучше, чем кто-нибудь другой.
После того как Александр кончил говорить, некоторое время все сидели молча. Джуд Дайсон разминал пальцы, О'Дей хмурился, а Хесслен ощупывал щетину на подбородке. В конце концов помощник окружного прокурора откашлялся и сказал педантично, как на судебном заседании:
— Мне кажется, что здесь мы имеем случай попытки молодого человека посредством деяния… в роли самозванца… совершить… ух…
— "Совершить ух…" — это что, м-р помощник окружного прокурора? — ехидно спросил Александр.
— Совершить… ух… ну… принятие на себя… и в этом нет никакого сомнения, в чем мы можем убедиться… если посмотрим юридическую литературу… что это действие, это самозванство, было предпринято в собственных корыстных интересах с целью возвышения.
— Ладно, дайте мне сказать вам кое-что, — парировал Александр. — За прошедшие пять недель я не подписал ни одного документа, ни одного чека. Все они должным образом подписаны м-ром Джессепом. Я разослал большое количество распоряжений, но все они были подписаны мной с указанием моей должности, как личным помощником м-ра Хесслена. Я никогда не пользовался никаким другим титулом. Любое действие, когда бы оно ни было предпринято, было санкционировано м-ром Джессепом или руководителем того отдела, которого оно касалось. Верно, что они неуклонно следовали моим указаниям, но они несли ответственность за осуществление каждого действия.
— Как бы многословно вы ни говорили, — провозгласил Джуд Дайсон, — вы не можете отрицать, что вы создавали впечатление высшего авторитета, который вам позволял делать то, что вы делали.
— Мне не приходило в голову, — сказал Александр, — что быть авторитетным неприлично.
— По-моему, — сказал помощник окружного прокурора, факт самозванства, повлекший незаконную выгоду, установлен.
— Но, м-р О'Дей, — ответил Александр с самым невинным видом, — я не извлекал для себя никакой выгоды. Как личный помощник м-ра Хесслена, я продолжал получать свое обычное жалованье в размере ста долларов в неделю…
Хесслен начал посмеиваться. Где-то внутри него возник звук, как серия подземных толчков при землетрясении, звук поднимался вверх, усиливаясь, и наконец вырвался наружу в виде неистового стаккато: ха-ха-ха!
— Ваши расходы не увеличились? — требовал отчета Джуд Дайсон.
— Увеличились, в той же степени, как и прежде, — ответил Александр.
Хесслен продолжал хохотать: ха-ха-ха!
— В таком случае, — спросил помощник окружного прокурора, — можете ли вы мне объяснить, как, зарабатывая сто долларов в неделю, вы могли остановиться в номере отеля, который стоит пятнадцать долларов в день?
— В ожидании будущих заработков, м-р О'Дей.
Только теперь Хесслен подавил свой смех.
— Ну, будь я проклят! — воскликнул он. — Ну, будь я проклят! Сопливый щенок двадцати четырех — двадцати трех лет, зарабатывающий сто долларов в неделю, увольняет одного из лучших режиссеров страны, который получает семь тысяч в неделю, и запускает в производство программу на три миллиона долларов! Он командует сотрудниками студии, которые вдвое старше его, получают в десять-двадцать раз больше, они в десять раз опытнее, и этот нахальный щенок, проучившийся только несколько месяцев в школе стенографии, командует ими! И они это принимают! Всей группой принимают от такого щенка! Какой вывод вы сделаете из этого, джентльмены?
Хесслен быстро переводил взгляд с Джуда на О'Дея, которые выглядели растерянными, не понимая, как они должны ответить.
— Я скажу вам, какой я сделал вывод, джентльмены. Либо моей студией руководит группа шутов и идиотов, либо этот нахальный щенок прирожденный гений. Вот такой я делаю вывод, джентльмены. А так как я не хочу думать о себе плохо, что мог назначить группу шутов и идиотов руководить моей студией, я вынужден признать второе мое предположение, хотя все во мне противится этому. Джуд, вы можете возвращаться в Нью-Йорк, я не собираюсь возбуждать уголовное дело. М-р О'Дей, сожалею, что потревожил вас, теперь нам не нужна ваша помощь. Александр, пользуясь вашим влиянием, вы не могли бы в ближайшее время присмотреть для меня кабинет, учитывая, что мой собственный, кажется, занят.
— Я сделаю это, м-р Хесслен. И… м-р Хесслен. Вопрос о моем жалованье.
— Я полагаю, вы заслужили повышение. Как, по-вашему, сколько вы стоите?
— Я стою дорого, но для начала я должен получать пятьсот долларов в неделю.
В середине двадцатых годов в Голливуде и его окрестностях было несколько странных домов: копии французских дворцов, колониальных особняков, английских замков, испанских гасиенд, коттеджей в стиле Новой Англии, итальянских вилл, ранчо Аризоны… Словом, это был апофеоз имитации экзотической архитектуры разных стран и эпох. Были там и другие здания, архитектуру которых можно назвать голливудско-фантасмагорической. Внутри этих домов можно было обнаружить водопады, а ванные комнаты напоминали оранжерею ботанического сада. Одна кинозвезда недавно купила за двести тысяч долларов кровать из резного дуба и черного дерева, инкрустированную золотом. Были дома, лишенные геометрических очертаний, с украшениями, похожими на живую природу: с чугунным литьем в виде усиков плюща, садовыми фонарями в виде растений, причудливо резными камнями… У другой кинозвезды над плавательным бассейном возвышалась личная часовня, купол которой был покрыт снегом из резного камня, словно бросавшего вызов солнцу — ну-ка, попробуй растопить его! Башни и башенки, купола и зубчатые стены, параболические кровли и арочные подъезды этих домов были достопримечательностями. У экскурсантов все это ассоциировалось с безумной эксцентричностью и безрассудной экстравагантностью голливудских знаменитостей. Впрочем, именно это и требовалось от кинозвезд.
Дом, который снял Александр, по этим стандартам был довольно скромным. Он любил его за то, что из всех жилых комнат виден океан, а каменные ступени вели вниз через скалы к маленькой частной пристани. Тут, в полном одиночестве, он мог нырять и плавать в крошечной бухточке, которая была ненамного больше плавательных бассейнов Голливуда.
Он впервые жил за пределами большого города и обнаружил, что деревья за окнами, редкостные цветы, вьющиеся вокруг террасы и по стенам дома, непрерывно изумляют и радуют его. Он был покорен океаном — таким неведомым, глубоким и холодным, утешающим своей безмерностью. Временами ночь благоухала так, словно все парфюмеры мира собрали здесь редкостные ароматы духов, а временами воздух наполнялся сильным, резким запахом океана.
«Дорогой Пауль, Ваша телеграмма с поздравлениями значит для меня больше, чем я могу выразить словами. В последние месяцы, хоть я и не писал, но много думал о Вас, о времени, проведенном с Вами в Нью-Йорке, о наших долгих беседах, которые для меня так много значили. Я давно хотел написать Вам, но как-то не решался. Я не знаю, одобряете ли Вы меня и надо ли мне в письме к Вам оправдываться или, напротив, выдержать тональность хвастливого триумфатора. Я сам еще не уверен, каким оно должно быть, это письмо, но Ваша телеграмма прибавила мне смелости и надежды, что Вы все еще на моей стороне, хотя, возможно, и не полностью меня одобряете.
Во-первых, позвольте мне сказать, что не все, о чем Вы прочли в газетах, правда. В деле со Стаупитцем с моей стороны не было злобы. Я все еще считаю его великим режиссером и восхищаюсь им как художником. Я и сейчас уверен, что "Ночь во время праздника" — это фильм, который с художественной точки зрения должен был принадлежать Стаупитцу, если бы ему дали его закончить так, как он хотел, и тогда, когда он хотел. Я часто думаю об этом. Какая ирония, что я должен был достигнуть своего нынешнего положения за счет человека, которым я так восхищался и о работе которого мы с Вами говорили часами. Но то, что я сделал, было неизбежным. Если Вы захотите выслушать меня, то я смогу объяснить Вам кое-что лично.
Прежде чем так поступить со Стаупитцем, я много думал об одном нашем разговоре как-то ночью в Нью-Йорке, вызванном статьей Стефана Рейли. Я был крайне поражен тем, что Вы тогда сказали, передавая мне содержание его статьи, что тот, кто думает так, как мы, всегда потерпит поражение от Вилли Сейермана, потому что нас всегда мучают угрызения совести, чего они — Сейерманы — лишены. Я, кажется, помню, что Вы считали нас слишком трусливыми, слишком наивными, слишком неопытными и что из-за этого в конце концов Вилли Сейерман взял верх и все-таки нам пришлось уступить, потому что вся власть была у них. А все мы, отказавшись участвовать в коммерции, отказавшись бороться, сами себя лишили права сказать, к-а-к коммерция должна диктовать искусству. Мы согласились, кажется, что диктат коммерции в искусстве будет возрастать, потому что искусство стало теперь достоянием средств массовой информации, а это либо политика, либо бизнес. И, насколько я помню, мы согласились, что, учитывая эти обстоятельства, единственный благоразумный курс для таких, как мы, попытаться ухватить рычаги власти.
Теперь я понимаю, что, когда мы вели эти беседы, вы рассуждали диалектически, в том смысле, что выдвигали идею, чтобы проверить ее на прочность. Вроде бы мы не пришли тогда к определенному выводу о ценности этого конкретного аргумента. И вот я принял ваш аргумент и сделал дальнейший шаг, воплотил его в действие. Это все, что я могу сказать в оправдание моего поступка.
Абстрактно можно бесконечно рассуждать о его целесообразности и о том, выдержала теория испытание или нет. Может быть, "если начинаешь плясать под дудку дьявола, то начинаешь ему принадлежать". Это еще предстоит узнать. Меня заставила так поступить внутренняя убежденность, что я знаю, как надо делать кинофильмы, и могу заставить всех поступать по-моему. И лучше чтобы выпуском картин управляли такие, как мы с Талбергом, чем оставить это на Луиса Б.Мейера или Вилли Сейермана. Надеюсь, Вы поймете, что это не покаяние и не бравада.
Мне очень не хватает вас, Пауль, Вашей проницательности, Вашего понимания, Вашей широты и тонкого проникновения во все. Мне не хватает Ваших знаний, которые обширнее и глубже моих, Ваших советов, помощи и дружбы. Как было бы хорошо, если бы я смог уговорить Вас приехать сюда! Мое самое сокровенное желание — чтобы Вы работали на этой студии, скажем, в качестве литературного редактора, или как писатель в штате студии, или в любой другой должности, которая может Вам подойти. Я на самом деле разбился бы в лепешку, чтобы увидеть вас здесь, и мы могли бы великолепно проводить время. Правда, это чудесное место. Климат здесь сказочный — я купаюсь в океане даже в феврале. А если Вы захотите покататься на лыжах, то в нескольких часах езды отсюда, в горах, есть снег. Что касается девочек, то их здесь даже слишком много. Станете избалованным. Скорее приезжайте сюда.
Группа, ожидавшая в просмотровом зале прогона чернового монтажа "Жизни богача на широкую ногу", состояла из режиссера фильма Дэвида Уоттертона, контролера Сэма Фроуба, Сола Джессепа, распределителя ролей Мо Перльмана и руководителя отдела рекламы Пита Фентона, который только что кончил рассказывать анекдот про Александра Сондорфа. Клубы табачного дыма заполняли маленькую и довольно убогую комнату, а какова была степень нервного напряжения, можно было судить по хриплым смешкам, которые проскакивали то там то тут, как электрические разряды в тяжелый предгрозовой день. Александр вошел в просмотровый зал в сопровождении Лорны Дрисколл, блондинки лет пятидесяти с решительным выражением лица.
— Кажется, у всех хорошее настроение, — сказал Александр, уловив атмосферу смеха, еще витавшего в комнате.
— Ух, я рассказывал о вас клеветнические анекдоты, — сказал Пит Фентон.
— Надеюсь, смешные? — улыбнулся Александр, садясь на предназначенное для него место. — Порядок! Поехали!
— Александр, — сказал Джессеп, — Мо предлагает просмотреть несколько девушек, которые хотят сниматься в кино. Он предпочел бы, чтобы и вы были там. У вас есть время?
— М-р Сондорф, я очень ценю ваше мнение, — обратился к Александру Мо Перльман.
— Спасибо. Непременно посмотрю. После фильма устроим просмотр. — Он взглянул на часы. — Сколько идет фильм?
— Час пятьдесят пять, — сказал режиссер Дэвид Уоттертой. — Вам кажется, что это немного длинно?
— Давайте посмотрим картину, а там решим.
"Жизнь богача на широкую ногу" — это история нью-йоркского мальчишки из рабочей семьи. Привлекательный и обаятельный мальчик работал коридорным в одном из больших отелей и мечтал о такой же шикарной жизни, как та, что проходила перед ним. Мальчик находит благодетеля в лице богатого, воспитанного и образованного джентльмена, которого играет Адольф Менджау. Богач полюбил мальчика и принял к себе на работу в качестве секретаря. Стараясь во всем походить на своего благодетеля — предмет его восхищения, он приобрел лоск и грацию и впитал всю атмосферу мира богачей. В конце концов мальчик был принят в обществе, к которому всегда хотел принадлежать. У него даже завязался роман с богатой девушкой из влиятельной семьи. Когда он всего этого добился, внезапно обнаружилось, что его благодетель, которого он так уважал, просто самоуверенный мошенник высшего класса.
Психологическая подоплека фильма заключалась в том, что мнимые родственники — мальчик и богач мошенник — с глубокой нежностью относились друг к другу. Этот мошенник настолько естественно вел себя, что сохранил симпатии окружающих даже после того, как его разоблачили. На обаятельном поведении героя, который искусно втерся в доверие к людям высшего общества, и держался весь фильм.
Когда просмотр окончился и зажегся свет, все замерли в ожидании. Несколько минут, пока Александр собирался с мыслями, стояла полная тишина и все пристально смотрели на него.
— Вы добились удивительного перевоплощения, Менджау, — наконец сказал Александр. — Вначале ваш герой настоящий светский человек и ведет себя так, как от него ждут, — он забавный, жизнерадостный, изысканный, но к концу он еще и трогательный. Как ни странно, нас трогает до глубины души падение великого мошенника. Он, который в свое время надувал коронованных особ Европы, теперь опустился до того, что обманывает дочку владельца салуна в заштатном провинциальном городишке. Да, это и смешно, и трогательно одновременно.
— Вам понравилось, Александр? — пытливо смотря на него, спросил Дэвид Уоттертой.
— Могу сказать, что нас ждет большой успех, — провозгласил Александр. — То, что этот мальчишка играет так себе и им движет скорее сексуальный интерес, отметят критики, но это не должно тревожить публику. Я думаю, что, если что-то и надо вырезать, то мальчишку. Все сцены, где он один, без партнеров, — затянуты.
— Но вам понравилась картина, Александр? — снова спросил Дэвид Уоттертон.
— Это должен быть знаменитый фильм, — сказал Александр.
Заявление Александра сняло общую напряженность, словно фильм уже был принят публикой на ура. Если Александр сказал, что так будет, значит, так и будет.
— Как я его продам, — кисло спросил Пит Фентон, — если в его основе история двух мужчин.
— Продадите, — уверил его Александр, — не сомневайтесь. Это первоклассная вещь. Что касается современной точки зрения, мы что-нибудь придумаем. Главное, правильная реклама, чтобы фильм стал бестселлером. Покажем высшее общество, где в главной роли Менджау. В рекламе нужно сделать акцент на превращении мальчика-коридорного в великосветского льва. Это всегда вызывает ажиотаж у публики. И ни при каких обстоятельствах даже не намекать, что Менджау — обманщик. Вся реклама должна основываться на том, как хорошо одетый Менджау великолепно играет роль. И давайте как-то подчеркнем: мы говорим в этой картине о том, что высшее общество настолько упоено собой, настолько подвержено самообману, что в нем лучше всех себя чувствует мошенник, больше всех имеет право блистать — профессиональный аферист.
Александр сделал паузу и впервые после окончания фильма улыбнулся.
— Поздравляю вас, Дэвид. Это прекрасный кусок работы.
— Покупка этой вещи была вашей идеей, Александр, и приглашение на роль Менджау, тоже, — признал его первенство Дэвид Уоттертон, чувствуя, что сейчас он способен быть щедрым на похвалы.
Александр повернулся к Мо Перльману:
— Теперь я посмотрю тех, кто пришел на пробу.
Лорна Дрисколл спросила Александра, нужна ли она ему, а то ей надо еще кое-что сделать в монтажной.
Александр согласился, что ей лучше уйти. Остальные сказали, что хотели бы остаться на просмотр. В приподнятом настроении, которое создал Александр, похвалив фильм, всем захотелось развлечься и поглазеть на девушек, пришедших на пробу.
По адресу первых четырех девушек присутствующие отпустили довольно жестокие реплики. Одной было сказано, что она так же выразительна, как картофельное пюре. По поводу другой отпустили довольно скабрезную шутку, что ее можно лишить невинности только с помощью электродрели. У третьей понравились ножки, но когда она начала двигаться, в зале раздался ужасающий стон. Про четвертую девушку сказали, что она сделана под копирку с Глории Свенсон. Пятую признали подходящей, и Мо Перльман предложил заключить контракт на семь лет с испытательным сроком на шесть месяцев, как это принято для внештатных актеров.
