Григорий Кроних Дневник Булгарина. Пушкин

Глава 1

Послесловие к разговору с генералом Бенкендорфом. Редакция «Северной Пчелы». Воспоминание о прошлом: дуэль с Кондратием Рылеевым, первый убитый враг, первый орден и первая любовь. Весть о смерти короля Саксонии и тройственном союзе против Турции. Журналист Сомов сообщает о приезде Пушкина. Бенкендорф и Пушкин. Истомина танцует, а Пушкин – премьер. Личное знакомство с великим поэтом.

1

Я вышел на крыльцо и захлебнулся. После жарко натопленного кабинета сырой майский ветер кажется заряжен лихорадкой, как пушка шрапнелью. Так и мечет в лицо. Прохожие льнут к стенам домов, караулят приподнятыми руками шляпы. Оставленный извозчик, наконец, тронул лошадей, подкатил. Запахнув плащ до горла, я сел в возок.

– Обратно едем, да поспешай!

Такой окрик обеспечивает обычную езду. А ничего не скажешь – так и заснет на облучке…

Зачем он так топит?

Сам ведь в глухо застегнутом мундире – и ни единой капельки, ни единого проблеска, кожа сухая, однако ж – румяная. Не болеет ли Александр Христофорович? Сколько ему лет – около 45-ти? По манерам – обычен, в разговоре скор так, что не всегда поспеваешь. Кстати, не было ли сказано чего лишнего?

Здоровье у генерала отличное, не то, что у брата Константина, тот моложе, а, сказывают, уже хвор. Тут перемен не ожидается. Хорошо ли?

Каждая встреча с Александром Христофоровичем – как экзамен. И не розог страшусь за неправильный ответ, страхи тут побольше. Точно ли ничего лишнего..? Я перебрал в уме весь разговор: дела литературные, дела цензурные… вроде бы ничего. И тон генеральский не менялся – всегдашняя ласковость и отеческая опека. Как бы испытать, что за этим сухим румяным профилем, за этими внимательными, а иногда пустыми глазами? Куда они направлены в минуты этой пустоты? Какие планы там, в глубине, зреют?.. Испытать страшно, переэкзаменовки-то не будет. Слишком светский, политический человек Александр Христофорович. Такой улыбается-улыбается, а случись оказия – таким же ровным голосом пригласит: извольте в крепость, любезнейший Фаддей Венедиктович. Не сам, конечно… сам-то не решится, а высочайшего – испросит…

Жарко от этого. Вот от этого и жарко! От жерла разверстого! По склонам – гуляй себе, а на самом дымном верху – узкая дорожка: тут жар, а тут обрыв. Ступить в сторону – некуда. И поддержки искать негде. И участия. Тяжело так-то жить. Один друг на свете остался – драгоценнейший Александр Сергеевич, и тот далече. Делами персидскими занят, да и сам в немилости, тут не до поддержки. За него самого сердце щемит… Кто руку протянет? Греч? Пожалуй, что денег ссудит – на бегство, а потом еще – как с Кюхельбекером поступит…

Часто, слишком часто извив мысли тянет назад, в прошлое. Там навсегда остался верный друг Кондратий. Возврата нет, а как сладко представить, что Рылеев есть, а никакого Бенкендорфа – нет. А что, если бы переворот 1825 года удался? Ведь был у них шанс? Хоть мизерный? И тогда не было бы Третьего отделения Его Императорского Величества Канцелярии, и самого Величества могло не быть… Свобода, равенство, братство? Или кровавое торжество изобретения доктора Гильотена? Французы хорошо помнят, что так оно и было – вчерашние товарищи наполняли гильотинные корзины головами врагов и друзей – поровну. Спасибо Императору – остановил вакханалию. И это в цивилизованной Европе, колыбели Просвещения! Что было бы у нас? С нашим российским размахом? Кто бы у нас сыграл роль великого Буонапарта? Нашелся бы новый Петр, умевший усмирить и направить народ русский? Или бы новое Смутное время началось – похлеще прежнего? Коли так, то была бы это не революция, а смена слабого царя сильным, то есть смена династий – Романовых на Пестелей? Как в той же Франции.

