Глава 1
I
Звук захлопнувшейся входной двери, оповестивший о выходе Аколазии из дома, донесся до проспавшего все утро Подмастерья сквозь сон. Он не разбудил его, ибо тяга ко сну еще довольно долго держала его сознание отключенным от притаившихся на время мыслей. Проснувшись, прежде чем пошевелиться и открыть глаза, он перво-наперво попытался определить сколько времени прошло с момента ухода Аколазии. “Прошло не бо лее часа. Если сейчас примерно одиннадцать, она вышла около десяти. Не вытерпела до полудня. Сейчас она долж на уже подъезжать к аэропорту”, подумал он. “Если самолет опо здает не более чем на час, к четырем они должны быть дома”, за ботясь, как всегда о строгом соблюдении рабочего графика, успокоил себя Подмастерье.
Несмотря на позднее время, он не спешил вставать. Он даже придумал уловку, чтобы подольше понежиться в постели. Она состояла в том, что он обязывался не вставать, не решив, какую тему предложит Аколазии в очередном курсе. Хотя некоторые его соображения устоялись задолго не только до утра, но и до встречи с Аколазией, задача казалась очень привлекательной и без того, что возможность ее решения возводила ленивые потягивания и переворачивания в постели до необходимых для нее условий.
С самого начала было ясно, что о выходе за пределы древнего мира не могло быть и речи. Но в самом древнем мире следовало сделать выбор, неслучайность которого должна была быть обоснована на совесть. Это было тем важнее, что Подмастерье заранее знал, в пользу кого этот выбор будет сделан, а еще более важным было то, что он не обманывался на счет того, почему этот выбор был таким, а не иным.
Да, он должен был отдать предпочтение древним евреям перед древними египтянами и древними римлянами и знал, что авторитет Ветхого завета влияет на него и теми своими сторонами, которые не были освоены сознательно, да и вряд ли были освоены вообще. Простой отказ от древнеегипетской и древнеримской культур он пресек в себе с самого начала.
И хотя он не мог полностью избавиться от признаков игры в своем намерении мотивировать отказ от них, он по меньшей мере мог утешить себя тем, что отнесется к игре со всей серьезностью и не допустит заметных отклонений от ее правил. Он не упустил случая похвалить себя за то, что не уцепился за вполне благовидное решение не слишком задерживаться на обоснованности выбора, наметив курсы, основанные на древнеегипетском и древнеримском духовном опыте вслед за древнееврейским.
К непосредственным проявлениям честности было приписано возражение, что даже если откладываемым на будущее курсам суждено осуществиться, смещающее их во времени предпочтение нужно было оправдать.
Застраховав себя от расставания с постелью по меньшей мере на час и устроившись поудобнее, Подмастерье, не открывая глаз, предался усиленным размышлениям.
II
Самым естественным путем обоснования выбора представлялось выявление достоинств одного опыта над другим, но поскольку до прохождения курса полностью говорить о достоинствах было неуместно, причем как в отношении выбранного курса, так и в отношении отвергнутых, Подмастерье вынужден был ограничиться указанием на недостаточность достоинств отвергаемых культур в интересующем его аспекте. Благо, взаимоотношения мужчины и женщины никогда не находились на периферии сколько-нибудь выдающихся культур.
То, что от древнеегипетской культуры сохранилось сравнительно мало текстов, относительная незначительность которых не представляла большой тайны, облегчало проникновение в эту культуру через толкование сохранившихся памятников несловесного рода. Ведь мыслительная способность народа и его отдельных представителей могла проявиться в изобразительном искусстве, причем в более непосредственном и не столь подвластном искажениям толкователей виде.
Подмастерье представил себе картину одного древнеегипетского художника, – которого трудно было не величать мыслителем, – изобразившего землю в облике лежащего на спине обнаженного мужчины с эрегированным детородным органом, а небо – в облике изогнувшейся обнаженной женщины, склонившейся
над ним и, быть может, изгибом тела отражающей тогдашнее представление о небосводе.
В чем же проявлялась работа мысли художника, на первый взгляд запечатлевшего лишь одну из возможных поз любовного сношения? То, что истиной отношения между мужчиной и женщиной в ее наивысшем и благороднейшем смысле в обыденном представлении является порождение и поддержание жизни, скорее затемняет сущность отношений между ними, чем проясняет ее.
Древнеегипетский художник дерзнул посягнуть на привычное и достоверное представление о том, что мужчина олицетворяет оплодотворяющее начало, а женщина – оплодотворяемое, перетолковать которое, казалось бы невозможно, и перевернул его вверх дном. Вряд ли забыв о естественных функциях мужчины и женщины, а значит, памятуя о том, символами чего они могут служить, художник хотел, видимо, отразить и нечто такое, что не могло быть сведено к первой приходящей в голову мысли об их отношениях, но что, однако же, могло быть выражено наилучшим образом именно ими.
Быть может, ему важно было подчеркнуть, что для возникновения жизни необходимо поражаться; тогда, порождение естественнее всего перенести на поражающую составляющую, каковой, все по тому же обыденнейшему представлению, является женщина. Мужчине же отводится роль терпящего поражение, пассивного начала. Художник в своей картине подчеркивает значение предфазы отношений, которая, в силу, быть может, более земных, более плотских, представлений теряется в общераспространенных. А между тем эта начальная фаза для своего осуществления нуждается и в духовном опосредовании, правда, это последнее в большинстве случаев имеет подчиненное значение.
III
И вот, нужно было придраться к прекрасному ходу мысли древнего египтянина, чтобы завоевать право углубления в него в неопределенном будущем. С самого же начала Подмастерье отбросил мысль о том, что художник в своей картине противостоял господствовавшему в его эпоху взгляду или даже взбунтовался против него.
Если бы это было так, то его нельзя было бы с полным правом считать выразителем своей эпохи, ибо бунтари всегда неправы, как был твердо убежден Подмастерье. Если же в Древнем Египте господствовал обыденный взгляд на отношения между мужчиной и женщиной, то во весь рост вставал вопрос о качестве его культуры, который никак не мог быть решен положительно.
Оставалось считать, что в тех слоях населения Древнего Египта, которые и создавали духовную жизнь, исповедовался нестандартный с точки зрения нашей эпохи взгляд на удельный вес и значение женщины. Но с какой точки зрения следовало судить и оценивать этот языческий взгляд? Конечно, мужественнее было бы сразиться с ним с точки зрения иного, но также языческого мира, древнегреческого.
Подмастерье сожалел, что не мог справиться с Древним Египтом не выходя за его пределы. Но было ли возможно вообще поступить иначе, когда дело осложнялось его очарованием? Попытка бросить тень на возвышенность древнеегипетского духа и принизить его соображением, что увязывание с женщиной оплодотворяющего начала является шагом в правильном направлении, лишь в конце которого можно было бы дойти до подлинного понимания наилучшего образа ее самоутверждения через проституцию, была сразу же расценена как проявление малодушия, но чем больше он думал, тем яснее ему становилось, что благодаря этому соображению он набрел на правильный путь, по которому следовало идти дальше.
