26 сентября.
За всю неделю я не могла ни одной строчки написать в своем дневнике. Когда наступает вечер, я себя чувствую утомленной, совершенно разбитой. И я думаю только о том, чтобы скорее лечь и заснуть. Заснуть! Если бы я могла навеки заснуть!
Ах, Боже мой, что это за казармы! Трудно и представить себе.
Из-за какой-нибудь безделицы хозяйка вас заставляет бегать вниз и вверх по этим проклятым этажам… Не успеешь присесть в прачечной и перевести дух, как… динь! динь! динь! нужно подниматься и бежать… Вам неможется – ничего не значит… динь! динь! динь! По временам я чувствую такие страшные боли в пояснице, в животе, что готова бываю закричать… Неважно… Динь! Динь! Динь!
Некогда даже болеть, не имеешь права страдать. Это – роскошь, которую могут себе позволить только господа. А мы должны бегать, всегда и скоро бегать… бегать, пока не свалимся… Динь! Динь! Динь! А если вы на зов колокольчика опоздаете немного, посыплются упреки, начнутся сцены.
– Да что с вами такое? Не слышите? Оглохли? Я уже три часа звоню… Это бесит, наконец…
А часто бывает так:
– Динь! Динь! Динь!
Вы соскакиваете со стула, как пружина…
– Принесите мне иголку.
Я бегу за иголкой.
– Хорошо! Принесите мне нитки.
Я бегу за нитками.
– Так! Принесите мне пуговку.
Я бегу за пуговкой.
– Что это за пуговка? Я у вас такой не просила. Вы ничего не понимаете… Белую пуговку, № 4… И скорее!
И я бегу за пуговкой № 4… Вы понимаете, как я бешусь, как я в душе ругаю и проклинаю свою хозяйку? А во время моей беготни взад и вперед, вверх и вниз барыня передумала – ей требуется что-нибудь другое или она совсем раздумала:
– Нет… Отнесите иголку и пуговку… Мне некогда…
У меня спину ломит, ноги подкашиваются, я без сил… Этого и нужно ей было. Она довольна… И говорите после этого, что существует общество покровительства животным…
Вечером, во время своего обхода, она в прачечной налетает на вас, как буря:
– Как? Вы ничего не сделали? На что у вас дни уходят? Я вам плачу деньги не для того, чтобы вы шлялись от утра до вечера.
Такая несправедливость меня возмущает, и я отвечаю немного резко:
– Но вы сами, барыня, меня все время отрывали от работы.
– Я вас отрывала от работы, я?.. Прежде всего я запрещаю вам мне отвечать… Я не терплю никаких замечаний, слышите? Я знаю, что я говорю.
И это бесконечное хлопанье дверями. В коридорах, на кухне, в саду, по целым часам слышен ее пронзительный крик… Ах, как она надоела!
Право, не знаешь, как к ней подойти… Что у нее там внутри, почему она всегда в таком бешенстве? С каким удовольствием я бы ее бросила, если бы была уверена, что найду тотчас другое место.
Недавно я себя почувствовала хуже, чем обыкновенно… Появилась такая острая боль, что мне казалось, будто какой-то зверь раздирает мне внутренности своими зубами и когтями. Уже утром, когда я вставала, после потери крови я Сочувствовала себя совершенно обессиленной. Я и сама не знаю, как я могла стоять, таскать ноги и исполнять свою работу. По временам я должна была останавливаться на лестнице, хвататься за перила, чтобы перевести дух и не упасть. Я бледнела, и холодный пот выступал у меня на лбу… В пору было хоть взвыть, но я терпелива и горжусь тем, что никогда не жалуюсь своим хозяевам. Хозяйка меня застала как раз в тот момент, когда я чуть не упала. Все вокруг меня заходило: перила, ступеньки, стены.
– Что с вами? – грубо спросила она.
– Ничего.
И я попробовала выпрямиться.
– Если ничего, то зачем эти манеры? Я не люблю этих кривляний… Служба трудная…
Несмотря на всю мою слабость, я готова была отвесить ей оплеуху.
