Марина ЮДЕНИЧ Доля ангелов

Часть первая БЕЗ ХРОНОЛОГИИ

2002

Многие по сей день считают меня человеком холодным и, возможно, жестоким.

Все потому, что в тот день я хранила спокойствие.

Неподдельное.

Бывает по-другому.

Спокойным, к примеру, кажется человек, отрешенный от внешнего мира. Чем вызвано отрешение — другой вопрос. Мое отрешенное спокойствие, вне всякого сомнения, объяснили бы горем. Оно, дескать, полностью заслонило окружающий мир. И разумеется, это было бы понято. И принято.

Бывает спокойствие на грани — истерики, обморока, помешательства. Человек, хранящий такое спокойствие, как правило, мобилизует душевные силы, сжав зубы, сдерживает эмоции. И думает только об одном: выдержать, не сорваться, не обнаружить слабости, которую отчего-то считает постыдной. В таком состоянии меня тоже поняли бы и простили. Возможно, слегка пожурили бы за гордость. А вернее — гордыню.

Еще, насколько я понимаю, бывает спокойствие сродни смерти. Когда все уже безразлично, ничто не держит в этом мире, ничто не тревожит душу, не занимает рассудок. Человек спокоен — потому что отчасти мертв.

Но это тоже не про меня.

Мое спокойствие было настоящим. Искренним. Не вызывающим сомнений. Потому, возможно, что я не считала нужным его скрывать.

Даже платок — кружевной, с фамильным вензелем — не поднесла ритуальным жестом к глазам.

Зачем?

Ради кого и, уж тем более, ради чего, скажите на милость, стоило лгать, притворяться, изображая глубокую скорбь, которой не было?

Единственно — ради стариков, родителей Антона. Однако ж им — воистину — было не до меня. Горе свалилось вдруг и так прибило несчастных к земле, что оба, похоже, видели теперь только ее — землю. И хищную пасть свежевырытой могилы. И гроб — свинцовую коробку, обшитую дорогим палисандровым деревом, с бронзовыми ручками и замысловатыми виньетками.

Похороны — по классу «люкс». VIP-погребение. Прости, Господи, мою грешную душу!

Но, право слово, не я же придумала все эти мерзости. Друзья и близкие покойного.

Не я — восторгалась обилием именитых персон у гроба и местом на Ваганьково, которое, несмотря ни на что, удалось заполучить.

Не я — с дотошностью исполнительного бухгалтера подсчитывала, во что обойдется мероприятие.

Не я — наконец — со скрежетом зубовным отмечала возмутительное спокойствие вдовы. Новый — черный, с крепом — костюм от Chanel, спешно доставленный из Парижа, прямиком с rue Cambon[1]. Широкополую шляпу с вуалью.

К слову, шляпку за два дня соорудила мастерица из Питера, стремительно вошедшая в моду шляпница. Очень, кстати, своевременно явилась свету эта умелица. Наши долго держались, не принимая «шляпных» традиций — теперь, однако, сдают позиции. В моду входят конные состязания, того и гляди доскачем на легкой рыси до турниров по поло. Куда уж теперь без дюжины шляпок? Опять же — похороны! Траурная шляпа с вуалью — вполне comme il faut[2].

А еще на моих руках тугие ажурные перчатки, разумеется, черные. Но кольца надеты поверх. Знаю! Это так же не прижилось пока, как шляпы. Тем лучше. На безымянном пальце, под тонким обручальным кольцом от Tiffani, скромный дар усопшего — семь чистейших каратов от Cartier.

Парижская юбка слегка прикрывает колени. В результате, пожалуй, немного вызывающе.

Но — Боже правый! — зачем так подробно о том, что надето и обуто?

А вот зачем.

Я знаю точно: десятки глаз, не отвлекаясь на мелочи погребения, рассматривают теперь исключительно меня.

В упор.

Беззастенчиво.

Их обладатели уверены: я не обернусь — и потому спокойны. В обратном случае они смотрели бы исподволь, опасливо. Потому что знают: иногда я бываю не слишком приятной в общении. Могу, к примеру, задать неудобный вопрос.

Однако ж не теперь. Потому — буравят взглядами.

И вслед за ними — но в отличие от них — я совершенно сознательно отвлекаюсь от того, что происходит сейчас.

И мысленно отвечаю на вопросы тех, кто смотрит пристально.

На меня.

А вовсе не туда, куда следовало бы.

1980

То, что принято называть «тишиной пустой квартиры», на самом деле никакая не полная и абсолютная тишина, да, если разобраться, не тишина вовсе.

Я разобралась. Было время и бескрайние практические возможности.

Разобралась и запомнила. Выходит — на всю оставшуюся жизнь.

Пресловутая «тишина» складывается из доброго десятка звуков, настолько простых и привычных, что скоро их попросту перестают слышать.

Взятые вместе, они составляют непреходящую песнь обыденности, имя которой — «тишина пустой квартиры»

Что за звуки, желаете знать? Извольте.

Тиканье часов, у каждого — понятное дело — своих.

В той квартире, тишину которой когда-то слушала до одури, до умопомрачения, это был оглушительный стрекот большого дешевого будильника, много раз падавшего — по собственной ли инициативе, потому ли, что кому-то приходила в голову мысль использовать стрекочущий агрегат в качестве метательного орудия.

Но как бы там ни было, корпус будильника был теперь изрядно помят, для верности схвачен тугой петлей синей изоляционной ленты.

Большое выпуклое стекло треснуло, но чудом держалось на месте, прикрывая стрелки. Они же, несмотря ни на что, уныло двигались по заданному маршруту.

Словом, будильник, как ни странно, работал исправно и — если вовремя завести — оглушительно дребезжал в нужное время.

К тому же тикал постоянно.

И это был первый отчетливый звук в «тишине пустой квартиры»

Вторым — по значимости, а вернее, знаковости — стал звук монотонно падающих капель.

Квартира была запущенной, съемной, в спальном — как говорили тогда — районе Москвы, подразумевая грязную рабочую окраину.

Поэтому второй звук, вне всякого сомнения, был именно знаковым.

Краны в таких квартирах вечно подтекают, и крупные капли непременно падают в грязные — сколько ни три — облупленные раковины. Те, в свою очередь, постоянно текут и засоряются. Тогда — было время, я владела ритуалом в совершенстве — следовало, приложив некоторое усилие, открутить пластиковое «колено» — изгиб трубы под раковиной. Пропитанное застывшим жиром, зловонное звено поддавалось не сразу. Однако ж в конце концов подчинялось: глухо чавкало, падало в предусмотрительно подставленную пустую кастрюлю. Вслед за ним вываливался сгусток утрамбованных объедков.

Затор прочищен.

Это, впрочем, конечно же, отступление. Отнюдь не лирическое, увы.

Третьим в симфонии тишины был утробный звук мусоропровода, шумно глотавшего очередную порцию отбросов.

Четвертым — ржавое дребезжание разболтанной кабинки лифта.

Пятым — хищное клацанье ее же створок.

Существовали, разумеется, и другие звуки. Разные — в разных квартирах.

Порой, наверное, ласкающие слух. К примеру, мелодичный бой часов и слабый перезвон хрустальных подвесок, растревоженных чистым дыханием ветра.

Одно, пожалуй, едино и некоторым образом созвучно с утверждением классика: привычные звуки своих домов счастливые люди одинаково не слышат.

Потому, надо думать, это они — благополучные — заговорили однажды о «тишине пустой квартиры», а там — пошло, поехало, эхом пронеслось в пространстве, брызгами счастливого озарения упало на чистый лист бумаги — обернулось литературным штампом. Фразой.

Люди несчастные — независимо, из чего вытекает и во что выливается их беда, — звуки пустых квартир слышат. Обречены слышать. Каждый — свои.

Я — было время — слушала убогие звуки утлой двухкомнатной квартирки, крохотной соты гигантского улья, прилепившейся на втором этаже двенадцатиэтажной башни. Сестры-близнеца в хаотическом нагромождении таких же унылых орясин, устремленных в хмурые небеса.

Солнце здесь — честное слово! — появлялось редко. Много реже, чем в уютном городском центре. А если являлось, все равно не могло совладать со здешней угрюмой тоской — чахло, бледнело и в конечном итоге спешно убиралось восвояси, подальше от этих мест.

Возможно, впрочем, так думала только я.

Все вокруг, включая солнечный свет, видела сквозь призму мутных окон чужой квартиры с ободранными обоями, подозрительными пятнами на потолке и мебелью, которую, похоже, наспех собрали на окрестных свалках.

Мы сняли жилье, когда, поразмыслив, Антон решил, что совместная жизнь может обернуться большей выгодой, нежели наоборот.

Размышлял он, конечно, о собственной выгоде.

Мне в ту пору было совсем не до размышлений.

Я парила. Разумеется, на крыльях и, как водится, в облаках.

Словом, это была любовь. Настоящая, первая. А унылую обреченность чужого жилища, обставленного мебелью с помойки, я заметила несколько позже.

Впрочем, дело было совсем не в помоечной мебели.

Все началось именно тогда, когда впервые зазвучали в моем сознании звуки пустой квартиры, иезуитски отчетливые в тишине.

Главным, разумеется, было дребезжание лифта.

Именно лифт увозил от меня Антона. Всегда — в неизвестность. Причем настоящую, простиравшуюся в пространстве и во времени, ибо я никогда не знала наверняка, куда и насколько отбывает любимый.

Тот же грязный, зловонный лифт, расписанный непристойностями от пола до потолка, доставлял мое счастье обратно.

Потому дребезжание кабинки было главным.

Остальные звуки я слушала по инерции, убивая время.

Был сентябрь.

С Антоном мы познакомились в июне.

Я держала вступительные экзамены в МГУ. И вероятно, могла поступить с первого раза. Провинциальная отличница, золотая медалистка, победительница всяческих олимпиад, гордость школы. Притом отчаянная фантазерка, мечтающая, как все провинциальные отличницы, обо всем сразу.

Престижном институте.

Блестящей карьере.

Верных подругах, влюбленных друзьях и, разумеется, принце.

Кстати, насколько я теперь понимаю, ненасытная жадность провинциалов, желающих получить все и сразу, проистекает вовсе не из дурных особенностей местечковых натур.

Все проще. Лишенные большинства того, что, не задумываясь, пользуют обитатели столиц, они мечтают. Ничего другого не остается.

Мечты — опасная штука. Закравшись в душу, они имеют обыкновение расти и шириться, заполняя собой пространство. И вот уж нет того, о чем не мечтается в тихой звездной ночи. Все жадно, как губка, впитывает провинциальная душа. Во все верит.

Я не была исключением. И жаловаться, пожалуй, теперь не стану. Разочарование, конечно, не прошло мимо, но об этом позже.

Пока же, демонстрируя некоторую симпатию, судьба начала с того, что явила мне принца.

Сдав документы в приемную комиссию МГУ, в компании с тремя такими же заезжими абитуриентками, впадающими попеременно то в восторг, то в ужас, мы отправились прожигать столичную жизнь.

Это тоже было в мечтах — за чем же дело стало?

Где-то услышали мимоходом: «подвал на Рождестве». Робея, уточнили. Речь шла о маленьком питейном заведении на Рождественском бульваре. Ехать было недалеко, три остановки на метро: от тогдашнего «Проспекта Маркса» до тогдашней же «Кировской».

В бар попали спустя полтора часа, отстояв приличную очередь.

Внутри было темно, тесно, оглушительно гремела музыка, поверхность столов липла к рукам, но никому не приходило в голову просить протереть столы. Да и некого здесь было просить о такой мелкой услуге. Бармен — величественный, как принц крови, и надменный, как индийский набоб, — возвышался над стойкой в ореоле ритмичных бликов.

Он был почти божество. Владение казалось великолепным, даже с грязными потеками на столах.

Настоящий бар.

Коктейли в высоких стаканах с разноцветными трубочками. Дольки апельсина сверху и кубики льда внутри. Мерцающая музыка.

Все произошло после третьего коктейля.

«Послушай, — произнес кто-то у меня за спиной, — пойдем на бульвар. Целоваться».

Я обернулась, не очень понимая, чего от меня хотят.

Сзади, слегка повернув царственную голову, обрамленную гривой темных волос, стоял принц.

Он был неотразим и совершенно серьезен.

Уже на бульваре, после первых поцелуев, я узнала: принца зовут Антон.

Ничто другое в тот момент меня, собственно, не интересовало.

2002

Первый же вопрос, обращенный ко мне утром, ставит в тупик.

— Вы собираетесь ехать в офис? — на пороге столовой без стука возникает начальник службы безопасности.

Формально — нашей с Антоном.

Фактически — он подчинялся исключительно Антону и, надо думать, до недавнего времени воспринимал меня не иначе как один из одушевленных предметов в окружении шефа. Возможно, дорогостоящий, требующий особо тщательной охраны. Или, напротив, изрядно поднадоевший. Потому не слишком ценный. Не будет большой беды, если вдруг по какой-то причине выйдет из строя. Замена в любом случае имеется и пребывает в постоянной готовности. Кто-кто, а начальник личной охраны знал это наверняка. Я, впрочем, тоже.

Теперь ситуация радикально изменилась.

Любимый шеф — из собственных источников я знала: главный секьюрити был искренне привязан к Антону — сам некоторым образом превратился в предмет. Исчез с поверхности земли.

А охранник остался.

И стало быть, как ни крути — а крутить наверняка пытались и так и эдак, — служить теперь должен мне. Бывшему предмету.

Впрочем, у него есть выбор.

Заявления об отставке, однако, не последовало.

Зато последовал неожиданный вопрос.

Пришлось оторваться от кофе, первой чашкой которого я наслаждалась в тишине и покое. Давно забытое чувство.

— Вам что, не передали команду?

Вопрос звучит неожиданно. Даже для меня.

Оказывается, я могу в точности повторять совершенно антоновские интонации, которые на самом деле терпеть не могу. Простите за дурной каламбур. К тому же следует говорить: не могла.

И мне отнюдь не почудилось, начальник службы безопасности услышал то же. Бедняга даже вздрогнул.

Говорю же: была между ними какая-то трогательная история, когда Антон оказал охраннику серьезную услугу, прикрыв всей мощью своих недюжинных возможностей — то ли от тюрьмы, то ли от чего похуже. Словом, в преданности главного телохранителя он был уверен и даже любил прихвастнуть ею. Грело, надо полагать, душу.

Меня, однако ж, совсем не греет. Потому не вижу причин говорить иначе.

И не смягчаю тон.

— Передали, но…

— Но — что? — Определенно интонации Антона мне удаются.

Не интонации даже — приемы общения, что были у него в ходу. Любимый — перебить человека, не позволить закончить фразу, хотя понятно: тому есть что сказать. Он знал: это здорово бьет по мозгам. Особенно если мозги к такой манере общения не приучены.

Охранник — уж точно — не приучен.

Его, обязанного и — главное! — готового в случае чего прикрыть собственным телом, Тоша привечал. Брал в парную, на корт, если не было под рукой достойного партнера. В машине снисходил до приятельского трепа.

И вдруг — щелчок по носу.

Возможно, я не права.

Однако ж меня этот сгусток мускулов, с волевым подбородком и мощными челюстями, телом своим не прикроет. Это точно.

К тому же тон взят непроизвольно, а значит — почти наверняка правильно.

— Я только хотел уточнить — готовить кортеж?

— А вы как думаете?

— Я не знаю. Потому и спрашиваю.

Кажется, нас задело.

Ничего милый, привыкай.

Кстати, решение ехать кортежем, в точности повторяя замашки покойного супруга, я приняла только что, наблюдая за смятением охранника.

— Не понимаю вопроса. Или вы предполагаете, что руководить компанией я буду отсюда?

С дачи, на которой ваш дражайший шеф запер меня с иезуитством средневекового сатрапа.

«Зачем тебе в город? Пробки, грязь, смог. Тряпки мы все равно покупаем за границей. Да и куда тебе их носить, тряпки? Гардеробную перестраиваем третий раз, все равно — тесно. И где ты, собственно, бываешь, кроме косметического салона? А там вы расхаживаете в неглиже, как я понимаю…

Выс-тав-ка? Брось. Не королевское это дело толкаться в толпе голодных недоумков, представляющих себя андеграундом. Кого из творцов желает лицезреть ваша светлость? Ей-богу, привезу сюда со всем барахлом — меньше головной боли.

Те-а-тры?..»

Et cetera…

Однако ж, разумеется, эта претензия уже никак не может быть адресована начальнику охраны. Да и не претензия теперь. Скорее — воспоминание.

Он молчит, переживая, надо думать, бурю чувств, отнюдь не дружественных.

Но не уходит.

Похоже, что-то еще.

— Я слушаю. А кофе стынет.

— Извините. Следователь прокуратуры интересуется, когда вы можете уделить ему время?

— Зачем? Мы уже встречались.

— Остались какие-то формальности.

— Формальности? Или они сомневаются в том, что произошел несчастный случай?

— Они не сомневаются.

— А вы?

— Какая разница?

— Вот как? Мне казалось, что именно вы отвечали за безопасность Антона Васильевича. А теперь отвечаете за мою. Значит, не отвечаете?

— Мне подать заявление?

— Я подумаю.

Он замирает на мгновение, но этого достаточно, чтобы понять, насколько растерян и даже смятен наш — а вернее, мой — главный охранник.

В принципе, он готов к такому повороту событий, но в глубине души рассчитывает все же на чудо.

Именно — чудо.

Вернется вдруг, живой и невредимый, любимый шеф, будто не он вовсе камнем сверзнулся с высоты птичьего полета, запутавшись в стропах собственного парашюта. Притом — дополнительно в последнем, смертельном броске — врезался в прибрежные скалы и вдрызг расшибся. После — для того, надо полагать, чтоб уж наверняка — рухнул в неуютную пучину холодного северного моря и некоторое время болтался на поверхности обезображенным трупом, но все же умудрился затонуть. С пристегнутым парашютом. Большая редкость, как утверждают специалисты.

Он сумел.

Тело извлекала из глубин целая водолазная команда. Такой кульбит.

Маниакальное Тошино стремление во всем превзойти окружающих, удивить, а лучше ошарашить — скорчило напоследок самую мерзкую свою гримасу.

Пафос в том, что на сей раз не кому-то — ему самому.

Интересно, успел он ее разглядеть?

Но я отвлеклась.

Охранник по-прежнему у двери.

Ах да, прокуратура, формальности, время встречи.

— Скажите, пусть подъезжает на следующей неделе.

— Я передам.

* * *

Он наконец убирается.

Но кофе действительно остыл.

И наслаждение растворилось вместе с пряным ароматом. Разумеется, я могу заказать вторую чашку, третью и тридцать третью, черт меня побери! Могу вообще никуда не ехать. Спешных дел в городе нет — это известно мне так же хорошо, как прежде было известно Антону. Дела настолько «швах» и несколько хуже того, что настало затишье. Нас даже не атакуют. Просто ждут.

И тем не менее в офис — неукоснительно следуя традиции Антона — я прибуду вовремя.

То бишь в его время.

И ни минутой позже.

Так-то.

1980

На поверку принц оказался таким же заезжим абитуриентом, как и я, однако — со стажем. Год как барахтался в Москве, оставшись за бортом юридического факультета.

В те годы амбициозные абитуриенты из провинции покорять столичные вершины начинали, как правило, с самых недоступных. ВГИК, МГИМО, МГУ и прочая…

По большей части — исключительно — вследствие дремучей провинциальной наивности.

А потому, едва ступив на палубу вожделенного лайнера, который, по расчетам, шел прямиком к туманным берегам мирового признания или на крайний случай отечественной славы, отважный местечковый таракан немедленно оказывался за бортом. Сброшенный легким пинком первого же матроса-экзаменатора. Тогда, вдоволь нахлебавшись соленой мутной воды, не слишком чистой у причала, заезжий либо окончательно терял рассудок и продолжал отчаянно карабкаться на ту же недосягаемую палубу. Разумеется, срывался вниз, снова уходил с головой в мутные прибрежные воды.

Случалось, тонул. Но также случалось, оказывался на поверхности. И снова карабкался, и снова падал.

До бесконечности. Или — до победы.

Такое тоже случалось — шалые от счастья тридцатилетние дяди и тети в толпе юных первокурсников.

Либо — значительно чаще — умнел на глазах и тихо взбирался на борт какого-нибудь утлого суденышка, которое вечно страдало от хронического недобора экипажа, зато барражировало в столичных водах.

Были, разумеется, еще некоторые варианты.

Лазы и лазейки вроде заочных и вечерних отделений, подготовительных курсов, в сочетании с обязательным каторжным трудом на конвейерах московских заводов, других ударных объектах социалистического труда, куда москвичей калачом не заманишь. Словом, неудачникам «предоставлялось общежитие», в паспорт шлепался штамп временной московской прописки, на лоб — несмываемое клеймо «лимитчика».

Надо ли говорить, что все эти низости принцу крови были не к лицу… Он и не думал ни о чем подобном.

Сорвавшись в воду, быстро вынырнул на поверхность, ловко взобрался на причал, брезгливо отряхнул капли нечистой воды, поправил платье и, не оглядываясь по сторонам, скрылся в закоулках порта.

А там…

Там принц быстро нашел людей, неожиданно близких по духу: портовых бездельников, горьких бражников, самоуверенных проходимцев, авантюристов и откровенных головорезов. Подле, как полагается, всегда были продажные женщины, дешевое вино и быстрые грязные деньги, исчезавшие так же скоро, как приходили. Стал принц разбойником. И не разбойником даже — бродяжкой. Однако бродяжкой рассуждающим, с мировоззрением.

О рассуждениях, впрочем, несколько позже.

А вот история о том, как появился Антон в Москве, как жил в Первопрестольной целый год, сложилась в моем сознании как-то странно.

Звучал почему-то отчетливый морской мотив.

Москва, однако ж, город никак не портовый.

Ответ нашелся быстро: с гитарой счастье мое почти не расставалось, любило — в числе прочих — одну славную песню.

Пелось там про город, который называется Москва, улочку, узкую улочку, маленькую комнату, похожую на бочонок, женщину с ниткой бусинок меж ключиц.

Дальше шло вроде немного морское. Хотя не про море вовсе.

Изгоняли ее с тронов короли,

Увозили в кругосветку корабли.

Оставалась караулить берега

Ложь — любовница, разлучница,

Деньга…[3]

Словом, пел Антоша про эту истинную женщину очень проникновенно, и чудилось мне, глупой, что поет про меня.

Казалось, на самом деле похоже.

Потому как «тонкая бронзовая рука» была и «темные печальные зрачки» тоже были. Определенно. И сомнения были по поводу того, кто сотворил меня такую и обрек на все это — Бог или вечный его оппонент? И хотелось, конечно, чтобы Пушкин бредил или Блок, но более всего — девятнадцатилетний мальчик Антоша.

А он и бредил.

Только не мной, а вообще…

Запив с утра пару таблеток ноксирона бутылкой дешевого портвейна.

Бредил натурально.

То клялся истово в любви. В метро, в переходе между станциями, в водовороте толпы, опускался вдруг на колени и долго смотрел в глаза, ничего вокруг не замечая.

То сатанел без повода: мог ударить — не больно, но нарочито оскорбительно, наотмашь — прилюдно, в том же переходе или на перроне.

Однажды от удара с меня слетели очки в дорогой французской оправе, купленной им же, Тошей, у фарцовщика в Столешниковом переулке.

Бог бы с ней, с оправой, хуже то, что без очков я сразу почти ослепла. Близорукость в ту пору была довольно сильной — оба глаза по минус пять. Контактные линзы, лазерные операции — все было потом, потом.

Тогда же народ на платформе испуганно шарахнулся в стороны: вид у любимого был свирепый. Я беспомощно шарила руками в пространстве, пытаясь удержать сокровище.

Горький опыт стремительных расставаний был накоплен. Счастье могло исчезнуть вдруг, грубо отпихнув меня посреди улицы, или, нежно шепнув на ушко: «Посиди в сквере. У меня короткая встреча», раствориться в толпе до глубокой ночи.

Был случай, я сидела на лавочке в ЦПКиО с девяти утра до одиннадцати вечера.

Во-первых, потому, что верила — когда-нибудь он придет.

Во-вторых, потому, что идти было некуда. Грязной квартирой в «Орехово-Кокосово» мы еще не располагали, ночевали у Тошиных приятелей и подруг, в общежитиях, случалось — в подъездах, лифтах, на вокзальных скамейках.

Памятное сидение кончилось тем, что меня забрали в милицию, куда немедленно — словно только того и ждал — явился милый с приятелем москвичом. Приятель размахивал паспортом с пропиской, Антон кричал, что «эти люди не читали Шекспира», я плакала, оттого что сподобилась сравнения с Джульеттой.

Все кончилось хорошо — нас отпустили и даже, кажется, извинились.

Словом, в метро я не столько горевала об утраченных очках — отдельной, надо сказать, особой моей гордости.

Не так стыдилась того, что множество людей стали свидетелями моего унижения.

Главное было — удержать Антона, вцепиться из последних силенок в мускулистую руку, сжать зубы и, сколько ни пытался отпихнуть, сколько ни бил бы снова — не отпустить ни на шаг. Не дать затеряться в толпе, пропасть. Быть может, навсегда.

Это, кстати, был мой вечный кошмар, живший в душе постоянно — наяву и во сне. Он уходит навсегда, а я остаюсь. Одна. В чужом, неласковом городе. Без денег. Без друзей. Без жилья. Но главное — без него. Жизнь кончается.

И я цеплялась.

В метро, однако, Антон отошел удивительно быстро.

Какая-то сердобольная женщина еще увещевала его, придерживала за руку, на всякий случай заслоняя меня большим, полным телом, а решение было уже принято.

Метаморфоза происходила на глазах удивленной публики — распоясавшийся хам стремительно превращался в безрассудно отважного рыцаря.

Легко отстранив добрую женщину, Тоша прыгнул на рельсы.

Толпа ахнула в предчувствии страшного. Придвинулась вплотную к краю платформы, в надежде рассмотреть грядущий кошмар во всех кровавых подробностях. Все, надо полагать, ждали запаха жареной плоти, обугленного тела. К тому же из тоннеля вот-вот должен был появиться электропоезд. Для того, разумеется, чтобы довершить трагедию.

Ничего ужасного, однако, не произошло.

Только страшно завыло и зазвенело вокруг, расталкивая людей, побежали по платформе милиционеры, женщины в форменных тужурках и сатиновых халатах.

Тошу выволокли наверх, скрутили руки, потащили куда-то, я с рыданиями пробивалась следом.

Незрячая, но счастливая.

В отделении милиции он с усмешкой отдал мне очки: «Прозрей, четырехглазая!»

Милиционеры умилились.

Про оплеуху все как-то сразу забыли, зато ясно было — парень жизнью рисковал из-за очков подслеповатой девчонки.

И снова все кончилось благополучно, нас отпустили, не спросив даже документы.

Так жили.

2002

Офис — огромное здание в центре, окнами на Кремль.

Мрамор, стекло, вокруг — гектар английского газона.

По газону — редко — голубые ели. Почти кремлевские, и мысли в этой связи навевают соответствующие.

Собственно, это еще один прием Антонова арсенала — штришками, штрихами, деталями, мелочами и разными действительно серьезными штучками провоцировать определенные ассоциации.

К примеру, день рождения одного из первых лиц в государстве знаменовался появлением в Тошином кабинете огромного букета цветов и скромной коробочки с известным всему миру торговым знаком, оттиснутым где положено. Невелика коробочка, но лежит так, что заметна каждому, заглянувшему в кабинет.

О цветах и разговора нет, — клумба.

К концу дня Антон исчезал вместе с заметными дарами, ничего никому не объясняя.

Большинство понимало все правильно. То есть так, как нужно было Антону.

Как обстояли дела на самом деле, не знал никто, кроме молчаливой охраны, да и та вряд ли что понимала: мало ли в каких особняках справляют какие праздники.