Итак, один за другим всплыли вопросы: какой внутренний смысл имело оплодотворение женщиной мужчины? Какой символический смысл могло иметь плодоношение мужчины, ведь земля не могла не считаться плодоносящей? Чего не хватало этим образам с точки зрения более развитого понятийного мышления древних греков, которые связывали мужское начало с предельным, а женское – с беспредельным, причем понимали предельность как завершенность, совершенство, неподвижность.
Постепенно Подмастерье начал склоняться к мысли, что переоценивал демократизм древних египтян в отношении к женщине и выдавал желаемое за действительное. На самом деле предоставление женскому образу большего пространства на древнеегипетской картине, его подвижность и беспредельность в некотором смысле отвечали представлению о большей служебной функции женщины и связанной со службой свободе быть используемой.
Об этом недвусмысленно свидетельствовало то, что женский образ охватывал, обтекал, перекрывал мужской. Плодоносность женского начала следовало понимать как постоянную готовность к возможному и многообразному обслуживанию и предоставлению себя мужчине. Плодоносность мужчины лишь подчеркивала его независимое от женщины положение, на самом деле безмерно преувеличенное.
Вся сцена, представляющая одно из положений полового сношения, оказывалась пародирующей долю женщины, ибо, будучи подвижной, она несла с собой все несовершенство, связанное с подвижностью.
Что же получалось? Вместо на первый взгляд честно вычитываемого возвеличения женщины рефлексия доводила до скрытого за ним ее пренебрежения и даже осмеяния. О судьбах проституции в древнем Египте можно было далее не спрашивать.
Участь Древнего Египта была решена; Подмастерье мстил единственным доступным ему способом. Уже подкрадываясь к Древнему Риму, он на секунду снова должен был отвлечься на Древний Египет. Напрашивалось предложение о прохождении нового круга в пользу начального положительного истолкования картины, но после трудов, стоивших немалых жертв, Подмастерье посчитал себя вправе не углубляться далее в данный вопрос.
IV
Спорность положения, согласно которому древнеримская культура должна была характеризоваться по культурной ценности, зародившейся в ней, когда ее пик был уже пройден, с самого начала противостоявшей ей и волей-неволей стремившейся ее подорвать, была легко разрешена соображением, что отрицающее начало, то есть христианство в данном случае, сильно зависело от отрицаемого, языческого древнеримского мира. То, что именно в христианстве древнеримские достоинства отразились лучше всего, было для Подмастерья действенным рабочим положением, и поэтому тратить время на его уразумение не приходилось.
Но что же подстерегало замысел Подмастерья? Если бы он убедил себя в недостаточности христианства для понимания подлинных трудностей проституции, то тем самым у него получилось бы восхваление древних римлян за кардинальное духовное противостояние христианства и древнеримского язычества, и неотложной задачей стало бы устранение этой неувязки. Но как?
Развенчать оба мировоззрения казалось сверхзадачей, отступление перед которой без боя не очень-то воспламеняло душу. Но и без оглядки бросаться на нее, чтобы сломать себе шею, было не очень-то разумно. Останавливаться на полдороге было невозможно из-за вошедшей в свои права инерции и, оставаясь под тонким покрывалом с закрытыми глазами, он решил было рассчитаться и с Древним Римом и с его порождением, ставшим его могильщиком.
Выбор материала произошел внезапно. Им стал известный новозаветный эпизод с Христом и прелюбодейкой, приведенной к нему на суд. Принимаясь за изучение новозаветных книг, Подмастерье каждый раз признавался себе в неудовлетворительном понимании им изучаемого, и чем проще казалась с каждым прочтением ткань повествования, тем сложнее становилось постигать ее разумом.
Подмастерье вспомнил, что долго бился над подзаголовком этого эпизода, который по воле редакторов имеющегося у него издания, указывал на “прощение грешницы”. С одной стороны, было ясно, что в этом подзаголовке выраже но одно из возможных пониманий происшедшего, но ни с толкованием действия Иисуса как прощения, ни тем более с классификацией приведенной к нему женщины как грешницы он не мог согласиться.
Он полагал, что в действии Иисуса важным было не столько прощение грешницы, сколько осуждение тех, кто привел ее к нему и кого новозаветный писатель называл “кни жниками и фарисеями”, неоправданно сваливая в одну кучу. Травля книжников, несмотря на их существующие и несуществующие грехи, и отдаленность от подлинной начитанности и образованности не могла нравиться Подмастерью, и он не мог стать на сторону необразованных и чистых сердцем, даже если бы все книжники поголовно темнили в душе.
Ненависть к книжникам имела, по мнению Подмастерья, вполне прозаическую подоплеку и призвана была, правда далеко не адекватным способом, компенсировать необразованность тех, кто преображался благодаря од ной лишь вере. “Грешница” же, вернее отношение к ней, служит для уяснения различия в понимании, существующего между Иисусом и людьми. В более подходящем заголовке эпизода следовало бы отразить отношение, или результат отношения, между Иисусом и его искусителями, либо отдельно, либо вместе с отношением к женщине.
Подмастерье помнил слова Иисуса, сказанные женщине: “Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши”. А из них можно было понять, что приравнивание отказа от осуж дения к прощению – не более, чем интерпретация, вряд ли выражающая подлинное положение вещей.
Конечно, можно было бы полагать, что слова Иисуса имеют для женщины значение предупреждения, чтобы она впредь не грешила, но более достоверным Подмастерью казалось такое истолкование его слов, согласно которому ударение падало не столько на то, чтобы она не грешила, сколько на то, чтобы она не грешила постольку, поскольку людское мракобесие не всегда будет считаться с совестью при замышлении расправы с ней, не говоря уже о том, что взять ее под защиту будет некому и ее беззащитность обернется для нее ничем не возместимым унижением.
V
Уверенность лиц, разыгрывающих новозаветный эпизод, была малоубедительной. Действительность, создаваемая порочностью людей, далеко не представлялась такой, против которой во что бы то ни стало следовало бороться. Груз утомленности лежал на образах людей. Если Иисус и остальные действующие лица были поставлены перед фактом прелюбодеяния женщины, то в их отношении к требующему искоренения явлению трудно было усмотреть стремление – а значит и способность – исправить что-что, довести свое понимание до осуществления.
Потребность в слове в большинстве случаев появляется там, где действие исчерпало себя, сошло на нет, и пытаться управлять деянием, воздействовать на него словом с надеждой на успех можно лишь с очень малой вероятностью.