Во время таких испытаний я всегда вспоминаю свои прежние места… Сегодня я с особенным сожалением думаю о месте на улице Линкольна… Я гам была второй горничной, и мне, собственно говоря, нечего было делать. День мы проводили в прачечной, в великолепной прачечной, устланной красным войлочным ковром и уставленной шкафами из красного дерева с позолоченными замками. И сколько мы там смеялись, дурачились, читали, как изображали приемы у нашей хозяйки, и все это под наблюдением английской экономки. Она поила нас хорошим чаем, который хозяйка покупала в Англии для своих утренних завтраков. Иногда старший лакей приносил нам из буфета пирожки, тартинки с икрой, ветчину, целую гору всяких сластей.
Раз, вспоминаю, после обеда, меня заставили одеть очень шикарную пару нашего хозяина Коко, как мы его звали между собой. Конечно, тут затевались самые рискованные игры; заходили слишком далеко в этих шутках. Я была так смешна в роли мужчины и так много смеялась, что на панталонах Коко остались мокрые следы…
Вот это было место!
Я начинаю все больше узнавать хозяина. Совершенно верно говорят о нем, как о славном и благородном человеке, потому что в противном случае не было бы на свете такой канальи, такого жулика. Эта страсть к благотворительности толкает его на такие поступки, которые при всех его добрых намерениях влекут за собой самые плачевные последствия для других… И нужно сказать, в результате от его доброты происходили порой мелкие гадости вроде следующей.
В прошлый вторник, один очень древний старичок, дедушка Пантуа, принес шиповник, который ему заказал хозяин, тайно от жены, конечно… Дело было к вечеру… Я сошла вниз за горячей водой для стирки, с которой запоздала. Барыня уехала в город и еще не вернулась. И я болтала с Марианной на кухне, когда в дом с большим шумом вошел барин, такой веселый и радостный, и привел с собою дедушку Пантуа. Он тотчас же велел подать ему хлеба, сыра и сидра. И они стали разговаривать между собой.
На старика было жалко смотреть, до того он был изнурен, худ, грязно одет. Вместо штанов какие-то лохмотья, вместо шапки какая-то грязная тряпка. Ворот рубашки был расстегнут и открывал часть груди, на которой кожа потрескалась, обветрилась и потемнела, как старая медь. Он ел с жадностью.
– Ну как, дедушка Пантуа… – вскрикнул хозяин, потирая себе руки, – веселее стало, а?
Старик, у которого был полон рот, благодарил:
– Вы добрейший человек, господин Ланлер… С самого утра, видите ли, с четырех часов, как ушел из дому… во рту ничего не было…
– Ну так ешьте же, дедушка, подкрепитесь, черт возьми!
– Вы добрейший человек, господин Ланлер… извините…
Старик отрезал себе большие ломти хлеба и долго жевал их, потому что у него не было зубов. Когда он немного утолил голод, хозяин спросил:
– А шиповник у вас, дедушка Пантуа, хороший, а?
– Есть и хороший, есть и похуже… всяких сортов есть, господин Ланлер. Не выберешь… Трудно рвать, знаете ли… Вот господин Порселле не хочет, чтобы у него в лесу брали. Приходится за ним далеко ходить теперь… очень далеко. Не поверите, ведь я к вам из Районского леса иду, за три мили отсюда. Честное слово, господин Ланлер.
Хозяин подсел к нему и, весело похлопывая его по плечу, воскликнул:
– Пять миль! Клянусь, дедушка, вы все такой же молодой, здоровый…
– Нет уже, не того, господин Ланлер… не того…
– Да что там! – настаивал хозяин. – Здоровы, как старый турок и веселы, черт возьми! Теперь не найти таких, как вы, дедушка Пантуа… Вы – старого закала человек…
Старик качал своей головой и повторял:
– Нет, не того… Ноги плохи стали, господин Ланлер… руки дрожат… Ну и поясница… Ах, эта проклятая поясница! Да и сил уж, как будто, нет… А тут еще жена хворает, с постели не сходит… Одни лекарства чего стоят! Какое уж тут счастье! И старость подкрадывается… Вот что, господин Ланлер, вот что, хуже всего…
Хозяин вздохнул, сделал какой-то неопределенный жест и, философски резюмируя вопрос, сказал:
– Да!.. Но что ж вы хотите, дедушка Пантуа?.. Жизнь… Она дает себя знать… Так-то вот…
– Правильно! Ничего не поделаешь.