Во время просмотра всех этих кандидаток Александр не присоединился ко всеобщему жеребячьему веселью, а держался несколько отчужденно. Шестую девушку он мысленно назвал Джанет Деррингер. Поразительное сходство! Этого не может быть! Он забыл о Джанет и почувствовал себя немного виноватым, вспоминая, с каким нетерпением она ждала ответа, как надеялась…
Он подался вперед, чтобы лучше видеть. Она нервничала и чувствовала себя неловко перед камерой и слепящим светом юпитеров, и это сразу было заметно. Однако никто не делал саркастических замечаний. Но как только Александр увидел, что она шевелит губами, его сомнения рассеялись. Он вспомнил слова Джанет и улыбнулся. Он вспомнил так же, что Джанет была неестественной, когда ее просили что-нибудь сделать, но ее скованность исчезала, если она начинала болтать о том, например, что не любит тишины… Тогда он еще сказал ей, чтобы она постаралась избавиться от мысли о карьере в кино. А потом утешал ее и заверил, что она была хороша, и сразу что-то изменилось в ее лице, она стала общительной, открытой и очень непосредственно проявляла чувства, которые испытывала в тот момент.
А сейчас абсолютная правдивость ее мимики была какой-то трогательной, как трогателен ребенок с правдивым взглядом или выражением лица. Только эти моменты были мимолетны и не всякий мог их заметить…
Сразу после сыгранных ею сценок Александр взял ее с собой на "начинку для пирога с сыром", что на киношном сленге означало взять кинопробы с девушек, которые надевали купальные костюмы и располагались в заданных им стереотипных позах. И тут участие Джанет вдохновило оператора, и он сделал необычные снимки. Джанет обхватила себя руками, и оттого, что она, загорая, лежала на надувном матрасе, у нее с одной стороны застенчиво обнажился сосок. От нее исходило сияние. В этой сцене она была совершенно раскованна и не следила за собой.
— С такой хорошо мальчикам проводить время, — заметил Сэм Фроуб.
— Можно сказать, что в такого рода сценках она смотрится, — кинул реплику Пит Фентон.
— Что каждый из вас думает? — повернулся Александр к Мо.
— Посмотреть на нее — она куколка, Александр, — уклончиво ответил Мо.
— Дэвид, каково ваше мнение? Можете вы из нее сделать совершенство?
— Трудно сказать, Александр. Кое-что в ней есть. Я думаю, она приобрела лоск от множества людей, которые толкутся возле нее, что необычно для девушки с такой внешностью. Но она абсолютный неофит, не так ли? Ей придется всему учиться с самого начала.
— Пит, вы можете сделать ей рекламу?
— Уверен, что вы всегда можете продать "пирог с сыром", но не все же забыли, что это Джанет Деррингер.
Возникла небольшая пауза, это имя никому ничего не говорило.
— Вы, парни, ничего не знаете о Джанет Деррингер? Она же девушка Вилли Сейермана! — сказал Пит.
— Ух ты! Правильно. Пит прав. Я слышал об этой цыпочке, — сказал Сэм Фроуб. — Это она. О, да, я ее знаю.
— Хоть убей, не представляю, как мы сделаем эту пробу! — сказал Мо Перльман.
— Я сделаю, — сказал Александр, — мне кажется, в ней что-то есть.
— Я не вижу в ней ничего выдающегося, — проронил Сол Джессеп.
— В ней есть какая-то печаль, которая просвечивает сквозь блеск, — это интересно мне и, думаю, заинтересует и публику, — сказал Александр.
— Какая такая особая печаль? — проворчал Пит Фен-тон. — Этот город кишмя кишит печальными девушками с грустным взглядом.
— Мне кажется, эта девушка способна на сильные чувства, и, думаю, она сумеет выразить то, что чувствует, — ответил Александр.
— Вопрос в том, — сказал Джессеп, — даст ли согласие Вилли Сейерман, если мы предложим ей контракт. Если то, что говорит Пит…
— Я не интересуюсь мнением Вилли Сейермана, — ответил Александр. — Мо, напишите ее агенту, предложите ей контракт. На обычных условиях. — Он встал и вышел из комнаты.
Спустя три дня м-р Перльман вошел в кабинет Александра с ответом от Льюиса Шолта, в котором говорилось, что, к сожалению, мисс Деррингер не может принять предложение, так как она уже заключила эксклюзивный контракт с фирмой "Сейерман интернешнл".
Александр мучительно размышлял, в каком автомобиле ехать на станцию встречать Пауля, и менял свое решение несколько раз. Сначала он хотел отправиться на "линкольне" с шофером. Студия предоставила ему эту машину в постоянное пользование. Но потом ему показалось, что это будет слишком официально и встреча с Паулем в присутствии шофера может помешать им вновь обрести друг друга. Тогда он решил поехать на собственной машине — "испано-сюизе" выпуска 1919 года, которую он купил у Джеймса Нельсона месяца два тому назад. Александр любил эту машину с таким романтическим названием. Ему нравился восхитительно исполненный серебряный аист, балансировавший на большом сверкающем капоте. Даже когда машина набирала скорость до 50 миль в час, не чувствовалось никакой тряски.
Но затем он снова передумал. "Испано-сюиза" была тогда шикарным автомобилем, и Пауль мог подумать, что Александр хвастается, и вообще это может подчеркнуть перемены в их общественном положении, что было бы неприятно.
Тогда Александр опять переменил свое решение и подумал, что, может быть, лучше взять такси, и даже попросил секретаря заказать его на определенное время. Но потом вновь переиграл, разозлился на себя, что так беспокоится о том, какое впечатление он произведет на Пауля. В последнюю минуту он отменил заказ на такси и отправился на своей двухместной "испано-сюизе".
Когда Александр увидел Пауля, сбегавшего к нему с платформы, он радостно раскинул руки, чтобы обнять друга как всегда. Александр не мог сдержать улыбку счастья и словно растворился в чистой радости.
— Вы выглядите совершенно фантастически, — сказал Пауль, хлопнув Александра по плечу грубовато и шутливо. — Боже мой! Да вы выросли! Меньше чем за год вы фантастически подросли! Но где же красная ковровая дорожка? Где духовой оркестр? Где танцующие девушки?
— Я не знал, что вас привлекают такие вещи, — ответил Александр, — иначе я обязательно обеспечил бы вам торжественный прием.
— В самом деле? И были бы танцующие девушки?
— Для вас что угодно, Пауль. Видеть вас — замечательно! Я правда так думаю.
— И для меня чудесно встретиться с вами и увидеть, что вы достигли больших успехов. Я предсказывал это. Разве не я это предсказал? Я и раньше всегда говорил, что этот тихий малыш затмит всех нас, — разве не так? Пока мы занимаемся болтовней, он делает дело.
Паулю понравилась машина Александра. Он обошел ее, изображая, что падает в обморок от восхищения. Он игриво похлопывал ее, будто она красивая девушка. А когда Александр влез на сиденье и взялся за руль, Пауль доверительно промурлыкал: "Машина что надо! Мне кажется, это то, о чем мечтал Мичел Арлен". Всю дорогу до Голливуда Пауль не умолкал и, как всегда, вел беседу в экстравагантной неподражаемой манере. Он вертелся на сиденье, разглядывая проходивших по улице девушек, болтая обо всем с отличавшей его легкостью.
Александр забронировал ему номер в "Амбассадоре". Пауль был в восторге. Ему понравилось, как выглядела комната, а так же горничная, и он не замедлил перемигнуться с ней в коридоре.
Вечером Александр дал ужин в честь Пауля, на который он пригласил Джеймса Нельсона, Дэвида Уоттертона с женой, Адольфа Менджау, Ирвинга Тальберга и Норму Ширер и двух самых хорошеньких девушек, каких только мог найти среди актрис, только что заключивших контракт со студией. Пауль всех очаровал. К четырем утра девушки были уже дома, а Пауль и Александр прогуливались по Уилширскому бульвару, обессиленные до головокружения от разговоров и нахлынувших новостей, которые они сообщали друг другу, и каждая из них была важная.
Впервые после приезда Пауля на миг установилась тишина, оба чувствовали себя слегка неловко из-за того, что выплеснули друг на друга так много новостей, что их невозможно было переварить.
— Они не собираются публиковать ваш роман? — спросил Александр после некоторого молчания, осознав, что это была самая серьезная новость, к которой он не отнесся с должным вниманием.
— Нет, никто, — сказал Пауль.
— Я не могу себе представить, чтобы роман оказался плохим; судя по отрывкам, которые я читал, и по тому, что вы мне рассказывали, он не может быть плохим.
— Плохим?! — возмутился Пауль. — Это шедевр, и поэтому они не могут принять его, он их раздражает. Они считают эту книгу непристойной. Тут уж их не одолеешь. Если для них половой акт — непристойность, тогда, конечно, эта книга непристойна, но это их вина, а не моя. Им кажется прекрасным, как вы понимаете, что потомство является на свет с помощью реверансов, или же от страстных поцелуев, или любого другого способа бесполого размножения. Но они не хотят допустить мысль о том, что секс — это не только острые ощущения, но он может быть и трагическим — может быть трагедией, разрушающей чью-то жизнь, рвущей человеческие связи, и поэтому его надо описывать самым честным образом и с не менее подробными деталями, чем, скажем, какой-нибудь ландшафт или обед. Да, этого они не хотят понять и допустить. Посмотрите, как ополчились на Лоуренса в Англии, на Стаупитца в Америке. Должно пройти лет пятьдесят, прежде чем то, что я говорю сейчас, будет принято.
— Пауль, мне бы хотелось прочитать роман.
— Вы прочитаете его, но там нет ничего такого, с чем вы могли бы работать, Александр.
— Увидим, — сказал Александр. — Осторожно! Смотрите под ноги, мы с вами чуть не упали. В какое время завтра за вами прислать автомобиль? Вы хотите поехать в студию?
— Конечно.
— После ланча, пойдет?
— Прекрасно.
— Значит, так, мне понадобится служебный автомобиль в середине дня, чтобы его подали к отелю. Хотите воспользоваться им раньше? Если вам надо будет куда-нибудь заехать до посещения студии, сразу скажите шоферу, чтобы он отвез вас. И нигде не платите. Только запишите где-нибудь.
— Вы опекаете меня, как еврейская мамаша, — сказал Пауль.
Александру нравилось водить Пауля по студии, и Пауль, казалось, был доволен тем, что видел. Он был очарован людьми, которых повстречал, — или делал вид, что очарован, и не критиковал студийные порядки. Александр побаивался, что Пауль с его цепким взглядом и сверхкритичным ко всему отношением может высмеять кинобизнес. Но все оказалось совсем не так. Это озадачило Александра, и в конце концов он прямо спросил Пауля, почему он не сказал ни одного критического слова по поводу того, что видел. Пауль улыбнулся своей очаровательной улыбкой и ласково положил руку на плечо Александра. Этот покровительственный жест несколько раздражал Александра.
— Нет, дорогой Александр, — сказал он, — если вы находитесь в публичном доме, не надо жаловаться мадам, что ее девочки не знакомы с произведениями Бодлера.
— Вы сравниваете студию с публичным домом! — воскликнул Александр.
— Ну что вы, Александр, не стоит понимать мои метафоры так буквально! У меня и в мыслях не было называть Голливуд публичным домом. Я далек от всего, что относится к публичным домам.
— Вы в самом деле презираете нас? И считаете, что я к этому причастен?
— В самом деле, я не знаю, что вы хотите сказать мне, Александр. Таков мой жребий, — я презираю Америку, но живу здесь, я презираю себя, но продолжаю жить. Из того, что я до сих пор увидел в Голливуде — не забудьте, я здесь новый человек, — мне не так уж много бросилось в глаза, чем можно восхищаться. Поймите меня правильно, Александр, я не особенно восхищаюсь мощностью электростанции, но я приветствую удобства, которые она мне доставляет. Вы не должны обижаться; то, что я сказал, не значит, что я не собираюсь наслаждаться, пока я здесь нахожусь.
— Позвольте мне спросить вас, Пауль, что вы думаете о том, как я поступил со Стаупитцем?
— Александр, у меня нет каких-то личных чувств к Стаупитцу, уверяю вас, что мои чувства принадлежат вам. На вашем месте я мог бы сделать то же самое, но пока я не могу сказать, что вы поступили правильно.
— Вы забыли о нашем разговоре в Нью-Йорке? Послушайте, Пауль, мой отец ненавидел кино, потому что по уровню культуры оно было ниже театра. Существуют люди, которые ненавидят небоскребы, потому что они заслоняют им вид на парк, но небоскребы открывают новые горизонты, и этого никто не мог предвидеть, пока небоскребы не были построены. Возможно, потом эти горизонты будут так же дороги людям, как прежний вид на парк.
— Александр, почему вы стараетесь оправдаться передо мной?
— Я не оправдываюсь, — коротко ответил Александр.
Александр вел машину с большой скоростью, стрелка замерла на восьмидесяти. Это была прекрасная машина, и он был очень доволен ее чуткостью. Быстрая езда, с максимальной скоростью, на которую была способна "испано-сюиза", неизменно успокаивала его. Он любил ощущение скорости, любил возникающий при этом легкий ночной ветерок, охлаждающий его, когда он бешено давил на педали.
Впереди, в свете фар, возник силуэт. Александр притормозил и приготовился свернуть, если не удастся вовремя остановить машину перед этим препятствием. Теперь он разглядел, что какой-то мужчина размахивал руками, подавая ему сигнал. Что это? Сигнал остановиться? "Должно быть, несчастный случай", — подумал он и резко нажал на тормоз.
— В чем дело? — крикнул он мужчине, как только машина остановилась. Колеса дымились. Мужчина для безопасности отошел от края дороги, и его не было видно. Передние фары освещали только пустую дорогу. Нигде не было никакого транспорта, с которым могло бы что-нибудь случиться.
— М-р Сондорф? — окликнул его голос из темноты.
— Да! — Было совершенно тихо. — Черт возьми, что случилось? — спросил Александр, вылезая из машины.
Затем, внезапно догадываясь, он увидел, что тени становятся более различимыми и приближаются к нему. В его мозгу промелькнуло, что один из них знал его имя.
— Что вам нужно? — спросил Александр.
Он попытался вернуться в машину, но мужчина отрезал ему путь к отступлению.
— У меня с собой нет денег! — крикнул Александр.
— Нам не деньги нужны, Чудо-Мальчик! — сказал некто, чей голос он уже слышал.
И тут они набросились на него и стали молотить. Казалось, что удары порождены темнотой, как будто люди не имели к ним отношения. Только боль дала ему знать, что его били кулаками в лицо, в грудь, по животу… Первые же удары опрокинули его наземь, и теперь нападавшие волокли его с дороги в чащобу. Рот его был полон крови, от ударов в живот перехватило дыхание, он захлебывался собственной кровью. Затем руки ему стянули галстуком, поставили на ноги и, придерживая, превратили в боксерскую грушу. Они работали почти что беззвучно, били его в лицо, точно, с неторопливой тщательностью. Он не ног освободить связанные руки, а от его ног, которыми он лягался, нападающие старательно уклонялись или держались подальше. Александр почувствовал, что все кончено, что у него начинается рвота, и он упал вниз лицом. Ему казалось, внутри у него все разорвано, что кости все переломаны… задыхаясь, он спросил:
— За что вы хотите убить меня?
— О, мы не собираемся убивать тебя, Чудо-Мальчик! Это только первый взнос.
Боль, от которой он пришел в сознание, и сопутствующая ей паника были, кажется, хуже, чем само нападение. Александра сильно рвало, сознание то уплывало, то возвращалось к нему, как нить электрической лампочки, которая то вспыхивает, то гаснет перед тем, как перегореть окончательно. Он не сознавал, где верх, где низ. Ему казалось, что он пытается ползти наверх, вскарабкаться по вертикальной стене, а когда он упал навзничь, у него было ощущение, что он рухнул с огромной высоты… Земля все время уходила из-под ног, а удар, в ожидании которого все его тело страшно напрягалось, все откладывается и откладывается.
Он снова потерял сознание.
Когда Александра нашел дорожный патрульный, обнаруживший пустой автомобиль с горящими фарами, картина была удручающая: костюм вывалян в грязи, лицо распухло и все было в крови и темно-лиловых синяках, но тяжелых повреждений у него не было. Его избили умело, настолько, чтобы не убить его. Полиция не могла найти ключ к разгадке, кем могли быть эти налетчики, но полицейские не сомневались, что это профессионалы. Только они не могли выдвинуть предположение, каковы были причины нападения, — разве что у Александра были враги, которые хотели рассчитаться с ним за что-нибудь. Александр все время помнил этот насмешливый голос: "О, мы не собираемся убивать тебя, Чудо-Мальчик! Это только первый взнос". Кто это был? Почему они на него напали? Возможно ли, чтобы их нанял Стаупитц? Уж у него-то был огромный счет к Александру. Но не в его характере было нанимать налетчиков, чтобы они дрались вместо него. Это было трудно представить. Говорили, что однажды он ударил Луиса Б.Мейера кулаком по носу, и было известно, что в Австрии он дрался на дуэли, но он был не из тех, кто нанимает гангстеров сделать за него грязную работу. Но если не Стаупитц, то кто же? "С тех пор как я взял студию в свои руки, — размышлял Александр, — возможно, я обидел с дюжину человек". Там были самые разные люди, такие, о которых он никогда не слыхал, но которые были на него в обиде.
По мере выздоровления, с уменьшением физической боли, он осознал с нарастающим ужасом, что, возможно, никогда не узнает, кто послал этих налетчиков.
