– А! Это мсье… Ну что же это он так.

И опять Алисе показалось, будто под крепким панцирем в Марии шевельнулось что-то тёплое, человеческое, некое чувство, которое она сравнила с взаимопониманием между супругой и наложницей. Алиса залилась краской до самых век, набрякших после бессонной ночи. «Славная победа… Предательница-крестьянка, которую разбирает любопытство, которую никогда не радовало моё присутствие в этом доме… Но если она не свыклась с моим присутствием, я не вправе за это называть её предательницей. Я не знаю за ней ничего плохого. И какая проницательность… И вообще, в чём я могу её упрекнуть? В маниакальной честности? Во всех возможных добродетелях?»

Забыв об уборке, она выглянула в окно, окинула взглядом растительный хаос, сверкающий после дождя, украшенный недолговечными цветами, едва распустившейся листвой, набухшими почками, ещё хранившими красноту после непомерных мук роста.

«Как всё это было прекрасно два дня назад…»

Почти заглохшая аллея вела в самый тёмный уголок рощи, к цветущей землянике, к высоким, тонким стрелкам купены, к завиткам молодого папоротника.

«Не пойду сегодня в лес одна. А с Мишелем? Тоже нет».

Чтобы успокоиться, она послушала, как Мария, обутая в войлочные шлёпанцы, натирает паркет. Тощие смуглые руки ритмично взмахивали, по-козьи жилистые ноги сходились и расходились: служанка скользила по навощённому дубовому паркету точно водяной паук по зеркальной глади пруда. Алисе доставляло какое-то смиренное удовольствие слушать шарканье войлочных подошв. Ей было бы приятно послушать ещё и звяканье пестика в ступке, и скрип метлы в прихожей, и стук тяпки по доске – все звуки, которые свидетельствовали о присутствии Марии… «Я хотела бы, – вздохнула она, – перебирать чечевицу на кухне или выдёргивать пырей на аллеях. Я хотела бы поехать на ярмарку в Сарза-ле-О… Но мне вовсе не улыбается подавать лимонад и фруктовые соли тому, за стенкой, у кого тридцать восемь и три… Я рада за ним ухаживать, но не тогда, когда он болен…» Проходя через библиотеку, она отважилась дать совет Марии:

– Вы знаете, Мария, что натирать паркет ногами, как делаете вы, очень вредно для живота?

Она вышла, не дожидаясь ответа, немного пристыженная: «Я заискиваю, я уже почти заискиваю перед ней…» Сзади танец войлочных подошв на мгновенье прекратился, а затем возобновился с каким-то бешеным весельем.

Алиса вошла в полумрак спальни с маленьким подносом, позвякивавшим в руке.

– Не спишь? Тебе лучше? Вот горячий лимонад. Покажи язык. Ничего себе… Просто ужас… Как у тебя с желудком? Давно ли… А?

Он заворочался под одеялом:

– Перестань, перестань! Терпеть не могу такие расспросы!

– Но, Мишель, послушай, ведь надо же… Ну что ты как ребёнок!

Он сел на кровати, подняв колени, и оттолкнул поднос по-детски враждебным взглядом.

– Мишель!.. Я тебе не позволю даже на минуту уклониться от лечения. Пей быстро. Я положила в лимонад столовую ложку фруктовой соли. Будешь лежать в постели до… до судорог. И встанешь только к чаю, в пять часов.

Она терпеливо ждала, когда он выпьет. Но потом направилась к двери не без удовольствия и, пожалуй, слишком быстрым шагом.

– Ты куда сейчас?

Она остановилась, словно лошадь, которой натянули поводья.

– Сейчас?.. Я иду… тут рядом… В парк, пройтись. В общем… никуда.

Она наклонила голову, повторила:

– Никуда.

Прежде чем закрыть за собой дверь, она спохватилась:

– Да, Мишель… Если позвонят из Парижа…

– Что ж, я ведь здесь, – ответил он тоном здорового человека.

– А если ты в это время будешь спать, поговорить вместо тебя?

Он приподнял голову над подушкой, смерил взглядом Алису в утреннем платье, в серебристом ореоле солнечного луча, который проникал из сада, и наградил её довольно-таки неприятной улыбкой.

– Нет, тебе не надо. Тебе-то как раз и не надо. Разбудишь меня, вот и всё.

Она вышла, ничего не ответив, хваля себя за сдержанность, и превратила своё одиночество в заслуженную награду, неслышными шагами прогуливаясь от террасы к парку, от парка к дому под белым светом солнца, ежеминутно приглушаемым лениво ползущими облаками, которые то обещали, то придерживали грозы и давали соловьям недолгую передышку. В полдень Мария подала на террасу рубленое мясо и рис в капустных листьях, подрумянившихся от долгого тушения.

– Остатки, можно сказать… – неуклюже извинялась служанка. – Раз уж мы в город утром не ходили…

– Мария, если бы у меня в Париже были такие остатки…

Алиса ела как лакомка, маленькими кусочками, и подставляла мягкому, печальному свету полузакрытые бледные глаза, гладкие волосы, которые отражали небо с волокнистыми облаками. В то же время она прислушивалась к звукам, доносящимся из дома, услышала торопливые шаги Мишеля, хлопанье заветной двери, щёлканье задвижки. «Ну вот, всё и в порядке… К вечеру температура спадёт…»

– Мария, что у нас тут ещё?

– Варенье из дынь. Попробуйте, мадам… Я кладу в него четыре лимона, для запаха…

Обе они – и та, что сидела, и та, что стояла, – одновременно подумали о том, что впервые остались наедине, и это сильно взволновало их.

«Как странно… В первый раз. Между нами всегда были Мишель, или муж Марии, или прачка, или стремянка для мытья окон, или тазик для варенья…»

– Четыре лимона… Так вот в чём секрет! Ни за что бы не догадалась! Я тоже думала, что надо бы…

Телефонный звонок заставил её умолкнуть, помрачил благожелательно серое небо, обесцветил алый боярышник.

– Ох, какой неприятный звук… Надо бы его заменить…

– Мадам подойдёт к телефону?

Она жестом показала – нет, и ловила каждый звук голоса мужа. «Алло!.. Я слушаю, алло!», произносимое непреклонным тоном, который появлялся у Мишеля, когда он говорил с подчинёнными, не видя их. Связь наладилась, и голос зазвучал тише, – теперь Алиса различала лишь ровный рокот дружеской беседы.

– Мария, я буду пить кофе здесь. Налейте сразу в чашку и принесите мне сюда. Два куска сахара, как обычно…

Она снова прислушалась, вытянула шею, отупев от внимания. Ей показалось, что она слышит льстивый смешок, и она зло сжала губы. Но после долгого молчания раздался почти испуганный возглас: «Не кладите трубку!» Потом Мишель опять заговорил громко, в его голосе прорывались то удивление, то надменность. «Такое не обсуждается! – прокричал он. – Нет! Не позволю! Это можно понимать только однозначно. Как бы я иначе смог доверять…»

«Дело пошло, – подумала Алиса. – И пошло вовсю». Она опять напряглась, но больше ничего не услышала. Сигарета, дрожавшая у неё в руке, окунулась в блюдечко с остатками варенья и погасла. Она не чувствовала, что бледнеет, но Мария, пришедшая с чашкой обжигающего кофе, взглянула на неё и чуть замешкалась. И в то же мгновение на пороге возник Мишель, громко захлопнул за собой дверь, и Алиса, инстинктивно вскочив, чтобы убежать от него, споткнулась и поняла, что опирается на протянутую руку Марии, на её плечо, твёрдое, как доска, на всё её крепкое, тощее, выносливое тело.

– Мадам… полноте, мадам, – совсем тихо проговорила служанка.

– Ты слышала? – издали крикнул Мишель. Алиса покачала головой и снова села на место.

Мишель быстро шёл к ней, а она покусывала побледневшую нижнюю губу в трещинах.

– Мария, у тебя не осталось больше кофе? Сходи, раздобудь мне капельку, ладно?

Он сел на скамейку рядом с женой. Увидев, что взгляд у него прояснился, а движения стали свободными, Алиса опомнилась и глубоко вздохнула, чтобы успокоиться.

– Ну так вот, – сказал Мишель. – Подумай, сумеешь ли ты за… четыре-пять дней подготовить в эскизах основную часть костюмов для «Даффодиля»? Конечно, не по всем мизансценам и без статистов… Есть такие дела – кажется, будто они давно умерли и давно в могиле, но именно они вдруг оживают и дрыгают ногами. ТЫ ведь тоже считала, что эта постановка лопнула? Я бы за неё ломаного гроша не дал. Но зато теперь, когда им нужна наша сцена, я и слышать не хочу о старых костюмах, полинявших в чистке, истрепавшихся за двести спектаклей… Пусть возьмут твои! Я им так и сказал! Пусть тебе, по крайней мере, заплатят за эскизы! Они мне твёрдо обещали! Я их за язык не тянул…

– Кого? – спросила Алиса.

