«Мне бы следовало хоть что-то чувствовать».
Но Себастьян не ощущал ровным счетом ничего, даже склоняясь над открытым гробом и пристально всматриваясь в безжизненное лицо графа Мортона. Окостеневшие черты казались желтоватыми, а не бледными; они так заострились, будто были вырезаны из мыльного камня. Себастьян искал сходства с собой в этом неподвижном лице, но безуспешно. В смертный час, как и при жизни, отец и сын оставались чужими друг другу.
Ничего? Неужели совсем ничего? А как насчет суровой, неуступчивой складки у рта? Она выглядела знакомой. Наверное, это упрямство, предположил Себастьян. А может быть, просто привычка стискивать зубы, вызванная решимостью пройти по жизни без каких-либо переживаний. Если задача покойного лорда Мортона состояла именно в этом, он справился с ней блестяще. «Он никогда не знал своего сына, — могла бы гласить его эпитафия, — и это устраивало обоих».
Себастьян выпрямился и отошел от гроба. Физически он не был так близок к отцу с тех пор, как… С тех пор, как себя помнил. Они изредка встречались, не чаще, чем раз в несколько лет, и ограничивались вежливыми рукопожатиями. У него не сохранилось никаких трогательных воспоминаний детства: папочка никогда не брал его на руки, не сажал к себе на колени. Сама мысль об этом представлялась ему смехотворной и почти непристойной.
Семейная часовня в Стейн-корте своими внушительными размерами значительно превосходила линтонскую, но в ней точно так же пахло плесенью и запустением. Преподобный Эш, приходский священник, сидел в уголке на передней скамье, погруженный не то в молитву, не то в дремоту. Себастьян не мог взять в толк, что он вообще здесь делает. Разве что надеется снискать милость нового графа, раз уж не удалось расположить к себе старого.
Вины самого Эша тут не было. Старик, лежавший в гробу из красного дерева, был не из тех, кто заводит и поддерживает близкое знакомство с сельскими священниками. Лорд Мортон был человеком недалеким, поверхностным и неразборчивым в связях. Не испытывая подлинных страстей, он заполнял свою жизнь беспорядочными и порочными пристрастиями, такими, как азартные игры, пьянство и блуд. Изредка его бесцветные дни освещались вспышкой какого-нибудь скандала, но подобного рода происшествия неизменно оказывались слишком мелкими, им явно недоставало шума и блеска, чтобы поднять имя графа над пустыней убийственной посредственности, в которой он тонул, как песчинка. Себастьян никогда не обижался на отца за его пренебрежительное отношение к себе, ибо граф Мортон точно так же пренебрегал женой и дочерью, равно как и друзьями, знакомыми, арендаторами и подчиненными. Родись он простолюдином, он умер бы, не дожив до сорока, вследствие собственной глупости, лености и убожества.
— Больше мне нечего сказать, отец, — тихо проговорил Себастьян, положив руку на поднятую крышку гроба. — Жаль, но это так.
Как только он произнес эти слова, его сердцем наконец овладело чувство, похожее на скорбь; но только он скорбел не по покойнику в гробу, а по той любви, которой они никогда друг к другу не питали. По зияющей пустоте безразличия, заменившей им взаимную привязанность и дружбу. Если уж разбираться, кто в чем виноват, Себастьян был готов многое взять на себя.
— Прощай, — прошептал он и опустил крышку гроба.
Она закрылась с глухим стуком, в котором прозвучал не подлежащий обжалованию приговор.
Преподобный Эш, вероятно, ждал этого. Он вскочил со скамьи и бросился навстречу новому графу с суетливой, не подобающей его сану поспешностью. Викарий оказался обладателем густой и пышной желтовато-белой шевелюры, напомаженных усов и монокля, свисавшего на грудь на шелковой ленточке. Рубиновый перстень на мизинце совершенно не вязался с пасторским стоячим воротничком. Кристиан Моррелл одевался без претензий на роскошь, подумал Себастьян, и не только потому, что приход святого Эгидия считался бедным. Сам Кристи был непритязателен.