Ночью он снова видел во сне человека со знакомым выражением лица, "его", которого Александр не знал, но чье присутствие в толпе он ощущал с леденящим чувством: это был "он", безымянный, который знает Александра и всегда следит за ним… Избиение, которому он подвергся, загадочная угроза, что это только "первый взнос", были похожи на ночной кошмар: один ужасный сон казался продолжением другого, как будто ожили все образы, родившиеся в его собственном воображении, и эти фигуры обрели реальное, физическое существование, словно для того, чтобы отнять у него последнюю надежду и защиту, — возможность проснуться.
Но он просыпался. Его нервы беззвучно кричали, требуя нембутала, чтобы избавиться от какого-то неопределенного страха. Что это было? Что произошло во сне, за миг до пробуждения? Что заставило скорчиться его тело, как будто он хотел убежать сам от себя? Это был бег без движения, но с таким напряжением и стрессом как при беге истинном. Он уловил свое отражение в зеркале — измученное лицо, как у спортсмена, который, собрав последние силы, преодолел себя, чтобы сделать последний рывок. Александр убеждал себя, что там, в пространстве, ничего нет, только пустая темнота. Но там что-то было, что-то, чего не было видно при свете электрической лампочки, что-то, от чего убежало его тело во сне: он не знал, что или кто это, знал только — от этого остался след внутри него, с левой стороны. Теперь, что бы ни случилось во сне, с какими бы ужасами он ни соприкоснулся, он слышал только эхо своего собственного крика, без видимого источника страха и без причины.
Когда он приходил в студию, то все время думал, что любое из этих почтительно улыбавшихся лиц может быть маской, за которой скрывается его враг, иногда ему казалось, что почтительная улыбка превращается в знакомый косой взгляд, и Александр не знал, было ли это результатом его болезненного воображения, попыткой разгадать секрет, изнурявший его, или это была мгновенная проницательность. Он становился холодным и подозрительным по отношению к любому, кто не подтвердил на деле своей лояльности. Он мог доверять Паулю, Джеймсу Нельсону, он чувствовал, что и Дэвид Уоттертон относится к нему хорошо, — это были люди, выигравшие от того, что он взялся руководить студией, но сотни других, с которыми он имел дело? Он был вынужден подозревать их всех. И живя все время в таком напряжении, в ожидании, что исполнится угроза, сути которой он не мог определить, Александр чувствовал, как понемногу разрушается его нервная система. Часто он был вынужден среди дня отправиться домой и лечь, чтобы собраться с силами и вернуть себе энергию, чтобы справиться со всеми делами на студии.
Теперь к его страхам добавилось еще одно опасение, что он не сможет справиться с делами. Хуже всего было, когда он внезапно испытывал чувство усталости, и тогда он впадал в панику. Это могло случиться в любой момент, неожиданно, в середине совещания. Тогда его сковывал ужас, отшибало память, сердце билось то учащенно, то замирало. Все смотрели на него, ожидая распоряжений, а он вспотевшими руками хватался за письменный стол, чтобы не упасть. Единственным выходом для него была его потрясающая способность говорить кратко: "Мы никуда не продвинулись. На сегодня все, джентльмены". Затем с величайшим усилием он вставал, не обращая внимания на испуганные лица присутствующих, шатаясь, добирался до туалета, где он садился, свесив голову между коленями, пытаясь собраться, унять отчаянное сердцебиение и принять неизбежность смерти. Только когда это ему удавалось, он начинал снова владеть собой.
А главное, невозможно было предсказать, когда такой приступ начнется. Казалось, что такое состояние не связано с внешними обстоятельствами. Это могло случиться в середине просмотра картины, или на вечеринке с коктейлями, или во время обсуждения сценариев, или среди ночи. Он отчаянно пытался выяснить, какова причина этих приступов, ему казалось, что обычно они возникают в ситуациях, когда ему трудно исчезнуть. Поэтому он избегал публичных сборищ, отказывался от приглашений произнести речь на обеде или занять место в президиуме на каком-нибудь большом заседании. Он всегда настаивал, чтобы на премьере фильма ему приготовили место у выхода, так, чтобы он мог ускользнуть незамеченным. Он ничего не предпринимал, чтобы исправить впечатление, которое он производил на общество: человека заносчивого, бесцеремонного и невежливого. Пусть лучше считают его таким, чем поймут действительную причину, по которой он мог внезапно прервать беседу и уйти. Его суровое молчание, которое считали проявлением скуки, служило маской, скрывающей внезапно охватившую его панику. Александр ощущал счастье и покой только в местах, которые он считал безопасными: в океане, или когда мчался на автомобиле, и в собственном доме. Он знал, что внизу есть прислуга и ее можно вызвать, нажав на кнопку звонка.
Он чаще, чем обычно, пользовался для работы телефоном или диктофоном. Он установил у себя дома кинопроектор и в те дни, когда он не мог высунуть носа из дому, чтобы отправиться в студию, ему показывали отснятый за день материал.
— Ну, как поживает инвалид? — бодро спросил Пауль.
Александр сидел в кресле-качалке под полосатым зонтом от солнца около бассейна, наговаривая на диктофон. Из дома раздавался звук слегка искаженного голоса Александра, — это машинистка перепечатывала то, что он надиктовал предыдущей ночью.
— Не так уж плохо, — ответил Александр, слабо улыбнувшись и сняв солнечные очки.
Когда он видел Пауля, у него всегда поднималось настроение. Иногда они ожесточенно спорили, но рядом с Паулем он чувствовал себя в безопасности. Его присутствие вселяло в него уверенность. Назначив Пауля литературным редактором, Александр взвалил на него кучу дел.
— Что сказал доктор прошлой ночью? — спросил Пауль.
— То же, что и все остальные. Что у меня ничего серьезного, простое переутомление.
— Вас жестоко избили, — сказал Пауль.
— Больше всего меня терзает, что я не знаю, кто это сделал. Терзает ожидание, что это случится снова и в любое время они могут выполнить свою угрозу.
— Послушайте меня, Александр, — сказал Пауль. — Если вы боитесь, что вас снова изобьют, почему вы не заведете телохранителя? Я ни на секунду не предполагаю, что он вам понадобится, чтобы защитить вас. Это нужно только для вашего спокойствия. Наймите личного шофера. Вокруг наверняка есть множество отставных полицейских, умеющих водить машину.
— Это сказочная мысль! — воскликнул Александр, возбужденно вскакивая, кровь прилила к его лицу, как от нюхательной соли. Он ожил. — И почему я не додумался до этого?! Сказочная идея! Когда в студии произошла схватка со Стаупитцем, мне на помощь бросился Фрэнки Брендано, он выглядит достаточно сильным… Пауль — вы гений! Я чувствую себя уже лучше. Какое простое решение! Я уверен, что получу на него лицензию из-за того, что со мной случилось.
— Лицензию?
— Лицензию на огнестрельное оружие.
— Вы хотите вооружить его? — Пауль удивленно рассмеялся.
— А почему бы и нет? Их может быть трое или четверо, а если пойдут слухи, что он вооружен, они дважды подумают, прежде чем сделать что-нибудь снова.
Пауль смотрел на него с молчаливым изумлением.
— Почему вы так смотрите на меня, Пауль?
— Вы никогда не перестаете удивлять меня, Александр. Минуту назад вы были деликатным, бледным юношей, погруженным в свои болячки, слишком хрупким, чтобы смотреть на солнце или на мир, и внезапно вы вооружаетесь…
Александр прервал его, рассмеявшись.
— Я шарахаюсь из крайности в крайность, — сказал он. — Знаете, я вдруг почувствовал себя намного лучше. Фрэнки может быть со мной, даже когда я захочу вести машину. Это прекрасно!
Как часто бывало с Александром, освободившись от страха, он испытывал прилив энергии, и нескончаемый поток идей выплескивал на собеседника. Он расхаживал по террасе, увлеченный планами на будущее.
— "Жизнь богача на широкую ногу" заслуживает большой премьеры, — говорил он, — поэтому я придержал фильм. Это первая картина, которая сделана мной с начала и до конца, от замысла по воплощения. Она должна произвести большое впечатление. От этого зависит все. Просто успех будет только подтверждением моего персонального положения, а этого недостаточно. Пока еще у меня связаны руки. Я не могу истратить больше пятнадцати тысяч долларов на покупку литературной собственности, не получив "о'кей" от Хесслена. Каждая картина, если мы не укладываемся в бюджет двести тысяч долларов, должна получить одобрение Хесслена. Половина людей, с которыми мы заключили контракты, ничего не стоят, это накипь, но я не могу уволить их, а значит, не могу принять тех, кто лучше. Поэтому приходится работать все время с никчемным материалом. Все те романы, которые вы убедили меня купить, я не могу пустить в работу. Есть у нас кто-нибудь, чтобы написать сценарии, найти хорошую режиссуру?
— Согласен, нет.
— Поэтому "Жизнь богача на широкую ногу" о-б-я-з-а-н-а иметь успех. Это дело моей чести, потому что я получил карт-бланш. Я знаю! Мы сделаем премьеру в новом кинотеатре Сейермана на четыре тысячи мест! Я поговорю с Вилли. Его собственная студия к открытию этого кинотеатра ничего достаточно значительного не сделала. "Жизнь богача на широкую ногу" — как раз то, что нужно для такого помещения.
Александр продолжал рассуждать подобным образом, перескакивая с предмета на предмет, а его мысли опережали слова.
— Я собираюсь сделать еще кое-что, Пауль. Я хочу встретиться с Генри Кейбом. Это под его диктовку мы определяем спорный потолок бюджета на съемку картин, Это его захлестывает дурацкая экономия. Чтобы обойтись без проявлений вежливости в телеграммах, я намерен лично поговорить с Генри Кейбом.
Через две недели Александр в сопровождении Пауля отправился на восток, чтобы встретиться с Генри Кейбом и завершить переговоры с Вилли Сейерманом о премьере "Жизни богача на широкую ногу". В Нью-Йорке было очень холодно. В день приезда они заказали ланч в ресторане "Ритц". Самые различные люди, которых Александр, как ему казалось, никогда не встречал прежде, подходили к их столику и поздравляли с "Жизнью богача на широкую ногу" — очевидно, о фильме уже ходили слухи. Джесс Лески и Адольф Зукор, сидевшие за соседним столом, кончили свой ланч и собрались уходить. Но вдруг вернулись, чтобы сказать Александру, что они слышали о нем столько замечательного… Дали ему номера телефонов и сказали, чтобы он звонил им, если ему захочется "поболтать".
Когда Александр устраивал Пауля в один из пансионов с табльдотом, служащий спросил:
— Ваш aide de camp[50]?
Александр, смущенный переменами в их социальном положении, немедленно уточнил:
— Мистер Крейснор — блестящий молодой писатель.
Но Пауль отмахнулся от такого объяснения и вставил:
— Блестящий и совершенно не печатающийся.
— Идиот, — пробормотал Александр, когда служащий отошел, но Пауль не выглядел смущенным.
— Мой дорогой Александр, — сказал он, — я не возражаю, что меня приняли за вашего aide de camp. Я могу возражать против слова "подручный", но aide de camp представляется мне прекрасной ему заменой.
По молчаливому согласию они избегали места, которые часто посещали до отъезда Александра в Голливуд.
— Мы хорошо проводили время вместе, — сказал однажды Александр, мысленно возвращаясь в те времена, когда Пауль показывал ему достопримечательности.
— Да, — сказал Пауль, — хотя я не знаю, как мы обходились тогда без цыплят по-крестьянски. Это означает, что человек может выдержать все.
Александр улыбнулся слегка застенчиво. Замечания Пауля всегда были сдобрены хорошим юмором, но тем не менее Александр немного обижался, чувствуя себя виноватым перед Паулем за свой успех, или принимал такие шуточки, потому что они, во всяком случае, преуменьшали его успех. Он открыл для себя, что лучше всего предварять его насмешки и отпускать шуточки первым. Обращаясь к официанту, Александр говорил, подбрасывая тему для шуток:
— О, опять цыплята по-крестьянски, только не это!
И оба они хохотали, приводя в полное недоумение всякого, кто не был посвящен в маленькие секреты их шуток.
В отеле "Уолдорф-Астория" у Александра был номер с анфиладой комнат, а Пауль занимал примыкающую к нему комнату с гостиной. На шутки Пауль был неистощим. Так, он заказал на завтрак "пылающую рыбу", и потом долго жаловался Александру, что вот Александр притащил его в такой задрипанный отель, где целых полчаса они не могут приготовить простенький завтрак — кофе и "пылающую рыбу". А однажды, когда Пауль попытался привести к себе явную проститутку, ему вежливо объяснили, что леди не разрешается находиться в комнате у джентльмена после десяти часов вечера, несмотря на то что джентльмен снимает комнату с гостиной. Тогда Пауль настоял, чтобы Александр спустился вниз, в вестибюль, и громко жаловался ему, что в этом вшивом отеле ему не позволяют привести к себе в комнату собственную маму, как будто он собирается переспать с собственной мамой!
После слезливого прощания с проституткой он всхлипывал:
— Прощай мама! Помолись за меня, мама!
Он мгновенно предотвратил гнев Александра, принеся ему искренние, глубокие извинения.
— Я был пьян, — объяснял он униженно, — в другое время я не посмел бы и думать о таком безобразии, чтобы привести проститутку в "Уолдорф-Асторию". Я знаю, — говорил он, — если я повторю что-нибудь подобное, я лишусь своего места и вы решите взять себе другого aide de camp.
— Пауль, ох, кончай дурить. Я устал.
— Всю жизнь, — продолжал Пауль, — я мечтал быть aide de camp Александра Сондорфа, а теперь, когда я достиг этого, я все разрушил. Разрушил из-за собственной глупости и неотесанности. Это спиртное… спиртное виновато!
Александр уложил его в кровать и в ответ на сердечное "Прости меня, мама!" только довольно, добродушно усмехнулся. Он и в самом деле, не мог даже рассердиться на Пауля.
— Простите, Александр, — сказал Пауль, когда свет был уже погашен.
— Ох, что за дьявол! — проворчал Александр, направляясь в собственную комнату.
Финансовым домом Кейб, Линдер и К° официально управлял человек по имени Стаффорд Димс, но Александр знал, что все главные решения принимал по-прежнему старина Генри Кейб. Кейб пытался уклониться от свидания с Александром, сказав, что в его преклонном возрасте — а ему шел восьмой десяток — он не может заниматься делами компании изо дня в день. Но Александр сыграл на хорошо известной любви старика к интригам и послал ему записку, в которой говорилось, что он хочет обсудить с Кейбом кое-что конфиденциально, а если он побеседует с Стаффордом Димсом, тот немедленно передаст об этом Хесслену. Такой ход Александра произвел желаемый эффект, и Кейб пригласил его прийти.
За две недели до их встречи Александр вместе с журналистом, занимавшимся финансовой информацией, — другом одного из знакомых Пауля — истратил кучу времени на то, чтобы разузнать как можно больше о Кейбе.
Кейб был одним из великих мастеров по созданию гигантских индустриальных объединений. Собрав дюжину или больше компаний, действующих в одной отрасли производства, и слив их финансы, он неизбежно начинал управлять ими. Надо было сделать это объединение достаточно сильным, чтобы поглотить более мелких конкурентов, которые пробовали сопротивляться, или, наоборот, усилить их, чтобы слить в новое объединение.
Иногда второе объединение, образованное в пику первому, финансировалось инвестиционными и страховыми компаниями, а также коммерческими банками, которые находились под контролем Кейба. Кейб никогда не занимался шахтами, строительством железных дорог, нефтедобывающей и автомобильной промышленностью или производством кинофильмов, но, поскольку эти компании возникали и им нужны были деньги для расширения, Кейб предоставлял им капитал, и делал это тогда, когда считал это целесообразным, так что в конце концов приобретал контроль и над этими компаниями.
Генри Кейб жил в пятнадцатикомнатной квартире, расположенной на самом верхнем этаже высотного здания на Парк-авеню. У него был отдельный вход и холл на первом этаже, где привратник и частный детектив, которые были всегда на страже, внимательно рассматривали посетителей, дабы удостовериться, что их ждут, и только тогда открывали им дверь лифта.
Какой бы привратник ни дежурил, один из секретарей Кейба всегда снабжал его списком приглашенных. Никого из тех, кто не был включен в список, в лифт не пускали. Когда Александр прибыл и назвал свое имя, ему немедленно открыли дверь лифта. Лифт был такого размера, что там могли поместиться пятнадцать человек одновременно. Внутри он был обставлен, как салон — с Французскими креслами, диванами, коврами, антикварными зеркалами, и освещался хрустальной люстрой. Лифт остановился на последнем этаже, и тут же из квартиры вышел дворецкий, открыл дверь лифта, затем взял у Александра шляпу и пальто и положил их в холле на один из двух сундуков пятнадцатого века, которые стояли в небольшом углублении. Между этими антикварными сундуками возвышалась статуя греческого бога Вакха, державшего бокал и виноградные гроздья.
Александр последовал за дворецким, пересек мраморный холл, не замечая ничего вокруг. Он видел лишь небо сквозь окна, расположенные вдоль стены, и испытал почти физическое ощущение большой высоты. Казалось, даже воздух здесь был разрежен. Его без проволочки провели прямо в кабинет Генри Кейба, и дворецкий объявил, как-то нежно мурлыкая: "Мистер Сондорф" — и тихо закрыл за ним дверь.
Кейб, в одних носках, стоял за высокой узкой конторкой. Он кончал что-то писать, целиком погруженный в эту работу. Когда вошел Александр, он сделал гримасу, а потом улыбнулся и поднял на него глаза.
— Сондорф, это вы тот парень, который домогался увидеть меня? Ну, и чем вы занимаетесь?