Как ни плоха монархия, а ничего лучше для России не придумано. Победи тогда Рылеев со товарищи – народ бы не понял: что случилось, кто правит? Ему нужен один – Помазанник Божий. Очень важно, что это за человек, что думает? Каким полагает свое предназначение? О чем мечтает? От чего мечты эти зависят? Кто их ему дал?

А каковы мечты Александра Христофоровича? О чем может мечтать правая рука государя? Впрочем, для человека честолюбивого и властного власти много не бывает. А кто правая рука самого Бенкендорфа? Мордвинов? Фон Фок? Нет, пожалуй, не Мордвинов и не даже фон Фок. А, допустим, был бы такой человек! Он бы влиял на Бенкендорфа, тот – на царя, тогда бы вышло, что человек этот тоже на царя влияет. И тот, кто на этого человека влияние имеет, также через него бы влиял и на царя. Получается, что на самом могущественном человеке больше всего влияний и сходится? Забавная выходит арифметика. А если люди объединяются и действуют одной волей, одной идеей, их влияние возрастает, делается решающим. Переворот, в котором было замешано всего-то несколько сотен заговорщиков, не удался, но как России всю это всколыхнуло! Как царя ожгло, он теперь не то что на молоко дует, на ветер, на траву с подозрением глядит! Говорят, и во Французский театр потому не ездит, что его родина – корень свободомыслия.

Или это Бенкендорф пугает?.. Нет, его величество сам себе на уме, и никто ему свою волю не навяжет. А вот чуть повлиять – может, ведь тут важно не что сказать, а как, важно мнение. Чуть, да чуть, да еще чуток… Вода камень точит. Вот так только и можно у нас в России действовать. А на площадь солдат вести – те времена миновали. Этот урок все накрепко усвоили. Только стоил он дорого. Ведь никто о расстрелянии не думал, не ждал. Был ли Кондратий Федорович повинен смерти? Кто смерти другого искал, да не простого, а венценосного… Поднялась бы рука?

Не с того начинать надо было. Нынче бы они уже генералы были, министры, камергеры. Вот бы и улучшали, по мере сил, отечество. Теперь тем, кто остался – издалека начинать приходится: чуть, да чуть, да еще чуть-чуть… Добром надо, примером хорошим… А рассказать о хорошем должны писатели наши первые, журналисты. И это уже делается. И я свое слово еще скажу – печатное слово, такое – что не вырубишь топором. В начале было Слово – не стоит забывать об этой силе… И слово мое еще отзовется в счастливых потомках благодарностию… Тем и жив буду.

2

Извозчик остановил коляску на Мойке, под стеной серого тяжелого дома.

Какова обманчива бывает внешность! За этой стеной, покрытой мелкими трещинами и глинистыми разводами вечной петербургской сырости, скрывается гнездо высокого искусства – плетения словесных кружев. Легких, но весомых, ежедневно меняющихся, но при этом оставляющих глубокий след в умах людей. Точное слово, ловко запущенный слух, отточенная до булатного острия колкость может изменить репутацию человека, мнение общества. Мало кто это понимает так отчетливо, как я. Второсортная ныне профессия журналиста в скором времени по значению обгонит высокомерных братьев-писателей. Газета быстрее, дешевле, ближе жизни, чем большинство романов. Начав, как писатель, я потерял в глазах общества, перейдя в журналисты. Но что бы я стоил сейчас без моей «Северной Пчелы»? Да и обратно путь не заказан – уже пишется, пишется Роман…

Ловлю себя на подобных рассуждениях и дивлюсь – что за манера? Думал уже, что старость подбирается со своими причудами: что толку все это городить в голове посреди бала, в присутственном месте, на крыльце какого-нибудь министра? Потом заметил, как слова эти ложатся в ненаписанные еще статьи и повести, и понял, что болезнь не старческая, а профессиональная. Все лестничные марши, возки, застолья – пристанища самых разных мыслей и слов, колыбели журнальных полемик, пиес и романов.