Как книжники и фарисеи, приведшие женщину к Иисусу для того, чтобы уличить его и обвинить, т.е. сталкивающиеся со злом, заранее определяя свои намерения, и пытающиеся поставить само существование зла на службу своим интересам, – что указывает на перенесение центра тяжести на сознание, – так и Иисус, обличивший их совесть и советующий женщине больше не прелюбодействовать – а реальная распутница, убедившаяся в греховности тех, кто ее обвинял, даже пройдя через нравственную встряску, еще с меньшей опаской и оглядкой занималась бы своим (впрочем, правильнее было бы говорить – общим) делом, – ограничиваются пониманием, и Подмастерье считал себя вправе остаться неудовлетворенным, так как там, где довольствуются разумом, имеющим своим содержанием отражение действительных отношений, без выхода на эту действительность, там, как ему казалось, просто злоупотребляют одним, пусть наиболее важным и бросающимся в глаза, из естественных человеческих навыков.
Можно ли было серьезно полагать, что людям недоставало понимания, разума, пусть в признаваемых самыми неразумными действиях? Подмастерье так не считал. Блага от понимания, несмотря на их очевидную ценность, не следовало переоценивать, а рассмотрение и оценка всего под углом зрения разумения должны были быть сочтены подслеповатым преувеличением. Суть многих подлинных достижений духа человеческого также мало была обязана разуму и зачастую обрекала на муки отрицания многое из предпринятого разумом, хотя и уменьшала безграничные трудности при воплощении даже самой мизерной доли замыслов.
Древние греки не мирились с действительностью и в отместку за то, что она угнетала их, создавали свою собственную, духовную действительность, в своей поражаемости превзошедшую естественную, физическую действительность. Христианство же, несмотря на всю свою устремленность на иную, отличную действительность, в конечном счете примиряло с этим, подлунным миром. Да, и этого было немало, но в направлении, принятом христианством, не хватало большего для подлинно человеческого понимания проституции. Примирение с этим, нашим миром, убивающим своей нескончаемой единственностью, как оно ни располагало к себе, по своим результатам заставляло обратиться к нему спиной.
Конечно, можно было говорить о некотором усложнении сознания в христианстве из-за появления в нем многозначительного идеала в виде преимущественно нравственного сознания. Но оно свидетельствует, скорее, об осознании слабости, неспособности человека тверже опереться на свой жизненный опыт, чем на сколько-нибудь ощутимое усовершенствование обладания добродетелью, достигнутого древнегреческим язычеством.
Беспощадность, навязываемая человеку в любом сколько-нибудь жизненно важном действии, по мнению Подмастерья, мыслилась в христианстве от человека к миру как нечто не главное, и, вполне в духе такого представления, противостояние этой беспощадности, ее удовлетворение, не предполагалось в реальном мире.
VI
Но все же, как следовало поступить Иисусу, чтобы его действие было оценено еще выше? Возможно ли это было вообще? Да, от ответственности он не ушел, но и брать всю ответственность на себя не намеревался. Справедливости ради нужно было заметить, что в эпоху выродившейся проституции Иисус решал другие, глобальные проблемы и посвятить себя всецело ей не представлялось никакой возможности.
Позицию Иисуса, скорее всего, можно было охарактеризовать как исповедание умеренного невмешательства, далеко отстоящую от позиции воинствующего оправдания, требующей напряжения всех умственных и физических сил на протяжении всей жизни. В конце концов поставленный вопрос о возможном ином поступке Иисуса был признан неправомерным и превышающим своим охватом подразумеваемых трудностей способности того, кто задал его.
Подмастерье почувствовал, что, пожалуй, наступило время расстаться с постелью, ибо уже ничем нельзя оправдать свое сибаритство, грозящее перейти все границы.
Было начало первого. Пожалуй, так поздно он не вставал на протяжении всех последних лет. Но энергично принявшись за утрен ний туалет, он предполагал “размочить” план занятий до двух часов дня хотя бы одним часиком. Так он и поступил, и гнетущее впечатление от утреннего бездельничанья было несколько смягчено. Днем он совершил часовую прогулку, по понятным причинам урезав количество посещаемых им обычно мест, и возвращался в надежде увидеть у себя дома обеих сестер. Но дома их не оказалось.
Занятия были продолжены. Минут через двадцать знакомое позвякивание в замочной скважине так обрадовало его, что он от волнения замер, а несколько секунд спустя сорвался с места. Лколазия уже прикрыла входную дверь, и в передней было довольно темно. Рядом с ней, с сумками в руках и, видимо, терпеливо дожидаясь, куда ей укажут идти, стояла Детерима.
– Входите, пожалуйста! – сказал Мохтерион, не глядя на нее и приоткрывая вторую половину двери, ведущей в залу.
Детерима чуть посторонилась, но медлила входить.
– Чего ж ты смотришь? Заходи! -пригласила Аколазия.
Гвальдрин опередил всех и находился, видимо, уже в своей комнате. Детерима сделала несколько шагов вслед за Аколазией, а когда Подмастерье оказался рядом с ней и наклонился, чтобы взять у нее из рук сумку, остановилась и не без некоторого смущения произнесла:
– Не беспокойтесь. Она не очень тяжелая."
Подмастерье не стал настаивать.
– В прихожей я не поздоровался с вами, потому что не видел вашего лица. А сейчас вроде бы поздновато. Как вы долетели?
– Спасибо, без приключений. Мы с Аколазией уже более двух часов ничего другого не делаем, как только здороваемся с вами, правда, заочно.
– Более двух часов? Но из аэропорта до города не более получаса езды.
– Мы отметили нашу встречу в ресторане аэропорта.
– Вот это оригинально! А дома вы не собираетесь праздновать?
– И дома отпразднуем. Только отдохнем немного!"
Они вошли в комнату. Аколазия хотела было раздеться донага, как делала обычно, но вовремя спохватилась и теперь, почти умоляя взглядом, дожидалась его выхода, чтобы все- таки дать волю устоявшейся привычке.
– Не буду вам мешать, – поспешно проговорил Подмастерье и удалился. Он услышал, как за спиной накинули крючок. Аколазия наконец получила право поступить так, как ей хотелось.
VII
Детерима была во всех отношениях более привлекательной, чем Аколазия. По крайней мере, когда они были рядом, ни один мужчина не предпочел бы ей сестру. Этот бесспорный факт не очень радовал, но по какой-то странной причине он был рад тому, что по прихоти судьбы был близок с Аколазией, и даже если в дальнейшем то, что связывало его с ней, могло бы быть потеснено отношением с Детеримой, то в некотором вполне определенном
смысле не могло бы быть превзойдено.
Подмастерье не смог сдержать удивления по поводу того, как мало его волнует подключение Детеримы к общему делу. Отчасти это объяснялось тем, что он уже думал об этом раньше, но более существенным было то, что он взял на вооружение следующее положение: помешать делу он ей не позволит, ибо его неспособность воспрепятствовать ей повлечет полное разрушение; а что до ее участия в нем, решение этого вопроса полностью предоставлялось ей. Впрочем, лучше было не откладывать с прояснением этого вопроса и, в случае надобности, повлиять на Детериму.
Когда вскоре послышались звуки, свидетельствующие о появлении посетитилей и возвестившие о начале трудового дня, можно было с точностью предсказать, что это Доик или Тортор с завербованными новобранцами. Очень много значащее в данном случае предсказание оправдалось и явило глазам деловито настроенного хозяина Доика с известным ему по вчерашнему посещению Апруном.