— Я руковожу студией Хесслена в Голливуде.
Голос старика был удивительно сильным: было странно, что он исходил из этого худого хрупкого тела с почти женским лицом. У Кейба были тонкие поджатые губы, маленький изящный нос, белоснежные волосы, подстриженные коротко, под ежик, они лежали на его голове подобно прекрасному ковру; глаза голубые, пронзительные, а кожа мертвенно-бледная. В комнате стояла ужасная жара, как в оранжерее, и у Александра было такое впечатление, что Кейб был одним из тех редкостных растений, которые сразу вянут, как только соприкоснутся со свежим уличным воздухом. Но это впечатление было обманчиво. Кейб смахнул какие-то бумаги с конторки на пол, где уже валялись телеграфные ленты с биржевыми новостями, смятые бумаги, как где-нибудь в редакции газеты. Выбросив бумаги, он решительно пересек свой кабинет, сел на маленький диванчик и стал надевать ботинки. Судя по тому, как он их надевал, Кэйб был довольно энергичен. Единственным звуком, проникавшим в комнату, было стрекотание пишущей машинки, извергающей один за другим листы, на которых давались сведения о том, каков курс ценных бумаг на фондовой бирже.
— По какому поводу вы хотели меня видеть? — спросил Кейб, зашнуровав ботинки. Его беспокойные руки все время рвали бумагу, а когда она превращалась в клочки, он бросал их через плечо на пол.
— Я хочу получить вашу поддержку, — сказал Александр, — чтобы истратить больше денег.
Кейб резко приподнялся.
— Вы хотите истратить больше денег?!
— Да.
— Киношники и так истратили слишком много.
— Ну, это с какой стороны посмотреть, м-р Кейб.
— Вы представляете себе, м-р Сондорф, что я должен знать, сколько вы там потратили, в вашей Калифорнии?
— Я думаю, что приступы экономии в большой степени исходят от вас.
— Вы так думаете?
— Да, я думаю, что некоторые вещи, на которых до сих пор настаивают, не очень благоразумны. Например, введенное правило, что выражения вежливости надо выбросить из телеграмм.
— Киношники слишком многословны, — провозгласил Кейб. — Нужно уметь вести дела, а не обволакивать каждую вещь в ласковые слова.
— Ласковые слова необходимы, м-р Кейб. Когда вы хотите послать жесткую телеграмму режиссеру на место съемки и в ней говорится, что вам не нравится тот способ, которым он делает некоторые сцены, вы должны это высказать словами с любовью и поцелуями, сказать, что вы верите в него, иначе вы рискуете потерять его навсегда. Истратив пять центов за слово, с реверансами и уверениями в уважении телеграмма приобретает ласковую интонацию, а когда такие слова выбрасываешь, то интонация становится угрожающей. "К сожалению, не можем дать вам больше десяти тысяч" — это звучит неприятно и, может быть, даже оскорбительно, но, если вы добавляете "люблю Германа и детишек", вы уберете жало из этой телеграммы.
— Ну, вы можете вернуть свои "любовь и поцелуи", м-р Сондорф. Что-нибудь еще?
— Да. У меня есть сценарий, и я хочу истратить на фильм полтора миллиона.
— Ну и прыжок! От пяти центов за слово до полутора миллионов долларов!
— Я думал, что этот разговор о телеграммах облегчит вам переход к следующей теме.
— А я не думаю, чтобы хоть какая-нибудь кинокартина могла бы окупить такую кучу денег.
— "Рождение нации" и еще совсем немного других картин.
— Огромное количество фильмов прогорело, и деньги потеряны.
— Знаю, но даже если мы потеряли деньги на таких картинах, то, делая экстра-фильм, с самыми лучшими актерами, какие есть во всем мире и которых мы сможем приобрести, мы расширим наш потенциальный рынок для других картин. Это увеличит количество зрителей. Каждая великая картина, м-р Кейб, даже если вы на ней и потеряли и если она воистину хорошая картина, заставляет людей, которые ходили на нее, посмотреть и другие наши фильмы.
— Я всегда верил, что придет какой-нибудь паренек и расширит рынок, — сказал Кейб.
— Я знаю, только я не согласен ждать. У меня нет времени ждать, когда придет кто-то другой и расширит рынок.
— Но вы молодой человек, очень юный, вам, наверное лет двадцать. Почему вы так торопитесь, м-р Сондорф? Даже я так не тороплюсь.
— Вы знали, что у вас много времени впереди, а я в этом не уверен.
Кейб встал, прошелся по комнате, расшвыривая ногой рваные бумажки, дошел до стеклянной двери, раздвинул ее и вышел в застекленный сад на галерее, по всему периметру окружавшей его квартиру. Это было время, когда Генри Кейб совершал ежедневную прогулку, трижды обходя по галерее свою квартиру, вдыхая ароматы заботливо выращенных растений и цветов; и это было так удивительно — сад на двадцать четвертом этаже над тротуарами Манхэттена. Здесь никто не мог за ним наблюдать, а сверху можно было увидеть только крыши немногих зданий. Если погода бывала хорошей, Кейб надевал пальто, и над его головой открывалось несколько стеклянных квадратов, чтобы пустить точно отмеренное количество свежего воздуха или солнечного тепла и света. Но сегодня было слишком холодно.
У Александра было странное ощущение, — он шел по этому тщательно возделанному саду, нагретому до температуры жарко натопленного дома, а вокруг не было ничего, кроме неба и простора.
— Вы не возражаете против прогулки? — спросил Кейб.
— Вовсе нет.
— Хорошо.
Некоторое время Александр молча шел рядом с Кейбом. Старик, казалось, не обращал внимания ни на цветы, которые так заботливо выращивали для его удобства, ни на небо, казавшееся безбрежным, как океан, на который смотришь с высоты маяка, ни на почти тропическую жару, от которой у него на лице не выступило ни капли пота.
— Почему вы не обратились с этим предложением к м-ру Хесслену? — наконец спросил Кейб.
— Я знал, что бесполезно заручаться его согласием без вашей поддержки.
— Но я представляю меньшинство держателей акций.
— Вы можете использовать ваше влияние.
— Почему я должен это делать?
— Потому, что вы… любите использовать свое влияние.
Кейб издал тоненький смешок, прозвучавший так, будто кто-то барабанил по жестяному чайнику.
— Вы считаете, что я наслаждаюсь властью, не так ли?
— Если это не так, то я не понимаю, почему вы мешали приобрести нам некоторые романы в собственность?
Кейб снова хохотнул, оценив по достоинству слова Александра.
— Я вас кое о чем спрошу, — произнес доверительно Кейб. — У вас от такого аппетита не заболит живот?
Они продолжали гулять в полном молчании. Молчание Кейба воспринималось Александром, как хитрый прием. Кейб словно укутался толстым одеялом, чтобы нельзя было прочесть его мысли. Да и стены галереи, вероятно, были звуконепроницаемыми, потому что сюда не доносилось ни одного звука как из квартиры, так и из города, лежащего далеко внизу. Александр тоже не сказал ни одного слова, когда они завершили первый круг. Заговорил Кейб.
— Я рад, что у вас нет потребности беспрерывно болтать. Только неврастеники считают, что они все время должны говорить.
После второго круга Кейб спросил:
— Я обхожу сад три раза, вам это не надоело?
— Нет, если это не надоело вам.
— Надоело дерьмо вокруг, но в моем возрасте остается небольшой выбор развлечений. — Он зорко посмотрел на Александра: — Слишком жарко для вас?
— Жарко.
— Знаете, что говорят обо мне люди? Они говорят, что старик Кейб поддерживает в доме температуру пекла, чтобы акклиматизироваться к месту, куда он собирается отправиться.
За этим последовал еще один жестяной смешок.
— Вы такое не слышали?
— Нет, не слышал, — сказал Александр.
— Люди думают, что, когда они состарятся, они не слишком станут цепляться за жизнь. А я противлюсь смерти, как черт, м-р Сондорф!
— Я в этом уверен.
— Очень приятно, м-р Сондорф, что вы сопровождали меня на прогулке, я с удовольствием поболтал с вами. Если вы захотите поговорить со мной о чем-нибудь еще, приходите, повидаемся. Я подумаю о вашем предложении. А теперь прощайте.
В оставшиеся десять дней до премьеры и открытия "Театра Сейермана" — Вилли решил дать театру свое имя — основное время у Александра поглощала реклама. В Нью-Йорке фирмы "Сейерман-Интернешнл" и "Г.О.Х. Инк" тратили огромные суммы, чтобы развернуть совместную кампанию по рекламе нового кинотеатра и нового фильма. Молодость, привлекательность, экстраординарность и быстрый успех Александра делали его, естественно, объектом внимания журналистов из газет и журналов. К тому же за последние полтора года о нем ходили разные фантастические сплетни и анекдоты. До сих пор он отклонял все просьбы об интервью, и это придавало ему некую загадочность, что еще больше привлекало газетчиков. Но теперь, для того, чтобы разрекламировать фильм, он был обязан стать доступным для прессы. Александр вызвал из Голливуда Пита Фентона для совместной работы с Теренсем Роули — специалистом по рекламе, который работал на Вилли. Вилли, вообще-то не расположенный рассказывать о себе, теперь вовсю занялся саморекламой. Стоило раскрыть газету, и сразу можно было увидеть фото Сейермана, обычно вместе с какой-нибудь очаровательной кинозвездой. Печатались интервью, где Вилли рассуждал о том, что он считал в этом мире неправильным, рассказы о чудесах и волшебстве "Театра Сейермана"…
Александр тоже очень много времени уделял интервью. Он был очень сердечен и гостеприимен, но не слишком коммуникабелен с журналистами. Он уклончиво отвечал на их вопросы, касавшиеся его лично, и не позволял им быть настойчивыми. Он не подтверждал и не опровергал ни одну из многих версий о том, как ему удалось взять под контроль студию Хесслена, он ничего не рассказывал о своей личной жизни и уклонялся от вопросов о девушках, неопределенно улыбался шуткам, когда обыгрывалось, что он "маменькин сынок". Но когда речь заходила о киноиндустрии, он разговаривал решительно, а о "Жизни богача на широкую ногу" — с чуть сдержанным энтузиазмом. Очень немногим журналистам, бравшим у него интервью, удавалось заполнить блокноты сенсационными цитатами, но большинству он в конце концов нравился. Журналистки обожали его и большую часть газетной полосы посвящали описанию его привлекательной внешности, сочетанию крайней молодости с решительностью, его прекрасным манерам, его трогательным "скромным" уходам от вопросов о девушках. Александр уже знал, как заставить "скромность" служить своим целям. С более серьезными интервьюерами он свободно рассуждал о конфликтах между искусством и бизнесом в кинематографии, отдавая должное гению Вальтера Стаупитца, но добавляя, "что если человек гений — не означает, что он всегда прав". Александр позировал фотографам, а поскольку на большинстве фотографий была видна шикарная обстановка, то в большинстве газетных заголовков обыгрывалась в различных вариантах «"Жизнь богача на широкую ногу" — Александр Сондорф»! Вскоре в Соединенных Штатах "жизнь на широкую ногу" стало ходячим выражением. Когда мальчик хотел пригласить девочку на угол в аптеку, чтобы выпить молочный коктейль, он говорил: "Пойдем со мной, будем жить на широкую ногу". А когда провинциальный щеголь вывозил девушку в большой город, люди говорили: "Смотрите, он приучит ее к жизни богача на широкую ногу". И врачи, предостерегая бизнесменов от излишеств и призывая их к более умеренной жизни, говорили: "Чуть-чуть многовато жизни богача на широкую ногу". Эта фраза бытовала не только в беседах, но и в иных сферах. Коул Портер включил эту фразу в одну из своих песен, социологи использовали ее иронически, сатирики — сатирически, моралисты и реформаторы громили ее с трибун и кафедр, придавая ей презрительный, уничижительный оттенок. В середине 20-х годов это была одна из фраз, что у всех на устах. Еще до премьеры оправдалось предсказание Александра, что "Жизнь богача на широкую ногу" будет знаменитый фильм.
В день премьеры Александру позвонила девушка и сказала, что обращается к нему по поручению м-ра Кейба. М-р Кейб благодарит за билеты на премьеру, но, к сожалению, вряд ли выйдет из дому и не сможет их использовать. Девушка поинтересовалась, не будет ли м-р Сондорф возражать, если один из этих билетов она возьмет себе, ей очень хочется посмотреть этот фильм.
— Нет, конечно, не буду возражать, — сказал Александр.
— В таком случае, — продолжала она, — не могу ли я попросить вас еще об одной любезности. Так как уже поздно и я не смогу ни с кем сговориться, не согласитесь ли вы заехать за мной?
Александр сказал, что не уверен, сможет ли он это сделать, у него еще куча забот. А если сможет, то куда именно?
— На квартиру, — сказала она.
— На какую квартиру?
— Квартиру моего дедушки, вы здесь уже были однажды.
К восьми часам вечера толпы народа, собравшиеся на улице, стали неуправляемыми. Они смели заграждения на перекрестке Седьмой авеню и Сорок девятой стрит и хлынули, оттеснив шествие мормонов. Вереницы машин: "минервы", "пирс-аррон", "линкольны", такси, "роллс-ройсы" рывками ползли сквозь слякоть и дождь. Кое-кто, доехав до пробки, теряли терпение и вылезали из машин, а их шоферы и лакеи, держа зонтики, прокладывали путь к навесу у входа в "Театр Сейермана". Периодически в толпе раздавался рев, людям казалось, что они увидели кого-то из знаменитостей: "Это Чарли… Чарли… Чарли-и-и! Это Глория Свенсон, это Глория… О, это Глория! О!.. Глория!.. Гей, Глория!"
Мокрые лица без стеснения прижимались к стеклам автомобилей, пристально вглядывались внутрь в надежде увидеть знаменитостей. Прожектора, направленные в толпу, высвечивали отдельные группы, обдавая их теплом, а кинохроникеры снимали возбужденные лица в различных ракурсах, прежде чем подъедут знаменитости и они запечатлеют их на пленку.
Люди пробивались ко входу сквозь снопы слепящего света, их фигуры казались сплющенными, а черты лица стертыми. Если им и удавалось увернуться от светового потока, то облегчение было минутным.
Внутри, в битком набитом вестибюле, воздух был спертый с примесью запаха от магниевых вспышек фотографов. У тех, кто попал в вестибюль, вырывался вздох облегчения, — "уфф" слышалось то здесь, то там: они стряхивали с пальто капли дождя, сбивали налипшую слякоть с обуви и разглядывали друг друга. Женщины смотрелись в ручные зеркальца, проверяя, не помялась ли у них прическа и в порядке ли грим на лице. Тут, в толпе, все было перемешано: пальто, меха, манто, форменные фуражки и складные цилиндры… В круглом фойе с двенадцатью мраморными колоннами была уже другая картина: голые плечи и веера из страусовых перьев, изящные золотые туфельки с каблучками из искусственного хрусталя, лаковые туфли, излучавшие сияние: словно по волшебству все преобразилось, и магическая непроницаемая стена оградила людей от непогоды и стужи.
Под громадной хрустальной люстрой, на овальном ковре с золотым вензелем "СТ" в центре, с цветочным узором, в середине которого красными и белыми гвоздиками было выложено имя СЕЙЕРМАН, стоял Вилли — во фраке, окруженный родственниками: с одной стороны — жена и две дочери, с другой — два брата и шурин. Глядя на входящих гостей через пенсне, Вилли излучал сияние. Каждый раз, когда ему представляли знаменитость (его персонал заранее получил строгие и четкие инструкции, кого представлять, а кого — нет), он позировал перед фотографами, принимая вид хозяина, приветствующего самых привилегированных гостей радостно и сердечно, причем делал это не столько для гостей, сколько для фотографов, широко улыбаясь при каждой вспышке. Он энергично тряс руку Гарольду Ллойду, обнимал и целовал Глорию Свенсон, и ее муж, маркиз де ля Фалэз де ля Кудресте снисходительно взирал на это.
Отто Кан удостоилась формального рукопожатия, техасская Гюинан не была представлена, но, проходя мимо, она послала Вилли воздушный поцелуй, который был экстравагантно ей возвращен. Майора Джимми Уолкера Вилли похлопал по плечу и стиснул обеими руками его руку.
К восьми пятнадцати, за пять минут до начала программы, появился Александр с компанией, которая состояла из Адольфа Менджау, Дэвида Уоттертона, его жены Деборы, Пауля и Сьюзен Кейб. Увидев, что они прибыли, Вилли погнал все свое семейство вперед, как театральный премьер приглашает всю труппу к рампе при финальном вызове на сцену. Он схватил Александра за голову с грубоватой родительской гордостью и вопрошал риторически:
— Кто открыл этого маленького гения? Я! Кто увидел, что талант сияет в нем божественным огнем, когда мальчик едва начал бриться? Я!
Александр представил свою компанию; когда он дошел по Сьюзен Кейб, Вилли просиял и сказал:
— Я очень рад встрече с вами. Однажды я имел честь делать бизнес с вашим дедушкой. Теперь позаботьтесь хорошенько о ней, Александр. Она прекрасная девушка. До чего же вы везучий! Вы потом присоединитесь к нам?
— Конечно, Вилли, — сказал Александр, — конечно. И он повел свою компанию дальше, поднимаясь по мраморной лестнице и показывая им комнату магараджи. Оттуда все хорошо было видно, и они рассматривали гостей, большой купол, украшенный по окружности горельефом, где были изображены возницы и колесницы, а рог изобилия чередовался с лирами, удивлялись размеру главной люстры и комментировали пристрастие к позолоте, которой было покрыто все, что только можно. Они останавливались, проходя по галерее бельэтажа, наклонялись и смотрели через мраморную балюстраду на огромное, сверкающее фойе, не уступающее по размеру Государственному бальному залу. Они то любовались, то негодовали, бросая взгляды на статуи и бюсты, стоявшие в нишах у входа в ложи.