Воодушевление Мишеля сразу угасло. Он взял у Марии чашку кофе, дождался, пока служанка уйдёт.

– Всё тех же – Борда и Хирша, – сказал он. – Если хочешь знать, я ничуть не верю в успех этой затеи, по-моему, они возобновляют «Даффодиль» на год раньше, чем надо. Но раз уж сцена моя!.. Пока мы переписывались, это ещё ничего не значило. Серьёзные переговоры они ведут только по телефону.

– Через кого? – спросила Алиса.

Он отпил кофе, сделал вид, будто обжёгся, секунду помедлил, глядя на жену, и, поскольку уйти от ответа больше нельзя было, придал словам оскорбительный оттенок:

– Через Амброджо, разумеется. Кому же ещё они могли бы это поручить, как не Амброджо? Мы ведь с ним компаньоны – если можно так выразиться.

Он встал, отошёл на несколько шагов, затем вернулся.

– Ну?.. Ты ещё что-нибудь хочешь сказать?

Она подняла на него взгляд, более сонный, чем когда-либо.

– А?.. Что я скажу?.. Ах да!.. Что ж, я согласна.

– На что согласна?

– Подготовить эскизы.

– За четыре дня?

– У меня есть сорок четыре наброска… балетных костюмов…

У Мишеля вырвался недоверчивый смешок коммерсанта:

– Сдаётся мне, ты недолго будешь корпеть над балетными костюмами, поскольку…

– А?

– Подумаешь!.. Четыре классических балеринки на пуантах…

– Одену в тарлатан, – бросила Алиса.

– Да… парочка танцовщиков-акробатов…

– Полуобнажённые, в лоскутах ткани и стразах.

– Стразах? – возмутился Мишель. – По-твоему, сейчас тринадцатый год? Не сходи с ума. Вот блестки – это сгодится. Без особых претензий, в общем. Особых претензий, впрочем, и не надо… В том числе и для драматических персонажей. Иначе, сама понимаешь, эти взбесятся…

Алиса словно бы проснулась, повеселела:

– Для драматических персонажей? Вместо перьев – громадные цветы, вместо вышивки – ленты, для видимости шёлка – накладной целлофан, а для видимости роскоши – бахрома, понимаю, понимаю!

– Наброски у тебя здесь?

– Да, все. В лиловом бюваре, – некстати вырвалось у неё.

«Это называется «ляпнуть», – подумала она, глядя, как Мишель угрюмо пьёт кофе. – Придётся исключить из своего лексикона слова «бювар» и «лиловый», иначе каждый раз буду видеть, как эта мимоза свёртывает побитые морозом листья. Однако эта мимоза дружески беседует по телефону с Амброджо. Столь же странно, сколь и загадочно, как говорил покойный папа».

Она потёрла озябшие руки, поёжилась от чего-то похожего на стыд: «Ужасно видеть, как всё между нами стало по-другому. Два слова – и вот он весь скукожился, сник, постарел, правый глаз почти совсем закрылся. А я не упускаю случая его осудить, как будто это он виноват, что я переспала с Амброджо…»

– Мишель, я сейчас переоденусь и сбегаю в деревню.

– В деревню?

– У меня ничего нет для рисования: ни бумаги, ни красок, ни кальки…

– Собираешься рисовать? – спросил он с отсутствующим видом.

– А как же, Мишель… эскизы костюмов!

– Ах да, верно, извини.

– Тебе ничего не нужно?

Он устремил на жену взгляд, говоривший о том, что его страдания не прекратятся.

– Нужно. Но ты не можешь дать мне то, что я хочу.

Он покраснел, как юноша, и большими шагами пошёл в дом.

Глядя ему вслед, она прикусила губу, мысленно обозвала его «романтическим идиотом», сердито бросила салфетку на стол и откинула голову, чтобы удержать две слезы, повисшие на ресницах. Полчаса спустя она сходила по склону холма, подставляя лицо редким каплям дождя. По дороге она размышляла над костюмами, прикидывала их себестоимость и собирала первые горлянки. «Я сделаю фее в «Даффодиле» такой вот головной убор, синий с рожками…»

В деревне она купила карандаши для школьников, красные и фиолетовые чернила, акварельные краски в брусках для самых маленьких.

– Их можно засунуть в рот, и никакого вреда не будет, – уверяла лавочница.

Алиса поднималась к дому повеселевшая, готовая любить весь мир. Она присела у обочины и стала набрасывать на листе только что купленной бумаги костюм Улитки. Мелкий дождь, неосязаемый, как брызги солёной волны, прилипал к её напудренным щекам и непокрытым волосам. «Уединиться на часок, немного поработать – вот верный способ улучшить цвет лица, да и настроение тоже!..»

Когда она дошла до террасы, грозовая туча заволокла почти всё небо, кроме узкой золотистой полоски над горизонтом.

– Мишель, где ты? – крикнула она.

Вместо ответа на пороге возникла Мария, руки у неё были в муке.

– Мсье ушёл. Мария?

– Мсье находится в библиотеке. Мсье не выходил из дому.

– Вы давали ему настой из трав?

– Да, но мсье рассердился и не стал пить. Мария опустила выразительные глаза, встряхнула смуглыми руками в белых мучных перчатках.

– Мсье говорил по телефону, может быть, я ему помешала…

Она обратила к Алисе своё новое лицо – лицо намечающейся союзницы – и неуклюже убежала.

«Ещё один звонок?.. И не выходил из дому? И не выпил настой?..»

Она помешкала, затем, выбрав маску легкомыслия, вошла, треща без умолку:

– Ты здесь? Господи, как тут темно! Ты представить себе не можешь, что предлагают в этих краях художникам для работы! И никакой возможности достать кальку! В общем, в Крансаке как в Крансаке. Если тут и приходит на ум «Плот "Медузы"», то не только тут – уж я-то знаю, повидала… Вот, взяла газеты. Новостей никаких?

Не вставая с дивана, он тяжело заворочался в полумраке.

– Ничего особенного… У меня страшная мигрень!.. Ах да!.. Мне звонили…

– Кто?

– Ну, эти люди. От Хирша и Борда… Извини, детка, но всё лопнуло.

– Что лопнуло?

– Постановка «Даффодиля».

– Как?

– Вот так. «Даффодиль» не пойдёт в театре на площади Звезды.

Он опять зашевелился, повернулся на другой бок.

– А как же… Вот это да… – пролепетала Алиса. – Вот это… Вот это номер…

Она села, машинально развязала свои пакетики, зажгла лампу на секретере.

– А теперь рассказывай.

– Говорю тебе, у меня голова раскалывается… – простонал Мишель.

– Примешь аспирин. А сейчас расскажи, что произошло.

Он отвечал неохотно, уткнувшись лицом в стену.

– А что тут рассказывать? Коли дело не выгорело, так не выгорело.

– Из-за денег?

– В том числе… Хирш не может фигурировать в этой постановке ни как продюсер, ни как директор…

– Ну хорошо, а ты?

– А одного меня они не хотят. Я не вполне им подхожу.

Алиса жадно вглядывалась в кудрявый затылок, в спину человека, который разговаривал со стеной.

– А вместе с Амброджо?

Мишель ничего не ответил.

– Ты слышишь?.. Если вместе с Амброджо? Он-то ведь из их компании?

По спине было заметно: Мишель прерывисто задышал.

– Не смеши меня, – снисходительно произнёс он. Она напряжённо думала, покусывая стебелёк теперь уже ненужной горлянки…

– Ты сам позвонил в Париж, – промолвила она. Он завозился, повернулся в профиль.

– Почему ты меня об этом спрашиваешь?

– Я не спрашиваю. Я прямо сказала: это ты позвонил в Париж.

В ответ он лишь передёрнул плечами и снова отвернулся к стене.

– Слушай, – продолжила Алиса минуту спустя, – а ты отколол славную шуточку: загробил дело.

Он сел, пригладил волосы ладонью.

– Да, загробил дело, – повторил он. – Надо объяснять, почему?

– Нет, – сказала она, поглощённая своими мыслями. – Нет. Я и так всё понимаю… В общем, так: ты не захотел быть чем-то вроде помощника директора при Амброджо, который в большом фаворе у Хирша и Борда… И потом – мне надо было бы работать над костюмами и декорациями вместе с ним… Понимаю… Ты решил насолить нам и загробил дело, верно? Примерно так всё и было?

