II ИЗ ЗАПИСОК МАРГАРИТЫ

— Да простит меня ваше превосходительство, но дело очень важное. После двухнедельных боев турки взяли Буду и находятся с войском в двести тысяч человек в трех днях пути от Венеции. Капитан Барбаросса высадился в порту Корфу, ночью собрали Большой Совет, и не хватает только вас.

Шепот раздался над самым ухом и разбудил меня. Свет, проникавший сквозь отверстия в выдвижных рамах, затрепетал на потолке: по каналу прошла гондола. Потом игра света успокоилась, и потолочные фрески потонули во мраке.

Я увидела, как ягодицы лежавшего ко мне спиной мужчины быстро впрыгнули в черные с красной отделкой штаны. Высохшая благородная задница принадлежала дожу Венеции Альвизе Дандоло. Он бросил на меня отчаянный взгляд и выскользнул в дверь, держа в руках объемистую кипу атласа, льна и расшитых золотом лент. Потом створка двери снова приоткрылась, и он подбежал к постели.

— Маргарита, простите меня, чуть не забыл, спасибо, я найду вас.

И он почтительно положил у ложа кошелек с двадцатью дукатами.

Я нехотя поднялась и натянула на сорочку желтое бархатное платье, не по сезону тяжелое.

В первых лучах солнца в залах маячили хмурые фигуры, которые накануне тоже праздновали славу и могущество Венеции и тоже были некстати разбужены шепотом стражников.

У служебного выхода из дворца стража отсалютовала мне сластолюбивыми усмешками. Кто их знает, что у них в голове, и какое им дело, как я провела ночь. А может, я просто утешала дожа от многих печалей, из-за которых он стал неспособен на любовные объятия.

Свежий утренний воздух взъерошил мне волосы, «медную гриву», как называл их художник, к которому я направлялась. Запах гнили, несущийся с моря, смешивался с запахом первых цветков персидского жасмина. Его заботливо выращивали в своих садах жены моряков. С этими цветами мужья забывали о грешных объятиях девчонок из приморских борделей.

Я прошла почти пустынную площадь Сан-Марко. Фламандцы уже проснулись, и над каналами мелькали их взъерошенные головы и широкие, как блюдца, воротники.

Венецианцы еще спали, а длинноволосые голландцы и немцы в длинных черных лапсердаках уже работали вовсю: деловито сновали по площади, приветствовали друг друга и явно пытались организовать под портиками старой библиотеки биржу наподобие той, что имели для торговых сделок в Амстердаме. Они, без сомнения, даже в такой ранний час узнавали меня, но смущенно склоняли головы, словно перед ними была монахиня. Хуже было столкнуться с маврами, которые тут же подходили, облизывая мясистые губы розовыми телячьими языками и похотливо улыбаясь, а некоторые хватали у себя между ног вздыбившуюся плоть и выставляли ее напоказ под разноцветными туниками.

Я свернула к Сан-Поло и перешла мост Риальто, уже кишащий торговцами. На деревянных досках, коврах или просто на вощеной ткани, расстеленной прямо на камнях, лежал товар. Стайка ребятишек, вылетев из-под портика, едва не сшибла меня с ног. Кто-то издалека отпустил комплимент моей красоте.

Я подошла к дому художника через каменную арку, где были свалены дрова, дерево для расписных столов и мраморные доски с нарисованными танцующими женщинами. Дверь была заперта, и пришлось подождать, пока Мария, старая служанка со скрюченными ревматизмом руками, отодвинет один за другим засовы.

— Благословенное дитя, как вы прекрасны, даже в такой ранний час! Скольким принцессам нужны часы, чтобы приготовиться к полуденному выходу и покрыть лицо слоем белил. Входите, входите, старик уже почти готов, проходите в студию. Принести вам чего-нибудь поесть? Может, печенье и стаканчик вина?

— Спасибо, Мария, немного фруктов, если найдется, и воды.

— Конечно найдется.

Я вошла в студию и начала раздеваться. Одетой я оставалась не более получаса. Улегшись на постель, я постаралась принять нужную позу. Это было нелегко. Чуть приподнятая спина покоится на подушках, правая рука спускается с ложа, давая свету беспрепятственно осветить грудь, бока и изгиб ягодиц. Ноги полусогнуты и чуть разведены в стороны, и должно быть ясно, что они вот-вот раскроются и уже не сомкнутся. Голова повернута налево, к самому большому в Венеции каналу, который я разглядываю в окно. Солнце еще не пришло к этой точке, но скоро начнет освещать сверху мою грудь.

Я укладывалась, ища позу, когда дверь открылась и в студию вместо старого художника вошел его друг писатель Аретино[3], известный в Венеции острым умом и коварством. Ему было лет шестьдесят, и бархатный оранжевый кафтан с опушкой из волчьего меха придавал импозантность его и без того массивной фигуре. Под бородой угадывался сильный, решительный рисунок нижней челюсти. Но особенно меня поразили руки. Крепкие, с короткими коренастыми пальцами, они, казалось, принадлежали плотнику, и трудно было представить себе, как в них выглядит гусиное перо. Он не спеша, без смущения подошел ко мне. Моего взгляда он не искал, но лихорадочно обшаривал глазами каждый изгиб моего тела. И я растерялась, хотя и привыкла раздеваться на глазах у мужчин.

— Великий боже… Да, он оказался прав, вы и в самом деле самая красивая женщина Венеции.

Он положил мне руку на колено и тыльной стороной пальцев провел по внутренней части бедра. Ласка была умелой, и я не смогла сдержать дрожи. Добравшись до лобка, он окунул кончики пальцев в рыжие завитки:

— Золотое руно Ясона, чистое червонное золото, гораздо теплее того, которым мастера мозаики с острова Мурано покрывают нимбы над головами святых.