— Позвольте мне выразить вам самые глубокие и искренние соболезнования, милорд, в связи с постигшей вас тяжкой утратой. Его светлость был замечательным человеком, великим человеком, он снискал уважение и восхищение у всех, кто его знал. Его уход будет болезненно ощущаться всеми.
— Вы так думаете? — Еще совсем недавно Себастьян не преминул бы одернуть священника за этот несусветный вздор, назвал бы его лицемером и подхалимом — словом, сделал бы все от него зависящее, чтобы заставить викария сгореть со стыда. Преподобный Эш, безусловно, являлся подобострастным болваном, но были на свете более тяжкие грехи, и Себастьян сам совершил большинство из них.
— О, вне всякого сомнения. Я уверен, что завтра на похоронах соберется целая толпа друзей и почитателей вашего отца.
— Я полагаю, всякое на свете случается, — без тени улыбки согласился Себастьян. — Не буду вас больше задерживать, преподобный отец. Вам, наверное, не терпится поскорее оказаться дома, чтобы поработать над надгробным словом.
По лицу преподобного Эша было ясно видно, что такая мысль даже не приходила ему в голову, но он быстро опомнился и забормотал:
— Да-да, разумеется, как это благородно с вашей стороны, милорд, я немедленно вас покину. Но, может быть, вы лично нуждаетесь в моих услугах?
— Простите?
— Если бы вам было угодно помолиться вместе со мной или поговорить о ваших чувствах в связи с кончиной вашего родителя…
— Ах вот в чем дело! Нет-нет, благодарю вас, но это не понадобится.
Себастьян отвернулся, чтобы не рассмеяться прямо в лицо священнику.
Они вместе дошли до выхода из часовни и пожали друг другу руки на крылечке. Преподобный Эш забрался в маленькое зеленое ландо, пока его возница придерживал для него дверь. И опять Себастьян вспомнил о Кристи Моррелле, который в любую погоду ездил верхом на золотисто-гнедом жеребце, навещая представителей своей смиренной паствы.
По другую сторону парка, украшенного фонтаном и декоративным прудом, вздымалась каменная громада Стейн-корта с двумя гигантскими пристройками, раскинутыми подобно крыльям, по обе стороны от более старинной центральной части здания. Они скорее напоминали крепостные валы, нежели руки, раскрытые для дружеских объятий. Изначально этот дом представлял собой солидный и крепкий особняк в георгианском стиле [51] (Себастьян знал об этом по картинам), пока его мать, только что вышедшая замуж и опьяненная внезапно свалившимся на нее богатством, не приказала перестроить его в духе французского chateau [52]. Теперь его украшали башни и башенки, балюстрады и зубчатые стенки с бойницами, а над крышей, среди мансард, контрфорсов, консолей, выступов и карнизов тянулись к небу не меньше сорока отдельных каминных труб. Стейн-корт походил на летнюю резиденцию кардинала Ришелье, но в сельской глуши Суффолка казался таким же неуместным, как папская тиара в хлеву, да и толку от него было примерно столько же. В юности Себастьян стеснялся родного дома, потом сделал его предметом шуток, а увидев его теперь, ощутил раздражение: отныне все затраты на содержание этой фараоновой гробницы перешли от отца к нему.
Войдя в дом, он нашел свою мать во втором по значимости из ее любимых покоев: она полулежала откинувшись на кушетке эпохи Людовика XV, в круглой гостиной, расположенной в башенной части здания. (Самым излюбленным ее местом была постель в роскошной спальне, откуда она редко выбиралась раньше трех, а то и четырех часов пополудни.) Ее поседевшие, но по-прежнему густые волосы были, как всегда, безупречно причесаны: взбиты кверху и уложены пышной серебристой волной. А почему бы и нет? Она постоянно держала при себе парикмахера, некую миссис Пибоди, занимавшую отдельные апартаменты в доме и повсюду сопровождавшую ее светлость.