У богатых, как известно…

К тому же я совсем не исключаю, что подарок действительно попадал по назначению. А может, и не попадал. Или попадал, но отнюдь не из рук Антона.

Сплошной туман.

Любимый Тошин камуфляж.

В итоге — в сознании людей рождалась необъяснимая уверенность в Антоновой близости к верхам.

Самым-самым…

Новичков подобное величие приводило в трепет, у людей посвященных — рождало чувство собственной ущербности. «Если это так — а я отчетливо чувствую, что это так, — стало быть, мной что-то упущено, что-то пронесли мимо моего вездесущего носа. Убью гадов!» — последнее относилось к когорте собственных клевретов, ответственных за связи с Олимпом.

Справедливости ради надо отметить — были времена, и близость действительно была.

Но закончилась.

Там, наверху, сидят, как правило, «коварные изменщики», знающие толк в этом паскудном деле: кому изменять, с кем и, главное, когда.

Возможно, потому напоследок Антон цеплялся за пресловутый гектар отчаянно. Совершенно как утопающий за ту соломинку. «Соломинка», бесспорно, даже по нынешней плачевной ситуации тянула миллионов на двадцать. Но спасти, по определению, не могла. Двадцаткой наших — впрочем, теперь уже моих — проблем не решить. И тем не менее избавиться от нее следовало как можно быстрее — стеклянная поверхность здания, отражавшая кремлевские купола и собственные голубые ели, бросалась в глаза. И многие глаза откровенно раздражала, напоминая, что существует на свете дом, который — как в детской песне — построил некто. То обстоятельство, что «некто» не сказать, чтобы благополучно, но все же покинул этот мир, вряд ли смягчило твердокаменные души конкурентов и кредиторов. И право слово, у них были все основания и презирать, и ненавидеть, и бояться.

Последнее, впрочем, напрасно.

Бояться — по сути — было некого еще при жизни Антона, теперь же, когда на его опустевшее место заступила я — тем более.

В тот миг, когда обыденный — не дрогнуло сердце, не перехватило в предчувствии события дыхание — телефонный звонок принес благую весть: мой муж, Антон Васильевич Полонский, мертв, — решение было принято твердо и бесповоротно.

Мое решение.

Войны не будет, и даже слабого сопротивления не последует — белый флаг, безоговорочная капитуляция и далее… как полагается, на милость победителя. Относительно милости, впрочем, были сомнения.

Однако ж решено. Пора приступать.

Офис встречает меня настороженно — именно офис, о людях пока стараюсь не думать, — ощутимой прохладой мраморного вестибюля. Дом, если правы те, кто утверждает, что и дома имеют души, предчувствует предательство. Когда-то я любила его и наезжала часто, был даже кабинет. Само собой, во сто крат скромнее, чем у Антона, но все же… Теперь, надо полгать, в нем обитает кто-то из менеджеров средней руки.

Ближний Тошин круг роскошествует в новых апартаментах. Их оформляла дорогущей итальянской мебелью модная французская дизайнерша, выписанная из Нью-Йорка.

Такой коктейль.

И только картины Антон выбирал сам.

Потому-то, переступив порог кабинета, я первым делом упираюсь взглядом в Малевича.

Огромное полотно на белой шероховатой стене.

Под ним — вытянутый волнообразный рабочий стол размером с маленькое летное поле; зеленоватое муранское стекло в паутине серебристого металла.

Странно и страшно. Хрупкий на вид, к тому же безобразно — по мне — искореженный металл удерживает на весу холодную плоскость массивного стола, заставленную всевозможной техникой, заваленную книгами, альбомами, журналами и газетами.

Красное кресло со стеганой спинкой.

Похоже, ему виделся трон.

Разумеется, на колесиках, иначе взлетную полосу стола не объехать.

Однако ж главный фокус не в этом.

Высокой спинкой кресло-трон развернуто к двери, и, стало быть, входящих Антон встречал именно так, спиной.


— Он хотел постоянно видеть картину.


Ах вот оно что!

Мило.

Особенно если учесть, что покойный ни черта не смыслил в живописи и долго искренне хохотал, впервые увидев репродукцию какого-то из квадратов.


— Миллион долларов? За это?! Я нарисую лучше. И дешевле, клянусь!


Теперь, оказывается, он не мог ни на минуту оторваться от полотна.

Что ж! Люди меняются.

Кстати, о людях…

Заведующую секретариатом зовут Вероника. Впервые мы увиделись на похоронах.

Я удивилась.

Ей далеко за пятьдесят, она не скрывает этого — и даже не пытается.

Приятный голос слегка вибрирует металлом, не слишком естественно, но именно потому сбивает с толку. Мы иногда общались по телефону. Металлический голос был неизменно вежлив, безусловно предан Антону, отменно лгал всем прочим, включая меня, и назывался Вероникой.

Я — в равной степени — допускала присутствие в приемной и Барби, и Наоми.

Вероника оказалась сюрпризом.

Хорошо бы последним.


— Но когда человек входил? — Меня по-прежнему занимает проблема общения с человечеством в присутствии Малевича.

— Если разговор был долгим, он поворачивался.

— И?.. — Я оглядываюсь. В другом конце огромного кабинета, у противоположной стены, маленький красный диван. И крохотный столик подле него.

— Они общались.

— Он за столом, а они…

— Да, это диван для гостей.

— И он никогда не приближался?

— Нет. При мне по крайней мере.

— А друзья? То есть ближний круг?

— Они собирались в овальном зале. Хотите расположиться там?

— Вероятно, да.

— Я распоряжусь.


Распорядитесь, голубушка.

Меня раздражает Малевич на голой стене и стол в серебристой паутине.

Бумаги потерпят, к тому же большая их часть наверняка «времен очаковских…».

Впрочем, это, кажется, о газетах.

Они — тоже. И журналы, и обрывки каких-то записок на пожелтевших клочках бумаги. Дискеты. Визитные карточки.

Интересно было бы взглянуть, как визитеры подносили их к столу, и вообще — приближались ли, чтобы пожать руку хозяину?

И что потом? Пятились задом в лучших имперских традициях?

Жаль, не увижу уже никогда и не узнаю, вероятно.

А барахло со стола — без разбора в камин. Но — позже.


В овальном зале те же шероховатые белые стены — правда, без Малевича. В строгих рамах — кто-то мне неведомый. Но угрюмый.

И снова муранское стекло на серебристой паутине, стеганые кресла с высокими спинками.

Одна, разумеется, выше прочих.

Все правильно. Даже за круглым рыцарским столом монарх оставался монархом. Почти друг и почти равный со славными братьями-рыцарями, но никогда — не ровня.

И странная гамма цветов.

Редкий для Мурано фиолетовый оттенок стекла, фиолетовая кожа тронного кресла, ковер на полу — фиолетовое поле, рассеченное черными контурами геометрически безупречных фигур.

Шторы на окнах — плотная ткань двух цветов — черного и фиолетового.

Все остальное — чернее черного.

Кресла рыцарей. Багеты на стенах. Деревянный матовый потолок.

Уж не принял ли он католичество, мой покойный супруг? Цвета, если память не изменяет, принадлежат Ватикану.

Хорошо бы полюбопытствовать, но Вероника вряд ли знает, а если и знает, не скажет.

И Бог бы с ней.


— Пригласить всех top-менеджеров?

— Нет. Только Юрия Львовича.

— Остальное руководство пусть ждет?

— Нет. Остальное руководство свободно вплоть до отдельного распоряжения.

— А секретариат?


Сто — к одному, она хотела спросить: а я?

И я, пожалуй, отвечу на ее вопрос.


— Секретариат — тоже. Вас попрошу немного задержаться.


Едва заметный всплеск эмоций в глазах, которые до сих пор ничего не выражали.

Он — ненадолго.

Я-то знаю.

— Пока мы с Юрием Львовичем не закончим беседу.

— А потом?

— Потом — также до отдельного распоряжения.


Это — за вранье. В ту пору, когда оно меня еще задевало.

Она давно работала с Антоном, лет семь, примерно.

А может, и больше.

Ну, так это ведь аксиома — всему когда-нибудь приходит конец.

1980

Идея снять квартиру пришла, разумеется, Антону, однако вследствие нелегкого решения моей мамы.

Отец погиб давно, мне было пять лет — я ничего не помнила о нем, не скучала и не считала себя обделенной. Разве только — подсознательно. Потому, наверное, стремительно и намертво прикипела к первому надежному и сильному — на вид — мужчине.

Единственное, что досаждало в ранней юности — причем с каждым годом все больше, — скудость усеченного семейного бюджета. Мама, однако, тянулась изо всех сил — до поры я жила почти счастливо.

Но все кончается — пришли другие времена.

О существовании Антона мама, разумеется, не знала.

Иначе… Но что уж теперь гадать?

Одно ясно: иначе моя судьба наверняка развернулась бы как-то по-другому.

Она не знала и скрепя сердце смирилась с тем, что талантливая, умная девочка волей нелепого случая — а вернее, чьей-то нечестной игры, подтасовок, царящего в стране безобразия — оказалась за бортом московского института. Однако ж — наверняка не сломалась, не утратила веру в себя. Утроив — да что там утроив! — удесятерив силы, вгрызется теперь в гранит науки и уж во второй-то раз непременно займет место на студенческой скамье, заслуженное по праву. Пока — в этом, собственно, состояла суть компромисса — девочке действительно лучше остаться в Москве, обвыкнуть в городе, тем более — зачисляют на подготовительные курсы далеко не всех. Манкировать такой удачей безрассудно.

«Подготовительные курсы» я, разумеется, придумала, солгав и в том, что поступить на них очень сложно.

Она поверила, родительское благословение снизошло на мою грешную голову вместе с восьмьюдесятью рублями ежемесячного пособия, пробившими огромную брешь в скромном мамином бюджете.

Впрочем, совесть моя на ту пору лишилась вдруг и голоса, и слуха, идеально воплотясь в трех знаменитых обезьянок, которые, как известно, ничего и никому…

Я не стыдилась, не страдала и даже не задумывалась о том, что такое эти злосчастные восемьдесят рублей для моей немолодой, не слишком здоровой мамы.

Я ликовала.

Ибо в глазах Антона ежемесячное вспомоществование изрядно прибавляло мне привлекательности.

И — странное дело — сознание этого постыдного обстоятельства нисколько не оскорбляло меня и даже не смущало.

Повторюсь: я ликовала.

В античной трагедии здесь, вероятно, вступил бы хор, бубнящий что-то о Божьей каре, обернувшейся потерей рассудка.

Но как бы там ни было, любимый здраво рассудил, что собственный угол значительно упростит нашу жизнь. Оставшиеся деньги, вкупе с теми случайными заработками, которыми перебивались до сих пор, обеспечат почти беззаботное существование в городе, который пришелся ему по вкусу.

К тому же за широкой Антоновой спиной постоянно маячил призрак армейской удавки, и каждый встречный милиционер был опасен вдвойне.

Съемный угол — чужое, но все же относительно постоянное жилье — в этой связи казался манной небесной. В нем можно было залечь, затаиться, переждать.

Что потом?

Об этом Антон думать не желал и говорить запрещал категорически. Он не терпел неприятных мыслей, гнал от себя людей, избегал ситуаций, которые могли их навеять.

С первыми деньгами, полученными переводом «до востребования» на Главпочтамте, мы отправились в Банный переулок.

Было в Москве такое заповедное место, где постоянно топталось несколько десятков людей довольно странного вида.

Сходясь, они, как правило, перебрасывались парой коротких фраз и быстро расходились в поисках новых собеседников.

Вид при этом у всех был деланно безразличный: «Дескать, не знаю, кто зачем, а я — так просто воздухом дышу, ноги разминаю. А что, нельзя?»

Новичков толпа немедленно брала в плотное кольцо.

Кольцо судорожно сжималось, волнообразно сокращалось и распадалось стремительно.

Чаще — без какого-либо заметного результата.

Вновь прибывшие пополняли ряды праздно фланирующих, перенимали их ужимки, полностью сливаясь с массой.

Иногда ритуальный хоровод оборачивался некоторым результатом, заметным, впрочем, хорошо наметанному глазу.

Рассыпавшееся кольцо покидала плотная группа из двух-трех фигур.

Негромко, деловито переговариваясь, фигуры удалялись в ближайший скверик.

И дальше — если все складывалось удачно — спешили на ближайшую троллейбусную остановку или, нервно притопывая, ловили такси у кромки проспекта Мира.

На самом деле ничего запредельного здесь не происходило: люди пытались сдать или снять жилье.

Всего лишь.

Однако ж в имперские времена процедура эта была не вполне законной, как многое привычное сейчас — вроде обмена валюты.

Потому обладатели свободных комнат и квартир, равно как соискатели съемного угла, выглядели странно и почти зловеще.

Рассказывают, встречались неудачники, проводившие в Банном не один месяц.

Разумеется, были здесь и профессиональные маклеры, и люди не вполне здоровые душевно или просто безумно одинокие — для них ритуальные хороводы становились единственной формой человеческого общения.


Завсегдатаи здесь непременно предостерегали новичков от общения с милой пожилой дамой, одетой со старомодным изяществом. Снисходительно улыбаясь, она предлагала желающим роскошную трехкомнатную квартиру на улице Горького, обставленную от и до, за смехотворно низкую плату.

Желающие — из числа тех, кого не успели предупредить, — бросались ловить такси.

Старушка называла адрес.

В машине она долго и с видимым удовольствием рассказывала новым знакомым о том, что муж-академик недавно умер. Ей нелегко одной в опустевшем доме, и сын, конечно же, забрал мать к себе в прекрасную квартиру на Смоленке.

К тому же — есть большая дача в Валентиновке.

И разумеется, она сдает не из-за денег — денег достаточно: пенсия мужа, заботы сына, сбережения…

Нет, дело не в средствах.

Все сложнее, не всем дано понять.

Она не хочет, чтобы пустовали родные стены, стыли вещи, среди которых текла когда-то счастливая, беззаботная жизнь…

Долго думала, но — вот — решилась…

К тому же у новых знакомых такие замечательные лица. Она видит, в каком затруднительном положении они пребывают, понимает, как это, наверное, ужасно — не иметь крыши над головой.

Обалдевшие от счастья квартиросъемщики со всем соглашаются: «Прекрасные, еще какие прекрасные, это вы совершенно точно подметили… Квартирку будем холить как свою… Затруднительно, ужасно… просто погибаем на мостовой».

Старушка улыбается кроткой улыбкой ангела.

Возле дома — действительно респектабельного — выходят из такси.

«Минуточку, — говорит старушка, — возьму ключи у домоуправа. Всегда оставляю, чтобы не потерять…»

Съемщики млеют от восторга: ключи у домоуправа — какой изыск…

Так в умилении остаются ждать.

Старушка, разумеется, не появляется.

Завсегдатаи утверждали: на самом деле старая дама живет в коммуналке.

Понятное дело — никакой квартиры, мужа-академика, детей и дачи. Хотя, может, и были когда-то.

Спину старушка держала на старорежимный манер — прямо и тонкие вытертые перчатки в любую погоду носила на хрупких руках.

И шляпка была с вуалью.

Такая история.


Нас тоже немедленно взяли в кольцо, далее все, однако, решилось быстро и без каких-либо проблем.

Антон всегда обладал удивительным, очевидно, врожденным свойством: безошибочно — о чем бы ни шла речь — выбирать лучшее.

Потом — так быстро, как позволяли обстоятельства — это лучшее отбирать. Или — значительно реже — приобретать иным путем. Словом, получать в безраздельное пользование.

Нечто подобное произошло и в Банном.

Точным взглядом — будто полжизни осваивал ремесло квартирного маклера — Тоша вычленил в кольце двух немолодых, несмелых женщин, явно робеющих в непривычной обстановке.

Внешность обеих была не московской: интеллигентные южанки — армянки или грузинки. Но любимый неведомым способом чутко уловил: они сдают.

Дальше события развивались вполне в духе Банного — стремительно и непонятно для окружающих.

Антон галантно подхватил обеих, ловко вывел из кольца и голосом, исполненным мягкого, обволакивающего тепла — можете верить, у него чертовски хорошо это получалось, — задал единственный вопрос:

— Что у вас? — притом щедро искупал женщин в расплавленном золоте карих — в желтизну — глаз, обволок сладким, медовым сиянием.

Они немедленно заговорили хором, перебивая друг друга.

Будто испугались: что-то разладится, дивный молодой человек уйдет, отказавшись от их ужасной квартиры.

Так и думали, определенно.

Обаяние Антона — когда он этого хотел — обезоруживало самых разных людей.

Словом, двухкомнатная квартира — убогая, не знавшая ремонта и даже основательной уборки, к тому же на далекой окраине — поступила в наше распоряжение всего за сорок рублей в месяц, что было по-божески.

Хозяйки не поинтересовались нашими паспортами, не говоря уже о прописке, удовлетворившись проникновенной историей двух влюбленных студентов, столкнувшихся с черствым мещанством собственных семей.

Дамы были из той породы потомственных московских интеллигенток, которым любая хозяйственная деятельность противопоказана по определению, чьи руки обладают уникальным свойством превращать любые, даже несметные, сокровища — в прах. В чьих домах непременно плодятся моль, тараканы и прочая вредная живность.

Притом зачастую — это прекрасные, талантливые люди, великолепно образованные, но совершенно не устроенные в жизни. И в общем-то не особо к тому стремящиеся.

«Наши» были сестрами, дочерьми знаменитого некогда армянского скрипача. Впрочем, при жизни его называли «советским». И никак не иначе.

Одна, выпускница консерватории, всю жизнь преподавала музыку, другая, архитектор по образованию, корпела в каком-то конструкторском бюро.

Теперь обе были на пенсии.

Родителей схоронили давно и, если говорить о сугубо материальной жизни, прошедшее время потратили исключительно на то, чтобы свести на нет все, что было оставлено в наследство.

В итоге огромная и, надо думать, роскошная квартира в центре Москвы многократно разменивалась, мебель, картины, сервизы — распродавались.

Сестры выходили замуж, разумеется, неудачно — разъезжались с мужьями, всякий раз с определенными жилищными потерями.

В итоге — в сухом остатке на двоих — осталась запущенная квартира на окраине и комната в коммуналке, в центре.

В комнате сестры жили.

Квартиру впервые в жизни решили сдать, ибо пенсий обеих едва хватало на жизнь.

В этом смысле сделка с нами была почти бесполезной.

Сорок рублей, по определению, не могли решить десятой доли проблем.

Они признались, что по старой памяти не пропускают премьер в московских театрах, регулярно бывают в консерватории, любят пирожные из кондитерской в Столешниках… словом, отправляясь в Банный, явно рассчитывали на большее.

И — видит Бог — имели все основания это «большее» получить, если бы не медовый взгляд «молодого Лоэнгрина», как немедленно окрестила Тошу одна из сестер.

Та, что была консерваторкой.

Это несколько согрело душу — не одной мне, стало быть, с первого же взгляда увиделся рыцарь…

Итак, несмотря на крушение планов, сестры были счастливы, страшно смущены убожеством квартиры и, похоже, готовы — стоило Антону намекнуть — снизить цену.

Он, однако, был великодушен.

Пригласив нас запросто заглядывать на кофе с пирожными, дамы удалились.

Антон, все еще пребывая в роли, отправился провожать.

Я впервые осталась один на один с чужой, неприветливой квартирой.

2002

Странное дело: уникальная способность Антона манипулировать людьми, откровенно навязывая свое решение, схему, манеру, феноменальным образом простирается во времени и после его смерти.

Невозможно по определению, но очень похоже: расположившись в овальном зале, я, не задумываясь, усаживаюсь спиной к двери.

Бред.

Пересаживаться, однако, лень.

Теперь вот напряженно прислушиваюсь к мягким шагам по фиолетовому ковру.

Кто-то, аккуратно прикрыв за собой тяжелые двери, медленно приближается сзади. Пусть я почти наверняка знаю, кто именно, все же немного не по себе.

Уверена, Антон испытывал то же.

Он никогда не был храбрецом и даже детскую боязнь темноты и пустых незнакомых помещений к сорока годам изжил не вполне.

Истоки странного обыкновения демонстрировать посетителю собственный зад заключались, разумеется, в стремлении ошарашить визитера, заставить немедленно, не успев собраться с мыслями, выбрать линию поведения в неординарной, откровенно провокационной ситуации.

Очевидная, но отнюдь не единственная причина.

Другая, надо думать, открыта была только Антону.

И мне.

Убеждена, знаю наверняка и, стало быть, не могу ошибаться: он, как и я, не терпел чужого присутствия за спиной.

Негромкие шаги, будто сама судьба — или смерть? — стараясь до поры не привлекать внимания, готовится нанести удар, наверняка всякий раз тревожили и страшили Антона.

Замирало в испуге сердце, холодный ветерок ужаса, просочившись из-за спины, свободно гулял в груди.

Однако ж стоически не менял позы.

Напряженно прислушиваясь к шорохам, переступал через себя, ломал через колено трусливую душу, учился побеждать собственные страхи, доказывал себе, что это возможно.

Ну а я что же?

Мне-то к чему трепетать в ожидании?

Оборачиваюсь резко, чуть более поспешно, чем следовало бы.

Человек, идущий к столу, вздрагивает и замирает на месте.

Некоторое время мы внимательно разглядываем друг друга.

Совсем недолго — каких-нибудь пару секунд.

А после — каждый про себя — облегченно вздыхаем.

«Это она», — думает Юра, имея в виду гораздо большее, чем просто констатацию факта: за столом — та самая женщина, которую он предполагал здесь увидеть.

«Это он», — мысленно признаю я с некоторой даже радостью. И это означает, что главный юрист компании, вернее, руководитель правового департамента, Юрий Львович Птица, остался, похоже, прежним — или почти прежним — Юркой Птицей или Птахой, каким был в начале пути.

Простите уж за банальность.

Когда-то, не слишком давно, но, разумеется, и не вчера — лет пятнадцать назад — мы вместе начинали дело. Ощущение было именно такое: отправляемся в дорогу и настроение — вполне чемоданное.

Хотя, разумеется, никто никуда не ехал.

Сидели на месте, в двух маленьких, тесноватых комнатах — первом офисе, который, к слову, называли именно офисом. И никак иначе.

Позже — когда появились особняки с колоннами, плазы, отлитые из зеркального стекла, — стали говорить: контора, лавка.

Теперь — вышло так — не осталось никого из тех, кто ютился в тех комнатушках.

Отряд рассыпался на марше, и кто-то был уже в мире ином.

Кто-то осел много ниже.

Кто-то барражировал в соседних водах, не желая ни о чем вспоминать.

Кто-то, возможно, по-прежнему был рядом, но изменился до неузнаваемости и легко сходил за чужого.

И только Юрка Птаха — почти не изменившийся — стоял в двух шагах от меня и, похоже, думал о том же.

Я легко преодолеваю эти шаги.

И вот уже крепкие, слегка оплывшие руки — Птаха, впрочем, всегда был грузноват — подхватывают меня и вроде бы искренне прижимают к широкой, мягкой груди.

И мне хорошо, спокойно на этой груди, вдыхать слабый запах незнакомого парфюма, табака, кофе, еще чего-то неуловимого, чему не знаю названия, а вместе — запах чужого мужчины.

Впервые я мимолетом думаю об этом — о запахе чужого мужчины, чужом мужчине, в частности Птахе, и чужих мужчинах вообще.

Впервые — спустя день после похорон Антона и двадцать два года — со дня первой встречи с ним.

Забавно — нельзя сказать, что за эти годы мне не доводилось обнимать мужчин по разным поводам: здороваясь, поздравляя, шутя, наконец, — но ничего подобного ни разу не приходило на ум.

Выходит, так верна была Антону, несмотря на все?

Черта с два!

Я-то знаю, пусть не случилось формальных, физических измен с другими мужчинами.

Мысленно — сотни раз.

Как в ранней юности — придумывая все от начала до конца, до мельчайших деталей. Подолгу днями — вернее, ночами, — смакуя очередную фантазию.

Физической близости притом не хотелось ни с кем.

Антон, несмотря на все, не забывал о супружеском долге.

По мне, вспоминал о нем слишком часто.


Дружеское объятие с Птахой тем временем затянулось.

Я отстраняюсь, а у него в глазах мимолетный вопрос. Вполне может быть — показалось.

Но как бы там ни было — все равно.

Юрий Львович Птица — по определению — герой не моего романа.


— Ну, здравствуй!

— Здравствуй.

— На похоронах я… не предложил своего общества.

— И правильно сделал. Теперь поговорим спокойно.

— Мы будем вдвоем?

— Тебя это не устраивает?

— Напротив. Но в этом случае давай поищем другое место. Поуютнее, что ли… Ты меня понимаешь?

— Пойдем к тебе?

— Можно. Но там тоже…

— Стекло и кожа в белых стенах?

— Нет. Стекло, кожа, красное кресло и красные квадраты — только здесь. На вершине. Ниже — каждый высказывал свои пожелания, и сообразно с ними, так сказать… У меня, кажется, уютно и даже тесновато. Хочешь, пойдем взглянем…

— В другой раз. Сейчас — в другое место, где можно по душам…

— Не в этих стенах.

— Понятно. А если я распоряжусь убрать все «жучки»?

— «Закладки». Они называют это «закладками».

— Не суть. Прикажу — «закладки».

— Уберут, конечно. А ночью или в твое отсутствие нашпигуют другими.

— А если бы Антон приказал?

— Он бы не приказал.

— Ладно, идем в другое место.


Другое место отыскалось неподалеку от «мавзолея» — мы выбрали его, пройдя немного пешком по узкой, запруженной людьми и машинами Никитской.

Охрана — трое одинаковых мальчиков — аккуратно следовала на некотором отдалении, в точности исполняя указание.

Покидая офис, я — снова! — вспомнила нужную фразу и произнесла ее так естественно, будто отдавала приказ ежедневно.

«В режиме наружного наблюдения», — сказала я. Небрежно, на ходу, как делал это Антон.

Птица вздрогнул и оглянулся в изумлении.

Даже легкое подозрение проскользнуло в этом взгляде и мимолетный испуг.

Что ж, если Антон Васильевич в самом деле решил с того света руководить своей охраной, избрав сенситивом меня, — пусть.

Я не против.

В конце концов его молодцы теперь стерегут вроде бы мою жизнь.

Пусть руководит.

У входа в кафе, большие витрины которого задуманы так, что всякому на улице виден каждый внутри, охрана отстала, органично растворилась в людской массе.

Куда мы денемся в этом аквариуме?

Мы, впрочем, не думаем никуда деваться — столик выбираем у окна.

Казалось, что сидим на улице и суетливая толпа протекает мимо, чудом не задевая локтями, коленками, сумками, портфелями.

Здесь неожиданно вкусно кормят, хотя без изысков.

И красное домашнее вино простое, дешевое. Но приятное на вкус.

Я спросила вина, Птаха — пива.

Настало время поговорить откровенно о делах серьезных.

Но прежде все же интересуюсь:

— Почему ты считаешь, что Антон не расстался бы со своими игрушками: прослушкой, наружкой и прочими «ушками»?

— Именно потому, что это были любимые, а последнее время — так просто единственные игрушки. Дела наши скорбные, полагаю, в общем и целом тебе известны. Собственно, последние месяц-два не было дел — тишь, как в глухом лесу. Все попрятались по норам, мелко дрожали хвостиками — ждали конца. И Антон ждал. Не такого, конечно, который вышел в итоге. Однако — страшного. А чтобы не так страшно было ждать, играл в солдатиков. Вернее, в шпионов. Впрочем, слабость к секретным службам у него наблюдалась всегда. Ты же помнишь: пароли, кодовые слова, спутниковые телефоны вместо мобильных. Туча охраны… Внутреннее наблюдение, наружное наблюдение, наблюдение за наблюдающими.

— Он с детства любил шпионские фильмы.