– Вот, вот!..
– Да в конце концов что? Не правда ли, господин Ланлер?
– Конечно!
И после некоторого молчания он печальным голосом прибавил:
– У всякого свое горе, дедушка Пантуа…
– Это верно…
Наступило молчание. Марианна что-то рубила, надвигалась ночь… Два больших подсолнечника, которые видны были через открытую дверь, исчезали в темноте… А дедушка Пантуа все ел… Его стакан стоял пустой… Хозяин его наполнил… и вдруг, спускаясь с высот метафизики, спросил:
– А почем нынче шиповник?
– Шиповник, господин Ланлер? Да круглым счетом шиповник в нынешнем году стоит двадцать два франка сотня. Дороговато немного, это верно. Но дешевле не могу, видит Бог!
Как человек благородный и презирающий денежные расчеты, хозяин прервал дальнейшие объяснения старика:
– Хорошо, дедушка Пантуа… Согласен. Разве я когда-нибудь торгуюсь с вами?.. И я вам заплачу за шиповник не двадцать два франка, а… двадцать пять.
– Вы очень добры, господин Ланлер.
– Нет, нет. Я только справедлив. Я стою за народ, за труд…
И, стуча по столу, он набавляет цену:
– И не двадцать пять франков, а тридцать франков, черт возьми. Тридцать франков, слышите, дедушка Пантуа?
Бедный старик посмотрел на хозяина удивленными и благодарными глазами и прошептал:
– Очень хорошо слышу. Приятно на вас работать, господин Ланлер. Вы понимаете, что такое труд, вы…
Хозяин прервал эти излияния.
– Я вам заплачу… сегодня у нас вторник… Я вам заплачу в воскресенье? Заодно уж захвачу с собой и ружье. Согласны?
Глаза старика, которые светились благодарностью, потухли. Он сидел, съежившись, смущенный, перестал есть.
– Может быть… – сказал он робко, – сегодня заплатите? Премного обяжете, господин Ланлер. Только двадцать два франка. Извините.
– Вы шутите, дедушка Пантуа! – возразил хозяин с гордой уверенностью. – Конечно, я вам сейчас заплачу. Ах, Боже мой! Ведь я что вам сказал? Мне только хотелось прогуляться к вам.
Он стал искать по карманам брюк, сюртука и жилета и, как бы от неожиданности, воскликнул:
– Смотрите! Как раз мелких нет. У меня только эти проклятые тысячефранковые билеты…
И с каким-то искусственным смехом он спросил:
– Пари держу, что вы не разменяете тысячу франков, дедушка Пантуа?
Видя, что хозяин смеется, дедушка Пантуа решил, что и ему нужно засмеяться, и он шутливым тоном ответил:
– Ха!.. ха!.. ха!.. Да я никогда не видал этих проклятых билетов!..
– Ну тогда, значит, до воскресенья! – заключил хозяин.
Он налил себе стакан сидру и чокался с дедушкой Пантуа, как вдруг хозяйка, приезда которой никто не заметил, вихрем влетела в кухню. Ах, какие у нее были глаза, когда она увидела, что хозяин сидит рядом с бедным стариком и чокается с ним!
– Это что такое? – закричала она побелевшими губами.
Хозяин стал бормотать:
– Это шиповник… ты ведь знаешь, моя милая… шиповник… Дедушка Пантуа принес мне шиповник… Все розы замерзли в эту зиму…
– Я не заказывала шиповник… Здесь шиповник не требуется…
Это было сказано резким тоном. Затем она повернулась и, хлопнув дверью, ушла. Меня она не заметила.
Хозяин и бедный старик встали. Смущенные, они смотрели на дверь, через которую вышла хозяйка. Затем посмотрели друг на друга, не смея слова сказать. Хозяин первый прервал, тягостное молчание.
– Значит, до воскресенья, дедушка Пантуа.
– До воскресенья, господин Ланлер.