Наконец, в восемь сорок пять все 4174 красных плюшевых сиденья с вензелями "СТ" на спинках были заняты, — верхнее освещение погасло. Сначала кинохроника показала процесс возникновения "Театра Сейермана" из развалин до его настоящего великолепия, — охи, ахи и кое-где аплодисменты. Потом снова темнота, да такая, что многие подумали — "перегорели пробки". И вдруг, тонкий луч света прорезал темноту и высветил пухлую физиономию Вилли Сейермана на сцене.
Звучным голосом Вилли провозгласил:
— Се врата светлые, высокие и величественные! Откройте нашему взору путь в Страну Чудес и явите нам царство фантазии, романтики и приключений. Давайте забудем повседневный труд под сим благословенным кровом. О, славный громадный зал! Твое волшебство и твое очарование объединяют нас в поклонении трону красоты! Да будет свет!..
После такого спича сцену залили потоки цветных лучей света, из которых, как из океана, вынырнул симфонический оркестр из ста десяти музыкантов, исполнявший гимн США "Звездно-полосатый флаг", а Вилли стоял на переднем плане по стойке "смирно" и на экране был портрет Президента Соединенных Штатов. Затем на экране показали поздравительные послания от Президента и почетных граждан, затем выступила грандиозная балетная группа, изобразившая в танце изобретение кинематографа Томасом Эдисоном, а также рост и развитие Голливуда. Кульминация наступила, когда дюжина лошадей прогромыхала взад и вперед по сцене и балетные танцовщики, как краснокожие индейцы, взбивая пыль, закончили свой номер.
После этого начался фильм. Как только имя Александра появилось на экране, Сьюзен Кейб, улыбаясь, повернулась к Александру. Но он сказал:
— Ни о чем не спрашивайте меня. Я только отвечал за создание этого фильма.
По ходу фильма Александр время от времени бросал взгляд на Сьюзен Кейб, проверяя ее реакцию, и она обнадеживающе улыбалась ему в ответ, а однажды одобрительно похлопала его по руке. Она почувствовала, что Александр обращает на нее внимание, и игриво прошептала ему на ухо:
— Здравствуйте, м-р Сондорф. Я так рада, что мы наконец встретились…
Он бросил на нее недоуменный взгляд.
— Вы впервые заметили меня, — прошептала она.
— О, простите.
— Ну, у вас была куча других важных забот, о которых вам надо было подумать! — Слово "важных" она сказала с легкой насмешкой.
— Да, — засмеялся он.
Блики света с экрана играли на ее лице, придавая ее чертам несколько смелое выражение — многое разрешающее и многое обещающее, постоянно удивляющее. Ее смеющиеся и любопытные глаза мимолетно кокетничали — казалось, она знала ох как много! — но она молчала. Ее лицо было четко вылеплено — признак породы. Ей шла широкополая шляпа с опущенными полями, у нее была несколько мальчишеская внешность, как у девушки, у которой нет нужды выставлять напоказ свою женственность. Очевидно, у нее был твердый характер, что ему нравилось. Она была неуловима, и не похожа на девушек, которые давали авансы ему в Голливуде, когда он их приглашал. Казалось, что сейчас между ним и Сьюзен идет молчаливое сражение, кто на кого произведет большее впечатление, — он на нее или она на него.
По аплодисментам в конце фильма нельзя было составить никакого представления — понравился ли он. Эта публика с таким же энтузиазмом аплодировала "Голливудскому балету", но, глядя на лица окружающих, Александр понял, что зрителям не было скучно, несколько минут у них был еще отсутствующий взгляд, значит, эмоциональные связи не оборвались с окончанием фильма — это хороший признак, очевидно, фильм захватил их.
— Очень хорошо! — сказала Сьюзен Кейб. — Как вы здорово придумали, сделать такой хороший фильм!
— Я не был его режиссером, — объяснил он, но стало ясно, что сказал о вещи формальной. На самом деле это был его фильм. Об этом ходила прекрасная легенда, и никто не хотел разрушать ее мелочными придирками. Прежде Дэвид Уоттертон никогда не создавал ничего выдающегося, он был только компетентным и бесцветным голливудским режиссером. Новым именем, захватывающим именем стало "Александр Сондорф". Когда он это осознал, то почувствовал, что от волнения у него закружилась голова. В фойе Вилли, уже один — свое семейство он отправил домой — кричал Александру, возбужденный, покрывшийся испариной (он пока не мог заключить его в ликующие объятия):
— Мы заказали стол в ресторане "На крыше Ритцы-Карлтона"!
При выходе из зала, Александру с трудом удавалось избегать похлопывания по плечу рук в перчатках, жадных глаз и требовательных объятий. Толпы людей, будто бы болтавших друг с другом, тайком разглядывали его и девушку, которая была с ним и, казалось, наложила печать на его успех. В ресторане их ожидало еще больше фотографов. Кое-кто из приглашенных гадали, кто эта девушка, что вместе с ним, другие судачили "он с Сьюзен Кейб", вытягивали шеи и разглядывали их.
Перед камерами они стояли вместе, прикованные друг к другу ослепительной вспышкой, словно фотопленка уже соединила их узами. Тесно прижатые друг к другу под возбужденным натиском окружающих, они сияли в унисон. Когда он ее поцеловал, то ощутил вкус не такой, как у других девушек. От нее исходил аромат избранности, привилегированной девушки, ее поцелуй становился наградой, поцелую придавали тончайший аромат миллионы ее семьи. Это был букет утонченных духов, платья и еще чего-то совсем не похожего на поцелуи других девушек.
После того как они поужинали, и очаровали сотни людей, и блеснули остроумием друг перед другом и перед всеми остальными, они остались наедине в такси. Александр сказал в шутку:
— Поедем ко мне в отель.
Ее смеющиеся глаза стали нежными, серьезными, осмысливающими приглашение, любовно играющими с ним. Это необычное предложение, похожее на деликатный пробный шар. Это был прыжок в неизвестность, к: возможной и такой пугающей интимности. В ее глазах такой прекрасный отклик на пущенный им пробный шар.
— Я хотела бы, — сказала она.
И эти слова, сказанные как бы в шутку, сделали ненужными все предварительные ухаживания и все стадии, обычно предшествующие близости.
От ее слов у Александра перехватило дыхание. Он и она улыбались и рвались вперед, перескакивая через все условности. И в момент согласия, пока еще только произнесенного, их обоих охватила такая острая дрожь, что казалось невозможным когда-нибудь испытать еще что-то подобное. Всю дорогу до отеля они не прикасались друг к другу, но в номере, когда он снимал с нее пальто, у Александра было трепетное ощущение, похожее на то, когда развертываешь самый драгоценный подарок. Она прошептала признательно, когда он слегка удерживал ее и они открывали друг друга:
— О-о-о… Вы дали мне почувствовать… так… так… — И сказала: — Вы должны сделать так, чтобы я захотела этим заниматься. — Улыбка еще витала на ее губах, когда ее рот приоткрылся. — Вы хотите этого?
Он кивнул, и она очень серьезно, очень аккуратно опустилась на колени, приподняв платье, чтобы не стоять коленями на тонкой ткани.
— Голливудские девушки делают это? — спросила она, серьезно глядя на него снизу вверх.
— Да, — сказал он, — но не так, как вы.
Она понимала, что от нее требуется сейчас, когда они еще не слились воедино, — должно произойти что-то, что не может повториться позже.
— Я хочу это делать с вами, — сказала она, — а вы?
— Нет, сначала дайте мне… мне нравится ждать…
Все время она наблюдала за ним серьезно, но как-то отстраненно. Он чувствовал, — все его тело собралось, напряглось в невероятно сосредоточенном ощущении. Ничего не могло быть острее и слаще этого момента, который был уже пройден и уже наступил следующий миг, когда это случилось. Через некоторое время она вдруг сказала:
— Теперь я не хочу больше ждать.
Он начал возиться с ее одеждой, но она велела ему не мешать и очень грубо, а не так аккуратно, как до этого, рванула подол платья и, приподнявшись слегка на ковре, ловко скинула что-то маленькое и непрочное вниз, с бедер и ног, отшвырнула в сторону и раскинулась. Даже при этом у нее сохранилось слегка надменное и насмешливое выражение лица. Он лег сбоку от нее, а она, улыбаясь, следила, как его руки движутся вверх, и смеялась от удовольствия и над внезапным испугом в его глазах, когда он кончиками пальцев определил ее готовность.
— О, да, — сказала она, — о, да, именно так, именно так. Это готовит меня. Это действительно горячит меня, — она опиралась на локти, чтобы лучше видеть. — О! Это изумительно! — вздыхала она. — Это похоже на петтинг в припаркованном автомобиле! Нет, продолжайте, продолжайте, я хочу на первый раз именно так. Только вашей рукой.
И так как ее возбуждение росло, она оттянула корсаж платья и обнажила одну грудь, чтобы он мог ее видеть, и протиснула ее через кольцо своих пальцев, сделав ее тугой, и когда это случилось, это было быстрым маленьким спазмом, и она сказала:
— О-о-о! Это почти случилось, когда мы танцевали. Весь вечер я была на грани этого.
А чуть позже она спросила, любит ли он играть в игры, а он спросил:
— Какие игры?
— Игры понарошку, — сказала она. — Притворитесь, что вы собираетесь уходить, что вы больше не хотите. Тогда я должна сделать так, чтобы вы остались. Поняли? Теперь скажите вы, что вы не собираетесь продолжать. Скажите так. Именно это слово. А потом, я должна просить вас — сделать… понимаете…
Она уже целиком включилась в эту игру, в это притворство и была очень возбуждена.
— Продолжайте, — сказала она, — говорите, что я вам сказала.
— Простите, м-р Фентон, — сказала мисс Пирс, манеры которой с каждым днем становились все более официальными, — но м-р Сондорф пока не может вас принять. Он разговаривает с Нью-Йорком, я позову вас, как только он освободится.
— Я подожду. Послушайте, скажите-ка мне, это она звонит ему или он ей?
— Это не ваше дело, м-р Фентон.
— О, ну что вы, милочка, не хотите же вы лишить меня такой захватывающей истории, как роман Чудо-Мальчика с Платиновой Тарелочкой. Держу пари, вы иногда подслушиваете. Не отрицайте, вы покраснели, мисс Пирс. Так о чем же они говорят?
— Вы грубый, любопытный человек, м-р Фентон.
— Ничем не могу помочь, бэби. Это у меня привычка газетчика. Скажите, а вы не вызываете треска, ну, этим, подслушиванием?
— Я отказываюсь от такого рода бесед с вами. Если вы не возражаете, я уйду, мне надо сделать кое-какую работу.
В комнату секретарши вошел Пауль и вопросительно взглянул на нее.
— О, м-р Крейснор, — сказала она, — м-р Сондорф хочет вас видеть, но в данный момент он на телефоне. Вы не против подождать?
— Я подожду. Пит, что с откликами?
— Отклики? Тратить все свое время на опровержения по поводу его романа! Я даже не знаю, обманут я или нет. Послушайте, вы знаете историю о голливудском артисте — кинозвезде, который пытался рассказать своему сынишке об Иисусе Христе?
— Даже если знаю, то я не удержал бы вас от рассказа, — улыбнулся Пауль.
— Ну, слушайте. Этот папа показывает своему мальчику огромное распятие в церкви и объясняет, что Христос — это любовь и что он умер на кресте во искупление каждого из нас, грешников…
— Да, — сказал Пауль, — надеюсь, продолжение не будет кощунственным. Мисс Пирс… чувствительна…
— Это самая моральная история, — сказал Пит Фен-тон. — Ну, так вот этот парень, кинозвезда, говорит, что Христос умер за каждого из нас.
— За каждого из нас? — спрашивает мальчик.
— Конечно, за каждого из нас, — говорит ему папа.
— Он умер за Президента Соединенных Штатов? — спрашивает мальчик.
— Несомненно, — отвечает отец.
— И за мистера Генри Форда?
— Совершенно уверен, — говорит папа.
— И за короля Англии?
— О, да!
— И за Луиса Б.Мейера?
— Я догадываюсь, что за Луиса Мейера тоже, — говорит отец.
— И за Вилли Сейермана? — вопрошает мальчик, глядя вверх с полным благоговением.
— Ну, — начинает папа…
После чего с креста взывает голос: "Кто-нибудь, дайте мне сойти отсюда. Я передумал".
Мисс Пирс издала слегка неодобрительный смешок. Пауль фыркнул, сдерживая смех.
— "Дайте мне сойти отсюда. Я передумал", — повторил Пит Фентон со смаком.
В этот момент открылась дверь кабинета и Александр высунул голову.
— Разве мы не назначили на двенадцать? — спросил он у Пита Фентона.
— Я давно уже здесь. Вы были на телефоне.
— Уже три минуты, как я кончил разговаривать.
— Простите, м-р Сондорф, это я виновата, — сказала мисс Пирс, одарив Пита Фентона мрачным взглядом.
— Все в порядке, мисс Пирс. Входите, Пит. Пауль, вы тоже войдете?
Прежде чем они уселись, Александр сказал:
— Теперь, Пит, может быть, вы скажете, что я видел все отклики на "Жизнь богача…"?
— Все важное, — ответил Пит Фентон.
Александр сел за стол и открыл большую папку, в которой были фотокопии дюжины статей и заметок. Он перелистал их, слегка хмурясь.
— Есть прекрасные заметки, — сказал Пит Фентон, — за исключением одной или двух. Не так хороши отзывы о мальчике, как вы ожидали, но чудесные о Менджау и о картине. Есть продажные заметки, Александр, — это делается очень умело. Я бы не захотел смотреть фильм, прочитав их.
— Картина имеет фантастический успех, — сказал Пауль.
— Да, — сказал Александр, — здесь все отлично. — Он протянул лист бумаги Питу Фентону. — Вы можете использовать это для рекламы. Выручка у Сейермана.
Пит Фентон внимательно изучал лист.
— 57 838 долларов за первую неделю. И четвертая неделя превзошла первую. Нечто из ряда вон выходящее…
— Частично это может быть за счет его театра, — сказал Александр, — нужно проверить, как идут дела в провинциях.
— Все в порядке. Пробные сеансы прошли великолепно, Александр.
— Это добрый знак, Пит, вы говорите, что я видел все отклики?..
— Ну, могло быть несколько незначительных штучек, о которых, по-моему, не стоит тревожиться.
— Вы это называете незначительным, Пит? — Александр достал из-под кипы бумаг копию "Ярмарки тщеславия" и перебросил ее Питу, который мрачно уставился на нее.
— Да, знаю я об этом, — признался он.
— Почему же мне не показали? Потому что отклик отрицательный?
— Послушайте, всем известно, что Стефан Рейли левый агитатор, который ни о ком и ни о чем слова доброго не скажет. Он паршивый писатель, чего еще?
— Я не интересуюсь вашими литературными суждениями, Пит. Я хочу знать, что вы предлагаете сделать?
— Я предлагаю проигнорировать ее, поскольку она этого заслуживает, — сказал Пит с чувством.
— Это и есть ваше предложение?
— Угу.
— Хорошо. Дайте ее сюда. Посмотрим ее вместе.
Спокойно расхаживая по кабинету, Александр начал читать ровным голосом, без эмоций:
— "Голливуд — это место, где гении встречаются не так редко, как можно предположить, просматривая их фильмы. Только на днях в городе было пятеро из них. Пользуясь правом выбора, я решил сосредоточить свое внимание на одном, на Александре Сондорфе, не только потому, что он самый молодой — по возрасту он соответствует Леонардо да Винчи, Гете и, конечно, Эдисону, — поскольку он вряд ли старше подростка, но так же потому, что нам преподали его, как образованного гения, а это делает его исключением, так как такая заявка не применялась к другим гениям Голливуда.
Я сосредоточил свой интерес на нем еще и потому, что некоторые давние друзья и коллеги, которых я прежде не подозревал в подхалимстве и нечистоплотности, объединились во всеобщей истерической гонке в похвалах, чтобы провозгласить "Жизнь богача на широкую ногу" первым фильмом, сделанным Александром, вернее под его покровительством, в Голливуде. Фильм был показан в мавзолее, который м-р В. Сейерман воздвиг на Седьмой авеню и Сорок девятой стрит и который мы должны будем окупить, хотя бы частично, если он уже не похоронил своего основателя.
Этот фильм основан на довольно хорошем романе Харленда Сталя, инсценировка осуществлена четырьмя писателями, режиссер Дэвид Уоттертон и главный герой — Адольф Менджау. С ним работают совсем немного актеров, а если вы посмотрите список, кому объявлены благодарности, вы найдете в нем имена людей ответственных за грим, костюмы, операторов, монтажеров, тех, кто делал декорации и осуществлял их перевозку. Но нигде вы не найдете указания, что конкретно сделал Сондорф в этой картине. А между тем на фасаде кинотеатра Сейермана огромная световая реклама, гласящая: «Александр Сондорф. "Жизнь богача на широкую ногу"», и никаких упоминаний об авторах, режиссере, главном исполнителе и людях, которые перевозили декорации с места на место.