Помимо воли я раздвинула бедра. Мужчина был опытен и сразу это заметил. Глядя мне прямо в глаза, он скользнул толстым средним пальцем в лоно, погрузив его целиком между малыми губами. Изумление буквально пригвоздило меня к подушкам, и вздох, который вырвался у меня, шел не из груди, а откуда-то из живота. Я отодвинулась, схватила его за руку, выпихнув из себя, и стиснула ноги.

— Не пугайтесь, девочка, я больше не гожусь для любви. Я бы с радостью отдал все, что имею, в обмен на член, способный заполнить вашу прекрасную розовую раковину. Но годы и беды сделали свое дело: я смелый только на словах. Глядите, убедитесь сами, как присмирел старый сатир, который не в силах одолеть импотенцию.

С этими словами он взял мою руку и поднес ее к гульфику элегантного платья, который топорщился только складками ткани. Сразу отдернув руку, я все же успела ощутить мягкий комочек, который мог быть чем угодно: дряблой железой, яичком или и тем и другим вместе, но ни в коем разе не желанным детородным могуществом.

— И это перед такой красотой, понимаете? Перед таким воплощением чувственности тело мое не может проснуться. Можете представить себе вожделение старого быка без надежды на то, что от него удастся излечиться или, по крайней мере, о нем позабыть! Вы — произведение искусства, самое волнующее из тех, что создала природа и что живут и радуют глаз. Вся ваша сила в нашем желании. В моем и в желании того великого художника, что рисует вас, чтобы передать свое восхищение миру и будущему владельцу картины. Вы — та красота, с которой мы безуспешно пытаемся сражаться, подчиняя ее, насилуя и приручая, а когда наконец разрушаем, то с отчаяния готовы наложить на себя руки.

Он уселся в кресло, утонув в подушках и собственных словах.

Я поднялась, надела льняную рубашку и подошла к столу, где стояла керамическая миска с водой, в которой плавали розовые лепестки. Художник замачивал лепестки с вечера, чтобы мое лицо без косметики сохраняло свежесть: потом он попытается кистью передать на холсте запах моей кожи.

Я умыла лицо розовой водой, но отвращение не проходило. Мне не хотелось разговаривать с этим человеком. Поток слов заморочил мне голову. За счет своего красноречия он и пробился в Венеции, где все, однако, знали его жадность и тщеславие.

На мое счастье, в студию вошла Мария. Она тоже не питала к Аретино симпатии, хотя и знала его много лучше. Она искоса, вызывающе на него взглянула и поставила на стол блюдо с яблоками и сливами.

— Первые в этом году, их прислали с Крита, завернутыми в солому, в подарок маэстро. В доме их никто не ест, они должны сделать вас еще красивее. Помпонио поглощает только мясо и сыр, хотя врач усиленно рекомендует ему зелень и фрукты. Бесполезно: курица, курица и еще раз курица, а для разнообразия жаркое из барашка. На счастье его бедняги отца, виноградники Кадора дают хороший урожай, и крестьяне регулярно присылают этот дар Божий. Но никто, кроме Помпонио, вина не употребляет. Бедный хозяин, хоть бы тень его благоразумия перешла к сыну.

Писатель, с интересом слушавший эти жалобы, расхохотался:

— Это верно, с сыном маэстро не повезло. Одно имя чего стоит. Вот уж воистину in nome omen[4]. Мы, литераторы, хорошо это знаем. Ну хоть в этом мне повезло больше. Я не обладаю божественным даром маэстро, но моя дочка — кладезь добродетели и не могла бы сделать меня счастливее, чем я есть. Он писал ее портрет и сказал, что она единственная в мире женщина, которая не излучает зла. Сама невинность.

«Старый похотливый импотент, ты являешься, пускаешь слюни у меня между ног, разглагольствуешь о красоте и чувственности, а потом восхваляешь чистоту и невинность дочурки».

Мария, наверное, прочитала мои мысли, потому что скорчила гримасу, явно подтверждающую мое мнение о том, чего стоят нудные рассуждения великого писателя в образе любящего отца.

Наконец вошел Тициан. Вид у него был отдохнувший, кончик горбатого носа покраснел от утреннего холодка. Борода болталась, как моток белой шерстяной пряжи, а маленькие черные глазки впились сначала в картину, потом в меня. Он сразу понял, что картина была еще далека от живой красоты, а его друг проявил назойливость. Он направился к писателю, который театральным жестом склонился перед «величием таланта, заслуживающего княжеских почестей».

— Дражайший друг, вы собирались посмотреть на красивейшую из женщин Венеции, но не приставать к ней.

— Приставать… Что за выражение! — обиделся Аретино. — Друг мой, вы прекрасно знаете, что я всегда с почтением относился к красоте. Я только удостоверился, что передо мной создание из плоти и крови, а не видение.

— И как вы нашли эту плоть, синьор, вам понравилось?

— Да полно, всего лишь невинная ласка. Мое восхищение распределилось между вашим творением и творением матери-природы, и…

— Ладно, не будем ссориться из-за несвоевременного визита. Но теперь, когда вы посмотрели и потрогали, не угодно ли будет дать нам поработать? Сейчас свет великолепен, но скоро станет слишком ярким, да и Маргарита не может вечно лежать на кровати у меня в студии.

— Как, вы прогоняете меня, как раз когда я намеревался насладиться вашим недостижимым мастерством, запечатлеть чудо вашего таланта, тот вызов, что вы бросаете природе, пытаясь сделать ее еще более совершенной и заставить мужчин сходить с ума от изумления и вожделения сразу?