…Сотрудники знают мой обычай – как захожу в кабинет – полчаса никого не пускаю, даже Греча. Один только нетерпеливый Сомов сунулся в коридоре, но я лишь кивнул и прошел мимо. Это правило выработано годами и следствие наблюдений над собой. Надумаешь так чего-нибудь в возке, особенно газетное, отдашь сходу приказ, а потом выходит нелепица или того хуже. Все придуманное на лестнице надобно еще подробно разложить, а потом уж в дело пускать.

Горячность – она всегда вредит. Но у кого-то с молодостью она проходит, а у кого – сидит в крови, как у нас, поляков. Вот и друг драгоценнейший – Грибоедов – на Кавказ, а затем в Персию не по своей воле попал, а по горячности. Принял участие в дуэли – секундантом, правда, ну да добром дело все равно не кончилось. На Кавказе, куда пришлось уехать – почти в ссылку, он встретился со вторым секундантом, Якубовичем. Они дрались, и Якубович искалечил Александру Сергеевичу руку. Но Грибоедов, благородная душа, его простил.

А ведь был случай, когда и мы с другом-Рылеевым к барьеру встали. Вот что горячность-то делает! Кондратий Федорович очень молодцеват был, никому усмешки не спускал, а я по несдержанности глупой эпиграмму на его стихи сочинил, да еще напечатать обещал. Вот и дошло дело до пистолетов, да на шести шагах. В последний момент я сказать успел: «Кондратий! На войне мы себя испытали – нечего тут ребячиться. Представь: пройдет пять, десять лет. Эпиграмму эту ты забудешь, а то, что друга своего убил – не забудешь никогда. Я в тебя стрелять не стану так и знай», – и выстрелил вверх. Рылеев дернулся, словно кто его кнутом огрел, вскинул руку с пистолью, потом бросил и обнял меня. Но даже после этой истории Кондратий как-то в запале обещал мне на подшивке «Северной Пчелы» голову отрубить. Странно – про дуэль я почти забыл, а эту фразу с «Пчелой» часто припоминаю. Кто знает, что было, коли мятеж бы удался! Ну, да об этом думано-передумано… А через пять лет после дуэли несостоявшейся, в роковом 1825-ом, я Кондратию Федоровичу пригодился – последнюю службу сослужить взялся. С тех пор и несу потаенно.

Это потрудней будет, чем лоб под пулю подставлять. Даже отчаянный трус три минуты под дулом выстоит, а вот попробуй, как я – годами стоять. Такую закалку только на войне, в походах получить можно, когда бесконечные маневры и переходы изматывают до последней степени, когда на бивуаке, в поле, вместо подушки кладешь голову на тело поверженного врага! Вот от этого и научаешься терпеть, не обращать внимания на житейские неудобства и даже тиранство. А воевать мне пришлось с 17 лет.

Из памяти вдруг всплыло почти забытое, зря я вспомнил про «подушку»…

1807 год, окраина деревушки под Гейльсбергом. Лошадь подо мной убита, я прячусь от колонны французских драгун позади крестьянского дома, за дровами, выложенными стеною. В руках у меня единственное оружие – подобранная лейб-казачья пика. Выглядываю из укрытия и вижу отставшего от колонны драгуна, остановившегося подтянуть подпругу. Я бросаюсь на него с пикой, он замечает, вскакивает в седло и направляет свою лошадь на меня. Всадник все ближе, он вырастает до невероятного размера. Здоровенный француз уже перегнулся из седла для удара, но я успеваю чуть раньше ткнуть его пикой в бок. От тяжести живого, судорожно дергающегося тела, руки мгновенно немеют, в ушах звенит. И одновременно животный жар бьет в голову – я жив! Огромный драгун сваливается с лошади и волочится, застряв ногой в стремени. Он ворочается, в его боку торчит моя пика, кровь льется толчками и сворачивается на дороге в пыльные шарики. Я снова берусь за древко, упершись ногой в бедро убитого Голиафа. Лезвие выходит с трудом, вытягивая наружу кусок розовых внутренностей… Я снова собираюсь в атаку – на лошади убитого и с этой отвратительной кровавой пикой наперевес…