– Примерно так.

Сцепив руки и сжав их между колен Мишель раскачивался взад-вперёд.

– В этот раз ты опять говорил с Амброджо?

– Конечно.

– И… что он думает о твоём решении?

Мишель рассмеялся, не глядя на жену:

– Он? Представь себе, он считает, что в сущности я прав. Что это очень хитрый ход. Что Хирш и Борда при первом же удобном случае опять обратятся к нам но уже с более выгодными предложениями. Видишь ли, мы с ним не такие уж пессимисты.

– Да уж.

Он перестал раскачиваться и с видимой неохотой спросил Алису:

– А ты? Что ты думаешь о моём решении?

Она постаралась успокоиться, разобраться в сумбуре чувств.

– Я? Скажу, что ты очень мило упустил возможность заработать, но что это, в общем, не моя забота. Ты не привык особенно считаться с моим мнением, по крайней мере, когда речь идёт о делах.

– Не надо красноречия, Алиса. У меня сегодня сил маловато. Взгляни на всё иначе. Вдохновлять на такие решения, продиктованные ревностью, перевешивать денежный вопрос, все разумные доводы, все… – по моему мнению, моему скромному мнению, не одна женщина гордилась бы этим…

– Мишель, никогда не бери на себя смелость судить, чем может гордиться женщина, а чем – нет.

– А-а, я знаю…

Она чуть наклонилась, и её дерзкие губы, её нос с приплюснутыми ноздрями выступили из полумрака.

– Нет, не знаешь. Я тоже не знаю, не могу представить себе, что ты обо мне думаешь после того, как… Но я начинаю думать, что мужчине и женщине дозволено заниматься вдвоём чем угодно, только не разговаривать. С позавчерашнего дня один из нас говорит, а другой слушает с любезностью глухонемого или отвечает так, словно находится за тридевять земель, невесть где, на скале среди океана, и оттуда подаёт знаки… Не надо так, прошу тебя! А то мы опять взбесимся. «Даффодиль» умер. Похороним «Даффодиля».

Алиса разворошила тлеющие уголья, прижала ко лбу мокрую чёлку и, сев на своё любимое место, стала набрасывать синим карандашом цветок с рожками – головной убор для маленькой феи. Сзади, в полумраке, послышался прерывистый благодарный вздох. Она делала вид, будто всецело занята работой, разглядывала рисунок на расстоянии вытянутой руки, наклонив голову и сощурив глаза. Она слышала, как шуршит мелкий дождь, как трещат говорливые поленья в камине, как тикают под потолком маленькие часы в виде совы, и думала: «Сейчас только шесть… Сегодня только суббота… Ещё полных десять дней…» Она бросила рисовать костюм феи и принялась за Стрекозу. «Крылья из целлофана… Тело из лёгких металлических пластин, соединённых друг с другом, – их легко будет покрасить, я уже вижу чудесные оттенки синего и зелёного. Глаза, ах! глаза… Два переливчатых надувных шарика по сторонам головы… Славно. Но это скорее смахивает на ревю, чем на оперетту». Она перечеркнула рисунок, и карандаш стал свободно гулять по бумаге – её завораживал мелодичный стук дождя на балконе, под дырявым водосточным желобом.

– И кроме того, – раздался вдруг голос Мишеля, – они требовали, чтобы мы выехали в Париж сегодня вечером, самое позднее – завтра утром…

Она не ответила, разорвала набросок и на чистом листе принялась рисовать дверные ручки и экраны для радиаторов центрального отопления.

– Увидеть снова, сейчас… этих людей, – опять заговорил Мишель, – ей-же-ей, я не хвастаюсь, это, может быть, не слишком меня украшает, но сознаюсь, что…

«…что эта задача оказалась мне не по силам, – про себя договорила Алиса. – Когда Мишель начинает фразу, он всегда может дать заканчивать её кому-нибудь другому. Вводные предложения и банальности, банальности и вводные предложения. Бедный мой Мишель, как я с ним обращаюсь… А как я обращалась бы с ним, если бы не любила?.. Я нарисовала что-то омерзительное. Самый настоящий стиль метро, в чистом виде. В жизни не решусь предложить эту гадость ателье Эшенбаха…»

Алиса скомкала лист, попробовала нарисовать цветными карандашами гарнитур: колье, пояс и браслет, который вначале ей понравился. «Пластины из толстого стекла… А сюда – шарики из металла и экзотических пород дерева… Или лакированные сливовые косточки… Итог: дурацкая безделушка в стиле «Уганда». Нет, я явно не в форме…» Она отодвинула карандаши и бумагу, прислушалась, как дождевая капля ритмично падает в лужу. «Она поёт: ми, соль, соль, ми, соль, соль-диез…»

– Если бы только, – раздался неуверенный голос, – если бы только я мог утешиться тем, – нет, что я говорю? А впрочем, это всё-таки было бы утешением – если бы я мог сказать себе, что просто взбунтовались чувства…

Алиса стиснула зубы: «Опять начинается».

– В жизни женщины – я говорю о женщине уравновешенной, – вспышка грубой чувственности почти всегда бывает неким исключением, кризисом, болезненным и скоротечным… Ты понимаешь меня, Алиса?

– Вполне.

«И вдобавок сижу с серьёзным видом, – договорила она про себя. – Правда, на меня давно не нападал бесшабашный смех. Но почему мужчина, рассуждая о женской чувственности, обязательно говорит при этом чудовищные глупости?»

Приободрившись, Мишель встал, прошёлся широкими, тяжёлыми шагами, широко раскрыл руки, подчёркивая стремление к справедливости, желание быть кротким. Но дойдя до конца комнаты, до книжных шкафов, всякий раз поворачивался на каблуках так резко, что в его натужное благодушие не верилось.

– Интрижка, да, интрижка… Допустим… Если бы только… Что ты хочешь, так я устроен…

Продолжая спокойно рисовать, Алиса то поглядывала на мужа украдкой, то напрягала слух. Она улавливала обрывки фраз, вариации на одну и ту же назойливую тему, которую она называла «тональность "если бы"». Мишель остановился у секретера, щёлкнул зажигалкой, и Алиса словно проснулась: она не думала больше ни о чём, кроме этого измученного лица «За такое короткое время – и так изменился!.. Точно его загримировали. С ним невыносимо скучно, но он угасает на глазах. Он стал плохо есть, почти не ест мяса. Я готова терпеть что угодно, лишь бы не видеть, как он гаснет. Это осунувшееся лицо, полузакрытый левый глаз, горький смешок… Бедный мой Мишель! Вот такое же лицо было у него после банкротства Спелеева: мы тогда оказались на мели, и кончилось это паратифом…»

Алиса нахмурила брови, её наполняла нежная недоброжелательность, пока ещё не ведавшая, на что она направлена, но уже готовая броситься между Мишелем и болезнью, Мишелем и опасностью, Мишелем и ранами, нанесёнными рукой Алисы… Она смотрела, как он шагает взад-вперёд, точно помешанный, и опустила глаза, почувствовав, что её взгляд стал слишком пылким.

– …И ты могла бы признать, что я не совсем неправ, Алиса?.. Так, Алиса?

– Что-что?..

– Честное слово, она меня даже не слушает!

С нежным упрёком он положил ей руку на голову:

– Бедная маленькая мучительница… – сказал он. Она извинилась с принуждённой улыбкой:

– Не сердись, Мишель. Я пытаюсь собрать осколки… Неужели ты каждый день будешь что-нибудь разбивать? Дай нам хоть немного покоя, по крайней мере, хоть немного тишины.

Она пододвинула к нему лампу.

– Давай поделим газеты… Я возьму с картинками… «Я из-за него становлюсь трусливой, – подумала она. – Я свыкаюсь с этой ситуацией, вот что ужасно. Два дня назад назови он меня "бедной маленькой мучительницей", я бы ему показала… Сколько часов мы уже не ругались?.. Он ведь привыкнет к такой жизни, позволь я ему. Изо дня в день несчастный вид, изо дня в день "если бы", и каждый день уносит год жизни. А по большим праздникам – объятия, полные стыда, раскаяние в придачу, сладострастно-инфернальные воспоминания о пресловутом Амброджо… Амброджо! Вот о ком он думает!..» Она хладнокровно представила себе тонкое лицо человека из Ниццы, его чёрные волосы, блестевшие, точно перья. «А у него были красивые губы, не то чтобы красные, а скорее бежево-пунцовые… И удивительно хороши были дёсны, обрамлявшие зубы, словно маленькие розовые арки… А сколько ещё других достоинств…» Она рассуждала о нём в прошедшем времени, словно о покойнике. «Думать об Амброджо!.. Даже я о нём не думаю!»