Тициан улыбнулся:

— Да, талант и природа — благодатные темы для обсуждения вечерком за обильно накрытым столом. Но сейчас нам надо работать, и мы не можем позволить себе отвлекаться. Я уже стар, мне трудно сосредоточиться, и краски быстро высыхают на палитре. Поговорим о таланте и природе, когда картина будет закончена, не беспокоя Маргариту. Она молода, и у нее есть чем заняться, прежде чем придет возраст умных рассуждений.

Он подошел к гостю, протянув руку, чтобы помочь ему подняться с кресла. Жест был недвусмысленным, и Аретино удалился со сцены, не забыв при этом бросить прощальный взгляд на рубашку, оттопырившуюся у меня на груди. Тициан был самым великим художником в Венеции, а может быть, и во всем мире. Власть имущие вились вокруг него, как осы вокруг меда, и не было случая, чтобы с ним обошлись непочтительно.

Услышав, что Мария закрыла входную дверь, старый художник улыбнулся мне почти радостно, словно желая подбодрить и давая понять, что инцидент исчерпан. Заправив выбившуюся прядь волос под черную шапочку, он начал колдовать вокруг буфета орехового дерева, где разложил краски и кисти. Можно подумать, что без полного порядка в хозяйстве у него не получился бы порядок на холсте. В каждое углубление в палитре он бережно насыпал по горке сухого пигмента: синее небо востока, растертое в порошок, станет ляпис-лазурью, кровь диковинных животных, размешанная в яркую жидкую пасту, станет красной краской. А потом все эти разноцветные холмики, нанесенные на холст, чуть поменяют цвета, когда картину покроют прозрачным лаком оттенка герани или темной гаранцы, которым мне иногда нравилось покрывать ногти. Ни у одной женщины не было такого богатства оттенков румян, даже у Элеоноры Триссино, самой богатой в Венеции. Говорят, у нее есть целая комната, сплошь увешанная зеркалами и уставленная чашечками с пудрой, кремами и сирийскими мазями.

Тициан капнул в краски по несколько капель льняного масла, чтобы добиться нужной консистенции, удобной для кистей, аккуратно обернутых в хлопчатые тряпочки. Он размешал краску шпателем из светлого металла, ножичком удаляя с него насохшие кусочки. Потом замочил шпатель в остро пахнущем скипидаре и снял с него последние крошки краски мягкой льняной тканью. После этого он поднес шпатель к свету, чтобы убедиться, что он чист.

— Свинцовые белила почти высохли за ночь.

Из глазурованной керамической баночки он набрал на шпатель немного густого, как неотжатый сыр, белого вещества и перенес его на деревянную палитру. Потом тронул свою грудь средним пальцем правой руки, как поступал всегда, желая сосредоточиться. Прищуренные глаза цепко нацелились на палитру, на картину, на меня.

— Попробуем сделать белый тон более теплым, иначе выйдет не простыня, а саван. — Он улыбнулся. — Я шучу, Маргарита: пока вы здесь, даже деревяшка затрепещет от той жизненной силы, что исходит от вас. Просто мне бы хотелось не такой холодной белизны.

Маленькой деревянной палочкой он зацепил из баночки яркой ядовито-желтой краски, которой пользовался мастерски, но с большой осторожностью, и смешал ее с белилами, добившись оттенка слоновой кости. Потом быстро схватил кисть из щетины шириной в два пальца, накрепко привязанной шелковой нитью к орлиному перу, и подошел к картине, чтобы нанести отсвет на уже нарисованные простыни на постели.

— Ну вот, ваше ложе наконец готово: оно вобрало в себя теплый отсвет Греции и, уж позвольте мне сказать, вашего божественного тела.

Я снова нашла позу, изо всех сил стараясь угодить Тициану. Не надо было даже лишний раз просить меня чуть развести бедра. Зеленая вода канала качала лодки на поднятых апрельским ветерком волнах, я глядела на них и постепенно уносилась в те античные руины, которые воспроизвело на холсте воображение Тициана. Теперь он уже не спешил и, обмакнув в черную краску самую тонкую кисточку, выводил на фронтоне окруженного скалами храма прекраснейшие строки, которые Гомер посвятил Венере. От Венеции в этом пейзаже осталась только цветная дымка, в которой сливались очертания мраморных дворцов, сверкание витражей и особенный, низкий, холодноватый свет северного Средиземноморья.

Когда дымка постепенно растаяла и воздух стал прозрачным, Тициан отложил кисти. Яркий свет был хорош для флорентинцев, которые любили четкие контуры, но не для него, под чьей кистью все цвета и контуры соединялись в единую пенящуюся массу цвета.


С того утра прошел почти год. И вот однажды Мария, со скрюченными ревматизмом руками, беспомощно торчащими в стороны, как крылышки у птенца, пришла пригласить меня к Тициану на ужин. Я с радостью приняла приглашение, как если бы оно исходило от друга, хотя с тех пор мы виделись всего пять-шесть раз и почти не разговаривали.

Весь вечер я выбирала из своего гардероба, предназначенного для оргий, подходящий к случаю наряд и остановилась на атласном гиацинтовом платье простого покроя, с открытой грудью, в глубоком вырезе которого виднелась тонкая плиссированная льняная блузка. Чтобы оттенить наряд, я надела самое броское из украшений, которым очень гордилась: золотую цепочку с висящим на ней орлом, осыпанным рубинами. Этот кулон был предметом зависти всех венецианских дам. Они ведь понятия не имели, какое наслаждение я получила, зарабатывая его в объятиях мавританского принца.

Надев этот наряд олицетворенного изобилия, я подозвала знакомого гондольера, который обычно в обмен на улыбку отвозил меня куда угодно.