Как понял Подмастерье, главная цель визита заключалась во всемерном ублажении Апруна, и, ничего не имея против этого и желая еще кое-что уточнить относительно наличных видов услуг, он ввел гостей в свою комнату, а сам отправился к сестрам. Дверь открыла Детерима. Аколазия, видимо, считала, что передвижение по квартире поможет младшей сестре быстрее освоиться и, наверно, не ошибалась в этом.
Как только Мохтерион вошел в комнату, она, не глядя на него и поправляя перед зеркалом платье, сказала:
– Я сейчас выйду."
По ее голосу Мохтерион догадался, что она не хочет говорить при Детериме, и, несколько разочарованный тем, что могло стоять за ее нежеланием, вернулся в залу.
– Ты с ней еще не говорила? – спросил он вполголоса, как только она прикрыла дверь.
– Нет. Пусть немножко освоится.
– Осваиваться можно только в деле, – недовольно пробурчал Подмастерье. – Доик привел одного клиента. Сам он вряд ли “потянется”, и Детерима немножко от этого потеряет."
Уже направившись к себе, он обернулся и спросил ее, указывая на дверь ее комнаты:
– Она не выйдет оттуда?
– Нет. Я ей разрешила влетать только через окно.
– Уже и спросить нельзя, – махнул рукой Мохтерион и вышел.
VIII
Кругленький, низенький и учтивый Апрун не должен был, по мнению Мохтериона, доставить много хлопот Аколазии. Подмастерье порасспросил Доика о нем для самоуспокоения. Сведения были вполне утешительными. Апрун увлекался легкой музыкой и был даже музыкантом от нее. Кроме того, работал товароведом в небольшом хозяйственном магазине, вполне обеспечивавшем тесные и крепкие связи с окружающим миром, а самое главное, одно время он был одноклассником Доика.
Доик недолго терпел расспросы и, убедившись в том, что если интересующий его вопрос и стоит в повестке дня, то отнюдь не на том месте, на котором ему хотелось бы, посчитал необходимым самому вмешаться, чтобы навести порядок.
– Где обещанное лакомство?
– Ты о чем? – искренне удивился Подмастерье.
– О ком, дорогой, о ком! О сестре Аколазии.
– Разве я тебе говорил о ней?
– Разве?! Разве ты жалуешься на свою память?
– На память – нет. А вот на сестру Аколазии я пока жалуюсь.
– Как, она здесь?
– Да.
– Ну и что же?
– Придется повременить.
– Вот дура, вот дура… Но погоди. А ты для чего здесь, начальничек? Тащи ее сюда, хоть за волосы.
– Не спеши, Доик, не спеши закидывать в пасть незрелую ягодку.
– И это говоришь ты? Постоянно подсовываешь перезрелую падаль.
– Вот не думал, что ты обо мне такого мнения.
– Не о тебе, а о тех, кого ты подкидываешь. Какова она из себя?
– Лучше Аколазии. Никакого сравнения. Но придется подождать.
– Ну что ж, подождем. Спешить мне некуда. Но смотри, сообщи мне, когда созреет.
– Куда ж я денусь, сообщу, и, учитывая твои заслуги, тебе – одному из первых.
– Ну, обнадежил старика.
Через некоторое время улыбающийся Апрун присоединился к ним.
– Быстренько же ты управился с делами! – вставая с дивана, сказал Доик.
– А как же! Кончил дело…
– Гуляю я всегда смело, – перебил Апруна одноклассник.
– Гуляка, как ты решил, навестишь даму? – поинтересовался Апрун.
– Нет, дружок. У меня тут сети расставлены на другого зверька.
– Трогаем вместе?
– Обязательно.
– А как же твоя охота?
– Перебьюсь."
Подмастерье проводил их до подъезда.
IX
Когда Подмастерье посмотрел на книжную полку, ему стало немного грустно от того, что с приездом Детеримы время на чтение у Аколазии, по всей видимости, резко сократится и удовольствию, получаемому от мертвых львов – французских романистов – грозит замена счастьем от общения с живым щенком – Детеримой. Но несмотря на сомнения в том, что потребность в книгах можно будет реанимировать, он, как ни в чем не бывало, открыл дверцу книжного шкафа и как в лучшие времена принялся за уже полюбившееся ему на беду занятие – подыскивание очередного романа для Аколазии.
Потребовалось несколько секунд, чтобы он окончательно предпочел другим книгам “Не скромные сокровища”. Он достал книгу из шкафа и положил ее на условленное для нее место. Не успел он прикрыть дверцу и повернуть ключ, как произошло маленькое чудо, которое не столько избавило его от напрасных сомнений и положило им конец, сколько наказало за неверие.
Вошла Аколазия и, сразу же взяв книгу, сказала:
– А я за ней и шла!
– А где предыдущая? – строго спросил Подмастерье.
– Я ее посоветовала прочесть Детериме. Если уж у тебя и не библиотека, то у нас получится настоящий читальный зал. Ты не возражаешь?
– Нет. Напротив. Может, у нас не единственный на белом свете дом терпимости, но сомневаюсь, чтобы какой-нибудь другой совмещал в себе библиотеку и читальный зал.
– Я тоже так думаю.
Послышался стук.
– Я пойду к себе, – сказала Аколазия.
– Это, наверно, к тебе, – высказал предположение Подмастерье.
– Все равно. Хоть книгу отнесу, – и она исчезла до того, как Подмастерье успел накинуть халат.
Тортор не изменил своему слову и представил свою молодую энергию, помноженную на энергии еще двух субъектов, представляющих темный и потный люд в лице Подекса, своего соседа, служившего заправщиком бензина в таксопарке, и его друга Онира, наверняка жившего в современной квартире, но, судя по взгляду, тосковавшего по пещере. Он работал подсобным рабочим в бригаде, обслуживающей учреждения местной Академии наук.
Все трое расселись на диване. Аколазия была приведена в готовность, и Тортор, не поднимая вопроса о том, чтобы уступить очередь членам своей команды, вошел в залу поступью победителя, входящего в капитулировавший город, не совсем уверенный в милосердии покорившего его героя.
Подмастерье, оставшись с Подексом и Ониром, приготовился к самым тяжелым испытаниям, и, может, поэтому, ему пришлось не так трудно, тем более, что надежда на быстрое появление Тортора постоянно поддерживала его.
– Ты что, дружок, ляльками балуешься? – спросил Подекс тоном, от которого у Мох- териона по телу пробежала дрожь.
Мгновенно было признано нецелесообразным проявить воспитание и обращаться с ним на вы.
– Приходится, как видишь, – стараясь подавить нотки самодовольства в голосе, ответил
он.
– Ловко ж ты устроился. А ты что, живешь здесь один?
– Да.
– И много зарабатываешь?
– На сухари хватает.
– Не прибедняйся. Небось, шашлыки в день по два раза жуешь.