В настоящий момент ее светлость не то дремала, не то писала письмо (возможно, она совмещала эти занятия), адресованное, несомненно, одному из множества своих любовников. Себастьян иногда спрашивал себя, почему его родители так люто ненавидели друг друга. Им бы следовало больше ладить, ведь между ними было так много общего! Леди Мортон изменяла мужу не реже, чем он ей, и отличалась от него только тем, что старалась соблюсти хотя бы видимость приличий в своих бесчисленных интрижках. Себастьяну было пятнадцать, когда неразборчивость матери открылась ему во всей неприглядной наготе. Однажды утром он вошел в конюшню и застал ее за развлечением даже не с одним, а сразу с двумя конюхами на охапке соломы в свободном деннике. (Чтобы преодолеть потрясение, он безотлагательно соблазнил горничную, а после этого взял себе за правило менять любовниц так часто, как только позволяли время и обстоятельства. Этой привычке он не изменял на протяжении всей своей жизни.
Пока не встретил Рэйчел.
— Час уже обеденный?
Этот вопрос, заданный томным и ленивым голосом, прозвучал со стороны дивана, стоявшего под окном, где расположилась с колодой карт его сестра Айрин. Раскладывание пасьянса являлось для нее серьезной работой; любимейшим занятием, которому она предавалась едва ли не круглые сутки, была праздность. Невозможно было представить себе ее за шитьем, рисованием или — вот смеху-то! — за чтением.
— Понятия не имею, — ответил Себастьян. Его сестра тотчас же утратила к нему интерес и вернулась к картам, а он подошел к столику с напитками и плеснул в стаканчик чистого виски.
Потягивая обжигающий напиток, Себастьян задумчиво взглянул на мать и сестру. Они уже позабыли о его существовании, да и друг друга, казалось, тоже не замечали. Нетрудно было вообразить, как они часами сидят в одной комнате, не обмениваясь ни единым словом. Себастьян находился дома уже полдня, и за это время они с матерью не сказали друг другу и десяти фраз. Вероятно, они представляли собой довольно странную семью, но никакой иной он не знал и мог лишь предполагать, что в других семьях люди общаются друг с другом: говорят, слушают, отвечают, а иногда смеются, плачут, ссорятся, мирятся. Любят друг друга. Он вспомнил о вечерах, проведенных с Рэйчел в гостиной, а не в его спальне. Ей нравилось слушать, как он играет на рояле, а ему нравилось смотреть при этом на ее лицо. Она запрокидывала голову на спинку дивана и закрывала глаза, вскоре ее прямой и строгий рот смягчался в нежной, мечтательной улыбке. В другие вечера она читала ему вслух, и ее тихий, но звучный и выразительный голос доставлял Себастьяну не меньшее чувственное наслаждение, чем ей — его игра на рояле. Эти тихие часы счастья он принимал как нечто само собой разумеющееся и лишь теперь почувствовал, как остро ему их недостает. Недостает ее.
— А где Гарри? Где дети?
Айрин удивленно подняла гладко причесанную, аккуратную темную головку и растерянно заморгала.
— Гарри? Дома, конечно, где ж ему быть? Вместе с детьми. Что ему здесь делать?
Себастьян пожал плечами. В самом деле, глупый вопрос. Материнских чувств у Айрин было не больше, чем у ее собственной матери. Если бы он сейчас внезапно спросил, сколько у нее детей, она вряд ли сумела бы дать правильный ответ. Сам он помнил четверых, но к этому времени их уже могло быть и пятеро. Сестра была на три года старше его. Когда ему исполнилось двадцать, Себастьян привез домой приятеля по Оксфордскому университету на рождественские каникулы, а утром на второй день Рождества обнаружил его в постели с Айрин.
— Присоединяйся, — предложила она, призывно поглаживая себя по голой груди.
Он вежливо отклонил приглашение, но с тех пор решил, что сыт своей сестрицей по горло.