– Будьте здоровы, дедушка Пантуа.
– И вы также, господин Ланлер.
– Тридцать франков… Я не отказываюсь…
– Вы очень добры.
И старик на дрожащих ногах с согнутой спиной вышел и скрылся в темном саду…
Бедный барин! Ему, должно быть, достанется. А дедушка Пантуа вряд ли увидит свои тридцать франков – разве уж очень повезет.
Я не хочу оправдывать хозяйку, но я нахожу, что барин не должен так фамильярничать с людьми, которые гораздо ниже его. Это ниже его достоинства.
Я, конечно, знаю, что ему живется несладко и что он старается помочь своему горю, но это не всегда удается. Когда он поздно возвращается домой с охоты, грязный, мокрый, напевая для храбрости, хозяйка его очень плохо встречает:
– Ах! Это очень мило – оставлять меня на целый день одну.
– Но, ведь, ты знаешь, моя милая…
– Молчи.
Она дуется на него по целым часам. А он ходит за ней повсюду и извиняется.
– Но, милая, ты ведь знаешь…
– Оставь меня в покое… Надоел…
На следующий день хозяин, понятно, из дому не выходит, и хозяйка кричит:
– Что ты здесь все ходишь по комнатам?
– Но, милая…
– Ушел бы лучше, отправился бы на охоту или черт тебя знает куда! Ты меня раздражаешь. Убирайся!
И он никогда не знает, что ему делать: уходить или оставаться, быть здесь или еще где! Трудная задача… Но так как хозяйка во всех случаях кричит, то он чаще всего уходит. Так он по крайней мере не слышит ее криков.
Ах, право, жаль его!
На другой день утром, развешивая белье на заборе, я увидела хозяина. Он работал в саду. Ночью ветер согнул несколько георгинов и он подвязывал их к древкам.
Он часто работает в саду, если не уходит из дому до завтрака; по крайней мере делает вид, как будто чем-то занимается на этих клумбах. Все же это лучше, чем умирать с тоски сидя в комнатах. Ему тогда никаких сцен не устраивают. Вдали от жены он совершенно другой человек. Его лицо проясняется, глаза светятся, он становится веселым. Право, он недурен… В доме он со мной не разговаривает и, погруженный всегда в свои думы, как будто никакого внимания на меня не обращает, а вне дома никогда не пропустит случая сказать мне какую-нибудь любезность, удостоверившись, впрочем, предварительно, что жена за ним не шпионит. Если ему нельзя со мной заговорить, он на меня смотрит и его взгляды еще более красноречивы, чем слова. Меня очень забавляет поддерживать в нем всеми способами это возбужденное состояние, хотя я еще не решила, стоит ли серьезно кружить ему голову.
Проходя мимо него по аллее, где он работал, наклонившись над своими георгинами, я на ходу сказала ему:
– О! Как вы сегодня трудитесь, барин!
– Да! – ответил он. – Эти проклятые георгины! Вы понимаете.
Он мне предложил остановиться на минуту.
– Ну как, Селестина? Надеюсь, привыкаете у нас?
Вечная мания! И это неумение завязать какой-нибудь разговор!.. Чтобы доставить ему удовольствие, я ответила, смеясь:
– Да, барин, конечно. Я привыкаю.
– В добрый час… Это, наконец, не такое уж большое несчастье… не такое большое несчастье.
Он вдруг выпрямился, посмотрел на меня очень нежным взглядом и повторил: «Не такое большое несчастье», стараясь придумать в это время что-нибудь поумнее.
Расставив ноги, подбоченясь и широко раскрыв глаза, он воскликнул:
– Держу пари, Селестина, что у вас были шалости в Париже! Были шалости!..
Я не ожидала этого и чуть не рассмеялась. Стыдливо опустив глаза, со смущенным видом и стараясь краснеть, как и подобает в таких случаях, я тоном упрека произнесла:
– Ах! Сударь!..
– Отчего же? – настаивал он. – Такая красивая девушка, как вы… с такими глазами!.. Ах! вы, наверное, шалили!.. И тем лучше. Я стою за то, чтобы наслаждаться жизнью, черт возьми! Я за любовь!..