Но я не был бы абсолютно честен, если бы не упомянул, что Сондорф внес все же определенный вклад в этот фильм, судя по сообщениям. Он обеспечил концовку. В романе разоблаченный мошенник предпочитает кончить жизнь самоубийством, чем жить без блеска и славы, которые были у него в прошлом, и мальчик, его протеже, поклонявшийся ему, как прирожденному представителю стиля и обаяния, присущих высшему классу, цинично отправляется продолжать дело своего воспитателя и учителя, потому что он теперь непригоден ни для какой другой карьеры, кроме надувательства. А что происходит в фильме? В фильме, — и в этом предположительно проявился гений Сондорфа, — обманщик не обращает внимания на свое разоблачение и позор, а удостоверившись, что он направил своего подопечного на путь истинный, к исправлению, уходит и продолжает мошенничать, возможно, не на таком высоком уровне, но не менее обаятельно и подкупающе. У Сондорфа другие требования к славе, это человек, который, работая простым личным помощником Г.О. Хесслена, взял на себя смелость уволить Вальтера Стаупитца. Он выгнал его из студии и позволил студийному копу избить его, после чего он пригласил другого режиссера закончить фильм "Ночь во время праздника". Если такие поступки дают право называть его гением, то надо называть гениями чернорубашечников Муссолини. То, что Сондорф явно симпатичный молодой человек с репутацией маменькиного сынка, обладающий шармом, кажется, ослепило множество людей, привыкших встречаться только с более грубым типом голливудского магната.
Его способности обнадеживающе заурядны…"
Александр сделал паузу.
— Ну, пропустим о моих способностях, — сказал он. — Как утверждает Рейли, они обнадеживающе заурядны. Прочитаем теперь это: "Более того, он знает, о чем с кем говорить. В обширном интервью, которое он дал корреспонденту "Нью-Рипаблик", Александр Сондорф чувствительно и даже интеллигентно разглагольствует об искусстве кинематографии и не упоминает о деньгах. Но если вы возьмете "Варьете", вы обнаружите его точку зрения, также выраженную с чувством, на то, как можно увеличить кассовые сборы от фильмов, и не найдете упоминания об искусстве. И там и там, он производит впечатление знающего человека, и он так же свободно рассуждает: в первом интервью, цитируя слова Э.М. Форстера[51] о романе, во втором — ссылаясь на кассовые сборы, он обращается к десяти заповедям. Самое ужасающее в Сондорфе не то, что он делает то же самое, что и каждый киномагнат, а именно — деньги для себя и своих пайщиков, а то, что он успешно вводит в заблуждение некоторых людей, преподнося себя новатором в области культуры и уверяя, что он создает в Голливуде новую атмосферу. Если эта немощная юность является единственным хранилищем надежд нашей культуры в области механизированных искусств, тогда перспектива весьма мрачная".
Александр положил статью и поднял глаза.
— Ну, Пит? Эту статью вы предлагаете игнорировать?
— Как я сказал, Рейли только левый агитатор.
— Не хотите ли вы сказать, что эта статья оправданна? Что это честный, правдивый комментарий?
— Оправданна? — неуверенно повторил Пит Фентон.
— Это не честный вопрос, — вставил Пауль. — Он работает на вас. Неужели вы думаете, что он скажет вам, что статья оправданна?
— А что вы думаете, Пауль?
— Я думаю, что он сделал несколько ценных замечаний.
— Ценных замечаний?! — взорвался Пит Фентон. — Господи!
— Каких, Пауль?
— Относительно анонса на фасаде кинотеатра.
— Угу. Еще что?
— Изменение концовки.
— Есть ли в статье что-нибудь, что вы считаете нечестным?
— Возможно, он не знает всех обстоятельств в деле со Стаупитцем, и тон всего этого… ну, недружелюбный. Он берет частный случай и подгоняет факты под этот случай. Вы можете взять эти же факты и сделать из них совсем другой вывод. Это зависит от того, кому вы симпатизируете.
— От начала до конца, — сказал Пит Фентон, — эта статья — скопище искажений и неверных истолкований. Это пятно на вашей личной репутации. Это издевательство над вашим вкладом… Это клевета. Мы можем подать в суд…
— Мы не собираемся подавать в суд, — сказал Александр.
— Вы можете внести его в черный список, это хочет сделать Вилли. Рейли — писатель, и он никогда не сможет продать свои произведения в Голливуд. Так надо поступать с этими сволочами.
— Что мы собираемся сделать, — сказал Александр, — это пригласить его сюда в гости.
— Этого подонка? Вы хотите пригласить сюда этого подонка?
— Слушайте внимательно, — перебил его Александр, когда на нас нападает человек масштаба Стефана Рейли, мы должны сделать выводы. Он прав насчет анонса и он прав насчет способа, каким ваши мальчики из рекламы обходятся со словами вроде "гений". Вся его статья основана на том, что люди столкнулись с завышенными притязаниями с моей стороны. Это моя ошибка. Я должен был это прекратить. Он ошибается по поводу концовки "Жизни богача на широкую ногу", и он заблуждается относительно Стаупитца, не прав он еще в одном-двух пунктах, но это его законная точка зрения, и когда на нас нападает такой человек, мы должны принять его замечания, мы не можем не обратить на них внимания. Я не хочу, чтобы вы прятали от меня такие вещи, Пит. Я хочу знать, кто нас атакует и почему, и когда нападки исходят от влиятельных газетчиков и писателей, я не хочу вносить их в черный список, или разоблачать, или делать что-нибудь вроде этого. Напротив, я хочу предоставить им все возможности подробно узнать, как мы работаем, и что мы делаем, и в чем наши трудности, и чего мы пытаемся добиться. И если после того, как они все увидят сами, они все же нападут на нас, — это их право. Вам же надо проследить, чтобы слова вроде "гений" и "Чудо-Мальчик" не применялись ко мне ни в одном материале, выходящем из этой студии. Я считаю, хорошо бы выпустить статью, разъясняющую обязанности шефа студии, так, чтобы люди поняли, почему мое имя помещено в верхней части афиши.
Когда Пит ушел, Александр обернулся к Паулю:
— Будь я проклят, единственно, кто задел меня такими нападками, это Стефан Рейли. Это больно потому, что я много лет восхищался им; вы знаете, обидно, что он ничего не понял из того, что я пытаюсь сделать.
— Вы серьезно решили пригласить его сюда?
— Вполне серьезно.
— Думаете, он приедет?
— Может быть, нет, но я написал ему, что с уважением отнесся к его критике и считаю, что было бы ценно, если бы человек его положения приехал узнать все из первых рук и посмотрел, что происходит в Голливуде, а затем написать, без каких-либо ограничений обо всем, что он увидит.
— Такое письмо вроде бы намекает, что Рейли не точно знал, о чем он говорил в статье.
— Я постарался избавить его от подобного намека. Если хотите, можете прочитать письмо.
Александр позвонил мисс Пирс и попросил ее принести копию письма к Рейли. Когда Пауль прочитал его, то сказал:
— Да, хорошее письмо.
Почти через неделю от Стефана Рейли пришел ответ:
"Уважаемый м-р Сондорф! Как и ожидалось, Ваше письмо заинтриговало меня. Когда кто-то выступает с нападками, как это сделал я, и получает любезный и обоснованный ответ, он склонен думать, что хватил чуть лишку, по крайней мере, я. Получив Ваше письмо, я очень тщательно проверил каждое слово, которое написал о Вас, подозревая, что, может быть, я был не прав. Хочу сказать, что после длительных раздумий я пришел к заключению, что в моей статье все было обоснованно и вызвано вами. Заинтриговало и забеспокоило меня то, что после всех моих нападок вы захотели пригласить меня в Голливуд и предоставить мне свободу ознакомиться на месте со всей вашей деятельностью и написать об этом все, что я хочу. Такие приглашения нельзя отклонять. Вы должны были понимать это, когда его делали. Хорошо! Я принимаю! Но, по очевидным соображениям, не хочу приехать в студию в качестве гостя. Я надеюсь, что условия, на которых я принимаю ваше приглашение, не будут ложно поняты. В мое время газетчики сознавали, что, если вы с ними выпиваете, это вовсе не означает, что вы стали кровными братьями (а если они этого не осознавали, если они не отдавали себе в этом отчета, это было совсем плохо). В наши же дни я считаю, что должен специально это оговорить".
Стефан Рейли был высоким человеком с копной вьющихся седых волос. Он постоянно сутулился, так как все время приходилось наклонять голову, чтобы не стукнуться о притолоку. Его лицо было испещрено морщинками, как географическая карта, и эти морщинки придавали вес всем его выражениям, будто даже улыбка появлялась после длительных размышлений и борьбы. В отличие от его писаний, его поведение было не напористым, а почти застенчивым. Когда он выдвигал идеи, он делал это всегда в очень условной форме. Он был хорошим слушателем, в первые двадцать минут их встречи он дал Александру возможность высказать почти все, однако вежливо, но твердо отказался вести беседу о нем самом. Он сидел, слушал внимательно, часто меняя положение, сгибая и разгибая длинные ноги, перенося вес с одного локтя на другой. Когда Александр напомнил ему, о чем он писал в статье в "Нью-Рипаблик" несколько лет тому назад, он дал Александру закончить мысль, а потом сказал:
— Ну, да… Кажется, я говорил что-то подобное, и я все еще думаю, что художники брезгуют применением силы, но, видите ли, что я имею против вас (говоря это, он улыбнулся)… Я не считаю вас художником и поэтому возражал против того, что вы получили похвалу за "Жизнь богача на широкую ногу".
— Я согласен насчет афиши, — сказал Александр, — и вы могли заметить, что я это исправил.
— Когда я в последний раз проходил мимо, — сказал Рейли, — ваше имя все еще было написано сверху, в два раза крупнее, чем Менджау и в три раза крупнее, чем Сталь.
— Потому что это мой фильм. Я знаю, что вам трудно это принять, учитывая, что кто-то другой писал и кто-то другой режиссировал, а я даже не изменил сценария. Но я делал все эти вещи, только по-другому. Я принимал все важные решения, влиявшие на эти вещи. К примеру, Вилли Рэндольф Херст, может быть, не садился за пишущую машинку сам и не набирал свои передовицы, но это были его газеты.
— Я вижу, вы не очень скромны в выборе людей, с которыми сравниваете себя, — сказал, улыбаясь, Рейли. — Я работал в газете Херста и могу вас уверить, что никогда не выражал точку зрения Херста.
— Может быть, сознательно вы этого не делали, но уверяю вас, что он взял вас потому, что знал — в каких-то областях вы говорили то, что он ждал от вас, где вы в чем-то должны совпадать. Ограничивая вашу деятельность этими областями, он фактически давал вам возможность выразить его точку зрения. Когда он охотился за трестами и рэкетирами большого бизнеса, его устраивало, что вы разгребаете для него грязь. Но не думаете же вы, что он захотел бы дать вам написать статью против войны на Кубе, на которой осталось его сердце?
— Я должен сдаться, — ответил Рейли.
— Когда я говорю, что это моя картина, это не означает, что я неизбежно должен заставить людей принять мою точку зрения, это означает, что я соберу людей вместе таким образом, чтобы они дали мне результат, который мне нужен.
— Вы думаете, что такие поступки с применением определенных решений и силы делают вас художником?
— Я не знаю, что из меня вышло. Директор фабрики? Главный крутильщик рукоятки сосисочной машины — как прозвал меня Стаупитц? Продюсер? Для этого нет подходящего названия. Потому что то, что делаю я, невозможно выразить одним словом, — это не то, что делают Сейерман, или Зукор, или Гриффитс, или Де Милле. Что у меня есть — так это инстинкт, который подсказывает мне: "это возможно сделать". Когда я был мальчишкой, я считал, что все невозможно, все мне казалось слишком трудным: учить уроки, становиться старше, поцеловать девушку. А потом я сделал открытие, что все возможно. Когда я это осознал, я обязан был это "возможное" осуществить. Представьте себе парня, который знает, что часы сделать возможно, естественно, он захочет сделать часы или по крайней мере иметь сделанные часы. Может быть, я действительно не знаю, как их сделать, то есть как сделать детали, как их собрать, как заставить их работать. Мой вклад состоит в том, что я знаю — часы сделать можно, что они будут другими, будут отличаться от песочных или солнечных часов. Так вот, во мне есть этот инстинкт, а другие люди должны все осуществить на практике — они должны делать фильмы. Когда вы посетовали, что я изменил концовку романа, вы посетовали на то, что часы эти не песочные. Вам, может быть, трудно это принять, но я действительно считаю, что для кинофильма моя концовка лучше, чем у Сталя. Я считаю, что она тоньше, кинематографичнее, больше отвечает характерам. Я считаю, что в картине суицид выглядел бы мелодраматичным и фальшивым.
— А исправление мальчика?
Александр улыбнулся.
— В книге он испортился, в фильме — исправился. Все могло случиться. М-р Сталь, очевидно, пессимистичнее меня. Но почему бы нам не дать этому щенку преимущество — сомневаться.
Рейли засмеялся.
— Вы хотите меня убедить, м-р Сондорф, что в выборе концовки вы нимало не руководствовались соображениями о кассовом сборе?
— Я руководствовался тем, — сказал Александр, — что так могло случиться. — И он улыбнулся: — Естественно, я предполагал, что моя концовка — это то, что хотят увидеть миллионы зрителей, покупающих билеты на фильм.
В течение последующих недель Стефан Рейли сидел на всех совещаниях у Александра, вникал в стиль руководства студией, ходил на просмотры черновых монтажей и почти готовых лент, ходил с Александром на съемочную площадку, ходил с ним ежедневно в военный магазин на ланч и даже оставался в кабинете, когда Александр говорил по телефону о личных делах. (Александр не хотел, чтобы у Рейли создалось впечатление, что он пытается скрыть какую-то часть своей жизни.) После одного из таких звонков Александр сказал:
— Знаете, в конце концов вы будете знать обо мне больше, чем я сам о себе знаю.
— Для меня загадка, — проронил Рейли, — почему вы так раскрываетесь перед посторонним человеком?
— Я не считаю вас посторонним, — сказал Александр, — я хотел вам рассказать кое о чем, но я не мог этого сделать вначале вашего приезда, потому что тогда это звучало бы так, будто я пытаюсь смягчить ваше критическое отношение ко мне, но сейчас, кажется, пришло время. Когда я был щенком, мой отец однажды взял меня на ланч в Холланд Хауз, и там были вы. Он указал мне на вас, как на журналиста, который разоблачил коррупцию в одном из городских муниципалитетов, и, помню, это произвело на меня огромное впечатление. Я был захвачен картиной, возникшей в моем воображении, что человек средствами слова может бороться с судоустройством, с копами и законодательными учреждениями и… победить! После этого я читал все, что вы написали, и я узнал вас, и прежде чем что-то сделать, я думал, какова будет ваша предполагаемая реакция.
Александр улыбнулся.
— Поэтому мне было больно, когда я прочитал вашу статью обо мне. Возможно, вы были единственным человеком, причинившим мне боль в то время. Потому что я чувствовал, что если я вас потерял, утратил ваше одобрение, то, значит, я в чем-то не прав.
Рейли смотрел сурово и не улыбался. Он сказал:
— Я не желаю, чтобы вы мне это говорили.
— Простите, — сказал Александр. — Может быть, я не должен был этого делать.
— Когда употребляют слово "журнализм", — сказал Рейли, — это значит слишком большое знание об изучаемом объекте либо субъекте.
— Забудьте о том что я сказал, — произнес Александр. — У вас не должно быть угрызений совести из-за ваших нападок на меня. Вспомните, что я выгнал с работы Стаупитца, а это был человек, которым я восхищался. Вы можете выбрать ту часть человека, которая вам нравится, или ту, которая не нравится, но когда наступает время действовать, вы не можете его наполовину выгнать или наполовину напасть на него в печати. Публикация ваших статей — это такое же действие, как увольнение, и я считал, что ваше отношение ко мне более сложное, чем вы можете выразить в журнале. Как ваше одобрение, так и ваше порицание ничего не стоили бы для меня, если бы я почувствовал, что это результат каких-то уловок, основанных на симпатии или антипатии…
Рейли кивнул и ничего не сказал. Александр не мог уже произнести, что он чувствовал.
Во время совещания, когда он подводил итоги, он иногда бросал беглый взгляд на Рейли, чтобы уловить его реакцию, но его глаза всегда были непроницаемы и ничего не выражали. Рейли никогда не рассказывал о себе. Если во время беседы возникала полемика, он мог выразить свое отношение несколькими словами, но если люди с ним не соглашались, то никогда не спорил. Он только улыбался одной из своих вымученных улыбок и переходил на другую тему. Он был так молчалив и ненавязчив большую часть времени и старался, насколько возможно, сделать незаметной свою гигантскую фигуру, царапая свои заметки на клочках бумаги и на использованных конвертах, что Александр временами даже мог забыть о его присутствии.
Совещание было созвано для обсуждения рукописи, над которой работали трое писателей под руководством Пауля. Как обычно, Рейли сидел в стороне от остальных, на кожаном диванчике. Александр говорил писателям о том, что он считает неправильным в рукописи.
— На основании представленного варианта рукописи, — говорил он, — мы не можем найти визуального эквивалента для словесной игры. Это не смешно, потому что это требует слишком много титров: их так много, что публика не сможет их прочитать.
— Это не фарс, Александр, — сказал Пауль.
— Я знаю. Но мы должны еще воплотить мысль в картинах.
— Вы хотите вернуть нас к языку пещерного человека? — сказал Пауль саркастически. — "Большой-человек-пустой-живот, смотри-хороший-еда-лев, убей-хороший-еда-лев, набей-пустое-брюхо. Хорошо".