— Понятно. Не он один. Повзрослели мальчики, появилась возможность — стали играть в шпионов по-настоящему. До поры, однако, все было в пределах допустимого. А уж когда посыпалось основательно — игра превратилась в манию. Впрочем, допускаю: он действительно боялся за свою жизнь. Слишком уж много образовалось недоброжелателей. А доброжелателей, напротив, не осталось ни одного. Я имею в виду — заступников в высших сферах. Знаешь, я долго думал о причине нашего краха. В итоге решил, что самая большая ошибка Антона заключалась именно в том, что главную и единственную ставку в любой игре он делал на высоких покровителей.

— Не он один.

— Верно. Но он возвел эту технологию в абсолют. Работал без лонжи, как говорят цирковые. И к тому же использовал возможности не только во благо. Отнюдь. Главную мощь бросал на войну.

— Он называл это «дружить против».

— Умница. Потому, когда ряды покровителей поредели, а потом вовсе распались, Антон Васильевич оказался у разбитого корыта, за спиной осталась отнюдь не вредная старуха. Прости, не о тебе, разумеется, речь, образно говорю. За спиной оказался легион с копьями да пиками. И намерениями, как ты понимаешь, самыми недружественными.

— Так, может, шпионские страсти разыгрались отнюдь не на почве маниакально-депрессивного синдрома?

— Разумеется. Хотя синдром тоже присутствовал.

— Вне всякого сомнения. И тем не менее ты полагаешь… он действительно погиб случайно?

— Абсолютно уверен. Я ведь примчался туда одним из первых, полицейское расследование проходило, можно сказать, на моих глазах. И все было серьезно, по-взрослому. Не Россия-матушка. А ты что же? Неужели сомневаешься?

— Нет. Но прокурорские зачем-то снова хотят меня видеть.

— Формальности. Там ведь остались какие-то его вещи — сиречь имущество. Мелочь. Но по закону они обязаны передать тебе, как единственной наследнице, все до последнего цента. Или — гульдена.

— Да, пожалуй. Я думала о том же.

— А кто, позволь спросить, рассудил иначе?

— Да никто, собственно. Ваш главный охранник как-то вертит носом.

— Гена? Дурачок. Все еще надеется сохранить позиции, штаты, деньги.

— Каким образом, интересно?

— А закошмарить тебя, допустим. Внушить для начала, что смерть Антона не была случайной, или по меньшей мере зародить в душе сомнения. На следующем этапе речь пойдет уже о твоей безопасности.

— Исключается.

— Почему? Ты ведь задумалась, я вижу.

— Задумалась я или нет, кошмарить меня бесполезно. Об этом, собственно, хочу поговорить. Так вот. Решение принято. На мой взгляд, единственно возможное, но даже если это не так — я вряд ли его изменю.

— Что за решение?

— Простое, как истина. Отдать. Всё, всем. Каждый кредитор должен быть удовлетворен если не полностью, то максимально возможно. Для этого — продать все, что осталось, не торгуясь, не дожидаясь лучших времен. Всё! Ты меня понимаешь? Недвижимость, машины, технику, заводы, газеты, пароходы, лицензии, технологии, брэнды. Если понадобится — дом. Тот, в котором сейчас живу. Машину, на которой я езжу. И кстати, они, кредиторы, враги — легион, по твоему определению — должны это знать. А точнее — верить. Я действительно готова отдать все, включая собственные цацки. И тряпки продать с аукциона, чтобы покрыть долги Антона. Не хватит — извиняйте! На панель не пойду. Да если и пойду, много не заработаю. Старовата для этого ремесла. Остальное — в полном их распоряжении. Такое решение. Что скажешь?

— Скажу — молодец. Единственно правильное решение. Единственно.

— Ну слава Богу! Нашелся единомышленник. В таком случае скажи мне вот что…

— Сойдется ли «дебет с кредетом»?

— И если не сойдется, то в каком приблизительно соотношении?

— Сойдется, и даже профит будет положительным. Правда, мизерным. Дом по крайней мере и машину, не говоря уже о цацках и тряпках, можешь оставить в покое. Остальное — займет время. То, которого, кстати, фатально не хватало Антону. Но если ты действительно намерена вот так прямо, как мне сейчас, заявить свою позицию публично и вдобавок принести извинения — полагаю, народ подождет. К тому же твоя личность ни у кого не вызывает остракизма. В этом смысле, отодвигая тебя от дел, Антон Васильевич, сам того не ведая, оказал услугу. Неоценимую. Тебя никто не возненавидел, как его. Скорее — напротив. Давние партнеры, те, которые еще помнят тебя в деле, — сочувствуют. Словом, приятно тебе это или нет, в глазах общественного мнения ты — жертва. И значит, по одну сторону баррикад с теми, кого так или иначе задел Антон. С легионом. Стало быть, пойдут навстречу. Будут ждать. Других проблем не вижу.


Полное, добродушное лицо Птицы излучает уверенность и покой.

Светлые, немного навыкате глаза в обрамлении пушистых белесых ресниц смотрят на меня ласково, с одобрением и прежней братской любовью.

Похоже, он искренне рад тому, что услышал, с души свалился непосильный груз.

И воспарившая Птаха с высоты своего полета действительно не видит более серьезных, неразрешимых проблем, только что застилавших небо.

Глядя на мир его спокойными, чуть насмешливыми глазами — я тоже не вижу ни облачка.

Вокруг — сплошная прозрачная и бесконечная синь.

И даже луч надежды забрезжил на горизонте.

Слабый, но тем не менее различимый.


— Послушай, — говорю я, не слишком, впрочем, обольщаясь. — А копи? Те, африканские… Помнишь?


Секунду он искренне пытается сообразить, о чем речь.

Потом, осознав суть вопроса, смотрит на меня с жалостью. И некоторым даже разочарованием.

Дескать, совсем нормальной показалась старушка поначалу, вменяемой, не лишенной прагматизма.

И вдруг на тебе.

Такое.

Он молчит, но мне не нужны слова.

Так даже лучше, есть шанс реабилитироваться быстро, пока сомнения всерьез не подточили его веру.

В меня.


— Не знаю, почему-то вспомнились вдруг. Вернее, знаю — это ведь был мой последний проект. Вот и выползло то, на чем оборвалась нить. Понимаешь?

— Понимаю… — Птаха вздыхает облегченно.

Я говорила убедительно.

Да, все, очевидно, так и есть.

— Понимаю, — задумчиво повторяет Птаха. — Подумать только: алмазные копи — звучит как название романа. Только вот чьего? Давно не читал ничего такого. Джека Лондона? Или Майн Рида? Не суть. Хотя, возможно, судьбой лицензии следует поинтересоваться. Столько лет прошло…

— Пять без малого.

— Четыре. Там ведь была война, потом вроде все разрешилось. Значит, существует какое-то правительство. Возможно даже, демократическое…


Он готов рассуждать и дальше.

Но для меня уже очевидна тщетность попытки.

И незачем тратить время, развивая пустые мысли.

Совершенно незачем.

1980

Сначала я радовалась квартире как маленькая.

И в точности как маленькие дети «понарошку» пекут пироги из песка, пыталась приукрасить убогое пространство.

Именно «понарошку», ибо реальной возможности изменить здесь что-либо у меня не было.

Прежде всего потому, что не было денег.

Ни копейки в собственном распоряжении.

Все, что присылала мама, немедленно, у окошка кассы на Главпочтамте, исчезало в кармане Антоновых джинсов.

Не говоря уже о том, что иногда умудрялся заработать он сам.

Раз в месяц я получала три рубля «на лекарства» — имелись в виду специфические женские нужды.

Этих денег хватало еще на пару самых дешевых колготок Тушинской — до конца жизни запомню! — трикотажной фабрики.

Прочие редкие обновы — к примеру, французская оправа за пятьдесят целковых, джинсы, башмаки и даже белье — появлялись у меня исключительно по воле Антона, сообразно с его настроением и представлениями о том, что мне следует носить и как выглядеть.

К примеру, залюбовавшись однажды героиней какого-то фильма — телевизора в квартире не было, но в кино мы ходили часто, — Тоша решил, что мне следует преобразиться в ее стиле, и щедро субсидировал поход в парикмахерскую.

Приглянувшаяся актриса была ярко-рыжей и подстрижена «тифозной скобочкой» — состригая пышные пряди пшеничных волос, мы с парикмахершей рыдали в унисон. А перед этим вся парикмахерская отчаянно пыталась удержать меня от очевидной глупости. Я наплела что-то про съемки на «Мосфильме» и непреложное условие изверга-режиссера.

Они поверили.

Впрочем, апельсиновая стрижка, как ни странно, оказалась мне к лицу — в восемнадцать лет, надо полагать, женщине идет многое, если не все.

Тоша остался доволен.

Я обрела дополнительную статью расходов — «на парикмахерскую».

Впрочем, этого никак не могло хватить на благоустройство обветшалой квартиры.

Скрепя сердце я распорола две пестрые ситцевые юбки, еще домашние, сшитые подругой.

Благо в моде тогда было «макси» — юбки до пят. Ткани хватило на то, чтобы изобразить подобие кухонной скатерки и занавески, прикрывшей стекло в кухонной двери.

Стекло, к слову, было треснутым и скоро, разумеется, разлетелось окончательно. «Юбочная» занавеска пришлась как нельзя кстати.

В пыли на антресолях пустой квартиры неожиданно обнаружилась коробка масляной краски — возможно, кто-то из сестринских мужей был художником или, скорее уж, школьным учителем рисования — не суть.

Краска слегка подсохла, но еще вполне годилась для дела.

Ею я рисовала веселые рожицы, цветочки и какие-то невнятные силуэты на грязно-сером кафеле ванной комнаты. В тех местах, где он еще сохранился.

Большие прогалины шершавого бетона — там, где кафель уже отпал, пыталась закрасить той же краской, выбирая цвета поярче.

Убожество никуда не девалось. Но взгляд по крайней мере не так угнетало хмурое однообразие. И несмываемые потеки не бросались в глаза.

Антоша фыркал, однако хозяйственной возни не пресекал — я была счастлива.

Недолго.

Любовь к облупленной квартире кончилась быстро, хотя была настоящей, искренней и, наверное, трогательной любовью к первому совместному жилищу.

Она прошла тотчас, как стало понятно, какой ловушкой обернулась для меня наша первая квартира.

Беспокойная бродячая жизнь имела, оказывается, одно неоспоримое преимущество — мы постоянно были вместе. Точнее, я постоянно была при нем. Как выяснилось, исключительно потому, что деваться было попросту некуда. Вот и таскал за собой, как громоздкий чемодан, который — согласно известной сентенции — выбросить жалко, а носить надоело до чертиков.

Однако ж — носил.

С появлением квартиры все изменилось.

Теперь чемодан был брошен в угол и забыт до поры.

Тоша оставил меня в пустой квартире, изредка забегая, чтобы бросить корм и проверить — жива ли?

Другого — того, к примеру, что могу куда-нибудь деться — Тоша не допускал. И правильно делал — никуда, разумеется, я не делась и деться не могла по определению.

Задним — как принято говорить — умом теперь понимаю: за время наших скитаний изрядно надоела Антону, и, надо полагать, в один далеко не прекрасный день он просто оставил бы меня на очередной лавочке и исчез навек.

Здесь одинаково возможны два варианта.

Я могла умереть сразу. От любви, тоски и предательства. Не суть, что было бы указано в казенном свидетельстве о смерти. Банальный суицид, дорожно-транспортное происшествие, смерть от переохлаждения или острая сердечная недостаточность. Все это в равной степени могло быть правдой и неправдой одновременно, потому что так или иначе я умерла бы именно от любви и предательства, которое невозможно пережить.

В другом — перетерпев, зажила бы иной, неизвестной жизнью. Возможно — счастливой, возможно — нет. Но как бы там ни было, теперь это была бы не я.

Какая-то другая женщина сорока с лишним лет.

Однако ж несчастные мамины восемьдесят рублей!

Бросить их Антон не мог, да и не хотел. Зачем бросать, если можно иметь и пользовать, ничем при этом не поступаясь?

Словом, он милостиво оставил меня при себе, а вернее — при пустой, грязной квартире.

Сам же — заскучав по былой абсолютной свободе — пустился во все тяжкие.

Антон любил жизнь во всех ее проявлениях и жил как дышал — полной грудью.

Всегда.

Он и тогда наслаждался жизнью, не подозревая, что наслаждения убоги, жизнь грязна и пахнет отвратительно, как дешевый портвейн, который потреблял ежедневно.

А может, догадывался обо всем или даже знал наверняка, но не страдал от того нисколько и даже не морщился. Дожидался лучших времен, которые — уверен был! — наступят однажды сами по себе.

И наступили же!

До той поры наслаждался тем, что было доступно.

Возможно, все было так. Потому его всегда раздражал утонченный восточный снобизм Хайяма: «Уж лучше голодать, чем кушать что попало…»

Антон до поры был совсем не сноб, легко мог — «что попало». И с удовольствием.

Словом, именно в те дни открылись для меня звуки пустой квартиры.

Антон мог отсутствовать днями и даже неделями.

Я замирала, впадая в анабиоз, и только слух обострялся до крайности, вбирая — будто бы — энергию всего тела, замершего в тупом оцепенении.

Потом, однако, ситуация несколько изменилась.

Он стал появляться чаще — и я, наивная, разумеется, возрадовалась, и размечталась, и воспарила…

Не представляла, что сулят эти перемены.

Не чувствовала смерти, которая притаилась близко. Выжидала.

А дело было за малостью.

Подходящим случаем.

2002

Я начинаю привыкать к Малевичу.

Правда, возможность лицезреть шедевр значительно поубавилась.

По собственной воле я свела ее к минимуму, одним поворотом кресла, похожего на трон.

Даже стол, похожий на взлетную полосу Небольшого аэродрома, не пришлось отодвигать от стенки. Он стоял достаточно далеко: кресло вместе со мной легко поместилось в этом пространстве.

Преобразований оказалось почти достаточно.

Все — по крайней мере в этом сегменте офисной жизни — приобрело относительно нормальный вид.

Малевич — на белой шершавой стене.

Под ним — я в кресле, похожем на трон, за столом, напоминающим… et cetera.

Визитеров ко мне — немного, но все равно маленький красный диван изжит. Вместо него появился круглый стол с шестью небольшими креслами.

Туда я усаживаюсь вместе с гостями.

В делах более существенных, нежели перестановка мебели, все движется тоже поступательно. Как и предполагалось.

И даже — несколько лучше.

Птица был прав: массовое неприятие Антона в нашем обществе достигло апогея.

Его не гнали, перед носом не закрывали дверей, не отказывали от дома.

Нет.

Гораздо хуже.

Они были вынуждены принимать его как прежде — и за это ненавидели еще сильнее.

Почему вынуждены, спросите вы?

Позиции Антона Васильевича Полонского оказались безнадежно утрачены во всех сферах, начиная, естественно, с финансовой.

Об этом не сообщили, пожалуй, самые ленивые журналисты из тех, кто вообще касался этих тем. Да Бог бы с ними, с журналистами. Они теперь завираются так часто и бессовестно, являют миру такой пещерный уровень образования и воспитания, что периодике давно не верит никто.

Об этом говорили уверенно в кабинетах и кулуарах, где каждое слово обеспечивается как минимум золотым запасом государства.

Однако ж — прошлое…

Прошлые Антошины наживки, заброшенные и проглоченные со смаком, прижились, как выяснилось, во многих желудках, обладатели которых, случалось, от этого жестоко страдали.

Однажды мне довелось наблюдать похожие страдания. Очень давно, в моем далеком детстве.

Злые мальчишки привязали за ниточку кусок колбасы — и голодная маленькая собачонка, конечно же, эту колбасу немедленно проглотила.

Тогда-то и начались ее муки, смотреть на которые было невыносимо.

Мальчишки тянули ниточку обратно, дворняжка корчилась на земле, тощее тельце сотрясали рвотные судороги. Колбаса, как назло, застряла где-то в горле и никак не выскакивала обратно. Несчастная псина задыхалась, из помутневших глаз катились слезы.

У меня началась истерика — прибежали взрослые, прогнали мальчишек, полуживая дворняга с воем отползла в кусты.

Все кончилось благополучно.

Спасти людей, оказавшихся в подобной ситуации, куда сложнее. К тому же страдают они, вероятно, острее — потому что страдают морально. И понятное дело — не могут отползти в кусты. Ибо в большинстве своем — фигуры заметные.

Потому — принимали, улыбались, делали вид… и ненавидели.

А он, понимая, что обречен, думаю, не отказывал себе в удовольствии периодически дергать за ниточки.

И было тех ниточек…

Об этом, впрочем, никто не знает наверняка. Теперь уже не узнает никогда.

Мое же счастье заключалось в том, что прежде составляло мою непроходящую печаль — четыре года назад Антон окончательно отстранил меня от дел.

Когда-то — общих.

Он мог бы пойти дальше — вышвырнуть из дома, отнять машину, драгоценности, одежду.

Оставить на улице, под забором одного из наших особняков такой же нищей и бесправной, какой подобрал когда-то, двадцать с лишним лет назад.

Отчего-то не пошел.

Возможно, просто не успел, запутавшись в стропах своего парашюта.

Но как бы там ни было, теперь Антонова подлость стала моей индульгенцией.

Негласную поддержку «легиона» я ощутила очень скоро, едва ли не на физическом уровне.

Конечно, пришлось униженно каяться, посыпать голову пеплом, просить прощения, обещать…

И снова каяться.

Мудрый Птаха сделал все, чтобы избавить меня от многократного повторения всяческих унижений.

Дождавшись, когда «общее мнение» оформилось более-менее ясно, собрал пресс-конференцию.

В овальный зал нашего «мавзолея» журналистов набилось около сотни.

Возле стола, за которым мне предстояло сидеть, выстроилась батарея телевизионных камер, под ними прямо на полу расселись фотокоры.

Когда-то в ту пору, когда наш бизнес с Антоном был общим…

Повторяюсь.

Однако и впредь вынуждена буду повторяться, потому как слишком много событий связано с «той самой порой, когда…», да и все последующее, собственно, из нее вытекает.

Итак, в ту пору, когда… в числе прочих обязанностей я отвечала за promotion компании, многих пишущих господ знала лично и лично же щедро прикармливала с руки.

Делалось это так.

За чашкой кофе, чаще — за обедом в приличном ресторане, в приватной беседе — упаси Боже, никаких интервью! — я ненавязчиво излагала наше видение той или иной проблемы. Этого, как правило, было достаточно — материал, подающий проблему в нужном ракурсе, в скором времени появлялся на страницах солидного издания (с бульварной мелочью работала пресс-служба, я «обедала» исключительно золотые перья).

Потом мы снова встречались с автором, который вместе с картой десерта получал фирменный узкий конверт с некоторой суммой денежного вознаграждения. Порой — если знакомство было давним — процесс укладывался в формат одной встречи. Иными словами, заказ поступал одновременно с гонораром.

С телевизионными людьми было проще — продюсер или руководитель программы, если тема не была противна каналу в целом, без обеденных церемоний объявлял сумму и незамедлительно получал ее, после чего сюжет появлялся в эфире.

И в газетах, и на телевидении был народ еще более свойский — в большинстве из числа тамошних элит, — состоящий практически в штате компании. Этих попросту содержали — открывали кредитные карты в своих банках, оплачивали дорогие покупки — жилье, машины. Брали с собой на отдых.

Словом — дружили.

Я и теперь вижу в зале несколько знакомых лиц, а вернее, затылков — оглядываю публику из небольшого кабинета в бельэтаже, отгороженного от любопытных глаз зеркальным стеклом, — но особо не обольщаюсь.

Воды с той «обеденной» поры утекло предостаточно — большинство старинных знакомцев не раз и не два сменили хозяев — такие теперь времена.

И кто его знает, с кем обедают теперь?

Однако, как ни странно, чувствую себя уверенно.

И даже некий кураж, давно забытый, откуда невесть просочился в душу.

Она встрепенулась. Возбуждена, конечно. Но это, без сомнения, радостное возбуждение.


— Пора, — говорю я Птахе и главному охраннику, который с завидным упрямством следует за мной по пятам и вообще совершает все положенные ритуалы, словно не замечая подмены.


Пресс-секретарь — приобретение последней Антоновой поры, — молодой, прыткий, амбициозный, рысью несется вниз объявить выход.

Я иду не спеша.

Высоченные шпильки «траурных» туфель в принципе исключают спешку. И это правильно.

Костюм, поразмыслив, я надела тот же, что в день похорон.

Не хватает только шляпы с вуалью, это, однако, был бы уже перебор.

Причем весомый.

Так — comme il faut, как говорят французы.

Просто, достойно, с намеком на траур, но без явных его признаков.

Зал встречает меня глухой, настороженной тишиной.

Сгусток любопытства отчетливо клубится в воздухе.


— Здравствуйте, дамы и господа. Прежде всего я хочу сказать вам спасибо за то, что пришли…


Теперь самое время сделать паузу и оглядеть зал.

Максимально долгую паузу — как учила моэмовская Джулия, великая актриса и мужественная женщина из породы победительниц.

Замолкаю и смотрю прямо, не скрывая того, что рассматриваю их в упор.

Примостившийся в первом ряду Птаха начинает проявлять признаки беспокойства.

Напрасно.

Сейчас я начну говорить, и — видит Бог! — они с восторгом проглотят все, что я сочту нужным произнести.

«Схавают», — сказал бы Антон.

Но я никогда не одобряла сленга.

1980

Час настал — подходящий случай представился.

Но прежде прошло не так уж мало времени. Достаточно для того, чтобы мой восторг испарился.

Антон действительно стал бывать дома чаще, а после и вовсе перестал высовывать нос на улицу.

Однако ж происходило это вовсе не потому, что в сердце суженого проснулась вдруг любовь или — на худой конец — привязанность. Смешная, глупая фантазия — Антон, по определению, был человеком не домашним.

Все было проще и прозаичнее во сто крат: он устал.

Надоело шататься по городу, обретаясь в грязных притонах.

Это раз.

Второе — однажды на улице Антона остановил милиционер. Все, разумеется, обошлось, Тошино красноречие в минуты опасности было самым надежным его оружием. Он и тогда отболтался — но страх, дремавший в глубине души, проснулся и заголосил. В грязном закутке чужой квартиры он замолкал, и Антон, не терпевший душевного дискомфорта, предпочел закуток.

Третье — настал октябрь.

Мягкое тепло поздней солнечной осени уступило место серой хмари.

Зарядили дожди. Мелкие, холодные, бесконечные.

Город расквасился.

Мостовые растеклись грязными лужами, в уютных скверах гулял холодный ветер, срывал озябшую листву, устилал ею аллеи и лавочки, на которые совсем не хотелось присесть.

Холодно, уныло и совсем уж грязно стало в маленьких пивнушках. Здесь за двадцать копеек автомат выдавал порцию мутного кисловатого пива — ровно пол-литра в любую тару. Кружки были дефицитом, их караулили, дожидаясь, пока очередной забулдыга утолит отчасти неутолимую в принципе жажду. Впрочем, в ходу были другие емкости — стеклянные банки, пластиковые пакетики из-под молока. У небольших прилавков разбитные торговки с золотыми зубами или мрачные мужики в грязных полотняных фартуках меняли любые деньги — от мятых рублей до липких засаленных медяков — на монетки по двадцать копеек. Там же можно было легально прикупить соленых баранок или орешков к пиву, нелегально плеснуть в емкость немного водки.

Впрочем, водку, как правило, приносили с собой.

Орешки и баранки игнорировали вовсе — по причине дороговизны и ненадобности.

Летом в пивнушках было тесно, шумно, в меру грязно, но в целом почти весело, хотя драки, легкие потасовки и просто устные выяснения отношений случались постоянно.

Сейчас даже автоматы изменились неузнаваемо.

Бредущие с улицы пьянчужки тащили с собой липкую грязь, она растекалась по полу, смешивалась с пролитым пивом, грязными кляксами оседала на стенах. Народу заметно поубавилось. И было холодно, почти как на улице.

И наконец, четвертое — Антоша вдруг сообразил, что шумные, порой случайные компании отнюдь не противопоказаны нашей квартире. Соседи, судя по некоторым признакам, сами были не прочь погулять от души. К чужим слабостям относились снисходительно.

И началось.

Публика, повалившая к нам, была очень разной и удручающе одинаковой одновременно.

Разница заключалась в возрасте, половой принадлежности, темпераменте, бывшем статусе, остаточном уровне культуры и воспитания, материальном состоянии или полном его отсутствии. Словом, в большинстве своем относились к прошлому.

Общим у всех было настоящее.

А в нем — неуклонное погружение на дно, в липкую трясину того безликого, бесполого, лишенного возраста, души и разума социума, именуемого отбросами общества.

Автор этого определения был, похоже, человеком наблюдательным. Вконец опустившийся люд действительно подобен биологической массе и в этом качестве похож на отбросы городских свалок, спрессованных в плотную, вязкую, зловонную субстанцию.

Однако ж осознание этого пришло ко мне много позже, когда появилась возможность взглянуть на собственное прошлое, в котором обитали бледные призраки городских помоек, со стороны. Притом — издалека.

Пока же — в пустую и тихую до поры нашу квартиру пришли люди.

Частью это были старые приятели Антона, знакомые уже более двух лет, — ровно столько провел любимый в столице, в созерцательном ожидании белого коня, красной дорожки и распахнутых навстречу Спасских ворот.

Порой существо появлялось в квартире случайно, едва попав под руку Антону в ближайшем винном магазине, именуемом «три ступени», потому, разумеется, что к его дверям вели три истертые ступени.

Существа пили, ели, случалось — ссорились и дрались, сокрушая мебель и посуду.

Иногда — совокуплялись на нашем продавленном диване, из которого кое-где опасно выпирали пружины, готовые вот-вот распороть грязную ткань обивки, пронзить наконец осточертевшие за долгие годы человеческие тела с их вечной возней, не дающей старому дивану обрести покой: благополучно развалиться и истлеть.

В такие моменты я страстно хотела и даже — грешница! — просила Бога, чтобы это наконец произошло: пружины вырвались наружу, вонзились в потные тела, занятые животной случкой на моей постели.

Пусть уж диван остановит их, если Антон не желает, а я не смею.

Но диван терпел.

И я терпела.

Когда пьяный разгул становился совсем диким, пряталась, зарываясь в ворох грязной, плохо пахнущей одежды, сваленной на полу в прихожей.

Я уже слишком хорошо знала: в такие минуты попадаться на глаза Антону опасно. Впрочем, все равно попадала — и вечно ходила с синяками и ссадинами на лице и на теле.

Всему, однако ж, приходит предел.

Настал день, а вернее — вечер, и переполнилась чаша моего терпения.

Шли четвертые сутки затяжной, небывало буйной — даже по нашим тогдашним меркам — пьянки.

Поначалу — развеселой, с плясками и песнями под гитару. Любимый истово рвал струны — даже я подпевала что-то про звонкий лед на Чистых прудах.

Следующий этап обернулся тупой, беспричинной яростью. Бились до крови, жестоко, безумно. Привычные вроде бы соседи, не выдержав оглушительного мата, глухих ударов, треска ломающейся мебели, застучали в стену, пригрозили, что вызовут милицию. Бойня, впрочем, затихла не потому, что кто-то испугался милиции. Рассудок к тому времени уже вряд ли адекватно реагировал на происходящее.

Просто выдохлись.

Компания заметно поредела, избитые собутыльники уползли восвояси зализывать раны.

Я почти успокоилась, благополучно — на сей раз — отсидевшись в своем углу.

Теперь предстояло последнее испытание — мучительный Тошин уход в беспамятство. В такие минуты он требовал меня к себе. Странно, однако ж, перед тем, как провалиться в небытие, совершенно обессиленный Антон испытывал потребность в плотской любви — долгом, грубом, безо всяких эмоций сексе.

Но и потом не мог заснуть.

Душа или та субстанция, которая ее заменяла, упорно не желала погружаться в сон. Словно боялась — на этот раз не сумеет проснуться.