Моральная распущенность явно была у них фамильной чертой. Себастьян прожил последние десять с лишним лет, стараясь быть достойным наследником семейной традиции. Ему пришло в голову (уже не впервые, но на сей раз эта мысль поразила его с особенной силой), что и он сам, и остальные члены семьи, возможно, бросаются очертя голову в любовные авантюры, спасаясь от одиночества, в поисках тепла, человеческого общения, то есть всего того, что никак не рассчитывали найти дома.
Солнце садилось за дорическими колоннами летнего павильона, стоявшего на краю парка. Себастьян подошел к окну, чтобы понаблюдать за закатом. В Линтон-холле тоже имелся летний павильон, жалкая развалюха, которая могла бы запросто поместиться целиком внутри претенциозного «бельведера», возведенного в Стейн-корте. Рэйчел рассказала ему, что однажды ночью обнаружила там новую молочницу. Девушка предпочитала спать в полуразрушенном павильоне, а не в доме, потому что боялась закрытого пространства. Ее звали Сидони, отец нещадно избивал ее и запирал в сундук. Здесь, в Стейн-корте, слуги были безликими, безымянными, взаимозаменяемыми; если им и было что порассказать о себе, никто из господ не пожелал бы слушать.
Внезапно и неожиданно на него волной обрушилась тоска по дому. Но домом, куда Себастьян стремился всей душой, был Линтон-Грейт-холл.
— Матушка, какова ваша цель в жизни? — неожиданно спросил Себастьян.
Леди Мортон медленно, с возрастающим недоверием повернула голову и в немом изумлении уставилась на него. С ее пера сорвалась капля чернил и кляксой расплылась на любовном послании.
— Что?
— Ну знаете, смысл вашего существования. Raison d'etre, — повторил он по-французски, чтобы ей растолковать. — Я думаю, вы слышали о таком понятии.
Тонко выписанные брови леди Мортон презрительно изогнулись.
— Ты вырос невежей и грубияном, Себастьян.
— Согласен. Но вернемся к сути вопроса.
— Не смей мне дерзить.
— Дерзить?
— Не будь идиотом, — пояснила Айрин, с трудом приняв сидячее положение.
Себастьян с любопытством повернулся к ней.
— А какова твоя жизненная цель, Айрин?
Она молча уставилась на него и просидела так в течение целых десяти секунд, сдвинув брови в отчаянной попытке что-то придумать. Он заметил пустоту в ее глазах, прежде чем она успела отвести взгляд. Ее самолюбию был нанесен серьезный удар.
— А твоя? — обиженно спросила она в отместку.
— Моя такова: использовать немногие отпущенные мне способности, чтобы попытаться сделать что-то хорошее на отмеренном мне малом отрезке жизненного пути. Найти свое счастье, причиняя как можно меньше вреда окружающим.
Скромная, пожалуй, даже банальная цель, но обе женщины посмотрели на него так, словно он объявил, что собирается стать буддийским монахом и отказаться от мясной пищи. Фамильное сходство стало особенно заметным, когда мать и дочь одновременно оттопырили верхнюю губу и презрительно фыркнули. В эту минуту они почувствовали себя союзницами, хотя обычно терпеть не могли друг друга.
Что и говорить, странная у него семья. Не просто с причудами, скорее, с извращениями. Для других людей материнская любовь была естественным явлением, раз и навсегда данным, но только не для Себастьяна. Ее светлость не любила никого, кроме себя самой, и передала эту склонность по наследству своей дочери. Сыну тоже, хотя в последнее время он сумел немного подняться над убогим эгоизмом. В семье появился кто-то, думающий не только о себе.
В этот момент в гостиной появился дворецкий, чтобы объявить, что обед готов. Во время короткой трапезы больше ничего не было сказано ни о его жизненной цели, ни о чьей-либо еще. Все в основном молчали.