Она неслышно опустила на стол иллюстрированный журнал, который перелистывала. Газета в руках Мишеля вздрагивала в такт неровному и частому биению уставшего сердца.

«А вот он думает: Подожду ещё два-три дня… А потом решусь…»


И она принялась ждать. Но она допустила оплошность: не смогла скрыть, что ждёт. Само это ожидание, лёгкий шум в ушах от прилива крови, каждодневный телефонный звонок, бубенчик на велосипеде почтальона, невидимые поезда, переезжавшие через реку и оставлявшие после себя стелющееся над долиной белое облако пара: всё, что слышала, всё, что видела Алиса, напоминало ей о беге времени, и она вытягивала шею, словно во власти галлюцинации.

– К чему ты прислушиваешься? – спрашивал Мишель.

Она безмятежно лгала:

– Наверху скребётся мышь… Мне показалось, что на кухне хлопает ставень.

Однажды вечером он заметил, как она только делает вид, что читает, а на самом деле сидит уставившись в тёмное пространство между книжными шкафами.

– Что там такого интересного?

– Ничего. Темнота, – ответила она. Мишель улыбнулся.

– А, так ты тоже всматриваешься в темноту?

– Да, я тоже… Мы с тобой дивно развлекаемся, – заметила Алиса уныло.

Она повернула к нему голову на всё ещё гибкой, округлой шее:

– Мишель, а что, если нам завтра вернуться в Париж?

Он весь сморщился, ощетинился:

– В Париж? Ты что, с ума сошла? Когда у нас осталось ещё девять дней отпуска, до того, как надо будет сменить Амброджо?! Когда я пытаюсь восстановить душевное равновесие, пытаюсь…

– Не надо кричать, – перебила Алиса. – Окна открыты.

– Уезжай одна! Уезжай в свой Париж! Я никого не принуждаю сидеть тут и скучать, ни от кого не жду ни помощи, ни участия, ни…

– Ладно, ладно, считай, что я ничего не говорила. Мне и здесь неплохо.

Мишель положил очки на секретер, всмотрелся в лицо жены.

– Неправда, – сказал он жёстко. – Тебе здесь плохо. Но мне непонятно, с чего бы тебе могло быть хорошо. С чего, если ты этого не заслужила?

– Потому что мне этого хочется.

– Хороша причина!

– Лучшая из всех. Что тут говорить о заслугах! Какая связь между заслугами и желанием дышать полной грудью, хорошо выглядеть, не истязать себя каждое утро?

– Не говори о том, чего не знаешь, – возразил Мишель. – Истязать себя! Ты – и самоистязание…

– Скажи лучше: мы – и самоистязание. Если не считать твоей привычки покусывать себе щёки изнутри, чтобы удержаться и не разукрасить физиономию какому-нибудь дельцу, если не считать того, что я умею отказывать себе в излишнем, то есть в новой одежде, в отдыхе, чтобы сохранить необходимое, то в смысле аскетизма мы друг друга стоим.

– Необходимое? Что ты называешь необходимым?

Алиса пожала плечами, как-то особенно, по-своему, словно хотела стряхнуть с себя платье и уйти голой.

– Любовь – например, нашу любовь. Автомобиль, когда мне этого хочется. Право кое-кого послать к чёрту. Надеть под старый английский костюм красивую блузку. Я круглый год пью одну только воду, но мне нужен «фрижелюкс», чтобы её охладить. И ещё всякие мелочи. Вот это и есть необходимое.


Она ушла, чтобы не видеть его волнения, и, уходя, дала себе торжественную клятву: «Завтра, самое позднее завтра!»

Ночью она спала мало. В первые ночные часы её охватывала тревога, она чувствовала неуверенность, дрожь во всём теле и успокаивалась только после полуночи, перед рассветом. Уткнувшись лбом и коленями в стену, она старалась как можно дальше отодвинуться от соседней кровати, где тихо дышал спящий Мишель, усмирённый двойной дозой аспирина.

«Это я посоветовала ему удвоить дозу, – думала Алиса. Грамм аспирина – это много. После этого грамма я не слышу его дыхания… Как это жестоко – поставить две кровати рядом, и как непристойно! У двуспальной кровати хоть есть своё оправдание. Но эти парные кровати, эти наблюдательные посты… Вот приедем в большой отпуск – обязательно переделаю эту дурацкую спальню… Но каким он будет, наш большой отпуск?»

Сон связывал разнородные частицы в единое целое, смешивая приземистые башни Крансака, долговязую чёрную фигуру Шевестра – «как кюре, как кюре», – напевала она, – и целый рой пёстрых бумажек, а потом растворял всё в густой тьме, застоявшейся между крутыми и величавыми, словно утёсы, книжными шкафами, – и Алисе привиделось, будто она встаёт, собирает бумажки и убегает. Но вдруг голос первого дрозда оттеснил ослепительное однозвучие соловьёв, вторгся в пределы сна и возвестил о заре Алисе – она разогнула колени, разжала скрещённые руки и, умиротворённая, незаметно заснула.


Наутро забота проснулась прежде её самой, и снова ожило то, что донимало в первые минуты сна: «Завтра, это будет завтра…»

«Нет сегодня», – поправила она себя, открыв глаза. Мишель, бледный и спокойный, спал так крепко, словно убежал от самого себя. Она не стала его будить, взглянула на него с состраданием. «Он как юноша, когда спит… Это будет сегодня, и раз нам предстоит так много сделать, то поесть надо как следует». Она влезла в туфли на подкладке, надела белую мольтоновую блузу и пошла на кухню, где Мария выгребала из плиты непрогоревшие угольки и одновременно следила за молоком и кофе, закипавшими на синей изразцовой печурке.

– Мария, я во что бы то ни стало хочу, чтобы у мсье вновь появился аппетит.

– Я тоже очень хочу, мадам… – ответила Мария.

Ей было достаточно беглого взгляда, чтобы заметить бледность и усталый вид Алисы, и она нахмурила высокий чистый лоб.

– …если всё дело только в стряпне, – договорила она. – Пусть мадам отойдёт – у меня молоко поднимается!

Она сунула ложку в закипевшее молоко и сняла кастрюлю с огня. Казалось, Мария раз и навсегда облачилась в чёрное платье и белую наколку. «Интересно, она вообще когда-нибудь раздевается?» – подумала Алиса.

– Что это у вас с рукой, Мария? Обожглись? Порезались?

– Трижды ничего, – ответила Мария.

– Это «трижды ничего» очень плохо перевязано.

– Сливочное масло помогает от ожогов?

– В общем, помогает… Но есть и получше средства… И получше перевязки.

– Да и эта не так уж плоха, ведь я завязывала одной рукой. Знаете, мадам, рукой наложила, зубами завязала.

– А муж не мог вам помочь?

Глаза Марии блеснули и засмеялись среди морщин:

– Помочь-то он мне помог, да только не с перевязкой.

Они стояли рядом, одного роста, и негромко беседовали. Алиса за разговором отламывала и съедала кусочки поджаренного хлеба. От горького аромата кофе её пересохший рот наполнился слюной, ей пришлось замолчать. «Как всё чисто, аккуратно, как всё женственно здесь…» Внезапно перед ней въявь возникла квартирка в Вожираре с бросающимся в глаза беспорядком и не сразу заметной чистотой.

– Развяжите повязку, Мария. Я наложу вам потрясающую мазь.

– У меня на кухне! – возмутилась Мария.

– Да, у вас на кухне, почему бы и нет?

Из чувства опрятности служанка закрыла кастрюлю с молоком. Затем свободной рукой медленно и торжественно размотала повязку и протянула руку Алисе, словно ключи от покорённого города.

– Ай-ай!.. – сказала Алиса. – Вы ошпарились кипятком или задели рукой за плиту?

– И не то, и не другое, мадам. Это кочергой.

– Кочергой? Как кочергой?

Они переглянулись, и Мария развеселилась.

– А это загадка такая. Мадам не догадывается, кто мне устроил этот здоровенный пузырь?

Она указала подбородком на открытое окно, плодовый сад и овощные грядки:

– Толстяк, вон там… этот дурень. Увалень, размазня.

– Ваш муж? Что это на него нашло?

– Мстит мне.

– За что?

– За то, что он мой муж, а я его жена. Этого достаточно. Мадам так не думает?

Она пренебрежительно смеялась, теребя сам «пузырь», вздутый от жидкости, и распухшую кожу вокруг него.