Когда мы пристали к деревянному причалу рядом с домом Тициана, уже начало темнеть. Дорогу гостям освещали два огромных факела у подъезда, окруженного массивными светильниками. У причала уже покачивались гондолы гостей, прибывших передо мной. Моряки переговаривались, и ритм их голосов совпадал с ритмом плеска волн. Слуга проводил меня до подъезда. На огромном розовом кусте распустились штук сорок роз, и с некоторых уже начали облетать лепестки. Их аромат обволакивал тело, как легкий туман, и закатное апрельское солнце золотило шапку красных бутонов, возвещавших о том, что пора цветения проходит.

Буйство света не уменьшило тревогу, охватившую меня перед этим званым ужином. Густо навощенные двери отворились, и я оказалась в зале, которого раньше не видела.

Мария с улыбкой проводила меня в столовую, откуда доносились звуки мужских голосов. Я задержала дыхание и вошла. Все мужчины: Пьетро Аретино, папский нунций Джованни делла Каза, посол императора Карла дон Диего де Уртадо де Мендоса и Тициан — стояли, держа в руках бокалы с вином. Немного погодя появился его светлость дож, от которого у меня остались в памяти только тощие ягодицы.

Хозяин дома вышел мне навстречу с обычным радушием, поцеловал руку и дружески взял под локоть. На нем была коричневая бархатная куртка с куньей опушкой, которая казалась продолжением редкой, мягкой бородки. Нунций изумился, что не видел меня раньше. Он приосанился, его манерная улыбка тотчас же померкла, и ее сменил цепкий взгляд опытного соблазнителя. Я знала о нем достаточно: у него было прозвище «дядюшка» из-за пристрастия к молоденьким девушкам, а его преданность семейству Фарнезе, и в особенности Алессандро, не имела границ.

Проследив восхищенный взгляд нунция, дон Диего встретился со мной глазами и тоже с готовностью осклабился. Только Аретино остался безразличен, может, чтобы я поверила, что он не собирается мне докучать. Меня представили гостям, которые, из уважения к хозяину дома, учтиво со мной раскланялись и рассыпались в изысканных комплиментах, надерганных из стихов модных в Венеции поэтов. Когда все начали рассаживаться, Аретино подошел, глядя на меня, словно мы всегда были знакомы. Он поднес к губам мою руку, и я почувствовала на коже его горячий, влажный язык. Не отрываясь от моей руки, он прошептал:

— Простите ту первую нашу встречу. Это отчаяние от собственного бессилия сделало из меня тогда животное, но отныне я ваш преданнейший слуга. Можете рассчитывать на меня, как на любящего отца.

Произнося все эти банальности, он глядел на меня глазами самца, который насквозь видит все слабые стороны женщины и знает, как в любую минуту ею овладеть. Не каждая устоит перед таким эротическим напором: взгляд завоевателя, полуоткрытый рот с влажным языком, учащенное дыхание, пристальные, остановившиеся глаза. Я давно научилась распознавать этот взгляд — им обладают немногие.

Взгляд этот говорил, что видел, как я кричала от мучительного наслаждения в объятиях мавританского принца. Он следил за мной, когда я теряла сознание под щедрыми поцелуями купца из Амстердама. Он наблюдал за мной, когда я растерянно держала в руках покрасневший пенис моего юного дружка, с которым мне впервые открылась любовь. Он налился кровью под моими поцелуями и стал таким огромным, что не вмещался в мою детскую руку. Мы уставились друг на друга, изумленные этим открытием, и, не задумываясь, воспользовались им, отстав от компании других детей в лесу. Он встал на колени и вошел в меня без всякого усилия, и наслаждение навсегда увело нас из мира детства.

С тех пор я не останавливалась на этой дороге и часто ловила на себе взгляды мужчин, которые, как Пьетро Аретино, безошибочно определяли мою истинную природу.

В блеске свечей, озарявшем комнату, посверкивали драгоценные предметы: хрустальная ваза с букетом пионов и гвоздик, серебряное блюдо с разными сортами сыра, графин с красным вином, с золотым обводом по горлышку.

Дельфтские блюда, расписанные неизвестными в Венеции синими красками, которые привозили по немецким каналам из Далмации, прекрасно гармонировали на столе с бокалами из муранского стекла на таких тонких ножках, что, казалось, они вот-вот сломаются, не выдержав прикосновения пальцев. Стол Тициана не претендовал на роскошь, но не уступил бы любому королевскому. Мария сделала его незабываемым, подав целое семейство куропаток, начиненных сливами, и суп на азольском вине.

Мне сразу стало ясно, что тема разговора не будет соответствовать высокой элегантности антуража. Сотрапезники обменивались новостями, которые можно было получить на любом из немецких складов или в еврейской лавочке, с таким видом, будто обсуждали важные правительственные секреты.

Дон Диего поглаживал тонкую полосу черной бородки, обрамлявшей лицо. Он сознавал свою красоту, щедрость и легендарную мужскую силу, которую многие испытали на собственном опыте. Однажды в Венеции в течение месяца у него было не менее десятка женщин, причем ни одну из них он не искал и ни одну не бросил.

Нунций, забыв о занесенном над тарелкой серебряном ноже, осведомился у посла с наигранной легкостью:

— Его Святейшество, к выгоде всего христианства, предложил заключить стабильный мир с королем Франции, но Карл Пятый еще не дал ответа.

Поспешив ответить, дон Диего даже не вытер каплю вина с черной бородки, которую мечтали погладить многие итальянские женщины.

— Может, он узнал, что Его Святейшество тайно договорился с французским королем о свадьбе своего племянника Рануччо с кузиной короля Дианой де Пуатье, поставив императора перед уже свершившимся фактом. И это после того, как два месяца назад, кстати, через мое посредство, обещал ему, что род Фарнезе никогда не породнится с французским двором.

Тут вмешался дож и постарался смягчить дискуссию между двумя дипломатами, переведя разговор на тему, которая могла бы примирить обоих.

