В конечном счёте религия борется не с нами. Она постоянно скрещивает шпаги со своей любимой служанкой. «Есть лишь одна по-настоящему серьёзная философская проблема – проблема самоубийства. Решить, стоит или не стоит жизнь того, чтобы ее прожить, – значит ответить на фундаментальный вопрос философии», – говорил мой друг Альбер Камю, курсив мой. Для клирика и его кротких подопечных названной выше проблемы не существует. Дар Божий – и точка. Что дарящий по большому счёту не имеет право указывать тебе, как именно распорядиться презентом, и тем более забирать его назад своей властной волей – этого они не учитывают. Не хочешь принимать подарок на таких условиях – не принимай. Но если от тебя (вброшенного в холод и орущего с перепугу слизняка) ничего не зависит, то ты ничем и не обязан высшей силе. При этом сами дары (не одна только жизнь) можно употребить по-всякому. Почему их непременно надо проживать, как состояние? Родительское, имею в виду. Отец мой Ингольв, Волк Короля, уделил мне изрядную толику своего здравого смысла. Однако в день моего совершеннолетия этого оказалось до прискорбия мало. Пришлось поставить на карту и прокутить всё, что во мне тогда имелось.
Начнем, однако, с начала. Когда старшие в семье объявляют молодого дирга взрослым и как следует обученным, по его первому вызову идут сразу двое. Чтобы проконтролировать новичка и при случае поддержать своей мощью, телесной и нравственной. Вмешательство старшего допустимо, лишь если молодой конкретно проваливает дело. Ставит на грань провала, вот именно. (Кажется, мальчишка Трюггви заразил меня своей лексикой.
Не в те времена: тогда его ещё и на свете не было.)
Августовским вечером тысяча семьсот семидесятого года, вынув документ из потайного места, мы с моим старшим братом по имени Гудбранд Добрый Меч, ныне покойным, спешно взяли экипаж и отправились в Холборн. Это был один из бедных, но довольно благополучных районов столицы, поэтому брат удивился, когда застал дверь чердачной каморки запертой: при том, что ошибиться адресом или смыслом вызова мы не могли никак.
– От нас отказались? – спросил я на ментале и весьма быстро.
– При моей жизни такого не бывало, – ответил брат в той же манере. – Нет, разумеется, сие допустимо, но ведь все они понимают, что запираться не имеет никакого смысла.
– Ключ торчит с той стороны скважины.
Он кивнул.
Вцепиться в бородку узко заточенными ногтями и поработать этой импровизированной отмычкой не составило мне никакого труда. Гудбранд вошёл сразу за мной и вернул ключ в прежнее положение даже раньше, чем…
Чем мы почувствовали нестерпимый запах рвоты, жидкого кала, пота и чеснока. Совсем юный мальчик в рубахе, кюлотах и с босыми ногами скорчился в свете сальной свечи на убогой постели, длинные волосы прекрасного рыжего цвета метались по подушке, кое-где сбиваясь в колтун.
– Мышьяк, – сказал я. – Клянусь святым Полом, он же вульгарно отравился! С какой стати?
Мальчик пытался что-то объяснить. Чёрт нас всех побери, он пробовал даже улыбнуться навстречу, но губы тотчас свело пароксизмом, как и всё тело. Я вопросительно поглядел на него, на брата.
– Твоё решение, – пробормотал он.
Тогда я уселся рядом на ложе, притянул юнца за плечи, откинул ему голову и без особых церемоний кольнул клыками под челюсть, вводя свой натурный опиат.
– Боль ты так снимешь, конвульсии – нет, – передал мне Гуди. – Притом на этой стадии он полностью обречён. Кончай уж без затей.
– Я хочу знать, – пробормотал я вслух, на миг оторвавшись от своей работы. – Керл, я хочу знать, что с тобой случилось.
Почему я употребил это простонародное и не очень британское обращение? Керл – не юноша, а паренёк? Но мальчик на миг пришёл в чувство и вцепился в меня, пытаясь себя сдержать.
– Т-том.
– Знаю, – успокоил я, – Томас Чаттертон. Не говори пока, ладно? Не тужься.
– Т-ты так йу-ун.
– Молодой, почти как ты, ну да.
Во что бы то ни стало мы должны его развязать, думал я, это, вопреки суеверию, не сделает из Томаса наше с Гудбрандом подобие. Напротив, уменьшит то, что осталось от его смертного бытия.
И моего почти бессмертного.