– Я не большой любитель мяса.
– Так я тебе и поверил. Хрустел бы ты сухарями, так за ляльками не гонялся бы.
– А кто тебе сказал, что я за ними гоняюсь?
– Гоняешься, не гоняешься – один черт. Да вот мы-то сюда примчались! Ты, наверно, сотню-другую покрываешь в месяц."
Мохтерион промолчал.
– Ну, сознавайся, – гаденько рассмеялся Подекс.
– Этого я желаю тебе, – сказал Мохтерион, пытаясь, чтобы голос звучал подружелюбнее.
К счастью, Онир не вмешивался в разговор и сидел молча, с тупым равнодушием наблюдая за говорящими. Послышался скрип резко открывшейся двери, и в комнату вошел Тортор.
X
Наступила очередь Подекса.
– Ну, братцы, не скучайте без меня, – возбужденно проговорил он и направился в залу.
Тортор был готов, по всей видимости, превзойти самого себя.
– Завтра я договорился о встрече со своим близким другом. Мы придем чуть попозже, чем сегодня, – перебросив ногу на ногу и откинувшись на спинку дивана, сообщил он.
– Милости просим, – ответил Мохтерион.
Тортор что-то спросил у Онира, и Подмастерье, воспользовавшись моментом, тут же отошел от них к своему столу и попробовал отключиться. К счастью, между ними завязалась беседа, и сделать это не составило большого труда.
Минут через пятнадцать Подмастерье начал волноваться из-за задержки Подекса, хотя и понимал, что от него и от Тортора нельзя требовать одинаковой прыти. Все же явственно прорывающаяся неприязнь к Подексу постоянно подстегивала Мохтериона, заставляя его желать быстрейшего окончания визита, и в результате, из-за его задержки, переходила в волнение.
Подмастерье не расслышал, как Подекс вышел из залы. Он вошел в комнату как бы крадучись.
– Онир, чего ж ты ждешь, заходи! – учтиво обратился он к дружку.
Мохтериона, видимо, под впечатлением вороватой предупредительности
Подекса, инстинктивно потянуло к Аколазии. Он опередил Онира, который почему-то замешкался, и вошел в залу. Аколазии там не было. Он пошел дальше и, миновав узкий и короткий коридор, примыкающий к ее комнате, без предупреждения вошел в небольшую кухню, служащую и ванной и в исключительных случаях туалетом.
– Они заплатили? – спросил он не глядя на нее.
– Тортор оставил деньги только за себя."
Сердце Мохтериона учащенно забилось, но думал он лишь о том, чтобы не дать повода для обиды Подексу и его другу.
– Извините, вы заплатите после? – спросил он Подекса, развалившегося на диване рядом с продолжавшим стоять Ониром.
– Заплатим, заплатим… – небрежно отмахнулся Подекс как бы недопонимая, чего от него еще могут хотеть после навязанной только что нагрузки. – Заходи, заходи же, что ты стал как истукан! – развязно обратился он к Ониру.
– Извините! Погодите минутку. Лучше расплатиться сейчас, – вырвалось у Мохтериона.
Уже сказав это, он понял, что если бы заранее взвесил выгоды и убытки от своей просьбы, до нее самой дело не дошло бы.
– Сейчас?! Пусть будет сейчас, – улыбаясь, проговорил Подекс и начал рыться в карманах. – А сколько нужно за двоих?
– Тортор не говорил вам?"
Тортор тоже заулыбался.
– Я же тебе несколько раз говорил, когда мы пили пиво, – сказал Тортор Подексу.
– Ах, да, я забыл. Онир, поищи-ка у себя деньжат, я, кажется, забыл свои дома.
Но Онир не пошевелился
– Тортор, ты не выручишь?
– Я последние деньги оставил ей.
– Онир, что, и у тебя ни копейки? Ладно, не огорчайся. Заходи же, заходи. Что, зря ты плелся в такую даль? – не меняя интонации сказал Подекс.
– Вы что, ребята, шутите?! Терпите пустые карманы, потерпели бы и без женщин, – вкрадчивым голосом сказал Подмастерье.
– А ты молодым не был? Надел на себя красную тряпку и думаешь, что кроме хапанья денег на свете ничего другого не существует? – перестал наконец улыбаться Подекс. – Да иди же, который раз тебе говорю, – снова бросил он Ониру.
– Никуда он не пойдет, – резко проговорил Подмастерье. – Пора бы вам знать, что лучше не оставлять после себя долги.
– Долги?! Какие долги? Можно подумать, сто тысяч задолжали, – начал входить в роль Подекс.
– Подекс, хватит. Пошли, – сказал Онир.
– Дурак ты! Я тебе про одно, а ты…
– Это действительно было бы лучше, – не сдержался Подмастерье.
Встал и Тортор. Последним к ним присоединился Подекс.
– Мы еще зайдем, – обнадежил хозяина Подекс.
– Вас здесь ждать не будут, – насильно улыбнулся Подмастерье и захлопнул за ними дверь, кипя от злости.
XI
Аколазия была в зале.
– Что случилось? – спросила она.
Подмастерье махнул рукой.
– Как вел себя этот последний? – спросил он.
– Как суслик.
– Подонок. Еще напрашивался на повторное увеселение.
– Не заплатил, да?
– И не подумал. Будем надеяться, что больше не придет.
– Я думаю, не посмеет, – тихо сказала она.
– Подожди минуту, – попросил ее Мохтерион и, зайдя в свою комнату, вскоре вернулся с деньгами.
Он дал почувствовать Аколазии выражением лица, что ее препирательство еще больше огорчит его. Она молча взяла деньги и ушла к себе. Подмастерье окинул взглядом залу, поправил покрывало на широкой тахте и почувствовал, что ему хочется задержаться здесь на секунду. Он подумал, что наказан Подексом за свою вину, которая состояла вся в том, что совсем недавно в этом помещении, ночью, он забыл, что является всего-навсего рядовым клиентом Аколазии.
Но так ли велика была его вина? Насколько неприятно было общаться с Подексом? Если бы его наказание завершилось вместе с уходом последнего, то он искренне счел бы, что она была небольшой и легко переносимой. А если бы не завершилось?
Он начал побаиваться, что непомерно суровое наказание вынудит его выискивать другие свои провинности, и, может, вовсе не в отношениях с Аколазией, но тут он вспомнил, что боится этого давно, боялся до встречи с Аколазией и будет бояться после расставания с ней, независимо от того, когда и при каких обстоятельствах это произойдет.
Мысль была прервана охватившим сознание беспокойством из-за незавершенности сегодняшних занятий. Было ясно, что он допоздна должен быть прикован к работе и не должен позволить себе расслабляться из-за “осчастливившего” его визита Подекса. Он об радовался, что у него нашлось достаточно добрых чувств, чтобы отметить поведение Онира, на фоне друга показавшегося человеком, но увлекаться его восхвалением было бы непростительной слабостью. Он подумал, что выискивание светлого пятна в происшедшем ему понадобилось для взбадривания себя перед занятиями и с удовлетворением заметил, что достиг цели.