Похороны лорда Мортона, состоявшиеся на следующее утро, привлекли совсем не так много посетителей, как предсказывал преподобный Эш, а из тех, кто пришел, ни один не пролил ни слезинки. Вдова сочла слишком обременительной для себя обязанность пригласить их всех в дом на поминки, поэтому после церковного отпевания (на погребение никто не остался, кроме Себастьяна) все разбрелись кто куда, возможно, спрашивая себя, какого черта они вообще сюда притащились, раз никто им не предлагает даже глотка шерри за труды.
После полудня адвокаты огласили завещание. Оно не содержало в себе ничего неожиданного: все перешло от отца к сыну. После долгой беседы со Сьюэллом, отцовским управляющим и советником по капиталовложениям, единственным человеком на свете, которого покойный лорд Мортон с большой натяжкой мог бы назвать своим другом, Себастьян убедился, что «все» действительно представляет собой значительное состояние. Будучи человеком безответственным, лорд Мортон наделал на удивление мало долгов. Себастьян предположил, что это произошло в равной степени благодаря деловой проницательности мистера Сьюэлла и колоссальным размерам фамильного наследства Верленов.
Старый граф всегда стремился держать членов своей семьи на коротком финансовом поводке: это было одним из немногих и любимейших его развлечений. Он получал мелочное удовлетворение от их возмущения и жалоб. Жена и дочь беспрерывно осаждали его требованиями все новых и новых денежных подачек, увеличения содержания, более богатого приданого, но Себастьян не желал доставлять отцу такое удовольствие и терпел молча, стараясь не выходить за рамки отпущенных ему средств, которые по всем объективным меркам были весьма велики. А теперь все перешло к нему: титул, дома, поместья, вклады и весь капитал с процентами.
Сьюэлл был лощеным, невозмутимым, образованным, хорошо воспитанным человеком. Работая управляющим у старого графа, он сколотил свое собственное состояние. Себастьян не мог не задуматься, чем еще Сьюэлл отличается от Уильяма Холиока — могучего и грубоватого великана, прямодушного и честного до неприличия.
Два дня и три ночи спустя, тщательно проверив конторские книги за несколько лет, он решил, что нашел ответ: единственной общей чертой у обоих была честность.
Открытие словно сняло камень с его души. Чем дольше Себастьян оставался в Стейн-корте, тем меньше ему хотелось там задерживаться. Но теперь ему гораздо легче было оправдать свое решение покинуть отчий дом: ведь он мог, ни о чем не беспокоясь, оставить управление имением в надежных руках Сьюэлла.
К тому же, сколько ни пытался, Себастьян не мог вообразить здесь Рэйчел. Никогда, ни при каких обстоятельствах. Царившая в доме холодная чопорность, мелочное бездушие его родных — словом, вся обстановка Стейн-корта была несовместима с ней. «Уж лучше бы я была твоей лондонской любовницей», — сказала она как-то раз. Но, говоря по всей совести, он мог представить её себе только в Линтон-холле, в живописной деревушке, каким-то чудом ставшей его истинным домом. Уикерли оказался единственным местом, достойным ее.
Вечером накануне отъезда Себастьян созвал в гостиной мать и сестру и объявил им о своем решении. Матери он предоставил Стейн-корт со всеми имеющимися в нем ценностями, а сестре — усадьбу Бель-Пре в Суррее. Особняк в Лондоне он оставил за собой, оговорив, что они обе вольны посещать этот дом и пользоваться им в его отсутствие. В добавление к этому Себастьян установил для них ежегодное содержание: сорок тысяч фунтов для матери и шестьдесят тысяч для Айрин, потому что у нее была семья. Он посоветовал им разумно распоряжаться деньгами и не рассчитывать на большее.
Они немного поворчали для приличия, просто чтобы он не думал, что легко отделался, но Себастьян видел по их лицам, что они довольны. Еще бы! По сравнению с тем, что им приходилось выжимать из старика, это было не просто щедрое соглашение, а поистине царский подарок. А в довершение всего для них троих навсегда отпадала необходимость встречаться по каким бы то ни было поводам, кроме самых крайних случаев, например, следующих похорон. Такое положение дел идеально устраивало всех.