Антон не спал, не давал заснуть мне, что-то бормотал и требовал ответа. Порой становился трогательно-беззащитным, словно ребенок. Совершенно по-детски просил рассказать сказку.

И я рассказывала.

В ту пору — не слишком размышляя над тем, насколько унижена, раздавлена и, собственно, жива ли еще? — я почти любила эти тяжкие ночные бдения.

Антон обычно забывался под утро.

И наступало отдохновение.

Долгое — до середины грядущего дня, когда, проснувшись, Тоша потребует пива.

Так было.

В тот вечер, скорчившись под вешалкой у двери, я ожидала неизбежного — тяжелых шагов в коридоре, визгливого стона диванных пружин и пьяного рыка любимого, призывающего меня к себе.

Судьба, однако, готовила другое.

Шаги в коридоре действительно прозвучали, но это были нетвердые шаги двух пар ног.

Держась одной рукой за стену, другой — Антон обнимал лохматое существо неопределенного возраста, но явно женского пола. Сухая, как стог прошлогоднего сена, спутанная грива существа была безжалостно вытравлена перекисью водорода.

В былые времена женщины империи для окраски волос часто пользовались именно перекисью — чистым химическим продуктом. Достать человеческие парикмахерские красители было сложно.

Вопрос, однако, заключался в интенсивности окраски — волосы женщины, которую обнимал Антон, казались вытравленными намертво.

Другим явным признаком пола была яркая помада на лице.

Надо полагать, собираясь предаться любви, дама решила «навести красоту», но рука была не слишком тверда — помада перепачкала пол-лица, зато ее невозможно было не заметить. Даже в полутемном коридоре.

В остальном это было типичное существо: грязное, пьяное, потерянное, как все нынешние гости.

Даму привели гонцы, отправленные утром в пресловутые «три ступени» за очередной порцией дешевого пойла.

Ближе к вечеру — показалось — она убралась вместе со всеми.

На кухне вроде бы оставался Антон со старым приятелем по кличке Шура Балаганов.

Теперь выходило, что я ошиблась.

Парочка между тем скрылась в спальне, и взвизгнул досадливо старый диван.

Как обычно.

А через пару минут из нашей спальни раздались характерные звуки, известившие меня о том, что этой ночью мои услуги не понадобятся.

Некоторое время я сидела тихо, до конца осознавая происходящее. Когда же наконец поняла все достаточно ясно — случилось небывалое.

На самом деле это была всего лишь попытка бунта: слабого, беспомощного — первого моего бессознательного восстания против собственного рабства.

Нормальное явление.

Тысячи женщин, оказавшись в схожей ситуации, ведут себя так же или еще хуже.

Теперь-то я знаю.

Тогда казалось — страшное, нечеловеческое горе свалилось на мои одинокие плечи. И — лишило рассудка.

Маленьким хищным зверьком метнулась из своего убежища, ударом собственного тела распахнула дверь спальни и — разумеется! — вцепилась в пергидрольную паклю, разметавшуюся на моей подушке.

И начался кошмар, подробности которого я, к счастью, помню смутно.

Первый удар Антона был таким сильным, что кожа у меня на лбу немедленно лопнула.

Возможно, он бил не рукой, а тем самым будильником, оглушительное тиканье которого составляло мифическую «тишину пустой квартиры». Но как бы там ни было, хлынувшая кровь заливала глаза, а казалось — мутный поток застилает сознание.

Происходящее было странным.

Именно странным, страх куда-то ушел, а удивление осталось.

Я удивлялась.

Тело вдруг непонятным образом переместилось в пространстве. Ноги оторвались от земли.

Перед глазами — сквозь призму горячей крови — стремительно пронеслись грязные стены комнаты.

Потом оказалось: я почти касаюсь лицом холодного оконного стекла.

Потом тело снова резко переместилось, стекло исчезло, в лицо пахнуло сырой вечерней прохладой.


— Как же ты надоела мне, сука! Как надоела!

Голос любимого звучал совсем рядом.

Сильные руки крепко, до боли сжимали меня.

Но недолго.

Все вдруг пропало.

Тьма — кругом, холодная, влажная тьма. Не беспамятство, нет — поток воздуха за нашим окном подхватил меня, понес куда-то, ласково овевая разгоряченное тело.

Странным был этот полет, но приятным и, главное, спокойным.

Тишину, однако, распорол отчаянный женский крик.

— Что ты делаешь?! Не надо!!! — кричала женщина.

Но это была не я.

Я молчала.

Возможно, потому, что уже не могла кричать.

Все кончилось как-то вдруг: сырость, прохлада, полет. Ничего не было вокруг.

Темнота.

2002

Пресс-конференция выдохлась через два с половиной часа.

Публика, похоже, сполна удовлетворила интерес.

Остался, разумеется, неизменный — или неразменный? — десяток журналистов, охочих до «эксклюзива».

Этих медом не корми — дай припереть «news maker»[4] к стене, заглянуть в глаза, ухватив за локоток или пиджачную пуговицу, задать вопрос так, чтобы не слышали другие, перемолвиться — многозначительно — парой слов.

Караулят жертву, заранее, минут за десять до окончания конференции, занимая места предполагаемого отхода.

Стража, впрочем, тоже не дремлет — любителей приватно поболтать с охраняемой персоной аккуратно оттирают от тела.

Потому в конце любого мероприятия почти всегда возникает небольшой ажиотаж, легкая толкотня, возня, словом — сумбур.

То же случилось со мной, хотя главный охранник рыл землю носом, доказывая собственную профессиональную пригодность. Его инкубаторские орлы вовсю работали локтями. Широкие спины самоотверженно сливались в живую изгородь.

Тщетно.

Неразменный десяток ловко перехватил меня на выходе и получил то, что хотел — подержался за рукав жакета, покрутил пуговицу, близко заглянул в лицо, задал припасенные вопросы.

Словом, все как положено — и неизменный сумбур в финале.

И любопытный разговор, растворившийся в этом сумбуре.

Собственно, не разговор даже, так — короткий обмен репликами и визитными карточками.

Никем не замеченный, как мне показалось.

Но я ошиблась.

Команда, которая готовила мероприятие, осталась довольна — с чувством выполненного долга, раскованно расположилась за круглым столом в моем кабинете.

В действительности я хотела всего лишь сказать спасибо. Но процесс вроде бы сам собой покатился по накатанной — мной же когда-то! — колее.

Начался «разбор полета».


— Что ж, по-моему, все сложилось. — Птаха говорит веско, без эмоций. — Вопросы, которые мы хотели услышать, прозвучали. И наоборот. Нежелательных вроде не было.

— Работали с людьми! — Бойкий пресс-секретарь буквально сочится самодовольством.

— С этими людьми можно работать сколько угодно, все равно в лес смотрят, — назидательно парирует Птаха.

— Ты им льстишь, Юра. Волк — животное благородное.

— Значит, сколько ни корми…

— …все равно кусают за пятки.

— Ну, тебя сегодня не кусали.

— Был один вопрос… — Девочка из пресс-службы замолкает в смущении и смотрит на меня, будто спрашивает, можно ли продолжать. Я понимаю, что за вопрос она имеет в виду. Птаха соображает не сразу…

— Чей вопрос?

— Этой… Не помню фамилию, яркая такая блондинка…


Она права — блондинка на самом деле была яркой.

И сексапильной, в стиле Мэрилин Монро. С такими же короткими, аккуратно уложенными волосами и пухлыми губами. Разумеется, пунцовыми.

Она и говорила похоже, с чувственным придыханием.


— Вы любили его? — негромко поинтересовалась «Мэрилин», подавшись вперед так умело, что выпиравшая из-под блузки грудь легла на плечо пожилого дядечки-«правдиста».


Дядечка нервно заерзал.

Зал затаился.

И совершенно напрасно.

Это был хороший вопрос — возможно, самый лучший из всех, что прозвучали сегодня.

По крайней мере отвечать на него было легко.

Я не лгала и даже не кривила душой.


— Любила. Как никого в жизни…


Публика вздохнула сочувственно.

Я опустила глаза, разглядывая каракули, которые чертила от нечего делать на чистом листе, подумала про себя: «Вы ведь не уточнили, о каком времени идет речь. Нынешнем или прошлом? В любом случае употреблено было прошедшее время. И правильно. Теперь о нем всегда будут говорить только так, в прошедшем времени. Слава тебе, Господи!»

Глаза можно поднять.

Взгляд грустный, слегка затуманенный. Самую малость.

Это очко как минимум, если не все десять.

Разумеется, в мою пользу.


— Нет, — говорю я теперь, обращаясь к стеснительной девочке из пресс-службы. — Это был совсем не трудный вопрос.

* * *

Птаху вопросы любви занимают мало.

Возможно, он запомнил другое?


— А кстати… Мой африканский контракт, оказывается, помнят.

— Да, — удручающе односложно. А ведь я отчетливо видела, как завертелась его большая круглая голова, отыскивая в зале журналиста, задавшего с места вопрос о судьбе алмазного контракта.

— Помнят! — упорствую я.

Птаха смотрит укоризненно.

Мне и впрямь становится стыдно за глупое упрямство, но в большей степени — за подозрительность, конечно.

Решили ведь накануне — проехали эту тему. И забыли. Сама настаивала.

Пытаюсь отыграть ситуацию.

— Yes, I do, а фигли толку! — Птаха понимающе фыркает, а юркий пресс-секретарь, слегка переигрывая, умиляется.

— Отлично сказано!


Кстати, никак не могу запомнить его имя.

Со мной бывает — личность, не вызывающую интереса, сознание воспринимать отказывается.

Категорически.

Тогда — хоть кол на голове теши! — все связанное с ней вылетает из памяти, не оставляя даже малой зацепки.

Заметки — где ни пиши — исчезают самым мистическим образом.

Выходит — не человек, а сплошной пробел восприятия.


— Охолонись, малыш. Это присказка из серии… — Птаха вертит ладонью на уровне собственного живота. Вниз — вверх.

Приходит мой черед понимающе фыркнуть, а безымянный пресс-мальчик окончательно шалеет.

Но Птаха великодушен.

— Не бойся, птенец, ничего неприличного. Этот жест означает всего лишь: когда мне было столько лет, — он вновь указывает на свой живот, перевернутой вниз ладонью демонстрируя рост ребенка, — у этого анекдота была уже такая борода. Ладонь переворачивается вверх, отмеряя длину бороды.

Все смеются, будто слышат об этом фокусе впервые.

Собственно, так и есть — мы с Птахой единственные здесь сорокалетние.

Остальные — мелочь, едва дотянувшая до тридцати.

У них свои гэгги.

В подтверждение моих мыслей безымянный пресс-секретарь на сей раз совершенно искренне уточняет:

— Анекдот?

— Анекдот. — Птица парит на волнах своего великодушия. — Американская экспедиция заблудилась в глухой сибирской тайге. Неделю петляют, другую — одичали, оголодали, замерзли. Вдруг из чащобы навстречу им — мужик. Здоровый, заросший, в тулупе, валенках, с ружьем. Они пугаются и радуются одновременно, не рассчитывая на успех переговоров, на всякий случай интересуются: «You speak English, sir?» И слышат в ответ угрюмое: «Yes, I do, а… фигли толку». Мы, правда, говорили иначе.

— Здесь дамы, Юрий Львович.

— Я помню, босс.


Ничего, казалось бы, странного не прозвучало.

Я — босс.

Слава Богу, наши умельцы определять профессиональную принадлежность с учетом половой, любители «секретарш, докторш и дикторш» не сподобились еще по-своему приспособить иностранное словечко.

Стало быть, все верно — босс.

Однако ж ребята из пресс-службы едва заметно напрягаются, а эмоциональная девочка, смущенная вопросом о любви, и вовсе пугается, вздрагивает, вскидывает на Птаху трепетный взгляд.

На их памяти боссом он называл только Антона.

На моей, впрочем, тоже.

И вот любопытно: зачем так подчеркнуто обратился теперь ко мне?

Перед кем разыгрывал спектакль? Не перед этими же детьми из пресс-службы!

Значит, передо мной?

Задумавшись, я непроизвольно качаю головой: «Нет, так нельзя. Кажется, я становлюсь клоном. Не доверяющим никому, одержимым манией преследования, совсем как покойный оригинал».

Мысли, однако, остаются при мне, но качание головой замечают все.

И каждый толкует по-своему.

Птаха принимает за осуждение.

— Ну, прости. Я ж ничего не сказал, подумал только…

Пресс-секретарь относит на свой счет:

— Что-то было не так? У вас замечания?

Пора возвратить в их души покой.

— Нет. Я задумалась…

— Об алмазах? — немедленно реагирует Птаха.

Выходит — никакого покоя.

Определенно Птаху чем-то цепляет этот проклятый контракт.

Мотаю головой еще более энергично.

— Нет, конечно. Что ты к нему прицепился?

— Я прицепился? Ну ладно, я так я. Кстати, слушай, что за тип притер тебя на выходе?

— Фи, Юрий Львович! Почему — притер? И почему — кстати?

— Хорошо, некстати. Но притер определенно. Что-то шептал на ушко…

— Этих типов было около десятка, ты не заметил? Журналист. Хочет интервью о проблемах компании, вернее — о причинах, породивших проблемы. Как я их себе представляю.

— Откуда он? — живо интересуется Птаха.

— Да, какое издание? — Безымянный никого не желает пускать в свой огород. Невзирая на весовые категории.

— Какая-то издательская группа из новых. Они теперь плодятся как грибы после дождя. Не помню. Впрочем, он дал карточку…

Я деловито роюсь в сумке, но карточка, как назло, куда-то запропастилась.

Иначе и быть не может.

По определению.

Ибо в данный момент я вдохновенно вру.

Человек, обратившийся ко мне с неожиданным вопросом, действительно оказался в кровожадной стае журналистов, отловивших меня на выходе.

Однако не журналист.

И не просил об интервью.

Отнюдь.

1980

Это было похоже на сон.

Странный, хотя и не страшный.

Не кошмар из тех, что мучили меня, если вдруг удавалось заснуть бесконечными ночами, когда Тоша пропадал неизвестно где.

Однако он не был приятным, этот сон, не сулил и счастливого пробуждения.

В нем все было смещено, притом — неуловимо. Похоже на реальность, в которой что-то необъяснимо разладилось, что-то не так, как должно быть.

А что — непонятно.

В этой неправильной реальности я вроде иногда просыпаюсь, открываю глаза и вижу просторную комнату с белыми стенами, белым окном, из которого порой струится белый свет, порой — окно исчезает и свет струится откуда-то сверху, однако остается таким же белым, ровным, ярким, но не слепящим.

Мир кажется странным.

Пелена белого света образует между мной и окружающим тонкий прозрачный барьер.

За ним возникают иногда человеческие фигуры.

Порой мне кажется — я вижу Антона, но не испытываю при этом ни радости, ни душевного трепета. Одно лишь слабое любопытство.

Он ли это? И если он — как оказался здесь?

В белом пространстве таким, как он, нет места. Еще одно знание, данное неизвестно кем.

Пытаюсь проникнуть взглядом сквозь преграду, убедиться, что глаза не врут.

Иногда — почти удается. Невидимый барьер исчезает, я приникаю взглядом к тому, кто кажется Антоном, вижу, что это он. И одновременно — не он, но удивительно похожий.

Или все же он, изменившийся так сильно, что перестал быть самим собой, сохранив притом внешность прежнего Антона.

Еще одно усилие, попытка разрешить головоломку.

Но — нет. Не дано.

Меркнет белый свет.

И — все.

Потом, надо думать, наступает тьма, но этого я уже не помню. И понимаю, что пребывала во тьме, только в момент следующего пробуждения, когда в густой пелене проступают белые стены. И белый свет.

Пытаюсь осмыслить происходящее и понимаю, что это сон, однако никак не могу понять, откуда мне это известно.

Просто чувствую — что-то не так, как бывает наяву.

Что-то не так.

Но — что?

Удивительное и не слишком приятное чувство — просыпаться во сне.

Но загадочные пробуждения становятся все чаще, и постепенно я начинаю понимать, почему вместе с ними приходит ощущение ирреальности.

Просыпается сознание, но не тело.

Тела своего я не чувствую вовсе. И решаю, что я умерла.

Странно, но мысль не вызывает в душе ни паники, ни страха, ни боли.

Напротив, именно она неожиданно приводит все к единому знаменателю — да, умерла, потому и не чувствую тела, утратила способность двигаться, перемещаться в пространстве, но вижу и воспринимаю окружающий мир.

Он кажется странным — но это естественно, поскольку это другой мир.

Все просто.

Оставалось только ждать, как будут развиваться события в этом мире.

Время шло, я ждала, просыпаясь все чаще, привыкая к белому пространству вокруг.

И однажды подумала: возможно, не стоит ожидать никаких событий? Так будет всегда.

И снова — на удивление — осталась спокойна.

Всегда так всегда.

Не могу сказать, что в новом состоянии я чувствовала себя хорошо, однако оно не было тягостным.

Мне было никак.

И это определение укрепило мысль о том, что земное существование завершено.

Все кончилось внезапно. Так неожиданно, что я испугалась.

И это, к слову, была первая сильная, яркая — почти как в прежней жизни — эмоция с того момента, как начались странные пробуждения.

Проснувшись в очередной раз, я услышала голос.

Собственно, от этого громкого голоса я и проснулась.


— Смотри на меня! Слышишь? Открой глаза и смотри!


Голос был властным и даже грубым, но не злым.

Говорил определенно мужчина.

Ему возразил другой — тоже мужской, но гораздо мягче, тише, я с трудом разбирала слова.

Однако ж разобрала.


— Не стоит, Георгий Нодарович… Подержим еще дня три…

— И что?! Закопаем? Я что, по-вашему, зря корячился шесть с половиной часов? Коту под хвост? Нет, голубушка, ты у меня оживешь, а не оживешь, так я трех дней ждать не стану. Придушу к чертовой матери прямо сейчас! Собственными руками!

— Георгий Нодарович!..

— Пошел к дьяволу!


Голос гремит совсем рядом.

Но главное — впервые с той минуты, как рассеялась мгла, я ощущаю свое тело.

И боль.

И чье-то резкое прикосновение: меня трясут за плечи.

Трясут сильно.

Боль крепчает.

Но вместе с ней, проявляясь, как изображение на фотопленке, проступает в сознании и пульсирует все более отчетливо мысль о том, что жива.

Однако вместо радости ведет за собой страх.

Я давно пришла в себя и могу открыть глаза, но от ужаса сжимаю веки все крепче.

И только слезы — вот еще неожиданное явление! — просачиваются наружу и горячие — забытое ощущение! — катятся по лицу.

— Георгий Нодарович, ради Бога! Вы действительно!.. — негромкий голос срывается на крик.


Меня прекращают трясти.

Но рядом по-прежнему чье-то горячее дыхание, и первый голос, словно поменявшись ролями со вторым, произносит еле слышно.

Почти шепотом:

— Она плачет. Смотри, Слава, она плачет…


Я наконец решаюсь открыть глаза.

Вижу над собой чужое лицо.

Незнакомое.

Смуглое, обрамленное аккуратной темной — с проседью — бородой. Горбоносое и крутолобое.

Глаза напряженно ловят мой взгляд — большие темно-карие глаза под густыми, вразлет, бровями.

Странно — много странностей совершается нынче вокруг, потому так часто повторяю это слово.

Но, наверное, повторю еще не раз.

Странно, но я, оказывается, могу вот так сразу, едва вырвавшись из небытия, фиксировать особенности чужого лица. В состоянии даже мгновенно оценить их про себя, будто только что вынырнула из людской толпы, где привычно, со знанием дела разглядывала незнакомцев.

И не было долгих дней, проведенных в белом пространстве.

А может, и вправду не было ничего? Только сон?


— Эй! — обращается ко мне бородатый грубовато и одновременно ласково. А еще безграничное удивление сквозит в его голосе. — Эй, ты жива? Ты меня видишь?

— Вижу… — Губы мои, оказывается, стали непослушными. Слово дается с трудом, но я произношу его и слышу свой голос. И бородатый слышит.

— Солнышко мое, радость! — говорит он, совершенно меняясь. — Дорогая ты моя девочка. Жива.

Он смотрит так, словно перед ним самый близкий человек на свете: нежно и с умилением.

— Георгий Нодарович… — Второй голос теперь звучит негромко, а тот, к кому он обращается, внезапно снова взрывается:

— Георгий Нодарович, Георгий Нодарович! Что ты заладил? Иди! Зови этого сумасшедшего Ромео…

Я так и не успеваю разглядеть второго человека, но отчетливо слышу его торопливые шаги, звук открывающейся двери и — сразу же следом — какой-то неясный шум.

Шум приближается, и теперь понятно — еще одни шаги, быстрые, даже бегущие.

Тот, кого зовут Георгием Нодаровичем, тихо произносит:

— Вот… — и отступает, освобождая кому-то место.


Надо мной склоняется другой человек.

В первую секунду кажется, что это Антон.

Но только — в первую.

Безучастное белое пространство снова пытается взять надо мной власть — этот человек оттуда, из полусна, из-за барьера.

Похожий на Антона, как брат-близнец, но совершенно другой.

Впрочем, теперь, после встряски бородатого, я оказываюсь много выносливее — сил на то, чтобы рассмотреть «близнеца», хватает.

Жадно всматриваюсь в чужое и одновременно знакомое лицо, пытаясь разрешить наконец таинственную метаморфозу. Отыскать — совсем как в известной головоломке — едва уловимые различия.

И — нахожу их.

Этот — в отличие от Антона — аккуратно подстрижен, но главное — явно моложе, совсем мальчишка.

Открытое, светлое лицо без угрюмых морщин, глубоких складок по углам рта, серого, нездорового налета на коже и неизменной щетины.

И глаза.

Карие, с желтыми искрами, совершенно такие же, как у Антона, смотрят иначе — широко и восторженно.

Нет в них знакомой злой усмешки, пренебрежения, замешенного на малой толике жалости, нет презрения, обращенного ко всему миру. Нет ярости, слабо мерцающей в глубине, но готовой в любую минуту вспыхнуть, обжечь, испепелить любого, кто в недобрый час встанет на пути.

Я уже собираюсь с силами, чтобы спросить, кто он такой, этот Антонов двойник…

Но он опережает. Внезапно опустившись на колени, припадает губами к моему уху, шепчет горячо и страстно, захлебываясь словами, будто опасаясь, что не успеет сказать что-то чрезвычайно важное.

— Ты — сама. Понимаешь, я сказал, что ты сама… Хорошо? Слышишь, умоляю, скажи, что ты сама… Пожалуйста, ну, пожалуйста, прошу тебя…


Он плачет.

Широкие плечи сотрясают рыдания.

Чужие слезы сбегают по моей щеке.

Мои просохли. И больше не хочется плакать.

Хотя именно теперь окончательно прихожу в себя, вспоминаю все.

Влажный ветер, сырость за окном, женский крик, разорвавший ночную тишину…

Никаких сомнений и никаких двойников больше.

Это — Антон.

1991–1997

Надо сказать, что к свободной, разгульной жизни Антон возвратился довольно скоро, после того как первый успех в делах и первые деньги пришли в нашу жизнь.

Поначалу, однако ж, это было едва ли не обязательным условием принадлежности к клану новых. Тогда еще только строителей, творцов грядущей жизни.

Будущих хозяев.

Обязательной составляющей образа начинающего капиталиста.

Начинали на ровном месте или — хуже того — карабкались из глубокой ямы дремучего невежества.

Еще не обтесались «по Европам», не разглядели как следует, вблизи настоящих потомственных акул. Не распознали, как те резвятся в бескрайних океанских просторах, чем тешат свирепые души.

Потому — оглядывались назад.

Вспоминали — благо память была свежа, да и пресса, охваченная разоблачительной лихорадкой, не скупилась на подробности «сладкой жизни» предшественников.

Государственная дача за зеленым забором, гаишник, отдающий честь вслед машине, несущейся по Рублево-Успенскому шоссе. Баня с бассейном, много виски и обнаженной женской натуры.

Предел мечтаний, символы успеха.

Калька тайных утех свергнутой партийной элиты.

Резвились, по крупицам множа собственные символы.

Ранние — часы «Rolex», костюмы от Versace, черный глянец шестисотых «Mercedes» вместо черного же глянца «ГАЗ-31». Номера, однако, те же. Предпочтительнее прочих — магическое «МОС».

Резвясь, впрочем, решали дела.

Делили страну, потрошили закрома Родины, прикупали усидевших чиновников, назначали новых, заключали коалиции, подписывали конвенции, карали нарушителей.

Как полагается — «после непродолжительной гражданской панихиды».

Классиков, впрочем, в новом прочтении трактовали буквально.

Хоронили тогда часто.

Однако не грустили. С утра отпевали очередного нарушителя конвенции, в обед «поднимали десятку грина», вечером садились ужинать в узком кругу и за ужином продолжали делить страну, назначать чиновников…

Et cetera.

Тогда Антоновы загулы — «забеги в ширину», по собственному его определению — были скорее нормой, чем исключением из правил.

Но времена неуловимо менялись.

Как ни забавно, мы действительно вписывались в цивилизованный мир. Корявым почерком, с ужасными — порой непростительными — ошибками. И не на титульном, разумеется, листе — где-то с краю, на полях.

К тому же имя «нам» было отнюдь не легион.

Десятка-другая в авангарде. За ней, на порядок ниже, — еще несколько сотен самых «продвинутых» и дерзких.

Не суть.

Вписывались — вот что было главным.

Процесс — как говаривал на заре перемен первый и единственный президент империи, благополучно сметенный ее же осколками, — пошел.

Вписавшись, как губки постепенно впитывали повадки мировых элит, включая их маниакальную страсть к «здоровому образу жизни».

Впрочем, жизнь, опаленная этой страстью, при ближайшем рассмотрении вряд ли покажется здоровой. Ибо вся она — суть бесконечная погоня за уходящей молодостью. Стремление любой ценой поддержать или приобрести — благо современная медицина это может — «товарный вид»: упругое тело с безупречными пропорциями, лицо без единой морщины, античный (или любой другой) нос, ослепительную улыбку и так далее, и тому подобное… В том же духе до бесконечности.

Сиречь — абсолютного совершенства.

Стремление вполне объяснимое — счастливую жизнь, конечно же, хочется продлить максимально. К тому же в праздничном вихре следует блистать и наслаждаться.

Порхать, а не тащиться в инвалидной коляске.

Страстишка, кстати, развивается, как правило, в геометрической прогрессии. Чем безоблачнее небо, тем более непреодолимым становится желание жить под ним вечно.

Но как бы там ни было, протиснувшись в чертоги, «наши» тоже озадачились телесным здоровьем.

В моду вошло разумное воздержание.

А также диеты, диетологи, фитнесс-клубы, персональные тренеры, йога, калифорнийские стоматологи и пластические хирурги, релакс в Монтрё и Марианском Лазнике, талассо в Довиле и Биаррице, горные лыжи в Сент-Морице и Куршавеле, теннис, гольф и конные прогулки.

А еще — нравственные ценности, в первую очередь семейные.

Любовницы и случайные подруги из числа успешных фотомоделей, исполнительниц стриптиза с высшим актерским образованием и малолетних певичек с незаконченным средним, длинноногие барышни-секретари и проверенные боевые подруги — одинокие business-woman, разумеется, никуда не делись.

Но для жен, в точности повторяя протокол высоких государственных визитов, стали планировать отдельные программы, связанные в основном с приобщением к высокому искусству, благотворительностью, всевозможными клубами по интересам и, разумеется, все тем же маниакальным оздоровлением, омоложением и достижением Абсолютного Совершенства.

Поначалу Антон рванул к вершинам вечной молодости вместе со всеми и даже меня потащил за собой.

Но тут откуда ни возьмись набежали тучи.

Небо над нами затянуло серым, налилось свинцом, темнело, набухало, грозя разразиться бурей.

И гром грохотал уже где-то вдалеке, и молнии — далекие пока всполохи — сверкали.

Ничего хорошего это не сулило, но — допускаю — все еще можно было поправить.