Когда он завершил занятия, до полуночи оставалось около двадцати минут. Чувствовал он себя довольно бодро, хотя и понимал, что избыток сил объясняется чрезмерным напряжением, потребовавшимся для выполнения дневной нормы в один присест. Он подумал было зайти к Аколазии, но счел неудобным демонстрировать ее сестре степень близости между ними.
Он вошел в залу, подошел к ее двери и прислушался. Из комнаты доносился разговор. Сестры еще не спали. Он быстро отпрянул от двери, будто кто-то мог его уличить в подслушивании, и начал ходить по диагонали, из одного конца залы в другой.
То, над чем он задумался, имело начало; он же хотел потрудиться над обеспечением продолжения. Это продолжение должно было предстать в виде следующего курса для Аколазии в их одновременно летнем и ночном университете.
XII
Многие подвопросы вставшей перед ним задачи были давно и окончательно решены, в том числе и важнейшие, но были среди них и такие, которые требовали дополнительных размышлений. Самый важный вопрос – о культуре, в рамках достижений которой должен был развертываться новый курс, однозначно был решен в пользу древних евреев с их Ветхим заветом.
Вопрос о выборе материала из океана ветхозаветных разработок тоже был решен задолго до появления в его доме Аколазии. История Лота и его дочерей из книги Бытия с ее неизмеримой глубиной намертво приковала к себе душу Подмастерья. Попытка освоения этой вечно юной и поучительной истории хотя бы с одной стороны должна была составить содержание курса.
После этого возникал вопрос о том, в какой форме проводить занятия. Уже опробованная форма устной лекции, по всей видимости, еще больше должна была подходить изучению истории, не столь богатой событиями, как древнегреческая философия, однако некоторые сомнения не давали Мохтериону возможности быстро прояснить этот вопрос и разделаться с ним.
Главным фактором в зарождении сомнений была Детерима.
Мохтерион высоко оценил то, что Аколазия терпеливо прослушала его курс и, самое главное, внутренне не противилась его течению, хотя, быть может, и не все понимала. Правда, никакого экзамена по проверке усвоенных знаний, ни строгого, ни легкого, Подмастерье ей не устраивал, но чувствовал и верил, что его и ее труды не пропали даром. Второй курс имел то важное значение, что предназначался для человека, прослушавшего первый.
С Детеримой возникало затруднение, не только связанное с ее незнанием уже пройденного материала, но и оставляющее открытым вопрос о ее желании и способности слушать то, о чем собирался говорить Подмастерье. При этом, из-за целенаправленности курса в соответствии с профессиональными интересами учителя и ученицы и из-за неопределенности настоящего положения Детеримы, ее непринадлежности содружеству, следовало вообще поостеречься привлекать ее к нему.
Но разлучать с ней Аколазию на несколько часов в день представлялось Мохтериону невозможным. Конечно, можно было рассчитывать на то, что Аколазия и Детерима воспримут содержание, посильное для каждой из них и обе будут более или менее примерными слушательницами, но даже при абсолютной гарантии этого, некоторые соображения продолжали тревожить Подмастерья и колебать его готовность приступить к курсу.
Во-первых, из чисто педагогических соображений, желательно было изменить форму подачи курса и заменить устное изложение письменным. Во-вторых, Подмастерью хотелось изложить этот курс в письменном виде в силу исключительного отношения древних евреев не к слову изреченному, а к слову изображенному, перенесенному на неорганический материал. Это последнее соображение решило вопрос в пользу подачи материала в письменном виде. Аколазия читала бы, а в случае надобности перечитывала, написанное для нее, а Детериму подобная форма учебы никак не могла бы стеснить и в таком подчеркнуто ненавязчивом виде даже привлекала бы и, следовательно, давала больше.
Теперь, казалось, оставалось разобраться с мелочами: с частотой передачи учебных материалов, назначением времени для обсуждения прочитанного, подыскиванием для Аколазии рабочего экземпляра Библии и последним, заключительным вопросом, касающимся бесперебойной подготовки для нее материала в следующих друг за другом выпусках.
Несколько лет тому назад Подмастерье начал было пересказывать девятнадцатую главу Бытия, но дальше двух стихов продвинуться не смог. Он хорошо помнил злость, охватившую его при собственном бессилии и заставившую отказаться от замысла пространно изложить ветхозаветную историю, в некотором смысле романизировав ее. Что же у него получились?
С самого начала он понял, что чем больше собственных слов и предложений он вставляет в ветхозаветное повествование, тем дальше отходит от его духа, тем больше разжижает и искажает его. Годы не столько научили его кое-чему, сколько приучили более снисходительно относиться к своим недостаткам. На иную, отличную от прежней оценку его нынешних способностей не достало бы.
Но его все же тянуло продолжить начатое, и он наказал себе не отступать. Как же обстояло дело? Он не видел иного выхода, как постижение ветхозаветного текста через прочувствование всей меры его искаженности в своем изложении. Другого подхода к нему он не мог найти и считал его вполне приемлемым.
С другой стороны, терзать себя из-за несовершенства своего понимания, когда в учебных целях необходимо было дать Аколазии хоть какое-то для сравнения с ее собственным, было неуместно. В конце концов, нельзя было лишать ее удовольствия почувствовать превосходство своего проникновения в суть изучаемого перед его вариантом толкования. Разве подлинный учитель мог ожидать для себя большей награды?
XIII
Мохтериону захотелось увидеть Аколазию и поделиться с ней только что принятыми решениями, но чувство неловкости снова удержало его у дверей ее комнаты. Почувствовав утомление и досаду, не отдавая себе отчета в своих действиях, он присел на стол, стоящий в зале. У него сразу же появилось такое чувство, будто его уличили в бессмысленной краже.
Причиной этого чувства было совершенно непереносимое сознание, что эти выдуманные им и навязываемые загнанной к нему судьбой и не способной от них отказываться Аколазии курсы нужны были не столько ей, сколько ему, и, пожалуй, только ему. Получалось, что он, пользуясь беспомощностью слушательницы, удовлетворяет свою прихоть.
Меняя свое положение на столе, рассесться на котором оказалось не так-то просто, он перенес центр тяжести на другую руку и задел массивную пепельницу, которая не замедлила слететь со стола и с треском разбиться на кусочки. Мохтерион замер, как провинившийся школьник. Если бы не последовало никакой реакции из соседней комнаты, он пошел бы за веником, собрал бы осколки и удалился бы к себе со своей неудовлетворенной страстью переговорить с Аколазией.
Прошла минута, а за ней еще три. План дальнейших действий был ясен. Он зажег свет, принес веник и начал собирать осколки. Когда он собирал кучу на совок, скрипнула дверь и в щель просунулась голова Аколазии.
Он посмотрел на нее и, как бы в наказание себе за произведенный разбой лишив себя права произносить членораздельные звуки, махнул ей рукой, давая понять, чтобы она подошла к нему. Она выполнила его просьбу.