Что не менее страшно: после этого, первого своего боя, я отломил у пики лезвие и положил в чемодан – на память! Молодчество и бездушие ребенка, не понимающего своих поступков, превратилось с годами в кошмар. Вина, отвращение к себе тогдашнему дрожью ударили по нервам, вызывая приступ паники. Во рту образовался кислый привкус, словно я жевал трензель, его надо срочно заесть, забить, забыть.

Но в каждом звании, каждом сословии есть для человека счастливые минуты, которые приходят только однажды и запоминаются на всю жизнь. В военном звании, которому я посвятил себя с детства, – три высочайших блаженства: первый офицерский чин, первый орден, заслуженный на поле сражения, и… первая любовь. Для человека, изжившего свой век, все это уже не трогает сердца. Юноша в первом офицерском чине видит свободу, в первом ордене – свидетельство, что он достоин офицерского звания, а первой взаимной любви – рай. Как я был счастлив, получив за Фридландское сражение Анненскую саблю. Не знаю, чему бы я теперь так обрадовался. Тогда ордена были редки, все рескрипты подписывал сам государь и, получив такой, я в первый день затвердил его наизусть:

«Господин корнет Булгарин!

В воздание отличной храбрости, оказанной вами в сражениях 1-го и 2-го июня (1807 года), где вы, быв во всех атаках, поступали с примерным мужеством и решительностью, жалую вас орденом Св. Анны третьего класса, коего знаки препровождая при сем, повелеваю возложить на себя и носить по установлению, будучи уверен, что сие послужит вам поощрением к вящему продолжению усердной службы вашей.

Пребываю вам благосклонный Александр».

Все новые кавалеры собрались в Мраморном дворце, и шеф наш, Его Высочество цесаревич, вручил каждому рескрипт и орден, и каждого из нас обнял и поцеловал, сказав на прощанье: «Поздравляю и желаю вам больше!»

А затем были и первая любовь. Из глубины памяти пропечаталось очаровательное личико Шарлоты. Чуть приподнятая верхняя губка, черные локоны, матовая кожа, а глаза… глаза – сама живость, искренность, игривость, желание. О – как они могли передать все оттенки любовной игры – от легкой искры до глубокого темного пламени страсти. Как приятно было погружаться и всплывать, чтобы только набрать в грудь воздуха. Она хохотала над моими выдумками, лукаво щурилась или грациозно изгибалась. В неистовстве она хрипела, а на вздернутой губке выступали крошечные соленые капельки… Как счастлив я был тогда с ней!

Цирцея и Калипсо в одном лице – так, помнится, характеризовал ее полковник Талуэ. Лишь с третьего его намека понял я, что это Шарлота искала моего расположения, а не я – ее (как думал!), и с корыстной целью – она оказалась коварной шпионкой. С течением времени прекрасная француженка превратилась в приятное, щекочущее чувства воспоминание, хотя тогда, в декабре 1807 года, ее разоблачение доставило мне немало горьких минут. Но что те минуты – как злая приправа к европейскому изысканному блюду – в сравнении с месяцами, годами неутоленного чувства. От шпионской мелодрамы мысли проскочили сразу в драму.