— Из Константинополя, где у нас много осведомителей, до нас дошла информация, что Сулейман намеревается расширить свои владения до Вены и выжидает подходящего момента, чтобы добраться до Венеции на новых галерах, изготовленных на греческом архипелаге. Союз католических монархов нельзя долее откладывать.

Дон Диего не дал застать себя врасплох:

— Французы ведут с турком переговоры и не остановятся даже перед опасностью для всего христианства, лишь бы противостоять императору.

— Так вот почему, — произнес монсиньор делла Каза, не отрывая взгляда от куропатки, которую положила ему на тарелку Мария, — вы вступаете в контакты с этим еретиком Генрихом Восьмым. Вот уж истинный поборник христианства: отправил на тот свет епископов, верных Риму.

Тут дож понял, что результат получился совсем не тот, какого он ожидал, и опять вежливо вмешался:

— Друзья, согласитесь, что бесполезно рассуждать, кто более опасен: Генрих Восьмой или турок. Если мы хотим отстаивать интересы христианства и католические ценности, мы должны отставить в сторону национальные интересы.

— И династические, — подчеркнул дон Диего.

Пьетро Аретино попытался повернуть разговор в русло близких ему тем: искусство, поэзия, любовь. А я спрашивала себя, зачем меня позвали на ужин, где вельмож собралось куда больше, чем на коронации. Мне было что сказать на любую из затронутых тем, но положение мое от этого могло сильно пострадать. Собеседники обращались ко мне, чтобы отдохнуть, остыть от спора, и если бы я вмешалась, меня быстро низвели бы в ранг неприятеля.

Я с трудом отвела взгляд от посла. В гневе он казался еще красивее: черные глаза сверкали огнем, четкую линию носа и щеки завершали пухлые яркие губы, которыми с радостью насладилась бы любая женщина, да и многие мужчины не отказались бы их поцеловать. Восхищение мое не укрылось от Аретино, и он попытался пробить брешь в позиции дона Диего:

— Маргарита, я вижу, вы высоко оценили заученную элегантность нашего посла. Воистину, он достоин славы императорского двора.

Тут в разговор вмешался Тициан, с блистательной иронией вступившись за легендарное испанское тщеславие, может, чтобы избавить меня от смущения, может, потому что с симпатией относился к дону Диего.

— Никакой заученности, можете мне поверить, уж у меня глаз наметанный. Дон Диего даже не замечает, что на него смотрят. Ни разу не видел его перед зеркалом. А ведь есть мужчины, которые минуты без зеркала не обойдутся и часами умащивают волосы ароматными мазями, репетируют поклоны или упражняются в остроумии.

Последние слова он произнес особенно строгим голосом, явно адресуясь к Аретино. Потом продолжил:

— И оттащить их от зеркала — само по себе трудное занятие, настолько им нравится собой любоваться.

Аретино встал и поднял бокал за естественное изящество имперского посла, и этот тост поддержали все.

В конце обеда, когда расправились с марципановым тортом, Тициан усадил меня на мягко обитую скамеечку рядом с делла Каза, а Пьетро Аретино повел дона Диего и дожа в студию полюбоваться на собственный, блестящий маслом еще не просохших красок портрет.

Делла Каза сразу приступил к делу.

— Маргарита, у меня к вам предложение от моего патрона, его преподобия кардинала Алессандро Фарнезе, племянника Папы. Он без памяти влюбился в Данаю, для которой вы служили Тициану моделью, и Тициан его заверил, что оригинал намного превосходит копию красотой.

Я приняла эту фразу как комплимент, а он глядел на меня, ожидая, что я улыбнусь.

Делла Каза продолжил таким тоном, словно говорил о деле государственной важности:

— Он желает, чтобы вы приехали к нему в Рим. Все его мысли только о вас. Я уверен, что для такой женщины, как вы, это весьма заманчивое предложение. Конечно, в Венеции высоко ценят вашу красоту и изысканность, но, полагаю, вам не стоит напоминать, что кардинал — покровитель художников и писателей и что он необычайно щедр. Он предоставляет в ваше распоряжение достойный вас богатый дом с тремя слугами.

«С тремя тюремщиками», — подумала я. Видимо, на моем лице отразилось сомнение, и он поспешил уточнить, расплывшись в улыбке и взяв меня за руки:

— Я знаю, о чем вы думаете, но вы ошибаетесь. Вы будете абсолютно свободны, и вам положат содержание в сто скудо в месяц, а это больше, чем содержание, которое он предложил нашему Тициану.

Более дотошного адвоката кардиналу было бы не найти.

Старый художник кивнул, словно нашел вполне естественным расхождение в суммах нашей аренды. Делла Каза воспользовался одобрением Тициана:

— Вы можете отправиться в Рим в конце лета вместе с Тицианом, который едет, чтобы написать несколько портретов Папы и его семьи. Вас будет сопровождать венецианский эскорт, так что безопасность путешествия обеспечена. У вас есть месяц, чтобы обдумать это предложение. Надеюсь, излишне напоминать о его конфиденциальности. Да и вряд ли будет приличным гражданке Венецианской республики отказать кардиналу в любезности.

Вот так предложение превратилось в угрозу. Стало ясно, что нунций не намерен дальше обсуждать эту тему. Во время разговора Тициан несколько раз трогал пальцем грудь, как делал всегда, когда обдумывал, какой тон выбрать для закрепления краски, потом погладил меня по руке. Он был человек практичный и привык подчиняться капризам власть имущих.

— Подумайте, какое прекрасное предложение, Маргарита. Кардинал Алессандро, князь среди кардиналов. Пройдет немного времени, и, если сможете себя правильно поставить, сумеете обеспечить себе будущее…

— Путаны, маэстро, — добавила я недостающее слово, — будущее путаны.