Возможно, Антону следовало собраться с силами и разогнать тучи, как в преддверии кремлевских праздников разгоняют облака над Москвой.

Возможно, грозу нужно было пересидеть, укрывшись за надежными — пока! — стенами наших домов. Не важно — в России или за ее пределами.

Возможно, удар стихии надлежало встретить с открытым забралом. Сжав зубы, перетерпеть предстоящую трепку.

А после, как погорельцы, идти с протянутой рукой, просить милости людской и Божьей.

Дескать, извините, что к вам обращаемся, сами не местные.

Мотив известный.

Вполне вероятно, и простили бы, и подали.

Но Антон рассудил иначе.

Впрочем, рассудок как раз оказался не у дел. Возобладали чувства.

Вернее, одно-единственное чувство. Страх.

Я-то знаю.

Собственно, страх постоянно жил в его душе, но до поры вел себя смирно. Он поселился в дальнем закоулке в тот, полагаю, день, когда Антон окончательно осознал свое новое состояние. Приятное во всех отношениях, потому что это было осознание сбывшейся мечты.

Белый конь, красная дорожка и гостеприимно распахнутые ворота Спасской башни — не в точности, разумеется, но по сути — именно так.

Все сбылось.

Пришло неожиданно, свалившись буквально на голову, вернее — на мокрый затоптанный газон перед блеклым домом на грязной окраине. Вместе с женщиной, выброшенной в пьяном угаре из окна.

Со мной.

Однако ж везение могло ускользнуть так же внезапно, как появилось.

Это было бы вполне логично — Антон тогда жил, руководствуясь исключительно логикой.

И выходило — проснувшись однажды, он не найдет рядом с постелью подноса с горячим кофе, теплыми гренками и ледяной икрой. За дверью спальни не встретит десяток услужливых людей. Не подадут к подъезду глянцевый лимузин с двумя массивными джипами «на хвосте» — машинами сопровождения. Не вспыхнет над крышей машин голубое сияние «мигалок» — проблесковых маячков. Не схлынет на обочину поток машин на трассе, не отдаст — заученно — честь знакомый офицер ГАИ…

Бесконечная череда «не» рождала в душе панику, сливаясь в одно неотвратимое, ужасное «не», полностью заслонявшее белый свет — причем в буквальном смысле, ибо речь шла о небытии.

Странно, поднявшийся «из грязи — в князи» Антон был совершенно уверен, что, вернувшись обратно в грязь, немедленно погибнет.

Пусть «грязь» окажется не такой зловещей, как та, в которой с удовольствием барахтался когда-то. Пусть не черный омут, а так — серое, обыденное житье, расцвеченное мелкими житейскими радостями. Все едино. Смерть.

Зная об этом страхе, я иногда позволяла себе шутить.

— Пей, не смакуя, — ласково советовала Антону, наблюдая, как тот самозабвенно наслаждается ароматом «Petrus» урожая 1963 года. — Скоро опять придется привыкать к портвейну. Слушай, а теперь вообще-то существует дешевый портвейн? Вроде того, который — помнишь? — разъедал пластиковые стаканчики? Наверное, нет. Ну ничего, будешь пить водку — это даже лучше. Сообразишь, по старинке, «на троих» с забулдыгами у палатки. И — на лавочку, в скверик.

— Не смей!.. — Антон захлебывался рубиновой роскошью «Petrus».

Бледнел.

И даже глаза, стремительно выцветая, белели, наполняясь неподдельным животным ужасом.

Он панически боялся краха, но одновременно сам приближал его, все ощутимее отбиваясь от стаи, нарушая — с каждым днем все заметнее — ее неписаные законы.

Именно тогда он начал пить совершенно так же, как двадцать лет назад: дико, безумно, до полной потери рассудка.

Впрочем, теперь это было намного страшнее.

Не для меня. Я-то могла легко избежать встречи — две квартиры в Москве, три загородных резиденции позволяли разминуться без особых проблем.

К тому же в пьяном бреду Антона мне не было места — и опасаться было нечего.

Двадцать лет назад, постоянно путаясь под ногами, я всего лишь раздражала его своим присутствием.

Теперь на смену раздражению пришли гнев и ненависть. Слава Богу, направлены они были не против меня — враги, окружавшие Антона, были персонами куда более значительными.

Ужас ситуации заключался в том, что, впадая в запой, он пытался расправиться с ними так же свирепо и безоглядно, как некогда со мной.

Разумеется, этих людей нельзя было просто выбросить в окно.

Да и Антон вряд ли удовлетворился бы теперь такой короткой и быстрой расправой. В воспаленном мозгу рождались изуверские планы. И — самое страшное! — возможность привести их в исполнение еще была.

Совершенно реальная возможность, подкрепленная высоким профессиональным мастерством людей, которых — я знала точно — он долгие годы скрупулезно подбирал, заманивал и постепенно приручал.

Словом, именно в ту пору, когда Антон стремительно скатывался в пропасть, пытаясь то ли зацепиться за мифическую соломинку, то ли в предсмертной ярости утащить в преисподнюю своих преследователей, — пролилась кровь.

Разбилось вдребезги несколько блестящих карьер.

Прокатился шквал оглушительных скандалов. Потеряны были большие деньги, не говоря уже о потрепанных нервах.

Слава Богу, в то время я уже полностью отошла от дел.

Вернее, была отодвинута, если не сказать больше.

Не суть.

Совесть моя чиста.

И это — главное.

1980

— Идем отсюда, Слава! Не желаю наблюдать, как этот несчастный Ромео окончательно растечется слезной лужей.

Невидимый Слава безропотно подчинился.

Снова раздались шаги, звук закрывающейся двери.

И тишина.

Рыдания Антона смолкли.

Потом раздался голос — изменившийся, но вполне узнаваемый:

— Ты меня слышишь? — Вопрос был окрашен осторожной лаской.

И даже некоторый испуг сквозил в нем, и отчетливо слышалась неуверенность, будто Антона обуревали те же сомнения: я ли это?

Или некто удивительно похожий на меня и непохожий одновременно.

Словом, известная шарада — найти отличия на двух картинках. А картинки одинаковые на первый взгляд. Но отличия есть — известно доподлинно.

Вот и гадай.

По всему выходило — гадать теперь предстояло Антону.

Его настал черед.

— Слышу, — отвечаю я и, чтобы окончательно рассеять сомнения, добавляю: — Можешь не сомневаться…

«…это я» — не успеваю договорить. Антон не дает закончить.

У него — свой вариант.

И я, похоже, снова основательно заблуждалась, полагая, что Тошу обуревают те же сомнения, что и меня.

Отнюдь.

У него другие вопросы. И проблема другая, впрочем, мучает она его ничуть не меньше.

— …в том, что ты все помнишь? Я и не сомневаюсь. Но подумай, разве тебе будет лучше, если меня посадят? Ведь нет? Рассуди здраво. Ты разумная девочка!


Бог ты мой, «девочка»!

Теперь я, пожалуй, уже и не вспомню, когда Антон называл меня девочкой.

Называл ли вообще?

Нет, определенно называл — раз или два. В самые первые дни знакомства.

А после — ни-ни.

И вот вам, пожалуйста, снова «девочка»! К тому же разумная.

Какие нежности при нашей-то бедности, как говаривала некогда моя покойная бабушка.

И тут впервые с того момента, когда очнулась в безмолвном белом пространстве, я отчетливо — настолько, что оторопь берет — постигаю неожиданную истину.

Отныне «я» — это вовсе не «я».

И никакой мистики.

Никаких психиатров, пожалуйста! Рассудок в полном порядке.

Дикая на первый взгляд сентенция при внимательном прочтении ясна как дважды два: нынешняя «я» совсем не то, что была «я» прежняя.

Диаметрально противоположное «не то».

Вот в чем суть.

Напрасно Антон не усомнился в моей подлинности, как показалось сначала.

Очень напрасно.

Этой нынешней мне он не то чтобы безразличен — нет. Пожалуй, даже интересен. Как объект, заслуживающий внимания, впрочем, не слишком пристального, ибо этот объект для меня — прозрачный сосуд.

Со всеми — видимыми и объяснимыми — изъянами, слабостями, страхами. С больным самолюбием, гипертрофированными амбициями, патологической ленью, махровым эгоизмом.

И прочими — мягко говоря — слабостями, разглядев которые, можно поступить двояко.

Или — бежать, а еще лучше — гнать его прочь. И уверенность — кстати! — теперь была: ничего не случится со мной без Тошиной близости.

Да и что, собственно, могло еще случиться хуже того, что произошло?

Воистину некоторым особам, преимущественно женского пола, необходима самая жесткая встряска — вроде падения со второго этажа, — дабы их мозги заработали в полную силу.

Второй вариант заключался в том, чтобы остаться с Антоном, а вернее, оставить его подле себя.

Может, исключительно ради того, чтобы взять реванш. Возможно, в пользу этого варианта говорили другие соображения.

Однако до поры «соображало» подсознание. Его аргументы открылись много позже, пока же решение принималось интуитивно.

Я выбрала второй вариант, но это вовсе не означало, что отношение к Антону осталось прежним.

И заговорила наконец, прервав затянувшуюся паузу:

— Нет. Лучше не будет. Можешь успокоиться — я ничего не скажу.

— О-о-о… — Из него будто выпустили пар. И силы. Тоша медленно сел прямо на пол возле кровати. Из глаз снова катились слезы. — Ты не представляешь… Ты просто не можешь себе представить, что я пережил за это время!

Ну, разумеется, где уж мне было представлять, а главное — когда. Болтаясь на тонкой ниточке случая между двумя мирами.

Действительно не представляла.

Не до того было.

Но Антон далеко не глуп — мысли его, похоже, работают в том же направлении.

Он пытается исправить ошибку, продолжая оконченную вроде бы фразу:

— Пока не ясно было, выкарабкаешься ты или нет…

Понятное дело, выкарабкаюсь — значит, смогу говорить. И расскажу ненароком совсем не то, что требуется Антону. Иными словами — правду.

Тогда…

Он будто бы читает мои мысли, а скорее всего понимает, что не слишком убедителен в своей трогательной тираде.

Но не сдается — продолжает с большим напором:

— Знаю, тебе сейчас трудно в это поверить. Я бы ни за что не поверил. Кому?! Человеку, который пытался меня убить? И почти убил. Ни за что бы не поверил! И ты… Не сомневайся, я понимаю, о чем ты сейчас думаешь. Ты думаешь: он потому так пляшет, что боится. А потом, когда я скажу все, что ему нужно, начнет сначала. Пьянки, побои, оскорбления… Да? Ты ведь именно так думаешь сейчас? Нет!!! Поверь мне. Это трудно, но поверь. Эти дни… Как объяснить тебе, что происходило со мной? Нет таких слов. Только — знаешь? — я совершенно другой теперь. Ты и представить себе не можешь, как я теперь изменился. Я — понимаешь? — теперь не смогу жить без тебя. Ни минуты, ни дня. Так дико и страшно все это вышло, но получается — чтобы понять, нужно было почти потерять тебя… А может, так и должно быть? Или это судьба испытывала нас на прочность…


Он говорит долго.

И — вот что совершенно неожиданно для меня! — красиво, стройно образно. Никогда — даже в самые первые наши дни — Антон не выговаривал ничего подобного.

Выходит, есть все же некая доля истины в его словах о том, что изменился.

Однако, так полагаю, для этих перемен потребовалась вовсе не моя смерть — или «почти смерть», как элегантно выразился Антон.

Отнюдь.

В основе их лежит страх за свою собственную драгоценную шкуру.

Ужас перед возможными последствиями дикой выходки, если не сказать — преступления.

Вот в чем причина.

Что же до красивостей стройной речи, Антон, разумеется, усвоил их не вдруг, с перепугу.

Я ведь и прежде знала: он родился и вырос в приличной семье. И воспитан был, надо полагать, неплохо. В школе ходил в отличниках и красавчиках, по которым сохнут девчонки. Книжки умные читал. Размышлял о вечном и, конечно же, мечтал о вселенском признании или, на худой конец, отечественной славе совершенно так же, как миллионы провинциалов в тиши унылых, пыльных городишек, разбросанных по всей стране.

Однако ж все утонуло в дикой злобе на город, не пожелавший расстелить красную дорожку, горожан, не обративших внимания на явление завоевателя, на меня — случайно подвернувшуюся под руку, влюбленную и оттого послушную, бессловесную дуру.

А еще — в пьяном угаре, грязной брани, тупом бормотании безнадежных забулдыг, которыми окружил себя, чтобы возместить горечь поражения, испытать знакомое чувство лидерства.

Теперь — надо полагать — действительно наступили перемены.

По крайней мере прикованный страхом к моей больничной койке Антон не пил и волей-неволей общался с людьми приличными, а если судить по бородатому громовержцу, так и вовсе неординарными.

И заговорил иначе — проснулось, ожило заложенное некогда в успешном провинциальном прошлом.


— Где мы сейчас? — следует наконец перевести разговор в конструктивное русло.

К тому же мне действительно интересно, кто он такой, этот богоподобный бородач со странным — похоже, грузинским — отчеством?

А главное — что, в конце концов, сталось со мной? Когда окончательно приду в себя и приду ли вообще? Когда смогу встать с постели? Если смогу…

На самом-то деле начинать следовало именно с этого.

Но так уж, видно, устроена моя психика — на первый план просочились иное.

А это — только теперь.

Антон немедленно улавливает перемену. Похоже, с облегчением.

Тон его меняется, лирические нотки затухают, на смену приходит странная интонация.

Деловитый восторг.

Именно так.

— О! Ты еще не знаешь, как тебе… то есть нам… повезло. Ну… В определенном смысле…


Он понимает, что сказал глупость.

А вернее — правду. Ту, однако, которую говорить не следовало.

Слишком цинично звучит сказанное.

Впрочем, некоторое время спустя я, безусловно, с ним соглашусь.

Нам действительно несказанно повезло.

1997

Момент, когда наше общее с Антоном дело вдруг стало делом Антона, я помню с точностью до месяца, числа, дня недели и времени суток.

Однако ж это отнюдь не делает мне чести.

Что же касается событий, а вернее — тенденций, которые всего лишь выплеснулись наружу в известный момент, их-то как раз я — к своему стыду — проворонила.

Нельзя сказать, что не замечала вообще ничего, мирно плывя по течению успешного бизнеса, с привычной — уже! — ленцой пожиная плоды заслуженного успеха.

Отнюдь.

Были смутные тревоги, совершенно конкретные факты, известные из собственных источников.

Было, наконец, ясное, проверенное временем знание о том, что представляет собой Антон Полонский — муж и партнер на протяжении семнадцати лет.

Закономерен вопрос: зачем существовал так долго союз людей если и связанных между собой, то исключительно глубокой взаимной неприязнью?

И более того — ненавистью, давней, вязкой, привычной.

Или — во имя чего?

Разумеется, в разное время на разных этапах нашего совместного существования я задавалась этим вопросом множество раз — и всегда находила ответ.

Неутешительный, но очень простой.

Мы были нужны друг другу, и только вместе, объединенные застарелой ненавистью, способны были сотворить то, что сотворили в итоге, — успешное, процветающее дело.

Белок, наверное, может ненавидеть желток, заключенный в скорлупе одного яйца, или же оба, к примеру, люто возненавидят скорлупу, однако — как ни крути — обречены на совместное существование.

Иначе просто не может быть.

И точка.

У нас сложилась примерно та же ситуация.

Сначала я была необходимым условием успеха. И даже не я сама как таковая — стечение обстоятельств, подаривших именно мне участие посторонних людей.

О них, однако, речь впереди.

Потом моя роль перестала быть единственно главной, однако продолжала оставаться значимой.

Одной из главных — скажем так. И это будет справедливо.

Я была персонажем, без которого пьеса рассыпалась бы еще в первом акте, потому что именно я генерировала идеи, разыгрывала ситуации, расписывала варианты — то есть, собственно, создавала сюжет.

Однако должна признать — залогом позитивного развития стали тогда свойства Антоновой натуры.

Его потрясающее умение переступать через людей, а если в том была необходимость — шагать по головам, не разбирая, друг или враг стоит на пути.

Или человек незнакомый вовсе.

Его патологическое стремление — однако ж и умение тоже! — подчинять себе всякого, кто оказывался рядом, тем более в ком была некая, пусть и самая малая, потребность. Приманивать, прикармливать, незаметно подкладывая в лакомые куски беспощадный крючок.

Ничего такого я делать не умела, да и не было у меня ни малейшего желания ловить на живца, ломать через колено, работать локтями, кулаками, зубами.

Но не противилась тому, что творил Антон, ибо слишком хорошо понимала: без этого невозможно поступательное — будь оно трижды неладно! — движение, во имя которого мы все еще были вместе.

И — более того! — крепко, как никогда, держались друг за друга.

А двигаться — разумеется, вперед и вверх — хотелось.

Движение стало потребностью, потому что привычка к хорошей жизни, которую оно обеспечивало, слишком прочно засела в душе.

Почти как Антонов крючок.

А кроме того, дерьмовое наше прошлое не забылось, постоянно маячило в памяти. И казалось, малейшая остановка, заминка в пути немедленно опрокинет назад, в бездну нищеты, бессилия и безволия.

На дно.

Середины не было.

И казалось, быть не могло.

Но как бы там ни было, оба — и я, и Антон — отчаянно цеплялись за лестницу, бесконечно бегущую вверх, вроде той, что струится в метро.

И еще — друг за друга, потому что жили в уверенности: только так, в неразрывной сцепке сумеем преодолеть подъем.

Однако ж время шло.

Постепенно открылась истина: незаменимых нет, есть не замененные.

Стало ясно: функции, которые успешно выполнял партнер, могли исполнить другие люди.

Их достаточно было просто нанять. Заплатив, разумеется, хорошие деньги.

И — черт его знает! — пришло осознание потому, что наступили иные времена и появились такие люди.

Либо — марафонский подъем был закончен. И вместе с мускулами окрепли мозги.

Открылось второе дыхание, новый взгляд на мир. Иначе увиделся порядок вещей и отношений.

Стало очевидным то, что прежде пряталось в тумане ложных представлений и глупых предрассудков.

В этот момент, пожалуй, начался отсчет нового времени.

Длительный воспалительный процесс в нашем общем — одном на двоих — организме стремительно покатился к трагическому разрешению — гангрене и неизбежному потом отторжению части от целого.

Кто первым подлежал ампутации? Вот в чем заключался вопрос.

Но как бы там ни было, снежный шар сорвался с вершины горы.

Антон, к примеру, предложил, а я без колебаний согласилась разделить на две равные доли общее состояние, большая часть которого была надежно укрыта в потаенных финансовых лабиринтах «Swiss bank corporation».

Предлог был, бесспорно, благой. Классический принцип русского предпринимательства, известный со времен царя Гороха, нисколько не утратил актуальности в наши дни. Он, как известно, предписывал не хранить все яйца в одной корзине.

Об этом, собственно, говорили мы друг другу и тем немногим, кто был посвящен в тонкости наших финансовых операций.

«Немногие» искренне поддерживали предусмотрительное решение.

Мы же в глубине своих душ прекрасно знали — никакие яйца ни в чьей корзине здесь ни при чем.

Предусмотрительность заключалась в том, что каждый подспудно готовился к ампутации, хорошо понимая, что другой делает то же.

Я — в свою очередь — взяв на вооружение тезис «Преторианская гвардия из охраны превращается в конвой», сформулированный каким-то латиноамериканским диктатором, предложила разделить охрану.

Принцип, в сущности, был тот же — про яйца в одной корзине.

Что до ножей в спину, вонзенных собственными гвардейцами, полагаю, латиноамериканские диктаторы знали предмет.

Антон согласился не сразу.

Задумался.

Слишком уж очевидной была игра.

Но я «добила» его цитатой из Макиавелли, которого Тоша боготворил.

— Разделяй и властвуй, — сказала я.

— Ты имеешь в виду: они будут стучать друг на друга?

— Ну, разумеется.

— Логично.


Решение было принято, и я немедленно начала претворять его в жизнь.

Однако ж, думаю, Антон «сломался» отнюдь не потому, что принял довод.

Макиавелли с его несокрушимой мудростью придворного коварства был ни при чем.

Шла игра.

Опасная. По сути своей — на выживание.

И Антон до поры соблюдал ее негласные правила.

Только и всего.

1980–1982

Антон был прав.

Нам действительно повезло. Но везение открылось не сразу.

Поначалу карета «скорой помощи» доставила меня в Институт Склифосовского, и там особого оптимизма не проявили. Травмы, полученные при падении, были слишком серьезными.

Перелом позвоночника, такой неудачный — впрочем, может ли быть удачным перелом позвоночника? — что повреждены оказались легкое и почка. Неизбежное внутреннее кровотечение практически не оставляло мне шансов выжить.

Однако именно здесь началось чудесное везение.

В то же самое время в травматологию института прибыл профессор Надебаидзе. Светило, как принято говорить, мировой величины. Создатель новой школы, руководитель Института, слава о котором гремела.

Он ставил на ноги людей, приговор которым был подписан во множестве медицинских инстанций. И это был в высшей степени суровый приговор: неподвижность, полная и абсолютная, до конца жизни.

Спортсмены и артисты балета, автогонщики и альпинисты, каскадеры и десантники, получившие страшные травмы, покидая клинику профессора, возвращались к профессиональной деятельности.

К нему — уповая на чудо — везли безнадежных больных со всего мира.

И он творил чудеса.

Стоял уже поздний вечер, и близилась ночь, врачи — кроме дежурных — давно покинули свои отделения.

Тем паче профессора мирового уровня.

Однако заведующий травмой Института Склифосовского, в канун того самого вечера, просил профессора Надебаидзе проконсультировать сложного больного. И доктор Надебаидзе, разумеется, не отказал коллеге.

Приехал, однако, когда смог.

А смог — после двух собственных операций. Притом, что на сотворение каждого чуда тратил, как правило, часов по пять.

Словом, порог знаменитого «Склифа», Георгий Нодарович Надебаидзе пересек одновременно со мной.

Он — просто переступил, меня внесли на носилках.

Кто, когда и в какой связи сообщил консультирующему светилу о том, что в приемном покое отдает Богу душу девица, выпрыгнувшая со второго этажа, я так и не узнала.

А жаль, ибо этот человек, по существу, стал моим спасителем номер один.

Спаситель номер два немедленно захотел взглянуть на больную.

Участь моя была решена самим провидением. По всему выходило — именно так.

Был, впрочем, один вопрос, неприятный мне и сегодня. Трудный, болезненный вопрос.

Антон утверждал, что знает ответ.

Я же и теперь надеюсь — судил, что называется, со своей колокольни. В действительности все обстояло иначе.

Хочется верить.

А вот говорить на эту тему не хочется вовсе.

Однако, взявшись вспоминать, перечитывая, как роман, собственное прошлое, нельзя пролистывать страницы.

Читать так читать. Обо всем без утайки.

Об этом — тоже.

Вот он, вопрос, который мучает меня поныне.

Рванулся бы доктор Надебаидзе в приемный покой, набитый, как всегда, до отказа — пострадавшими в катастрофах, искалеченными в драках, обожженными и прочими страждущими, — спасать неизвестную женщину, решившую добровольно уйти из жизни, если бы не одна давняя трагедия?

Историю этой трагедии поведал мне Антон, как только мы остались наедине.

Сначала плакал и витиевато говорил о любви. Потом переключился на прагматический лад, заговорил о везении, причем двойном.

Оно, собственно, и заключалось в той давнишней трагедии, расколовшей жизнь доктора Надебаидзе.

Как водится в таких случаях, на две части: до и после.

Человек большой силы духа, он сумел преодолеть эту пропасть, разлом в собственной судьбе. Однако ж не до конца. Просто навел мосты.

Другие, кстати, в подобных случаях — жгут.

Созидатель по призванию, он умудрился перекинуть зыбкий навесной мостик, вроде тех, что на его родине, в горах, соединяют крутые берега бурных потоков.

Привыкший виртуозно латать людскую плоть, соединять осколки раздробленных костей, и на свою распоротую судьбу сумел наложить шов. Однако ж в отличие от ювелирных швов профессора Надебаидзе, исчезавших со временем без следа, этот — остался навеки.

Девять лет минуло с той поры, как шестнадцатилетняя дочь доктора, наглотавшись таблеток, выбросилась с седьмого этажа. Из окна их квартиры в фешенебельном доме на Старом Арбате, точнее — на улице Алексея Толстого.

Возможности земных богов — увы! — не беспредельны. Ее он не спас и даже не пытался. То, что осталось лежать на асфальтовой дорожке, мало напоминало человеческое тело.

Мне повезло больше — я упала на газон. К тому же этаж был всего лишь вторым.

Антон утверждал: узнав об этом, доктор немедленно провел параллель. И даже — параллели.

Сознательно или нет — не суть.

Эта — была первой.

Следующей всплыла на поверхность мысль, разъедавшая его душу на протяжении всех девяти лет: спасать Лали нужно было задолго до рокового дня. Много раньше, когда в компании десятиклассницы московской спецшколы появились мальчики и девочки, подверженные опасной страсти.

Наркоманы.

Хотя в ту пору это слово старались не произносить вслух. Наркомании, как и секса, в стране победившего социализма не могло быть по определению.

А наркоманы были.

Причем согласно известной сентенции: рыба гниет с головы — порок гнездился в самых благополучных семьях.

В чем заключалась эта параллель?

Мы-то с Антоном никак не тянули на мажоров — но были явно неблагополучными детьми. Именно «детьми» — он так и звал нас с самого начала.

Третьей — стало неожиданное сходство. Я оказалась удивительно похожа на жену профессора. В отличие, кстати, от Лали — абсолютной копии отца.

Виргиния Николаевна была русской, но родилась и выросла в Тбилиси.

Они познакомились на студенческой скамье и поженились, несмотря на протесты влиятельного клана Надебаидзе, не желавшего принимать русскую невестку. По этой же причине, едва окончив институт, Георгий покинули Грузию.

Как выяснилось — навсегда.

Судьба в ту пору была к ним благосклонна — и даже больше. То, что казалось проблемой, обернулось везением, причем не только для четы Надебаидзе. Кто знает, что сталось бы с талантом хирурга, останься Георгий в Тбилиси, под сенью родственной опеки?

Вполне вероятно, разнежился бы в семейном лоне, утратил наступательный пыл первооткрывателя, превратился со временем в холеного тбилисского плейбоя, слегка оплывшего жирком и ленцой, на манер известного всем кота из «мультяшки»: «Гаити, Гаити… нас и здесь неплохо кормят».

Впрочем, теперь об этом остается только гадать.

Зато доподлинно известно: все хорошо у них было поначалу — родилась дочь, появилась клиника. Надо ли говорить, Георгий с головой ушел в работу.

Анестезиолог Виргиния Надебаидзе постоянно находилась при муже, а он был с причудами, доходящими порой до капризов.

Гениям — позволено. И даже — надлежит.

Одна из причуд: не терпел за операционным столом других анестезиологов.

Вива, стиснув зубы, тянула лямку — две, три, четыре тяжелых операции в день.

Надо сказать, в этой чертовой ортопедической хирургии — мне-то, впрочем, так говорить не пристало по определению, однако ж от истины никуда не деться — нагрузки на операционную бригаду здесь — на грани фола. Даже инструменты — не в пример обычным медицинским — называются и выглядят иначе. Малая пила, большая пила, молоток, долото… Набор трудяги — каменщика или плотника. И работа — под стать.

Словом, Виве доставалось.

Подъем на рассвете, в восемь — профессорский обход, в девять — первая операция.

При условии, что без экстрима.

В экстремальных ситуациях к операционному столу вставали и ночью, и в праздники — когда была нужда.

Маленькую Лали целиком доверили заботам бабушки — матери Виргинии Николаевны, выписанной по такому случаю из Тбилиси.

Время между тем шло, Лали подрастала, бабушка старилась, поглощенные работой родители ничего этого как будто не замечали.