Лолина, сжалься надо мною! Всего месяц я смел ее так называть – да и в этот месяц не питал надежды хоть сколько-нибудь к ней приблизиться. Она меня звала по-польски – Тадеуш. От воспоминаний этого короткого времени сразу бросает в трепет лихорадки. Один раз я держал ее в своих объятьях! Не по взаимному влечению, а благодаря божественному капризу римской весталки. Тогда решилось дело: ее просватали за богатого старика, она была в отчаянии… Я как сейчас помню ощущение совершенства, покрытого шелком, горячей кожи, болезненного воспаления на грани чувств, за которым обморок, смерть… Воспоминания этих сладких судорог такие же острые, как толчки агонии, сотрясающей древко лейб-казацкой пики…

Моя Лолина – так я звал и зову ее только про себя. Лолина смеялась, играла, я робел и старался растопить ее сердце описаниями своих военных подвигов и мадригалами на польском языке. Что ей было до одного из поклонников, молодого, без состояния, без определенных видов на будущее. Тогда, в Париже, я был стеснен в средствах, только собирался поступить на службу к Императору… Да и солдат был Лолине, верно, не нужен. Как оказалось после, нужен был генерал. Любит ли она своего Витта? Как бы то ни было…

Светская и страстная, все обещающая и ничего не дающая, искренняя и коварная, воспламеняющая и холодная, как медный пятак. Быстрый ум ее в сочетании с неодолимым очарованием приводили к непонятному онемению. В ее присутствии я с трудом подбирал слова, путался не то, что во французском – родном польском языке, неловкими движениями задевал всякие безделушки, которые она так любила. Впрочем, наверное, и теперь любит. Сильно ли переменилась? Мы не виделись 16 лет, – целый пуд времени…

3

Первым в кабинет, как обычно, зашел Николай Иванович.

– Какие новости? – спросил он сразу.

Греч, как и все, уверен, что я знаю больше других. Это дорогого стоит, когда ближайший помощник свято верит в твое всезнание. Но как трудно поддерживать такую репутацию! Хорошо, что до Александра Христофоровича я успел заехать в министерство иностранных дел и услыхал свежие новости. Да пару сплетников повстречал. Есть люди, которые находят удовольствие и значение собственной персоны в том, чтобы рассказать издателю газеты новость, какой он еще не знает. Удивитесь этакому известию, и будете регулярно бесплатно получать целый ворох сплетен и пару новостей. Различить их просто: сплетни подробные, обкатанные, с множеством красочных деталей, а свежие новости путанные, обрывистые, их обязательно надо проверять и дополнять… сплетнями. Так вашу газету будут читать непременно.

– В Нью-Йорке, вот, отпраздновали День благословения велосипедов, – сказал я.

– Американцы готовы поклоняться всему техническому, – заявил Николай Иванович. – Это не новость.

– В Дрездене умер Фридрих Август, король Саксонии.

– Какая потеря! – воскликнул Греч. – Ведь это один из самых знаменитых государей Европы. Недаром народ прозвал его Справедливым!

– Недаром. Я это знаю еще и потому, что он был герцогом Варшавским, – сказал я. – Но вот судьба: этот король всю жизнь стойко стремился к нейтралитету, а его солдаты воевали сначала против французов, затем за Наполеона. Саксонцы, шедшие с Неем на Берлин, были почти уничтожены в битве при Денневице, а в благодарность услышали от Нея обвинение, что благодаря им он и был разбит. Когда Наполеон оставил Дрезден, Фридрих Август с семьей последовал за ним, более как пленник, чем как союзник. Затем в битве при Лейпциге Фридрих Август был взят в плен уже союзниками, а его несчастная страна, сделавшаяся главным театром военных действий, невыразимо страдала и от французов, и от союзников.

– Но после войны король – необходимо отдать ему должное, старался залечить раны своей страны и – успешно, – глубокомысленно заключил Греч.

– А еще Англия и Франция готовы вместе с Россией выступить против Турции, – совершенно спокойно сказал я.

– Да ведь это сенсация! – воскликнул Греч. – Что же ты молчишь? Решение принято?

– Великие державы боятся, что Средиземноморье окажется во власти России и потому жаждут участвовать в антитурецкой коалиции. Теперь греческие патриоты могут рассчитывать на серьезную поддержку. Но это пока только сведения, – я покрутил пальцами в воздухе.

– Хорошо, я курьера пошлю к Родофиникину.

– Пошли, голубчик Николай Иванович. Ты уж сам все это отпиши да цензору отправь.