Это была правда, и тут я оказалась практичнее старого художника.

Вошли дон Диего, дож и Аретино, перебрасываясь шутками о том, сколько лет маэстро убавил Аретино, сохранив полное сходство. На такое чудо был способен только Тициан.

— Может, и Папе удастся скинуть лет двадцать, — хихикнул нунций. — Вы же понимаете, как важно для того, кто у власти, выглядеть молодым и сильным. Пока даже самые заклятые враги Папы не могут поставить под сомнение его интеллект. Но восемьдесят лет есть восемьдесят лет, и если волшебная кисть Тициана убавит год-другой, то от этого выиграет вся христианская церковь. Мы уверены, что если Тициан напишет портрет Папы, то во всем мире его таким и станут видеть, и Папа избавится от необходимости показываться на людях.

И, благосклонно обращаясь к Тициану, который разглядывал кончики своих пальцев, запачканные киноварью и ляпис-лазурью, торжествующе заключил:

— И с соизволения посла Уртадо де Мендоса напомним, что магии Тициана было под силу даже закрыть рот императору.

Дон Диего отвернулся, чтобы никто не видел его улыбки: этикет не позволял ему разделять веселье тех, кто непочтительно отозвался об императоре. Тициан вздрогнул и протестующе взглянул на делла Каза, и тут Аретино решил, что его время настало.

— Да будет вам известно, дорогая Маргарита, что Карл Пятый с трудом может сомкнуть челюсти. Врожденный дефект мешает ему прожевывать то огромное количество пищи, которое он поглощает. И тот же дефект сводит на нет всю торжественность его переговоров и официальных церемоний. Рассказывают, что во время его первого визита в Италию один флорентийский вельможа прилюдно попросил его закрыть рот, поскольку «итальянские мухи малопочтительны даже к императорам». А потом явился Тициан и сотворил чудо: ему удалось изобразить императора очень похоже, но так, что дефект был вовсе не заметен, и придать его лицу совершенно не свойственное ему властное выражение. И с тех пор все, кто не в ладу с природой, — тут он остановился и поглядел на художника, который глазами умолял его замолчать, — но имеют толстый кошелек, естественно, могут обратиться к нашему Тициану. Все без разбора, князья и кардиналы, королевы и куртизанки, спешат к нему, чтобы замедлить бег времени, приподнять грудь или выпрямить нос, сделать тоньше бока или выправить слишком круглую голову.

Делла Каза поднялся, чтобы налить себе еще вина, и не устоял перед искушением хитро польстить семейству Фарнезе:

— Когда я увидел, что даже убежденный враг императора, король Франции Франциск Первый, заказал портрет, на котором уменьшился предмет его мучений — огромный нос, я понял, что и Его Святейшеству пришла пора обратиться к Тициану.

Аретино шепнул мне что-то по поводу надежд Тициана получить в обмен на портрет церковную должность для сына и устроить его до конца дней, тем более что другого выхода не предвидится.

Возбужденный вином, нунций продолжал восхвалять всемирное значение Тицианова труда на той стезе, что он наметил:

— Вы знаете, что в январе следующего года в Тренто[5] откроется новый церковный собор, чтобы срочно примирить сторонников Лютера и католиков, верных Римской церкви. Папа на престоле уже двенадцать лет, и его понтификат — самый долгий в истории. И если Тициану удастся его омолодить и до закрытия собора убедить мир в силе и ясности его рассудка, это будет огромный дар христианству. Подумайте, что будет, если Его Святейшество скончается до закрытия собора. Тогда Тридентский собор изберет нового Папу, и лютеране окажутся в выигрыше.

Он замолк и огляделся, чтобы удостовериться, все ли оценили важность его мысли. Дождавшись знаков согласия от посла и дожа и не обращая внимания на Аретино, который так угодливо согнулся, что рисковал свернуть себе шею, он продолжал:

— И вдумайтесь, как смогут затянуть собор лютеране своими доктринальными спорами, если они почувствуют скорую кончину Папы. Теперь вы понимаете, высокочтимый маэстро, всю ответственность, которая ложится на ваши кисти и краски? Мы ждем от вас не картины, но магии! Вы должны спасти Европу от катастрофы гражданской войны. Сделайте так, чтобы Папа выглядел моложе, а о продлении его жизни подумает другой художник: Всевышний, — заключил он, подняв глаза к небу.

Все выразили свой восторг аплодисментами и чокнулись за миссию Тициана. Потом стали прощаться, и Пьетро Аретино увлек меня под руку в свою гондолу.

— Вам нечего опасаться, Маргарита. Пусть это покажется невероятным, но у меня есть для вас несколько советов.

Видимо, он раньше меня узнал о предложении кардинала. В небе над Венецией взошла молодая майская луна, озаряя гладкую, как стекло, воду, по которой бесшумно скользила черная гондола. Когда мы оказались напротив Арсенала, нас окутал легкий бриз, напитанный ароматной прохладой с заснеженных горных вершин. Вода дрогнула, и контуры отраженных в ней домов вспыхнули белыми искрами. Когда же мы достаточно удалились от берега, появились купола Сан Марко, мерцая в серебристых воздушных потоках. Собор с его витражами и позолотой, с его мозаикой из кусочков разноцветного мрамора, казалось, вот-вот оторвется от земли и улетит в свои родные края, на Восток.

Венеция. Уехать из Венеции. От ее неба, северного и восточного одновременно, от южного ветра с Кипра, в котором смешиваются запахи, цвета и языки всех частей света. Уехать от венецианской свободы и окунуться в римскую грязь…

Голос Аретино снова вернул меня к действительности.

— Вы все еще так сердитесь на меня, что не желаете слушать? Или вы боитесь, что кто-нибудь раскроет ваши секреты?