Хозяин как-то странно воодушевлялся. Во всей его сильной, мускулистой фигуре видно было страстное возбуждение. Он вспыхнул весь, страсть горела в его глазах… И мне захотелось окатить его холодным душем. Очень сухо и с достоинством я сказала:
– Вы ошибаетесь, сударь. Вы думаете, что разговариваете со своими прежними горничными. Вы должны знать, что имеете дело с честной девушкой.
И чтобы доказать, до какой степени я была оскорблена, я прибавила:
– Вы заслужили, сударь, чтобы я все это рассказала нашей супруге.
И я сделала движение, чтобы уйти. Барин быстро схватил меня за руку.
– Нет… нет!.. – лепетал он…
Я и сама не знаю, как мне удалось все это сказать и не расхохотаться.
Он был бесконечно смешон: как-то весь размяк, раскрыл рот, лицо приняло какое-то глупое и трусливое выражение. Он стоял молча и почесывал себе затылок.
Вблизи нас стояло старое грушевое дерево, широко раскинув свои ветви, покрытые лишаями и мхами, несколько груш висело над самой головой. Где-то по соседству насмешливо прокричала ворона. Притаившись у куста, кошка отмахивалась лапкой от шмеля. Молчание становилось все более тягостным для хозяина… Наконец, после невероятных усилий он с какой-то смешной гримасой спросил у меня:
– Любите вы груши, Селестина?
– Да, барин.
Я не сдавалась и отвечала тоном полного равнодушия.
Из боязни быть замеченным женой он колебался несколько секунд. И вдруг, как маленький воришка, быстро сорвал грушу с дерева и дал ее мне. Ах как он был жалок!.. Его колени сгибались, рука дрожала…
– Возьмите, Селестина, спрячьте ее в своем переднике. Ведь вам на кухне никогда не дают груш?..
– Нет, барин.
– Ну хорошо… я вам еще буду давать… иногда… потому что… потому что… я хочу, чтобы вы были счастливы…
Искренность и пыл его страсти, застенчивость, неловкие движения, смущенная речь и сила, все это привело меня в умиление. Смягчив немного выражение своего лица и улыбаясь, я сказала ему:
– О, Господи!.. Если бы барыня вас увидела!
Он смутился сначала, но, так как нас отделяли от дома густые каштаны, то он скоро оправился и, радуясь тому, что я стала менее сурова, воскликнул:
– Ну что барыня?.. Ну что?.. Смеюсь я над барыней. Надоела она мне… ах как надоела!..
Я строго заметила:
– Вы не правы, барин… вы не справедливы – барыня очень милая женщина.
Он подскочил:
– Очень милая? Она? Ах, Боже мой! Да вы не знаете, что она сделала? Ведь она отравила мне жизнь. Чем я стал из-за нее? Ведь надо мной везде смеются… и все из-за жены… Моя жена?.. Ведь это… это… корова… да, Селестина, корова… корова… корова!..
Я ему стала читать мораль. Лицемерно расхваливала энергию, хозяйственность и все другие добродетели барыни. Он раздраженно прерывал меня:
– Нет, нет!.. Корова… Корова!..
Я, наконец, успокоила его немного. Бедный! Я им играла с удивительной легкостью. Одного моего взгляда было довольно, чтобы он перешел от гнева к умилению.
– О! Вы такая мягкая, – заговорил он, – такая воспитанная… и такая добрая, должно быть!.. А посмотрите на эту корову!
– Перестаньте, барин… перестаньте!..
Он снова начал:
– Вы такая мягкая… А ведь вы только горничная.
Он подошел ко мне и очень тихо сказал:
– Если бы вы хотели, Селестина…
– Если бы я хотела… чего?..
– Если бы вы хотели… вы сами знаете… вы сами знаете…
– Вы хотели бы, может быть, изменять своей жене со мной?
Он не понял выражения моего лица. Он стоял с выпученными глазами, с раздувшимися венами на шее и влажными губами. Глухим голосом он ответил:
– Ну да!.. Ну да, конечно!..
– Вы об этом не думаете, барин!
– Я только об этом и думаю, Селестина.
Он весь покраснел.