– Не прикасайтесь к ожогу! – крикнула Алиса. – Сначала я выпущу жидкость…

«"Мадам так не думает?" – повторила она мысленно. – Напротив, мадам думает именно так…» Поглощённая своим занятием, Алиса уклонилась от ответа, и проницательная Мария удовлетворилась её молчанием.

– Значит вечером мадам и мсье хотят поужинать на славу? Поздновато вы мне об этом говорите. Придётся взять что-нибудь с птичьего двора… А если я сделаю голубей на манер куропаток? Или велю Эскюдьеру подстрелить полдюжины какой-нибудь дичи?.. А если утку приготовить? Но от неё бывают тяжёлые сны…

Пока она говорила, Алиса перевязывала ей худое, плоское тонкокостное предплечье. Глядя на сморщенную кожу, на старые шрамы и жёлтые мозоли, она узнавала историю некогда красивой руки. Она бралась за длинные пальцы, трогала ладонь, шершавую и горячую, как садовый шпалерник…

– Так не больно?

В ответ Мария лишь качнула головой, а свою благодарность выразила так:

– Вот знатная работа, мадам, в добрый час!

Но перед тем, как опустить рукав, она прильнула щекой к белой повязке, словно то был запелёнутый младенец.


– У меня три карты, – объявила Алиса.

– Которые ничего не стоят, – подхватил Мишель. Она пыталась сыграть партию в пикет. Алиса играла с сигаретой в зубах, склонив голову на плечо и сощурившись, чтобы дым не попадал в глаза.

– Отложи сигарету, – посоветовал Мишель.

– Почему?

– Некрасиво. И вообще в такой манере курить нет шика.

– Я по-другому не умею ни играть, ни курить. И у меня терц…

Она закашлялась.

– Ага, вот видишь! Дым от этого окурка ест тебе глаза, и ты кашляешь. Занятно: когда женщины перенимают какую-нибудь мужскую привычку, то берут в придачу всё, что есть в ней развязного, а часто и уродующего. Ты как раз так и делаешь.

– Ладно, мамочка, – сказала Алиса. – Итак, у меня терц, и потом, рада тебе сообщить: терц-мажор, трефовый. Твоё слово.

Он не сразу ответил, и она, подняв глаза, прочла на его лице яростное вожделение, желание свирепствовать и обладать. «Смотри-ка!.. Не усложнит ли это мою задачу?» Когда он подсчитал очки, записанные ею в блокноте, она нарочно взяла ещё одну сигарету, перекатила её в угол рта и наклонила голову, подчёркивая расслабленность своей позы. Она чувствовала себя счастливой: их поединок и всё, чем он грозит, переходит на небезопасную, но знакомую почву.

Накануне Мишель не притронулся к тщательно приготовленному аппетитному ужину, полному лакомых ловушек, – он лишь пил и кричал рассеянной, какой-то бесстрастной Марин: «Браво, браво, браво!» «Мария похожа на зверей с хорошим чутьём, – думала Алиса, – они всегда сторонятся людей и животных, если те ранены или больны… Выжду ещё сутки…»

Со вчерашнего дня она тянула время и решила отложить всё на послезавтра – столь же из трусости, сколь из дипломатических соображений. Со вчерашнего дня нескончаемый ливень затопил долину, окружил Крансак сплошной завесой, сквозь которую Алиса и Мишель, два узника, едва различали тусклое пятно акаций в розовых гроздьях и красного боярышника и смотрели, как на террасе вода хлещет по воде, а затем вздымает вверх водяные щупальца. Со вчерашнего дня у них только и было развлечений, что книги, пылающий огонь в камине и этот стеной стоящий дождь «как в кино», говорил Мишель. Мария, накрыв голову фартуком, пробегала к поленнице и обратно. Муж Марии, собираясь в деревню, аккуратно поднимал узкий воротничок куртки, раскрывал дырявый зонт. Но Алисе и Мишелю скоро надоели новости о дожде и о бесчинствах реки, которые мрачно сообщала Мария.

– Мсье, вода дошла до огородов! Дорогу залило! Мсье когда-нибудь такое видел?

– Видел, – отвечал Мишель. – Примерно десять раз за десять лет. А у тебя память как у новорождённой!

Накануне Алиса, изнывая от лихорадочного жара и безделья, стояла у окна, умоляюще глядела на Мишеля и показывала ему на пространство за серебристыми решётками водяной тюрьмы.

– Подожди немного, – ответил Мишель. – Нельзя ехать на автомобиле под таким ливнем. Как только небо прояснится, подумаем об отъезде. Что-то весна, сдаётся мне, выдалась хуже некуда…

Со вчерашнего дня они ни разу не задели друг друга. «Водяное перемирие», – думала Алиса…

Она перетасовала колоду, сдала, потом развернула свои карты веером, держа в зубах сигарету и склонив голову набок.

– На какую же картину Лотрека ты похожа? – спросил Мишель.

Она осторожно скосила глаз и увидела, что он смотрит на неё со злобным восхищением.

– На картину скандального содержания, разумеется. Эй. Мишель, будь осторожнее: мне до выигрыша осталось, между прочим, только двадцать два очка! Никудышный из тебя сегодня игрок.

Лёгкий жар, какое-то неясное беспокойство, родственное чувственному желанию, помогли ей ощутить волнение мужа. Она представила себе, как они обнимутся, позволят себе один излюбленный фокус, как затем последует церемонная благодарность. «А потом?.. Потом я уже не решусь, вернее, не захочу сделать то, что задумала. Потом он, возможно, будет ещё больше дорожить мной. Ладно, ладно…» Лицо её стало спокойным, и она занялась подсчётами с прилежным видом, который Мишель называл «её европейским вариантом».

– Мишель, ты по уши в долгах: с тебя тридцать два франка. Ты проигрывал с таким упорством…

Она воздержалась от традиционной шутки о том, что если не везёт в картах – повезёт в любви.

– Я хочу отыграться.

– Нет, Мишель, я поведу себя нагло: выйду из игры после выигрыша. И вдобавок налью себе рюмку анисовки.

Она терпеть не могла сухих вин и признавала только тягучие ликёры с запахом аниса, ванили и апельсина. Когда она наклонила графин над рюмкой, стекло задребезжало. «Смешно: у меня рука дрожит..»

– Что это с тобой? – спросил Мишель.

Она хорошо знала этот звенящий голос – от взрыва гнева или подозрительности он становился особенно пронзительным. Возвращаясь к столу, она залпом выпила полрюмки, и мужество вернулось к ней.

«Какой у него тонкий слух… Знай он меня меньше, я могла бы ответить: "Лёгкая болотная лихорадка…" и вызвать к себе сочувствие. Но ему известно, что у меня никогда не было болотной лихорадки. И несварения желудка тоже. Вообще ничего такого не было… разве что с пятнадцати до двадцати пяти лет приходилось временами голодать… Ах! Какое было время, тогда мы ещё едва знали друг друга, и все твердили ему: "Да ведь из четверых она наименее хорошенькая!" Как это всё было внове! Он раздевал меня с головы до пят и удивлялся: "Надо же!..", а я, слушая его, про себя то и дело вскрикивала: "О!.." Как хорошо было тогда. Он изображал директора в «Сплетнице», которая не давала и трёх франков дохода, в то время как его скверный кабак с лимонадом и песенками приносил золотые горы…»

Алиса глубоко и беззвучно вздохнула. Неослабевающий дождь тяжело приплясывал на черепице над гулкими чердаками. Дырявый водосточный жёлоб с громкими всхлипами проливался на балкон, а редкие капли, падая в камин через открытую трубу, шипели на головнях, подражая плачу сырых дров. Озябший Мишель укрыл колени пледом, ажурным от моли и непогашенных окурков.

– Ты тоже дрожишь? Но ведь у тебя температура. А у меня на это другая причина, Мишель.

«Ура! – похвалила она себя. – Теперь все мосты сожжены, волей-неволей придётся говорить». И всё же она едва не замолчала, потому что Мишель тут же смерил её проницательным взглядом, но вопроса в этом взгляде не было.

– Мишель, мне всё же нужно тебе сказать…

Он тихонько положил руку на правый бок, где печень, потом тронул себя за шею и ослабил узел шёлкового шарфа.

– Нет, Мишель, нет, я не хочу тебе делать больно, совсем наоборот не бойся…

Она робко протянула к нему узкую руку, но он отпрянул – чуть-чуть, так, чтобы она не достала до него.

– «Не бойся?» – подхватил он. – Вы только подумайте: «не бойся»! Я вовсе не боюсь. Что ты о себе мнишь?