Я удивленно взглянула на него: он был само воплощение невинности.

— Секреты? Какие секреты вы хотите раскрыть, Аретино?

Он начал спокойно, словно опасаясь меня рассердить:

— Вам ведь не больше восемнадцати. Вы появились в этом городе как по волшебству, и за три года город оказался у ваших ног, точнее, между ними, причем без всяких видимых стараний с вашей стороны. Свободной и роскошной жизни венецианских куртизанок завидует вся Европа, однако вы не дали здесь ни одного бала, не появились ни на одном званом вечере, где было бы больше трех приглашенных. Вы завлекаете самых могущественных мужчин исключительно своей красотой, которая уже стала легендой. Вы знаете латынь, греческий и немецкий, декламируете строфы из «Одиссеи» и из Сафо. Языческие тексты известны вам не хуже, чем какому-нибудь падуанскому профессору. Когда вы перевели Марии строку, которую Тициан изобразил на фронтоне нарисованного храма, он стоял за дверью и был настолько поражен, что тут же кинулся записывать ваш перевод, а потом прочел мне его вечером. Однако вы никогда не афишируете свою эрудицию. В вас есть какая-то неодолимая сила, и, не будь я старым безбожником, я решил бы, что вы порождение дьявола. Кто же вы на самом деле, Маргарита?

Я заставила себя улыбнуться.

— Если бы у папского нунция были ваши соглядатаи, католики давно победили бы во всей Италии.

— Только не нападайте на меня, прошу вас. Это не мужчина говорит с вами сейчас, не старый слюнявый импотент, не сводник, собирающий крошки милости с княжеских столов. Забудьте об этом и постарайтесь поверить, как бы вам ни было трудно, что под старой продажной шкурой еще сохранилось что-то от писателя и поэта. Этот обломок художника и молит вас. Кто ваш учитель, откуда вы явились и что делаете здесь, в Венеции?

Я окунула пальцы в воду и провела ему по губам и глазам, указав на луну.

— Вы и вправду думаете, что дух того, кто сходит с ума от любви, обращается к луне? Она сейчас так близко, что, кажется, на нее можно запрыгнуть, и для этого не надо крылатого коня. А вдруг и вправду существует заледеневший огонь? Впрочем, зачем нам знать, что там, на луне? Поглядите, какой у нее свет, как печален ее путь. Вы когда-нибудь задавались мыслью, что делает она на небе? А она сопровождает таких, как я, тех, что бредут, никуда не приходя. И с чего вы взяли, что у меня есть какие-то секреты? Я всего-навсего бедная девушка, которая торгует тем, что имеет, и рискует исчезнуть в любой момент, приняв смерть от шпаги какого-нибудь ревнивца или от болезни. Я — светлячок в лимонной роще. Завтра вы меня уже не увидите. И никто не вспомнит, что я была на свете. Что толку знать, откуда я пришла, если у меня нет будущего? В мировой истории и в людской памяти оставляют след генералы, священники и даже убийцы, но не путаны.

Аретино крепко сомкнул веки, и лицо его сморщилось в протестующей гримасе, словно мои слова причинили ему боль. А я продолжала, стараясь подражать отстраненному тону делла Каза.

— Я поняла это раньше остальных и не строю себе иллюзий. Я просто веду себя так, словно меня не существует. Мы раздаем истинное наслаждение, наслаждение плоти. Но об этом не принято ни писать, ни говорить, и мы вынуждены изучать поэзию и музыку. Можно подумать, что мужчины ищут нас ради нашей образованности. Писать дозволено обо всем, даже о войне, но не о наслаждении. Да вы ведь это и так хорошо знаете. Я читала ваши сонеты, и они меня ничуть не возмутили. Но и в них нет ни слова о наслаждении. Только о плоти, влажной и горячей, и всегда о плоти, а надо бы вам знать, что источник наслаждения — не в ней, а в душе. Плотское наслаждение — чисто мужская иллюзия.

Пьетро замотал головой, видимо, стараясь убедить меня, что я ошибаюсь относительно его стихов. Я протянула руку к его губам, и он замолчал, отказавшись защищаться, а я воспользовалась этим, чтобы прекратить дискуссию.

Наверное, я сразила его своим красноречием. Он глядел на меня грустно, как глядят на призрак человека, которого обожали в иной жизни.

— Не хотите сказать мне, кто вы, — ладно. Тогда я вам кое-что скажу. Я знаю, что вы примете предложение кардинала Фарнезе и поедете. Но помните: Рим — город не такой, как все. Там действует только один закон: закон власти. Я хочу открыть вам вещи, которым и сам дьявол не научит, потому что он даже не догадывается, насколько извращен Рим, блудница вавилонская, как называет его Лютер. Все контрасты, вся корысть, амбиции и алчность, имеющие отношение к власти, — все это Рим. Нет борьбы, которая не развернулась бы в ватиканском конклаве, презрев все писаные законы. Павел Третий Фарнезе стал Папой, потому что его сестра согревала постель Папе из рода Борджа. У вас есть все основания сожалеть, что женщины типа Джулии Фарнезе не фигурируют в «Истории Италии» Гвиччардини или у такого знатока государства, как Макиавелли.

Я поспешила заверить его, чтобы поскорее отделаться:

— Рим выжил при Борджа, выживет и при Фарнезе. А мы с вами скоро снова встретимся в Венеции. Не беспокойтесь, Алессандро быстро от меня устанет: мне уже восемнадцать, а в его распоряжении девочки двенадцати, а то и десяти лет, как и у всех кардиналов.

Это наблюдение показалось ему слишком наивным и опасным в моем положении. Аретино завозился в гондоле, и вода заплескалась у бортов, рассыпавшись серебристыми искрами.

— Вы с ума сошли, Маргарита. Вам кажется, что вы знаете мир, а на самом деле вы беззащитная девочка.