— Прекрасно, — сказал Александр, — это как раз то, что делает фильм фильмом, это зрелищно и это возможно сделать. Видите, абстрактную мысль можно передать визуально. Возьмем такой момент из Ветхого Завета. Я не очень хорошо знаю Библию, но этот момент я помню. "И обратился я, и видел под солнцем, что не проворным достается успешный бег, не храбрым — победа, не мудрым — хлеб и не у разумных — богатство, и не искусным — благорасположение, но время и случай для всех их. Ибо человек не знает своего времени. Как рыбы попадают в пагубную сеть, и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них"[52]. Это пример абстрактной мысли, но видите, как ее можно передать в образах. Это то, что может сделать кино. Мои претензии к рукописи таковы: она содержит слишком много абстрактных идей, которые невозможно передать в картинах, и поэтому вам приходится использовать так много титров, чтобы передать существенную информацию.
— Я чувствую, — сказал Пауль гневно, — что вы не стремитесь увеличить даже незначительную интеллигентность нашей публики, предлагая ей прочитать по ходу фильма, идущего полтора часа, всего несколько сотен простых слов…
— Я не знаю наших зрителей, — сказал Александр покладисто, — но я теряю интерес к будущему фильму в течение первых пяти минут.
— Если вы считаете, что надо подыгрывать обывателю, — сказал Пауль сердито, — то с вами бесполезно спорить…
— Ну что вы, Пауль, — ответил Александр, — это мы преодолевали сотню раз. Кинематограф — это не создание какого-то количества иллюстраций к словам и это не театр с диалогами, напечатанными на краях диапозитивов, он должен выражаться или собственным языком или никак. Даже когда мы пользуемся звуком, сюжет должен говорить картинами.
— И это называется прогрессом, не так ли? — сказал Пауль. — Назад, к общению на уровне пещерного человека? — Он фыркнул от отвращения и оттолкнул свое кресло, словно для того, чтобы выйти вон.
— Если мне позволено вмешаться, — послышался голос Стефана Рейли, сидящего в стороне, на диванчике, — как писатель, я не могу не откликнуться, будучи заинтересован в проблемах, о которых вы говорите, — сказал он. — Так что извините меня за вмешательство. Конечно, я симпатизирую точке зрения Пауля Крейснора. Преступно спустя много веков считать, что язык слов, развивавшийся и оттачивавшийся тысячелетиями до такой степени, чтобы быть способным выразить всю массу тончайших оттенков значения слов, можно отвергнуть и заменить языком картинок пещерного человека. Невозможно обсуждать Кьеркегора[53] на языке картинок. Но это значит, что вы обсуждаете не то произведение, которое нужно для фильма. Слова м-ра Сондорфа для меня не лишены смысла. Кинокартины, для того чтобы иметь успех, должны иметь собственный язык.
Этим вечером по дороге домой Александр собирался подвезти Пауля в его квартиру. Какое-то время они ехали молча, потом Александр закрыл стеклянную перегородку, отделявшую их от шофера.
— Простите, если показалось, что я сегодня был очень назидателен, — сказал Александр.
— Мне это было необходимо, — ответил Пауль. — Теперь даже Стефан Рейли на вашей стороне. Возможно, я не разбираюсь в кинематографии и, возможно, я не понимаю писательского мастерства. Наверно, вы должны позволить мне уехать, Александр. Здесь от меня немного пользы.
— Это смешно, Пауль, я очень полагаюсь на вас.
— Чепуха, вы просто мной увлечены. Ничего из того, что я предложил, не было внедрено.
— Я полагаюсь на ваши советы, на ваши суждения и на вашу дружбу, Пауль. Ну что вы, бросьте это, Пауль, вы достаточно часто мне об этом говорили. Вы потеряли уверенность. Просто вы не можете сразу ухватить, что такое кинематография, потому что вы способны мыслить в абстрактных категориях. Мое преимущество перед вами в том, что я никогда не мог абстрактно мыслить. Всегда я мыслил образами.
— Я могу ошибаться, такое случается даже со мной, — чуть иронически сказал Пауль. — Предположим, что через пятьдесят лет кто-то обнаружит, что действительно один из нас отставал на полвека от своего времени. Боже мой! Это же кошмарная мысль!
— Зачем ждать, — сказал Александр, — создание фильмов — это такая вещь, которая не может ждать суда потомков. Вы получите ответ быстро и безошибочно. Мне это нравится. Думаю, и вам тоже понравится, Пауль. Я всегда считал вас оптимистом.
— Так и есть, — ответил Пауль, — я таков. Но, поймите, я никогда не научусь писать, как пещерный человек.
К концу первого года, после того как Александр начал руководить производством фильмов у Хесслена, доход студии вырос до 13 миллионов долларов, а по сравнению с предыдущим годом вырос на 2 миллиона 633 тысячи долларов. Впервые за последние четыре года доходы взлетели вверх. Только "Жизнь богача на широкую ногу" дала за первый год 800 тысяч, и было установлено, что ее предполагаемый годовой доход составит сумму около 4 миллионов долларов, а на ее производство было затрачено чуть больше 600 тысяч. Несмотря на эти результаты, Хесслен все еще не разрешал Александру тратить больше 250 тысяч долларов на один фильм. Более того, Александр мог приглашать новые таланты только на место артистов, чьи контракты кончались и не были возобновлены. Хесслен настаивал, чтобы накладные расходы не увеличивались. Беседа Александра с Кейбом не дала видимого результата. Александр продолжал бомбардировать Хесслена докладными, доказывая, что, пока эти спорные ограничения остаются, они не могут соревноваться с такой потрясающей продукцией, как "Большой парад"[54], который может дать доход 10 миллионов. Но эти докладные не дали результата. Может быть, Хесслен думал, что для Александра это был удобный предлог, чтобы заключить новый контракт и повысить себе жалованье? Александр все еще получал 500 долларов в неделю. Учитывая, что Александр год назад зарабатывал всего пятую часть, Хесслен считал 500 долларов вполне достаточным для такого юнца. Он не отрицал, что Александр хорошо работал, руководя студией, но, с другой стороны, у всех компаний этот год был хорошим, и он хотел подождать и посмотреть, сохранится ли эта тенденция к росту доходов, прежде чем позволить компании увеличить затраты.
Эти ограничения беспокоили Александра, и он распространял слухи, что, может быть, он решится и рассмотрит предложения других компаний. Зукар просил его прийти на собеседование в любое время. И Уильям Фокс очень льстил ему и говорил, что Александр может перейти к нему, но не делал никаких определенных предложений. Александр знал, что, если он пойдет к ним и скажет, что он свободен и что они могут предложить ему контракт, он будет получать гораздо больше, но, похоже, ему не собирались платить такую сумму, которую он хочет. Однако, желая добиться своего, он должен был все организовать так, чтобы они сами пришли к нему. Тогда он мог бы продиктовать свои условия. Поэтому Александр поместил объявления в разных газетах, что он рассматривает исключительно предложения от компании "Метрополитен", и тут же сам дал опровержение, прежде чем это сделала компания.
Затем он позвонил Ирвингу Талбергу, чтобы лично извиниться за историю, которая произошла с ним, назвав ее недоразумением, и посетовал, что не понимает, как эта история могла попасть в газеты. Александр сказал, что на самом деле он вел переговоры, и сообщил об этом Талбергу только потому, что чувствовал себя обязанным с ним объясниться, но просил его рассматривать эту информацию как конфиденциальную. Такая тактика позволила Александру в течение двух недель создать достаточное количество противоречивых слухов, которые сделали совершенно невозможным установить истинное положение вещей. Теперь Александр начал получать приглашения на ланчи или обеды от Фокса, Луиса Б.Мейера, Зукара, Мэри Пикфорд, Гарри Уорнера и других. Александр стал принимать их приглашения. Фокс безо всяких оговорок обещал ему 800 долларов в неделю и без неразумных ограничений на затраты по производству фильмов. Александр сказал, что он должен подумать об этом. Он вел себя так, будто не слишком заинтересован, и это создавало впечатление, что он уже устроен. Когда Вилли Сейерман позвонил и пригласил его пообедать этим вечером, Александр почувствовал удовлетворение, это указывало, что владельцы студий поняли — этот вопрос надо решать безотлагательно.
Когда Александр прибыл в Монмартр, где Вилли предлагал ему встретиться, он узнал, что туда приглашены еще одиннадцать человек. Если Вилли обманул Александра, создавая впечатление, что он хочет с ним встретиться немедленно, то теперь он умело сглаживал это впечатление, превратив намерение встретиться с ним лично в официальный званый обед. Вилли даже разложил карточки с именами гостей, обозначив, кто где должен сидеть. Александр увидел, что его место рядом с Вилли с правой стороны.
— Вилли, как поживаете? Вы не сказали мне, что я должен одеться для официального обеда.
— Вы прекрасно выглядите. Все, как должно быть, Александр. Я счастлив, что вы согласились прийти.
— С вашей стороны очень мило пригласить меня. Вы доставили мне удовольствие.
— Это вы доставили мне удовольствие, Александр. Вы замечательно смотритесь.
— Вы тоже, Вилли.
— Я чувствую это, Александр. Знаете, сколько мы получили в "Сейерман-театре" за эту неделю? 108 тысяч 377 долларов! Это рекорд за все времена.
— Поздравляю.
— Спасибо, спасибо, Александр, я ценю это.
У Вилли была манера интерпретировать каждое проявление общепризнанной вежливости как своего рода клятву верности.
— Я полагаю, вы знакомы со всеми, — сказал Вилли, махнув рукой в сторону гостей, словно они были просто статистами, одетыми для съемок. — Вы встречались с мисс Деррингер?
— Встречался, — ответил Александр, улыбаясь, и отвесил Джанет легкий поклон.
Он видел, что ее посадили на другой конец стола, с Теренсом Роули, специалистом по рекламе, работавшим на Вилли. Это было хорошо известное голливудское ухищрение. Когда выдающийся человек, женатый, хотел показаться публично с любовницей, он обеспечивал ее сопровождающим. Такой мужчина назывался "борода", он якобы был приглашен вместе с ней и составлял ей компанию в течение всего вечера. Каждый знал, что Джанет была девушкой Вилли, но скандал предотвращался тем, что их никогда не видели только вдвоем. Теренс Роули не интересовался девушками и потому идеально подходил для этой роли. Широкая публика, не осведомленная ни о его действительном предназначении, ни о его собственных склонностях, относилась к нему, как к одному из самых удачливых голливудских последователей Казановы, потому что он всегда фотографировался в компании самых прекрасных девушек. Роули было за сорок, и он, англичанин по происхождению, очаровательный при поверхностном знакомстве, был весьма нудным человеком. Александр почувствовал жалость к Джанет. То, что ее посадили в конце стола с Роули, и пренебрежительное отношение к ней Вилли давали понять другим гостям, каков, собственно, ее статус.
Все гости уставились в ту точку стола, где стояли Вилли с Александром. Александр достаточно побывал на таких званых обедах и знал, что целый вечер все головы так и останутся повернутыми под этим углом, что все глаза будут смотреть на него и Вилли, а все уши будут стараться уловить, о чем они говорят. Значит, Джанет из-за ее отношений с Вилли будет лишена даже обычного внимания, которое должна получать девушка с такой привлекательной внешностью. Остальные гости в различной степени были связаны с бизнесом. Человек по имени Гоувер, адвокат, работавший с огромным количеством фильмов, обнаружил, что его карточка, обозначавшая место, стоит рядом с Джанет. Это был очень важный господин, чрезвычайно респектабельный, и он почувствовал, что его унизили, дав место рядом с девушкой Вилли на конце стола, где, возможно, он провел бы большую часть вечера, созерцая затылок соседа. На мгновение он упялился на свою карточку, переглянулся с женой, сидевшей почти напротив него, и, изобразив на лице улыбку, набрался мужества спросить довольно грубо, нет ли какой ошибки в размещении гостей.
— Ошибки? — сказал Вилли, — ошибки? — Он притворился непонимающим, хотя для всех было совершенно ясно, о чем идет речь.
Наступило минутное замешательство, все стихли, видя, как Гоувер краснеет и подергиваются его губы.
— Да, — сказал Александр, нарушая тишину, — вы правы, это была ошибка. Я очень прошу позволить мне сесть рядом с мисс Деррингер. Вы должны были сидеть здесь, м-р Гоувер, не так ли?
— Да, верно, — ответил Гоувер.
Александр указал ему на свой стул рядом с Вилли и подозвал Гоувера, который уже направлялся на новое место с видом человека, который знает свои права и не собирается пренебречь ими. Александр подставил ему стул, удостоверился, что ему удобно сидеть, и направился к другому концу стола, чтобы занять место рядом с Джанет. Девушка подняла на него глаза и пробормотала "спасибо". Несколько мгновений Вилли сидел совершенно тихо. Затем он встал и быстро прошел вдоль стола. Он остановился около Александра, щелкнул пальцами, подзывая официанта, и приказал: "Стул". Когда стул принесли, Вилли махнул рукой, показав, что все должны сдвинуться так, чтобы он мог сесть рядом с Александром. Как только это было сделано, м-р Гоувер обнаружил, к своему замешательству и смущению, что он снова оказался на дальнем конце стола, а все головы повернулись в другом направлении, лицом к новой точке притяжения, где находились Вилли и Александр.
— Как мило с вашей стороны, Вилли, прийти и сесть рядом со мной, — сказал Александр.
Вилли, сев рядом с Александром, показал свою власть, и теперь не видел оснований скрывать, что было у него на уме.
— Александр, — сказал он, — знаете, я всегда очень верил в вас, с самого начала. Теперь я слышал, что вы хотите покинуть Хесслена, и, естественно, я заинтересован. Скажите мне, вы уже где-нибудь закрепились?
— Вилли, — ответил Александр, — я не думал, что вы хотите говорить о делах.
— Нет нужды отгораживаться от вас, — сказал Вилли, — я прав? Мы давно друг друга знаем. Что предложил вам Фокс?
— Вы не можете конкурировать с ним, — заметил Александр.
— Почему вы уклоняетесь от моего решения, Александр? Я ничего не скрываю от вас. Конечно, я хочу вас заполучить. У меня уйма пайщиков, у меня кинотеатры, всем я должен руководить. Приходится тратить пропасть времени в Нью-Йорке. Мне нужен кто-нибудь здесь, кому я могу доверить руководство студией.
— Вилли, это, должно быть, скучно для мисс Деррингер, — сказал Александр, доверительно улыбаясь ей.
— Мисс Деррингер не собирается скучать, — властно сказал Вилли.
— Что вы предлагаете, Вилли?
— Вы скажите, что у вас на уме.
— Вы ходите вокруг да около, Вилли. Я взял на заметку ваше предложение, и, если вы хотите заполучить меня, я обдумаю это. Ради старой дружбы.
— Я предпочитаю, чтобы вы сказали, чего вы просите, — сказал Вилли. — Если вы пришлете мне ваши условия, я предложу вам кое-что забавное.
— Не стесняйтесь, Вилли. Испытайте меня. Приглашайте.
— Тысячу долларов в неделю, — сказал Вилли.
Александр рассмеялся.
— Это забавно.
— Тогда скажите мне, что вы хотите.
— Я заинтересован в том, чтобы у меня были развязаны руки, — сказал Александр.
— Разумно, — ответил Вилли, — все разумно. Повседневное руководство студией я оставляю в ваших руках, но я оставляю за собой последнее слово.
— Вы мне оставляете поиск талантов, отбор литературы для приобретения права собственности, затраты, составление бюджета фильма?
— В разумных пределах, — сказал Вилли, — вы знаете, я не безрассудный человек.
— Угу… Угу…
— Такое дело, как это, — сказал Вилли, — можно делать только на основе взаимного доверия, не все можно изложить на бумаге.
— Я помню, что у нас когда-то давно было затруднение с этим, Вилли.
— Вы собираетесь поминать это старое дело? Вот что я вам скажу, Александр, у вас не будет более честного дела ни с кем. Что бы ни говорил Фокс, я гарантирую вам самую порядочную сделку, потому что я всегда относился к вам скорее как родственник, чем как предприниматель или работодатель.
— Над этим я должен подумать.
— И что вы имели в виду, когда говорили о компенсации? Будьте со мной откровенны, не смущайтесь, мы давно знаем друг друга. Я не безумец. Если мы сможем прийти к взаимопониманию…
— Что я имел в виду? — повторил Александр. — Две тысячи пятьсот долларов в неделю… — У Вилли на лице появилось болезненное выражение, как будто из него выжимают последние соки. — И двадцать процентов прибыли от фильмов с гарантированным минимумом годовой компенсации в триста пятьдесят тысяч долларов.
Весь вид Вилли стал таким, словно его ударили ногой в пах, и это сделал человек, которого он считал своим другом.
— И это вы называете сделкой? — сказал он. — Это большой грабеж. Людей за меньшее сажают в тюрьму.
— Я же сказал вам, что вы не можете состязаться с предложением Фокса, — парировал Александр.
К концу обеда у Вилли заметно испортился аппетит. Он молча дулся, пока подавали первые два блюда, а потом попробовал вернуться к обсуждению контракта, но Александр болтал с Джанет и, казалось, был не заинтересован в продолжении разговора.
— Давайте забудем об этом, Вилли, — сказал Александр, подтверждая свои условия. — На самом деле я вам не нужен, и вы, без сомнения, не можете себе позволить нанять меня, так к чему расстраиваться?