Чем хорош Греч – усидчивый. Лучшего корректора я в жизни не видал, жаль только, что он еще и редактор. Тут от его слишком правильной русской речи одна статья поневоле делается похожа на другую. А доказать это автору первой «Пространной русской грамматики» нелегко.

В гранках оказались лишь две полосы, пришлось Николая Ивановича просить налечь на редактуру. Тут он всегда готов. А задержку образовал, как всегда, Сомыч.

– Что он там пишет-то? – спрашиваю.

– Критику на Полевого.

– Так гони его ко мне, я ему всыплю!

Тут дверь сама распахнулась, и в кабинет ввалился Сомов.

– На ловца и сом бежит! – не сдержался я и отвесил каламбур. – Орест, где критика, которую ты обещал… когда сделать?

– К полудню сегодняшнему, – быстро подсказал Греч.

– Но ведь нельзя так-то – по заказу, – выдохнул Сомов.

И забормотал что-то про воображение, про вдохновение. Как утомили меня деятели, путающие журналистское ремесло с писательским делом. Не нужно никакого вдохновения, чтобы сообщить, что в дворянском собрании состоялся бал или на прошпекте столкнулись две кареты. Как и для изложения того факта, что Полевой в последнем номере «Московского Телеграфа» написал ерунду.

– Да и не это главное! – заявил вдруг Сомов.

– Про аванс даже не заикайся, – рявкнул я. – Чтоб через час…

– Нет же, – перебил меня этот нахал. – Пушкин приехал! То есть – приезжает сегодня! Меня знакомый известил.

– Тоже мне – новость сказал! Мне об этом третьего дня письмо из Москвы прислали, – сказал я, не моргнув глазом. Где это видано, чтоб редактор о приезде знаменитого писателя не знал!

– Так коли знаете, отчего ж…

– Что – тебя не просветил?

– Я в том смысле, что известить читателей, – насупился Сомов.

– Я вот сейчас только сел заметку писать, да тут ты со своей критикой отрываешь. Делом, делом занимайся, Орест. Чтоб через час твой Полевой был у наборщика!

– Хорошо, Фаддей Венедиктович.

– Смотри, Сомыч, оштрафую!

Сомов скрылся за дверью, а Греч тут же встал в позу:

– Что же это ты, Фаддей Венедиктович, и мне ничего не сказал?

– Пушкин и Пушкин – и Бог с ним, – отмахнулся я, – Веришь ли, Николай Иванович, так закрутился, что позабыл совсем. Верно – пошумит, да обратно уедет. Царь-то его совсем не простил.

– Раз в столицу пустил, то простил, – резонно заметил Греч. – И, кажется, я вправе спросить…

– Виноват, Николай Иванович, виноват, но, ей Богу, – позабыл! Да и письмо не третьего дни, а вчера только пришло, это я Сомычу так, для острастки сказал.

Оправдание вышло корявым, но легенда о всезнайстве главного редактора не должна быть поколеблена ни на йоту – вот основной постулат, на котором зиждется весь предыдущий разговор. Я и задуматься как следует не успел о том: кто приехал, почему, а уже все всем постарался объяснить. Греч остался недоволен, ну да я его приласкаю – похвалю за статью, да и дело с концом.

Пушкин, Пушкин… Значит, допущен к проживанию в столице. Полное прощение? Кто так близко знаком был с заговорщиками, полностью никогда прощен не будет. Подозрение останется. Это я по себе знаю. Каков он? Вот и познакомимся. Верно то, что про него ранешнего рассказывают – все теперь не так. Но талант его в ссылке нисколько не оскудел, это видно по стихам, вышедшим в Москве.

Кстати, а почему, собственно, я о приезде Пушкина не знал?

Сплетники, допустим, не успели узнать, но Александр Христофорович… он-то – наверное знает. Отчего промолчал?