Пожалев, что выбрала самое неподходящее слово, неприемлемое для мужской подозрительности, Алиса ещё усугубила свою оплошность:

– Я неудачно выразилась… Я хотела, чтобы ты понял, что… то, что я собираюсь тебе сказать, не так страшно…

Она заикалась, подбородок у неё дрожал.

– Похоже ты совсем растерялась… Хочешь сказать мне что-то не очень страшное? Судя по твоему лицу, к тому же ещё и не очень приятное… Но ты не торопись, детка, не торопись…

Он прислушался к шуму крошечного водопада на балконе, затем снова устремил на жену лукавый взгляд золотистых глаз:

– Я сегодня никуда не собираюсь.

Алиса пожала плечами:

– Юмор – особенно такой юмор – нам не поможет, ни тебе ни мне. У нас с тобой всё так трудно. Мишель…

У неё закружилась голова от глотка анисовки. Она села и кончиками пальцев дотронулась до сложенного листка бумаги в кармане белой блузы.

– Мишель, я хочу сказать тебе правду.

Это не обезоружило его, он рассмеялся:

– Опять! Опять ты хочешь сказать мне правду? Во-первых, какую правду? Одну я уже знаю, и, признаться, мне её более чем достаточно. Я бы даже сказал, она мне осточертела. А есть ещё и другая? Ну и дела!.. С неба сыплются откровения, раскройте передник пошире… А?.. Что ты сказала?

– Я? Ничего. Жду, когда ты перестанешь. Неужели так трудно вести себя просто?

Мишель опустил глаза, лицо и голос изменились:

– Да, милая моя детка, очень трудно, уверяю тебя. Когда терпишь то, что терплю я, гораздо легче вести себя непросто: изображать спокойствие и любезность, не броситься куда-нибудь – в пьянство, в реку, в разные там снотворные…

Он тяжело сел на стул недалеко от неё.

– Удивительно всё же, что человек может до такой степени зависеть от оттенков страдания, от оттенков измены… Никогда бы в это не поверил. Я говорю тебе раз, другой, двадцать раз: если бы ещё дело было в…

Она вскочила, бросилась к нему:

– Вот именно! Мишель, Мишель, послушай, это я во всём виновата, мне надо было всё сказать тебе раньше… Мишель, у нас есть надежда…

Она выказала излишнюю весёлость, и поняла это. «Ну-ну! Это для него всё же не праздник…» Ей бы хотелось пробудить в нём любопытство, тревогу. Но он сидел отчуждённый, вздёрнув плечо, сощурившись. Она прибегла к помощи своего чарующе жалобного голоса:

– Помоги мне, Мишель, хоть немного! Ты же видишь, как я мучаюсь!

– Я вижу в основном то, – сказал он, – что ты похожа на сквозняк. Сколько предисловий и жестов! Какой шум! Сколько от неё шума, от этой правды!

Она покраснела, оскорблённая в своих лучших чувствах, в стремлении к примирению.

– Ладно, тогда я сразу перейду к делу, без лишних слов. Вспомни, ты много раз повторял, что предпочёл бы…

Она запнулась.

– …что ты придавал бы меньше значения…

Он сделал движение рукой, как бы отталкивая слова, которые она собиралась произнести:

– Понятно, понятно, давай дальше…

– И что ты снисходительно или, по крайней мере, с пониманием…

– Ну да, да…

– …отнёсся бы к…

Он сжал кулак, притиснув его к зубам:

– У-у! Дальше, чёрт возьми…

Забыв о всякой сдержанности, она выпалила:

– Так знай, я спала с Амброджо потому, что мне этого хотелось, исключительно поэтому! И я перестала с ним спать, потому, что мне расхотелось! А помимо этого твой идиот из Ниццы никогда не вызывал у меня ни малейшего интереса! Вот что я хотела тебе сказать!

Она распахнула окно; дождь хлестнул её по разгорячённому лицу, порыв ветра овеял запахом размокшей земли, и она закрыла обе створки. Мишель не шелохнулся, и, видя, как он сидит неподвижно, Алиса ощутила стыд.

– Ну вот, – сказала она, – ты вынудил меня выложить всё разом… но я хотела во что бы то ни стало тебя…

– Успокоить, – подсказал Мишель.

– Да, – простодушно согласилась она. – Я хотела, чтобы ты легче к этому относился… Теперь ты легче к этому относишься?

– Чёрт возьми, это, наверно, не совсем подходящее слово…

Он улыбался, взгляд его блуждал, на лице нельзя было заметить ничего, кроме бледности.

– Понимаешь, ты только что мне заявила: «Я солгала, всё было по-другому, этот тип уже не "отзывчивый парень", не "утонченный, обаятельный друг"», речь идёт лишь о… как бы это выразиться… о том, что вы приятно время провели. Так?

Она не нашлась что ответить, и почувствовала, что краснеет до корней волос.

– Это очень мило, девочка моя, очень мило, – продолжал он, но кто поручится, что ты не вывернула всё наизнанку исключительно – как ты выражаешься, – чтобы доставить мне удовольствие?

Она незаметно для него трогала сложенные листки у себя в кармане, листки, на которых её память вновь читала короткие фразы. «Лекарство? Но какое горькое…» Мишель глядел на неё нестерпимым взглядом хитроумного сыщика.

– Не скрою, мне очень хотелось бы тебе верить. Но не преувеличивай мою добрую волю – она любит надёжность. Дело за тобой, докажи, что ты тоже не брезгуешь опираться – если я осмелюсь так выразиться – на… на реальные факты, хе-хе, на неопровержимую реальность!

Алиса не смогла дольше выносить этот смех, этот разговор. Она зажала в кулак листки, лежавшие в кармане, вытащила их и показала Мишелю. Он словно ожидал этого: схватил её за запястье и стал по одному разжимать пальцы.

– А-а-а!.. Отдай… это моё… – в отчаянии простонала Алиса.

Однако она не сделала попытки вернуть своё добро, хотя слышала, как листки негромко потрескивают в руках Мишеля, точно горящая солома. Мишель больше не обращал на неё внимания. Он вернулся к действительности и осознал своё положение, и теперь ему было достаточно того, что он завладел этими бумажками, похрустывавшими, как новенькие денежные купюры. «Это такая же foreign paper, – думал он. – На сей раз я захватил весь выводок». Он дышал полной грудью, исчезло железное остриё между рёбер, стеснявшее движения, не было больше «если бы ещё…», стоящих между ним и волей к победе. «Бедняжка Алиса, вот теперь я её поймал».

– Bono, bono, – машинально произнёс он.

Он укрылся за секретером, оставив вдалеке ограбленную Алису, и стал осторожно разворачивать письма, стараясь не порвать их, а иногда дул на тонкие листки – так охотник дует на неостывшие перья убитой птицы… Наконец он разгладил их ладонью, а другую ладонь сложил ковшиком, словно хотел заслонить от ветра пламя.

Вначале его лицо, его глаза от жадного внимания казались почти радостными. Напрягшийся подбородок выпятил полукруг узкой, чётко очерченной бородки. Не разобрав первых же слов, он был вынужден взять очки. Тогда Алиса обхватила голову руками и стала вслушиваться в дождь. Но пелена дождя низвергалась так однозвучно, что вскоре она перестала его слышать. Сердце, как и маятник причудливых часов в виде совы, неровно отбивало такт, и это на несколько секунд её позабавило: «Моё сердце дробит на триоли такты часов… Это просто находка для Ласочки… Она бы назвала её "Заунывная песня", это напрашивается, или же "Грозный час"…»

Подняв голову, она увидела, что Мишель больше не читает.

– Ты дочитал?

Он обратил к ней глаза, их выражение было неразличимо за толстыми стёклами очков.

– Да. Я дочитал.

– Думаю, ты во всём разобрался?

– Я… Да… Скажи… А ты отвечала на его письма?

Она взглянула на него с искренним удивлением.

– Я? Нет.

– Почему?

– Мне нечего было ему сказать. О чём бы я ему написала? Да и с какой стати?

– Не знаю… Дух соревнования… Признательность. Энтузиазм… Маленький эпистолярный турнир… Если остальные письма не уступают этим трём образчикам…

Она вскочила, прошла за спиной Мишеля, наклонилась над секретером:

– Нет, Мишель, нет! Вся эта неприглядная история здесь, перед тобой. Одно, два, три письма… Одна, две, три недели… Дурной сон, который зато скоро кончился. У такой мелкой гадости, слава Богу, не может быть долгой агонии. Впрочем, в одном из писем ты найдёшь точную дату, в этом, кажется…

Палец Алисы, указывая на письмо, случайно попал на одно грубоватое слово, она заметила это, но не успела отдёрнуть руку, которую Мишель тут же схватил, вывернул и отбросил – Алиса даже не успела вскрикнуть.