– Ах, барин, вы опять начинаете…
Он хотел схватить меня за руки и притянуть к себе.
– Ну, да… – бормотал он. – Я опять начинаю. Я опять начинаю… потому что… потому что… я без ума от вас… от тебя, Селестина, потому что я думаю только об этом, потому что я не сплю по ночам, потому что я совсем заболел. И не бойтесь меня. Я не зверь… я… я… вам ребенка не сделаю… клянусь вам. Я… я… мы… мы…
– Замолчите, сударь, и на этот раз я все расскажу вашей жене. Что если бы кто-нибудь увидел вас в саду в таком состоянии?
Он остановился, как пришибленный. У него был какой-то сокрушенный, пристыженный, глупый вид, и он не знал, что делать со своими руками, глазами, куда девать свое тело. Он смотрел на землю у своих ног, на старую грушу, на сад и ничего не видел. Наконец, он снова нагнулся над повалившимися георгинами и, вздыхая, заговорил:
– Я вам только что сказал, Селестина. Я вам сказал это… очень просто… Какая я старая скотина!.. Не нужно этого… и барыне не нужно говорить. Ведь правда: что если бы кто-нибудь увидел нас в саду?
Я едва удержалась от смеха.
Да, мне хотелось смеяться, но и еще какое-то чувство шевелилось у меня в груди… что-то – как бы это выразить? – что-то материнское. Правда, удовольствия мало было бы спать с хозяином… К тому же одним больше или меньше, разве это могло иметь значение? Но я могла ему дать счастье, и я была бы рада этому, потому что в любви давать счастье другим, может быть, приятнее, чем получать его. Даже тогда, когда наше тело остается нечувствительным к ласкам, мы испытываем огромное наслаждение, когда в наших объятиях мы видим мужчину, совершенно обессиленного, беспомощно вращающего своими глазами… Забавно также посмотреть, что будет с хозяйкой. Подождем немного.
Хозяин целый день не выходил из дому. Он подвязал свои георгины, а после обеда с ожесточением больше четырех часов колол дрова в сарае. С какой-то гордостью я прислушивалась из прачечной к сильным ударам колуна по железным клиньям.
Вчера барин с барыней весь день после обеда провели в Лувье. Барину нужно было повидать своего поверенного, а барыне свою портниху. Ее портниху!
Я воспользовалась этой передышкой, чтобы побывать у Розы, которую я не видела с того памятного воскресенья. Я была также не прочь познакомиться с капитаном Може…
Вот уж действительно редкий тип, доложу я вам. Представьте себе голову карпа с седыми усами и бородкой. Очень сухой, нервный, подвижный, он никогда на одном месте не сидит; он вечно работает то в саду, то в своей маленькой столярной мастерской, напевая военные песни или подражая полковой трубе.
У него красивый, старый сад, разбитый на четырехугольники, со старомодными цветами, которые можно встретить еще только в захолустных деревнях у очень старых священников.
Когда я пришла, Роза сидела под тенистой акацией за деревенским столом, на котором стояла ее корзинка с работой, и штопала чулки, а капитан, сидя на корточках на одной из лужаек, в какой-то старинной полицейской фуражке на голове, затыкал дыры в старой лейке.
Меня приняли очень радушно. Роза приказала мальчику, который полол грядку с маргаритками, принести бутылку с настойкой и стаканы.
После первого обмена приветствиями капитан спросил у меня:
– Ну что, ваш Ланлер еще не лопнул? Да! Вы можете гордиться, вы служите у знаменитого обжоры. Мне очень жаль вас, моя дорогая.
Он мне рассказал, что раньше они с моим хозяином жили добрыми соседями и неразлучными друзьями. Ссора из-за Розы сделала их смертельными врагами. Мой хозяин упрекал капитана за то, что он унижает свое достоинство, сажая с собою за стол свою прислугу.
Прерывая свой рассказ, капитан как бы призвал меня в свидетели.
– С собой за стол! Ну а если я хочу класть ее с собой в постель?.. Что… я и на это права не имею?.. Разве это его дело?
– Конечно, нет, господин капитан.