Но Вилли расстраивало еще и то, что Александр уделял много внимания Джанет, вызывая ее на разговор и слушая, что она рассказывала, будто Джанет была важной дамой; можно было подумать, что он чего-то хотел от нее. Получилось, что его проигнорировали и эти двое, и его собственные гости за обедом, и Вилли почувствовал себя совершенно раздавленным.
После обеда, когда Вилли, Джанет, Теренс Роули и Александр ждали у ресторана свои машины, Роули, как всегда, тактично предложил удалиться.
— Вилли, здесь два-три парня из прессы, я им сказал, что могу выпить с ними…
Это давало Вилли право выбора — предоставить мисс Деррингер возможность самой добираться до дома или поручить это Роули. Вилли взглянул на Александра, соображая, может ли он выиграть хоть одно очко в этот вечер. Но Александр сказал:
— Я был бы рад проводить мисс Деррингер домой, если м-р Роули мне позволит. — Роули испуганно посмотрел на Вилли. Каждый знал, что это значит. — Мне кажется, мы не должны отрывать м-ра Роули от работы, — добавил Александр. — Так, Вилли?
— Он может проводить мисс Деррингер и вернуться. Я уверен, что мальчики из прессы еще будут здесь, — сказал Вилли.
— А зачем его заставлять делать то, что трудно? — мягко сказал Александр.
— Ему это не трудно, — ответил Вилли, — ему за это платят.
— За что ему платят? — невинно спросил Александр.
— За установление хороших отношений с прессой, — коротко ответил Вилли.
— О, я понимаю. Но мне вовсе не трудно проводить мисс Деррингер домой.
— Это не мое дело, — сказал Вилли, — но я не признаю такой вежливости. — Он пытался сдержать гнев.
— Я уверен, что на этот раз мисс Деррингер простит Роули, — сказал Александр.
— Не беспокойтесь обо мне, — сказала Джанет, — если это не по пути м-ру Сондорфу.
— Вовсе нет.
Подъехали два автомобиля, Вилли и Александра, и каждый шофер держал дверцу открытой.
— Делайте что хотите, — сказал Вилли, садясь в машину.
Александр показал Джанет на свой автомобиль с чуть преувеличенной галантностью, и Джанет, силясь удержать смех, села в него.
Была мягкая зимняя ночь, вызывавшая у Александра умиление и удивительное ощущение силы, держащей его и Джанет в рамках учтивости. Он открыл окно и наслаждался прохладным дуновением ветерка. Пейзаж был приятным, настраивавшим на дружелюбие, а горы казались близкими и доступными. Он повернулся к девушке. В ней было что-то очень привлекательное. Ему хотелось немного поделиться с ней своим могуществом. Или дать ей возможность чуть-чуть использовать его могущество и покровительство. Это было похоже, будто он находится в морозной пустыне, и у него есть одна упряжка лаек, и он встретил одинокую прекрасную девушку, которую нужно обязательно доставить в "Трейдинг Пост" к полуночи, и он это сделал, располагая всего одной упряжкой лаек.
— Почему вы связались с Вилли? — спросил Александр.
— Вы никогда не звали меня, — сказала она, деликатно напоминая ему, — и мой агент подсказал мне, что мужчины, которые давали вам пробные снимки, не заслуживают доверия.
Александр рассмеялся.
— Тогда у меня голова была забита кучей вещей, но я наверняка звонил вам, во всяком случае вашему агенту, связанному со студией, и он ответил, что вы уже заключили контракт с Вилли.
— Вы хотите дать мне контракт?
— Да. Разве Льюис Шолт не говорил вам?
— Нет.
— Ваша проба была удачной.
— Да? Это действительно так?
— Если хотите посмотреть, я буду рад это устроить.
— Мне бы хотелось.
В ее движениях и речи, и способе мыслить был какой-то подспудный, почти скрытый ритм, тайный метр свободного стиха, было что-то едва уловимое, и то случайно. И была легкая печаль, похожая на тень памяти, которая лежала на ее лице, даже когда она не была несчастной, но придавала задумчивость выражению лица.
— Почему вы подписали контракт с Вилли? — допытывался Александр, и понял, что его голос звучит жестче, чем он хотел.
— Почему? Вы имеете в виду, почему я с Вилли?
— Да.
— Я догадываюсь… — Она попыталась уйти от ответа, и ее лоб тревожно наморщился. — Я хотела, чтобы было какое-то существо, на которое я могу положиться… Вы знаете, что я имею в виду… У меня никогда не было такой уверенности, я не доверяла своему собственному суждению. — Она засмеялась. — Мне всегда нужен был кто-то, кто сказал бы мне, что я права, чтобы я почувствовала себя уверенной. Так было и в школе. Я никогда не считалась хорошей ученицей, хотя часто предчувствовала, что знаю правильный ответ, я все равно не была уверена настолько, чтобы поднять руку и сказать: "Я знаю, знаю!" — Она снова засмеялась. — Ну, я и вообразила, что Вилли должен быть именно такой опорой, потому что он всегда был уверен во всем, не так ли?
— Я хочу… я хочу, — сказал Александр, — сделать этот запрос прежде, чем вы подпишете контракт. Вилли собирается сделать что-нибудь для вас?
— О, да. Он говорит, что собирается сделать меня кинозвездой.
— Не думаю, что я могу вам это пообещать, — сказал Александр. — Я могу только пообещать попробовать вас в нескольких небольших ролях.
— Вы не должны беспокоиться обо мне, — сказала она, смеясь, увидев такую озабоченность на его лице.
— Я сделаю попытку. Я вам что-нибудь предложу. Один режиссер, который видел вашу пробу, сказал, что у вас есть способность привлекать к себе людей.
— Не волнуйтесь, я могу за себя постоять.
— И в отношениях с Вилли?
— Вы собираетесь подписывать с ним контракт? — спросила Джанет.
— Может быть, если он примет мои условия. Но и я могу за себя постоять. Почему вы смеетесь?
— Потому, что вы сказали это так твердо, а вид у вас такой нежный, будто вы безответный, как овечка.
— Это обманчиво.
— Знаю. Я слушала вас сегодня вечером, и я слышала рассказы о вас.
— Серьезно, что же мы будем с вами делать? Дадите ли вы, наконец, моим адвокатам взглянуть на ваш контракт? Я не доверяю Льюису Шолту. И пожалуйста, считайте меня человеком, к которому вы всегда можете обратиться. Вам нужно… немножко…
— Да, м-р Сондорф? — игриво сказала она.
— Вам нужно немножко защиты.
— А вы защитник, м-р Сондорф?
— Не знаю. А вы хотели бы, чтобы я им был?
— Пока я не знаю, какого рода это предложение.
Они оба рассмеялись. Александр чувствовал за нее ответственность, как гувернантка, которая следит, всегда ли она хорошо чистит зубы, не курит ли регулярно, и контролирует — не много ли она пьет и осторожно ли водит машину. "Это очень забавно", — подумал он.
— Где вы живете?
Интуиция ей подсказала, что он решительно хочет переломить свое отношение к ней.
— В отеле "Мекка".
— Вы живете в отеле?
— Да, я люблю гостиничную жизнь. В действительности "Мекка" это скорее отель-квартиры, там есть горничные, которые убирают комнаты, к тому же я никогда не умела хорошо готовить.
Александр дал адрес шоферу.
Оказалось, что внешний вид этой "Мекки" был, скорее, насмешкой над восточным стилем, — с луковичными куполами, с окнами в виде замочных скважин, украшенными витыми коваными решетками, большой двор, где росли старые пальмовые деревья и стояли припаркованные машины. Отель выглядел как декорация на съемочной площадке, причем такого сорта, что Александр немедленно выбросил бы ее. Автомобиль въехал во двор, ворот там не было, и подъехал ко входу в отель. Александр размышлял, должен ли он поцеловать ее, и моментально почувствовал неловкость. Если бы он ее поцеловал, то не даст ли она отпор?
— Ну, — сказал он, — пожалуйста, помните, что вы можете позвонить мне. Я говорю это серьезно.
Ее глаза смеялись, изучая его. Затем они стали почти торжественными.
— Вы собирались поцеловать меня после этого? спросила она.
— Кто сказал, что вы не сообразительны? — ответил он с легкой насмешкой.
— Разве не вы?
— Я ненавижу банальные ситуации.
— О! — Она выглядела слегка обиженной.
— Я имел в виду, — сказал он, — что после всего, что я говорил, это выглядело бы, будто я все время хочу загнать вас в угол.
— А если я приглашу вас на чашечку кофе, это тоже будет в "угол"?
— Какая забота! — засмеялся он, открывая дверцу и помогая ей выйти из машины. Он приказал шоферу подождать.
Они вошли в боковой вход, от которого у нее был ключ, чтобы избежать взглядов портье, который сидел в главном вестибюле. Ее квартира была на первом этаже в конце тускло освещенного коридора. Как только она нащупала в темноте ключи, они оба услышали, что внутри звонит телефон. Оставив дверь открытой, она бросилась к стене, где висел телефон, и спросила, задыхаясь: "Да?" Казалось, это была довольно односторонняя беседа, потому что она ничего не говорила следующие две или три минуты, просто издавая звуки согласия или несогласия. Квартира состояла из анфилады комнат, необычно выглядевшей кухни и ванной. Обстановка соответствовала наружному виду отеля: низкая тахта, заваленная подушками, кресла, покрытые фабричной имитацией шкуры оцелота, красный бархатный пуф с зажигалкой на нем, восьмиугольный стол с мозаичной столешницей и ножками в виде львиных лап, ширма с росписью, изображающей птиц в полете, две одинаковые напольные лампы в виде негритянских рабынь с обнаженной грудью — они держали факелы из гнутого дымчатого стекла, люстра из латуни филигранной работы с ободком из мельчайших цветных бусинок и четыре лампочки небольшого размера, подвешенные как колокольчики, которые держали в клювах головы птиц, вазы из дымчатого стекла и различные предметы из темной бронзы. Гостиная отделялась от спальни коваными дверями в виде ворот, через которые Александр увидел широкую неубранную постель с забавным пологом, скорее похожим на паланкин.
Джанет болтала, понизив голос, по телефону. Она повесила трубку и сказала "простите", а затем начала ходить по квартире, зажигая свет, который не сделал комнату сколько-нибудь светлее, но тускло осветил различные уголки. Первоначальная идея создать в отеле "Мекка" некую пышность для кинозвезд, значительно поблекла, и квартира имела слегка ущербный и потрепанный вид места, где слишком много людей не раздумывали, куда ткнуть сигарету, чтобы загасить ее.
Когда Джанет молча включила патефон и фонограф начал изрыгать музыку "хуч-хуч", Александр почувствовал себя ловким малым.
— Вам нравится? — спросила она, имея в виду квартиру.
— Да, — ответил он, — да…
— Простите за беспорядок, горничная приходит только через день, и сегодня, кажется, тот день, когда она не бывает.
— Не беспокойтесь, все прекрасно.
— Хотите выпить? Или кофе?
— А что будете вы?
— Крем де роз.
— Что это такое?
— Треть джина, треть сухого вермута, треть дюбонне и вишенка.
— Звучит удивительно заманчиво. Пожалуй, и мне тоже такое.
Она принесла ему напиток, звякая стаканами, потом выхватила вишню пальцами и отправила ее в рот.
— Извините, здесь нет соломки для коктейлей, и я обхожусь без нее, — она, смакуя, потягивала крем де роз. — Я не перестаю удивляться, — сказала она, — что вы так молоды.
— Раньше я был еще моложе, — ответил он, улыбаясь.
Ее отношение к нему было неопределенным, забавно-почтительным — он был такой важной персоной!
— С другой стороны, — сказал он, смеясь, — я никогда не был молод.
Она хотела вернуть его в прошлое и хотела быть для него тем, о чем мечтают очень молодые люди. Но они не говорили об этом, они чувствовали себя заговорщиками, которые собирались вместе восстановить настроение былых лет. Александр вдруг ощутил, что он утратил, став так быстро взрослым.
— Потанцуем? — пригласила она, поднимая руки и начиная двигаться под музыку.
— Простите, — засмеялся он, — не могу, никогда не учился.
— Каждый может танцевать.
— На переполненной танцплощадке я могу пошаркать ногами, но такие па, какие делаете вы, слишком трудны для меня.
Она с удовольствием засмеялась.
— Я так рада, что есть что-то, что я умею делать.
Он взглянул на часы, потом увидел ее затуманенное лицо и сказал:
— Меня ждет внизу шофер, — Затем, после паузы: — Джанет, я хочу, чтобы вы постояли за себя… и, помните, звоните мне в любое время.
— Не беспокойтесь, — сказала она.
Джанет подошла и стала около него, глядя снизу в его глаза, и он взял ее руки в свои, наклонился над ней и поцеловал ее в губы так целомудренно, как будто они были очень молодыми и он еще не занимал такого положения, как будто бы она могла отказать ему, когда он просительно посмотрел в ее глаза. Ее напряженное состояние заставило его улыбнуться, словно теперь он был намного старше нее. Снова, не торопясь, с заученным спокойствием он наклонился к ней и еще раз поцеловал. Соприкасались только их губы и руки. Они целовались недвусмысленно, и этот единственный контакт длился момент. Она подставила ему с готовностью губы, и это прикосновение было, как у детей, легким поцелуем, он походил на сложный спор, который сводился к одному пугающе простому выводу: их поцелуй разъяснил суть их отношений. Между ними внезапно не стало ничего не решенного. Не было спешки, и он ощущал ее рядом, чувственно и нежно, желая быть любимым без пресыщения, желая острых ощущений, которые заставляют играть кровь, и быть приятным — не отталкивающим.
Он заботливо стянул с нее платье, пока она стояла молча, и он обрадовался ее превращению из официально одетой женщины в эротическое видение: подвязки с оборками, прелестные трусики, обнаженные ляжки, чулки… Теперь у него было много девушек, которых он мог с легкостью получить, но в их заговоре с Джанет этого не было. Такое случалось с ними когда-то, когда это было невозможно, и дрожь от восхищения сохранилась до сих пор. Между ними протянулись нити этого настроения, и он касался ее так, как будто это было для него абсолютно новым. Ощущение шелкового нижнего белья заставило замолчать его рассудок, он чувствовал мягкую, как лепесток, плоть, и это имело вкус первозданного опыта. Она спустила трусики, подобно кому-то, кто возникал давно в его дневных грезах. Она позволила трусикам остаться, неуклюже обвившись вокруг колен, и наклонилась к стене, и сделала это возможным для него. Они вспоминали, как давным-давно держались за руки на многочисленных свиданиях и вместе смеялись, и долго думали друг о друге, и говорили о будущем, и танцевали на площади в толпе, и теперь то, о чем они оба так долго думали, с таким горячим ожиданием и боязливым предчувствием, — происходило. И все было так, как они мечтали. Ее лицо стало удивительно свежим, и каждое ощущение, казалось, застигало ее врасплох. В этом была красота истинного голода. Для них обоих это было, не более чем миг. Ему казалось это более унизительным, чем обычно, и вся обстановка подтверждала происходящее: рабыни с обнаженной грудью, державшие факелы, его автомобиль и шофер, ожидавший снаружи. Вилли, Роули, вульгарно-навязчивая мысль: "Как она к этому относится?" Ее обжег взгляд Александра, и она догадалась о его мыслях: для нее в этом не было унижения; он снова почувствовал к ней спокойную нежность и даже признательность. Она дала ему что-то очень сильное — память о мечте. Джанет была только частично удовлетворена и хотела его снова, немедленно. Он отнес ее на кровать и раздел. Теперь он ясно замечал все вокруг: что над ними абсурдный, похожий на паланкин полог, следы от стаканов на столе около кровати, тщательно рассчитанная мягкость освещения, тяжелый запах духов, корсет с причудливой бахромой, висящий на ширме, открытый комод с грудой скомканного нижнего белья… На этот раз он любил ее чуть отстраненно. Ее страсть трогала его, как игра на сцене. Ее лицо стало таким напряженным, таким выразительным, каким не было никогда в другое время. Он снова почувствовал почти романтическое отношение к ней. Она испытывала такую радость от плотского удовольствия! Александр тянул время, боясь огорчить ее, но все же сказал, что ему пора идти.
— О! — закричала она.
— Боюсь, что это так.
Он одевался быстро, осознавая, что она наблюдает за ним все время, как бы пытаясь заставить его помнить о том, что только что было между ними.
— Но я увижу вас снова? — спросила она.
— Конечно, я позвоню вам.
— "Вы нас не беспокойте, мы вас сами вызовем?"
— Нет, нет, во всяком случае, как я вам сказал, вы можете позвонить мне, что бы ни случилось. Я хочу этого. Но я позвоню и увижу вас снова. Я хочу.
По ее настоянию он взял номер ее телефона и записал на клочке бумаги.
— Вы можете потерять его, — сказала она встревоженно.
Он засмеялся.
— Знаете, хорошо бы все было так трудно, как найти номер вашего телефона.
— Даже если вы потеряете его, вам сообщат номер, стоит только позвонить в отель и сказать, кто вы.
— Я запомню это, — дразнил он ее и легонько поцеловал.
— О, не уходите, не уходите! — умоляла она.
— А, теперь вам нужно постоять за себя, — сказал он, уходя.
Две недели спустя, в маленьком городишке, сразу за мексиканской границей, Александр и Сьюзен Кейб поженились. Пауль был шафером. Другим единственным свидетелем был прохожий, которого подхватили прямо на улице. О новости не сообщали до тех пор, пока новобрачные плыли на "Мавритании" в Европу. Потом, через несколько дней, газеты были полны этой историей, и в Саутгемптоне они вынуждены были дать пресс-конференцию для репортеров, которые там их ожидали.