Когда Себастьян уже выходил из комнаты, его матери пришло в голову спросить, чем он теперь намерен заняться и где собирается жить.
— Я буду жить в Линтоне.
— В Линтоне! — в один голос вскричали мать и дочь.
Обе, казалось, были в ужасе.
— Но я слышала, что это ужасное место! — возмутилась его сестра. — Не дом, а трущоба в какой-то Богом забытой дыре, где нет никакого общества! Как ты можешь там жить, Себастьян?
Себастьян мог бы ответить уклончиво, но вопрос заслуживал внимания: ведь всего полгода назад он сам готов был разделить недоумение Айрин.
— Я собираюсь жить там как можно лучше, — ответил он. — На доходы от моих собственных вложений и тех, что сделал Сьюэлл, а также на то, что дает аренда земельных угодий Стейн-корта, полагаю, я смогу устроиться не так уж плохо.
Такой ответ их удовлетворил. Они согласно закивали головами, но тут Себастьян пояснил:
— Теперь у меня появилась возможность снести множество обветшалых коттеджей линтонских арендаторов и построить на их месте добротные новые. Хочу опробовать в своем имении новую паровую молотилку и подкупить сотню тонкорунных овец породы ромни-марш. Я давно уже положил на них глаз. Холиок, мой управляющий, твердит мне, не переставая, что пора отремонтировать хмелесушилку и кое-что обновить на молочной ферме. К тому же нам нужно новое помещение, чтобы холостить свиней, — доверительно добавил он. — Прошлой весной они так разыгрались, что обвалили сарай.
Его мать и сестра лишились дара речи.
— Ну что ж, спокойной ночи, — усмехнулся Себастьян, глядя в их потрясенные лица, и отправился спать.
Дорога домой показалась Себастьяну бесконечной. Ему пришлось добираться до Дувра, чтобы сесть на прямой поезд до Лондона, потом сделать пересадку в Рединге, в Бристоле и еще раз в Эксетере. По мере того как он удалялся от Стейн-корта, дела семейные стали представляться ему все более далекими и нереальными. Он ни на минуту не переставал думать о Рэйчел, но, пока поезд преодолевал холмы Блэк-Даунс в Сомерсете и въезжал в лесистые долины Девона, мысль о ней превратилась в наваждение.
Себастьян наконец понял (по крайней мере, теперь ему так казалось), что привлекло его в ней с самого начала. Он видел в Рэйчел полную противоположность самому себе и желал, чтобы она спасла его. Все было так просто! Рэйчел стала для него символом выживания, потому что прошла через ад и вышла из него закаленной и цельной. Несокрушимой. А что пришлось пережить ему? Если не считать пары пьяных дуэлей, он никогда не смотрел в глаза смерти, никогда не подвергался серьезной опасности. За всю свою никчемную, отупляющую, недостойную мужчины жизнь он не следовал ни единому принципу, сделав своим знаменем одно лишь распутство. Он собирался использовать Рэйчел, сам при этом ничем не рискуя. Взять, ничего не давая взамен. Он хладнокровно рассчитывал на ее беспомощность, чтобы добиться своей цели, и испытывал извращенное наслаждение при одной лишь мысли о том, что его жертва не окажет сопротивления.
Однако ее беспомощность стала нестерпимой для них обоих. Теперь ему хотелось, чтобы Рэйчел приходила к нему по своей воле, а не по принуждению. Но Себастьян до сих пор не знал: была ли она с ним хоть раз по своей воле?
Он даже не смог признаться ей в любви. Правда, однажды он что-то такое ей сказал, но слова вырвались у него в минуту счастливой опустошенности, после того как они занимались любовью. И даже в тот раз он предпочел уклониться от прямого признания, сказав: «Я влюбляюсь в тебя». А когда она не смогла ответить, пожалел о своих опрометчивых словах (в ту минуту они показались ему подлинным безумием) и никогда их больше не повторял. В тот вечер, когда он уезжал из Линтона в Стейн-корт, эти слова были ей нужны, как никогда, а он так и не сумел их высказать. Он больше не влюблялся, он был влюблен в нее до безумия, до беспамятства, а это делало признание еще более рискованным. В тот вечер она бросила ему в лицо обвинение в трусости. Неужели это правда?