После, когда все уже произошло, доктор Надебаидзе винил во всем себя, однако — в глубине души — не мог простить жене того, что проглядела дочь.

Воспитанный в кавказских традициях, он твердо усвоил: дом — при любых обстоятельствах — лежит на плечах женщины. И стало быть, она в первую очередь виновата, когда происходит такое.

Будучи человеком умным, вполне усвоил нормы современного общества и понимал, что Вива по определению не могла посвятить себя дому.

Еще и дому.

Понимал.

Но чувствовал все равно иначе.

Это было двойственное, раздиравшее душу чувство — грозный пыл обвинителя и сознание собственной неправоты.

Самое сложное заключалось, пожалуй, в том, что Вива знала об этом.

Потому отношения были тяжелыми, порой — мучительными для обоих. Георгий неделями бывал угрюм, вспыльчив, гнев — как правило, незаслуженный — обрушивал на жену.

Потом наступал период раскаяния, он страдал, сознавая собственную несправедливость, нежностью и щедростью пытался загладить вину.

Мир наступал, но почти никогда не было покоя. Вива знала: смутная ассоциация, мимолетное воспоминание могут навлечь грозу. Георгий знал, что она знает, и тяготился этим, ощущая себя бессердечным тираном. Внутренние переживания рано или поздно выплескивались наружу.

Замкнутый круг.

Спасались и жили только работой.

Впрочем, об этом я узнала много позже.

Пока — возвращаясь к третьей параллели, которую, возможно, провел профессор, впервые увидев мое искалеченное тело, — нужно сказать: эта мысль была самой невнятной, интуитивной, уходящей корнями глубоко в подсознание.

Перемешалось все: постоянное чувство вины перед женой, вечные разговоры — пока жива была Лали — о том, что сходство с отцом — верный залог будущего счастья. Рикошетное, смутное, потаенное — может, лучше бы ей родиться похожей на мать…

И я, показавшаяся в первый миг точной копией Вивы в молодости — даже оторопь взяла и похолодело в груди.

К тому же выпавшая из окна, но пока — или на сей раз? — живая.

Все сплелось.

Антон утверждал: именно это сплетение — обманчивым видением, призраком погибшей дочери — поманило профессора, едва прослышал про девушку, умиравшую в приемном покое, а после увидел меня.

Оно же — пускай лишь первое время — направляло его действия.

Когда — неожиданно для всех — велел немедленно готовить операционную: транспортировке мое несчастное тело не подлежало.

Собирал в ночи свою операционную бригаду.

И до рассвета — шесть с половиной часов — бился за мою жизнь, шаг за шагом, стежок за стежком, отвоевывая ее у вечной своей соперницы — смерти.

Так думал Антон.

А мне — повторюсь — не хочется верить.

Да и какая, в конце концов, разница — что двигало доктором в первые минуты нашего одностороннего знакомства и после, когда без малого год выхаживал меня в своей прославленной клинике, заново обучая всему — дышать, двигаться, жить?

Вполне возможно, прав Антон — окружающие в один голос утверждали: профессор носится со мной, как с дочерью.

Еще бы!

Тот год, что я провела на больничной койке, Антон жил в доме Надебаидзе.

Как зять. Нас «расписали» прямо в палате, и, надо сказать, на этом настоял Антон. Он полностью вжился в роль, к тому же понимал — такой жест по достоинству оценят доктор и Вива.

Они оценили. С Антоном носились едва ли не так же, как со мной.

Стоит напомнить: в те далекие годы в имперской жизни все решали отнюдь не способности человека, не талант и даже не деньги.

Связи.

Надо ли говорить — у профессора Надебаидзе их было более чем достаточно.

Иначе не видать Антону подготовительного отделения МГУ, а позже — юридического факультета, как своих ушей.

Впрочем, пока я заново училась жить, для нас было сделано много больше.

Московская прописка, а позже — когда пришло мне время покинуть клинику — отдельная квартира на Чистых прудах, с видом на зеркальную гладь водоема, утопающего в зелени бульвара, с неимоверно высокими потолками, большими светлыми комнатами и просторной кухней.

В ордере было указано: «…свободна, за выездом жильцов». Что в переводе с кондового конторского означало: прежние жильцы почему-то покинули свой дом. Солидный чин из Моссовета, виртуозно исполнивший неимоверный — по тем временам — кульбит: вселение двух безродных голодранцев в двухкомнатную квартиру в центре, успокоил. С бывшими — все в порядке.

И даже рискованно пошутил: «Возможно, лучше, чем у нас с вами»

Семья, занимавшая прежде квартиру, уехала на историческую родину.

А квартира осталась.

Мебель, посуду, постельное белье мы покупали вместе с Вивой.

Вернее, покупала Вива, вдобавок заботливо интересовалась: нравится ли мне, придется ли по вкусу Антону?

И разумеется, снова задействованы были связи, связи, связи… Страна который год продиралась сквозь эпоху тотального дефицита.

Позже, когда квартира была обставлена, Антон исправно посещал занятия на подготовительном отделении, а меня — на профессорской машине — ежедневно возили в клинику, на занятия лечебной физкультурой и массаж, доктор озадачился следующей проблемой:

— На будущий год ты тоже пойдешь учиться. Только — прошу по дружбе — не надо ВГИКа, ГИТИСа, короче, всяких актерских штучек. Договорились?

— Я и не собираюсь.

— А куда собираешься?

— В медицинский.

— Вот как? И чем же — в медицине — мы собираемся заниматься?

— Хирургией. Ортопедической.

Он долго молчал, внимательно смотрел на меня.

И — мрачнел, в темных глазах плескалась печаль.

Удивительное дело, но я — несмышленыш — осознала в тот миг, откуда его печаль.

Доктор понял: я выбрала медицину всерьез, на самом деле, не потому вовсе, что благодаря его необъятным связям все дороги будут открыты.

Потому что хочу — как он или вслед за ним…

Словом, знаю: за мной — неоплатный долг, возвратить который следует не ему, доктору Надебаидзе, — другим, неизвестным пока людям, которых еще только караулит беда. В будущем. Возможно — далеком.

Но вышло иначе.


— Нельзя тебе в нашу хирургию, девочка.

— Почему — нельзя?

— Потому. Спинку твою я починил, как смог. Ходить, бегать, плавать и вообще жить ты будешь. Нормально жить. Слышишь? Но стоять у стола по десять часов тебе противопоказано. Ясно? До тридцати ты этого не поймешь. А после придется уходить из профессии. Тридцать — тридцать пять — самый творческий возраст. Зачем заранее программировать проблемы? Медицина — бескрайнее море. Терапия, психиатрия, стоматология… Хоть гинекология. Пожалуйста! Хорошая, кстати, профессия для женщины.

— Не хочу я гинекологию…

— Не хочешь — не надо. Слушай, если решила, давай в мед… Потом определишься.

— Я уже определилась.

— Сказал — нельзя!

— Тогда и в мед не надо.

— А куда надо?

— Все равно.

— Хочешь — на юрфак, с Тошей? А? Вместе учиться легче, по себе знаю.

— Хочу.

* * *

Ничего на самом деле я не хотела. Кроме медицинского, а потом — хирургии.

Однако спорить не смела.

Так и вышло в итоге: в следующем сентябре оказалась на студенческой скамье юрфака.

1986–1996

Оглядываясь назад, отчетливо вижу, понимаю и удивляюсь, как неправдоподобно, в духе святочной истории или рождественской сказки, сложилась тогда судьба.

Впрочем, сказочники, как правило, черпают сюжеты из жизни, слегка окутывая их флером волшебства, расцвечивая елочной мишурой и таинственно мерцающими гирляндами.

Притом к исходному материалу — реальным жизненным историям — подходят избирательно, отсекая за ненадобностью все, что может нарушить непреложные сказочные законы.

Несбывшиеся мечты. Зло, оставшееся без наказания. Добро, потерпевшее поражение.

В жизни истории, которые — по всему — имеют основание стать сказками, имеют оборотную сторону. Чудесам всегда находится объяснение.

Чудесным превращением из бродяг в респектабельную молодую пару мы были всецело обязаны внезапному покровительству четы Надебаидзе.

Сюжет, бесспорно, сказочный.

Была, однако ж, и у него оборотная, сугубо житейская сторона, осознать которую я смогла много позже.

Оба они с отчаянной, необъяснимой готовностью ринулись устраивать нашу жизнь, спасаясь от собственной тоски. Пытаясь вынырнуть из омута беспросветного горя, взаимных претензий и горьких упреков, едва не поглотивших обоих с головой.

Мы — в этом смысле — служили чем-то вроде поплавка.

К тому же их самоотверженное служение чужим заблудшим детям вполне укладывалось в формат древней максимы: в свой трудный час найди того, кому еще труднее, — и помоги.

Впрочем, были на оборотной стороне нашей сказочной истории куда более темные, сумеречные закоулки.

Им-то уж точно не нашлось бы места ни в одной сказке, иначе это была бы очень грустная сказка. Если не сказать — горькая. И жестокая.

Слава Богу, все открылось не сразу, и потому благодеяния семьи Надебаидзе осеняли нас еще долго. Как минимум около десяти лет, пока, оперившись, мы окончательно не стали на ноги.

Да и «оперились» мы, безусловно, благодаря профессору и его жене.

Они — а не кто другой — в 1986 году представили Антона директору крупного оборонного завода. Тот залечивал в клинике травмы, полученные в дорожной аварии. Речь поначалу шла о месте в юридическом отделе завода, и, разумеется, Антон его получил.

Однако дело пошло много дальше.

В стране наступали новые времена — всемогущая некогда «оборонка», для которой закрома родины были когда-то то же самое, что собственный бюджет, а понятие собственного бюджета отождествлялось с золотым запасом государства, переживала тяжелые времена.

Выхода — по сути — было два.

Безвольно и безропотно скользить по течению, влекущему не куда-нибудь — на самое дно. В пропасть.

Либо, смирив гордыню, искать новые формы существования, возможно, не столь престижные и почетные, но — гарантирующие выживание.

Директор — классический «красный барон» — горазд оказался не только гонять на пижонской разукрашенной «Волге» с форсированным двигателем. Не струсил, когда речь зашла о гонках более серьезных.

Антон был тут как тут.

Уже на последнем курсе института вовсю практиковал, формируя «пакет уставных документов» для первых кооперативов, индивидуальных частных предприятий и прочей мелочи, нарождавшейся как грибы после дождя.

Клиентов у Антона прибывало. И дело было поставлено на поток.

Ночами он уже не корпел над составлением документов. Отработанным жестом извлекал из портфеля типовой пакет. Но клиентам заученно «пудрил мозги», объясняя уникальность и сложность их ситуации. Назвал процесс «разведением лохов на бабки» и исполнял виртуозно.

Однако ж одновременно внимательно приглядывался к «лохам», а более всего косил глазом на продавцов «железа» — дешевых азиатских компьютеров, бывших тогда в ходу.

В чьей голове — его или «баронской», директорской — родилась неожиданная идея производить «железо» в России, я не знаю.

Антон, разумеется, утверждал, что — в его.

Однако с оригинальными идеями у Тоши всегда было туговато, потому, предполагаю, дело обстояло иначе.

Антон — завидущие глаза которого давно зацепились за крупные барыши торговцев «железом» — предложил директору «замутить» дело под крышей завода, пользуя, кстати, налоговые и прочие державные послабления издыхающей «оборонке». Открыть кооператив, поставляющий на голодный российский рынок низкосортное «желтое железо».

Директор же — по старой привычке — мыслил масштабно, к тому же хорошо знал возможности своего гигантского производства.

Его, думаю, и осенила идея.

Однако, как бы там ни было, она пришла вовремя. И — кстати.

Через год вся российская пресса трубила об «успешном вхождении в новую экономику гиганта социалистической индустрии», превознося качество и дешевизну первых российских персональных компьютеров.

Через пять лет «гигант социалистического производства» плавно и не менее успешно переместится из государственной — в нашу с Антоном собственность, положив начало череде «заводов, газет, пароходов», которыми мы — в недалеком будущем — обзаведемся.

Тогда, в девяносто первом, мы, пожалуй, «оперились» окончательно.

Городская квартира опустела. Начавший «походы во власть» Тоша схлопотал для нас государственную дачу в Ильинском.

Небольшой двухэтажный коттеджик.

Однако ж — на Рублево-Успенском шоссе, за зеленым «политбюрошным» забором, под охраной всемогущей стражи самого президента и — главное! — в тесном соседстве с крупными государевыми чиновниками, дружбы с которыми в ту пору исподволь добивался Антон.

Многим из них предстояло заглотать коварный Тошин крючок, но — до поры — никто ни о чем не догадывался.

Нас принимали радушно по одной простой причине — в нужные моменты Антон умел быть фантастически щедрым и предупредительным.

Стоило напыщенной матроне — супруге одного из президентских сподвижников — вскользь посетовать, что муж озадачил ее вечерним приемом гостей, Антон немедленно хватался за телефон. Вечером гостей матроны обслуживал один из самых дорогих ресторанов. Тоша заказывал все: закуски, напитки, бригаду официантов во главе с расторопным метрдотелем.

Et cetera…

Контакты с Надебаидзе в то время заметно сократились.

Нет, мы не ссорились, более того — при всяком удобном случае Тоша пел дифирамбы профессору и Виве, не таясь, рассказывал всем и каждому о том, что за роль сыграла эта чета в нашей судьбе.

Подробности, разумеется, опускались. Речь шла о серьезной травме, которую я получила однажды. Все почему-то думали об автомобильной катастрофе. К тому же люди в большинстве своем были интеллигентными или хотели таковыми казаться — лишних вопросов не задавали.

И тем не менее встречались мы все реже.

Притом — вот ведь проклятая обыденность! — все складывалось как бы само собой. Постепенно, исподволь, незаметно — но от того ничуть не менее по-свински, чем обстояло на самом деле.

Они пару раз побывали у нас на даче. Антон обставлял приемы с пафосом — на мой взгляд, излишним. Грузинский ансамбль, выписанный из какого-то московского ресторана, барашек на вертеле, бочонок вина — самолетом — прямиком из Кахетии и прочие изыски не произвели впечатления. А если произвели — то прямо противоположное тому, которого добивался Тоша.

Теперь, впрочем, я почти уверена — именно этого он и добивался.

Отвадить Надебаидзе, но так, чтобы никто никогда не посмел его в этом упрекнуть.

У него получилось.

Мы стали далеки друг от друга — как родственники, давно утратившие всякую связь, друзья из прошлого, оказавшиеся в разных весовых категориях или вовсе по разные стороны баррикад, вдруг возникших на ровном месте.

Потом пришло жуткое известие: у Вивы обнаружили застарелый неоперабельный рак.

Дни ее сочтены.

Антон привычно схватился за телефон.

— Остановись! Кому ты собираешься звонить?! Неужели не ясно — в медицине для него нет закрытых дверей.

— Да? Пожалуй. Ну а если за границей? В Штатах, по-моему, как-то с этим справляются.

Он был не слишком уверен.

И не слишком упорствовал — можно сказать, сдался сразу.

Так не похоже на Антона!

Собравшись с силами, я решила позвонить Виве сама.

— Да, — сказала она новым — глухим, бесцветным — голосом, — это конец. И не вдруг вовсе. Мне уже полгода делают химиотерапию, мы, как ты понимаешь, предпочитали до времени не распространяться. Теперь уже все ясно. И скрывать нечего.

— Можно я приеду?

— Нет.

Она говорила по-прежнему глухо, негромким, лишенным интонаций голосом, но «нет» прозвучало очень жестко.

В груди у меня похолодело: у Вивы были все основания так говорить со мной.

Ни к чему прикрываться хитрыми Антоновыми манипуляциями. Мне-то их сущность всегда была ясна.

Однако ж не воспротивилась, не пресекла, не поступила по крайней мере по-своему. Не стал бы он, в конце-то концов, вязать по рукам, не заковал бы в кандалы, вздумай я самостоятельно поддерживать прежние отношения с Надебаидзе.

Пауза длится недолго, Вива будто читает мысли.

— Не обижайся, не относи это лично к себе. Я сейчас… В общем, никого не хочу видеть, вернее — не хочу, чтобы меня видели такой. И не звони сюда больше, пожалуйста. Мне тяжело говорить. Прощай, я желаю тебе счастья. Если получится.

Не дожидаясь ответа, она положила трубку.

И я в оцепенении долго слушала короткие гудки отбоя, не в силах пошевелиться и даже вздохнуть полной грудью.

«Если получится», — сказала Вива.

Сказала так, будто все про нас с Антоном ей было известно.

Все — досконально.

Потому и сомневалась в том, что получится.

Для меня это было откровением.

Виву я любила и доверяла ей по-женски много больше, чем доктору.

Однако его считала всегда более прозорливым. И — откровенно говоря — всегда побаивалась, что наша тайна однажды откроется ему, если уже не открылась.

Тогда…

Собственно, я слабо представляла себе, что случится тогда, одно, однако, знала совершенно точно: он не станет молчать, не пощадит Антона.

Что мне было до этого за дело?

Не знаю… До поры я не хотела терять Тошу, ибо чувствовала интуитивно — до поры мы можем существовать только вместе.

Теперь выходило, что именно Вива откуда-то знала все.

И молчала?

Это плохо укладывалось в голове, несколько дней я пребывала в тяжелых раздумьях. Путалась, сбивалась на эмоции, тонула в смутных предположениях — логика ускользала.

Но постепенно успокоилась.

Антон — будто учуял неладное: подвох или скрытую угрозу — неожиданно поволок меня отдыхать на далекие острова, бросив — определенно рискуя — неотложные дела в Москве.

Совершенно не в его духе.

Там, под пальмами, в ленивом, расслабляющем течении раскаленной жизни я в самом деле успокоилась.

Загадочное «если получится» показалось всего лишь всплеском пессимизма, вполне объяснимого в настроении человека, стоящего на краю могилы.

Там же, под пальмами, настигло нас известие о смерти Вивы.


— Полетим?

Антон выжидающе смотрел на меня, явно не желая принимать решение, а вернее — явно не желая никуда лететь. Притом стремясь избежать упреков.

Впрочем, он, похоже, был уверен во мне, иначе не рискнул бы передоверить.

И вопросов задавать не стал — без труда отыскал бы пару-тройку веских причин, делающих полет невозможным.

Я тянула, пытаясь определиться, на душе было погано.

Но лететь в самом деле не хотелось.

— А успеем?

— Считай. Девять часов до Европы. Вены, скажем. Или — Лондона. Куда — ближайший рейс. Оттуда — еще около трех — в Москву. Если будут билеты и вообще… Короче, клади сутки.

— Двое. Сегодня мы уже не улетим.

День действительно клонился к вечеру. Европейские рейсы прибывали в маленький островной аэропорт утром, отчаливали — сразу после обеда.

— Да, об этом я не подумал. Значит — двое. Можем не успеть. Определенно не успеем.


По существу, это был заговор.

Безмолвный внутренний заговор.

Слова были не нужны, ибо оба чувствовали в этот момент одно и то же, однако ни один не желал в этом признаться.

Оба надеялись незаметно переступить болезненный рубеж и почти поверили в то, что переступили.

Не вышло.

1997

Моя новорожденная «преторианская гвардия» — по всему — не желала зря есть свой хлеб.

Уже на второй неделе службы ее руководитель — отставной офицер приснопамятной СБП — службы безопасности президента Ельцина — добыл информацию, наглядно иллюстрирующую тенденцию последнего этапа.

Тенденцию на разделение.

У Антона появилась возлюбленная.

В самом этом факте не было ничего нового.

Постоянно действующих дам сердца и случайных девиц Тоша менял как перчатки, не брезгуя — при случае — услугами проституток.

Надо ли говорить, что меня его сексуальные похождения занимали мало.

Напротив.

Когда случался у драгоценного новый роман, сопряженный, как правило, с традиционным «забегом в ширину» — затяжной пьянкой, он пропадал из виду на несколько дней. Случалось, отсутствовал неделю-другую, завалившись с очередной девочкой куда-нибудь подальше от дома.

Отсутствие Антона в обозримой близости всегда становилось для меня временем отдыха.

Можно было расслабиться. Не держать оборону.

Не напрягать в постоянной тревожной готовности мускулы души и тела. На всякий случай, а вернее — на случай внезапного сокрушительного удара, который Тоша мог нанести в любую минуту.

Впрочем, между своими вечными «забегами» и «заплывами» Антон уделял достаточно внимания и мне.

Более чем достаточно, на мой взгляд. Потому — от исполнения супружеских обязанностей пыталась уклониться под множеством предлогов. Но далеко не всегда успешно.

Зачем я требовалась ему теперь — не знаю.

Возможно, уподобясь коту, обходящему окрестности, Тоша чувствовал физиологическую потребность метить собственную территорию вкупе со всем, что на ней находилось.

И метил.

Душа моя на эти регулярные упражнения реагировала точно так, как всякое нормальное обоняние на кошачью метку.

Воротило душу. Однако терпела.

Потому — это было одно из условий игры. До поры соблюдаемых обеими сторонами.

И если уж говорить о сексуальных проблемах, то в большей степени меня занимали отнюдь не измены Антона, равно с его домогательствами, давно набившими оскомину.

Дело было во мне, а вернее, в моей фатальной неспособности изменить мужу.

Не станем, однако, говорить о нравственности. Ей давно уже не было места в наших отношениях.

Проблема заключалась в том, что в каждом мужчине, проявлявшем внимание к моей персоне, я видела Антона. Впрочем, в тех, кто не проявлял, — тоже видела.

Пусть не в целом — малую частицу. Отдельный штрих.

Мне и того было достаточно, чтобы отворотить намертво.

Патология. Фронт работ для хорошего психоаналитика.

Но к услугам психотерапевтов я не прибегала.

Не приучены мы к психоанализу, да и не встречались — откровенно говоря — достойные профессионалы.

Пыталась справиться собственными силами.

Был момент — решила, что своими мерзостями Антон навсегда отбил у меня естественный интерес к представителям противоположного пола.

Вывод напрашивался сам собой: стоило попытать счастья с представительницами собственного. Долгое время, однако, довольствовалась теоретическими погружениями в тему.

Почитывала Берберову, находя между строк, написанных не по-женски твердо, осколки истины. Потаенную страсть, упрятанную за безупречными логическими построениями, разящей иронией, не знавшей жалости и сострадания. Улавливала отголоски в стихах Гиппиус. И даже Цветаева, заложница самой что ни на есть естественной любви, оказалась не чужда иным влечениям.

Они, похоже, все поигрывали в запретные страсти, изломанные декадансом, неожиданные и странные в своих душевных и телесных порывах — дамы и девицы Серебряного века. Шагнувшие прямо из кокаиновой эйфории в кровавый туман самой дикой и сокрушительной революции из всех, что когда-либо сотрясали мир.

И выходило так: они поигрывали — я почитывала, не слишком стремясь перейти от теории к практике. Мысли, однако, имеют обыкновение навлекать события, порой вроде бы материализуясь.

Случай отведать новенького представился однажды столь недвусмысленный, что отступить было бы трусостью. Явной и очевидной.

И я не отступила.

Все случилось в Сент-Морице.

Был январь — разгар сезона. Укутанная теплым пледом, я загорала в уютном шезлонге, со смаком попивая ледяное «Veuve Clicquot».

Рядом в таких же шезлонгах нежились, подставляя лица мягкому зимнему солнцу, десятка три женщин из разных уголков планеты. Одинаково лениво кутались в экзотические меха. На холеных пальцах одинаково поблескивали отменные камни. Самые что ни на есть отменные.

Они — как и я — не катались на горных лыжах и прибыли в Альпы, сопровождая мужей, любовников, детей, приверженных этому занятию.

Или сами по себе — за непревзойденным альпийским загаром, хрустальным воздухом здешних мест, покоем и умиротворением, которые более всего наполняют душу у морских берегов, под баюкающий шорох волн и у горных вершин в абсолютной, торжественной тишине безоблачного лазурного неба, прильнувшего к ослепительным снежным вершинам.

Еще — за приключениями, почти неизбежными на каждом курорте.

Мадлен была гречанкой по матери и француженкой по отцу. Настоящая парижанка — некрасивая, худая, жилистая, с длинным горбатым носом и большими глазами в обрамлении густых черных ресниц, — она была исполнена классической французской грации, тонкого шарма, окутанного флером хороших духов, слабого табака и порока.

Мы оказались в соседних шезлонгах, легко познакомились и заговорили о всякой разности, которую — случайно сойдясь — обсуждают посторонние люди: погоде, ценах, моде, незнакомых соседках по террасе, которые, надеюсь, нас не слышали, — Мадлен была бескомпромиссной и язвительной в оценках.

Обычный, ни к чему не обязывающий треп.

И так, беззаботно рассуждая на безобидные темы, она вдруг взяла меня за руку. Тонкие прохладные пальцы начали — вроде невзначай, неспешно — перебирать мои.

Первым желанием было — отдернуть руку.

Но я сдержалась, хотя почувствовала себя неважно. Тело стало чужим: деревянным. Напряженным, как в момент водружения на гинекологическое кресло.

Любопытство, однако, оказалось сильнее — я терпела.

Она между тем с ласковой небрежностью и снова вроде невзначай перевернула мою руку ладошкой вверх и слабо, в одно касание, провела кончиком острого ногтя по ладони.

Царап. И еще раз — царап.

Глубокие, темные — под сенью пушистых ресниц — глаза в тот момент прямо взглянули на меня: понятен ли условный жест?

Разумеется. Я знала его со школьной скамьи. Завладев под партой рукой девчонки, наши мальчики старательно возили пальцем по ее ладони, что означало: я тебя хочу.

Я медлила, но не отнимала руки — этого оказалось достаточно.

Мадлен отпустила мою ладонь.

— Знаешь, — говорит она слегка изменившимся, фальшивым голосом, — у меня скоро облупится нос. Пойдем отсюда.

— Пойдем, — вторю я и слышу себя со стороны. Мой голос так же фальшив, вдобавок — заметно подрагивает.

— Выпьем чего-нибудь?

— Выпьем, — соглашаюсь я.

И в смятении думаю: ко мне нельзя.

В любую минуту может явиться Антон.

Ситуация идиотская, ибо классическая — когда в диалоге непременно участвует мужчина — формула «Ко мне? К тебе?» напрашивается сама собой.

Мадлен, однако, мягко обходит этот риф: к ней можно, она здесь одна.

Ничего такого не сказано — но все предельно ясно из дежурно-вежливой фразы: она предлагает заглянуть в бар ее отеля.

Туда мы действительно заглядываем, и я немедленно заказываю двойной коньяк, потом еще один — и еще. До тех пор, пока горячее хмельное тепло не разливается по телу, а мысли в голове остаются исключительно лихие, бесшабашные.

Про то, что море по колено.

Она медленно пьет красное вино, большой бокал на тонкой ножке близко подносит к лицу. У самых глаз слабо плещется рубиновая жидкость, и взгляд будто растворяется в ней, вязкий, с рубиновыми искрами в глубокой, бесконечной темноте.

Вино допито.

И вряд ли я осилю еще одну порцию коньяка.

— Пойдем, — просто говорит Мадлен.

И я послушно следую за ней к лифту.

В номере она бережно помогает мне снять жакет и тут же обнимает, тесно прижимается неожиданно горячим, узким и гибким телом. Сухие губы, пахнущие вином и табаком, ищут мои. И находят — впиваются глубоким поцелуем.

Внутренне я снова сжимаюсь в комок — былые представления об однополой любви летят в тартарары. В них не было места любовной прелюдии, которую мое подсознание, похоже, намертво связало с присутствием мужчины.

И ничего не желало менять.

Еще она говорит. Тихо, слегка задыхаясь. О том, как прекрасно мое тело, хороши — волосы, мягки и податливы губы.

Мысленно я отстраняюсь еще дальше, тот же штамп глубоко пустил корни: эти слова — прерогатива мужчины.