На ней был полупрозрачный сарафан, посмотрев на который, он подумал, что изобретение одежды было первым цивилизованным предприятием в историческом прошлом, направленным на умножение преимуществ нецивилизованности, ибо одежда приковывала внимание к таким вещам и будила воображение там, где до ее изобретения мысль и фантазия не нашли бы себе чего-нибудь достойного внимания.
Аколазия стояла рядом с ним.
– Подожди секунду, я хочу поговорить с тобой, – сказал он и вынес совок из залы.
Он замешкался в поисках оберточной бумаги для мусора. Так и не найдя ее, он разложил на полу три газеты и высыпал на них мусор. Затем осторожно завернул и, придав своей продукции подарочный вид, положил сверток на край буфета.
Аколазия сидела на кушетке. Он сел рядом с ней.
– Как Детерима, не бунтует?
– Ты об этом хотел со мной поговорить?
– Да нет. У меня другое дело.
– Тогда я отвечу тебе завтра, если ты не против.
– Нет. Я не против. Но что, так плохи наши дела?
– Нет, но лучше повременить.
– Пусть будет по-твоему. Я хочу с тобой поговорить о наших занятиях. Может, и это отложить? – спросил Подмастерье, но, видимо, с таким жалобным видом, что Аколазии не составило труда представить, в каком состоянии она оставила бы его в случае отказа его выслушать.
– Вот о планах наших занятий я бы слушала хоть до утра, – оживленно сказала Аколазия."
У Мохтериона не было времени определять меру искренности ее слов, и, совершенно
обескураженный выпавшим ему счастьем, он лихорадочно начал делиться с ней тем, что составляло суть его заветнейших помыслов.
XIV
– Аколазия, я много думал над тем, какой курс предложить тебе и в какой форме. Мне казалось очевидным, что мы должны несколько изменить тему, несмотря на то, что наши интересы остаются прежними. Из населяющих землю народов, к счастью, в любое время всегда находится один, который содержит в себе все, чего другие народы либо вовсе не имеют, либо стремятся иметь, либо, если и достигли кое-чего, проигрывают ему в уровне достижения.
То тысячелетие, из которого мы пытаемся черпать вдохновение, осталось не только за древними греками, с ценностями которых мы уже познакомились, но и за древними евреями, к достижениям которых мы должны нащу пать путь. Прилагательное “древние” обязательно для точности, чтобы отличить их от их, может, и не вовсе никудышних, но, не в обиду им будь сказано, не дотягивающих до своих далеких предков, потомков. Тексты, к которым мы обратимся, древние евреи создали раньше текстов древнегреческих философов, и это глубоко символично.
Теперь, когда мы собираемся идти вперед, нам необходимо возвратиться к древним евреям. Я прошу тебя запомнить этот мыслительный ход, который при надлежащем старании всегда будет служить тебе выходом и в то время, когда тебя не будет рядом со мной. Назад, назад к древним евреям, если хочешь идти вперед! Ничего лучшего человечество не могло себе предложить, как оно ни пыталось и ни пытается до сих пор.
Не надо тщиться и хотя бы в мыслях допускать, что мы сможем обойтись без древних евреев и без древних греков. В таком случае мы поставили бы себя более чем в глупое положение. Мечта каждого учителя по призванию состоит не столько в том, чтобы научить ученика тому, чему он учит, сколько в том, чтобы посредством того, чему он учит, ученик смог бы понимать и развивать самостоятельно все, к чему у него есть склонность.
Это избитая истина, но избитые истины существуют, конечно, не для того, чтобы избегать их. Я добавил бы, что только таким путем можно как бы изнутри почувствовать уровень учителя и превзойти его, ибо любой учитель, находящий время заниматься с учеником, одалживает это время у своей неспособности заниматься собой. И в этом я тоже не исключение, хотя, согласись, преподаванию я уделяю не все свое время и постоянных учеников у меня нет.
Мы были стеснены тем, что классной комнатой нам служила спальня; правда, если бы местное народное образование было на должной высоте, в каждой школе следовало бы иметь хотя бы по одной спальне. Вот ведь умники! Залы для физических упражнений закладываются вместе с фундаментом, а навыки по продлению жизни на земле детям предоставлено усваивать на улице.
Эти залы придумали все те же древние греки, но кто теперь помнит, с какой целью! Я никогда не понимал, как могла природа наделять человека чем-то таким, что тратится впустую, и сплошь да рядом избытки энергии людей не предоставляются, а противопоставляются друг другу. Да рассудят всех подобных Боги, нам же сейчас не до них!
Мы стеснены и тем, что в наших краях в это время года каникулы, то есть не самая лучшая пора для проведения занятий, но наше рвение, уверен, будет вознаграждено. По крайней мере, можно ведь надеяться на это! А главное, нам не дано полагаться на определенное время, так как над нами постоянно висит опасность, что каждый день может оказаться последним для наших занятий.
Исходя из всего сказанного мы и должны действовать соответствующим образом. Если из всех сокровищ древних греков мы занимались более или менее последовательно одной областью приложения их достойных удивления усилий, то применительно к еврейским древностям мы, к сожалению, должны ограничить себя еще более, ибо для нас, как и для других честных тружеников нашей страны, борьба за качество должна преобладать над другими мотивами, а посему мы заострим наше внимание на небольшой истории из Ветхого завета, которую условно можно назвать историей Лота.
Прежде, чем коснуться некоторых особенностей этого курса, я хочу кратко объяснить тебе сходство и различие древнегреческого и древнееврейского духовных опытов. Основной вопрос, который стоит перед всяким истолкователем их своеобразия, заключается в том, чт о собственно обеспечило их всемирно-историческое значение, почему они навсегда остались наставниками и воспитателями всего человечества.
Это не легкий вопрос, и упущения и упрощения при попытке ответить на него неизбежны, но биться над ним стоит. Начну с того, что мать-природа, в которой приходилось и приходится существовать человечеству, в целом была и остается одной и той же с ее закономерностями и постоянно манящими к себе трудностями, а то и попросту опасностями. С увеличением и усовершенствованием средств, в том числе знаний, людей жизнь стала не только более беззащитной, но намного более ненадежной и опасной.
Ненадежности и опасностей хватало, конечно, и в эпоху древних евреев и древних греков. Окружающую их естественную среду вместе с живущими вокруг них народами, с которыми им часто приходилось выяснять отношения и воевать, я буду называть действительностью, или реальностью. Так вот, эта действительность в самых своих существенных проявлениях, или, другими словами, по своей природе, вынуждала и вынуждает приспосабливаться к ней всех, кто обретается в ней и намерен выжить.
Это азбучная истина. Эта действительность только и способна на то, чтобы поражать людей, не считаясь с их слабостями и пристрастиями. Она дергает их, она вопрошает их, она насилует их и испытывает их на способность противодействовать ей.