Еще не меньше дюжины страшных вопросов приходило в голову Себастьяну за время этого бесконечного путешествия, и на все у него был только один ответ. Сменявшие друг друга красные глинистые холмы и узкие зеленые долины приближали его к дому. Скоро он ее увидит. Конечно, между ними имелись разногласия. Ей хотелось перемен, а он предпочитал, чтобы все оставалось, как было. «Если ты думаешь, что мне нужна свадьба, — заявила она ему, — ты ошибаешься». Но он решил, что это было сказано в запальчивости и не отражает ее истинного намерения. Она была женщиной — разумеется, она мечтала о замужестве. Ну а он был мужчиной (а может, все из-за того, что он был Верленом?) и поэтому видел в браке крушение всего.
Но они смогут уладить свои разногласия! Это всего лишь кризис, а не катастрофа, и вместе они сумеют это преодолеть. Они придут к соглашению: обо всем поговорят и пойдут на взаимные уступки, как взрослые люди. Первым делом он скажет ей, что он ее любит. Через несколько дней жизнь вернется в обычное русло, и она сама не поверит, что еще так недавно принимала все слишком близко к сердцу. И тогда у него будет все.
Он добрался до дому под проливным дождем. Никто не встретил его в опустевшем дворе, кроме Денди, выскочившего откуда-то с радостным лаем, когда карета въехала под арку ворот.
— Что с тобой стряслось? — удивился Себастьян, пытаясь удержать мокрого, вымазанного грязью щенка на расстоянии вытянутой руки. — Ты что, в свинарнике побывал?
Он не преувеличивал. Денди выглядел не просто перепачканным, а грязным и заброшенным, словно все это время пробыл вне дома.
— Я твоей маме скажу. Хочешь, пойдем со мной?
Оставив Приста разбираться с багажом, Себастьян бегом пересек темный холл и углубился в коридор, ведущий к комнате Рэйчел. Скорее всего ее там не было, а он спешил — растрепанный, ухмыляющийся, словно школьник, пришедший на свидание в первый раз. У закрытой двери Себастьян задержался, чтобы пригладить мокрые волосы и поправить галстук. Но не успел он постучать, как Денди начал царапаться в дверь, и она распахнулась.
Пусто. О черт.
— Рэйчел? — позвал Себастьян, надеясь, что она в спальне.
Ответа не последовало, и это его не удивило: в комнатах ощущалась какая-то гулкая пустота, которая подсказывала ему, что здесь никого нет. Разочарование, подобно легкому шлепку по щеке, заставило его опомниться.
Себастьян повернулся, собираясь уходить, но вдруг осознал, что маленький кабинет не просто пуст: он был голым, лишенным убранства и привычных предметов, связанных в его уме с Рэйчел: ни цветов на подоконнике, ни раскрытой книги на ее столе, ни шали, обычно висевшей на спинке стула. Его медленные шаги прозвучали слишком, громко, когда он торопливо прошел через кабинет и нетерпеливо распахнул дверь в спальню. Вопиющие свидетельства ее ухода были повсюду: картинки со стен исчезли, на письменном столени соринки, гардероб пуст, но самые худшие подозрения Себастьяна подтвердила тишина — тяжкая, удушающая, как повисший в воздухе клуб дыма. Рэйчел не просто ушла, она оставила его.
Он выругался и в бешенстве пнул ногой отлетевшую к стене дверь. Волна сильнейшего сквозняка подхватила сорвавшийся с ночного столика конверт. Себастьян зарычал в бессильной ярости. А что, если оставить его на полу? Он и так знал, что сказано в ее проклятом письме; последнее утешение, которое ему оставалось, состояло именно в этом: сделать вид, что ничего особенного в его жизни не произошло, не читать ее прощальной записки, противопоставить ее уходу демонстрацию своего пренебрежения. Он опять пнул дверь и вошел, чтобы подобрать конверт.