И крикнул сдавленно:

— Борджа пошли на преступления, которые в Италии совершает всякий, кто хочет добиться власти. Фарнезе натворили дел, которые, напротив, к власти им прийти мешали. Павел Третий вынужден был выслать своего сына Пьерлуиджи за жестокое и бесчеловечное поведение. Пьерлуиджи Фарнезе чувствует свою безнаказанность и ни в грош не ставит людей. Да и сам он уже мало похож на человека. Он обобрал друзей своего отца, он насиловал мальчиков и девочек, заставляя родителей любоваться на это зрелище. Он изнасиловал даже святого, фанского епископа Козимо Гери, юношу чистого и непорочного, как святой Себастьян. На него он напал в церкви, в ризнице, и его люди всю ночь держали втроем юношу, дожидаясь, пока мужская сила вернется к Пьерлуиджи. Сама природа противилась такому насилию. Несколько дней спустя Козимо Гери покончил с собой от муки и стыда. Что может быть бесчеловечнее? И все это Рим, куда вы направляетесь. Делла Каза никогда не расскажет вам ничего подобного. Но что с вами, вам холодно? Вы так плотно закутались в шаль… Думаете, я вас пугаю? Нет, девочка, я говорю правду.

Он попытался подняться и пересесть рядом со мной, но я жестом остановила его. Гондола качнулась, чуть не зачерпнув воды, и Аретино вернулся на свое место у ног гондольера.

— И знаете, как Папа наградил его за эти бесчинства? Он сделал его герцогом, отобрав у церкви такие цветущие города, как Парма и Пьяченца, чтобы подарить их сыночку. И в конклаве его поддержали все, включая этого ханжу Карафу, который спит и видит, как бы очистить мир от скверны огнем и пытками, и святейшего Поула, английского кардинала, который проповедует терпимость и надеется на мирные реформы.

Аретино так разволновался, что я заподозрила, не причинили ли оба кардинала ему какого вреда. Наклонив голову, он продолжил свои разоблачения:

— Вы едете в город, где половина жителей — шпионы, а вторая половина — воры и проститутки.

Тут нам навстречу попалась еще одна гондола, от которой был виден только носовой фонарь, отраженный в воде, и Аретино вспомнил, что в Венеции по ночам принято шептать, а не выкрикивать лозунги. Он огляделся вокруг с таким видом, словно мы находились посреди людной площади, и перешел на шепот:

— Будьте осторожны, Маргарита, ибо даже кардинал Алессандро Фарнезе, такой молодой и темпераментный, больше, чем искусство и женщин, любит власть. Он хитер и расчетлив, настоящий потомок своего деда, и цель у него одна: стать Папой. Боже вас упаси хоть в чем-то ему противоречить. Ведите себя с ним сдержанно на людях и нежно наедине. Он очень неуверен в себе, и если вы поможете ему повзрослеть, он будет вам бесконечно благодарен. А чем больше мужчина озабочен вопросами власти, тем более нуждается он в иллюзии, что его любят за высокие моральные качества и за несокрушимую мужскую силу. Вы доставите самое большое удовольствие властному мужчине, если сумеете его убедить, что влюбились в него именно по причине его необыкновенного мужского естества.

Я расхохоталась, плеснув ему в лицо серебряной от лунного света водой.

— Аретино, да вы хотите перебить у меня ремесло. Кто из нас путана — вы или я?

— Конечно я, дорогая, ведь я продавал себя много чаще, чем вы. Поверьте моему опыту, я знаю людей и знаю Рим. Сейчас кардинал вас желает, но может быстро с вами утомиться. Будьте внимательны, и если едете искать счастья, хватайте его сразу. Не дожидайтесь смерти Папы, когда все покатится в тартарары, включая и вас. Требуйте от Рима все и сразу, пока он не привык к вашей красоте. Во всем Риме есть один благородный человек: это испанский посол, с которым вы познакомились сегодня у Тициана. Он весьма законопослушен и любит своего императора, как ни один из царедворцев не любит своего короля. Ему ненавистна алчность семейства Фарнезе, и он будет готов прийти вам на помощь, как только понадобится. Запомните это хорошенько.

Аретино огляделся вокруг, разочарованный, что проглядел такой чудесный и благоуханный майский вечер, поддавшись витийскому соблазну. Казалось, он разозлился и на себя, и на лунное небо, и на черную воду, которая собиралась меня вот-вот поглотить.

— Мы приехали. Вот ваша дверь. Мы ведь больше не увидимся? Почему мне никак от вас не оторваться? Старческая влюбленность жестока… Как раз когда понимаешь, что уже не сможешь желать предмета любви, чувствуешь, что нет сил противиться желанию. И те немногие дни, что остались в твоей пустой суме, уносит меланхолия. Поделитесь же со мной, не исчезайте совсем. Что там у вас, в вашей суме? Что вы там прячете?

— Это мой секрет.

Я обняла его на прощание и почувствовала, как щека моя окунулась во что-то соленое: он плакал. Никогда бы не заподозрила в нем такой ранимости: он, как в броню, был закован в собственный цинизм, который, наверное, теперь обернулся для него не броней, а тюрьмой. Но я не стала жалеть его: в конце концов, он оплакивал свою впустую потраченную жизнь.

Я открыла калитку в сад и тут же позабыла об этой сцене. На брусчатке сиял отблеск освещенного окна. Голубоватый свет падал на мох, и в нем светились старые камни Истрии, расколотые на тысячи кусочков: красные египетские, черные африканские, зеленые из Германии. Сейчас, в лунном свете, они были похожи на разноцветный витраж.

Осеннюю луну я увижу уже в Риме. Интересно, как в Риме выглядят дворики?

Загрузка...