Роза каким-то стыдливым голосом прибавила:
– Совсем одинокий человек, не правда ли?.. Это так естественно.
После этой пресловутой ссоры, которая едва не закончилась дракой, прежние друзья не перестают судиться друг с другом.
– Все каменья из моего сада, – заявил капитан, – я бросаю через ограду в сад Ланлера. Они попадают в парники, в окна… что ж!.. тем лучше… Ах, какая это свинья! Впрочем, вы сами увидите.
Заметив камень на аллее, он бросился его поднимать, затем очень осторожно подошел к ограде и изо всех сил бросил камень в наш сад. Мы услышали звук разбиваемого стекла. Торжествуя и задыхаясь от смеха, он подошел к нам и пропел:
– Еще одно окно высажено… чисто сделано…
Роза смотрела на него нежным материнским взглядом. Она была в восхищении от него.
– Какой он проказник! Совсем ребенок! – сказала она мне. – Как он молод для своих лет!
Когда мы выпили по маленькой рюмке настойки, капитан Може предложил мне оказать честь пройтись по его саду. Роза отказалась сопровождать нас, ссылаясь на свою астму, и советовала нам не заставлять себя ждать слишком долго.
– Впрочем, – прибавила она в шутку, – я буду смотреть за вами.
Капитан мне показал все свои аллеи и все клумбы с цветами. Он называл мне наиболее красивые из них, и каждый раз прибавлял при этом, что таких нет у свиньи Ланлера. Вдруг он сорвал маленький, очень красивый и причудливый цветок и, вращая его между пальцами, спросил у меня:
– Ели вы его когда-нибудь?
Я так была ошеломлена этим нелепым вопросом, что не нашлась, что ответить. Капитан подтвердил:
– А я ел. Великолепный вкус. Я ел все цветы, которые здесь растут… Тут есть и хорошие, есть и похуже. Есть и такие, которые мало чего стоят… Вообще, я все ем…
Он прищурил глаза, прищелкнул языком, потрепал себя по животу и повышенным голосом, в котором звучал какой-то вызов, повторил:
– Да, я все ем!..
Мне захотелось польстить его мании.
– И вы правы, господин капитан.
– Конечно, – ответил он не без гордости. – И я ем не только растения, но и животных… животных, которых никто не ест… животных, которых никто не знает… Да, я все ем…
Мы продолжали свою прогулку вокруг клумб с цветами, по узким аллеям, где тихо качались на стеблях красивые чашечки, голубые, желтые, красные. Когда я смотрела на эти цветы, мне казалось, что капитан испытывал какие-то радостные ощущения в своем желудке. Он как-то медленно и мягко облизывал языком свои потрескавшиеся губы.
Он еще прибавил:
– И я вам должен сказать: нет таких птиц, насекомых, червяков, которых бы я не ел. Я ел хорьков, ужей, кошек, сверчков, гусениц… Я все ел… Об этом все знают у нас. Когда находят какое-нибудь животное, живое или мертвое, которого никто не знает, тогда говорят: «Нужно снести капитану Може…». Мне приносят, и я съедаю… Зимой, в большие холода, пролетает много неизвестных птиц… из Америки, еще из более далеких стран, может быть… Их приносят мне, и я их ем. Я держу пари, что нет такого человека в мире, который ел столько вещей, сколько я. Я все ем…
Вернувшись с прогулки, мы сели под акацией. Я уже хотела уходить, как капитан воскликнул:
– Ах!.. Нужно мне вам показать любопытную штуку, вы, наверное, ничего подобного никогда не видели.
И он громко позвал:
– Клебер! Клебер!
– Клебер – это мой хорек, объяснил он мне. Феномен…
И еще раз позвал:
– Клебер! Клебер!
Тогда на одной ветви, над нами, из-за зеленых и желтых листьев показалась розовая мордочка и два маленьких, очень живых черных глаза.
– Ах! Я так и знал, что он здесь поблизости. Иди сюда, Клебер! Псстт!..
Животное проползло по ветви и осторожно спустилось по стволу, цепляясь когтями за кору. Оно было покрыто белой шерстью в рыжих пятнах и передвигалось мягко и грациозно, как змея. Оно встало на землю и в два прыжка было уже на коленях у капитана, который очень нежно стал его ласкать:
– Ах! Мой милый Клебер! Ах! Мой прелестный, маленький Клебер!