Она молча принялась растирать занывшую от боли руку и не потребовала объяснений; пока Мишель разрывал на мелкие кусочки прозрачный листок бумаги, она размышляла, погрузившись в думы разочарованного филантропа: «Дело не стоило того… Выбиваешься из сил, чтобы всё уладить, и вот награда… Больше я так не попадусь!..» По мере того как боль в вывернутых пальцах ослабевала, Алиса становилась суровее к самой себе: «Я сделала то, что, наверное, не следует делать никогда: я открыла ему секреты моей чувственности, другие неизвестные ему секреты… Но теперь всё сказано. Выздоровеет ли он от этого быстрее, чем выздоровел бы от гордыни оскорблённого чувства? Он ручался мне за это. Он столько раз твердил мне, что если бы только…»

Она встряхнула онемевшей рукой, села напротив мужа. Теперь его очки лежали на столе, он рвал на мелкие кусочки два других листка, покрытых лиловой вязью мелкого почерка.

– Ну что, Мишель?

– Ну что, дорогая… Тебе не слишком больно?

Она улыбнулась, вспомнив смех Марии.

– Трижды ничего, – сказала она. – А… а ты?

– Ну что, дорогая… – повторил он. – Ну что ж, я думаю, что этот маленький холодный душ принесёт… да… принесёт только пользу…

– Брось туда, – сказала она, показав на камин.

– С удовольствием.

Он сжёг похожие на мотыльков обрывки бумаги и снова умолк.

– А! – встрепенулась Алиса. – Ты заметил: дождь-то перестал.

– Верно, верно, – вежливо кивнул он.

– Мишель, а ты не удивлён, что эти письма были у меня здесь?

В его взгляде, обращённом на жену, не было, как она отметила, ни осуждения, ни неизбежного в его положении мстительного любопытства.

– Да, – ответил он. – Как раз сейчас мне это пришло в голову. Но я подумал, что, в общем, не стоит… уже не стоит задавать этот вопрос.

– Ты совершенно прав. Ах, Мишель, – робко, нежно, смиренно промолвила она, – давай выкарабкаемся из этой истории без больших неприятностей, ладно?

Она соскользнула на пол возле Мишеля мягким, неуловимым движением, которое он называл «змеиный фокус». Однако он вспомнил ту короткую фразу из письма Амброджо, где гибкость Алисы называлась иначе, и затем его безупречная память начала диктовать ему подряд, без пропусков и ошибок, все три письма.

Оба сидели задумавшись, глядя на догорающий камин, где уголья медленно превращались в белесый пепел. Дырявый водосточный жёлоб ещё икал, но ливень, барабанивший по черепице, умолк. Зашелестел ветер, слетевший с гор и донесённый холодными водами реки, а вместе с ним подали голос промокшие, но стойкие соловьи.

– Шевестр говорит… – начала Алиса, подняв палец. – Тебя удивляет, что я ссылаюсь на Шевестра? Он говорит: коли ночью дождь перестаёт, значит, утро уже близко. Мишель, не пойти ли нам всё же спать?

Мишель глядел на глаза под шелковистым козырьком волос, такие бледные при вечернем свете, с красными прожилками, и думал, что такие набрякшие веки бывают у пьяных женщин, печальных во хмелю. Но именно эта Алиса напомнила ему Алису былых времён, познавшую счастье в его объятиях, изнемогшую и безмолвную двадцатишестилетнюю Алису, неутомимую в познании наслаждения. Ему хватило мужества заговорить с ней мягко:

– Иди скорее ложись. Ничего, если я немного побуду здесь?

Она забеспокоилась, встала:

– Но, Мишель… было бы лучше… Если тебя стесняет, что я рядом, в спальне… Ты же знаешь, я могу спать где угодно… Возьму одеяло, лягу на диване…

Терпеливым тоном он перебил её.

– Дело совсем не в этом, детка. Мне нужно написать уйму писем, и если я примусь за это занятие, которое ненавижу, оно успокоит мне нервы и сон придёт сам собой. Честное слово! Иди скорей.

Алиса неохотно встала, разгребла и затолкала в глубину камина непрогоревшие головни, тронула ставшую тёплой бутылку минеральной воды.

– Хочешь, остужу воду, Мишель?

– Спасибо, мне сгодится и такая.

Она выпила, поморщилась, задержалась ещё, чтобы собрать разбросанные газеты, сунула под мышку книгу и, взявшись за ручку двери, обернулась:

– Мишель, ты ничего не хочешь мне сказать…

Она чувствовала робость, ею управляло какое-то неведомое прежде смущение.

– Я хочу тебе сказать «спокойной ночи», детка, поскольку ты идёшь спать.

Сидя за секретером, держа в зубах синий карандаш, он с сосредоточенным видом рылся в портфеле.

– Но завтра, Мишель…

Он метнул на неё сквозь очки напряжённый взгляд, до того загадочный, что она запнулась.

– Завтра, детка, всё будет хорошо.

– Всё будет хорошо, Мишель? Ты так думаешь?

Взгляд за толстыми стёклами затуманился.

– Во всяком случае, будет лучше. Гораздо лучше.

– Я была бы счастлива… До завтра, Мишель.

– Доброй ночи, детка.

Она закрыла за собой дверь, а он сидел и напряжённо вслушивался, пока вдали не хлопнула ещё одна дверь, не заскрипели другие петли. И только тогда он отбросил карандаш, портфель, бумаги и неслышными шагами заходил по комнате. Он держался очень прямо, плотно сжимал челюсти и наслаждался долгожданным правом войти без свидетелей в новую стихию, упругую, окрашенную в тёмные, пожалуй, коричневато-багровые тона, где, как он был уверен, ему не встретится никто. Этот морок длился недолго, и когда он прекратился, Мишель пожалел о нём. Но заметил, что его можно вызвать снова, если мысленно читать некоторые места из писем Амброджо, и тогда понял: это наваждение – не что иное, как ярость.

«Ярость, – сказал он сам себе. – Что ж, это лучше, чем грусть. Как плохо мы себя знаем!» Он остановился выпить воды, потом зашагал снова. «Нынче вечером у меня ноги как у двадцатилетнего». Он вдруг захотел остановиться, сесть, заставить себя передохнуть, но что-то вынудило его шагать дальше, с высоко поднятой головой и крепко сжатыми кулаками.

На ходу он почти безотчётно в такт размахивал руками. «И ничего такого, чтобы расслабиться». Но он поймал себя на том, что, проходя мимо лампы и бутылки с минеральной водой, нацеливается на них, представляет себе, как они упадут с грохотом, который будет слышен и вблизи и вдали… И в то же время заметил, что под его последним окурком, вывалившемся из пепельницы, тлеет крышка секретера. «Как ненадёжно дерево, источенное червём… Впрочем, весь Крансак источен червём от крыш до подвалов…» Слова «фитиль, факел, финал» ухмылялись в его воображении всеми своими «ф», раздувавшими пожар и дым…

Когда все эти багровые и коричневые видения, искры будущего пожара и разноцветные осколки стекла разом померкли перед его взором, он сел, сбитый с толку этим мгновенным приступом помешательства. «Бедная детка, – подумал он, – попадись она мне сейчас под руку, я мог бы с ней скверно обойтись. Ну а теперь что мне делать с самим собой?»

Он облокотился на стол, машинально погляделся в зеркальце – Алиса оставляла их повсюду, отбросил со лба волосы, курчавые от сырости. «Не так уж я страшен. Если не считать этого странного цвета лица, я, пожалуй, кажусь моложе, представительнее, чем вчера. Да, но вчера я ещё не прочёл писем Амброджо. Вчера я был не слишком-то счастлив, это правда. Но тогда я ещё не прочёл писем Амброджо. Так что вся прошедшая неделя не в счёт».