На что могут быть способны те, которые постоянно терпят поражение? Конечно, они привыкают к поражениям, но среди тех, кто ухитряется чему-то научиться сверх того, появляются такие, одни из которых силятся поражать сами себя, другие – других, одни – одним способом, другие – другим. И древние евреи и древние греки относятся к тем народам, которые научились наносить поражение. В этом их сходство.
Но природа свойственных им разновидностей поражения различна. Отличаются они прежде всего по тому, где они создавали свои действительности со способностями поражать в противовес внешней действительности поражения. Местоположения этих созданных ими очагов поражения обусловили и все отличие в том, как они были созданы.
Древние греки всю свою энергию направили на творческое противостояние внешней, естественной действительности создав в ней же, в видимых, слышимых, понимаемых творениях, искусственную действительность поражения, которую лучше назвать действительностью искусства поражения, которая в разнообразнейших формах человеческой деятельности, от архитектуры, скульптуры, художественных ремесел, наук, поэзии, законов государственного управления и политики до ораторского искусства и философии, достигла такого совершенства, что обрекла все последующие поколения людей на неизбежное поражение.
Древние греки имели право гордо ступать по земле и получать удары от внешней действительности, ибо эта последняя получила от них сокрушительный удар, уступив их искусственной действительности в совершенстве и не зная в себе того, что было, собственно, достоянием ее некоторых учеников, а именно – возвышенного и прекрасного.
Эту проблему поражения поражением же успешно решили еще древние евреи, но местом создания их искусственной действительности была душа, сознание. Древнееврейское мироощущение, наиболее ярко выраженное в книгах пророков Исаии и Иеремии, ударило по соплеменникам, по их умам и сердцам, с беспощадностью, намного превзошедшей жестокость и безжалостность внешней действительности.
Пусть всего у нескольких представителей древнееврейского народа, но бесспорно лучших и наиболее преданных ему, в тот период, когда по воле судьбы он терпел чудовищные лишения и потрясения, в тот период, когда имена врагов, истребляющих и унижающих его были хорошо известны и, казалось бы, нельзя было даже вообразить иного хода мысли, кроме мысли о мщении и о нанесении врагам поражения в той же действительности, в которой они потерпели поражение, созревает мысль о том, чтобы доискаться главной причины поражения и бедствий своего народа, и эта причина быстро обнаруживается. В бедствиях своих виноваты сами евреи, и нет у них врага более коварного и опасного, чем они сами с их пониманием, не соответствующим действительности.
Но самобичевание, провозглашенное пророками, не превратилось бы во внутреннюю действительность поражения, если бы последующие поколения древних евреев, может, опять через лучших своих представителей, не признали бы вневременную ценность деятельности пророков и не закрепили бы их ви/дение событий как обязательную частицу в сознании каждого еврея. А это уже была победа, победа ценой искусственного поражения, нанесенного самим себе, несравненно более действенного и глубокого, чем способна была нанести внешняя действительность.
Таким образом, для древних евреев удары судьбы и разнообразные поражения в действительности превратились в более или менее легко переносимые капризы внешней действительности, и ее силе они могли противопоставить силу того поражения, которое стало неотъемлемой частью их души и которое имело иное происхождение.
XVI
Я не хочу оставить без внимания еще один вопрос. Почему древние греки сошли со сцены истории и вместе с ними исчезла их творческая энергия, а потомки древних евреев проявили уникальную жизнестойкость и творческую активность? Надо не робеть перед грубой приблизительностью ответа, а помнить его и стараться дополнить, исправить, приблизить к более совершенному виду. Ты, может, и переутомилась, но потерпи еще немножко. Я думаю, что столь различные последствия были заложены в особенностях их духовного опыта, о котором я только что говорил.
Начнем с того, что исходным, осознаваемым и тревожным состоянием обоих народов было состояние поражаемости во внешней действительности. Еще до утверждения каждого из них в своем выборе противостояния этой поражаемости они не могли не пробовать различные пути выхода из положения, некоторые из которых не могли не оставить своего отпечатка на дальнейшем основном направлении, переплетаясь с ним.
Мне кажется, что одной из основных причин своих трудностей древние греки вначале считали то, что я назвал бы случайностью места, или пространства, в котором они обретались. Сообразно с этим их усилия были направлены против этой случайности, на ее доведение до полной незначительности. Соответствующей ей причиной древние евреи могли признавать случайность времени, в которое они жили, и вполне естественно было бы бороться с этой случайностью.
Все вместе взятые подобласти искусственной действительности, созданной древними греками, как нельзя лучше справились с задачей сведения на нет случайности пространства; все они были разбросаны в нем и непосредственно растворялись в нем. Но вся их энергия ушла вовне. Вряд ли они не сознавали, во что им станет расправа с первоначально не-своим местом, не-своим пространством, но битва была уже в разгаре, и по ее первым результатам было ясно, что отступать придется не им. Таким образом, расправа со случайностью пространства дорого обошлась им, но то, что осталось в побежденном ими пространстве не могло не быть для них лучшим памятником. Их опыт навсегда остался в памяти человечества и составляет его незыблемое прошлое, которого надо крепче держаться и от которого, как от отправной точки, следует двигаться в путь.
Что касается исхода древнееврейского противостояния случайности времени, он был предопределен сосредоточением всей их духовной энергии внутри себя. Пространство потеряло для них всю свою устрашающую силу; как и в случае с древними греками, их дорогостоящая победа над пространством принесла им владычество над временем. Но этому владычеству были принесены в жертву сами древние греки, как физические существа, хотя оно и продолжается по сей день.
Преодоление же случайности времени древними евреями посредством полного отрешения от пространства и создания вечного очага поражения в себе способствовало их физической стойкости и обеспечило им место в будущем человечества. Древнееврейское сокрытие времени в себе и независимость от пространства – это вечное будущее человечества. Древнегреческое сжатие пространства в творческом духе и возвышение над временем – вечное прошлое человечества.
Наиболее цивилизованные народы обогащают сокровищницу либо прошлого человечества, либо его будущего. Что же касается большинства, то оно живет лишь настоящим, которое требует минимальных жертв и довольствуется предельно высоким потреблением. Думаю, вопрос о совмещении древнееврейского и древнегреческого опытов, несмотря на свою ребяческую естественность, бессмысленен. Или, лучше сказать, ответ на него превосходит наши возможности."
Мохтерион умолк.
– Ты очень устала? – спросил он Аколазию.
– Вроде нет, но это последнее, то, что ты говорил о причинах различия земных судеб древних евреев и древних греков, о преодолении ими случайности пространства и времени, я почти ничего не поняла в нем.
– Извини. Этого следовало ожидать. Сегодня мы слишком засиделись. Я хочу попросить тебя зайти на полчасика ко мне перед уходом из дома. Зайдешь?
– Обязательно.
– Тогда можно расходиться, – немного придя в себя от недавнего перенапряжения, удовлетворенно сказал Мохтерион. – Ты меня просто выручила. Спасибо, – добавил он и, не дожидаясь ответа, ушел к себе.