Тело живет своей жизнью — знакомая истома ласково пеленает его, пока Мадлен быстро и ловко снимает с меня одежду и раздевается сама.

Рассудок отстраненно фиксирует ее маленькие отвислые груди, мелкие складки дряблой безжизненной кожи под мышками и в паху. И констатирует — ей хорошо за сорок, если не все пятьдесят.

Телу до этого нет никакого дела. Знакомая теплая волна медленно нарастает внутри, постепенно захлестывает его целиком и через пару минут обернется потоком раскаленной лавы, сметающим все на своем пути. На гребне настанет пик наслаждения, и мощный сладостный импульс сведет мышцы до боли, до короткой судороги в стопах.

Еще можно все прекратить — бесстрастно напоминает рассудок. И тут же возражает сам себе: нельзя. Физиология. Начав чихать, к примеру, разве сумеешь остановиться?

Так, существуя параллельно в двух ипостасях — рассудочной и телесной, — я обретаю опыт однополой любви.

Первый в жизни — он же последний.

Потому что, получив свое, тело умолкает в сладкой истоме. Рассудок — напротив — работает с предельной ясностью.

Но избирательная память воистину спасительница наша. Не обладай она целительным свойством стирать со временем малоприятные воспоминания, как ужились бы люди с собственным прошлым? В памяти моей навеки растворились подробности того, что было.

Остались — обрывки воспоминаний, как осколки разбитого зеркала, в котором отражаются картины чьей-то чужой жизни.

Я помню, к примеру, как, сидя на низком бархатном канапе, Мадлен натягивает тонкие черные чулки. Попутно замечаю — ноги у нее очень худые, с крупными коленками и длинными узкими ступнями. Она почти голая в маленьких трусиках и узком кружевном поясе с резинками. Но руки — в перчатках. Обычных кожаных перчатках, какие носят на улице.

«Зачем это?» — без особого удивления думаю я. Мысли в голове вообще какие-то блеклые. И тут же соображаю: чтобы не оставить затяжек на чулках-паутинках. Следом набегает другая мысль, ленивая, как морская волна в раскаленный, безветренный день: «Я бы никогда не сподобилась на такое»

И весь обрывок.


— Пообедаешь со мной?

На ней уже маленькое черное платье без рукавов, едва прикрывающее крупные — как у подростка — колени. Короткий норковый жакет в руках — парижанка, готовая к выходу.

Поздновато, правда, для обеда — смотрю на часы: без двадцати семь. Антон уже наверняка вернулся с гор. Но эта мысль такая же вялая, как прочие: я не тревожусь и ничуть не беспокоюсь о том, чем стану объяснять свое отсутствие.

Еще припоминаю, что французы обедают поздно.

Однако идти с ней обедать не хочу.

Маленький осколок памяти больше не отражает ничего.

Еще я помню: она негромко говорит, улыбаясь, и — совершенно мужским жестом — двумя пальцами касается моей щеки.

— Позвони, если захочешь увидеться. Я буду здесь еще неделю.

Жест очень короткий, едва уловимый.

Потому что мы уже в людном холле отеля.


И это все, что я помню о прощании с Мадлен.

Наш номер в «Suvretta»[5], слава Богу, пуст.

* * *

Антон вернулся с гор — по комнатам в беспорядке разбросаны лыжные штаны, куртка, свитер, тонкое теплое белье, носки. Но, видимо, немедленно завалился в бар или — не дождавшись меня — отправился обедать.

Очень кстати.

Закрываюсь в ванной и — вот еще один сюрприз подсознания! — немедленно залезаю под душ, хотя обычно предпочитаю ванну — уютную, душистую, пенную.

Упругие струи впиваются в кожу, горячий пар застилает узкий пенал кабинки, и я понимаю: в подсознании сработал еще один штамп, на сей раз — привнесенный голливудскими лентами. Это их герои, потрепанные в переделках — не суть, физически или морально, — непременно отправляются в душ. И там — под напором воды — окончательно приходят в себя.

Такое омовение души и тела.

Под душем в самом деле легчает, и я окончательно понимаю — с однополой любовью покончено навсегда.

Глубокой ночью, возвратившись бог весть откуда, Антон не задает вопросов. Но, едва завалившись в постель, желает — по привычке — без церемоний исполнить супружеский долг. И я внезапно с энтузиазмом отвечаю на его порыв.

Вопреки обыкновению.

Еще одна шарада из области психоанализа: то ли комплекс вины, то ли внезапная радость благополучного возвращения в привычное лоно?

Но как бы там ни было, изумленный Тоша наутро предлагает заглянуть в ближайшую лавку «Cartier», бормоча сакраментальное: «Когда с нами по-человечески, и мы — по-людски».

Я не отказываюсь — семь каратов чистой воды нежданно-негаданно пополняют мою ювелирную коллекцию.

Кстати, именно это кольцо пятью годами позже украсит траурную перчатку.

* * *

Пока же — моя охрана обнаружила новую Тошину связь.

Отличную от прошлых, потому как на сей раз Антон поселил даму сердца недалеко от дома. В том же самом скромном двухэтажном коттедже, где мы обитали когда-то.

Помимо жилья, Антон обеспечил девушку машиной с водителем из нашего гаража, горничной, мобильным телефоном и еще какими-то удобными мелочами, чего раньше не делал ни для кого.

Докладывая об этом, мой главный секьюрити отводит глаза, вернее — с напускной деловитостью шарит ими в бумагах, разложенных на столе. Ждет, надо думать, реакции. Или по меньшей мере расспросов: кто эта новая избранница, какова из себя?

Я не спросила ни о чем, и он, забыв про бумаги, удивленно взглянул мне в лицо. И даже встревожился: все ли в порядке? Бывает, от потрясения впадают в ступор.

Но я никуда не впадала.

Что до спокойствия — оно не было напускным. Отнюдь. Появление постоянной пассии, которую в отличие от прочих Антон так трогательно опекал, означало только одно: мне готовят замену.

И это было логично, в русле тенденции на разделение, о которой уже шла речь.

Очередной шаг — только и всего.

1996

Мы возвратились в Москву спустя неделю после похорон Вивы.

И сразу же — едва сойдя с трапа — сказали друг другу: сейчас поедем к Георгию.

Но не поехали.

Железно решили — завтра. А сегодня позвоним. Вот только немного переведем дух.

Но не позвонили.

Шли дни, и каждый уносил с собой долю надежды на то, что мы вообще когда-нибудь осмелимся позвонить Георгию и уж тем более взглянуть ему в глаза.

Прошел месяц, и стало окончательно ясно — уже не сработают никакие отговорки: выключенные в тропической глуши телефоны, неведение, длительная отлучка — последний шанс упущен безвозвратно.

Выходило — расстались навек.

Разумеется, по причине исключительного нашего скотства.

«Черной неблагодарности» — как сказали бы в прошлом веке, и к этому нечего больше добавить.

Так думалось. Однако вышло иначе.

Он позвонил спустя два месяца — Антон накануне улетел в Давос, на Всемирный экономический форум. Тогда это было модно.

Он звонил, зная наверняка, что Антона нет в Москве: о форуме много писала пресса, особое внимание уделяла участникам. Те охотно раздавали интервью, позировали перед телекамерами.

Тоша не был исключением.


— Я приеду через час, — едва поздоровавшись, сказал Георгий хрипло и грубо. Тоном, не допускающим возражений. Да разве посмела бы я возражать?

Словно неожиданно вернулось прошлое: он снова был почти богом.

Я понеслась вниз, едва только охрана сообщила по рации, что «гость прибыл», стремглав слетела с лестницы, ведущей в холл, и как вкопанная замерла на нижней ступени.

Худой неряшливый старик с тусклыми, глубоко запавшими глазами и неухоженной клочковатой бородой неуверенно, будто слепой, переступил порог нашего дома.

— Не узнаешь? — Он взглянул прямо и слегка усмехнулся.

* * *

Усмешка осталась прежней.

И даже бровь — когда-то красиво очерченная, черная — двинулась вверх. Была у профессора Надебаидзе такая привычка — высоко поднимать правую бровь, выражая ироничное удивление.

Теперь его брови были тоже седыми, тяжелыми, и та, что пыталась занять привычное положение, только вздрогнула слегка — осталась на месте.


— Узнаю… Только…

— Только жизнь прошла. Так-то, — отозвался он уже без усмешки, но и без особой горечи. Буднично. — Я войду, если позволишь…

Я молча шагнула навстречу, но он отшатнулся и даже руку выбросил вперед, словно обороняясь от моего порыва:

— Обойдемся без объятий. Отвык.

В гостиной мы расселись, как чужие, на изрядном расстоянии, в низких креслах возле камина.

Он отказался от чая, кофе, коньяка и даже глотка воды не захотел сделать в моем доме. И я, разумеется, все принимала как должное, не донимала уговорами и просто ждала, что скажет.

Зачем-то же он все-таки приехал.

Он сказал:

— Его нет в Москве. Я знаю. Ждал, когда уберется куда-нибудь подальше. А ты… Я долго думал, но потом решил: ты должна знать. Слушай! Вива умирала долго… — Впервые голос его дрогнул, и пауза повисла в воздухе. Доктор Надебаидзе собирался с силами, чтобы продолжить. — Об этом я тебе рассказывать не буду. Это наше. А ты теперь чужая. Молчи! Знать ничего не хочу! Только слушай! Уже перед самой смертью она призналась мне… Покаялась… Ее я простил. А его… Короче, не девочка, сама понимаешь, о чем речь.

— Антон с Вивой?!

— Да! Сучьи вы дети! Да! Спал. Почти все время, что жил у нас, ел, пил из моих рук. И спал с моей женой. Пока не надоела. А когда надоела, бросил, да еще отпихнул, как собаку, пригрозил, мерзавец, что расскажет мне. Зачем не рассказал?! Я бы его убил, и она не мучилась бы, умирая. Моя Вива!!! А ты, неблагодарная скотина, знаешь, кого она звала, когда уже двумя ногами стояла в могиле? Знаешь? Его!!! Не меня.

Он кричит.

Гневно выплевывает раскаленные слова мне в лицо.

И бессильные яростные слезы стекают по впалым щекам, густо заросшим седой колючей щетиной.

— Я не знала…

Что я еще могу сказать? Бормочу еле слышно. Но он слышит.

— Теперь знай! Знай, каков твой Антоша! И еще знай: год пройдет, два, три… Жить будете в своих хоромах, есть на золоте, в золоте купаться, обо всем забудете. Вы, Иваны, не помнящие родства! Я умру. Но там не забудут! — Он неожиданно резко вскидывает палец к небу.

Скрюченный, дрожащий старческий палец с длинным нечистым желтым ногтем.

Боже правый, куда ж подевались тонкие, ловкие пальцы гения?

Где смуглые изящные руки, ухоженные, как у потомственного аристократа?

Где он вообще, профессор Надебаидзе, обаятельный, насмешливый, ироничный?

Умер, отмучился вместе со своей неверной Вивой?

Яростный, бесноватый старик между тем брызжет слюной и, потрясая крючковатым пальцем, выплевывает вместо слов свою боль.

— Там все помнят. И однажды — можешь не сомневаться! — он не просто умрет. Все умирают. Он страшно умрет. Сдохнет. Так страшно, что даже я не могу придумать. Ты поняла?

— Поняла…

Прав, наверное, доктор Надебаидзе.

Определенно прав, я — самая что ни на есть неблагодарная скотина.

Не потому только, что предала однажды его и Виву.

Со мной и теперь происходит нечто недостойное по определению — во мне закипает злость.

И ничего нельзя с этим поделать, хотя некоторое время пытаюсь сдержаться.

Не получается.

— Я поняла, не кричите. Чего вы ждете от меня? Ревности? Удивления? Ярости вроде вашей? Ничего не будет. И знаете почему?

— Ничего я не хочу больше знать… — Он устал. Приступ ярости отступил так же внезапно, как начался. А может, и не отступил вовсе — перекинулся на меня.

— И все же выслушайте. Я же слушала вас. Это не займет много времени. Откровенность за откровенность, Георгий Нодарович. Вы раскрыли мне тайну, полагая, что это страшная тайна? Да? Думаете, я не ожидала от него ничего такого? Думаете, Тоша в моих глазах исключительно «розовый и пушистый»? Тогда вот вам настоящая страшная тайна. Вам ведь сказали в тот вечер, что в приемный покой привезли девушку, которая выбросилась из окна. Правда? Вы потому и ринулись меня спасать, что первым делом вспомнили Лали. Скажете — нет?

Он вздрагивает, когда я произношу имя дочери.

Пытается возразить или оборвать меня — но лишь слабо взмахивает рукой.

Вспышка ярости сожгла последние силы.

А меня все терзает злой бес:

— Можете не говорить, никому не нужны ваши признания. Я точно знаю, что это было именно так. А теперь скажите, профессор, стали бы вы спасать меня, если б узнали, что никогда — слышите, никогда! — по доброй воле я не пыталась уйти из жизни. И не прыгала из окна…

— Не прыгала?.. Я же видел тебя на столе, латал твое легкое, собирал позвонки… Где же… Что ты хочешь сказать? Ты не прыгала… значит, тебя…

— …выбросили. Кто это сделал, надеюсь, ясно. Вы ведь тоже не маленький.

Черт побери, оказывается, это все еще волнует меня.

Слезы — откуда ни возьмись — подступают к глазам, так становится жалко себя, тогдашнюю. Доверчивую сентиментальную дурочку, позволившую вышвырнуть себя из окна, а позже — объявить самоубийцей.

Впервые за двадцать лет эта мысль прорывается в сознание и поднимает в душе целую бурю.

Бог ты мой, ведь никто никогда ни разу не пожалел меня, пережившую такое…

Я уже реву в голос.

Проходит вечность, прежде чем истерика стихает.

Все это время он сидит, уронив голову на грудь. Слегка успокоившись, слышу тяжелое, хриплое дыхание и в какой-то момент начинаю сомневаться, не заснул ли профессор, совершенно по-стариковски, в середине беседы.

Если то, что происходит сейчас между нами, можно назвать беседой.

Но он не спит, поднимает голову — мутный, тяжелый взгляд упирается в меня:

— Но послушай… разве ты не понимаешь, он не должен жить…


Такая простая и ясная мысль.

Я даже замираю на мгновение и перестаю дышать.

Господь вседержитель, почему же раньше я никогда не думала об этом?

Озарение.

И сразу же — напрочь забыв о докторе Надебаидзе, вине перед ним, обиде на него, жалости к себе — начинаю думать.

Полагаю, нет необходимости объяснять — о чем.

1997

С этой мыслью я жила довольно долго.

Вынашивала, как ребенка, которого — к слову — у нас не случилось.

Решение было принято — и сомнения отброшены в сторону. Да и не было, откровенно говоря, никаких сомнений.

Что до решения, оно — полагаю — зрело во мне долгие годы, а потом — когда время пришло — упало в руки, как спелый плод.

И пусть в сплошную канонаду сливались тогда в России одиночные выстрелы наемных убийц, автоматные очереди прошивали известных предпринимателей, взлетали на воздух бронированные автомобили. И яды шли в дело, и более совершенные отравляющие вещества.

Словом, изрядно положили народу.

Но дело все равно оставалось деликатным. К тому же без связей в определенных кругах решить его было не так-то просто.

Не выписывать же в самом деле киллера через Интернет, как пиццу в офис. Или — искать в газете бесплатных объявлений. В разделе «Работа — предложения — прочие услуги».

Встречались, впрочем, идиоты и идиотки — находили по объявлениям других идиотов, возомнивших, что на самом деле могут грамотно убить человека.

И убивали, случалось. Проливая массу лишней крови. Умудрялись выпустить целую обойму и только ранить слегка, после долго добивать несчастную жертву чем ни попадя — топором, ржавым обломком водопроводной трубы, булыжником, подобранным на дороге.

Потом их, разумеется, ловили. На первом же допросе наемники сдавали заказчиков с потрохами. На том завершалось.

Нет, самодеятельность была не для меня.

Да и сложно было бы доморощенному киллеру добраться до Антона через несколько рубежей вполне профессиональной охраны.

Почти невозможно. Даже с моей помощью.

О том, чтобы сделать все собственными руками, я не помышляла. Это казалось еще большей самодеятельностью. И результат — очевидно — был бы тем же. Антон — возможно — в могиле, но я — вероятнее всего — в тюрьме.

Это категорически не годилось.

Я медлила, присматриваясь, оценивая, выбирая.

Процесс разделения тем временем набирал обороты — Антон все реже появлялся дома. Жил почти открыто с той девочкой, что поселил по соседству.

Мы встречались в офисе, только что отстроенном «мавзолее», в зеркальных окнах которого отражались кремлевские купола.

Но и тучи отражались тоже, правда, еще не грозовые. Однако ж они уже появились на нашем небосклоне, исподволь затягивали лазурь.

Небо туманилось — но все более прояснялось сознание, неумолимо фиксировало: время теперь идет вспять, отсчитывая дни, как секунды на старте космического корабля: десять, девять, восемь, семь…

И скоро — совсем уже скоро — нулевая отметка.

А там…

Словом, надо было спешить.

Очень может быть, в конечном итоге я нашла бы то, а вернее, того или тех, кто вполне профессионально взялся за дело.

И возможно — исполнил заказ.

Но милосерд Господь — отвел от греха. И наказал примерно за дурные мысли.

Авантюра — совершенно в духе приключенческих романов конца позапрошлого века — неожиданно захватила меня так сильно, как давно уже не захватывало ничто в окружающей действительности.

История — в точном соответствии с законами жанра — происходила в небольшой африканской стране.

Удручающе бедной.

Притом, что в горячих недрах здешней земли имелись большие — несметные, если придерживаться заданной терминологии — залежи алмазов.

Разработать месторождения и разом покончить со всеми своими проблемами стране, однако ж, было недосуг. Она воевала.

Три местных племени враждовали между собой с незапамятных времен и с тех же пор перманентно вели войну посредством коротких рукопашных схваток, коварных ям-ловушек, отравленных стрел, увесистых камней и дубин. Словом, сосуществовали почти мирно. И так, обмениваясь зуботычинами, дотянули до середины двадцатого века.

К тому времени сокрушительная волна научно-технического прогресса достигла девственных джунглей, и племена вооружились всем необходимым для тотального уничтожения друг друга.

Вдобавок, настигнутые цивилизацией, стали называться этническими группировками и каждое обзавелось страной-покровительницей из числа известных co-sponsors урегулирования межэтнических конфликтов.

В результате вековое противостояние и в самом деле близилось к завершению. По причине полного и абсолютного уничтожения противоборствующих сторон.

Как таковых.

Однако ж нет худа без добра.

«Цивилизованная» война племен оказалась такой сокрушительной и жестокой, что отпугнула от драгоценных залежей даже известную пожирательницу алмазов — акулу «De Beers».

Словом, второе тысячелетие близилось к завершению, страна еще каким-то чудом существовала и даже обрела зыбкое подобие мира. Co-sponsors были ни при чем — сработал спасительный инстинкт самосохранения.

Вожди племен — sorry, лидеры противоборствующих группировок — вроде бы как-то договорились. В столице — маленьком грязном городишке, занесенном песком и загаженном до неприличия войсками сепаратистов — начал заседать республиканский парламент. Избранный, разумеется, из тех же сепаратистов, продолжавших по привычке гадить прямо на тротуарах. Потому городок и в мирные дни сохранял удручающий вид солдатского сортира.

Образовался кабинет, названный — как водится в таких случаях — правительством народного доверия. Во главе встал почти цивилизованный полковник.

Когда-то, в эпоху борьбы за победу мирового социализма, империя Советов — не без дальнего прицела — тянула мозолистую руку пролетарской помощи братским африканским народам, лучшие представители которых отправлялись на учебу в Москву. Большая часть — в Институт дружбы пародов имени Патриса Лумумбы, в просторечии — «лумумбарий».

Все — в прошлом. Благостная пора почти победившего интернационализма давно уж канула в Лету, но прицел, наведенный твердой пролетарской рукой, не сбился. Избранный премьер-министром, выпускник «лумумбария» обратил свой взор не куда-нибудь — в Москву.

Рассчитывать на масштабную государственную помощь, разумеется, не приходилось. Не те уже были времена.

Однако ж в новом постимперском обществе вполне могли найтись рисковые инвесторы.

И нашлись.

Длинная цепочка бывших однокурсников, родичей, друзей и подруг привела полковника — а вернее, его доверенное лицо, тоже, разумеется, лумумбового птенца — к нам.

Антон загорелся сразу, а я поначалу восприняла в штыки.

Долгие годы тамошний алмазный промысел был нелегальным. Отлаженная сеть незаконной добычи и контрабанды камней была, по сути, единственной в стране бесперебойно работающей системой. Прочие, включая структуры государственной власти, либо — в зачаточном состоянии, либо — в руинах.

Задача сломать такое мощное образование казалась мне невыполнимой. Даже при помощи национальной гвардии, содействие которой клятвенно обещало доверенное лицо.

Взамен, разумеется, требовались инвестиции, инвестиции и еще раз инвестиции.

Впрочем, за получение государственной лицензии на разработку всех алмазных месторождений сроком на десять лет требовалась вполне определенная сумма. Единовременно. Вдобавок ничтожно малая по сравнению с действительной ценой вопроса. И в то же время — огромная. Чуть больше половины того, что было у нас с Антоном.

Инвестиция номер раз.

Инвестиции номер два, три, четыре, пять… потом. В неопределенном будущем.

Притом, что профит составлял несколько сотен процентов. Фантастическая — по всем параметрам — прибыль, вполне сопоставимая с той, что имеют наркокартели.

Но совершенно легальная.

Антон подсчитал: если лицензия пробудет в наших руках всего год — вложения окупятся вдвое, далее — в геометрической прогрессии.

Впрочем, считал не только Антон.

Мои колебания были приняты к сведению, но отвергать предложение премьер-полковника Тоша не спешил.

Нашелся паллиатив.

Собрали экспертов, специалистов в алмазном бизнесе, знатоков африканской специфики и прочих, включая тех, кто обеспечивал безопасность промыслов в похожих условиях, к ним присоединились наши юристы, top-менеджеры. Сложилась команда, которая заработала быстро и — на удивление — слаженно.

Вердикт был вынесен спустя пару недель. Проект признали перспективным, разумеется, с целым рядом оговорок.

Однако ж в целом очень могущим быть.

И только я продолжала сомневаться.

* * *

— Не слышу разумных возражений! — Раздражение Антона просачивалось наружу. Я вообще изрядно раздражала его последнее время. Впрочем, он пользовался взаимностью.

— Ты ведь и сам понимаешь — классическая авантюра образца девяносто третьего — четвертого…

— Верно. Но разве мы не поднялись именно тогда? Вспомни!

Еще бы я не помнила!

В ту пору именно — было дело — мы получили лицензию на организацию мобильной связи на территории одного из суверенных государств, бывшего некогда братской республикой СССР, — всего за сто тысяч долларов.

Откровенно говоря, на взятку был ассигнован миллион.

В действительности лицензия «тянула» на все десять.

Притом — мы были абсолютно честны.

В столицу республики я прилетела за месяц до официального тендера. И сразу же вступила в конфиденциальные переговоры с доверенным лицом тамошнего президента — вице-спикером местного парламента. Надо сказать, он был большой оригинал — встречи назначал в тенистом парке, окружавшем отель, неизменно в половине восьмого утра. Два дня подряд, едва проснувшись и наскоро проглотив чашку кофе, я отправлялась на свидание.

Косые лучи утреннего солнца насквозь пронизывали тенистые аллеи, пустынные в эти ранние часы.

Доверенное лицо бережно поддерживало меня под руку — и так, будто счастливые любовники, которые никак не могут расстаться после бурной ночи, бродили мы под сенью раскидистых лип и пятнистых платанов. И говорили, близко сдвинув головы, почти шепотом.

Не о любви, разумеется, совсем не о любви.

Отнюдь.

В первый же день я предложила «лицу» популярную в те годы схему цивилизованного получения взятки.

В любой указанной им офшорной зоне — хоть в экзотическом Гибралтаре, хоть в неприметном Джерси, крохотном городишке на побережье Атлантики, двадцать минут полета из Лондона на маленьком самолете внутренних линий ВА — открывается счет. На чье угодно имя. На счет поступают деньги, однако банковское соглашение составлено таким образом, что воспользоваться ими новый клиент может только тогда, когда банк получит сообщение от лица, сделавшего вклад. Сообщение — понятно — поступает в тот момент, когда получатель полностью выполнит свои обязательства. Если же по истечении оговоренного срока сообщение не поступает — вклад навсегда остается в банке.

Обман, таким образом, не выгоден никому.

Все было просто, понятно даже школьнику — и безотказно работало на всей территории постсоветского пространства.

И даже за его пределами.

«Лицо» слушало внимательно, беззвучно шевелило губами, пытаясь в точности запомнить каждое слово, донести суть хозяину, ничего не напутав.

На следующий день все повторилось с точностью до наоборот.

«Лицо» старательно, как школьник, вызубривший вчерашний урок, пересказало мой вчерашний спич, сверяя каждый пункт схемы: «Я правильно понял? Вы это имели в виду? Все произойдет именно так?»

Я терпеливо кивала — все так. И никак иначе.

Через час, уставший, но, похоже, удовлетворенный вполне, он проводил меня до порога гостиницы, многозначительно обронив на прощание: «Это очень интересная схема. Очень. Думаю, наше сотрудничество будет плодотворным».

Я позвонила Антону в полной уверенности, что дело сладилось, велела предупредить банкира о предстоящей трансакции.

И с удовольствием завалилась спать: утренние прогулки — признаться — изрядно выматывали.

Поздним вечером «лицо» назначило новую встречу.

Хронический недосып притупил внимание — явившись в треклятые семь тридцать на «наше» место, я не сразу заметила: оно было явно не в своей тарелке.

Едва поздоровавшись, мой утренний собеседник начал мелко перебирать ногами, выписывая вокруг меня загадочные круги. Не взял — привычно — под локоток, не двинулся чинно вдоль прохладной аллеи.

Что-то было не так.

«Конкуренты!» — мысленно всполошилась я.

И ошиблась.

— Мы с большим интересом изучили вашу схему. — Он замолчал надолго, продолжая при этом странное движение по кругу.

— Вас что-то не устраивает?

— Нет, отчего же. Устраивает вполне… Вот только…

— Сумма?

— Да, — немедленно отозвался он.


Я вздохнула с облегчением.

Слава Богу, не конкуренты.

А сумма — вопрос обсуждаемый. Мы готовы были удвоить и даже утроить.

К счастью, ничего этого я не сказала.

Он заговорил первым:

— Понимаете, у нас выборы. — Он заходил издалека. «Пятерка», — без энтузиазма подумала я. И снова ошиблась. — Деньги понадобятся скоро, причем здесь и сейчас, как говорят психологи. Вы меня понимаете?

— Пока — не очень.

— Ваша схема, конечно, очень привлекательна. Но ситуация у нас, откровенно говоря, довольно сложная.

— А конкретнее?

— Сто тысяч наличными — и вопрос решен. А? — Он наконец остановился и просительно заглянул мне в глаза.

— Чего — сто? — Вид у меня, надо полагать, был ошалелый.

— Долларов, конечно, не наших же тугриков. Но — в ближайшие дни. Вас устроит?


Нас устроило.

Этим же вечером Антон прилетел в уютную столицу с аккуратным кейсом, в котором — как Кощеева смерть в утином яйце — лежали десять аккуратных пачек по десять тысяч долларов каждая. Наш пропуск в мир одной из самых высокорентабельных — тогда — отраслей предпринимательства.

После нефти, оружия, алмазов и алкоголя, разумеется.

Он прибыл сам, желая удостовериться, что я не сошла с ума.

Такая история.


— Когда это было!

— В девяносто четвертом, если память не изменяет.

— В том-то и дело, что в девяносто четвертом, а сейчас…

— Это у нас — сейчас… А у них, в джунглях, не то что девяносто четвертый — четырнадцатый.