От секундного колебания бросило в дрожь. Неужели я сказал что-то лишнее? Во второй раз лихорадочно перебрал в уме весь разговор с Бенкендорфом, и даже припомнил последнюю записку для него. Нет, не было ничего: ни крамолы, ни двусмысленностей, ни намеков… Намеком, конечно, что угодно можно истолковать, но ведь генерал не может быть предубежден против меня. Не за что. Ни одна его просьба мною не манкируется.

Стало быть, причина в другом? В чем же? Забыл? До сих пор ничего не забывал, а тут забыл? Неспроста ведь Александр Христофорович всегда так ловко разговор ведет – он планчик себе заранее составляет, готовится – это уж наверное! И важного пункта он бы из своего плана не выпустил… Вот, вот ключевое слово – важного! Вернее всего: Бенкендорф считает неважным как приезд Пушкина, так и его самого, всего лишь одного из известных – да и только – литераторов. А Пушкин совсем не таков, от него много чего ждать следует. Тут Бенкендорф, к счастью, туп. Потому и имеет надобность в Фаддее Венедиктовиче. Я тот, кто пережевывает для него литературное мясо, обнажает костяк журнальной полемики, выявляет сочленения и связи жизни общества – превращает грубую пищу первичного слова в удобоваримые котлетки и прозрачный бульончик служебных записок. Александр Христофорович сам диетически питается и Николаю Павловичу из того же судка подает. На этой кухне я – шеф-повар. Говорят, что в восточной кухне высшим достижением считается такое блюдо, которое непонятно из чего приготовлено. Рыба похожа на свинину, грибы – на рыбу, водоросли – на овощи. Я достиг высокого искусства в подобной кулинарии, но, если в такой «свинине» генералу, а тем паче царю встретится рыбья кость – со мной и поступят по-восточному жестоко. Но пока они не могут сами переваривать свеженину, до тех пор им нужен Булгарин. И вот благодаря этой зависимости Александра Христофоровича от моих записок – легкой зависимости (надо в том отдавать себе отчет) – я сохраняю возможность маневра, держусь своей позиции, храню «Пчелу», пишу Роман. Только площадка эта с годами сужается, а не расширяется. Почему так? Тому, кто управляет страной самодержавно, ненавистна мысль, что есть место – газетная или журнальная полоса – где нельзя все построить, расставить раз и навсегда. Сколько цензура не марай рукописи, а слово живое всегда притиснется, свое место найдет. В наш век общество привыкло читать: как девицы без мадригалов? как чиновники без новостей? как военные без гимнов своей славе? А за ними купечество и остальной люд, все приучаются к слову. Чье слово читают, тот и велик. А у кого самый большой тираж в России?..

Что это я себя в повара-то произвел вдруг? Верно – обедать пора, а ведь тут еще дел гора. Я вдруг вспомнил о бумагах Бенкендорфа. Достал из внутреннего кармана листки. Статья переписана писцом, да по первым строчкам понятно – Ивановский руку приложил, его стиль. Я невольно усмехнулся своим прежним рассуждениям. Не только меня читают, и его слово разлетается четырьмя тысячами экземпляров по России. Это дань бенкендорфова. А ведь моими стараниями Пчела стала самой большой и влиятельной газетой Империи Российской.

Ладно, одной заботой меньше, Андрей Андреевич пишет складно, его можно и в наборе прочесть. Я отложил статью Ивановского к готовым, наклонился над столом и стал выводить: «Приезд знаменитого писателя! Из Москвы нам пишут о приезде в Санкт-Петербург неподражаемого поэта А.С. Пушкина…». Какое уж тут, к ляду, вдохновение, надо было Сомыча хоть расспросить аккуратно – что ему еще об Александре Сергеевиче известно…

4

Истомина танцевала, как всегда, божественно, все аплодисменты по праву достались ей. Но внимание и испытующие взгляды были направлены на другую персону – Пушкина. После многолетнего отсутствия знаменитый поэт впервые явился на глаза столичной публики. Каков он? Кто знал Александра Сергеевича ранее, сравнивал поблекшие уже воспоминания с нынешней картиной, выискивая с помощью лорнета следы постарения или прежнего молодчества. Кто не знал – не только смотрел, но и прислушивался к пересудам знатоков. Пушкин проявил себя, как следовало ожидать, оригиналом – явился ко второму действию в кампании близких друзей – Дельвига и Плетнева, да не просто явился, а остановился в глубине зала, опершись локтем на бюст императора Николая. Позер – как о нем и рассказывали. Впрочем, так он ясно дает понять, что прекрасно знает свое положение и интерес, направленный на него. Но что за дело рассматривать героя издали?