Я прислонил свои губы к его рту (проклятый, невыносимый чесночный дух, вот уж тут легенда не соврала!) и стал с силой вдыхать внутрь насыщенный своей кровью воздух. Словно утопленнику. Где-то внутри меня – в лёгких, в печени? – лопались мелкие сосуды, во рту запахло гарью и железом, но это было неважно.
– Погоди, – сказал брат. – Ты сейчас до того себя вымотаешь, что сам ляжешь костьми.
Отстранил меня и начал делать то же, что я, но с куда бо́льшим успехом. Томас чуть обмяк и повис на наших руках, сердце забилось неторопливо и ровно, глаза прояснели.
– Ну, веди Ритуал, – Гуди высоко уложил мальчика на подушки и кивнул мне, чуть кривя губы.
Я набрал воздуха в израненную грудь.
– Это моя плата – задавать вопросы, Том, ты об этом знаешь, – сказал я. – И плата необременительная. Если ты собрался пойти на попятный, тебе только и надо было, что попросить. Почему?
– Теперь мне куда легче говорить, – он снова улыбнулся. – Об этом тоже. Сам виноват.
Он чуть закашлялся, но потом продолжил.
– Я… я пишу стихи. Хорошие, правда-правда. На старинный манер, как у мастера Макферсона в его «Песнях Оссиана». Меня крепко били за подлог. Что я прикрылся одним старым монахом. Но потом кое-как обошлось. Пришли небольшие деньги. Жить можно было и в нищете. Но… тут я в придачу заболел. Стыдной хворью.
– Люэс?
– Гонорея. Даже без весомой причины. Через чужую грязь, как малое дитя.
– Это ж чепуха, а не болезнь.
– Ну да, но я сломался. Верблюжья соломинка. Был жутко разозлён. Из-за этого проклятого трипака меня не взяли в плавание. Тогда и послал валентинку. Вы… сами по себе вы не смертельный диагноз.
Гудбранд из своего угла кивнул, подтверждая.
– И тут меня подучили, как враз избавиться от этой пакости. Во сне.
– Смесь белого мышьяка с лауданумом. Рискованное дело, если не знать верной пропорции, – подтвердил брат. – Легко было угадать и то, и другое по запаху.
– Если бы вышло… открыл бы на зов и отправил восвояси, немного потрепав языком. Я ведь такой жулик.
– Фальшивые дворянские грамоты? Стихи на псевдосредневековом?
– И они. И другие. Сами собой написались. «Я ухожу для неземных услад, Но вы – по смерти вы пойдете в ад».
– Кто – мы? Дирги?
– Нет. Вы добрые. Добрей олдерменов и врачей. Добрее Бога. Я как-то сказал: «Возможно, убивать себя и грешно, и неразумно, только это – благородное безумство души, которая тщится принять подобающую ей форму. А коли мы не помогаем обществу и от него не получаем помощи, то не наносим ему вреда, слагая с плеч бремя собственной жизни».
– Интересное дело. Ты хоть понимаешь, что выбрал длинную каменистую дорожку вместо короткой и ровной? В обеих половинах света – этого и того?
Вместо ответа Том тоже спросил:
– Я у тебя первый?
Отозваться на это можно было лишь одним образом.
Когда я вернул себе всё влитое в него с небольшой придачей и кое-как пришёл в себя, мальчик был уже мёртв. Он лежал на спине посреди скомканных и порванных листов, трухлявой мебели и горького дыма от потухшей свечи. В окне разгоралась розовоперстая заря, на устах цвела улыбка.
А мы еле спустились по лестнице – так были вымотаны.
– Прикрыть его не получилось, – сказал Гудбранд. – Типичное felo de se, как говорят крючкотворы.
– Не думаю, что оттого он сильно пострадает, – ответил я. – Благопристойные похороны его вдовой матушке явно будут не по карману. А стихи… Знаешь, я успел заглянуть в кое-какие бумаги, пока мы приводили его и себя в порядок. Это гениально и теперь уж не потеряется в веках. Запечатано болью и кровью.
– Что же, остаётся утешиться этим обстоятельством. Больше ведь нечем, верно?
Диргу иногда удаётся уже в день инициации захватить столько плотских частиц, что они превышают критическую массу. И тогда, орошённое кровью своего невольного дарителя, является в этот мир дитя и плывёт внутри тканей, раздвигая собой клетки, как хилер. Такое благословение судьбы случается крайне редко, а к тому же я отдал мальчику слишком много своего.
Но всё же… Через сто с небольшим лет…
Молчу.