Я несолгала тебе. Ты просил меня остаться, а я сказала, что еще не знаю, что буду делать. Я не обманывала: просто здесь я не могу думать. Я уеду куда-нибудь. Когда решу, как мне следует поступить, я тебе напишу.
Себастьян, я больше не виню тебя ни в чем. В каком-то смысле я даже благодарна тебе за те слова, что ты сказал преподобному Морреллу. Они открыли мне глаза и помогли понять то, чего я больше не могу не замечать. Я по-прежнему дочь своих родителей — мещанка со всеми предрассудками, свойственными этому сословию. Я не гожусь в любовницы такому человеку, как ты. Надеюсь, ты не станешь отрицать, что мы оба кое-что получили друг от друга и что все было по-честному. Мы оба… не знаю, какое слово употребил бы ты, «насладились» друг другом? «Получили удовольствие»? Ты дал мне нечто гораздо большее, чем удовольствие, но я ни о чем не жалею, честное слово, ни о чем, даже о страданиях. Если бы ты любил меня, если бы мог полюбить, возможно, мне не пришлось бы испытывать все эти сомнения и колебания. Да, я уверена, что не пришлось бы. Но что толку теперь об этом говорить.
Я больше не могу писать, письмо становится совсем бессвязным. И лишь одна мысль смущает меня, затрудняя уход: мысль о том, что тебе понадобится мое участие, когда ты вернешься домой, потому что смерть отца может причинить тебе больше боли, чем ты думаешь. Но, даже предвидя это, я не могу остаться. Полагаю, ты не привык к роли покинутого любовника. И мне кажется, ты будешь тосковать по мне. Признаюсь, эта мысль доставляет мне грустное удовлетворение.
Я люблю тебя. Теперь у меня одна задача: разлюбить тебя.
Рэйчел.
Проливной ливень во дворе перешел в мелкий сеющийся дождичек. Не обращая внимания на лужи, Себастьян бросился к конюшням. В голове у него не было никакого плана и вообще ничего, кроме желания двигаться, действовать. Какая-то девушка спешила ему навстречу; под шляпкой, по полям которой стекала вода, он узнал милое личико Сидони Тиммс.
— Где Холиок? — требовательно спросил Себастьян, загораживая ей дорогу.
— Милорд, он поехал в ратушу на слушания. Вот уже два часа, как уехал.
— Что за слушания?
Она вытаращила на него глаза.
— Разве вы не знаете?
—Что я должен знать?
От нетерпения Себастьян сорвал с головы шляпу и с силой хлопнул ею по колену.
— О, сэр, это миссис Уэйд! Ее задержали в Плимуте четыре дня назад. Они говорят, будто она хотела сбежать на корабле! С тех пор ее держали в городской тюрьме, хотя Уильям…
— Ты хочешь сказать, что она в тюрьме?
Девушка испуганно кивнула.
— Сегодня ее судят. Ее привезли из Плимута в тюремном фургоне. Уильям поехал посмотреть, что для нее можно сделать. Он послал вам письмо, милорд! Он хотел сказать…
Ничего больше не слушая, Себастьян уже бежал во весь опор к конюшням. Паника и спешка сделали его неуклюжим. Он испугал самого быстроногого из своих скакунов; пришлось потратить драгоценные секунды, чтобы успокоить нервного породистого жеребца, никак не желавшего брать удила в рот. Не надев седла, Себастьян вскочил на коня и рванул с конюшенного двора как безумный.
Дождь хлестнул его по лицу, ветер засвистел в ушах. Но за воем ветра и гулом крови, стучащей в висках от страха, Себастьян ни на минуту не переставал слышать низкий взволнованный голос Рэйчел, доверившей ему однажды ночью свой самый страшный секрет: «Если они опять попытаются упрятать меня за решетку, я этого не вынесу. Клянусь, Себастьян, я найду способ покончить с этим!»