Он сосредоточенно перелистал блокнот. «Сегодня у нас… вторник, значит, первый день после нашего приезда был понедельник. Да, утром в тот понедельник я осматривал… ну, скажем, осматривал то, что заложено, вместе с Шевестром, и мне так не терпелось с ним расстаться, что я вдруг его бросил, выдумав срочный звонок в Париж… А он хотел ещё мне предложить… предложить что?.. Ах да: соорудить нечто вроде дамбы, поставить вехи внизу, у огородов, чтобы обезопасить себя от ежегодных шалостей реки…»

Остро заточенным кончиком карандаша он прорвал тонкий листок блокнота, размышляя: «Получается, что пойди я с Шевестром, притворись, будто меня волнует оползающий берег, там, внизу; вернись я домой на полчаса позже, то ничего этого не случилось бы!.. Поразительно. Просто поразительно. Сколько я сберёг бы! Я – в соломенной шляпе, Алиса – с непокрытой головой. Я – за рулём, Алиса – рядом со мной. Алиса, рисующая костюмы к «Даффодилю», её нижняя губа, синяя оттого, что она покусывает карандаш, её гримаса, когда она рисует её наморщенный плоский носик – я сберёг бы всё это, пойди я с Шевестром? Поразительно. Это слишком… Слишком…»

Слёзы катились у него по крыльям носа, и он воспользовался этим, чтобы снова впасть в исступление.

– Да, это слишком! – воскликнул он громко, возмутив хрупкую полночную тишину. Один из громадных шкафов в глубине комнаты сонно потянулся, один из стаканов мелодично звякнул о бутылку с минеральной водой.

На краю этого стакана красное полукружье помады напоминало о том, что из него пила Алиса. «Умри она, я сохранил бы этот стакан, – подумал Мишель. – Но она жива, жив большой рот, который так хорошо умеет обрисовать полукружье. Который так хорошо умеет… так хорошо умеет…» – повторил он. Три-четыре слова послушно явились дополнить фразу, прочтённую им час назад, и он в испуге огляделся вокруг. «Куда бежать от таких слов и от того, что при этих словах встаёт перед глазами? И всё-таки должна быть какая-то возможность бегства. Не я первый. И не я последний, чёрт возьми!» Он овладел собой и смиренно подумал: «Это правда. Но я – единственный такой. Как и все остальные. И притом, все остальные женаты на ком-то ещё, не на Алисе. Они не ставили всё на одну карту на протяжении десяти лет… Десять лет! Ну не ребячество ли это – после десяти лет супружества так выходить из себя из-за… Из-за чего, собственно? Вчера причиной всему была некая идиллия, задушевная, уютно расположившаяся у огня, глуповатая и болтливая…»

Мишель скорчил гримасу, послал в темноту насмешливую ухмылку, сказал «тю-тю-тю», передразнивая детский лепет.

«А сегодня причина другая… Сегодня…»

– Идиот! – сказал он очень громко.

«Идиот! Я отравил жизнь ей и себе из-за того, что она утверждала, будто испытывала к этому типу… как она это называла? Дружбу с оттенком чувственности. И доверие… Что меня так взбесило – слово «доверие» или слово «дружба»? Смех, да и только. Если бы я мог вернуться во вчерашний день, то сказал бы ей: «Но это же замечательно! Какой жалкий пустяк – то, что ты ему дала! Дари свою дружбу сколько угодно, девочка моя, и доверие тоже, раз уж вы, женщины, придаёте этому такое значение… Даже если она "с оттенком чувственности", дари её, не стесняйся, бедная малышка… малышка моя…»

Он уткнулся лицом в рукав, чтобы заглушить рыдания.

«Сегодня я получил то, что хотел. Если бы я только не отнимал у неё этих писем… Но я отнял и прочёл их. Я и вправду их прочёл». И в доказательство того, что он действительно прочёл их, одна коротенькая фраза подняла лиловую головку в виде заглавной буквы «М». Она секунду покривлялась, потом исчезла, таща за собой замусоленную ленту из слов. Конец письма рука любовника украсила крошечным, очень точным рисунком – так бросают цветок на шлейф платья.

Мишель поднял голову и вытер потное лицо. Он знал, что второе и третье письмо – одно полное благодарности, другое полное обещаний – ничем не уступали первому и что во втором большим грязным пятном выделялось игривое четверостишие, в котором «Алиса» непристойно рифмовалась с «абрисом»… Он спокойно и безнадежно махнул рукой. «Это непоправимо. Что может быть хуже такого положения, когда сомнений уже нет? И кроме того, как только она решится при мне снять платье, повернуться ко мне спиной, чтобы перешагнуть через край ванны, стать на четвереньки, чтобы поискать закатившееся кольцо или помаду, и…»

Мишель вскочил, словно его столкнули со стула: «Просто невероятно, сколько мерзости может уместиться в трёх письмах… Всё написано, всё показано, честное слово, они ни о чём не забыли…»

– Ни о чём, даже о том, что я больше всего любил! – выкрикнул он.

Звук собственного голоса испугал его, он огляделся. Сквозь полуприкрытые ставни брезжил рассвет, почти такой же синий, как лунный свет.

«Светает… Уже! Как быстро проходит время. Уже светает. Мне было так спокойно. Ну, не то чтобы спокойно, но я был один… Когда она встанет… Что делать, когда она снова откроет эту дверь? Начнутся вопросы, недоумение, участливая тревога. И она скажет, что я веду себя неразумно, и она подойдёт ко мне и положит мне руки на плечи, эта недотрога! Поднимет прекрасные руки… И что мне теперь делать с её поднятыми руками, с тёмными ямками подмышек? И с её родинкой возле пупка? Родинкой величиной с монету в десять су…»

Он не замечал, что, восхваляя Алису, пользуется выражениями из их прежнего общего страстного лексикона – порой она ещё позволяла ему это, в те мгновения, когда от звука этих слов вздрагивала, закрывала глаза, дышала сквозь стиснутые зубы, как при сильном холоде… «Неповторимая родинка! Большая, как радужка глаза. И подвижная, когда Алиса того хотела… Я говорил ей: "Много женщин повидал я на своём веку, но ты единственная, кто подмигивал мне животом!" Много женщин? Скажете тоже… Да что они все значили по сравнению с ней…»

Не договорив слова, он потерял сознание. Но время покоя ещё не пришло для него, и тяжесть собственной головы сразу же привела его в чувство. Он встряхнулся, встал, увидел, что синева за окном белеет, и открыл ставни. Вместо света, которого он страшился, и протянувшихся от края бледного неба лучей на него взирали серая заря и спящие деревья, согнувшиеся под полной воды шевелюрой. Из-за запертой двери глухо донёсся крик петуха; в воздухе возник запах хлева, и пустой желудок Мишеля болезненно сжался. «Если я поем, всё пропало. Я себя знаю». Он потушил лампу на секретере, но не открыл ящик, где лежал револьвер. «Я – и сделаю такое в своём доме? Чтобы увидела Алиса?.. А Мария, что сказала бы Мария?..»

Он застегнул пиджак, нащупал в кармане бумажник. «Взвесив всё, его надо взять с собой, поскольку деньги лежат в ящике. Так-так, что у нас ещё… носовой платок? Да, платок здесь. Записная книжка? Записная книжка. Кажется, ничего не забыл».

Чтобы не скрипнуть дверью, он не без труда вылез через балкон. «Как влюблённый, мадам! Влюблённый, у которого слегка онемели ноги…» На ходу он задел жёлтый жасмин и майскую розу, и они обдали его затылок целым дождём мелких капель, таким холодным, что он не удержался от неосторожного «ой-ой-ой!» На краю террасы он обернулся и окинул взглядом хмурый, настороженный Крансак с его двумя приземистыми башнями в низко надвинутых шапках из черепицы. «Ах! Мой Крансак… Мой любимый Крансак…» Он выжимал из себя волнение, но растрогаться не удалось, и он пожал плечами. «Нет, – признался он себе. – Что мне дорого, кроме Алисы? Ничего. Крансак – это так себе, законсервированная страстишка. К которой примешалась большая доза тщеславия, надо признаться… Только вот я оставляю их обоих довольно-таки незащищёнными, и Алису, и Крансак…»

Его охватило злорадство, чувство человека, который успел укрыться и смотрит, как бегут под проливным дождём прохожие. «Да нет, она прекрасно справится. Когда она хочет… Я уже вижу, как она сражается с Шевестром! И с людьми из страховой компании, которые первым делом отвергают версию о несчастном случае! Да уж, вот будет сцена! А-а, ещё мой контракт с Амброджо! Ему будет с кем обсудить детали, этому парню из Ниццы. Разрази меня гром, она будет неподражаема!.. Голова откинута назад, в зубах сигаретка, рука на складке бедра…»

От изнеможения у него потемнело глазах, но он всё ещё видел и это бедро, и складку, обозначавшуюся на нём всякий раз, когда застигнутая врасплох Алиса выгибала талию и освобождалась из дерзких рук…

Он быстро спустился по пологой дорожке, прошёл через рощицу, где всё ещё царила ночь, и под его ногами медленно покатились отягощённые железистым илом воды реки, мягко и беззвучно плескавшейся у разрушенной ограды парка.

Загрузка...