— Почему — четырнадцатый?

— Потому что самые высокие прибыли в ряде отраслей были зафиксированы именно в четырнадцатом, народ поднимался на военных поставках. Да что там поднимался — взлетал…


Антон любил исторические примеры.

Притом нещадно привирал, на ходу изобретая нужный.

Кто знает, в конце концов, как оно там было, в одна тысяча девятьсот четырнадцатом?

Я — не знаю.

И убедил меня в результате отнюдь не опыт далеких предшественников, составивших капиталы на Первой мировой войне.

— А знаешь что, это даже неплохо, что ты так упорно сомневаешься. — Тоша внезапно меняется. Раздражение уходит — он что-то придумал. — Поезжай туда. И разберись на месте. Чтоб уж наверняка.

Я соглашаюсь.

В конце концов, это действительно любопытно — взглянуть на девственные джунгли не из окна туристического джипа.

И собственными глазами увидеть, как извлекают из земли алмазы.

Единственное условие, с которым, поколебавшись, соглашается Антон: в Африку со мной отправится новая команда экспертов. Совсем уж независимых.

Чтобы действительно наверняка.

1998

Подробности африканского турне — самое больное мое воспоминание.

Падение из окна, смерть Вивы, жестокие откровения доктора, суммарная тяжесть лет, прожитых с Антоном, — все, как ни странно, уходит на второй план.

Меркнет перед горечью этого короткого эпизода.

Притом, что сам по себе он не содержит ничего ужасного.

Обычная деловая поездка, каких были десятки и даже сотни. Не слишком комфортная, возможно.

Потому что жара, и плохие дороги, и гостиница — единственная приличная в столице — далека от мировых стандартов. И столица — убогий городишко, загаженный донельзя бывшими сепаратистами. С бараками, набитыми нищетой, открытыми сточными канавами, прокаженными и вич-инфицированными, продажными детьми — девочками и мальчиками от десяти и старше, уличными попрошайками, воришками и военными патрулями.

Но зато президент — совершенно натуральный, в новенькой полевой форме и берете, залихватски сдвинутом набок. Национальная гвардия — свирепая и вроде преданная президенту, до зубов вооруженная нашими «калашами», американскими «М-16», израильскими «узи».

И главное, разумеется, алмазные трубки — повсюду, стоит только отъехать от столицы на сотню километров. Обыкновенные с виду узкие шахты, уводящие вглубь, в раскаленные недра сухой неприветливой земли. Огороженные кое-как, наспех. Или — вовсе без ограды. И — без охраны. Так что кажется: всякий может подойти, заглянуть, спуститься — попытать счастья.

Понятное дело — кажется.

Есть охрана, ничуть не менее свирепая, чем национальные гвардейцы, вооруженная до зубов… et cetera.

Да и вообще чужие здесь не ходят. Опасно.

Но алмазы. Их при мне высыпают из грязных, насквозь пропитанных потом мешочков. Горкой — на шершавую поверхность колченогого стола. Неприметные прозрачные камешки. Крохотные — размером с ноготь моего мизинца, это, между прочим, карат или чуть больше. Далее — по возрастающей. Неправдоподобные — с куриное яйцо, это уже сотня каратов. Фантастика!

Большинство, впрочем, обманки. Оценщик, вальяжный ливанский армянин, морщится, недовольно крутит головой. Но тут же полными волосатыми пальцами неожиданно ловко выхватывает из горки камешек, придирчиво разглядывает в лупу и вроде бы снова отрицательно качает головой.

Но уже блеснули — коротко и остро — круглые маслянистые глаза.

И продавец — изможденный африканец в изодранных джинсах и такой засаленной майке, что призыв «Vote for Clinton!» едва различим, — это заметил.

Торг начался.

Это, впрочем, картинки. Необычные. Запоминающиеся. Но не более.

Горки алмазов на грязных досках впечатляют, но никак не способны повлиять на окончательное решение.

Его, однако, следует принять, не затягивая.

Время идет, президент нетерпеливо сучит под столом мускулистыми ногами в высоких армейских ботинках. В страну, похоже, прибывают конкуренты. За завтраком в отеле замечены двое респектабельных европейцев. Антон из Москвы подтверждает: да, переговоры — параллельно с нами — ведут британцы, по поручению все той же «De Beers». Акула почуяла: добычу можно взять.

Эксперты — новые, независимые, приглашенные мной лично, чтоб без подвохов, на которые Антон большой мастер, — едины во мнении: проект перспективный.

Последняя инстанция — банк.

Антон готов лететь в Цюрих — сумма сделки велика, простым поручением такие деньги не переведешь. Впрочем, он и не собирается вкладывать свои деньги: речь идет о кредите под залог наших капиталов. Обычное дело, обсуждению подлежит только ставка. Возможно, ее удастся несколько понизить — мы давнишние клиенты, банкиры охотно идут навстречу.

И тут — отчетливая поступь судьбы, нечто бетховенское в переложении для информационных агентств — 17 августа, дефолт.

Не смертельно и даже не очень страшно для нас — активы давно уже за пределами России. Кому-то тем не менее следует остаться в лавке. Как-никак катаклизм. Кто знает в конечном итоге — куда занесет кривую падения национальной валюты?

В Цюрих лечу я.

И там, в живительной прохладе умеренного европейского лета, принимаю окончательное решение.

Но прежде — долго беседую с нашим банкиром.

Он довольно молод, но уже профессионально бесстрастен и, наверное, безжалостен, хотя безупречные манеры создают иллюзорное ощущение сердечности.

Он никогда не ошибается в своих прогнозах, его рекомендации — как нить Ариадны — благополучно проводят клиентов сквозь запутанные лабиринты финансовых потоков.

Это он несколькими годами раньше предложил разместить изрядную долю нашего капитала в азиатских акциях. А когда рынок рухнул, мировое сообщество билось в истерике, Антон метал громы и молнии — сдержанно улыбался и призывал не беспокоиться. И оказался прав: через три года азиатские акции принесли без малого десять миллионов. Потому как испуганное размером обвала мировое сообщество ринулось спасать азиатов. Да и сами они проявили чудеса мобилизации — нации в полном составе отрекались от импортных продуктов, домохозяйки жертвовали обручальные кольца. Словом, рынок не только стабилизировался, но и стремительно рванул вверх. Тоша млел, просматривая котировки. Однако ж именно в этот момент наш финансовый гений предложил выйти из пула. И снова оказался на высоте. Азиаты недолго продержались без кока-колы, у домохозяек вышел запас обручальных колец, мировое сообщество, успокоившись, вернулось к своим проблемам — акции медленно поползли вниз. Мы ушли как нельзя более вовремя, к тому же — красиво.


Он принимает меня в маленьком зале для переговоров, странном помещении со стеклянными стенами и абсолютной — как утверждают в банке — звукоизоляцией. Поверить в это трудно — прозрачное стекло вокруг создает ощущение аквариума, кажется: раз уж все на виду, то и на слуху.

Но, разумеется, это не так. В банках такого уровня с клиентами не шутят.

Он и теперь очень серьезен, Улыбка слабо тронула кончики губ. Полупоклон, аккуратное вялое рукопожатие. Ритуал приветствия окончен, приличия соблюдены — можно переходить к делам.

— Я изучил материалы вашего проекта.

— Мы подготовили их в самом сжатом виде, есть, разумеется, развернутый меморандум…

— Не вижу необходимости. К тому же мы располагаем оценками наших экспертов. Они совпадают с тем, что сказано у вас. И в этой связи я уполномочен сделать вам деловое предложение. Разумеется, банк готов предоставить кредит, однако мы готовы также перевести наше сотрудничество в новую плоскость.

— Новую?

— Да. Сделать следующий шаг. Иными словами, нам было бы интересно войти в проект на правах партнерской структуры. Риски в этом случае, разумеется…

Он говорит, как всегда, сухо, сжато, оперируя исключительно цифрами. Доводы отточены, логика безупречна.

Впрочем, ясно и так.

Вхождение в проект партнера, именуемого «Swiss bank corporation», практически уравнивает наши шансы с акулой «De Beers», решает множество отнюдь не мелких проблем, и вообще такое партнерство открывает заоблачные перспективы.

Он поскромничал, говоря о «следующем шаге», а вернее, проявил изрядную деликатность: не стал уточнять, сколько именно шагов отделяет нас, сегодняшних, от финансовой махины SBC. Измерять расстояние следовало бы не в шагах. В километрах. В милях. И будет тех миль… Не сосчитать, если говорить откровенно.

Воистину так.

В голове моей, однако ж, рождается еще одна мысль. И заслоняет собой все прочие.

Короткая пауза повисает в аквариуме, собеседник улавливает ее немедленно, но трактует неверно. Первая ошибка банкира — звучит как название детективного романа.

Впрочем, несколько пошловато.

Но я отвлеклась.

— Вам, очевидно, необходимо посоветоваться с господином Полонским? Возможно, он захочет лично прибыть в Цюрих?

Возможно. И вероятнее всего, захочет. Если узнает о сути такого заманчивого предложения.

Но может и не узнать. Вот о чем думаю я сейчас.

Однако брошенную соломинку подхватываю на лету — удобный повод завершить разговор, не подводя итогов.

Не точкой — многоточием.

— Да, конечно. У нас есть пара дней, чтобы все обдумать?

— Разумеется. С учетом, однако, того, что интерес к проекту уже проявляют…

— Знаю, «De Beers».

— Не только. К тому же правительство известной страны находится в крайне затруднительном финансовом положении.

— Понятно. Значит, два дня.

— Договорились. В это же время, если вас устроит.


Устроит, разумеется.

Но я уже сейчас готова дать ответ. Отрицательный. На первый взгляд совершенно безрассудный.

Однако ж — только на первый.

Выйдя из банка, я иду пешком по тенистой Банхофф-штрассе, собираясь как следует подумать и насладиться отменной домашней колбасой, которую подают не порциями — метрами.

Есть в Цюрихе такой забавный ресторанчик.

Большой зал уставлен длинными столами, вдоль которых на широких лавках рассаживают клиентов — человек по тридцать за каждый стол, как на деревенской свадьбе. Главное блюдо — домашняя колбаса, ее везут между столов будто гигантского удава, аппетитно зажаренного и аккуратно уложенного кольцами на огромном блюде. И каждому — когда наступает его черед — отрезают кусок по вкусу. От десяти сантиметров до метра — больше на моей памяти не заказывал никто. К колбасе, разумеется, пиво — бочковое, забористое, пенное. И тушеная капуста. Такое вот совершенно баварское угощение.

Здесь всегда многолюдно, шумно, тесно.

Локоть незнакомого соседа упирается в бок, прямо над ухом горланят поднабравшиеся англичане. Сзади — тоже оглушительно громко — сухо каркают немцы. Издалека долетают обрывки русской речи, по большей части — ненормативной.

Содом.

Но — как ни странно — очень располагает к сосредоточению. В полном одиночестве — в толпе — думается хорошо.

Проверено многократно.

Предложение банка, вне всякого сомнения, манна небесная — вернее, имело бы все основания быть таковой, если бы не одно существенное обстоятельство. Неизвестное — до поры — их вездесущим экспертам.

Тенденция на разделение.

А в ее русле выгодное замужество — или женитьба — для человека, дни которого сочтены. Вот что это такое, в пересказе на обыденный, житейский язык.

Изуверски шутит судьба.

Возможно, мстит за прошлые грехи, но как бы там ни было, принимать этот запоздалый дар я не собираюсь.

И Антон ничего не узнает о нем, до тех по крайней мере пор, пока не завершу того, что задумала. Задумка моя довольно проста и почти гениальна — как все простое. Так кажется.

Я не стану просить у банка кредит. Поступлю по-другому: вопреки сложившейся традиции вложу в проект собственные деньги.

Мои собственные.

Половины нашего капитала, размещенной — после разделения — на моих счетах, будет достаточно.

И контракт с правительством молодого полковника подпишет моя фирма. Надо ли говорить, у нас с Антоном десятка два дочерних компаний — фирм и фирмочек, учрежденных под крышей основной структуры, которой владеем на равных. Они существуют в разных точках планеты, принадлежат разным людям, в том числе мне и Антону — уже без всякого паритета.

Лицензией, которую приобретет моя фирма, я, разумеется, распоряжусь по собственному усмотрению. Амбиции притом простираются не слишком далеко — конкурировать с «De Beers» на алмазном рынке не собираюсь. Отнюдь. Не по Сеньке шапка. Все проще. Продам, подержав в руках — а вернее, в банковском сейфе, — пару недель. Всего-то.

Покупатели — убеждена — не заставят себя ждать. Живой интерес к проекту финансовых воротил из «Swiss bank corporation» тому порука.

Остается самое сложное: провести операцию так, чтобы Антон — до поры — ничего не заподозрил.

Понимаю, что тянуть с этим нельзя — ситуацию может изменить радикально любая непредсказуемая случайность.

Банкиру зачем-то понадобится Антон. По другому вопросу. В телефонном разговоре, однако ж, неизменно всплывет «алмазная» тема.

Антону — вдруг — срочно понадобится банкир… Очень возможно, в стране, если верить информационным агентствам, творится черт знает что.

И — все.

Время сейчас работает против меня.

Знаю, чувствую, как утекают секунды. Представляю песочные часы — зримо, будто и вправду стоят передо мной, рядом с запотевшей пивной кружкой.

Но — боюсь.

Это будет последний шаг, сделанный мной в рамках нашего сосуществования, он же первый — в нарушение негласной конвенции, соблюдение которой висит на волоске. Но — висит.

Разрубить волосок, оказывается, не так-то просто.

Антон, впрочем, разрубит без колебаний, как только представится случай.

Я ведь не сомневаюсь? Ничуть.

Почему же медлю? Случай представился мне. Так распорядилась судьба, и — в конце-то концов! — разве это не справедливо?

В высшей степени справедливо!

Решаюсь. Поджигаю фитиль — секунды проходят, длинные, как часы, — бежит незаметное, крохотное пламя…

Звоню в Москву:

— Они взяли тайм-аут.

— Нормально.

— Я так не думаю.

— А что?

— Похоже, играют на себя.

— В смысле?

— Им самим это интересно…

— Откуда информация?

— Наш друг недвусмысленно намекнул…


Это я хорошо придумала.

Спонтанно — но очень хорошо.

Если Антон вздумает проверить, все подтвердится. А детали в коротком телефонном разговоре не всплывут. К тому же я могла неверно истолковать слова банкира. Глупая баба услышала, к примеру, предостережение вместо предложения.

Антон ругается долго и витиевато. Он умеет.


— Послушай, время уходит.

— Предложения?

— Я больше ни на чем не настаиваю. И вообще закрываю эту тему.

— Так. А дальше?

— Перевожу сумму на любой счет.

— Он же поймет.

— И что? Откажет перевести?

— Нет. Но…

— В том-то и дело, что но… Завтра распоряжусь и завтра же вылечу туда. Понимаешь? И людям нашего воинственного друга скажу, чтобы летели туда же.

— Да… Уйдет дня четыре. Пока деньги упадут на их счета… Пожалуй, даже неделя… Да, можем успеть…

Yes!!!

Он клюнул.

Ударился в подробности, завяз в деталях, упуская суть.

Большего — не требовалось.

Дальнейшее происходит — на удивление — быстро и гладко.

Следующим утром, не дожидаясь, пока истечет оговоренное время, звоню в банк. Мы встречаемся в том же аквариуме. Наш финансовый поводырь — как и следовало ожидать — хранит спокойствие. Только легкая досада сквозит во взгляде. И пожалуй — разочарование.

Не более.

Вечером я покидаю Цюрих, отправляясь к теплым берегам Гибралтара. В один из тамошних банков хитрыми финансовыми тропами — одновременно со мной — следуют мои деньги. Туда же в спешном порядке вылетают представители нетерпеливого полковника.

Через пять дней все, кажется, завершено. Сделка совершилась.

Я возвращаюсь в Москву, поручив надежным людям заняться поисками достойного покупателя.


Прошел месяц — и настала пора настоящего финала.

Он был простым. Ужасным. И наверное, закономерным.

Эксперты не ошиблись и не обманули, однако ж их оптимистические прогнозы были напрямую увязаны с личностью премьер-полковника. Его гарантированным пребыванием у власти в течение пяти ближайших лет. Как минимум.

Пехотную мину-ловушку, завалявшуюся в дорожной пыли с военных времен, никто, конечно же, в расчет не брал.

У судьбы, однако, свои резоны.

И никакого пафоса.

Малая нужда настигла полковника в дороге — громоздкий армейский джип притормозил у обочины.

Идиотская привычка сепаратиста гадить где попало. Только и всего.


Справедливости ради надо сказать, Антон боролся довольно долго.

Стадо высокооплачиваемых адвокатов еще с полгода топталось вокруг далекой африканской страны.

Там снова была война. Будто только и делали, что ждали того момента, когда первый общенациональный лидер так неудачно пописает у дороги. Или — не успеет, бедняга, предстанет перед Господом с полным мочевым пузырем. И расстегнутой ширинкой.

Но как бы там ни было, теперь до его обязательств никому не было дела. Деньги, бумаги, доверенные лица ухнули в топку вооруженного противостояния. И разумеется, сгорели дотла.

Такое создавалось впечатление.


— Канули наши деньги — очередная бригада юристов вернулась ни с чем. Самое время было остановиться.

— Твои… — Антон смотрел в сторону. Говорил небрежно, будто не придавая особого значения.

— Мои?

— Ну, разумеется. А разве нет?


Никогда не забуду этот миг.

Тоша резко вскинул голову. Полоснул острым, насмешливым взглядом.

В груди у меня похолодело: понял.

Он, однако ж, молчал. Смотрел. Смешинка в глазах наливалась злостью.


— Не слышу! — Интонация была прежней — из далекого прошлого. Требовательной — до грубости. Угрожающей. По сути — хамской.

— Видимо, да.

— Так-то! — Он успокоился быстро. Двух слов оказалось достаточно. Надо полагать — тоже расслышал интонацию. Прежнюю.


И — все.

Ничего не было сказано. Потому не знаю: разгадал Антон мои замыслы или просто действовал по собственному обыкновению. Мяч в любом случае был на его подаче. Он и ударил.

Ничего не изменилось внешне.

Он не прогнал меня из дома, не отобрал машину, одежду, украшения.

Никто ничего не понял, кроме самого ближнего круга. Друзей и врагов, как водится в ближнем кругу.

Только с этого дня я потеряла право голоса. Да и вообще все права.

Прошлое возвратилось.

Выходило — самый большой и прочный крючок из Антоновых снастей достался мне. И любимая Тошина наживка — человеческая слабость — была на том крючке. Моя слабость.

С этим ничего уже нельзя было поделать, «поздняк метаться» — как говорил Антон.

Страшно рыбе умирать на крючке.

Еще страшнее — умирать медленно. Потому что рыбак, оступившись на крутом берегу, долго падает в пропасть и рыбу — вместе с удочкой — тащит за собой.

Очень долго. Целых четыре года.

2002

Этим вечером я припозднилась в офисе, домой возвращаюсь затемно.

Народ все никак не мог разойтись, все мусолил подробности прошедшей пресс-конференции, наслаждался плодами собственного успеха.

Маленького, не слишком значительного. Однако первого — за месяцы бесконечной тоски в ожидании окончательного краха.

Новый Арбат непривычно пуст, сияет рекламой, как рождественская елка.

Мы проскакиваем его за несколько минут, вылетаем на Кутузовский — значит, дома будем уже через четверть часа.

Мне, однако, неймется.

Визитная карточка — та, которую демонстративно долго «искала» в сумке, — вот она, аккуратно отложена в сторону от всяких мелочей, в боковой кармашек. Вдобавок застегнутый на молнию.

Незнакомое имя. Странный адрес.

— Скажи-ка, Гена, Антон Васильевич часто ездил в издательство «Премьер-пресс»?

— Куда? — Внушительные габариты не мешают главному секьюрити ловко развернуться на переднем сиденье машины. Подвижная гора мускулов, ничего не скажешь.

— В издательство «Премьер». — Сверяясь с визиткой, называю адрес.

— Ни разу не ездил. По крайней мере с нами.

— А без вас?

— А без нас последние полтора года Антон Васильевич не выезжал.

— Ну и ладно.


Вот ты и попался, голубчик.

Сомневаться в твоей искренности у меня есть все основания.

А тому, чье имя значится на визитке, нет никакого резона врать.

Он не журналист и — кажется, я уже говорила об этом — не просил интервью.

— Простите, — сказал он негромко, легко коснувшись моего локтя рукой, — вы не могли бы уделить мне пару минут? Дело, видите ли, в том, что Антон Васильевич незадолго до гибели передал нам для публикации свой роман. — Последнее — почти шепотом, едва не касаясь губами моего уха.

— Что передал?! — Я понимаю: лучше бы чутким журналистским ушам этого не слышать. Но не могу скрыть изумления.

— Роман, — очень тихо, одними губами. Я не ослышалась, хотя никак не могу поверить в то, что слышу.

— Поговорим об этом отдельно, хорошо?

— Разумеется. Здесь мои координаты. Позвоните, пожалуйста, я буду ждать.

— Обязательно позвоню.

Моя бы воля — схватилась за трубку прямо сейчас или еще раньше, едва переступила порог кабинета.

И вообще не стоило отпускать издателя. Взяла бы под локоток, увлекла за собой к лифту. Мало ли что? Приглянулся, к примеру, журналист. Задал интересный вопрос, нашел ключик. Бывает.

Однако — сдержалась.

Теперь вот умираю от любопытства.

Антон написал роман?! Невероятно.


— А что?

Выдержав паузу, охранник Гена все же срывается — задает вопрос. Он напряжен. И нервишки сдают.

Единственное, чего добивается, дурачок: укрепляет меня в мысли о том, что врет. И — боится.

Вопрос: почему?

— Да ничего, собственно. Предлагают сотрудничество. Я подумала, может, Антон уже вел переговоры.

— С издательством?

— Ну да. Мне так показалось. Они, впрочем, могли встречаться где угодно. У нас в офисе, в ресторане…

— С этим типом… с водянистыми глазами? Нет, Антон Васильевич с ним не встречался. Никогда.

— Ты так в этом уверен?

— Абсолютно уверен.

Игра становится по-настоящему интересной.

Мало того, что главный охранник безошибочно вычислил издателя в плотной толпе журналистов, он зачем-то упорствует.

Был ведь хороший повод выйти сухим из воды. Допускаю вполне: Антон не ездил в издательство. Не королевское это дело, в конце-то концов. Встречались действительно на другой территории. И — взятки гладки. Охрана, в принципе, не обязана помнить всякого, с кем когда-либо общался Тоша.

Он, однако, настаивает.

Зачем? Не понимаю. Еще одна вязанка дров — сухих и горючих — в костер моего любопытства.

Тот, разумеется, вспыхивает с новой силой.


Утром, едва дождавшись приличествующего времени, звоню, готовая, в принципе, ко всему.

Узнать, к примеру, о том, что визитка липовая, никакого издательства «Премьер» не существует. Или — существует, но человека, чье имя значится на визитке, там не знают. Или — знают, но вчера ни на какие пресс-конференции он не ездил, а про Антона Полонского слышит впервые. Или — не впервые, но исключительно из прессы.

Et cetera…

Дурацкая шутка, розыгрыш, наваждение, в конце концов.

Однако ж — ничего подобного.

Да, отвечают мне по указанному номеру, знают, ждут. В любое удобное время.

Надо ли говорить, оно наступает через полтора часа — ровно столько потрачено на сборы и дорогу до издательского офиса.

Там, в небольшом безликом кабинете, обставленном, возможно, дорогой, но совершенно обычной незатейливой мебелью, меня встречает «тип с водянистыми глазами».

Молодой человек неброской внешности — совершенно под стать кабинету. Глаза у него действительно очень светлые, притом какого-то неопределенного цвета. Блекло-голубые? Серо-голубые? Бледно-зеленые? Невозможно сказать наверняка.

Сам он тоже какой-то неопределенный и неуверенный. Не хозяин вроде. А так — заглянул на пару минут по какой-то нужде. То ли проситель, то ли клерк. Никак не владелец крупного издательского дома.

Однако ж он — собственной персоной. Табличка у двери тому порукой. И вежливая девушка-секретарь в приемной.

Что ж, у каждого свой стиль.

Он между тем смотрит в сторону. Говорит аккуратно, будто вслепую нащупывает слова.


— С Антоном Васильевичем мы знакомы года два. Кто-то случайно представил. Где-то. Сами, наверное, знаете, как бывает. Потом встречались пару раз — тоже мельком. Три месяца назад он позвонил и попросил о встрече.

— Попросил?

— Да. Вас это удивляет?

— Нет. Скорее интересует: вы встречались здесь, в вашем офисе?

— Да. Здесь. Именно в этом кабинете, если быть точным. А почему вы спрашиваете?

— Так. Некоторые личные обстоятельства… К вам это не имеет отношения. Простите, что перебила. Итак, Антон Васильевич прибыл к вам…

— Да… не с пустыми руками. Он принес рукопись. Сказал, что много размышлял последнее время, мысли записывал — хочет теперь поделиться с читающей публикой, так сказать. Мы поначалу решили: мемуары. Возраст, правда, еще не располагал… Но всяко бывает. Прочли — оказалось иначе. Интереснее. Откровенно говоря, мы не ожидали…

Он все время говорит «мы», и в конце концов это начинает раздражать.

То ли «мы, императоры всея Руси…».

То ли некий загадочный круг посвященных, от лица которых вещает.

Это, пожалуй, подходит.

— Простите, что перебиваю снова. «Мы» — это кто?

— Мы? — Он как будто искренне удивлен вопросу. — Ну как вам сказать… Я, мои коллеги. Заместители, главный редактор, конечно же. Рукопись читали несколько человек.

— Понятно…

Ни черта на самом деле мне не понятно.

То есть понятно, конечно, что у каждого руководителя есть заместители, в каждом издательстве существует главный редактор и еще туча всякого народа.

Однако ж нечасто на моей памяти владельцы компаний говорили о себе во множественном числе, имея в виду персонал.

— Значит, это был роман?

— Скорее, повесть. Довольно необычная. Такая, знаете… С элементами мистики. И философии. Вроде притчи. Наши маркетологи, кстати, считают — может пойти. Хотя сомнения были. И есть. Но мы решили печатать. Антон Васильевич подписал договор… И тут…

— Его не стало.

— Да. Простите, я не принес соболезнования.

— Все нормально. Я могу прочесть рукопись?

— Конечно! Я ведь затем и просил о встрече. Мы — повторюсь — готовы печатать. И вероятнее всего, напечатаем в ближайшее время. Но не хотелось бы… без вашего ведома. Вопрос не юридический и не финансовый даже. Договор подписан и — как говорится — вступил в законную силу. Должен сказать, финансовая сторона Антона Васильевича почти не интересовала. Он, собственно, предлагал возместить расходы…

— Вот как?

— Нет, нет, не беспокойтесь. Этот вариант обсуждался, но… понимаете… если бы рукопись вообще не представляла интереса… Тогда — возможно. А так мы пошли обычным путем. Сумма авторского гонорара предусмотрена соглашением. Она невелика, в общем, стандартная для России. Словом, нас в большей степени волнует этический момент. Вы правопреемник… И мы считаем, необходимо…

Он окончательно заплутал в своем множественном красноречии.

Официальную часть встречи — по всему — пора завершать. Неофициальной, впрочем, не планируется. Главное — заполучить повесть.

Или — роман.

Там будет ясно: печатать — не печатать. Поживем — увидим.

А точнее — почитаем.

Через полчаса я покидаю издательство.

Рукопись — при мне. Тонкая — страниц тридцать — папка с допотопным шнурком вместо застежки.

Четвертушка стандартного листа наклеена снаружи. На ней — крупным жирным шрифтом — имя автора, название романа.

Не верю глазам. Не замечаю ничего вокруг.


— В офис?

— Домой.


И — все.

Погружаюсь.

Загрузка...