Я сразу покинул свое кресло и подошел сквозь толпу к Пушкину знакомиться. Барон Дельвиг отрекомендовал меня.

– А я угадал вас, – сказал Пушкин, скаля зубы. – Мне верно вас описали.

– Зато вас угадывать нужды нет – вы сегодня премьер! – в тон ему ответил я.

Дельвиг поморщился, а Александр Сергеевич совсем рассмеялся.

– Чтобы произвести сегодняшний эффект, мне пришлось провести несколько лет вдали, в деревне. Согласитесь: быть кумиром четверть часа, между двумя па Истоминой – того не стоит!

– Царить четверть часа между биениями ножек Истоминой – об этом простой смертный может только мечтать.

– А вы большой шутник, Фаддей Венедиктович, – усмехнулся Александр Сергеевич. – Но ведь мы не простые смертные, – со значением добавил он. – В письмах об этом писать не с руки, а при знакомстве не могу не поздравить: вы за время моего отсутствия в столицах сделали замечательную карьеру.

– Спасибо. Как и вы.

– Не все так думают.

– Убедятся.

После обмена быстрых реплик Пушкин сделал паузу, которой я воспользовался, взял его под локоть и отвел от приятелей.

– Александр Сергеевич, вы, верно, в деревне не бездельничали, видел я ваши пиесы в «Московском Телеграфе», «Московском Вестнике». Совершенно восхищен. Особенно этим:

«Я помню чудное виденье:

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное мгновенье,

Как гений чистой красоты».

– Вы виденье и мгновенье местами поменяли, – поправил Пушкин недовольно.

– Верно, простите, память-то кавалерийская, все галопом! – смущенно хохотнул я.

– Ничего, – отмахнулся Пушкин, – главное в газете не переврите.

– Ловлю на слове, Александр Сергеевич. Извольте и нам, в «Пчелу» что-нибудь предложить! Гонорар будет хороший и тираж – сами знаете – на всю Россию. Или ж в «Литературные Листки».

– Так ведь ничего не осталось, все-все Полевой и Надеждин в Москве выпотрошили.

– Но в архиве-то, наверное, что-то оставлено? Про запас?

– Оставлено, конечно.

– Александр Сергеевич, хотите по семи рублей за строчку?

– Не всякий архив опубликовать можно, и даже хранить, – сказал Пушкин и вдруг посмотрел мне прямо в глаза. – Уж вы-то, Фаддей Венедиктович, лучше других это знаете!

– Цензуре подвержены как все, – развел я руками.

– Да я не о цензуре, – тихо и куда-то в сторону, по театральному сказал Пушкин.

– А о чем? О журнале «Северный Архив»?

Александр Сергеевич мотнул головой.

– Архивы бывают свои и чужие. Чужим распоряжаться сложнее. Верно?.. Извольте, Фаддей Венедиктович, пришлю стихов – из нового. Хотите поэму?

– По пяти рублев?

Пушкин снова развеселился.

– Я чувствую, мы с вами сойдемся! Да только не в цене – очень вы прижимисты, Фаддей Венедиктович.

– Вижу, что негоже с вами рядиться, Александр Сергеевич, не тот вы человек.

– Вот и славно, так ждите – пришлю! – пообещал Пушкин.

Тут дали занавес, и мы расстались. Я занял свой партер, а Пушкин, дабы не смущать Истомину незаслуженным видом затылков, прошел в одну из передних лож.

Загрузка...