Он обернулся ко мне:
– Видели ли вы когда-нибудь такого ручного хорька? В саду, повсюду он следует за мной, как маленькая собачка. Мне стоит только позвать его, как он уже здесь, смотрит на меня, виляет хвостом. Он ест с нами, спит с нами. Право, я его люблю больше, чем человека. Мне давали за него триста франков, я отказался, и не отдам его за тысячу, за две тысячи франков. Сюда, Клебер.
Животное подняло голову к хозяину, вскочило к нему на плечи, нежилось, ласкалось и обвилось вокруг шеи капитана, как галстук. Роза ничего не говорила, она казалась рассерженной.
Вдруг адская мысль мелькнула у меня в голове.
– Держу пари, – сказала я, – держу пари, господин капитан, что вы не сможете съесть своего хорька!
Капитан посмотрел на меня сначала с большим удивлением, затем с бесконечной грустью… Глаза его стали совершенно круглыми, губы дрожали.
– Клебера? – бормотал он, – съесть Клебера?
Очевидно, такого вопроса никто ему никогда не предлагал, ему, который ел все… Перед ним как будто открылся новый мир съестного.
– Держу пари, – повторила я с жестокой настойчивостью, – что не сможете съесть своего хорька?
Испуганный, грустный, движимый каким-то таинственным чувством, старый капитан поднялся со скамьи. В нем заметно было какое-то необыкновенное возбуждение.
– Повторите еще раз! – прошептал он.
Резко, отчеканивая каждое слово, я в третий раз сказала:
– Держу пари, что вы не сможете съесть вашего хорька!
– Я не смогу съесть своего хорька? Что вы сказали? Вы сказали, что я не буду его есть?., да. Вы это сказали? Ну так вы сейчас увидите… Я все ем…
Он схватил хорька, моментально переломил ему позвоночник и бросил на дорожку аллеи бездыханный трупик, крикнув при этом Розе:
– Приготовь мне из него рагу на ужин!
И с какими-то безумными жестами убежал и заперся в комнатах.
Я испытывала в течение нескольких минут невыразимый страх. Все еще подавленная своим ужасным поступком, я поднялась, чтобы уйти. Я была очень бледна. Роза проводила меня. Улыбаясь, она сказала мне:
– Я не сержусь за то, что вы это сделали. Он слишком сильно любил своего хорька. Я не хочу, чтобы он что-нибудь любил. Я нахожу, что и цветы он уж слишком сильно любит…
После короткого молчания она прибавила:
– Он вам этого никогда не простит. Этому человеку верить нельзя… Еще бы!.. Старый солдат!..
Через несколько шагов она опять заговорила:
– Будьте осторожней, моя милая. Про вас уже начинают болтать. Вас, кажется, видели вчера в саду с господином Ланлером. Поверьте мне, это очень неблагоразумно с вашей стороны. Он вас разукрасит, если не постарался уже. Будьте осторожны и помните. С этим человеком шутки плохи. С одного раза… ребенок…
Запирая за мной калитку, она простилась:
– Ну, до свиданья! Пойду теперь готовить свое рагу.
Целый день я видела перед глазами маленький трупик бедного хорька на дорожке аллеи.
Сегодня за обедом, когда я подавала десерт, хозяйка очень строго сказала мне:
– Если вы любите сливы, то вы должны просить у меня. Я уж посмотрю, можно ли вам дать, но я вам запрещаю брать самой.
– Я не воровка, барыня, и не люблю слив, – ответила я.
Хозяйка настаивала:
– Я вам говорю, что вы брали сливы.
– Если вы считаете меня воровкой, – возразила я, – то рассчитайте меня.
Хозяйка вырвала у меня из рук тарелку со сливами.
– Барин съел утром пять штук. Всего было тридцать две, теперь осталось только двадцать пять… значит, две украли вы. Чтобы этого больше не было!..
Это была правда… Я съела две… Она их сосчитала! Нет! В жизни таких не видала!